WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 51 | 52 || 54 | 55 |   ...   | 62 |

«Меланхолия зрелости возникает из раздвоенного переживания того, что абсолютное, юношеское доверие к внутреннему голосу О ЛИШНЕМ призвания (продолжу: рискуя уподобить этот «голос призвания» обещанию «культурой целесообразности, смысла, единства») исчезает или идет на убыль, и что невозможно уже подслушать у внешнего мира. <...> Героев юности ведут по дорогам боги; блеск ли погибели, счастье ли удачи ожидает их в конце пути, а, может, то и другое вместе, – в любом случае никогда эти герои не бредут в одиночку, они всегда ведомы.» Меланхолия речи, как состояние предшествующее ее активности возникновению, «распределению по многим местам», расчленению, «жертвованию жертвой жертве» – различению. Является ли центром поля какое-либо одно зерно Стремление к стазису, который в соответствующей риторике может носить какое угодно из вполне привычных в обиходе названий – Единство, Полнота, Логос и так далее, в другой метафоре описано как стремление к смерти, к полнейшей самодостаточности и восполненности. Тогда как эротический порыв (разрыв) представляет постоянно разрушение устанавливающейся картины равновесия.

Возможно сокровенность этого разрыва, его нераскрываемость, представая тайной самого представления, является также подоплекой (не хочу говорить причиной) и нашего ежедневного труда – письма, или же каких-либо других банальных вещей, затей и проектов, включая книгоиздание. Из чего, собственно, ничего не следует.

Не громко и не тихо. Можно спеть песню или снять фильм. Если хочется. О том, как говорят. Только говорят или только молчат, шевеля беззвучными ртами (сновидение руки). Либо делают то и другое разом.

Как обычно, ничего лишнего.

А. Драгомощенко, ПЕРЕВЕРНУТЫЙ ЖЕСТ Даниэль ОРЛОВ Одной из черт, ознаменовавших вхождение культуры в поле тотальной рефлексии, стало то неприкрытое намерение, которое переводит совершенно любое явление культурного процесса в ранг объекта, организуемого тем или иным словесным описанием. Последнее включает в себя определённые принципы интерпретации, когда одно в культуре воспринимается как значимое и заслуживающее пристального рассмотрения, а другое, напротив, вытесняется на периферию и едва ли замечается. При этом всякая интерпретация здесь носит характер откровенного насилия настоящего над прошлым, или, если выразиться более мягко и нейтрально, характер такого подчинения одного другому, при котором связность, якобы обнаруживаемая в гуще прошедшего, в некой объективной логике истории, на поверку оказывается идеей, захватившей настоящее. Иначе говоря, культурная рефлексия, особенно в форме «культурологии», зачастую выступает чисто идеологическим проектом, который актуальность высылает навстречу прошлому, старясь в нём явить ту идею (= путь к той идее), что держит в напряжении её историческое ожидание.

На фоне мысли о том, что ядром культурной рефлексии чаще всего оказывается именно та или иная идея, очень интересным выглядит пример, где событие интерпретации открывается через поступок. В этом контексте поступок следовало бы именовать культурным жестом, выражением какого-либо типа культурного поведения, которое обладает не самостоятельным значением, но оказывается цитатой (как нам предстоит убедиться, перевёрнутой) некоего первичного действия. Опишем один из поступков, что находится на грани культурной рефлексии, выступает цитатой и истолкованием классического образца.

К периоду обучения Ф. Ницше в школе Пфорта относится следующий сюжет (приводящийся в известной биографии Д. Галеви):

на одном из уроков истории одноклассники юного Фридриха никак не могли поверить, что римский герой Муций Сцевола положил руку в огонь. Для них благородная жертвенность суровой старины казалась невероятной, выдуманной. Жест Муция не находил никакого отклика в привычном им культурном поведении. Однако Фридрих, Даниэль ОРЛОВ будто бы в насмешку над всеми сомнениями, достал из печи раскалённый уголь, положил себе на ладонь и накрепко сжал в кулаке.

Говорят, что рана сохранилась на всю жизнь, более того, сам Ницше не позволял ей залечиться, вливая в неё расплавленный воск.

Вероятнее всего, данный сюжет — выдумка, анекдот. Но тем он интересней, тем скорее выражает определённую культурную ситуацию. Нарисуем её канву. Мы переносимся в начальный период римской истории. Тарквиний Гордый — последний из царей — изгнан.

Будучи по происхождению этруском, он идёт к своему народу. Этрусский царь Порсена, стремясь отомстить Риму, начинает войну.

Под первым натиском город не сдался, и царь установил длительную осаду. Для Рима наступили тяжкие времена, продовольствия не хватало, силы оборонявшихся стремительно шли на убыль, город оказался на краю гибели. И вот тогда знатный юноша Гай Муций прокрался в лагерь этрусков, чтобы убить их царя, и лишь по роковой случайности убил царского писца. На допросе Гаю Муцию угрожали пытками, развели костёр, но неожиданно он сам протянул руку в огонь со словами: «Знай же, сколь мало ценят плоть те, кто чает великой славы!». Порсена был столь устрашён бесстрашием юноши, что вскоре заключил с римлянами мир1.

Итак, перед нами два жеста, один из которых во всех смыслах первичен и самодостаточен, а другой выступает по отношению к нему цитатой, претворением, истолковательной интенцией, обращённой на саму культуру (на её единичный факт). Поступок Ницше легко толкуется в духе «героического аристократизма». Героический момент выражен собственно в повторении подвига римлянина. Тут ясно предчувствуется грядущее обращение философа к «фривольным» римским ценностям, воспринятым через суровый идеал стоицизма. Тут укоренён и кризис религиозности, который покажет себя в оппозиции «Рим или Иудея», — в вопросе, поставленном только для того, чтобы переориентировать ценности культуры на почве глубокой старины. Рим с его героическим благородным обликом принуждает Ницше к пересмотру истории — как довольно сомнительной и дурно понятой прямой — в сторону существенного принижения всего христианского времени, в сторону растворения его небывалой самобытности среди различных культурных парадигм.

Идея христианского историзма потерпела окончательное поражение в наше время, в его плодах, — это Ф. Ницше поймёт в дальнейшем.

См.: Тит Ливий. «История Рима от основания города», Т. 1, С.72 - ПЕРЕВЕРНУТЫЙ ЖЕСТ Необходимо, чтобы прямая истории отклонилась в сторону от пришествия Христа, чтобы история отреклась от невнятных уже никакому слуху цели и смысла, и обратилась на круг вечного возвращения, что станет и возвращением человека к самому себе. Каким встретит себя возвратившийся к себе человек Не повстречает ли он благородного героя Не станет ли его домом Рим, который давно и несправедливо он считает своим мраком и своей могилой Похоже, где-то так и есть на самом деле, и именно с подобным взглядом на историю можно сопоставить героическое прочтение ницшевского жеста.

Теперь обратимся к следующему: в рассказе содержится мотив, который выдаётся за рамки героического поступка. Это сохранение раны от ожога. Здесь выступает на первый план идеал аристократизма. Мы остаёмся вблизи темы героического, в чём нас и удостоверяет семантика древнегреческих слов: « » означает «отличие», «подвиг»; « » переводится как «лучший», «отличнейший», «храбрейший», «герой». Героический поступок сам по себе выражает высшее достоинство и безупречность героя, но ещё оказывается необходимым подтверждать его, существовать на пике самореализации, дабы каждое мгновение жизни свидетельствовало, что я являюсь тем, кем в высшем смысле должен быть. И кем однажды стал на вершине собственного героического жеста. Чтобы являться аристократом, нужно пребывать в пространстве реализации героического. Для Ницше это означало — не только взять раскалённый уголь, но и пронести его через всю жизнь, жить в своём поступке, как бы стоять на одинокой вершине.

Конечно, нужно соблюсти всю меру условности, чтобы сохранилась корректная дистанция при сближении жестов, существующих в разных культурных мирах. Для того, чтобы почувствовать эту дистанцию, достаточно осознать, что поступок Гая Муция носит характер свободной жертвы, что огонь, искалечивший руку — не простой огонь, к примеру, от костра, но пламя жертвенного алтаря, что сам поступок соответствует предельным представлениям римлянина о мире и о себе, что он органичен, соприроден тогдашнему культурному миру с его понятиями жертвы, поступка, героического жеста и т.д. Иными словами, нужно почувствовать, что поступок Гая Муция как сам не является некой цитатой, так и не даёт никакого повода, чтобы кто-то его процитировал в далеко отстоящей от него культурной ситуации. И всё же он оказывается процитированным. Как это понять, как объяснить Видимо, жест Ницше провозвещает вхождеДаниэль ОРЛОВ ние культуры в область тотальной рефлексии. Можно так сформулировать основные черты подобного положения вещей:

Поиск прямых соответствий — своеобразная мания культурологического дискурса. Подлежат упразднению всякая неповторимость, невыразимость, несказываемость, т.е. любая апофатика подлинных оснований культуры.

Упразднённая неповторимость обещает понимание. Совершить поступок, вносящий логику и преемственность в двух с половиной тысячелетний пласт истории — значит отважиться найти в ней смысл в тот момент, когда настоящее истории и культуры обнаруживают собственный кризис, перестают производить образцы идентифицирующих жестов.

Повторение означает здесь не иное, как интерпретацию, внешне такой же жест оказывается на деле перевёрнутым жестом. То, что когда-то созидало культуру, в момент повторения служит знаком того, что созидающий импульс сошёл на нет, что культура имитирует свои высшие проявления, в принципе уже нисколько ни живя ими.

Имитация, транскрибирование — ведущие интенции культурной рефлексии. Ницше, взявший уголь в ладонь, не просто поместил себя в определённый контекст, произвёл жест, который со своей претензией на героичность выглядит несколько забавным в сравнении с подлинно доблестным жестом Муция Сцеволы, — он показал предельную черту, до которой вообще способно дойти наше понимание известного культурного факта, ту черту, которая дана нашей современности в качестве меры прошедшего, меры возможной рефлексии.

Иными словами, когда мы оцениваем с точки зрения всего развития культуры такой сюжет, как поступок римлянина, то мы, в сущности, мысленно совершаем то же самое, что и Ницше: мы включаем культурный факт в собственный способ истолкования, создаём эллиптическую структуру с двойным центром притяжения — один лежит в объективной истине исторического процесса, другой покоится в человеческом присутствии, для которого лишь его актуальность, лишь то вопрошание, что заботит его экзистентную нестойкость ко времени, лишь настоящее всегда оказывается горизонтом действительно строгой историчности понимания.

Д. Орлов, ПОСТМОДЕРНИЗМ И РАГНАРЕК Опыт преодоления Екатерина СУРОВА, Владислав ТРОФИМОВ Я слушаю как за окном: только хтонический ветер и вялые листья. Оно пытается совершиться, но мое Я, точнее его отсутствие, мешает ему быть. Я бы мог стать римским императором, но меня нет, и поэтому Я становится им. Ветер усиливается, и с Запада приходят варвары, принося с собой незнакомый ландшафт. Они обошли Великую стену и теперь заполняют залы, занимая наши места, требуя повторить на бис конец «Священной империи».

Империя сгорает до тла, хваченная пламенем страсти и бунта, в сумасшествии и неверии. А весь мир вокруг заволакивает едким, удушающим дымом. Является ли стихийным этот пожар, или это – нацеленное сжигание старой травы, очищение и катарсис. Огромные скорости и отсутствие какого-либо ограничения приводят к тому, что человек перестает ощущать себя как нечто присутствующее. В пожаре травы, в столкновении огня задыхается, затухает, исчезает пространство. Импульс западного ритма, ворвавшийся в напряженное интеллектуальное и духовное поле русской культуры, вызывает невиданное доселе, чудовищное ускорение. Русский мир как бы погружается в танец лишенный тела. Мир исчезающего пространства единственным способом своего присутствия избирает слово, приходящее из Ничто и в Ничто уходящее.

Современный русский человек обрел свою смерть. В смерти же мы обретаем плоть и кровь. Непорочная игра смыслов, их бестелесное существование лишено всяких основ. Язык превращается в словарь. Словари роятся перед глазами, и, как мера этого мира, этого букинистического Вавилона, выступает цитата:

«Эти позднеантичные риторы и компиляторы научили средневековых людей обходиться крохами познаний. Словари, мнемонические стишки, этимологии(ложные), флорилегии – вот тот примитивный интеллектуальный материал, который Поздняя империя завещала Средневековью. Это была культура цитат, избранЕкатерина СУРОВА, Владислав ТРОФИМОВ ных мест и дигест»(Жак Ле Гофф «Цивилизация средневекового запада»).

С разрушением Берлинской стены было нарушено равновесие русского космоса. Более чем 20 лет послевоенного застоя смогли сохранить практически нетронутой часть основ русской культуры.

Миф, сложившийся вокруг постсталинского государства, по прошествии некоторого времени уже не выдерживает никакой критики. Единственное, что в нем реально, это то, что большевики и их последователи действительно явились воплощением метафоры уничтожения. Уничтожение Бога и человека. Дело в том, что деятели советской эпохи нанесли решающий удар в войне, не прекращающейся на протяжении всей русской истории, в войне между христианством и язычеством, установив, тем самым, неограниченную власть последнего. До середины 30-х г. им удалось сделать парадоксальную вещь: уничтожив христианство, являющееся в течении тысячелетия основой русской культуры, уничтожив Бога, они не смогли уничтожить сакральное в русской культуре. Более того, снятие христианских запретов на проявление языческих мотивов дало ей таких поэтов как Борис Корнилов, Павел Васильев, Николай Клюев, Александр Твардовский, таких писателей как Андрей Платонов, таких беспрецидентных экспериментаторов как Велимир Хлебников. Советская культура – это культура насквозь языческая, наполненная идеологическими и архаическими мифами. Это странный симбиоз традиции и традиции. С одной стороны, не до конца уничтоженная православная традиция, с другой стороны – не до конца осуществленное единство псевдоатеистического язычества с русским марксизмом.

Современный русский человек непосредственно ощущает связь с тем первоначальным ландшафтом, который породил эту культуру, который, до некоторой степени, продолжает окружать нас и сейчас, но одновременно, это человек «цивилизации», ощущающий свое исчезновение в рамках городского ландшафта.

Pages:     | 1 |   ...   | 51 | 52 || 54 | 55 |   ...   | 62 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.