WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Генезис книги М.М. Бахтина о Франсуа Рабле и ее значение для теории литературы

Автореферат докторской диссертации по филологии

 

На правах рукописи

 

ПОПОВА Ирина Львовна

ГЕНЕЗИС КНИГИ М.М. БАХТИНА О ФРАНСУА РАБЛЕ

И ЕЕ ЗНАЧЕНИЕ ДЛЯ ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРЫ

10.01.08 – Теория литературы. Текстология

 

 

Автореферат

диссертации на соискание ученой степени

доктора филологических наук

 

 

 

 

Москва – 2010


Работа выполнена в Отделе теории литературы Института мировой литературы им. А.М. Горького РАН

Официальные оппоненты:

доктор филологических наук, профессор

Хализев Валентин Евгеньевич

Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова

доктор филологических наук, профессор

Тюпа Валерий Игоревич

Российский государственный гуманитарный университет

доктор филологических наук, профессор, чл.-корр. РАН

Алпатов Владимир Михайлович

Институт востоковедения РАН

 

Ведущая организация:                    

ГОУ ВПО «Московский педагогический государственный университет» 

Защита состоится 28 октября 2010 года в 15.00 на заседании диссертационного совета Д 002.209.02 при Институте мировой литературы им. А.М. Горького РАН по адресу: 121069, Москва, ул. Поварская, 25а, ИМЛИ РАН, конференц-зал.

С диссертацией можно ознакомиться в научной библиотеке Института мировой литературы им. А.М. Горького РАН.

Автореферат разослан «      »___________________ 2010 г.

Ученый секретарь                                                               

диссертационного совета,

кандидат филологических наук                                                   О.В. Быстрова     


      

I. ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ

Предметом настоящего исследования являются теоретические идеи и понятия, вошедшие в литературоведение благодаря книге М.М. Бахтина о Франсуа Рабле.

Книга о Рабле имеет свою судьбу. История  текста, выпущенного в 1965 г. под заглавием «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса», началась в 1930-е гг. В 1940 г. рукопись под названием «Франсуа Рабле в истории реализма» была завершена. Попытки опубликовать ее целиком или частями не увенчались успехом. Таким образом, книга о Рабле, как и другие труды Бахтина, за исключением опубликованных в 1929 г. «Проблем творчества Достоевского», пришла к читателю с большим опозданием. Правда, читатель поначалу и не заметил зазора между временем ее создания и появления в свет. Отчасти это было свойством эпохи: в поздние советские годы тексты, написанные вне господствующей идеологии, воспринимались «синхронически»: связь с прерванной гуманитарной традицией была важнее направленческой и временной дифференциации. Так тексты Бахтина оказались встроенными в интеллектуальную ситуацию 1960-х гг. и долгое время воспринимались в отрыве от своего реального контекста. В результате книга Бахтина так и не получила своего беспристрастного анализа. Для ее научного изучения необходимо  выделить и исследовать реальный круг филологических и философских идей, в контексте которых она задумывалась, откликом на которые и / или спором с которыми была.

История рецепции книги Бахтина свидетельствует о парадоксе: идея карнавала и народной (смеховой) культуры почти вовсе вытеснила из сознания читателя Франсуа Рабле, ради которого, собственно, и  было предпринято исследование. Поэтому прежде всего следовало вернуть книге ее героя, ибо предмет изучения Бахтина — Рабле, точнее, трудный Рабле. Прилагательное «трудный» Бахтин повторяет в самом начале книги несколько раз, так что оно приобретает не метафорический, а терминологический смысл: «Рабле — труднейший из всех классиков мировой литературы, так как он требует для своего понимания существенной перестройки нашего художественно-идеологического восприятия, требует умения отрешиться от многих глубоко укоренившихся требований нашего литературного вкуса, пересмотра многих понятий, главное же — он требует глубокого проникновения в мало и поверхностно изученные области народного  с м е х о в о г о  т в о р ч е с т в а <...>. Рабле труден» (IV (I), 17) .

Изучение смеховой культуры, действительно, перестроило наше художественно-идеологическое восприятие, но вот указанные Бахтиным пределы, до которых можно так мыслить, проблематизированы не были. Смеховая культура проясняет контекст и источник образности Рабле как великого писателя, находящегося вне магистральной линии развития европейской литературы, следовательно, и метод изучения Рабле отличен от методов исследования магистральной линии новой европейской литературы. Поэтому насущной задачей было рассмотреть книгу Бахтина, а также выработанную им методологию исследования поэтики и языка писателя в контексте европейской раблезистики, ее методов и задач, ее научных школ.

В диссертации на основании собранных и систематизированных архивных материалов восстановлена история книги Бахтина от набросков 1930-х гг. до первого издания 1965 г., исследованы генезис основных понятий и их значение для теории литературы. Концепция творчества Рабле, термины «карнавал», «мениппова сатира», «смеховая культура», «готический реализм» и др. рассмотрены в контексте русской и европейской науки и философии:  школы «эстетической лингвистики» К. Фосслера, «историко-филологической критики текста» А. Лефрана и его круга, марбургской школы неокантианства и т.д. Изучение генезиса книги Бахтина дает возможность увидеть как раблезианский сюжет в целом, так и составляющие его теоретические идеи и понятия на каждом этапе их истории в реальном времени, в их связях и развитии, в динамике смен научных и философских парадигм.

Метод изучения генезиса идей и терминов сквозь призму истории текста, разработанный в диссертации, позволяет не только  существенно уточнить их происхождение и смысл, но и проследить семантику в развитии, в межъязыковом и междисциплинарном взаимодействии. Таким образом, текстология и теория литературы, их методы и принципы сосуществуют в данном диссертационном исследовании в системном единстве.

Изучение генезиса и значений основных понятий, осуществленное в диссертации, позволило выявить и по-новому осветить основные теоретические проблемы, поставленные в контексте книги Бахтина о Рабле на разных этапах ее истории: новые принципы построения жанровой теории, концепцию «памяти жанра», теорию смеховой культуры и т.д.

Теория «смеховой культуры», получившая широкий отклик в медиевистике и послужившая отправной точкой для работ многих ученых, научных направлений и школ, рассматривается в контексте немецкой традиции исследования и интерпретации «смеховой литературы» и  смеховых праздников. В то же время в диссертации выявлены и изучены ранее не учтенные аспекты концепции Бахтина: значение францисканской и иоахимитской традиций для понимания роли материально-телесного начала, форм смеха и «духовной веселости» у Рабле.

Генезис и значение книги о Рабле рассмотрены в общей системе мировоззрения Бахтина и его круга, соотнесены с основополагающими принципами его научной и философской методологии: проблемой «автора и героя», исторической поэтикой жанра, философией языка.

Результаты диссертационного исследования позволяют увидеть национальную теорию литературы в развитии, в диалоге с европейским филологическим знанием и одновременно вскрыть нереализованный теоретический потенциал книги М.М. Бахтина о Рабле.

Актуальность исследования во многом обусловлена тем, что книга Бахтина существует в плотном кольце мифов, вокруг нее сложилось множество произвольных интерпретаций, а ее идеи и понятия воспринимаются в отрыве от их реального контекста; задача исследования — представить книгу о Рабле свободной от архаизмов и модернизации, от наложившихся на нее дополнительных смыслов.

Методологической основой диссертации является системное единство теории литературы и текстологии, позволившее выработать и применить на практике метод изучения генезиса теоретических идей и понятий сквозь призму истории текста. Метод, разработанный в диссертации, дает возможность по-новому увидеть зарождение и развитие теоретических концепций, проследить междисциплинарные связи теории литературы, лингвистики, философии, эстетики.

Источниковедческой и текстологической базой данного исследования стал четвертый том Собрания сочинений М.М. Бахтина, в котором впервые изучены, научно подготовлены и опубликованы три редакции книги о Рабле, наброски, дополнения, подготовительные материалы и конспекты 1930–1960-х гг.

Новизна работы заключается в выработке новых методов теоретического исследования, в привлечении новых архивных материалов, позволивших исследовать историю научного текста, его концепций и терминов в системном единстве.

Цель исследования на основании известных сегодня архивных материалов  изучить историю книги Бахтина о Рабле, генезис основных идей и понятий, выяснить их значение для актуальной теории литературы.   

Задачи исследования:

изучить историю текста «Рабле» в 1930–1960-е гг.; восстановить его реальный научный, философский и идеологический контекст, круг источников и «диалогизующий фон»;

— определить место и значение книги Бахтина в контексте европейской раблезистики;

— исследовать генезис и значение основных понятий «Рабле», вошедших  в словарь современного литературоведения;

—  обозначить и исследовать круг теоретических идей, сформированных в контексте книги о Рабле;

— рассмотреть основные теоретические идеи и термины «Рабле» с точки зрения общей системы мировоззрения Бахтина и его круга.

Основные положения, выносимые на защиту:

  1. В национальной науке есть ряд исследований, существенно повлиявших на становление теоретико-литературной мысли, в созвучии и / или полемике с которыми сознает себя и развивается актуальная теория. Книга М.М. Бахтина о Франсуа Рабле относится к числу таких исследований. Методология изучения творчества писателя в «большом времени», концепция «народной культуры» и система понятий, выработанная на основе базовых терминов «карнавал», «мениппова сатира» («мениппея»), «смеховая культура», являются неотъемлемой частью литературоведения XX–XXI вв.
  2. Четвертьвековая история книги М.М. Бахтина о Рабле, предшествовавшая ее первой публикации, — история текста и его рецепции в рукописи — свидетельствует о методологической необходимости исследовать генезис научных теорий, идей и понятий сквозь призму истории текста. Поскольку отдельные этапы развития раблезианского сюжета Бахтина, теоретические идеи, их источники и реальный контекст остались в рукописях, в результате чего картина, открывающаяся при изучении архивных материалов, в ряде случаев оказывается принципиально иной, чем при анализе опубликованной в 1965 г. книги.
  3. Замысел книги Бахтина — первого монографического исследования творчества, поэтики и языка Рабле в отечественной науке — относится к концу 1920-х – началу 1930-х гг. Текстологической и историко-литературной основой исследования Бахтина стали результаты двадцатилетнего развития новой французской раблезистики, связанной с именем Абеля Лефрана, редактора Собрания сочинений Рабле, основателя «Societe des etudes rabelaisiennes» (1903) и журнала Общества «Revue des Etudes Rabelaisiennes» (1903–1912), а затем журнала с более широкой программой «Revue du seizieme siecle» (1913–1933).
  4. Методология исследования творчества Рабле, выработанная в книге Бахтина, складывалась в контексте полемики с французской раблезистикой, инициированной школой Карла Фосслера. Ключевые особенности творчества Рабле, обозначенные Фосслером и Шпитцером, — «лексический карнавал», гротескная образность, смех, преодолевающий страх, — становятся предметом исследования Бахтина.
  5. Методы изучения поэтики и языка писателя, выработанные школой Фосслера на материале языка Рабле, оставались созвучными исследовательским принципам Бахтина на протяжении всей его научной деятельности. В 1920-е гг. проблема изображения чужой речи была экстраполирована на романы Достоевского, в 1930–1940-е гг. теория «стиля кокалан», основанного на смешении стилей и нарочитой словесной бессмыслице, была использована Бахтиным для изучения языка Гоголя.
  6. Словарь литературоведения пополнился несколькими понятиями, конституирование которых связано с именем М.М. Бахтина. Термины «карнавал», «смеховая культура», «мениппова сатира» («мениппея») и некоторые другие хотя и существовали до Бахтина, но получили в его работах новый смысл, причем переакцентуация значений оказалась столь существенной, что теперь они осознаются именно как термины Бахтина.
  7. Исследование менипповой сатиры и ее значения в становлении романа, созвучное немецкой филологической школе 1910–1930-х гг., привело к созданию новых принципов построения теории жанра и концепции «памяти жанра» — генетической памяти, «бесконтактной» передачи традиции, независимой от индивидуального кругозора автора.
  8. Теория жанра Бахтина ориентирована на подвижные, становящиеся жанры. Жанр как «сущность» перестает быть в центре поэтики; центр смещается в сторону отношения, в том числе междужанровых отношений; становление жанра обращено не к изначальной заданности, как к своему идеалу, а к гипотетическому целому, жанр понимается как «п о с л е д н е е  целое высказывания»; в основе характеристики жанра находятся:  отношение автора и героя, отношение героя и мира, положение героя в пространственно-временных пределах, смех и серьезность как ценностные пределы героя.
  9. Концепция «смеховой культуры», выдвинутая Бахтиным, имеет своей предтечей немецкую филологическую традицию изучения смеха, «смеховой литературы», смеховых праздников.
  10.  Францисканская традиция и ее влияние на формирование идеи возрождения, философию истории и литературу — сквозная тема, проходящая через работы Бахтина от 1920-х до 1960-х гг., от ранних философских фрагментов до материалов ко второй редакции «Достоевского» (1963) и третьей редакции «Рабле» (1965). Влияние францисканской и иоахимитской традиций существенно для бахтинской концепции «идеи-образа возрождения» и «большого времени».
  11.  Книга о Рабле находится в русле общей системы мировоззрения Бахтина и его круга, соотносима с основополагающими принципами его научной и философской методологии:  проблемой «автора и героя», исторической поэтикой жанра, философией языка.
  12.  Серьезно-смеховая двутонность слова и образа и серьезно-смеховая ценностная ориентация  сознания при создании образа другого и образа себя самого — главное прибавление к началам диалогической философии Бахтина на основании сделанного им в книге о Рабле. 

Практическое значение диссертации. Полученные результаты могут быть использованы для разработки актуальных проблем теоретической и исторической поэтики, при составлении литературоведческих словарей, в лекционных курсах по теории литературы и исторической поэтике, в спецкурсах.

Апробация работы. Основные положения диссертации легли в основу комментариев к книге о Рабле и примыкающим к ней работам в 4, 5, 6 томах Собрания сочинений М.М. Бахтина; были представлены в монографии и статьях (см. список публикаций), лекциях по курсу исторической поэтики в МПГУ и РГГУ, докладах на международных конференциях в Москве, Санкт-Петербурге, во Франции, Германии, Швейцарии, Польше, Финляндии, Бразилии.

Структура и объем диссертационного исследования. Диссертационное исследование состоит из четырех глав, введения, заключения и библиографии (164 позиции).

II. СОДЕРЖАНИЕ РАБОТЫ

Во Введении обосновывается выбор темы и теоретический контекст исследования; определены степень и характер изученности проблемы и ее актуальность; обозначены цели исследования, текстологическая основа и теоретические методы, необходимые для его осуществления.

Первая глава «История идей сквозь призму истории текста: книга М.М. Бахтина о Рабле в 1930–1960-е годы» посвящена истории книги Бахтина от набросков 1930-х гг. до первого издания 1965 г. Генезис основных идей, понятий и научных методов прослежен через более чем двадцатипятилетнюю историю текста. В главе восстановлены этапы развития раблезианского сюжета, оставшиеся в рукописях; теоретические идеи и их контекст рассмотрены в реальном историческом времени, в системных связях и отношениях.

В § 1 «К происхождению замысла: книга Бахтина в контексте франко-немецкой полемики 1910–1920-х годов о методах изучения языка Рабле» на основании анализа первой редакции «Рабле» (1940) и подготовительных материалов к ней выявлен и исследован первоначальный замысел книги и его европейский научный контекст.

К тому времени, когда М.М. Бахтин приступил к своему замыслу, русская раблезистика ограничивалась работой А.Н. Веселовского и брошюрой Ю.А. Фохта , таким образом изучаемая книга должна была стать первым монографическим исследованием творчества Франсуа Рабле в нашей стране. При этом Бахтин соотносил свой замысел с методологическими основами французской и немецкой раблезистики.

В диссертации впервые доказано, что побудительным толчком и «диалогизующим фоном» для Бахтина стала полемика о методах изучения языка Рабле, инициированная школой Карла Фосслера. До сих пор лингвистические воззрения школы Фосслера изучались комментаторами и исследователями научного творчества Бахтина и его круга преимущественно в связи с «Марксизмом и философией языка» В.Н. Волошинова, но не рассматривались в контексте книги о Рабле.  Между тем именно Фосслеру принадлежит расширительно-метафорическая привязка слова «карнавал» к Рабле: «лексический карнавал» («lexikalischer Karneval»), или, в переводе Бахтина, — «карнавал слов». С этой закавыченной цитаты, автор и источник которой, впрочем, не указаны, начинается один из первых сохранившихся набросков к будущей книге: «Идея карнавала. Стилистический облик Раблэ как “карнавал слов”» (IV (I), 850).

Работы Фосслера и его школы были известны русскому читателю 1910-1920-х гг.: статьи Фосслера «Грамматика и история языка» и «Отношение истории языка к истории литературы» в 1910 и 1912–1913 гг. публиковал журнал «Логос», в 1928 г. В.М. Жирмунский напечатал работу К. Фосслера «Грамматические и психологические формы в языке» и Л. Шпитцера «Словесное искусство и наука о языке» в сборнике «Проблемы литературной формы» . В то же время основные раблезистские работы — большинство ученых круга Фосслера были романистами, посвятившими Рабле немалое количество трудов, — на русский язык не переводились и специально не обсуждались.

Наиболее последовательно из лингвистов школы Фосслера  проблематику Рабле разрабатывал Лео Шпитцер. Метод изучения языка писателя был сформулирован им в диссертации «Словообразование как стилистический прием, на примере Рабле», защищенной в Париже в 1910 г. В 1931 г., в лекции  «К пониманию Рабле» («Zur Auffassung Rabelais») , с оглядкой на свою книгу двадцатилетней давности и в связи с выходом Собрания сочинений под редакцией Абеля Лефрана и его учеников, Шпитцер сформулировал существо методологических разногласий  между ним и школой Фосслера, с одной стороны, и кругом Лефрана, с другой, — то есть между «эстетической» и «историко-филологической» критикой текста. Двумя годами позже с программной статьей об итогах выпущенных томов Собрания сочинений и о новых направлениях исследования творчества Рабле выступил А. Лефран. Собрание сочинений, начатое в 1912 г., стало итогом развития французской филологической школы, связанной с именем Абеля Лефрана. Метод «историко-филологической» критики текста, исповедуемый Лефраном и его кругом, позволил создать образцовое издание, изучить источники, подготовить научную биографию писателя, представить образ Рабле в историческом, духовном и поэтическом контексте своего времени. Однако для понимания Рабле этого оказалось недостаточно.

«У каждого народа есть великие писатели, которых он в большей мере чтит, нежели читает», — так начинает Шпитцер свой разбор французской рецепции Рабле (S. 26). Шпитцер, как впоследствии Бахтин, задается вопросом об одиночестве Рабле в истории французской литературы и употребляет при этом слово «Verschollenheit» (S 27, 28), которому в русском языке нет субстантивированного соответствия, — то есть говорит о Рабле, «пропавшем без вести». Собственно, возвращение «пропавшего без вести» писателя и составляет задачу «эстетической» критики текста, если сформулировать ее метафорическим языком поколения Шпитцера.

В чем причина одиночества Рабле в истории французской литературы: отчего Рабле не стал во Франции тем писателем, каким является Сервантес для Испании? отчего во Франции не могло появиться о «Гаргантюа» книги, равной труду М. де Унамуно о Дон Кихоте? почему Тибоде выстраивает магистральную линию развития французской литературы из имен Монтеня — Паскаля — Вольтера — Шатобриана и не включает в нее Рабле? И почему столь незначительно влияние Рабле на французскую литературу XX в. (Шпитцер находит отдельные раблезианские мотивы в театре А. Жарри и в творчестве Ромена Роллана)? Только ли дело в том, что Рабле недостаточно утончен, его язык сложен, а юмор специфичен (язык Монтеня, к примеру, также сложен, но он продолжает жить, а сатиры Мольера и Паскаля сохраняют актуальность, невзирая на изменившиеся реалии)? Только ли дело в национальном характере и традиционном представлении о духовном, которое не очень вяжется с «надындивидуальной формой мысли» («eines uberindividuellen Formgedankens» — S. 30) Рабле и дионисийским началом его образности? Отчасти да, отвечает Шпитцер. В Рабле есть сила, которая пугает французов в немецком искусстве, в Вагнере, например. У французов, пишет он, есть «почти истерический страх <…> перед силой и властью как таковыми» (S. 29), перед хтоническим и дионисийским началом; французам чужд взгляд на ребенка как на ребенка, а не как на маленького взрослого; детско-витально-первобытная сила им непонятна.

Однако есть, очевидно, и другая причина. Худшее недоразумение постигло Рабле в пору позитивистского литературоведения, несмотря на то, что именно тогда общество, основанное Абелем Лефраном, подготовило новое критическое издание романа, лучшую из существующих биографий писателя, исследовало источники Рабле, основы его языка и стилистики, продемонстрировало яркие образцы эрудиции, «филологии в высшем смысле», но не приблизило нас к пониманию «гротескного гения» Рабле, комического Гомера, и его «лексического карнавала».

Впрочем, полемическую заостренность статьи Шпитцера было бы опрометчиво принимать за категорическое неприятие французской филологической школы. Немецкая романистика, построенная усилиями Л. Уланда и Ф.К. Дица на историзме романтиков, находилась, как писал Э. Ауэрбах, в особом положении; и школа Фосслера, сформированная в области романского языкознания, вполне осознавала свою научную «родословную». «Признавая, вместе с Кроче, язык скорее выражением (Ausdruck), чем коммуникацией (Mitteilung), и сближая его с эстетикой, Фосслер, — по мнению Шпитцера, — всегда боролся за интерпретацию поэта из его языкового окружения, которое, во всяком случае, не менее существенно для его понимания, чем обычное биографическое окружение». И все-таки, характеризуя лингвистические воззрения Фосслера в предельно отточенной, почти афористической формулировке — «наука об искусстве грамматизуется, наука о языке индивидуализуется», — Шпитцер признавал, что близкие  исследования скорее можно обнаружить именно во Франции, «классической стране интерпретации текстов».

При этом французской позитивистской критике текста как методологии  — отчасти в качестве ответа Ж. Платтару, утверждавшему, что Рабле в Германии не понят, хотя и обработан И. Фишартом в XVI в., а в XIX в. переведен и прокомментирован Готлобом Регисом, — Шпитцер противопоставляет концептуальность немецкой филологии и приводит в пример книгу Генриха Шнееганса «История гротескной сатиры», выпущенную в 1894 г., то есть до основания «Societe des etudes rabelaisiennes», в которой сказано о гротеске автора «Гаргантюа» и в которой впервые  обсуждается смех Рабле и его возрождающее начало, позволяющее «преодолеть страх». Впоследствии гротескная образность и преодолевающий страх смех как ключевые элементы поэтики Рабле будут интересовать и Бахтина, хотя сама концепция гротеска, изложенная Шнеегансом, подвергнется у него существенной критике.

В духе Шпитцера Бахтин оценивает и методологию круга Лефрана. И еще один принципиальный момент, в котором Бахтин безусловно солидарен со Шпитцером, — интерпретация языка Рабле и его словотворчества как основанного на «презрении» к готовым словесным формам, к пониманию поэзии как готовой и данной.

При этом было бы непродуктивно считать идеи школы Фосслера источниками книги Бахтина.  Труды Фосслера и Шпитцера, сам их взгляд на Рабле, его роман и язык, на состояние и перспективы европейской раблезистики правильнее было бы рассматривать как диалогизующий фон книги, в контексте которого она могла прозвучать, если бы была написана тогда, когда задумана.

В диссертации показано, что интерес Бахтина к школе Фосслера был последовательным, начиная с 1920-х гг. Более того, металингвистический принцип Фосслера, экстраполированный на язык и стиль Рабле в работах Шпитцера, представляет собой реальный «мостик», соединяющий работы Бахтина 1920-х гг. и книгу о Рабле: проблематика изображения чужого слова, положенная в основу его теории романа, оформлялась первоначально в контексте интереса к «эстетической лингвистике», полагавшей Рабле исключительным писателем, изучение языка которого позволяет осуществить теоретический прорыв. Таким образом, выбор Рабле в качестве героя своей второй книги не был для Бахтина ни случайным, ни вынужденным: проблематика изображения чужого слова, центральная в «Проблемах творчества Достоевского», в европейской лингвистике 1910-х гг. разрабатывалась на материале языка Рабле.

Благодаря контексту исследований школы Фосслера, отзвуки которых сохранились в книге о Рабле, в творчестве Бахтина обнаруживается естественная преемственность методов и предмета исследования: усвоив и развив методологию Фосслера и Шпитцера, Бахтин применил ее для исследования языка Достоевского в 1920-е гг., а затем обратился к творчеству Рабле, на материале языка которого создавалась заинтересовавшая его методология.

В конце 1930-х гг. направление раблезистских исследований изменилось, внимание сосредоточилось на изучении фольклорных элементов в романе Рабле, и методологический спор Шпитцера с кругом Лефрана потерял прежнюю актуальность. Хотя Шпитцер и Лефран в 1930-е гг. сформулировали свое видение новых научных задач, дальнейшее развитие раблезистики было связано уже с другими именами. «В то десятилетие, когда прозвучали программные заявления Лефрана и Шпитцера, первая фаза современной раблезистики подошла к концу и началась новая фаза, характеризующаяся новыми именами и новой постановкой вопросов», — писал во Введении к сборнику программных раблезистских статей XX в. Август Бук .

Созвучно новому направлению европейской науки замысел Бахтина обнаруживает следующий поворот, отраженный в заглавии «Творчество Франсуа Рабле и проблема народной культуры средневековья и Ренессанса», — внимание к мотивам, образам и структурам народной (смеховой) культуры, фольклорного (гротескного) реализма, карнавалу как празднику.

В §  2 « “Я погибаю без книг...”: об источниках текста» на основании впервые исследованных архивных материалов: черновых рукописей, набросков, конспектов — восстановлен и исследован круг научных источников книги Бахтина.

Насущная необходимость и  сложность такого анализа обусловлена двумя основными причинами: 1) в силу цензурных условий не все источники могли быть названы и открыто обсуждены; 2) поскольку книга на протяжении своей истории по мере очередной переработки втягивала в свою орбиту новые источники,  нужно отделить те из них, что были известны Бахтину во время формирования общей концепции «Рабле», от тех, с которыми он познакомился четверть века спустя и с которыми сочувственно или полемически соотносил свою давно сложившуюся теорию. Так, например, труды Л. Февра, на которые есть ссылки во введении к книге 1965 г., стали доступны Бахтину только в 1960-е гг., и на его теорию никак не повлияли, а работы К. Фосслера и Л. Шпитцера, которые в книге не упомянуты, напротив, сыграли важную роль в формировании замысла «Рабле».

В данном разделе выявлены и перечислены основные конспекты к «Рабле»; на примере конспекта книги Ж. Лота «Жизнь и творчество Франсуа Рабле» (LoteG. «La vie et l’?uvre de Francois Rabelais». Paris, 1938) исследованы принципы работы Бахтина с научными источниками. Некоторые дискуссионные вопросы, активно обсуждавшиеся в последние десятилетия, как, например, отсутствие ссылок на труды Э. Кассирера, успешно решены, подтверждены документальными данными, полученными в результате последовательного изучения сохранившихся фрагментов рукописей «Рабле».

В § 3 «Из ранних редакций. Редакция 1940 года» систематизированы и исследованы архивные материалы к книге Бахтина о Рабле, выделены, датированы и изучены три черновые редакции: первая, сохранившаяся полностью; вторая и третья, от которых дошли небольшие фрагменты.

Формирование научной теории и основного терминологического ряда («карнавал», «гротескный реализм», «готический реализм» и др.) прослежено последовательно, от первой черновой редакции до первой редакции книги «Франсуа Рабле в истории реализма» (1940). Практической реализацией проведенного исследования стала научная подготовка и публикация текстов черновых редакций в т. 4(1) Собрания сочинений М.М. Бахтина.

§ 4 «Несостоявшаяся публикация» и § 5 «Парижский проект» исследуют судьбу книги Бахтина в первой половине 1940-х гг. и попытки ее издания в СССР и во Франции. На основании новых и уже известных, но впервые систематизированных архивных материалов изучена история переговоров с ленинградским и московским отделениями Гослитиздата, а также неудавшийся проект издания «Рабле» во Франции при посредничестве Луи Арагона в 1945–1946 гг.

Несмотря на то, что книга о Рабле увидела свет только в 1965 г., в рукописи уже в 1940-е гг. с ней познакомились многие известные ученые, в том числе специалисты по истории западных литератур:  А.А. Смирнов, Б.В. Томашевский, В.М. Жирмунский, Л.Е. Пинский, А.К. Дживелегов, В.Ф. Шишмарев, Л.И. Тимофеев, И.М. Нусинов, М.П. Алексеев и др. Можно утверждать, что книга Бахтина вошла в научное сознание задолго до своей первой публикации и, несомненно, на него повлияла: авторы исследований о литературе Средневековья и Ренессанса уже не могли не соотносить, пусть и не явно, собственные работы с бахтинским «Рабле» и с тем направлением, которое определила в филологической науке эта книга.

За двадцать пять лет, отделяющих завершение книги от ее издания, Бахтин брался за переработку текста трижды: в 1944–1945 гг., для несостоявшейся публикации в Гослитиздате; в 1949–1950 гг., для предоставления в Экспертную комиссию ВАК, и в 1963–1964 гг., при подготовке книги для издательства «Художественная литература». 

Дополнения и изменения 1944–1945 гг. остались в набросках. В диссертации собраны и проанализированы записи первой половины 1940-х гг., определенно или с большой долей вероятности относящиеся к этому этапу работы над «Рабле»: «Дополнения и изменения к “Рабле”», «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>», «К истории типа (жанровой разновидности) романа Достоевского», «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>».

Хотя новая редакция книги в середине 1940-х гг. создана не была, а сами дополнения остались в черновиках и набросках, проект переработки «Рабле» 1944–1945 гг. представляется сегодня наиболее серьезным и концептуальным, а намеченные изменения существеннее и радикальнее тех, что были внесены в текст в дальнейшем. С одной стороны, Бахтин возвращался к планам конца 1930-х гг.: расширял историко-литературный контекст за счетанализа трагедий Шекспира, литературы итальянского Возрождения, немецкой литературы; рассматривал проблему серьезности — страшного и смешного, «трагического космоса», любви и страдания, «слезной культуры»; существенно углублял тему «Рабле и Гоголь». С другой стороны, вводил принципиально новые проблемы и экскурсы, главными из которых следует считать концепцию менипповой сатиры и исследование жанровой разновидности романа Достоевского.

Включение в контекст исследования о Рабле мениппейной традиции было одним из важнейших концептуальных добавлений 1940-х гг. Существо проблемы, как оно виделось Бахтину в то время, обозначено в четырех набросках: «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>», «К истории типа (жанровой разновидности) романа Достоевского»,  «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>», «Дополнения и изменения к “Рабле”». Из них датированы только «Дополнения», однако очевидно, что и остальные черновики относятся к середине 1940-х гг., вероятнее всего, около 1944 г.

За внешним расширением историко-литературного контекста обнаруживалось целенаправленное углубление философского плана книги. «Дополнения» отмечали новый поворот, угадывающийся в ряде фрагментов первой половины 1940-х гг. («К философским основам гуманитарных наук», «<Риторика, в меру своей лживости...>», «<К вопросам самосознания и самооценки>»),  — стремление найти общие планы, эксплицировать общую мировоззренческую и методологическую основу, восходящую к работам 1920-х гг.: «<К философии поступка>», «<Автор и герой в эстетической деятельности>», «Искусство и ответственность».

«Дополнения» вводили в книгу о смеховой культуре проблему серьезности, котораяосталась в конце концов за пределами «Рабле». Отсюда происходит распространенное представление об абсолютизации Бахтиным смеха как универсального возрождающего начала: релятивизирующая сила смеха кажется ничем не уравновешенной, абсолютной, разрушающей архитектоническое целое бытия. Тем самым идея «Рабле» неизбежно оказывается непроясненной, а противоречие серьезного и смехового, овнешняющее противоречие духа и тела, времени и вечности и относящееся, по выражению Бахтина, к глубинной трагедии самой индивидуальной жизни, принимается за противоречие в мировоззрении автора «Достоевского» и «Рабле».

Линия серьезной культуры, как она представлена в «Дополнениях», от трагедий Софокла («Царь Эдип») к трагедиям Шекспира («Гамлет», «Макбет») и от них к роману Достоевского («Братья Карамазовы») отмечает три этапа становления личности в европейской культуре. Путь от общего ощущения жизни к осознанию своего «я» проходит, с одной стороны, через размежевание вещного субъекта и вещного объекта, то есть через познание, а с другой стороны, через противопоставление «я» «другому»,  то есть через самосознание. В античной трагедии для сознания единства личности человеку требуется «другой»; в трагедиях Шекспира происходит открытие и оправдание индивидуальной жизни во внешних топографических координатах мира, в романах Достоевского — открытие и оправдание внутреннего человека.

Планы переработки книги середины 1940-х гг. в целом остались неосуществленными. Только некоторые частные замечания, как фрагменты об Иване Грозном и Петре I, впоследствии вошли в книгу 1965 г. К концептуальным планам набросков середины 1940-х гг.: проблеме серьезности и трагического космоса, мениппейной традиции — в контексте «Рабле» Бахтин больше не вернулся.

§ 6 «Защита диссертации» и § 7  «ВАКовское дело» освещают историю защиты рукописи «Рабле» в качестве диссертации в 1946 г. и рассмотрение диссертационного дела Бахтина в ВАК в 1946–1952 гг.

В § 8  «Редакция 1949–1950 годов» дан теоретический анализ изменений, внесенных в рукопись «Рабле» по замечаниям ВАК.

В июле 1949 г. Пленум ВАК вернул рукопись автору на доработку; 15 апреля 1950 г. измененный и дополненный текст был представлен на новое рассмотрение. Бoльшая часть изменений носила вынужденный, «ритуально-идеологический», характер. Бахтин написал Введение, которое, по его словам, раскрывало «основную проблему исследования <...> в свете учения В.И. Ленина» (IV (I), с. 1104); предпослал Введению эпиграф из статьи Ленина «Критические заметки по национальному вопросу»; добавил, в духе идеологических требований конца 1940-х гг., критический разбор взглядов А.Н. Веселовского на Рабле и его роман; придал, как следует из объяснительной записки в ВАК, «более принципиальный и боевой характер» критике буржуазной раблезистики; написал заключение, снабженное необходимыми упоминаниями К. Маркса, Ф. Энгельса, В.И. Ленина, И.В. Сталина.

Однако часть дополнений и изменений имела научные резоны и впоследствии была учтена при подготовке первого издания книги в 1965 г. Именно во Введении к редакции 1949–1950 гг. впервые поставлена проблема народной, неофициальной, культуры, ведущая, по мнению Бахтина, к объяснению «загадки Ренессанса». В новой редакции Бахтин дал тексту заглавие «Творчество Рабле и проблема народной культуры средневековья и Ренессанса», сформулировал основные этапы «истории народного смеха и роли Рабле в ней» (IV (I), с. 561–564); ввел краткие экскурсы в историю русской традиции карнавального смеха (IV, с. 571–572); дал углубленный анализ двутонного слова и двутелого образа, с примерами из Сервантеса, Гете, Аристофана (IV (I), с. 587–589).

В 1950-е гг. в работе над книгой наступил продолжительный перерыв. Бахтин вернулся к рукописи в начале 1960-х гг. для издательства «Художественная литература». Этот период работы над «Рабле» исследован в §  9 «“Рабле” в 1960-е годы: первое издание книги».

Глава 2 «Основные термины “Рабле”: генезис и значение» посвящена комплексному исследованию истории и семантики основных понятий. Отдельные параграфы освещают происхождение и смысл терминов «мениппова сатира», «карнавал», «готический (гротескный) реализм». О «смеховой культуре» сказано в третьей главе, специально ей посвященной. Генезис и значение каждого из терминов изучены на основании анализа всего сохранившегося массива рукописей, набросков, конспектов и соотнесены с европейской, прежде всего с немецкой, научной традицией. Трудность исследования обусловлена двумя причинами: 1) склонностью Бахтина к терминологическим вариациям, к поиску синонимического ряда терминов к одному явлению; 2) сменой терминологического ряда «Рабле»: пожалуй, только понятие «карнавал», введенное в первой черновой редакции, прошло без существенных изменений через все этапы истории текста.

В диссертации собраны и проанализированы теоретические суждения Бахтина о терминах в гуманитарных науках. Высказывания о природе термина и терминологического языка сосредоточены в рабочих записях двух периодов. Одна группа содержится в тетрадях первой половины 1940-х гг. и связана с введением понятия «мениппова сатира» в контекст книги о Рабле. Другая относится к первой половине 1960-х гг. и связана с переработкой книги о Достоевском.

Термин по Бахтину — это слово с неосознанным, чаще иноязычным, этимоном, в котором происходит искусственная стабилизация значений, сопровождающаяся утратой метафорической и метафизической силы. Слово, став термином, теряет потенциал семантического расширения и коррекции, необходимый для адекватного называния исторически меняющегося явления. Поэтому термин предельно однотонен, условен и случаен, он несет на себе печать одного из второстепенных моментов своей истории. Термин глух к называемому явлению и вовсе не восприимчив к его исторической изменчивости. Определенность и однозначность термина может быть только функциональной и только в системе; в гуманитарных науках, за исключением структурной лингвистики, такой системы нет.

Сказанное поясняет склонность Бахтина «к вариациям и к многообразию терминов к одному явлению». Бахтин изучал становление словесных жанров на протяжении веков и тысячелетий, и поиск терминологических вариаций был способом преодоления однотонности и семантической замкнутости термина как такового. Оборотной стороной этой операции, имеющей целью обнаружить и описать глубинное ядро, первофеномен явления, стала семантическая «неточность», которую М.Л. Гаспаров назвал «вызывающей».

Исследование генезиса и значения основных терминов «Рабле» начинается с «менипповой сатиры», наиболее трудного и спорного понятия. Первоочередное изучение семантики и генезиса «мениппеи» обусловлено несколькими причинами.

Во-первых, введение понятия «мениппова сатира» сопровождалось рядом общих высказываний Бахтина о термине, о природе и свойствах терминологического языка. Можно сказать, что «мениппея» инициировала появление набросков к теории термина, которая, однако, не получила своего системного изложения и не была включена в труды, подготовленные к печати самим автором.

Во-вторых, история «мениппеи» свидетельствует о методологической необходимости исследования генезиса идей и понятий сквозь призму истории текста. Поскольку источники, реальный контекст и само развитие «мениппейного сюжета» остались в набросках. Более того, картина, открывающаяся при изучении архивных материалов, оказывается принципиально иной, чем при анализе прижизненно опубликованных работ.

В-третьих, до сих пор оставалась неучтенной и неизученной европейская научная традиция, в русле которой формировалась концепция Бахтина.  

Издания 1960-х гг. свидетельствуют: понятие «мениппея» введено во второй редакции книги о Достоевском (1963), а в книге о Рабле (1965) его нет вовсе. Изучение архивных материалов опрокидывает устоявшиеся представления: Бахтин начал заниматься мениппеей еще в 1940-е гг., сначала как самостоятельной проблемой, а затем в контексте переработки книги о Рабле, причем уже тогда мениппейная традиция рассматривалась им как в отношении к роману Рабле, так и в отношении к жанровому типу романа Достоевского.

Четвертая глава «Проблем поэтики Достоевского» только приоткрыла читателю «мениппейный сюжет»: знакомство с бахтинским замыслом в 1960-е гг. не могло быть полным. Для сегодняшнего понимания концепции Бахтина необходимо не только системно проанализировать сохранившиеся черновики и наброски, нужно вернуться из 1960-х, когда «мениппейный сюжет» был впервые обнародован, в 1920–1940-е, когда он формировался, чтобы восстановить его реальный научный контекст.

Когда Бахтин стал вплотную заниматься мениппеей, точно сказать трудно. В статье «Сатира», написанной в 1940 г. для «Литературной энциклопедии», этого сюжета еще явно не прослеживается, хотя в определении сатиры как жанра мениппова сатира обозначена специальным пунктом. Бахтин характеризует мениппею как «смешанный» диалогический жанр, возникший в эллинистическую эпоху в форме философской диатрибы (Бион, Телет), а затем преобразованный и оформленный Мениппом; ссылается на образцы менипповой сатиры в творчестве Лукиана, Варрона, Сенеки и Петрония; и — что принципиально — характеризует мениппову сатиру как жанр, непосредственно подготовивший «важнейшую разновидность европейского романа», представленную в античности «Сатириконом» Петрония и «Золотым ослом» Апулея, а в Новое время — романами Рабле и Сервантеса (V, 11).

Кроме того, в библиографических списках к статье Бахтин указывает диссертацию Т. Бирта: BirtTh. Zwei politische Satiren des alten Rom (1888), — которая впоследствии будет служить ему одним из авторитетных источников фактических сведений о мениппее.  В книге Бирта, которую автор посвятил своему учителю Г. Узенеру, история римской сатиры рассматривается сквозь призму серьезно-смехового (?????????????), особенно подробно исследуется жанровая природа «Nekyia»: диалогическая структура, смешение серьезного и смехового, стихов и прозы.

Следом за «Сатирой» в «мениппейном сюжете» Бахтина должна быть названа статья «Мениппова сатира и ее значение в истории романа». Бахтин упоминает ее в «Списке научных работ» как текст объемом в четыре печатных листа, завершенный в 1941 г. Работа с таким заголовком в архиве не найдена, так что следующим текстом, в котором говорится о значении мениппеи в истории романа, следует считать «Дополнения и изменения к “Рабле”» 1944 г.

Мениппейный сюжет в «Дополнениях» только намечен, ему присуща та же многообещающая недоговоренность, что и языку большинства набросков первой половины 1940-х гг. Бахтин несколько раз подступает к теме, не развертывая ни один из сформулированных тезисов: сначала заявляет мениппею как предмет специального экскурса наряду с известным экскурсом «Рабле и Гоголь» («Экскурсы: 1. Рабле и Гоголь; 2. значение менипповой сатиры в истории романа» — IV (I), 681); затем говорит о двух линиях развития мениппеи («Две линии развития менипповой сатиры; одна из них — однотонно-оксюморная — завершается Достоевским» — IV (I), 682), а потом вновь рассматривает общие свойства жанра, но уже в топографическом аспекте, специально останавливаясь на условности и случайности термина, а также на значении мениппеи в истории романа («Мениппова сатира <...> оказывается ведущей к первофеномену романа» — IV (I), 683); и, наконец, связывает с мениппеей проблему «комической   ф а н т а с т и к и» (IV (I), 709).

О том, как Бахтин понимал значение менипповой сатиры в истории романа, сказано в четвертой главе «Проблем поэтики Достоевского» (VI, 339–340). А вот что подразумевалось под двумя линиями развития мениппеи, если обозначение одной линии не растолковано, другая линия не названа вовсе и в известных текстах к этой теме Бахтин больше не возвращается? И как экскурс о значении мениппеи в истории романа мог быть вписан в книгу о Рабле? На эти вопросы ответов в самом тексте нет.

Проясняет темные места «Дополнений» набросок о мениппее середины 1940-х гг., объемом менее авторского листа, которому мы дали заглавие несохранившейся большой работы «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>». Из этого фрагмента становится понятнее, что Бахтин подразумевал под двумя линиями развития мениппеи: одну, представленную Достоевским, он называет «церковно-проповеднической», другую — «цирково-балаганной» и к ней относит Гоголя, оговаривая, впрочем, что типология мениппеи сложнее и двумя названными линиями не ограничивается: «Общая характеристика мениппеи и более подробное изучение тех двух линий ее развития (вообще был целый пучок таких линий), которые у нас представлены Гоголем, с одной стороны, и Достоевским, с другой, — церковно–проповедническая и цирково-балаганная» (IV (I), 746).

Это, казалось бы, частное уточнение, автокомментарий из наброска «<Мениппова сатира...>», распутывает целый клубок вопросов и недоумений более общего и принципиального свойства, затрагивающих концепцию книги Бахтина о Рабле.

Значительная часть экскурсов, намеченных в «<Менипповой сатире...>», впоследствии была использована при подготовке четвертой главы «Проблем поэтики Достоевского»: о связи мира романов Достоевского с «экспериментально-провоцирующими формами Nekyia»; о мечте и сне как формах выхода в другую жизнь; о ценностно-топографических особенностях сцены в романах Достоевского («Плоскость кающихся и искупляемых душ»); о пороге, лестнице и площади у Достоевского; о диалогичности внутреннего монолога («Рассказ в романе в известной мере стремится к пределу внутреннего монолога, особенно у Достоевского. Диалогическая постановка рассказчика и в отношении героев и в отношении себя самого»); о карнавальной откровенности («Временная отмена законов мира сего. Специфические условия для абсолютной откровенности: цинизм. Карнавальная игра в откровенность за столом Настасьи Филипповны. “Бобок”. Все это — плоскость преисподней»); о кризисе и ответственности, как двух типах сюжета «изменения человека».

Другая часть бахтинского наброска так никогда и не получила развития. Среди наиболее интересных неразвернутых тезисов — параллель Достоевский – Киркегор в аспекте мениппейной традиции.

Таким образом, в середине 1940-х гг. Бахтин включает в «раблезианский узел» мениппейную традицию,  Гоголя и жанровую разновидность романа Достоевского. Мениппейные корни становятся основанием для исследования романов Рабле и Достоевского в общем контексте. В перспективе мениппейного сюжета два экскурса «Дополнений и изменений к “Рабле”» — «Рабле и Гоголь» и «значение менипповой сатиры в истории романа» — получают необходимую поясняющую «связку», будучи соотнесенными друг с другом и с Рабле в перспективе двух линий развития мениппеи, одна из которых представлена Гоголем, другая — Достоевским.

Пересматривая под этим углом зрения наброски 1940-х гг., можно обнаружить, что по крайней мере еще два фрагмента — «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>» и «К истории типа (жанровой разновидности) романа Достоевского» — разрабатывают ту же проблему «церковно-проповеднической», или «однотонно-оксюморной», или просто «оксюморной», линии развития мениппеи и тем самым, хотя и косвенно, связаны с проектом переработки книги о Рабле.

Восстановленная на основании архивных материалов реальная история «мениппейного сюжета» Бахтина обретает свой первоначальный смысл в контексте созвучных и критических высказываний о мениппее, которые впервые выявлены, систематизированы и изучены в данном диссертационном исследовании.

«Мениппейный сюжет» Бахтина — одинокий, тяжеловесный и непонятный в пространстве отечественной науки 1960-х гг. — в контексте немецкой науки 1920–1930-х гг. получает свое обоснование и обретает традицию. Изучение мениппеи как жанра античности и ее проекция на историю романа Нового времени в немецкой классической филологии 1920–1930-х гг. была привычной темой, «узаконенной» авторитетными изданиями. В качестве значимых для «мениппейного сюжета» Бахтина примеров в диссертации рассматривается  вступительная статья Отто Вайнрайха к переводу «Апоколокинтозиса» Сенеки и статья Р. Хельма «Менипп» в «Paulys Real-Encyclopadie» . Вайнрайх не только анализирует мотивную структуру мениппеи (мотивы путешествия на небо, собрания богов, разговора в царстве мертвых), указывает на смешение стихов и прозы, реального и фантастического, серьезного и смехового как на конститутивные признаки жанра, но и проецирует их на дальнейшую историю литературы, вводя понятия сатурналиевой и карнавальной свободы, существенные для сохранения мениппейной традиции.

В статье Р. Хельма, которую Бахтин, вероятно, конспектировал и выписки из которой интегрированы в набросок «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>», помимо истории жанра на античной почве сказано о значении менипповой сатиры в истории романа со ссылками на теорию мима Г. Райха и теорию диалога Р. Гирцеля . Проецируя жанровую традицию мениппеи на историю европейского романа, Бахтин находится в русле изысканий авторов «Paulys Real-Encyclopadie»: обозначает длинные линии жанровых разновидностей романа, от античности до Нового времени, сформированных под влиянием мениппеи.Принципиальная новизна теории, предложенной Бахтиным, состояла прежде всего в проекции жаровой традиции мениппеи, теоретические основы которой были заложены немецкой наукой 1920–1930-х гг., на историю русского романа. При этом перенос «мениппеи» на историю русской литературы, где этот термин, по выражению Бахтина, «вообще был не в ходу» (VI, 361), никогда не постулировался им как сам собой разумеющийся — формы сохранения и передачи мениппейной традиции нуждались в изучении и обосновании. Исследование путей и способов сохранения и транспонировки мениппейной структуры вызвало к жизни новые теоретические идеи, потенциал которых используется сегодня как сторонниками, так и критиками Бахтина. Так, именно «мениппейному сюжету» мы обязаны теорией «памяти жанра», идеей генетической памяти литературы.

В 1960-е гг., когда «мениппейный сюжет» Бахтина получил свое оформление в  четвертой главе «Проблем поэтики Достоевского», научный контекст 1920–1930-х гг. уже стал историей, не получив, в силу внешних причин, серьезного и своевременного отклика в национальной научной традиции.

Здесь уместно также сравнить судьбу «мениппейного сюжета» Бахтина с концепцией мениппеи Нортропа Фрая, сформировавшейся в 1940–1950-е гг.: Фрай в «Анатомии критики» проецирует мениппейную традицию на историю прозы Нового времени, в первую очередь, на Свифта, но не только, в круг его исследования входят Рабле, Эразм, Вольтер и др.

Отчего же «мениппейный сюжет» Бахтина, не столь уж одинокий в контексте мировой академической науки, вызывает такое стойкое отторжение; в чем суть сегодняшней критики концепции менипповой сатиры и «мениппеи» как термина Бахтина с точки зрения теории литературы?

Под сомнение ставится, во-первых, существование мениппеи как жанра античности, во-вторых, сам метод изучения истории жанра — от античного прототипа до зрелых форм Нового времени (в «мениппейном сюжете» Бахтина — от античной мениппеи до жанрового типа романа Достоевского).

Бахтин не просто расширяет контекст, не просто стягивает в один «раблезианский узел» разделенные во времени и пространстве крупные литературные явления — Данте, Шекспира, Гейне, Гоголя, Достоевского и др. — он намечает новые принципы построения истории европейской литературы, в основе которой не национальная хронология литературного развития и не сравнительная хронология  национальных европейских литератур (Бахтин вообще отказывается от взгляда на последовательное «развитие», непрерывное наследование и продолжение традиции), а осевые идеи, как бы прошивающие пространство европейской словесности от античности до наших дней.

Замечено, что в замыслах Бахтина содержится вызов классической дефинитивной поэтике, который С.С. Аверинцев назвал «спором с Аристотелем». В границах теории литературы «спор с Аристотелем» сосредоточен на понятии жанра как столбовой категории нормативной поэтики. Трудность его анализа обусловлена тем, что завершенные работы Бахтина о жанрах посвящены роману и сатире — то есть жанрам, сложившимся после Аристотеля. А вот в «Дополнениях и изменениях к “Рабле”» Бахтин не только вводит понятие «мениппова сатира», говорит о двух ее линиях в мировой литературе; не только формулирует свои взгляды на природу терминологического языка гуманитарных наук, но и излагает в первый и единственный раз, в сжатом и отчасти черновом виде, теорию трагедии (от Софокла к Шекспиру и Достоевскому) с тех же позиций, на тех же основаниях, в той же теоретической и философской системе, что и теорию романа, — то есть вступает, если воспользоваться вновь риторическим ходом Аверинцева, в прямой спор с Аристотелем.

Менее всего жанр интересует Бахтина как чистая дефиниция. Но отсюда отнюдь не следует, что Бахтин отрицает жанр как дефиницию. Яснее всего это видно из его определения сатиры, в силу отточенности формулировок, присущих словарной статье. Бахтин выделяет три значения слова «сатира»: 1) «определенный стихотворный лиро-эпический мелкий жанр, сложившийся и развивавшийся на римской почве (Нэвий, Энний, Луцилий, Гораций, Персий, Ювенал) и возрожденный в новое время неоклассиками (сатиры Матюрена Ренье, Буало, Кантемира и др.)»; 2) «менее определенный смешанный (с преобладанием прозы) чисто диалогический жанр» — мениппова сатира, возникшая из диатрибы и подготовившая важнейшую разновидность европейского романа; 3) «определенное (в основном — отрицательное) отношение творящего к предмету своего изображения <...>, определяющее выбор средств художественного изображения и общий характер образов» (V, 11).

В первом из указанных значений сатира является жанром в классическом понимании дефинитивной поэтики, как тождественная себе самой сущность. Придя в своем становлении к самой себе, то есть достигнув самотождественности  у Горация, сатира как «стихотворный лиро-эпический мелкий жанр» обрела «присущую ей природу», на которую, как на жанровый образец, ориентировались как римские поэты, так и европейские поэты-классицисты.

Становление жанра как движение к самотождественности основано у Аристотеля, во-первых,  на телеологической концепции совершенства как изначальной заданности, выраженной в понятиях «целевой причины» и «энтелехии», ибо у жанра есть «природа» — идеальное задание, первичное ко всем историческим реализациям, а во-вторых, на стабильных правилах жанра, ибо суть творчества — подражание как состязание, или мимесис. Представление о жанре как о сущности остается живучим и устойчивым, пережив классицизм с его фетишизацией жанра и романтизм, также абсолютизировавший жанр, но уже на новых основаниях.

В традиции понимания жанра как сущности, восходящей к Аристотелю и сохраняющейся вплоть до европейского XIX в.,  «сатира» термин только в первом из указанных Бахтиным значений. А вот «сатира» во втором и третьем значениях с точки зрения дефинитивной поэтики ни термином, ни жанром не является:  что в кругозоре дефинитивной поэтики — то стабильно, что не стабильно — в ее кругозор не входит.

Для описания мениппеи и связанной с нею линии европейского романа, к которой Бахтин относит Рабле и Достоевского, вступает в силу другое представление о становлении и другие правила поэтики, формулировкой которых Бахтин был занят на протяжении 1930–1960-х гг. Основания поэтики Бахтина, ориентированной на подвижные, становящиеся и обновляющиеся жанры, можно сформулировать следующим образом:

— жанр как «сущность» перестает быть в центре поэтики; центр смещается в сторону отношения, в том числе междужанровых отношений;

— становление жанра обращено не к изначальной заданности, как к своему идеалу, а к гипотетическому целому;

— жанр понимается как «п о с л е д н е е  целое высказывания», иначе говоря, утверждается утопичность самой категории жанра как идеала, как тождественности самому себе;

— в основе характеристики жанра находятся:  1) отношение автора и героя, 2) отношение героя и мира, 3) положение героя в пространственно-временных пределах, 4) смех и серьезность как ценностные пределы героя.

Понятие карнавал, генезису и семантике которого посвящен второй параграф данной главы, — центральное и наиболее разработанное в книге Бахтина о Рабле. Бахтин говорит о карнавале в двух значениях: «узком» и «расширенном». В узком смысле «карнавал»  — праздник на мясопустной неделе перед великим постом. В расширенном смысле «карнавал» — это система «идей-образов», в основе которой лежит особое чувство жизни и истории; универсальной формой карнавала является праздничная жизнь как таковая, в ее целом, во всем ее существе, связях и отношениях (к Богу и человеку, к пространству и времени, к телу и душе, к еде и питью, к смеху и серьезности и т.д.).

Определение «карнавала» в расширенном смысле проходит через всю историю книги о Рабле: от набросков конца 1930-х гг. до издания 1965 г. Более того, именно появление термина «карнавал» в тетрадях Бахтина отмечает начало работы над книгой, отделяет подготовительные записи к ней от исследования Рабле в общем контексте теории и истории романа («Слово в романе», «<Формы времени и хронотопа в романе>», «Роман воспитания...» и др.).

В расширительном смысле термин «карнавал» использовался и до Бахтина. Принципиальное значение для постановки проблемы карнавала как особого чувства жизни и истории в европейской науке и философии XX в. имела работа Ф.К. Ранга «Историческая психология карнавала». Статья была завершена в 1909 г.; после первой мировой войны Ранг ее переработал и планировал напечатать в первой тетради «Angelus Novus», однако статья появилась уже после смерти автора в журнале «Die Kreatur» . Ранг называет «карнавалом» любой календарный праздник на стыке времен года, в основе которого — смена ролей («Rollentausch-Fest»), и находит праздники карнавального типа в Месопотамии, Вавилоне, Египте, у арабов, греков, римлян и т.д.

Обряды праздников, картина мира и сам характер карнавального смеха у разных народов в разные исторические периоды существенно отличаются друг от друга — Ранг показывает, сколь специфичен карнавальный смех, например, у вавилонян, греков, римлян, у народов средневековой Европы: язвительная насмешка в ритуалах вавилонян; «смех-счастье» у греков; лишенный трагического элемента жизнеутверждающий смех римлян и т.д. Однако есть и нечто общее, позволяющее говорить об этих праздниках как явлениях одного типа и называть их общим термином «карнавал». Элементами карнавала, по Рангу, являются: костюм, маска, питейная и любовная оргии, танец, шествие,  мир наизнанку и т.д. (S. 312). Последний из перечисленных элементов, «мир наизнанку», — основной конститутивный признак праздника карнавального типа, обозначающий смену в устройстве мира и моральную оценку этой смены.

Ранг не исследует литературные тексты, он остается в границах исторического изучения праздничной культуры. Но и здесь он не стремится к фундированному описанию исторических праздников карнавального типа в различных обществах и традициях. Ему важно другое: исследовать «историческую психологию карнавала» как практику перехода, смены, коренного переустройства мира, чтобы затем спроецировать ее в современность, стоящую на пороге кризиса.

Карнавал, по мнению Ранга, демонстрирует современному человеку историческую практику прохождения через ситуацию кризиса, поворота, разрушения старого и рождения нового: «Разрушительные ситуации и разрушительные силы человеческого общества заявляют о себе. Историческая психология карнавала — еще дышащий, снова дышащий вулкан; мы находимся здесь на <...> средоточии разлома. Приложим ухо к земле: мы услышим в шуме потока страстей и жара толчок, конвульсию, крик — страшный смех: прорыв злого человеческого смеха» (S. 312). 

Знакомство Бахтина со статьей Ранга документально не подтверждается: ссылки на нее или ее конспект или упоминание о ней в письмах, мемуарах и иных источниках нам неизвестны. В то же время ранние наброски к «Рабле» свидетельствуют, что Бахтин работу Ранга знал — постановка проблемы карнавала в расширенном смысле, внимание к моменту кризиса и смены, характеристики карнавала (карнавальная относительность и др.) содержат в себе аллюзии, нередко полемические, на «Историческую психологию карнавала». Скорее всего, Бахтин мог читать статью Ранга в конце 1920-х гг., а в конце 1930-х откликался по памяти.

Однако в прямом наложении историософских схем Ранга на книгу Бахтина есть известный методологический изъян: во-первых, проекции исторического опыта карнавала на актуальную современность у Бахтина, в отличие от Ранга, не прослеживается, и дело здесь отнюдь не в цензуре — теория карнавала Бахтина, сложившаяся в 1920–1930-е гг., хотя и имеет те же философские корни, что и созданная в 1900–1910-е гг. теория Ранга, в отличие от нее — как раз в силу уже пережитого опыта катастрофических войн и революций — не наивна; во-вторых, для Бахтина проблема карнавала — «идеи-образа» карнавала — не сводится к историческому, психологическому и религиозному аспектам, она оплотняется художественным образом и языком — «лексическим карнавалом» Франсуа Рабле: Бахтин исследует не религиозный акт очищения и не акт исторической психотерапии социума, проходящего через катастрофу веры и истории, через крушение «счастья, порядка и покоя», а эстетический катарсис, но не трагический, а смеховой, или карнавальный.

Отдельные опыты использования понятия «карнавал» в расширенном смысле — для исследования явлений праздничной культуры, литературы и театра — в 1920–1930-е гг. известны как в Европе, так и в России. Следует, впрочем, подчеркнуть: это именно частные, локальные обращения к модной в те годы проблематике праздника, ритуала, архаических истоков образности, и элементы теории карнавала мы распознаем в них сегодня только благодаря знанию концептуально значимых работ, которые, собственно, эту теорию и создали, — таких, как работы Ранга и Бахтина.

Хотя конституирование термина «карнавал» в записях Бахтина произошло в 1930-е гг. и основные значения его не претерпели существенных изменений, теория карнавала на протяжении истории книги развивалась и углублялась, уточняющую нюансировку получали и ее основные понятия.

Исследование понятия «карнавал» сквозь призму истории текста, предпринятое в диссертации, позволяет не только уточнить его генезис, круг источников и нюансы смысла, но и проследить семантику понятия в развитии — на протяжение трех десятилетий работы Бахтина над книгой о Рабле.

Третий термин, которому посвящен специальный параграф, — готический реализм — является одним из основных в первой редакции книги «Франсуа Рабле в истории реализма» (1940) и вовсе отсутствует в третьей редакции «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» (1965).

Четкого определения понятию Бахтин не дает; в то же время термин «готический реализм» имеет несколько синонимов, которые в границах традиционной теоретической поэтики следовало бы признать взаимоисключающими: «карнавальный реализм», «гротескный реализм», «фантастический реализм».

Появление понятия «реализм» и поиск эпитета для обозначения его сущностной характеристики обусловлены идеологической парадигмой эпохи, в которую создавалась первая редакция «Рабле». Бахтин тщательно вписал проблематику своего исследования в теоретический «мейнстрим» советских 1930-х — изучение реализма и его исторической классификации: озаглавил свою книгу «Франсуа Рабле в истории реализма» (ср. название другой книги, над которой Бахтин работал в 1930-е гг.: «Роман воспитания и его значение в истории реализма»), в первой главе дал обзор некоторых актуальных работ по теории и истории реализма, но в конце сделал значимую оговорку: «Наша работа посвящена, однако, вовсе не фольклорному и не готическому реализму, а исключительно творчеству Рабле» (IV (I), 48). В соответствии с этим замечанием, уже в редакции 1949–1950 гг. заглавие книги было изменено, а обзор литературы по проблеме реализма подвергся существенной редукции. В редакции 1965 г. следов обрамления раблезианской проблематики теорией реализма практически не осталось.

Таким образом, термин «готический (гротескный) реализм» не принадлежит, в отличие от «карнавала» и «менипповой сатиры», к понятиям, появление которых было целиком обусловлено внутренней логикой исследования. В то же время выстраивание синонимических рядов к определению реализма существенно для концепции «Рабле» и достойно самого пристального внимания.

В наброске конца 1930-х гг. Бахтин называет реализм Рабле «карнавальным», или «утопическим». Определение «карнавальный», очевидно, точнее всего соответствовало внутренней логике исследования и понятийному ряду «Рабле»: оно заключало в себе момент кризиса, смены, перехода — от средневековой картины мира к ренессансной, от средневекового реализма к возрожденческому. Термин «карнавальный» — адекватно художественному методу Рабле, как его понимал Бахтин, — сочетал в себе «разрушение старой картины мира» и «положительное построение новой», уходящие в прошлое средневековые и формирующиеся новые ренессансные черты. Можно сказать, что выбор определения «карнавальный» был ответом на вечный вопрос раблезистики — как в художественном мире Рабле уживаются признаки средневековой и возрожденческой картины мира, как сосуществуют Рабле ренессансный и Рабле средневековый.

Понятно, впрочем, что использовать слово «карнавальный» в качестве характеристики реализма в 1930–1940-е гг. было затруднительно. В результате в первой черновой редакции книги Бахтин говорит о двух сменяющих друг друга типах реализма, на пересечении которых находится роман Рабле, — о реализме средневековом и возрожденческом, и выстраивает синонимический ряд для определения средневекового реализма — готический, гротескный, фантастический:  «Готический реализм в основном — гротескный (фантастический) реализм» (IV (I), 674). Традиция изучения стиля Рабле как гротескного восходит к Г. Шнеегансу. Линию Шнееганса критически продолжает в своих работах Л. Шпитцер; на Шнееганса и — аллюзийно — на Шпитцера, солидаризируясь с критикой концепции Шнееганса, ссылается Бахтин (см.: IV (I), 40; 299–314).

В редакции 1940 г. для характеристики средневекового реализма Бахтин пользуется как термином «готический», так и термином «гротескный», хотя первый встречается в тексте все-таки чаще. В 1949–1950 гг., по требованию ВАК, он исключает определение «готический», заменив его на «гротескный» (см.: IV (I), 517–601).

Теория «карнавального», затем «готического (гротескного) реализма» формировалась в контексте исследований 1930-х гг. Сам Бахтин полемически соотносил свою концепцию реализма Рабле с теориями «гражданского реализма» (Н.Я. Берковский), «вульгарного реализма» (О.М. Фрейденберг), «фантастического реализма» (Г. Лукач, Ф.П. Шиллер и др.). При этом если полемика с Берковским, Лукачем, Шиллером и др. открыто заявлена в первой редакции книги, то упоминание «вульгарного реализма» и аллюзии на книгу Фрейденберг остались в набросках.

Глава 3 «Смеховая культура: неучтенные аспекты концепции М.М. Бахтина» посвящена проблеме «второй», народной культуры, впервые поставленной в книге Бахтина о Рабле. В главе исследованы генезис и значение понятия «смеховая культура» и синонимического ряда терминов, а также практика собирания и изучения «смеховой литературы» в европейской, главным образом, в немецкой традиции, на которую опирался Бахтин (труды К.-Фр. Флёгеля, Ю. Мёзера и др.).

То, что глава посвящена именно «неучтенным аспектам» концепции Бахтина, обусловлено тем, что значительная часть исследования «смеховой культуры»: проблема «серьезного» и «смехового», «смеха» и «слез», «смехового» и «слезного» аспекта мира, смехового катарсиса, мировоззренческих и религиозных оснований «смеховой культуры» и др., — осталась в рабочих записях, черновиках и набросках. Поэтому прежде всего необходимо исследовать концепцию «смеховой культуры» во всем ее комплексе, как на материале опубликованных при жизни автора работ, так и на основании архивных материалов, особо выделив неучтенные прежде аспекты.

 Смеховая культура, как ее определяет Бахтин, — это «вторая», неофициальная культура, организованная на началах смеха. Конституирование «смеховой культуры» как contre-partie высокой культуры основано на представлении об амбивалентной природе мира и человека: о божественном и тварном, — вследствие чего слово потенциально двутонно, а жест двунаправлен. Бахтин исследует смеховой аспект в слове, жесте, интонации и выделяет следующие формы бытования «смеховой культуры»: праздники карнавального типа, смеховые жанры устной и письменной словесности, фамильярно-площадная речь.

Понятие «смеховая культура» введено в первой редакции и локализовано главным образом во второй главе книги «Рабле в истории смеха», в заключительной восьмой главе Бахтин называет творчество Рабле «незаменимым ключом ко всей европейской смеховой культуре». Занятия Бахтина «смеховой культурой» как самостоятельной проблемой  приходятся на первую половину 1940-х гг., уже после завершения «Рабле». Отдельное место в этих исследованиях занимает проблема смехового катарсиса, отсылающая к контексту 1910-х гг., к обсуждению философии смеха А. Бергсона, а в отечественной традиции к работам Вяч. Иванова. Главный акцент в первой половине 1940-х гг. Бахтин делает на проблеме «смеха» и «слез», «смехового» и «слезного» аспекта мира и человека. В набросках этого периода намечено сразу несколько направлений исследования: 1) ритуальный смех и история секуляризации смеха в христианской традиции; секуляризация смеха и секуляризация слез; 2) смеховой и слезный тон в литературных жанрах: эпопее, романе, апокрифических житиях и хождениях; 3) проблема «слезного» и сентиментального в повествовательной литературе Нового времени.

Самостоятельная и прежде не замеченная тема, разрабатываемая Бахтиным в контексте теории «смеховой культуры», — религиозные основы «идеи-образа» возрождения и те течения христианской мысли, которым присуще освящение материально-телесного начала как максимального приближения мира к человеку, — францисканство, иоахимизм, спиритуалы.

Францисканская традиция и ее влияние на формирование идеи возрождения, философию истории и литературу как сквозная тема Бахтина, проходящая через его работы конца 1920–1960-х гг., рассматривается в разделе «“Добрейший и беззлобнейший метр Рабле”: о значении францисканской традиции».

Исследование францисканских мотивов и образов в романе Рабле имеет устойчивую традицию, основанную на биографических обстоятельствах: в молодости Рабле был членом ордена.

В новой раблезистике проблема влияния францисканской традиции на мировоззрение и стиль писателя была поставлена Э. Жильсоном в работе «Рабле францисканский» . Э. Ауэрбах, разделяя точку зрения Жильсона, находил во францисканской традиции ключ к языку Рабле, в частности, к раблезианскому смешению стилей: «...Рабле был в молодости францисканским монахом; он в натуре изучил и усвоил этот образ жизни и этот способ самовыражения — и уже не мог с ними расстаться; и хотя он ненавидел нищенствующие монашеские ордена, их плотски-“тварный”, густой, насыщенный стиль, доходящий в своей наглядности до фарса, отвечал и намерениям и темпераменту Рабле; никто, как он, не был способен извлечь из этого стиля столь многого» .

Бахтин в первой черновой редакции «Рабле» также ссылается на Жильсона, но природу смешения стилей у Рабле исследует в русле методологии Л. Шпитцера. Освещение францисканской традиции в первой черновой редакции книги Бахтина проведено наиболее объемно и определенно: Рабле рассматривается здесь как «один из этапов истории      ф р а н ц и с к а н с т в а», специально отмечены элементы францисканской традиции в литературе Средневековья и Нового времени, в образах Дж. Боккаччо и А. Франса.

В первой редакции (1940) и в «Дополнениях и изменениях к “Рабле”» (1944) францисканские мотивы звучат приглушенно, хотя само намерение усилить в книге линию итальянского Возрождения показательно. Из собственно литературных примеров усвоения францисканских мотивов и образов Бахтин в коротком примечании говорит только об образе осла и о «крике осла» в «Идиоте» Достоевского и «Соловьином саде» Блока (IV (I), 69), показывая тем самым, как в истории литературы встречаются и «скрещиваются» традиция праздников карнавального типа и элементы францисканской традиции, в данном случае — средневековый «праздник осла» и образ осла в легендах о Франциске.

В более свободные 1960-е гг. Бахтин возвращается к францисканской теме во Введении к редакции «Рабле» 1965 г., где со ссылкой на книгу К. Бурдаха «Реформация, Ренессанс, Гуманизм» указывает на значение Франциска Ассизского, Иоахима Флорского и спиритуалов для формировании «идеи-образа» возрождения. Та же тема затрагивается в двух набросках 1960-х гг.: «О спиритуалах (К проблеме Достоевского)» (VI, 368–370) и «<Добрейший метр Рабле>» (IV (II), 609).

В диссертации проанализированы известные работы Бахтина, черновики и наброски, а также записи устных бесед, в которых затрагивается проблема францисканства, иоахимизма и спиритуалов. На основании исследованных материалов показано, как в 1960-е гг. Бахтин стремился объединить проблематику двух своих главных книг — «Рабле» и «Достоевского», проследив историю францисканской традиции от позднего европейского Средневековья до русской классической литературы XIX в.

В диссертации исследована доктрина спиритуалов, их история и основные труды, влияние францисканской и иоахимитской традиции на литературу и философию последующих веков. Восходящее к Евангелию и воскрешенное Франциском Ассизским, Иоахимом Флорским и спиритуалами убеждение, что истина не авторитарна, а в истории возможна ненасильственная смена, нашло свой отклик в церковной, политической и эстетической сферах: в возвращении от практики Крестовых походов к апостольской традиции христианского мессианизма, в идеале ненасильственной государственной и политической смены (см., например: «О монархии» Данте), наконец, в идее реформации внутреннего человека, покоящейся на представлении о том, что в основе  религиозного чувства лежит внутреннее личностное переживание, которое может быть проявлено и усилено поэзией, музыкой, живописью.

В Новое время европейское искусство и философия в целом оставались глухи к францисканским и иоахимовским идеям и образам. Возрождение живого интереса к Франциску Ассизскому и истории францисканства поверх конфессиональных границ началось на рубеже XVIII–XIX вв. в среде университетских интеллектуалов, а затем, в конце 1830-х гг., в кругу немецких романтиков поколения К. Брентано. В середине XIX в. после переложения «Песни творения» («Il Cantico delle creature»), подготовленного Ф. Шлоссером и Э. Штейнле, и труда А.-Ф. Озанама, акцентировавшего значение Франциска для духовной подготовки итальянского Возрождения, интерес к францисканству вышел за пределы университетских стен и узких литературных кругов,  достигнув своего пика в начале XX столетия, после появления книг П. Сабатье и Г. Тоде, а также издания Полем Сабатье латинского извода «Цветочков» (1902).

Литературная и философская традиция XIX–XX вв. отмечала во францисканстве, в первую очередь, именно то, что позволяет говорить о влиянии Франциска Ассизского на становление европейского Ренессанса: поклонение Христу в его предельной человечности — в его детской слабости и в его смертных страданиях. Как позже напишет М.М. Бахтин: «Добрая человечность, смеющаяся над собой и потому неспособная на жестокость ради человечности <...>. Человечность, не считающая себя последним словом» (IV (II), 609).

Следует, однако, иметь в виду, что исследование романов Рабле и Достоевского с точки зрения традиции Франциска Ассизского, Иоахима Флорского и спиритуалов вряд ли должно было ограничиться уровнем образов, тем и мотивов. Спиритуалы и, шире, «религиозное возрождение» XII–XIII вв. входят у Бахтина в круг идей, образующих «философские основы гуманитарных наук», в той их части, которая касается природы художественной правды и пределов, или границ, в познании и художественном творчестве.

По всей видимости, Бахтину могло быть близко намерение К. Бурдаха проследить судьбу понятий «возрождение»  («regeneratio») и «обновление» («renovatio») и судьбу «идеи-образа возрождения» от апостольской традиции до Франциска Ассизского и Иоахима Флорского и от них до новейшей философии, а также стремление Г. Грундмана рассмотреть учение о трех мировых состояниях как герменевтический метод постижения смысла истории.

Отголоски «герменевтической техники» Иоахима, по замечанию С.С. Аверинцева, можно различить в философском конструировании смысла истории у Гегеля, Шеллинга и особенно у Вл. Соловьева. С известной осторожностью можно говорить о ее влиянии и на Бахтина. Идеи ненасильственной исторической смены и не стремящейся к самоутверждению правды проникают его работы, начиная с 1930-х гг., но особенно отчетливо звучат в его рабочих записях  «<Риторика, в меру своей лживости...>» и в «Дополнениях и изменениях к “Рабле”». Позже концепция истории Бахтина получает терминологическое оформление в категории «большого времени». «Большое время», в котором, в отличие от замкнутых в себе исторических и культурных циклов,  «ничто не умирает, но все обновляется» (VI, 461), а также герменевтически связанные с ним понятия «большое тело» и «большие судьбы слова и образа» отмечают хронотопические и ценностные координаты мирового целого, позволяя включить романы Рабле и Достоевского в мировую литературу, историю и философию во всем их существующем объеме и вместе с тем расслышать в их романах голоса средневековых мистиков.

Специальный раздел третьей главы посвящен  теме «Рабле и Гоголь» — одной из наиболее дискуссионных в научном творчестве М.М. Бахтина. За частным научным сюжетом вскрываются общетеоретические вопросы изучения поэтики и языка писателя. Соположение имен Рабле и Гоголя прослежено в диссертации, с одной стороны, в контексте теории и истории романа, с другой стороны, в контексте теории смеха.  В разделе показано, как методы и понятия, выработанные школой К. Фосслера для изучения языка Рабле,  используются Бахтиным для изучения языка Гоголя. Теория смеха и смехового катарсиса Бахтина соотнесена с философией смеха А. Бергсона и Вяч. Иванова.

Раздел о Гоголе был в планах книги о Рабле, начиная с ранних набросков конца 1930-х гг. В первой черновой редакции проекция основных идей книги на произведения Гоголя проходит через весь текст: творчество Гоголя последовательно вписано, с одной стороны, в историю русского и европейского романа, с другой стороны, в традицию европейской смеховой культуры. Бахтин намечает следующие компаративные линии: 1) «Мольер, Гоголь, Стерн» (IV (I), 613); 2) Шекспир — Гоголь (IV (I), 622); 3) Гофман — Гоголь — Диккенс — Теккерей (IV (I), 623); 4) Рабле — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский (IV (I), 644). В первой редакции «Рабле» заключительные страницы о Гоголе не образовывали специального раздела; из второй редакции, по замечаниям ВАК, они были исключены и в издание 1965 г., по настоянию редакторов, не вошли,  хотя  Бахтин намеревался не только вернуть раздел о Гоголе, но и существенно его развить.

Место и значение Гоголя в истории русского романа Бахтин определяет, исходя из общего контекста истории европейской литературы. Для исследования языка Гоголя, гоголевского романного «многоязычия», он использует методы и понятия, выработанные для изучения языка Рабле. Так, важнейшей характеристикой стиля Гоголя становится понятие «кокалан», введенное Л. Шпитцером в качестве одной из характеристик стиля Рабле.

Шпитцер использует французскую идиому, буквально означающую «с петуха на осла», — словесную бессмыслицу, в основе которой лежит нарушение устойчивых семантических, логических, пространственно-временных связей. (Бахтин, объясняя ее смысл, приводит в качестве аналогии поговорку «в огороде бузина, а в Киеве дядька».) Выражение «coq-a-l’ane» фиксируется уже в Средние века; в качестве жанрового обозначения используется с XVI в. и восходит к заглавию стихотворения Клемана Маро; теория жанра разработана Т. Себиле в IX главе его  «Art poetique Francoys» (1548).

Выход локального термина французской поэтики за пределы национальной научной традиции сопровождается изменением и расширением его значения: «coq-a-l’ane» используется теперь не только для обозначения стихотворного сатирического жанра, но и для обозначения стиля во французской литературе XVI в. Логический и языковой хаос, из которого рождается стиль Рабле, получает у Шпитцера название «стиль кокалан» («Coq-a-l’ane-Stil»).

В конце 1930-х гг. М.М. Бахтин вводит понятие «coq-a-l’ane» в русское литературоведение. В первых набросках к книге о Рабле термин «coq-a-l’ane» использован как для обозначения жанра XVI в. (т. е. как термин Маро и Себиле), так и для обозначения стиля (т. е. как термин Шпитцера). Причем в обоих случаях понятие «coq-a-l’ane» претерпевает существенное семантическое расширение: Бахтин называет «coq-a-l’ane» не только литературный, но и речевой жанр, а «стиль кокалан» находит не только во французской литературе XVI в., но и в русской XIX в. — не только у Рабле, но и у Гоголя.

Таким образом, понятие «coq-а-1’ane» выходит за пределы французской литературы. Если Шпитцер ограничивает употребление термина французским XVI в., то Бахтин исследует «стиль кокалан» как явление наднациональное и стадиальное — как определенный этап становления романного слова и разрушения риторической традиции.

В аспекте становления романа и романного слова проза Рабле и Гоголя, во французской и русской традиции соответственно, является стадией фамильяризации и смеха, отмеченной особой стилистикой имени и прозвища и особой стилистикой переходных форм: имен прозвищного типа, полусобственных имен, псевдонимов и т.д. 

Бахтин рассматривает «coq-a-l’ane» как важную составляющую стиля Гоголя.  Элементы «стиля кокалан» — божбу и проклятия, образ пляшущей старости, пиршественные образы, хвалебно-бранные прозвища, «непубликуемые речевые сферы», амбивалентные по смыслу и звучанию слова — Бахтин находит в стиле «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и особенно в структуре предисловий к ним, которые считает типологически близкими по стилю к прологам Рабле; в структуре «Мертвых душ», которые называет «интереснейшей параллелью» к «Четвертой книге», то есть к путешествию Пантагрюэля; в записных книжках Гоголя. 

Наиболее подробно и последовательно Бахтин рассматривает амбивалентные хвалебно-бранные прозвища и в контексте исследования стиля Рабле и Гоголя формулирует основы теории имени и прозвища и их роли в становлении романного слова.

Бахтин не создает собственной философии имени; его интересует проблема имени и прозвища, как первофеноменов поэтического и прозаического слова соответственно. Поэтому в постановке проблемы имени первостепенное значение приобретают механизмы перехода имени в прозвище и прозвища в имя, разрушающие риторическую определенность слова и жанра. Вымышленное имя героя и / или автора (повествователя) Бахтин рассматривает как «формулу перехода» от эпопеи к роману, а игру условным автором, носителем вымышленного имени, — как выражение «особой “непоэтической” точки зрения на мир».

Глава 4 «Проблемасознания, создающего образ другого и образ себя самого, как “узловая проблема философии”: взгляд после “Рабле”» освещает вопрос единства философии и научного творчества Бахтина.

Главным прибавлением 1940-х гг. к основам философии и эстетики Бахтина было признание серьезно-смеховой двутонности слова и образа.  В результате «узловая проблема всей философии» — «позиция сознания при создании образа другого и образа себя самого» (V, 72), а вместе с ней проблема философских оснований гуманитарных наук и проблема границ философии и науки получает принципиально новое звучание.

В 1920-е гг. границы науки и философии в работах М.М. Бахтина, В.Н. Волошинова, И.И. Канаева, П.Н. Медведева рассматривались на материале литературоведения, лингвистики, биологии и психоанализа. В первой половине 1940-х Бахтин вернулся к этой теме в специальной работе под названием «К философским основам гуманитарных наук» (V, 7–10), текст которой, как и многие замыслы тех лет, остался незавершенным. Двадцать лет спустя, в «<Рабочих записях 60-х – начала 70-х годов>» появился набросок «К методологии гуманитарных наук» (VI, 421), также оставшийся неоконченным. Таким образом, концентрированного изложения в специальной статье главная методологическая проблема не получила, и для ее освещения до сих пор охотнее прибегают к так называемым «спорным» текстам, прежде всего ввиду их развернутости и завершенности.

Хотя в «Формальном методе» есть специальный раздел, посвященный «синтезу» философии и науки, в котором обсуждаются возможности позитивизма, «философии жизни» и диалектического материализма, а в «Марксизме и философии языка» говорится об отношении философии языка к наукам о литературе, религии, морали, — ни в этих книгах, ни в других работах Волошинова и Медведева нет и намека на важнейшую для Бахтина проблематику, которую предварительно можно сформулировать следующим образом: 1) критика самосознания гуманитарных наук, находящихся во власти естественнонаучного методологического образца; познание и понимание; 2) преодоление позитивистской научной тотальности и избежание новой философской (шире — идеологической) тотальности; 3) то, что Х.-Г.Гадамер впоследствии назвал «расширением эстетического измерения в область трансцендентного» .

Едва ли не решающим моментом, относительно которого сознавала себя и свой метод наука в XX в., был принцип историзма, открытие которого Э. Ауэрбах назвал «коперниковским переворотом в науках о культуре». Вырабатывая методологию гуманитарных наук, Бахтин соотносит ее с двумя внутренне противоречащими друг другу, но одинаково влиятельными в России 1910-х гг. точками зрения: философией исторического метода В. Дильтея, в которой, собственно, и происходит решающий переход к герменевтике, и неокантианской философией в лице представителей ее Баденской школы, прежде всего Г. Риккерта. Однако ни с одной их них собственное представление не отождествляет, более того, обнаруживает общее поле для критики обеих школ — теоретизм, теоретико-познавательное самосознание, преодоление которого Бахтин видит в диалогическом подходе, позволяющем принципиально иначе определить сначала предмет гуманитарных наук, а затем и их метод.

Бахтин следует Дильтею в его стремлении освободить гуманитарные науки от подчинения естественнонаучным, то есть индуктивным, методам, но «описывающую и расчленяющую» психологию в качестве основы исторического метода не принимает: «Нельзя смысл растворять в психологии, — он объективен в отношении к любой психике: логика смысла не психологическая логика» (Архив М.М. Бахтина). Выход за пределы психологической трактовки личности Бахтин находит в диалогическом подходе: предмет гуманитарных наук он определяет как     «в ы р а з и т е л ь н о е   и   г о в о р я щ е е  бытие» (V, 8), а в записях   1970-х гг. диалогическое представление о предмете познания через категорию «чужого слова» частично распространяет и на область естественных наук. В качестве пределов он рассматривает познание вещи и познание личности: первое монологично и вневременно, второе — диалогично и исторично; критерий первого точность, второго — глубина проникновения. Поэтому и «понимание», категория, образующая в Баденской школе специфический способ познания, противоположный методу естественных наук, а у Дильтея в этом качестве противопоставленная понятию «объяснение», трактуется Бахтиным диалогически, не как проникновение в чужой замкнутый мир индивидуальности, «вживание» или «вчувствование», не в терминах субъектно-объектных отношений, а в духе Гете, говорившего: «понять — значит развить слова другого человека изнутри себя».

Другим важнейшим моментом, обеспечивающим целое разножанрового наследия Бахтина (в том смысле как сам он понимал речевые жанры), является диада автор и герой, лежащая в основе его диалогической философии. Чаще всего ее рассматривают исключительно как эстетическую и/или литературоведческую перекодировку диады «я и ты» и соотносят с диалогической философией М. Бубера и Ф. Розенцвейга, не замечая происходящей при этом смысловой редукции. На самом деле выбор основных понятий не был ни случайным, ни вынужденным; он, с одной стороны, обнаруживал традицию, к которой в действительности примыкала бахтинская философия диалога, а с другой стороны, отмечал новое пересечение проблематики философии и гуманитарных наук, обозначившееся на рубеже XIX–XX вв.

В концентрированном виде востребованное философией качество литературной формы может быть обозначено как проблема отношения автора и героя, а сама форма охарактеризована как диалогическая, или романная, хотя слово «романная» лучше заключить в кавычки, как если бы, желая охарактеризовать платоновский диалог, мы назвали бы его «драматическим». Проблему, разрешение которой потребовало смены философской парадигмы, можно сформулировать как познание бесконечного внутреннего, говоря словами Бахтина, «неовнешняемого художественного ядра души» или, говоря словами Августина, internum aeternum человека, проявленное в формах внутреннего диалога, для которых «драматический» диалог платоновского типа не применим.

Первый шаг к конституированию диады автор и герой в философской сфере был сделан задолго до Бахтина, в начале 1840-х гг., Сереном Киркегором, в двух книгах — «Повторении» и «Страхе и трепете». Хотя соотнесенность взглядов Бахтина с идеями Киркегора признается и активно изучается, проблема автора и героя как общая для обоих философов остается по-прежнему не выявленной. В диссертации впервые доказано, что два центральных аспекта диалогической философии Бахтина: 1) проблема автора и героя и 2) пересмотр аристотелевского понятия «первой философии»; границы отвлеченно-теоретического и участного мышления, — разрабатывались с очевидной оглядкой на Киркегора.

Собственно, в основе смены философской и научной парадигм, которую зафиксировали работы Бахтина и его круга, и находился поиск нового типа диалогического высказывания, способного передать внутреннюю диалогизацию слова и сознания и говорить о них.

Следующий принципиальный шаг в становлении теории диалога был сделан Бахтиным в 1940-е гг. Серьезно-смеховая двутонность слова и образа и серьезно-смеховая ценностная ориентация  сознания при создании образа другого и образа себя самого — главное прибавление к началам диалогической философии Бахтина на основании сделанного им в книге о Рабле.  Диалог между автором и героем, равно как и диалог «между человеком и его совестью» может быть окрашен не только в серьезные, но и в смеховые тона; более того, какой-то элемент смехового тона, в явной или редуцированной форме, для самосознания необходим: тон серьезности (чистый тон хвалы) чреват узурпацией точки зрения «другого» и, как следствие, оправдательной ложью о себе самом. Однако и смеховая однотонность лжива: не уравновешенный серьезностью смеховой тон (чистый тон брани), подавляя самосознание, оборачивается объективацией, овеществлением образа.

Диалогическая философия, оформленная в эстетических категориях автора и героя, стремилась создать общие философские основания для теоретического знания, гуманитарного и естественнонаучного, зиждительную опору для научной теории, какой бы области знания эта теория ни касалась: литературоведения, лингвистики, биологии или психоанализа. В своих собственных работах Бахтин остался последовательным, но школы в узко-научном понимании не создал. Его методология изучения слова и образа, жанра и типов культуры «работает» только при условии принятия философских основ мировоззрения. В этом и заключается, по-видимому, главный парадокс теоретической методологии Бахтина: освобожденная от своей диалогической основы она перестает быть и собственно научным инструментом исследования.

В Заключении в тезисной форме сформулированы основные итоги исследования.

 


Основное содержание диссертации отражено в следующих публикациях:

Монографическое исследование

1. Попова И.Л. Книга М.М. Бахтина о Франсуа Рабле и ее значение для теории литературы. – М.: ИМЛИ РАН, 2009 – 464 с. ISBN 978-5-9208-0343-6 (29,0 п.л.)

Научные издания

2. Бахтин М.М. Собрание сочинений: В 7 т. – М.: Русские словари, Языки славянских культур, 1996–

Т. 5. – М.: Русские словари, 1996 [Научная подготовка текстов, комментарии: «Сатира», «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>», «<Риторика, в меру своей лживости...>», «<К вопросам самосознания и самооценки...>», «Многоязычие, как предпосылка развития романного слова»; комментарии к текстам: «Сатира», «Дополнения и изменения к “Рабле”»,  «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>», «<Риторика, в меру своей лживости...>», «<К вопросам самосознания и самооценки...>», «Многоязычие, как предпосылка развития романного слова», «“Слово о полку Игореве” в истории эпопеи»]. –  С. 11–41, 45–47, 63–70, 72–129, 157–158, 401–417, 457–463, 466–492, 533–535. ISBN 5-89216-011-4 (тексты: 7,9 п.л. ; комм.: 4,8 п.л.);

Т. 6. – М.: Русские словари; Языки славянской культуры, 2002 [Научная подготовка текстов, комментарии: «О спиритуалах», «<Дополнения и изменения к “Достоевскому”>»]. – С. 301–370, 505–533. ISBN 5-98010-001-6 (тексты: 3,6 п.л.; комм.: 1,5 п.л.);

Т. 4 (1). [Сост., ред., научная подготовка текстов, комментарии] – М.: Языки славянских культур, 2008. – 1120 с. ISBN 978-5-9551-0266-5 (56,7 п.л.);

Т. 4 (2). [Сост., ред., научная подготовка текстов, комментарии] – М.: Языки славянских культур, 2010. – 752 с. ISBN 978-5-9551-0326-6  (39,48 п.л.) 

 

Статьи, напечатанные в изданиях,  рекомендованных ВАК

для публикации основных результатов докторских диссертаций

  1. Попова И.Л. «Лексический карнавал» Франсуа Рабле: Книга М.М. Бахтина и франко-немецкие методологические споры 1910–1920-х годов // Новое литературное обозрение.  – № 79 (2006). – С. 86–100. ISSN 0869-6365. (1,2 п.л.)

Перев. на фр.:PopovaIrina. Le «carnaval lexical» de Francois Rabelais: Le livre de M.M. Bakhtine dans le contexte des diskussions methodologiques franco-allemandes des annees 1910–1920 // Slavica Occitania / ed. Benedicte Vauthier. – Toulouse, 2007. – № 25. – P. 343–367. ISSN 1245-2491. ISBN 978-2-9532020-0-7. (1,2 п.л.)

Перев. на польский: PopowaIrina. «Karnawal slow» FrancoisRabelais'go: ksiazkaMichailaBachtinawkonteksciefrancusko-niemieckichsporowmetodologicznychdrugiejdekadyXXwieku // Ja-Inny. Wokol Bachtina/ed. DanutaUlicka. – T. 2. – Krakow: Universitas, 2009. P. 363–379. ISBN 97883-242-0824-1; 97883-242-0951-4. (1,2 п.л.)

  1. Попова И.Л. Почти «юбилейное»: замечание к десятилетию выхода 5-го тома Собрания сочинений М.М. Бахтина // Новое литературное обозрение. – № 79 (2006). – С. 50–55. ISSN 0869-6365. (0,43 п.л.)
  2. Попова И.Л. «Мениппова сатира» как термин М.М. Бахтина // Вопросы литературы. – 2007. – № 6. – С. 83–107. ISSN 0042-8795. (1,5 п.л.)
  3. Попова И.Л. Философия смеха сквозь призму истории рукописи (книга М.М. Бахтина о Рабле в 1940-е годы) // Вестник РГГУ. Серия «Литература. Фольклористика». – 2007. – № 7. –  С. 181–192. ISSN 1998-6769. (0,75 п.л.)
  4. Попова И.Л. Другая вера как социальное безумие частного человека (крик осла в романе Достоевского «Идиот») // Вопросы литературы. – 2007. – № 1. – С. 149–164. ISSN 0042-8795. (1 п.л.)
  5. Попова И.Л. «Карнавал» как термин М.М. Бахтина: Генезис понятия сквозь призму истории текста // Известия РАН. Серия литературы и языка. – 2008. – Т. 67. – № 2. – С. 46–52. ISSN 0321-1711. (0,76 п.л.)
  6. Попова И.Л. «Рабле и Гоголь» как научный сюжет М.М. Бахтина // Известия РАН. Серия литературы и языка. – 2009. – Т. 68. – № 6. – С. 12–18. ISSN 0321-1711. (0,78 п.л.)
  7.  Попова И.Л. «Ты не Бог, ты осел, но ты несешь Бога»: Архитектоника краха князя Мышкина // Вопросы литературы. – 2009. – № 5. – С. 167–186. ISSN 0042-8795. (1 п.л.)

Статьи в академических трудах, энциклопедиях и периодических изданиях

  1.  Popova Irina. Le second retour de Bakhtine // Critique. – Paris, 2001. – № 1. – P. 133–145. ISSN 0011-1600. ISBN 2.7073.1741.1. (0,7 п.л.)
  2.  Попова И.Л. Сатира // Литературная энциклопедия терминов и понятий / Гл. ред. и сост. А.Н. Николюкин. – М.: Интелвак, 2001. – С. 935–955. ISBN 5-93264-026-Х. (0,5 п.л.)
  3.  Попова И.Л. О спиритуалах: К истокам философии Возрождения М.М. Бахтина // Диалог. Карнавал. Хронотоп. – 2001. – № 3. – С. 81–98. ISSN 0136-0132. (0,75 п.л.)
  4.  Попова И.Л. «Рабле» в 1940-е годы: несостоявшиеся издания в СССР и во Франции // Бахтинский сборник. Вып. 5 / Отв. ред. и сост. В.Л. Махлин. – М.: Языки славянской культуры, 2004. – С. 581–588. ISBN 5-94457-184-5. (0,6 п.л.)
  5.  Попова И.Л. О границах литературоведения и философии в работах М.М. Бахтина // Русская теория: 1920–1930-е годы / Материалы 10-х Лотмановских чтений / Сост. и отв. ред. С. Зенкин. – М.: РГГУ, 2004. – С. 103–114. ISBN 5-7281-0709-5. (0,7 п.л.)
  6.  Попова И.Л. Книга М.М. Бахтина о Рабле в контексте идей школы Фосслера (К постановке проблемы) // Филологический журнал / РГГУ. – 2005. – № 1. – М.: Изд. Ипполитова. – С. 224–240. ISSN 2072-9316. (0,7 п.л.)
  7.  Попова И.Л. Катастрофа возвращения: «случай Бахтина» // Социокультурный феномен шестидесятых / Сост. В.И. Тюпа, О.В. Федунина. – М.: РГГУ, 2008. – С. 84–95. ISBN 978-5-7281-1061-3. (0,6 п.л.)
  8.  Попова И.Л. Книга М.М. Бахтина о Рабле в 1960-е годы: первое издание // Начало / Сб. статей. – Вып. 7. – М.: ИМЛИ РАН, 2008. – С. 67–83. ISBN 978-5-9208-0303-0. (1,1 п.л.)

Rang F.Ch. Historische Psychologie des Karnevals // Die Kreatur. 2. Jg. Berlin, 1927/1928. Далее ссылки на данное издание — в тексте, с указанием страницы.

Gilson E. Rabelais fanciscain // Gilson E. De la Bible a Francois Villon; Rabelais fanciscain. Paris: J. Vrin, 1981.

Ауэрбах Э. Мимесис: Изображение действительности в западноевропейской литературе: В 2 т. М.: БГК им. И.Э. Бодуэна де Куртенэ, 1999. Т. 2. С. 273.

Burdach K. Reformation, Renaissance, Humanismus.  Berlin: Paetel, 1918.

Гадамер Х.-Г. Истина и метод: Основы философской герменевтики / Пер. с нем. / Общ. ред и вступ. ст. Б.Н. Бессонова. М.: Прогресс, 1989. С. 44.

Бахтин М.М. Собрание сочинений: В 7 т. Т. 1. М.: Русские словари; Языки славянской культуры, 2003;  Т. 2. М.: Русские словари, 2000;   Т. 4 (1). М.: Языки славянских культур, 2008; Т. 4 (2). М.: Языки славянских культур, 2010; Т. 5. М.: Русские словари, 1996; Т. 6. М.: Русские словари; Языки славянской культуры, 2002. Ссылки на Собрание сочинений М.М. Бахтина даются в тексте — с указанием тома (римской цифрой) и страницы (арабской цифрой).

Веселовский А.Н. Раблэ и его роман (Опыт генетического объяснения) // Веселовский А.Н. Избранные статьи. Л.: ГИХЛ, 1939.

  Фохт Ю. Рабле, его жизнь и творчество. СПб., 1914.

Проблемы литературной формы / Сб. ст. О. Вальцеля, В. Дибелиуса, К. Фосслера, А.(sic!) Шпитцера / Пер. под ред. и с предисловием В. Жирмунского. Л.: Academia, 1928.

Spitzer L. Die Wortbildung als stilistisches Mittel exemplifiziert an Rabelais.  Halle a. S.: Verlag von Max Niemeyer, 1910.

Spitzer Leo.Zur Auffassung Rabelais // Spitzer Leo. Romanische Stil- und Literaturstudien. Marburg: Elwertsche Verlagsbuchhandlung, 1931. S. 109–134. Далее цит. по изд: Rabelais / Hgg. von August Buck / Wege der Forschung. Bd. CCLXXXIV. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1973. S. 26–52 — с указанием страницы.

Buck A. Rabelais und die Renaissance / Eine Einleitung // Rabelais / Hgg. von August Buck / Wege der Forschung. Bd. CCLXXXIV.  Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1973. S. 4.

Senecas Apocolocyntosis: Die Satire auf Tod / Himmel- und Hollenfahrt des Kaisers Claudius / Einfuhrung, Analyse und Untersuchungen, Ubersetzung von Otto Weinreich. Berlin: Weidmannsche Buchhandlung, 1923.

Helm R. Menippos (10) // Paulys Real-Encyclopadie der classischen Altertumswissenschaft. Neue Bearbeitung / Begonnen von G. Wissowa / Hgg. von W. Kroll. Hbd. 29. Stuttgart: J. B. Metzlersche Verlagsbuchhandlung, 1931.

Hirzel R. Der Dialog. Ein literaturhistorischer Versuch. Bd. 1–2. Leipzig: S. Hirzel, 1895; Reich H. Der Mimus. Ein litterarentwickelungs-geschichtlicher Versuch. Bd. 1–2.  Berlin: Weidmannsche Buchhandlung, 1903.

 



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.