WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

 

                       На правах рукописи

МАРЧЕНКО Татьяна Вячеславовна

ПРОЗА РУССКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ 19201940-х гг.

В ЕВРОПЕЙСКОМ КРИТИЧЕСКОМ ОСМЫСЛЕНИИ:

НОБЕЛЕВСКИЙ АСПЕКТ

(по иностранным архивам и периодике)

Специальность 10.01.01 – русская литература

А В Т О P Е Ф Е P А Т

диссертации на соискание ученой степени

доктора филологических наук

Москва

2008

Работа выполнена на кафедре истории русской литературы XX века

филологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова

Научный консультант:

                       доктор филологических наук

                       Николюкин Александр Николаевич

Официальные оппоненты:

академик

Бонгард-Левин Григорий Максимович        

доктор филологических наук, профессор

Агеносов Владимир Вениаминович

доктор филологических наук

Грачева Алла Михайловна

Ведущая организация:

Институт мировой литературы им. А. М. Горького РАН

       

Защита состоится 15 мая 2008 г. в 16 часов на заседании диссертаци­онного совета Д 501. 001. 32 при Московском государственном университете им. М. В. Ломоносова по адресу: 119992, Москва, Ленинские горы, 1-й корпус гуманитар­ных факультетов, филологический факультет.

       

С диссертацией можно ознакомиться в Научной библиотеке МГУ им. М. В. Ломоносова.

       Автореферат разослан «___» _____________ 2008 г.

Ученый секретарь

диссертационного совета

доктор филологических наук,

профессор                                                                        М. М. Голубков

ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ

Степень разработанности проблемы. История русской литературы XX века как дисциплина переживает период обновления. Формируется корпус текстов1, разрастается персоналия2, чрезвычайно активно идет публикаторская работа (рукописное наследие М. Горького, М. А. Шолохова, А. П. Платонова, А. А. Ахматовой, М. И. Цветаевой, И. А. Бунина, А. М. Ремизова, И. С. Шмелева и других крупнейших русских писателей лишь в последние десятилетия увидело свет в полном объеме или пока только находится в работе). Почти полтора десятилетия понадобилось отечественному литературоведению для того, чтобы выработать представление о литературе русского зарубежья, свыкнуться с мыслью о наличии «двух литератур» или, во всяком случае, двух «потоков» русской литературы и подойти вплотную к определению феноменологических особенностей русской литературы «вне России».

Изучение литературно-критического наследия русского зарубежья было начато представителями самой эмиграции (Н. Полторацкий, М. Раев, Г. Струве); в России почти два последних десятилетия эта сравнительно новая отрасль истории русской литературы развивалась стремительно и импульсивно. К началу третьего тысячелетия публикаторы перешли от спорадически появлявшихся во всевозможных изданиях клочков литературного наследия русской эмиграции первой волны к тщательному научному изданию и комментированию разноплановых текстов.

В отечественном литературоведении четко определились те несколько путей, по которым идет собирание, осмысление и изучение литературы русского зарубежья. Вопервых, это эдиционная деятельность, связанная с тиражированием собственно литературно-критического наследия эмиграции; во-вторых, параллельно началось монографическое изучение творчества как выдающихся, так и менее прославленных представителей литературы русского зарубежья; в-третьих, активно идут архивные изыскания и публикация документальных материалов – как на страницах периодической печати, массовой и научной, так и в специализированных изданиях (альманахи «Минувшее», «Диаспора») и в трудах, подготовленных на базе какой-либо архивной коллекции; в-четвертых, развернулась библиографическая работа и составление справочно-энциклопедических изданий; наконец, в-пятых, появилось довольно большое количество учебников и пособий по литературе русской эмиграции.

Обращение к архивам, применение историко-литературных знаний о литературе русского зарубежья, использование публикаторского опыта последних десятилетий по собиранию и подготовке к печати материалов по Серебряному веку и послереволюционной эмиграции – всё это неоспоримо свидетельствует о том, что на смену эмпирическому «сбору материала» пришло его научно-критическое осмысление. Документальные источники неоценимы в том числе и потому, что дают представление о литературном процессе не в диахронии (с неизбежным наложением точек зрения последующих эпох на отдаленные во времени события), а в синхронии, в скрещении мнений и оценок, рожденных одним временем. Это особенно важно при изучении творчества тех писателей, которые дебютировали до революции (Горький, Бунин, Мережковский, Шмелев), но чье творчество было существенно скорректировано и в идейном, и в художественном плане потрясшей страну катастрофой. Не только Мережковский и Шмелев – движимый один философско-политическими убеждениями, другой глубоко личными переживаниями, но и Горький, резко разошедшийся с большевиками, оказались за рубежом; хотя и не в равной мере, все они оказались изгнанниками из отечества, переосмыслявшими свои прежние взгляды. Но и для писателей, состоявшихся уже в эмиграции, сохранившиеся в архивах свидетельства восприятия их творчества оказываются также весьма существенными; в частности, исторические романы М. А. Алданова и П. Н. Краснова – писателей, чьи политические воззрения были почти полярными, – в осмыслении нобелевского эксперта неожиданно проявляют не очевидное, казалось бы, различие, а внутреннее, глубинное сходство. Особое значение приобретают критерии и оценки творчества И. А. Бунина, благодаря которым писатель стал в 1933 г. первым русским нобелевским лауреатом по литературе.

Характер ожиданий западного читателя, запечатленный в документах Нобелевского комитета, и подлинное содержание русской литературы первой половины XX века оказались в очевидном противоречии, особенно обострившемся после раскола русской литературы в 1917 г. Попытки осознания шведским премиальным институтом и его экспертами-славистами феномена русской литературы в связи с ее общественно-историческим развитием до и после революции дают поистине бесценный материал по истории русского литературного зарубежья. Стереотипы восприятия собственной национальной литературы как правило неизбежны, тем большую ценность приобретают выводы и суждения носителей другого языка и культуры, позволяющие разрушить многие штампы и откорректировать привычную ценностную шкалу.

Актуальность и новизна исследования. С большой долей уверенности можно констатировать, что рецепция послереволюционной русской литературы критикой и читателями на родине и за рубежом является одной из наименее разработанных тем, которой не всегда уделяется должное внимание3. Хотя включенность эмиграции в общеевропейский культурный процесс и была очевидной, этот факт все еще очень редко оказывается в поле зрения исследователей4. Между тем восприятие русской литературы, созданной по обе стороны «железного занавеса», в западной литературно-критической традиции отличается изначальной целостностью, а значит, корпус зарубежной журнальной критики и научных публикаций нуждается в пристальном собирании и освоении в качестве важнейшего источника по изучению русской литературы XX века как единства.

Проблемы восприятия и интерпретации разных авторов чрезвычайно многоаспектны – начиная с оценки произведений в современной им отечественной критике и до включения или невключения тех или иных имен в «истории литературы», энциклопедии и словари. Взгляд на родную литературу изнутри языковой культуры и менталитета, в которых создавалась эта литература, позволяет, бесспорно, лучше постичь и внешнюю изобразительную сторону, и глубинные смыслы. Вместе с тем очевидно, что литература сама воздействует на национальное самосознание, формирует его, и потому взгляд со стороны, с точки зрения носителя иных духовных, нравственных, интеллектуальных ценностей, представителя иного народа, имеющего иные ценностные ориентиры, впитавшего другие представления о мире и человеке, возросшего на традициях иной национальной литературы, позволяет произвести ревизию многих устоявшихся представлений и расширить национальный историко-культурный фон до мирового философско-эстетического контекста. Почти полное пренебрежение к характеру и особенностям рецепции на Западе творчества крупнейших русских писателей, проживших полжизни в изгнании, – Мережковского и Бунина – демонстрируют издания из известной серии «Pro et contra», опирающиеся исключительно на мнения и суждения русскоязычной критики, философии, литературоведения5.

Актуальность настоящего исследования подтверждается неизменным интересом ученых разных стран к вопросам восприятия иноязычной литературы; разные стороны рецепции и интерпретации русского художественного слова и образа западноевропейским сознанием находят отражение в работах отечественных и зарубежных исследователей на протяжении всего XX века. Свою лепту в постижение русского национального характера внесли русские эмигранты, издававшиеся на Западе, однако и европейцев не могли не занимать особенности «русской души» или «безграничности» русского пространства и русской натуры6. На рубеже XX–XXI вв. научная мысль концентрируется на таких, в частности, вопросах, как национальный русский характер, проблемы «геопсихологии» как важного фактора в формировании национальной культуры (характерны попытки осмыслить образ «безбрежной России»), проблемы «русской идеи» и ее отражения в словесном творчестве и т. д. О том, что стереотипов и предубеждений в восприятии «чужого» слова и образа много больше, чем взвешенных и верных ответов на вопрос о сути своеобразия «другой» национальной литературы, свидетельствует библиография публикаций по проблемам взаимовосприятия народов «Запада» и «Востока»7.

В случае с рецепцией литературы иноязычными читателями мы имеем дело с принципиально иным подходом к тексту, обычно воспринимаемому в переводе. Обратившись к опыту рецепции русских писателей первой половины XX в. их западноевропейскими современниками, мы обнаруживаем расхождения с отечественной критикой и литературоведением по ряду принципиальных вопросов, непривычные, а порой и неприемлемые трактовки жанровых особенностей, образно-сюжетной структуры, отдельных формальных и содержательных элементов, неожиданные сближения и поиск литературных влияний там, где их, казалось, заведомо не может быть. Чем же привлекателен и важен такой взгляд «извне», ломающий многие привычные стереотипы и колеблющий почти незыблемые каноны? Именно тем, что и стереотипы, и каноны у «чужого», иностранного ценителя и критика также «чужие», иные, и именно это обусловливает свежесть, новизну, оригинальность прочтения хорошо известных текстов. Обязательна весьма существенная оговорка: речь идет не о предпочтении зарубежных интерпретаций отечественным взглядам и концепциям; тем более исключается какая бы то ни было абсолютизация суждений и мнений зарубежных критиков и литературоведов.

Новизна настоящего исследования обусловлена целым рядом факторов:

– обращением к малоизученной проблеме – рецепции русской литературы на Западе;

– выбором оригинального взгляда на русскую литературу с точки зрения присуждения единственной международной награды по литературе;

– привлечением абсолютно нового, по большей части раритетного иноязычного материала и введением его в научный оборот;

– постановкой вопроса об объективности этого восприятия и соотношении национальных и общечеловеческих критериев в интерпретации искусства;

– обсуждением остросовременных проблем, связанных с диалогом России и Запада и историей их межкультурных контактов и взаимодействия;

– воссозданием многих неизвестных или утраченных эпизодов из истории литературных связей и отношений;

– обращением к целому комплексу теоретических проблем (традиции, канона, идеала, образа «чужого»/«другого»);

– осмыслением литературы под углом зрения истории, политики, этики;

– стремлением отразить множественность точек зрения, суждений и представлений о русской литературе XX века, раскрыть многомерность художественных текстов, предполагающих широкий диапазон прочтений.

Диссертация представляет собой первое в отечественном литературоведении изучение творчества ведущих прозаиков русского зарубежья на основе обширной документальной фактографии, почерпнутой из иностранных архивов (в первую очередь Шведской академии) и периодики. Созданная в эмиграции, прежде всего в Европе, русская литература впервые раскрывается в восприятии самих европейцев; более того, нобелевские материалы дают исключительную возможность представить ее в контексте современной мировой литературы. Новизна как материала, так и подхода позволяет проанализировать до сих пор остававшиеся неизвестными образцы рецепции русской литературы иностранными читателями и специалистами, расширить круг источников для написания полноценной истории русской литературы XX века, углубить и сделать более разнообразным устоявшийся набор трактовок и истолкований известных произведений. Речь идет о заполнении малоизвестных страниц из истории русской литературы минувшего века, о комментарии к тем мемуарам и письмам, в которых освещена или лишь упомянута русская нобелевская сага 1920–1930-х годов; личные взаимоотношения писателей русского зарубежья, представленные в нобелевском ракурсе, обнаруживают себя с неожиданной стороны, некоторые привычные акценты оказываются расставлены иначе.

Объект и предмет исследования. Русская литературная традиция была достаточно внезапно оборвана Октябрем 1917 г., обернувшимся вынужденным бегством и эмиграцией для одних писателей и столь же вынужденной «сменой вех» (говоря исключительно метафорически, а не терминологически) для других. Тем временем «сторонний наблюдатель», европейский читатель и критик, продолжал смотреть на русскую литературу как на единый культурно-исторический феномен: идеология большевизма воспринималась скорее как продолжение русской ментальности, национального характера, чем как нечто чуждое и враждебное духу русского народа. Мировоззренческий раскол внутри нации воспринимался прежде всего с формально-эстетической стороны, в литературе и искусстве ловили отражения времени и самопознания народа, пытающегося настоящее («жердочку между вечностями», по образному определению М. Осоргина) связать с прошлым и будущим. Для европейцев представители русской литературы по обе стороны становящейся все более непроницаемой границы с Россией (СССР) казались расколотыми лишь политически, тогда как с точки зрения художественного слова все они в равной степени были наследниками Толстого и Достоевского.

Само знакомство европейской читательской аудитории с русской литературой, классической и современной, в первой половине XX века было весьма приблизительным и отрывочным. Наиболее выразительный и почти поразительный пример рецепции творчества русского писателя – интерпретация бунинских произведений, особенно после 1933 г., когда писатель стал нобелевским лауреатом. Всякий раз, когда речь заходила о творчестве Бунина, его неизменно пытались проинтерпретировать исходя из известной традиции, повествовательной прозы или лирики. Свои пути постижения русской литературы были во Франции и в Англии, особенно примечательна литературная критика германского Третьего рейха, готовящегося к войне с Россией на уничтожение и сквозь эту призму приближающегося Drang nach Osten тщательно всматривающегося в литературный автопортрет восточного соседа. XX столетие внесло существенные коррективы в рецепцию и русской классики, и произведений современных русских авторов. Первое десятилетие века было овеяно великой славой могучего Толстого, а уже через несколько лет после его смерти война и революция изменили ход русской литературы.

Эпоха, рамками которой ограничено наше исследование, определяется, с одной стороны, концом 1910-х гг. (завершение Первой мировой войны, Октябрь 1917 г. и массовое беженство русских) – именно в это время среди кандидатов на Нобелевскую премию оказались Д. С. Мережковский и А. М. Горький, а с другой – серединой 1950х гг., когда в Шведскую академию одновременно поступали номинации М. А. Алданова, представителя литературы первой волны эмиграции из России, и советских писателей. История поставила грандиозный трагический эксперимент, заставив писателей выбирать «между Россией и свободой», между изгнанничеством и тоталитарным режимом, между диктатом денежного мешка и диктатурой пролетариата; послереволюционный литературный процесс оказался обусловлен прежде всего экстралитературными факторами. О характере очевидного, тем не менее, единства русской литературы XX века чрезвычайно проницательно, на наш взгляд, высказалась С. Г. Семенова. По сути, исследовательница сформулировала принцип компенсаторности, согласно которому русская литература XX века смогла выразить в своем эмигрантском ответвлении те нравственно-художественные искания, которые были невозможны в советской литературе, давшей многие яркие образцы особого, нового искусства. Проза русского зарубежья стала «существенным дополнением к искусству метрополии, к тому, чего в нем не было или недоставало»8.

Русская литература раскрывается в бумагах архива Шведской академии с совершенно новой стороны, разрушая привычную и во многом справедливую иерархию, к которой привыкли русские читатели и литературоведы. От западноевропейских критиков и литературоведов следует ожидать не верных суждений и конечных истин, а попытки осмыслить иноязычную литературу в меру собственных национальных представлений, в своей ценностной шкале и, вероятно, столь же схематично. Спорность мнений, высказанных в процессе обсуждения кандидатур на Нобелевскую премию, их оригинальность или тривиальность, возможно, и неожиданную свежесть, необычность, новизну можно обсуждать только после знакомства с обширным корпусом многообразных документальных свидетельств. Национальные ценности не перестают быть таковыми, однако, преломленные в ином ракурсе, позволяют расширить и углубить, а в чем-то и скорректировать существующие интерпретации.

Объектом исследования становятся материалы архива Нобелевского комитета Шведской академии (Стокгольм), бесспорно, важного источника по истории русской литературы XX века и ее западноевропейской рецепции, а также архивные коллекции ряда европейских библиотек. Предметом научного изучения оказывается история выдвижения писателей русского зарубежья на Нобелевскую премию (номинации, кампании в периодике и в частной переписке, экспертные очерки, вердикты шведских академиков, дебаты в печати и т. п.) и тем самым – оценка их творчества в контексте современной им мировой литературы, а также характер и особенности осмысления прозы русского зарубежья европейской научной и литературно-критической мыслью в сопоставлении с собственно национальным ее восприятием.

Цели и задачи исследования. Важно, однако, не просто собрать архивные «бумаги» и прокомментировать наиболее выразительные суждения и оценки: эти документальные свидетельства следует рассматривать в широком контексте литературного движения и культурно-исторического «духа времени». Разумеется, присуждение единственной литературной международной награды – лишь эпизод в истории мировой словесности, однако уже более чем столетняя история подобных «эпизодов» позволяет делать выводы самого разного плана, идет ли речь о самой литературе, ее уровне в XX веке, о художественном каноне и идейно-философском содержании, или разговор переходит в плоскость межкультурного взаимодействия народов, большой политики и общечеловеческих ценностей, которые неизменно приобретают национальную окраску. В конечном счете, работа устремлена к созданию более полной истории русской литературы в послереволюционное время.

Практическая цель – публикации и комментирования уникальных материалов, никогда не становившихся предметом изучения и, что особенно интересно, создававшихся с расчетом на их сугубо «служебное», «строго секретное» использование и потому особенно ценных, – сопряжена с задачами теоретического осмысления своеобразия русской прозы XX в. в ее идейно-тематической многомерности и жанрово-художе­ственной эволюции. Узловые проблемы русской литературы XX века, взаимоотношения традиции и новаторства получают особое освещение благодаря оригинальному преломлению в призме Нобелевской премии.

Однако русская литература не воспринималась как часть общеевропейской литературы, а осмыслялась как неотъемлемый составной элемент фундаментальной и неизменно животрепещущей проблемы «Россия и Запад». Представители западноевропейской философско-эстетической мысли искали в русской литературе не ответов на вопросы, что представляет собой «материк Россия» и русский национальный характер, а подтверждения целому ряду стереотипов, веками складывавшихся в западноевропейском сознании, частично унаследованных от средневекового противостояния, религиозного и культурного, Византии и Рима и прошедшего многие стадии кристаллизации и отвердения вплоть до готовых штампов. Прочтение русской литературы нобелевским жюри и его экспертами-славистами с точки зрения стереотипного подхода и одновременно его преодоления отражено в архивных материалах Шведской академии, что позволяет осуществить «обратное» прочтение и выявить особенности восприятия и интерпретации комплекса «русский» (человек-народ-общество-менталитет) на Западе в первой половине XX века.

Еще одной важной особенностью «диалога» России и Запада является общее убеждение сторон в невозможности полного взаимного понимания, в такой исконной чуждости национальных характеров, что адекватное восприятие друг друга в принципе не может быть достигнуто. В русской традиции (и, что еще важнее, в русском зарубежье) острота взаимного непонимания России и Запада наиболее последовательно рассматривалась И. А. Ильиным9. На наш взгляд, чем конкретнее будет материал, позволяющий делать подобные суждения и обобщения, тем скорее можно их принять или опровергнуть. Именно поэтому наш анализ строится не по модели от общего к частному, а по противоположному образцу, от эмпирики к выведению некоторых общих закономерностей. Наша задача – проследить, какое место занимала русская литература (прежде всего, проза эмиграции) в европейском культурном сознании в межвоенный период и как менялось это восприятие со сменой политических, государственных, культурных взаимоотношений Европы и России. Феномен единственной международной награды по литературе, если отвлечься от финансовой стороны, состоит в изначальной установке на поиск произведения, принадлежащего к «мировым ценностям», значительного в глазах всего человечества.

Помимо этой социокультурной задачи нобелевская тема позволяет поставить некоторые собственно теоретико- и историко-литературные вопросы, связанные как с феноменологией (русского) литературного процесса, так и с проблемами стиля, жанра, образной структуры произведения. Зеркало Нобелевской премии, разумеется, нельзя назвать идеально соответствующим истинной картине развития русской литературы. Однако оно позволяет установить литературный канон, складывающийся в эстетике словесного творчества в разные эпохи, определить соотношение идеологического и мифологического в восприятии художественных текстов, наметить эволюцию литературно-критической рецепции в исторической перспективе. Краеугольным камнем в осознании путей развития русской литературы в XX веке, ее разделения после 1917 г. на «советскую» и «эмигрантскую» становится решение вопроса о ее целостности; и в этом аспекте нобелевские материалы оказываются интереснейшим источником, ибо почти все выдвинутые на премию русские писатели жили и творили после Октябрьской революции за пределами России. Наконец, обсуждение и выбор русского лауреата литературного «Нобеля» заставляет вновь задуматься над вопросом о мировом значении русской литературы и/или ее провинциализации в XX веке.

Источники и методология исследования. В основе предпринятого исследования лежат несколько массивов источников. Прежде всего это материалы из архива Шведской академии (Стокгольм) – института, присуждающего ежегодные международные премии по литературе: номинации, обзоры экспертов, заключительные протоколы. Широко привлекаемые нами для настоящей работы публикации в печатных органах русского зарубежья, без обращения к которым не может обойтись ни одно современное исследование по проблемам эмиграции, подкреплены в ряде разделов материалами шведской периодики 1930-х гг. Богатейшим источником, лишь в незначительной части обработанным и опубликованным, является архив И. А. и В. Н. Буниных, хранящийся в университетской библиотеке г. Лидса (Великобритания) и ставший для нас подлинным кладезем многих поистине бесценных сведений и фактов по истории русской литературы рассматриваемого периода. Собирание, обобщение, сопоставление и комментирование материалов из всех этих источников легло в основу диссертации.

Принципиальная новизна предпринятого труда, равно как и открытие и введение в научный оборот огромного, без преувеличения, массива источников по истории русской литературы XX века, прежде всего первой волны эмиграции, и по ее восприятию на Западе, потребовали обращения к различным методам исследования, к сочетанию на разных его этапах дескриптивно-компаративного, биографического, имагологического подходов. Перечислим наиболее существенные из них.

Дескриптивно-сопоставительный метод на начальном этапе предполагает архивную работу по выявлению, описанию и систематизации материалов, представляющих первоочередной интерес для исследования. Основой изысканий послужил архив Нобелевской библиотеки Шведской академии (Стокгольм), материалы которого становятся доступными для исследования по истечении пятидесятилетнего срока хранения. Нами были просмотрены все материалы, связанные с выдвижением русских писателей на Нобелевскую премию в 1901–1956 гг., экспертные заключения и заключения Нобелевского комитета – за каждый год по каждой из кандидатур. Обработка собранных материалов предполагает их перевод на русский язык для публикации и дальнейшего научного анализа. Вся работа по переводу текстов с иностранных языков (рабочим языком Нобелевского комитета является шведский, но целый ряд поступающих из-за рубежа писем, критических материалов и т. д., сопровождающих номинацию, написан на одном из главных европейских языков – английском, французском, немецком) осуществлена нами, а переводы сверены с оригиналами носителями языков.

Компаративно-типологический метод заставляет нас обратиться к сопоставительному анализу текстов, вышедших из недр Шведской академии, с критикой русского зарубежья и с публикациями в западноевропейской (не только шведской) периодике, что потребовало сплошного просмотра периодической печати, как русскоязычной эмигрантской, так и шведских газет, публиковавших материалы о потенциальных кандидатах на премию. Подобное исследование позволяет выявить как общие черты в трактовке произведений и творчества писателей-эмигрантов в целом, так и принципиальные расхождения в восприятии русских и западноевропейских критиков и литературоведов. Только через конкретное соотнесение литературно-критических и историософских оценок одних и тех же произведений, сделанных представителями отечественной культуры и носителями иных менталитетов, иных национальных традиций, можно выявить подлинные закономерности и общее направление рецепции русской литературы, русского народа, России на Западе.

Историко-биографический метод нацелен на создание летописи жизни и творчества И. А. Бунина. Подавляющая часть собранных материалов, касающаяся кампании в поддержку бунинской кандидатуры и охватывающая как публичные источники (нобелевские документы и публикации в периодике), так и частные свидетельства (письма, дневники), служит основой для построения научной биографии писателя (эмигрантского периода). Впервые вводимые в научный оборот архивные и газетно-журнальные источники позволили восстановить хронологию многих событий в жизни писателя, не только связанных с борьбой за Нобелевскую премию, но и раскрывающих атмосферу общественно-культурной жизни послереволюционного русского зарубежья в целом.

Имагологический метод позволяет проанализировать западноевропейское восприятие России и русских сквозь призму отечественной словесности. Национальные стереотипы возникают не вдруг, и образ того или иного народа, складывающийся в любой литературе, заслуживает особого пристального изучения; выходя за рамки литературоведческой науки, подобного рода исследования дают обширный материал для социально-исторического, культурного, политического осмысления. Возникнув в 1960е гг. в зарубежном литературоведении, имагология к настоящему времени оформилась как особое междисциплинарное направление, цель которого – рассмотрение художественных образов не только с точки зрения той литературы, в которой они возникли и получили дальнейшее идейно-эстетическое осмысление, но и с позиции иноязычного читателя и критика, не просто при переводе с одного языка на другой, но и при попытке осмыслить и переосмыслить совокупность художественных образов «чужой» литературы в другой национально-культурной сфере10. Не учитывать этого, исключить имагологическую составляющую из рассмотрения темы «Русские писатели и Нобелевская премия» – значит ограничить наше знание лишь фактографией. Формирование правильного представления о восприятии и истолковании русской литературы в Нобелевском комитете возможно, как нам кажется, именно на путях имагологического анализа.

Наконец, синтез описательно-сопоставительного, типологического и имагологического методов исследования позволил не только расширить и углубить существующие представления о литературе русского зарубежья, о ее существовании и развитии в чужой этнокультурной среде и восстановить многие утраченные эпизоды русского литературного процесса в эмиграции, но и внести ясность в теоретические представления о литературе, созданной в эмиграции, в частности о реализме и модернизме, о жанрово-стилевых исканиях, о традиции и формальных поисках, а также добавить весьма существенные черты к сложившемуся к настоящему времени представлению о целостности русской литературы XX века.

Практическое значение работы заключается, в первую очередь, во введении в научный оборот значительного массива источников по истории литературы русского зарубежья, прежде всего архивных, а также из иностранной периодики. Материалы диссертации могут служить основой как для научного комментирования текстов представителей первой волны русской литературной эмиграции11, так и для построения научных биографий рассматриваемых писателей, прежде всего для составления летописи жизни и творчества И. А. Бунина. Основные сведения, положения и выводы диссертации могут быть использованы в курсах по истории литературы русского зарубежья и по истории русской литературы XX века, а также при разработке специальных курсов, как собственно литературоведческих12, так и культурологических, причем не только вузовских, но и в рамках основного и дополнительного образования в школе13.

Апробация работы. Отдельные положения работы легли в основу докладов и стали предметом обсуждения на научных конференциях, в частности, на XIII Международном съезде славистов (Любляна, 2003), на Международных Шмелевских чтениях (Москва, 2003; 2005; 2007), на Международной научно-просветительской конференции «Кирилло-Мефодиевские чтения» (Даугавпилс, Латвия, 2005), на Международной научной конференции, посвященной 1900-летию образования города Силистра (Силистра, Болгария, 2006), на заседании Ученого совета Института художественного образования РАО (Москва, 2006), на Филологических чтениях «Классика и современность» (Москва, 2006), на Ежегодной конференции BASEES (Британской ассоциации славянских и восточно-европейских исследований; Кембридж, 2007), на Первом семинаре по источниковедению и текстологии (ИМЛИ РАН, Москва, 2007); в 2007 г. доклад «Нобелевская премия по литературе: мифы, факты, перспективы» был заслушан на Бюро Отделения исторических и филологических наук РАН. По результатам исследования в 1999–2007 гг. были прочитаны лекции в университетах Упсалы (Швеция), Киля (Германия) и Астаны (Казахстан). Диссертация обсуждалась на кафедре истории русской литературы XX века филологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова.

По теме диссертации опубликована монография «Русские писатели и Нобелевская премия: 1901–1955» (2007) и 27 статей и рецензий, в том числе цикл работ в журнале «Известия РАН. Серия литературы и языка»; общий объем публикаций – около 50 а. л.

Структура работы. Диссертационное исследование состоит из Введения, двух частей, подразделенных на главы и параграфы, Заключения и списка использованной литературы. Структуру диссертации опреде­ляют как массивы привлеченных к рассмотрению источников, так и проблемно-тематические блоки, которые ложатся в основу каждой из частей (глав) настоящего иссле­дования.

ОСНОВНОЕ СОДЕРЖАНИЕ РАБОТЫ

Во Введении поставлен ряд вопросов научно-методологического характера, а также дано обоснование темы исследования, его целей, задач и инновационных подходов.

Те направления, по которым в 1920–50-е гг. шло рассмотрение прозы русского зарубежья в Нобелевском комитете и, как показывают рецензионно-критические публикации в западноевропейской периодике, на Западе в целом, были намечены в столь неудачной на современный взгляд попытке истолкования толстовского наследия. Это изображение истории и прежде всего исторического места России; изображение революции, тех сил, которые ее подготовили, осуществили, но в гораздо большей степени – народа, который удалось столь мощно революционизировать и который приступил к созданию государства, основанного на принципах, кардинально отличавшихся от устоявшихся европейских буржуазных социально-экономических форм; это изображение русского крестьянства, мужика, основной силы казавшейся столь косной и отсталой страны, в считанные десятилетия и даже годы совершившей невероятный индустриальный прорыв; это изображение русского характера, русской женщины, русской природы; и это, наконец, изображение России в ее отношениях с Европой – в различных ипостасях, от культурно-научного ученичества до военного противостояния. И самое главное, что вынесли представители западной элиты из знакомства с творчеством Льва Толстого, – это полное согласие с обличительной критикой всех сторон русской действительности и резкое неприятие веры русских писателей (всегда еще и учителей, проповедников) в громадный духовный потенциал русского народа, в его богатую одаренность, в его великое призвание и предназначение. Именно в сопротивлении национальным русским ценностям и идеалам проявлялось восприятие русской литературы и шло осмысление творчества русских писателей в Нобелевском комитете в первой половине XX века; впрочем, художественное мастерство и красоту русского художественного слова в нем также всегда умели оценить по достоинству.

Часть I

И. А. Бунин первый русский лауреат Нобелевской премии по литературе

Иван Бунин получил Нобелевскую премию в 1933 г., а в 1934 г. в Москве состоялся Первый съезд советских писателей; эти два события разделяет менее года, и очевидно, что в общественной жизни «России вне России» и Советского Союза они имели эпохальное значение. Лишь на первый и весьма поверхностный взгляд может показаться, что присуждение Нобелевской премии русскому писателю-эмигранту остается только частным эпизодом и в его судьбе, и в истории русской литературы XX века. Как показывают наши разыскания, этот эпизод стал кульминационным в жизни межвоенной русской эмиграции; что касается Бунина, то и в его творческой судьбе нобелевский триумф стал поворотным пунктом. Привлекая к анализу отзывы о писателе в русской и западноевропейской (не только шведской) прессе, свидетельства и оценки современников, подвергая подробному рассмотрению особенности перевода произведений Бунина на шведский язык, восстанавливая организацию кампании по выдвижению писателя на премию, впервые на материале шведской прессы реконструируя ход визита Бунина в Стокгольм и выстраивая строго научный комментарий к его творческому наследию, мы пополняем буниноведение целым корпусом сведений и фактов и, хотелось бы надеяться, вносим вклад в написание научной биографии писателя.

Глава 1

Нобелевская премия и ее место в источниковедении

по истории русской литературы XX века

Краткий экскурс в историю Нобелевской премии по литературе должен прояснить ряд обстоятельств, связанных с ее присуждением, а также дать ключ к пониманию той ситуации, которая сложилась в Нобелевском комитете вокруг представителей русской, прежде всего эмигрантской, литературы.  История присуждения Нобелевской премии за столетие обросла домыслами и легендами, однако знания о деятельности премиальных институтов не стали точными и всеобщими. Поэтому некоторые предварительные сведения, касающиеся разных сторон выдвижения и обсуждения кандидатур на престижную награду, состава Нобелевского комитета и порядка его работы позволяют заглянуть за кулису присуждения престижной награды. Только на рубеже XX–XXI вв. нынешним членам Шведской академии удалось – с привлечением архивов, лингвистики и даже криминалистики – в полной мере истолковать требование А. Нобеля об «идеальном направлении» отмечаемого премией произведения14; заметим, однако, что понятие идеала в литературе не оставалось неизменным в течение столетия, а сами идеалы неодинаковы у писателей из разных регионов мира.

Для верного постижения характера и уровня оценки русской литературы первостепенным представляется ответ на вопрос «а судьи кто?». За последние два десятилетия в России вышел ряд исследований о деятельности Нобелевского комитета, о Нобелевской премии, да и о появлении ее первого русского лауреата по литературе15. Одна­ко ни в одном из них не найти ответа на простой вопрос: что за лица составляют высокое нобелевское жюри, кто их помощники – эксперты по национальным литературам, выпол­няющие столь ответственную работу по рецен­зи­рованию творчества кандидатов на заветную премию и оказывающие весьма существенное влияние на финальный вердикт? Нам кажется необходимым и справедливым сказать несколько слов о тех шведских гуманитариях, в чьих руках были нобелевские рычаги в эпоху, когда решалась судьба первого русского нобелевского лауреата по литературе (Ф. Бёк, П. Хальстрём, Г. Шюк, А. Эстерлинг). Малоизвестные за пределами своей страны, перечисленные представители шведской словесной культуры были ее высшими авторитетами в первой половине XX в., выступая на страницах ведущих газет и специальных изданий с критическими статьями, очерками, эссе, формируя художественные вкусы шведских читателей.

Не будет большим преувеличением признать, что весьма многое зависит от экспертов Нобелевского комитета по национальным литерату­рам. Представляемые ими обзоры о творчестве выдвинутых на премию писателей, пишущих на языках, знатоками и профессорами которых являются эксперты, должны познакомить нобелевское жюри с биографией кандидата, с его местом в литературном процессе своей страны, своеобра­зием его творческой манеры, прежде всего стиля, чаще всего утрачиваемого при переводе, мировоззренческими особенностями и отражением его творчества в критике. Хотя критерии, по которым присяжные эксперты по славянским литературам оценивали в первой половине XX в. книги выдвинутых на Нобелевскую премию писателей, далеки от объективности, в их обзорах «отразился век» во всем сложном переплетении его идейных, эстетических, национально-политических воззрений. Если Альфред Йенсен (1859–1921), действительно компетентный специалист в области русской литературы, состоявший в переписке со многими русскими писателями Серебряного века, оставил по себе геростратову славу, доказывая в своем отчете для Нобелевского комитета несоответствие творчества Льва Толстого формулировке нобелевского завещания и, следовательно, невозможность присудить ему премию, то при Антоне Карлгрене (1882–1973) – и во многом благодаря его стараниям – появился первый русский нобелевский лауреат по литературе, Иван Бунин. В сугубо специальном жанре «внутренних рецензий» Карлгрен создал яркие литературно-критические работы, которые, между тем, до сих пор остава­лись невостребованными и неопубликованными.

Жанр, в котором пришлось выступать и Йенсену, и Карлгрену, является довольно специфическим и, возможно, уникальным. Развернутые очерки творчества современных писателей должны содержать убедительные доказательства того, насколько выдвинутая кандидатура соответствует или, напротив, не соответствует суровым требованиям Нобелевской премии и званию нобелевского лауреата. Экспертная оценка предполагает рассмотрение конститутивных черт писателя, обоснование национальной самобытности и непреходящего общечеловеческого звучания его произведений, их философской и эстетической значимости. Однако в довоенное время вместо более или менее объективных рro et contra в основу обсуждения высокого жюри ложилось, хотя и развернутое и аргументированное, мнение одного специалиста в области той или иной национальной литературы, а потому объективные показатели места и значения писателя в иерархии национальной литературы могли подменяться субъективными взглядами и вкусами эксперта или, во всяком случае, сочетаться с ними. Но каждый – и эксперт-советник, и принимающий решение академик – является «сыном века», свидетелем и участником живого литературного процесса, идущего в мире. Тем поучительнее именно типичность восприятия русской литературы одним из представителей европейской гуманитарной элиты.

Глава 2

Первое выдвижение на Нобелевскую премию (1923 г.).

Установление контактов русской эмиграции и западноевропейских

литературных и научно-гуманитарных кругов

Обратившись к некоторым малоизвестным страницам буниноведения в целях построения научной биографии писателя путем собирания фактов, связанных с его жизнью и творчеством, выстраиванием их в строгой хронологии и подробным комментированием, мы обнаруживаем, что история с присуждением писателю Нобелевской премии по литературе является не просто мало разработанной, но почти совсем не известной страницей, несмотря на внешнюю публичность одного из главных событий в жизни межвоенной русской эмиграции. Известное пренебрежение важнейшим обстоятельством бунинской биографии связано с долгим изоляционизмом советской литературоведческой науки, многие направления которой вынужденно развивались без опоры на архивные и иные коллекции, находящиеся за рубежом. Еще одна причина невнимания к ключевому эпизоду эмигрантского существования Бунина кроется в обособленном изучении русской литературы в целом, в отсутствии интереса к тому, как воспринимались и оценивались произведения русских писателей на Западе и как разворачивался процесс присуждения международной награды писателю-изгнаннику.

Идея номинировать писателей-эмигрантов на Нобелевскую премию стала следствием контактов русской эмиграции с западноевропейскими литературными и научно-гуманитарными кругами. Первый экспертный отзыв А. Карл­грена о Бунине (1923 г.) положил начало критической рецепции творчества писателя в Швеции; более того, именно этот очерк должен считаться первым в буниноведении монографическим исследованием жизни и творчества писателя16. Переведенный нами со шведского языка на русский и сопоставленный с оценками писателя в российской критике и литературоведении разных лет, блестящий обзор Карлгрена и сейчас остается образцовым литературно-критическим портретом творческой личности Бунина. Шведскому слависту удается настолько точно уловить главную тему бунинского творчества, что и его последующее развитие замечательно соотносится с основными положениями отзыва нобелевского эксперта. Вместе с писателем шведский славист пытается найти на вопрос: «Почему же погибла Россия?». Под пером нобелевского эксперта раскрывается отнюдь не очевидное для русского читателя обстоятельство: обрамленная редкостно прекрасными пейзажами, пронизанная поэзией «дворянских гнезд», овеянная славой и преданиями старины, «русская деревня Бунина – это компост из грязи, лохмотьев, лени, невежества, водки, сифилиса, преступлений и мерзостей, варварства и инстинктов диких зверей». Разбирая картины физической и нравственной нечистоты, на которые не поскупился русский писатель, А. Карл­грен содрогается от той «бездны тьмы и злобы, которая, согласно Бунину, таится в русской душе». Страстный голос автора, все время пульсирующий в повествовании «Деревни», напоминает шведскому критику голос другого русского интеллигента, «западника» Чаадаева, «в безжалостном анализе и в безжалостной критике которого чувствовалось сердце, дрожавшее от беспокойства за будущее родины». В предреволюционной России – что отчасти разочаровывает и одновременно настораживает нобелевского эксперта – Бунин не видит никакой свежей, персонифицированной силы, способной обновить страну: этот взгляд, устремленный только в прошлое и не различающий света в будущем, воспринимается шведским критиком в 1923 году как серьезное упущение Бунина-художника.

Особенности стиля Бунина – «мастера Божьей милостью» – заставили однажды М. А. Осоргина предостеречь писателя от намерения выставить свою кандидатуру на Нобелевскую премию: «Если же перевести Вас, то исчезнет лучшее и ценнейшее. И потому никогда не оценят Вас по заслугам иностранцы, как не могут они оценить Пушкина. И Нобелевской премии Вы не получите»17. Между тем через десять лет, когда Бунину была присуждена Нобелевская премия, ее первый русский лауреат не был чужим не только шведским специалистам по литературоведению, но и более широким слоям жителей Швеции: целый ряд его сочинений был уже издан в шведском переводе. Разумеется, перевод и издание книги еще не означают ее успеха у массового или, напротив, элитарного читателя, однако без появления на шведском языке хотя бы небольшого числа произведений писателя серьезное рассмотрение его кандидатуры Нобелевским комитетом вряд ли могло бы состояться. Заинтересованного внимания в шведской филологической среде творчество Бунина и сейчас не вызывает, его книги не переводятся и не переиздаются; тем более интересно обратиться к истокам прочтения шведами бунинской прозы три четверти века назад (поэзия даже не упоминалась в переговорах о переводе его сочинений), выяснить, как Бунин попал в сферу внимания шведских переводчиков и что думала о его творчестве шведская критика. Архивы и малоизвестные публикации позволяют установить ту поистине выдающуюся роль, которую шведские слависты – и прежде всего профессор Лундского университета, славист, переводчик, поэт Сигурд Агрелль – сыграли в появлении первого русского нобелевского лауреата по литературе. Особый интерес представляет переписка Бунина с Агреллем (его лучшим переводчиком на шведский язык) по вопросам состава сборников и обсуждения отбираемых для перевода вещей.

Глава 3

Кампания за присуждение Нобелевской премии русскому писателю:

консолидация русской эмиграции и западной славистики

вокруг кандидатуры Бунина

Кампания за присуждение Нобелевской премии русскому писателю, развернувшаяся после обращения в 1930 г. в Нобелевский комитет именно С. Агрелля, явилась осознанным выбором русской эмиграции и западных славистических кругов, консолидировавшихся вокруг кандидатуры Бунина (назовем имена О. Брока, Ф. Брауна, В. А. Францева, А. С. Кауна, В. Н. Коковцева, Н. К. Кульмана, Э. Ло Гатто, В. А. Маклакова, Б. Пэрса, М. И. Ростовцева). Более того – кандидатура именно этого писателя была горячо поддержана нобелевским экспертом: его анализ созданной до революции и в эмиграции бунинской прозы поражает редкостным пониманием ее конститутивных черт, специфики образности и, что всего удивительнее и особенно ценно, своеобразия стиля. От Карлгрена не ускользают и слабые стороны творчества писателя (например, однообразие тем и мотивов, то, что «новой России Бунин не знает и не хочет знать»). Эксперт замечает, что изображение крестьян­ства начинает вытесняться из творчества писателя в эмиграции, хотя, «как и раньше, он приходит в ужас перед этой бездной лени, мрака, жестокости и цинизма». Но, ужасаясь, Бунин не ненавидит, а размышляет о крестьянстве с «бесконечным сожалением» и не выносит окончательного приговора, а создает картины, исполненные «страшного реализма». Загадочность души русского мужика для писателя столь же вечна, замечает рецензент по поводу рассказа «Мухи», сколь и непостижима: «Мудрость ли это или идиотизм, блаженство ли нищих духом или безразличие отчаяния?».

Но внимание Бунина постепенно сосредоточивается на иных образах и темах. А. Карлгрен справедливо полагает, что писатель не просто «дает ряд чудесных картин из старой русской помещичьей жизни» или «поэтически рисует целый ряд изумительных типов из этого окружения», одновременно с улыбкой и сквозь слезы. «Нет никаких сомнений в том, что творчество Бунина будет одним из главных источников для будущих знаний об этом классе, – уверенно замечает рецензент о «дворянско-помещичьей» теме в творчестве Бунина. – Никто более правдоподобно, чем он, не описывает последнюю фазу их жизни, не погружается глубже в их психологию». Это исчезнувшее русское дворянство было тем «родом», к которому восходят исторические судьбы России и ее культура. С особой чуткостью удалось рецензенту не только почувствовать сокровенный нерв бунинской новеллистики двадцатых годов, но и придать своим трактовкам четкость формул, обозначить – разумеется, в собственном понимании – ведущую сквозную тему писателя: «Род, обреченный погибели».

Бунин чувствует нерасторжимую связь с этим погибшим классом «каждой каплей своей души», однако он трезво понимает, что дворянство, изображенное им с таким бесконечным сочувствием, «не было жизнеспособным и должно было исчезнуть». Для современного жестокого мира в голубой дворянской крови было «слишком мало красных кровяных шариков». Поэтому гибнет Митя, потомок дворянского рода, «сжатый комок нервов», кончая самоубийством свои любовные терзания. Корнет Елагин, «неуравновешенный неврастеник», также не в силах вынести любовных мук и становится убийцей. «Две захватывающие трагедии эпохи упадка русского высшего класса, два блестящих анализа истории души», – восхищенно резюмирует Карлгрен. Та мучительная боль, с которой Бунин наблюдает гибель собственного класса, уже не отпускает его, когда он обращается к изображению других сторон жизни, столь же чувствительно, как и его герои, реагируя на ее жестокость и беспощадность. Рассказ за рассказом пронизывает боль от того, что всё гибнет, и сознание того, что счастье недостижимо. И в очень немногих рассказах любовь становится источником счастья: не любовь, а страсть, как «солнечный удар», опьяняет и оставляет пронзительную боль после того, как любовный наркоз пройдет. Карлгрен искренне полагает, что в «Жизни Арсеньева» Бунин «поднимается на уровень, недостижимый ни для кого из русских писателей», между тем как некоторые образы этого «великолепного» автобиографического повествования принадлежат к «лучшим страницам русской литературы», а красочные зарисовки поместной жизни «отодвигают в тень все другие русские описания поместий». Карлгрен неизменно указывал в своих отзывах, что Бунин художник изысканный, что его ценят избранные; в круг таких избранников рецензент и вводит шведских академиков: он погружается в поэтический мир бунинской новеллистики сам и увлекает за собой других. Редкостная жизненность и свежесть бунинских рассказов кажется ему поразительной, магия повествования, концентрирующего в себе «сгустки дореволюционной России», завораживает: «Почти забываешь, что все это отголоски мира, который до неузнаваемости изменился, кажется, что находишься внутри него».

В критическом анализе А. Карлгрена Бунин представлен не камерным художником-лириком, а трагическим писателем, увидевшим судьбу отечества в дальней исторической перспективе и обладающим столь мощной силой внушения, что рецензент так подводит итог своему разбору: «Я едва ли знаю в русской литературе что-либо более потрясающее». Знакомый с творчеством русских гигантов, Толстого и Достоевского, и с «новой» русской прозой, например, Л. Андреевым, скандинавский профессор славистики отдает предпочтение Бунину в утонченности и беспощадности, с какими «он ставит своего читателя перед ужасом смерти и уничтожения»: одна из самых главных, самых сокровенных тем Бунина не ускользнула от проницательного взгляда рецензента («сведущего», как звучит в буквальном переводе со шведского его официальный статус sakkunnig в отчетах Нобелевского комитета). В «Божьем древе» Бунин поднимается на недостижимую прежде высоту и доводит «свое мастерство до еще большего совершенства», а дерзновенные бунинские образы («Телячья головка», «К роду своих предков», «Божье древо») преображены «чистой силой волшебства».

Часто, пересказав или даже целиком переложив на шведский язык «блестящие маленькие стихотворения в прозе» Бунина, эксперт потрясенно замечает: «Это всё». Задумываясь над природой новеллистики русского писателя, Карлгрен полагает, что «это просто перевод в прозу» лирических кар­тин, с «блестяще нюансированным подбором слов и отчетливым ритмом»: «Писатель на секунду показывает русский тип, русскую ситуацию, русский ландшафт столь ярко освещенными, что они еще долго остаются перед глазами. Он дает читателю вдохнуть глоток русского воздуха, наполненного разными ароматами, благоуханиями степи в весеннее утро, запахом зреющих полей, смешанным с горьким запахом от старого тарантаса во дворе летним вечером [...] Его поля пахнут, замечает один из современных русских писателей [Ф. А. Степун], действительно русской рожью, а не эмигрантской тоской по ней. Он дает на мгновение услышать русские звуки, словно сидишь в старой дворянской гостиной и кто-то внезапно распахивает окно. Слышишь всё то множество звуков, которые наполняют воздух, от отголоска работы на дворе и в сараях до отголосков речи мужика, когда он с шапкой в руках заковыристо и невнятно бубнит, что ему нужно, слышишь сам тон его голоса и с улыбкой улавливаешь в его речи диалектные черты. Все это на редкость живо и свежо, это малые, но сильно концентрированные дозы старой России, мощно ударяющие по всем чувствам читателя. Почти забываешь, что все это отзвуки мира, который до неузнаваемости изменился, кажется, что стоишь посреди него».

Однако, приподнимая тот «железный занавес», который «неумолимо опустился теперь», и «поворачивая сцену вспять», Бунин никоим образом не создает апофеоза ушедшей России, слишком ясно осознавая все ее темные стороны. Объем бунинских новелл остается прежним, но это уже не лирические миниатюры, а настоящие «романы в 10–15 строк» из жизни униженных и оскорбленных, как, например, рассказы «Людоедка» или «Первый класс», о социальных и нравственных конфликтах повседневной жизни. Но какой бы ни была Россия бунинской молодости, он навсегда привязан к ней и стремится снова и снова оживить ее. Даже понимая, как неумолимо двигалась страна к разразившейся катастрофе, Бунин остается любящим сыном – видит наготу отца и стыдится ее, но не перестает от этого меньше любить. Создавая портрет той России, которую он знал и любил, писатель стремился к точности в малейших деталях; это та единственная картина, над которой писатель, собственно, и работал всю жизнь. «И в своей последней книге [“Жизни Арсеньева”] он все еще сидит перед ней с кистью в руках, чтобы отретушировать каждую мелочь, чтобы там – добавить краску, там – наложить тень и тонкими штрихами дополнить ту картину дореволюционной России, которую он написал раньше, уже и раньше одну из лучших, правдивейших и наиболее художественных из тех, что есть в русской литературе».

Глава 4

На пути к историческому решению (1931–1933 гг.).

Из писем-номинаций в поддержку кандидатуры Бунина, из публикаций в периодике, из мемуарных источников (многие дневниковые записи В. Н. Буниной цитируются впервые по рукописному оригиналу, хранящемуся в коллекции Лидсского университета), из экспертных отзывов и заключительных вердиктов Нобелевского комитета складыва­ется полноценная картина, не только воссоздающая ход и размах борьбы за бунинскую кандидатуру, но и характеризующая в новых ярких подробностях интеллектуально-духовную и общественную жизнь русской эмиграции.

В главе подробно восстанавливается та «страшная борьба» (С. де Шессен), которая развернулась в 1933 г. между шведскими академиками, поддерживавшими разные кандидатуры. Два члена ареопага, А. Эстерлинг и Г. Шюк, выступали в печати с критическим разбором сочинений Бунина, доступных им в переводе; эти публикации – особенно в сопоставлении со статьями В. Ходасевича о «метафизическом» смысле Нобелевской премии для русского писателя-эмигранта – способствуют пониманию особенностей в интерпретации бунинского творчества с точки зрения разных национальных традиций. Использование собственно шведских источников потребовало также корректировки наградной формулы, вошедшей в отечественное буниноведение и утвердившейся в нем в искаженном, хотя и эстетически привлекательном виде (ср. название книги О. Н. Михайлова «Строгий талант»). В буквальном переводе, хотя и требующем, естественно, известной стилистической корректировки, окончательная формулировка из решения Шведской академии 1933 г. гласит, что Нобелевская премия присуждается Ивану Бунину «за строгое художественное мастерство, с которым он продолжил русскую классическую линию в прозе». И если эта формулировка представляется не вполне точной или удачной, редактировать ее мы неправомочны.

Из проведенного на основе широкого и разнообразного материала исследования становится ясным, что в новую эпоху – послереволюционного беженства и эмиграции для одной части русского народа и социалистического строительства на родине для другой – предпочтение Бунина всем его соотечественникам было прозорливым шагом: он был единственным автором, замыкающим «классический» XIX век, и вместе с тем свободным новатором XX века в области художественной прозы, впитавшим живые соки традиции и противостоящим ее затвердевшим формам. В век, потрясающий катастрофами не одну Россию, камерный, казалось бы, новеллист не только воплотил трагичность современной ему эпохи и мироощущения, но и сохранил редкостную верность вечным идеалам красоты и добра, воплощенную в ясном, строгом и простом русском слове. Именно этим определяется выбор Нобелевского комитета 1933 г.

Глава 5

Чествование И. А. Бунина – общенациональный праздник русской эмиграции

Различные по происхождению источники позволяют воссоздать один из центральных эпизодов в жизни русской эмиграции – чествование И. А. Бунина, ставшее для нее общенациональным праздником. В архиве Буниных (Лидс) сохранилось большое количество свидетельств того подъема, который переживал и рядовой эмигрант, и ставшие изгнанниками самые именитые соотечественники лауреата – политики, журналисты, ученые, литераторы.

Чувство нежданной радости, объединившей «в рассеянии сущих» русских, с пронзительной искренностью и силой описал А. В. Карташев: «С волнением, большим, острым и радостным, увидел сегодня в газете весть о премии Вам. Обида накипела у всех русских за наше унижаемое достоинство, за мировое какое-то скотское нечувствие. И вдруг блеск радости! Я думаю, кое-кто волновался до слез, как при чтении о победе на фронте. […] Будто мы были под судом – и вдруг оправданы. Невыдуманный национальный праздник»18. В центральной эмигрантской прессе («Последние новости», «Возрождение») этюды, зарисовки, заметки о писателе в ноябре-декабре 1933 г. помещались ежедневно. Внешняя сторона получения писателем Нобелевской премии выглядела подлинным праздником19 – массового читателя, среднего интеллигента, даже общественно-партийной элиты, – так как стала поводом напомнить о себе, о существовании второй России – в изгнании. И простые слова, и подлинные гимны в адрес «гордости русской эмиграции и всего русского народа», «гордости современной русской литературы, великого мастера слова»20 вливались в «хор приветствий, которыми Россия в изгнании празднует свою великую национальную победу»21. Разумеется, большинство поздравлений было так или иначе окрашено политически, отражая при этом сложный спектр умонастроений эмиграции. «Общерусский праздник», по мнению немалой части корреспондентов Бунина, был заслужен только зарубежной Россией, ибо «лавровым венком мировой славы» была увенчана «не просто великая русская литература, а именно та часть ее, которая, по словам Писания, “изгнана правды ради” и представители которой […] разделяют тяжкую, но благородную долю русских странников, лишенных отечества, ибо не захотели они признать зло за благо, ложь за истину, грубое насилие за освобождение народа»22.

Общая культура, литература играли объединяющую роль для расколотой, в сущности, раздробленной эмиграции; не зная, от чьего лица исходит послание, по его тексту порой невозможно определить, к какой части политического спектра эмиграции принадлежит автор. Присуждение Нобелевской премии Бунину затронуло прежде всего «тысячи русских людей», и лишь весьма немногие послания, сохранившиеся в бунинском архиве, проливают свет на отношение к новому нобелевскому лауреату в самой Европе. Но наиболее показательно отсутствие единодушия, столь поразительного в посланиях простых эмигрантов, в поздравлениях писателей. Общего праздника в литературной среде эмиграции не получилось. В историко-культурном существовании русского зарубежья присуждение Бунину Нобелевской премии в 1933 г. стало событием знаковым, неким новым рубежом, послужив не столько мировому признанию литературы русской эмиграции, сколько ее окончательному внутреннему размежеванию, почти полному исчезновению духа корпоративности и углублению творческой самоизоляции. Сопоставление эпистолярного наследия представителей эмигрантской литературы, их выступлений публичных, в печати, и в узком кругу близких лиц (что сохранили мемуарные источники) не только насыщает комментарий к хронике культурной жизни эмиграции, но и дает весьма живое представление о подлинных взаимоотношениях в эмигрантской литературной среде, о разобщенности ее ведущих представителей.

Глава 6

«Нобелевские дни» Бунина в Швеции: по материалам шведских газет

Бунин стал лауреатом престижной премии, которой шведы научились гордиться. Ежегодному лауреату по литературе традиционно отводятся полосы ведущих газет, репортеры и критики которых стараются представить своим читателям, по возможности, полный литературный и человеческий портрет писателя, отмеченного нобелевской наградой. В 1933 г. шведам было особенно интересно и важно узнать, почему именно на русском изгнаннике остановился выбор Нобелевского комитета по литературе, – настолько русский писатель-эмигрант был мало известен скандинавскому читателю. Но в Швеции были знакомы с русской литературой, точнее, с книгами ее классиков. Именно через их имена оказалось лучше и проще всего определить литературную величину и значительность Бунина. Солидные газеты постарались дать развернутые и отнюдь не сенсационные материалы о новом лауреате по литературе – о его творчестве и о нем самом.

Нами просмотрены подшивки как ведущих  («Дагенс нюхетер», «Свенска дагбладет», «Лундс дагблад», «Свенска моргонбладет», «Стокгольмс тиднинген», «Гётеборгс хандельс- ок шёфартс тиднинг», «Нюа даглигт аллеханда»), так и маргинальных (партийные и периферийные издания) шведских газет за осень-зиму 1933 г. Разнообразные не только по политической ориентации, но и по отраженным в них литературным вкусам, шведские газеты позволяют узнать широкий спектр мнений о русском нобелевском лауреате и об отношению к выбору Шведской академии в разных кругах общества.

Публикации в шведской периодике рассмотрены нами в жанрово-хронологическим порядке: сразу после присуждения Бунину премии в газетах появились репортажи из Франции (в том числе посвященные ­– не без налета анекдотизма ­– «ликованию в русской колонии») и интервью со свежеиспеченным лауреатом, а наряду с ними – эссе ведущих критиков, пытающихся осмыслить творческий феномен писателя. Затем последовала встреча с Буниным на шведской земле, изменился характер интервью и журналистских оценок, а статьи о писателе приобрели черты комментария к биографии. Немногословность лауреата, его весьма поверхностное знакомство с несколькими именами выдающихся шведов полностью соответствовали столь же малой подготовленности к культурному диалогу со стороны шведских газетчиков. Однако именно спонтанная реакция прессы на присуждение премии русскому писателю-эмигранту, поверхностные беседы и зарисовки облика мэтра, описание его окружения – все это делает возможным увидеть и оценить жизнь русского зарубежья сторонними глазами, абстрагировавшись от того автопортретирования, которым эмиграция вынужденно занималась около двух десятилетий своей почти изолированной жизни в Западной Европе. Только такое выдающееся событие, как Нобелевская премия, могло возбудить некоторый интерес к русскому зарубежью, к его живущей в отрыве от родины и вне ее современности творческой интеллигенции. Само же явление Бунина в Стокгольме, всё продемонстрированное им обаяние талантливой русской натуры совершенно подкупило шведов; «Бунин дал видение лучшего в старой России», свидетельствовали газеты23. Бунин не испортил праздника политическими декларациями, в своей речи он мудро высказался о высоком назначении Нобелевской премии по литературе, о свободе творчества, о вечных ценностях. Помещая на своих страницах рекламу книг писателя, «Свенска дагбладет» констатировала: «Иван Бунин снискал на шведской земле такую популярность, которая кажется исключительной даже для нобелев­ского лауреата»24.

Глава завершается архивным эпизодом, относящимся к военному времени: в качестве «в некотором роде тоже шведа» Бунин несколько раз обращался за помощью в Стокгольм. Выписки из протоколов заседаний академии (впрочем, А. Эстерлинг откликнулся на бунинский зов, не дожидаясь очередного общего собрания), финансовые отчеты чиновников, переписка с дипломатами раскрывают, как Шведская академия спасала своего «бывшего лауреата» деньгами и посылками в тяжелые голодные годы.

При издании научного собрания сочинений Бунина необходимо будет учитывать весь богатый опыт восприятия прозы писателя, в том числе в прижизненной критике. Наименее исследованным пластом критических материалов о первом русском нобелевском лауреате по литературе до сих пор оставались сами нобелевские материалы, в которых содержатся первые развернутые обзоры творчества писателя. Интересные как свидетельство шведского (во многом отражающего собственно западное) восприятия русской литературы, эти материалы не менее важны и как попытка увидеть бунинское творчество в русском и мировом литературном контексте. Документы нобелевского архива и публикации в шведской периодике существенно расширяют наши представления о бунинском наследии, способствуют созданию углубленного научного комментария к произведениям писателя и уточнению фактографии для составления летописи его жизни.

Часть II

Искания русской прозы и судьбы писателей после Октября 1917 г.

в нобелевском преломлении: к истории русской литературы XX века

Самый богатый документальный материал, даже впервые вводимый в научный оборот, может быть существенно обеднен сугубо монографическим его описанием. Поэтому в части второй диссертационной работы мы существенно расширяем круг исследования, привлекая к рассмотрению тех представителей русского зарубежья, чьи кандидатуры были отвергнуты Нобелевским комитетом. Творчество таких выдающихся писателей, как Д. С. Мережковский и И. С. Шмелев, оказалось по ряду причин неприемлемым для нобелевского ареопага; уяснение того, чт именно в их художественной манере или философских воззрениях не соответствовало канонам западноевропейского представления об идеале и априорным мнениям о русской литературе, позволит не только точнее дать ответ на вопрос, чем творческие свершения именно Бунина покорили шведов, но и выяснить, какой хотели бы видеть западные читатели и критики Россию на страницах русской литературы.

Обращение к фигурам гораздо менее значительным – М. А. Алданову и П. Н. Краснову, также номинированным на премию, – позволяет определить место исторической романистики зарубежья и в характере восприятия русской революции на Западе, и в системе русской литературы XX века.

Единственным неэмигрантом, ставшим в послереволюционное время кандидатом на литературную Нобелевскую премию, был А. М. Горький. Неоднозначность его личности и современных прочтений его трудов, уникальность положения писателя в литературно-общественной жизни после Октября и его отъезд из советской России из-за несогласия с политикой большевиков, попытки наладить общерусское печатное дело за границей и жесткая полемика с ополчившимися на него эмигрантами – все это придает истории его выдвижения на Нобелевскую премию и в первую очередь причинам отклонения его кандидатуры особенно острый интерес. Без сопоставления двух крупнейших величин литературного процесса в эмиграции и в советской России – Бунина и Горького – осмысление того, как русская литература воспринималась и интерпретировалась сквозь нобелевскую призму, рискует утратить полноту и оказаться односторонним. Именно поэтому фигура Горького, его послереволюционное творчество в противопоставлении литературно-публицистической продукции писателей-изгнанников, мнение о нем Западной Европы представляются уместными на страницах настоящего исследования, логически дополняя и корректируя основную часть работы, посвященную рассмотрению прозы русского зарубежья.

Глава 1

Эволюция критического восприятия Д. С. Мережковского на Западе:

к феноменологии творческой личности писателя

История выдвижения Д. С. Мережковского на Нобелевскую премию и особенности рассмотрения его кандидатуры представителями западноевропейской культуры, подкрепленные документальными архивными свидетельствами, призваны расширить наше представление о своеобразии рецепции писателя европейским сознанием, осмыслить эволюцию восприятия его творчества и, в конечном итоге, способствовать определению феноменологических черт одного из самых своеобразных русских литераторов и мыслителей XX века. Номинированный на премию в 1914–1915 и 1930–1937 гг., писатель предстает перед нами в творческом развитии, ибо экспертному рассмотрению подвергается все его творчество, от первых поэтических, критических и романных произведений до историософских и религиозно-мистических сочинений эмигрантского периода.

Первые номинации отражают повышенный интерес западной интеллигенции к творчеству Мережковского, глазами которого – «образованного и развивающегося восточного славянина» – европейский читатель смотрел на русскую литературу. Эксперт, А. Йенсен, весьма высоко оценил большинство произведений писателя и противопоставил его как исторического романиста отвергнутому ранее Толстому, а выдающимся сочинением Мережковского «Л. Толстой и Достоевский» нобелевский эксперт воспользовался для подтверждения своих негативных мыслей о великом русском писателе, высказанных десятилетием раньше в очерке для Нобелевского комитета25. Особого внимания заслуживает интерпретация шведским славистом, знатоком русской литературы заключительной части исторической трилогии Мережковского «Христос и Антихрист» – «Петр и Алексей», концепция которой вызывает протест рецензента. Он не видит никакой преемственности между новой русской и европейской культурой, не усматривает единства в историческом движении России и Запада, а Петербург в шведском сознании – не провозвестник новой эры в истории России, в ее повороте к западной цивилизации, а лишь вечная военная угроза Швеции с востока. Непонимание процессов, происходящих в соседнем государстве, заставило Йенсена отнестись и к публицистике Мережковского скептически и высказать уверенность (в 1914 г.!), что революция в России невозможна.

Послереволюционное творчество писателя, полное апокалиптических пророчеств, слишком насыщенное историко-культурной информацией и религиозно-мистическими предсказаниями и слишком тесно связанное с размышлениями о русском мессианизме, было на Западе отторгнуто решительно и бесповоротно, хотя в списке кандидатов на Нобелевскую премию имя Д. С. Мережковского появлялось регулярно в 1930–1937 гг. Обзоры нобелевского эксперта А. Карлгрена написаны в том вольном эссеистическом стиле, когда ироническое подтрунивание или даже прямая издевательская насмешка становятся главными средствами для создания представления о творческой личности в глазах читателей. Не приемля эсхатологических предсказаний Мережковского и не находя в его сочинениях художественных достоинств, эксперт буквально вычеркивает имя русского писателя из списка возможных претендентов на Нобелевскую премию, создавая карикатурный образ литератора-пророка.

Эссе А. Карлгрена, полные остроумных замечаний, живых и непосредственных по тону и блестящих в стилевом отношении, подспудно подталкивают членов Нобелевского комитета к мысли о несерьезности предложенной кандидатуры; предельно лаконично, но особенно резко оцениваются последние сочинения писателя, в частности, «Иисус неизвестный». Сопоставительный анализ позволяет раскрыть, как подобное восприятие сочинений Мережковского вступало в очевидное противоречие с глубоко уважительным мнением о трудах писателя, сложившимся в критике русского зарубежья, и как, одновременно, оно соответствовало личным, высказываемым лишь в дневниках и письмах (многие из которых все еще мало доступны) мнениям. Особое внимание в главе уделено переписке Мережковских со шведской художницей Г. Герелль: хранящиеся в рукописном отделе Королевской библиотеки (Стокгольм), эти трогательные документы не просто добавляют новые существенные подробности к нобелевским мытарствам Мережковского и характеризуют его эмигрантское бытие, но и раскрывают душевную глубину и тонкость стареющего в небольшом кругу почитателей литератора.

Писатель глубоко национальный, он казался одинаково чужд и русским, и зарубежным читателям. Не приняв позднего творчества Д. С. Мережковского, европейская читательская аудитория и критика продемонстрировала и характер своих ожиданий от русской литературы, и свой выбор не в пользу компилятивной историософии на религиозной подкладке. В поисках современного продолжателя традиций Достоевского и Толстого Европа упорно отвергала русских писателей XX века, не отвечавших сложившемуся в ее эстетическом и интеллектуальном восприятии канону русской классики.

Глава 2

Духовные и творческие метаморфозы И. С. Шмелева

в критическом восприятии западной интеллигенции

Европейская рецепция национально и религиозно ориентированной прозы И. С. Шмелева также весьма существенно отличается от отношения к ней русского – сначала эмигрантского, а теперь и современного отечественного – читателя. В начале 1930х гг. (и вплоть до награждения Бунина) идея получить Нобелевскую премию владела Шмелевым весьма навязчиво, и он усиленно вербовал сторонников и в эмигрантской среде, и среди крупнейших литераторов Европы. Хотя широкой поддержки он не получил, однако его номинировали Т. Манн (1931) и Н. Ван-Вейк (1932) – фигуры, каждый в своей области и в своем роде, весьма значительные. Между тем в Швеции у Шмелева не было не только славы, ореол которой непременно должен окружать писателя, претендующего на Нобелевскую премию, – не было даже намека на известность, не было никакого резонанса в критике и никакого желания переводить новые произведения писателя, написанные в эмиграции и свидетельствовавшие о его творческой зрелости и яркой оригинальности. История переводов его сочинений на шведский язык складывалась непостижимо драматичным образом, а его единственным серьезным читателем оказался А. Карлгрен, автор экспертного очерка. Рецензент подчинил весь свой обзор поискам ответа на вопрос, как происходят кардинальные изменения в творческой судьбе одного из представителей русской литературы, которая столь тесно была связана с освободительным движением, как пропаганда соотносится с подлинной художественностью. И «Человек из ресторана», и «Солнце мертвых» в глазах нобелевского эксперта  –  равно тенденциозные произведения. Задачей Карл­гре­на было дать литературно-критический очерк творче­ства писателя; но в рутинной рецензии для Нобелевского комитета по литературе эксперт проявляет гораздо больше тенденциозности, чем разби­раемый писатель, высоко оценив в его творчестве лишь изображение негативных сторон русского народа.

Выдвигая Шмелева на Нобелевскую премию по литературе, Томас Манн упомянул в письме-номинации всего два произведения русского писателя – «Солнце мертвых» и «Любовь в Крыму» (под этим названием повесть 1910 г. «Под горами» появилась в немецком переводе). Сам Шмелев удивлялся популярности этой ранней повести (называя ее «сантиментал с розовой водишкой») у европейских издателей и читателей. Этот «маленький любовный роман», насыщенный массой почти совсем неизвестных русской литературе подробностей жизни крымских татар, с «захватывающими описаниями солнечной природы», выразительными портретными характеристиками, элементами татарской народной поэзии и Корана оценивается экспертом, А. Карлгреном, как произведение сугубо тенденциозное: мир примитивных людей, крымских татар, живущих поэтической жизнью в поэтических местах, контрастирует с пошлой цивилизованностью, занесенной в черноморские края русскими курортниками. Мнение шведского литературоведа позволило обнаружить принципиально иную, чем в укоренившейся традиции, трактовку Шмелевым как «южной» темы, привитой русской литературе романтизмом, так и русских общегосударственных идей в целом. Через сопоставление с рассказом Чехова «Длинный язык» (1886) на ту же тему и соотнесение того, как преломляются некоторые общие мотивы в прозе Бунина и Шмелева, удалось установить, что утвердившийся в поэтике Шмелева национально-религиозный дискурс противостоит национально-государственному дискурсу, утвер­дивше­муся в русской литературе в послепетровское время и объединяю­щему писателей от Пушкина до Бунина.

В произведениях, созданных Шмелевым в эмиграции, Карлгрен усматривает лишь политическую ангажированность. Но доля истины в замечаниях шведского «знатока» есть: тонкий ценитель русского слова, Карлгрен все время обнаруживал в мастерски исполненных картинах страстного реалиста, в описаниях зоркого наблюдателя, в человеческом многоголосии блестящего рассказчика ложную тенденцию, компрометирующую в глазах рецензента выдающиеся по формальному мастерству произведения русского писателя. К этому времени, впрочем, еще не были созданы главные произведения писателя («Богомолье» и «Лето Господне»). Однако просветленная, духовная, идеальная Россия Европу не интересовала, и к трагедии ее Европа оставалась, в сущности, тоже равнодушна.

Глава 3

М. Горький в скрещении мнений:

спор о свободе и ангажированности творчества

Совершенно иначе обстояло дело с восприятием личности и творчества А. М. Горького. Естественно возникает недоуменный вопрос: как писателя с такой широкой известностью, знакомого многим шведам не только по имени, мог проигнорировать Нобелевский комитет, почему второй раз за треть века – после отвергнутого Льва Толстого – еще один крупный русский писатель не удостоился прославленной международной награды? Очевидно, ответ следует искать не в литературных достижениях писателя, а в его репутации общественного деятеля, тесно связанного с Лениным, большевизмом и строительством социализма в СССР.

Весьма оригинальные и неожиданные в ряде оценок, экспертные очерки А. Йенсена (1918 г.) и А. Карлгрена (1923, 1925, 1928 гг.) оказываются особенно актуальными именно сейчас, ибо последние десятилетия ушедшего века ознаменовались беспрецедентной кампанией по «развенчанию Горького». Обратившись к документальным источникам, можно проследить, как формировалось двойственное отношение к Горькому, художественное мастерство которого было столь же неоспоримо для его критиков, сколь неприемлемы его политические воззрения и общественная деятельность. Суммируя впечатления от дореволюционного творчества писателя, Нобелевский комитет признавал, что писатель «прекрасно выглядит как неоспоримый самородок, но его анархическое и зачастую совершенно грубое творчество никоим образом не вмещается в рамки Нобелевской премии». Однако революция в России внесла существенные коррективы в осмысление русской литературы: прежние оценки, в том числе сугубо литературоведческие, казались устаревшими, а новый взгляд на Горького формировался под воздействием единственного факта – его близости с пришедшей к власти в России партией большевиков.

Раскол, который давно назревал в русской литературе и прорывался в разных формах, наконец стал реальностью; но, верный себе – «поддерживать лучшее», Р. Роллан выдвинул в 1923 г. ставших непримиримыми врагами русских писателей (Бунина, Горького и Бальмонта) на Нобелевскую премию. Анализируя в новых условиях художественную продукцию Горького, А. Карлгрен видит только Горького-политика – то есть публициста, выступающего сначала на страницах большевистской печати, а затем и заграничной, и эта горьковская ипостась совершенно затмевает в глазах Карлгрена собственно литературное творчество писателя. Высокой похвалы нобелевского эксперта удостоилось только «Детство» и мемуарно-биографические очерки писателя – за «свободу, естественность, вдохновение»: качества, утраченные, на взгляд эксперта, в других поздних произведениях писателя.

Впрочем, в западноевропейском сознании Максим Горький воспринимался как фигура «ангажированная» уже со времен первой русской революции. Пожалуй, в случае именно русской литературы – и начиная уже с «анархического» творчества Льва Толстого – Шведская академия впервые столкнулась с искусством, настолько пронизанным революционными идеями, что они выходили далеко за пределы художественности и вплотную приближали читателя к острейшим социально-политическим вопросам современности. Но поскольку речь шла о литературной премии, отвергнуть Горького на основе лишь его партийной принадлежности было невозможно, особенно при его громадной мировой славе. Нобелевский комитет должен был отклонить кандидатуру писателя обоснованно и по соображениям чисто художественным. История обсуждения личности и творчества А. М. Горького в Нобелевском комитете отражала начало того процесса, который достиг своего пика уже в годы холодной войны, – процесса формирования двойной системы ценностей, двойного взгляда на вещи, обусловленного политической окраской оцениваемого явления, события, личности, произведения. «Нобелевская» история Горького демонстрирует со всей очевидностью не только существование биполярного мира, то есть противостояние двух систем, но и мировоззренческое «двоемирие», причем уже безо всякой романтической окраски. «Буржуазный» и «антибуржуаз­ный» взгляды на жизнь и искусство непримиримо противостояли друг другу, и надо отдать должное Горькому, совершившему в тех условиях свой выбор. Останься Горький на Западе – Нобелевская премия была бы присуждена ему в ситуации тогдашней политической игры почти наверняка.

Эволюция представлений о писателе в Нобелевском комитете знаменательна. О буквально ворвавшемся в русскую литературу «шипучем» Горьком эксперты пишут в полуснисходительном тоне. Для них он «слишком первобытный и неученый. Он, грубо выражаясь, полупоэтический, полузабавный карикатурный Ницше в русской косоворотке, в больших сапогах, со славянской чувствительной мягкостью, с наивной любознательностью московского мужика, волжско-булгарской мастеровитой ловкостью и добродушной практичностью татарина». Романы Горького кажутся неудачными, а успех его драматургии объясняется исключительно прославленными постановками Станиславского. Гимн свободе, пропетый им «под аккомпанемент балалайки», захлебнулся в крови большевистской революции. То, что Горький оказался именно в рядах ее сторонников, вызывает неподдельный ужас у шведских славистов – им кажется даже, что «писатель кончился», вместе с народом не выдержав «лошадиной дозы большевизма». И только когда в творчестве писателя вновь зазвучала «жгучая любовь к России», А. Карл­грен дал самую высокую оценку его мемуарной прозе и очеркам.

Горький совершенно верно определил отношение Запада к русской трагедии вообще и к духовной атмосфере эмиграции в частности. Необычайное своеобразие русского литературного опыта в XX в. и состоит в том, что носители одного национального менталитета и одного языка, наследники общих культурных традиций и ценностей создавали картину мира на основе двух противоположных систем: абсолютного индивидуализма и абсолютного коллективизма. По вопросу об отношении к личности и коллективизму обнаружились непреодолимые противоречия Горького даже с той частью эмигрантов, которая тянулась к нему самому, стремилась к возвращению в Советский Союз. Но изумительнее всего, что из всего созданного Горьким нобелевский эксперт выбирает как раз те произведения, в которых Горький воспевает не коллектив (так, «Мать» пренебрежительно поименована «пустой граммофонной трубой»), а именно индивидуальную личность: «Преступные, развратные, дикие люди – но Горький в любом случае восхищается ими: какая сила в их инстинктах, какой восторг в их примитивном преклонении перед красотой, какие – несмотря ни на что – великолепные люди!». Эти «былинные» типы, нарисованные Горьким с небывалой экспрессией и подлинным мастерством, заставляют, однако, представителя соседнего с Россией государства содрогнуться от их варварского размаха и для самоуспокоения заподозрить горьковские изображения русских людей в известном неправдоподобии. Слишком исключительные личности привлекают писателя, вечные  скандалисты даже при небывалой талантливости (таков, замечает Карлгрен, в интерпретации Горького даже Лев Толстой), – и рецензент полагает, что сверхзадача писателя состоит в том, чтобы доказать: большевикам никогда не превратить таких людей в «скучные машины» (правда, Карлгрена новые произведения Горького смущают «вариацией на тему явного славянофильства»).

Поскольку голоса в Нобелевском комитете по кандидатуре Горького разделились, а эксперт не давал прямой рекомендации, то сначала довод для отклонения неудобной кандидатуры был найден весьма шаткий: автобиографической трилогии было дано узкое и не вполне верное определение «мемуаров», которые не представлялись достойными международной награды в области литературы. Но одно жонглирование терминами казалось очевидно недостаточным, и тогда, в острых дебатах признав высокий уровень произведений писателя, звучащий в них мощный пафос подлинного идеализма, академики пришли к решению, что удостоить писателя авторитетной премии – значит признать его творчество в целом, в том числе – питающие его коммунистические убеждения. Нобелевский комитет, во всем диапазоне отношений его членов к горьковской кандидатуре, от безусловного признания до откровенного испуга, проявил, казалось бы, мудрую осторожность, не желая осенять прославленной наградой советский строй как таковой. К сожалению, саму Шведскую академию нельзя прославить как институт политически неангажированный, независимый и бесстрашный перед лицом истории. Боязливая оглядка на господствующее общественное мнение, далеко не всегда верное, противоположно задаче Шведской академии – создавать и культивировать вкусы публики безупречным выбором сочинения, в котором человечеству открывался бы идеал, – и, к сожалению, ограничивает высокий смысл Нобелевской премии, который был заложен в нее основателем. Но и в России взгляд на Горького менялся, следуя политической конъюнктуре. Настала пора увидеть эту могучую, уникальную личность в достойной ее полноте и многообразии, ибо Горький – ключевая фигура литературного процесса первой трети XX века и единственная, объединяющая оба потока русской литературы, разделенной на советскую и зарубежную.

Глава 4

Историческая романистика русского зарубежья:

образы русской революции в оценке нобелевского жюри

Нобелевскому комитету пришлось осмыслять образы русской революции и в ином воплощении. Два представителя исторической романистики русского зарубежья, казачий генерал, носитель крайне правых монархических идей П. Н. Краснов и писатель-скептик, умеренный либерал М. А. Алданов, также были номинированы на Нобелевскую премию (соответственно в 1926 и 1938–1956 гг.). Их творчество, выхваченное из историко-литературного контекста, на первый взгляд кажется не соответствующим уровню нобелевской награды, и не удивительно, что обсуждение этих кандидатур прошло почти незаметно в горячих дебатах нобелевского закулисья 1920–40-х гг. Снисходительно или враждебно пренебрегаемый «серьезной» литературной критикой эмиграции Краснов был необычайно популярен у читателей, причем не только русских, но и, благодаря пропагандистской машине Третьего рейха, также немецких, в эпоху, когда назревала война гитлеровской Германии с Советским Союзом; и потому попытка нобелевского эксперта (представителя государства, остававшегося нейтральным в обеих мировых войнах) определить место и значение этого писателя в литературном процессе эмиграции не должна быть проигнорирована. История алдановского выдвижения также по-своему поучительна: исполняя долг дружбы, его кандидатуру много раз выставлял И. А. Бунин. Экспертный очерк об Алданове становится развернутой аргументированной характеристикой «национального писателя эмиграции буржуазной (то есть не помещичьей и не военной), среднекультурной и антантофильской (в смысле культурных вкусов)» (Д. Святополк-Мирский). Действительно, в произведениях М. А. Алданова было всё – и занимательный сюжет, и блестящий стиль, и изумительная истори­ческая достоверность; не было лишь одного – идеала, столь привлекательного в литературе для А. Нобеля.

Два популярнейших (в совершенно разных кругах) исторических романиста русского зарубежья, Краснов и Алданов, вступили перед лицом нобелевских судий в своего рода «диалог исторических истин»26. Каждый из них верил в свои идеи, в свою «правду», выстраданную в годы революции, гражданской войны, беженства и новой страшной мировой бойни; каждый из них искал в минувшем ответы на животрепещущие вопросы современности, на главные вопросы «России вне России». Оговорив сразу, что генерал Краснов – «герой смутного русского времени», произведения которого, «слабые в художественном отношении», имеют лишь ценность «историко-биографическую», нобелевский эксперт А. Карлгрен оценивает тетралогию писателя («От Двуглавого Орла к красному знамени») как «страшную главу о страшнейшей в мировой истории гражданской войне, главу, которая своими сильными красками убеждает в своей безусловной правде». Однако двухполюсная художественная манера Краснова заставляет шведского критика осторожно отнестись к эпопее в целом, и созданному «эмигрантской фантазией» и концентрированно воплощенному в романе чудовищному представлению о «большевистских кровожадности, жестокости и сатанизме» Карл­грен доверять не склонен; заряд слепой антибольшевистской ненависти показался неприемлемым и Нобелевскому комитету. Но и Алданова те же нобелевские судьи критиковали за «пессимистическое и злобно-скептическое понимание истории». В алдановской исторической романистике была проницательно угадана изначально ложная посылка, которая обессмысливала всю его построенную на точных фактах систему: в его произведениях не было перспективы, а вместо исторического развития писатель неизменно обрисовывал исторический тупик, каким стала для него русская революция. Между Красновым и Алдановым шел не просто диалог, а настоящий политический спор; раскрыть его идеологическую и национальную подоплеку и оценить значение для осмысления целостности не только всей послереволюционной русской литературы, но и собственно литературы русского зарубежья, в противоречивом скрещении различных мнений и неожиданном, порой невероятном сближении противоположностей, позволяют материалы обсуждения кандидатур обоих писателей в Нобелевском комитете.

Выявление новых фактов и уточнение малоизвестных сторон присуждения знаменитой международной награды русским писателям составляет лишь внешнюю канву исследования. В Заключении предпринята попытка обобщить западноевропейские представления о прозе русского зарубежья, систематическое рассмотрение своеобразия которой было впервые осуществлено по инициативе нобелевского премиального института по литературе. В работе был исследован комплекс взаимосвязанных проблем, актуальных для современной русистики: осмысление своеобразия русской литературы иностранным читателем, постижение путей ее развития – и как национального феномена, и в связи с мировой литературой, интерпретация ключевых произведений русской прозы с позиции «чужого» менталитета и с точки зрения непривычных эстетических и идеологических критериев. Западноевропейская рецепция прозы русского зарубежья зафиксировала смену идейно-художественных вех в самой русской литературе. Несколько ключевых пунктов этого восприятия помогают, в конечном счете, создать более полную историю русской литературы в послереволюционное время, осознать ее ценностные ориентиры и художественные достижения.        

Документально-фактографическая основа исследования позволила осветить несколько узловых проблем развития русской прозы XX века. Во-первых, принципы личного и творческого существования целого ряда писателей эмиграции впервые стали предметом строго документированного рассмотрения; во-вторых, подвергается разбору с непривычных позиций эстетика русского словесного творчества, и в ракурсе западноевропейской критической рецепции рассматриваются такие немаловажные историко-теоретические понятия, как традиция, историзм, народность, пафос русской литературы; в-третьих, проанализированы основные тенденции восприятия и интерпретации русской литературы европейским сознанием и раскрыты некоторые существенные аспекты диалога России и Запада.

Наконец, в не меньшей мере, чем художественные искания века, Нобелевская премия отражает его политическую картину, столь резко и страшно менявшуюся за столетие. Раскол в русской литературе, происшедший после Октября, обусловил рассмотрение в Шведской академии в межвоенное время по преимуществу – за единственным полуисключением Горького – кандидатур русских писателей-эмигрантов, так что история борьбы за первого русского нобелевского лауреата по литературе – это прежде всего эхо литературной жизни эмиграции, от оценки ее творческих свершений до раскрытия личных взаимоотношений писателей русского зарубежья, их контактов с европейской гуманитарной интеллигенцией. Изучение нобелевских архивных материалов вскрывает тот факт, что русская литература в глазах западноевропейцев современной ей эпохи – это прежде всего зеркало русской революции. Выполнение Буниным определенной художественной «миссии» несомненно: не дождавшись эпопеи о революционной современности, исполненной с толстовским размахом, в Стокгольме остановили выбор на произведениях, посвященных отпеванию той самой дворянско-помещичьей России, великолепному цветению которой за сто лет до того были посвящены страницы «Войны и мира».

Ни религиозно-мистические искания интеллектуалов (Мережковский), ни сказ Шмелева – сбивчивые голоса городской интеллигенции и мещанства, ни тем более голос разбитой армии (Краснов) или разорившейся буржуазии (Алданов) не привлекли внимания строгих нобелевских «ценителей и судей». Впрочем, их и привлекала, и отталкивала Россия Горького, лишь политические убеждения которого определили полную невозможность увенчать его нобелевскими лаврами. Главный выбор, весьма политизированный, и совершался между Горьким и Буниным – между двумя направлениями русской литературы, выраженными в творчестве именно этих двух писателей особенно отчетливо и эстетически, и идеологически: служение «чистому искусству» и общественное служение. Бунинское творчество, казавшееся продолжением классических русских традиций, было гораздо ближе европейскому негативному восприятию России: хотя жестокое изображение страшных сторон жизни и человеческой души в русской литературе неизменно сопрягалось с идеалом, Бунин останавливается на границе света и тьмы, тогда как Горький стремится к ее преодолению.

Сохраняя связь с традициями русской классики, проза русского зарубежья стала подлинным явлением русского модернизма: поэтический Серебряный век продолжился прежде всего в эмигрантской прозе, в произведениях ее лучших представителей. Лишенные почвы, оторванные от живого народного языка, далекие от формалистических исканий авангардизма, русские писатели-эмигранты не заложили новых традиций. И вместе с тем в европейском осмыслении именно их прозе суждено было продлить непрерывную линию развития русской литературы. Как выпавшее из цепи звено ведет к разрушению всех связей, так и без прозы русского зарубежья непрерывное развитие русской литературы утратило бы преемственность. Эту роль прозы эмиграции сумел понять и оценить Нобелевский комитет. В этом, во всей неповторимости и многообразии художественных миров, состоит ее непреходящее значение для русского национального самосознания.

Ожидания, которые межвоенная Европа связывала с русской литературой, были огромными: западные читатели жаждали эпоса об эпохе русской революции. Но сознание писателя раскалывалось вместе с расколом сознания общественного. В литературе предельный индивидуализм обусловливал лирический субъективизм повествования (Бунин, позже Пастернак), подчинение коллективной воле накладывало идеологические вериги на писателя (Горький, позже Шолохов). Послевоенное продолжение русской «нобелевской саги» демонстрирует примеры литературного размежевания, существования «двух культур» в пределах национальной русской культуры. Выбирая между Шолоховым и Пастернаком, как некогда между Горьким и Буниным, члены нобелевского жюри сами сознавали всю сложность и нерешенность этой проблемы, ее противоречивую политическую, социальную, религиозную подоплеку. Однако само международное признание столь несхожих творческих индивидуальностей свидетельствует об эволюции европейских взглядов на русскую литературу, о серьезной попытке принять два главных, диаметрально противоположных мирообраза. Проза русского зарубежья 1920­–1940-х гг. оказалась тем необходимым промежуточным звеном в восприятии Европой русской литературы XX в., которое позволило уловить и осознать изменения, проявившиеся – под влиянием изменившейся социальной и культурной парадигмы – в движении от классики к литературе советской эпохи.

Содержание диссертации отражено в следующих публикациях:

1. Русские писатели и Нобелевская премия (1901–1955). Kln; Mnchen; Wien: Bhlau Verlag, 2007. 626 S. (Bausteine zur slavischen Philologie und Kulturgeschichte; 55).

Рец.: Schlott W. // Die Welt der Slaven. 2008. H. 1. S. 188–191.

2. Tрадиции русской реалистической литературы в творчестве Бунина // Bounine revisit. Paris, 1996. С. 20–28. (Cahiers de l’Emigration russe; 4).

3. Неизвестные страницы бунинской Нобелианы (по материалам архива Шведской академии) // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 1997. № 6. С. 23–35.

4. И. С. Шмелев // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 1. Писатели русского зарубежья, 1918–1940. М., 1997. С. 454–457. [То же: Русское зарубежье: Золотая книга русской эмиграции. Первая треть XX века. Энциклопедический биографический словарь. М., 1997. С. 716–718].

  1. Бунин И. А. Митина любовь; Бунин И. А. Суходол // Энциклопедия литературных произведений. М., 1998. С. 299; 481–482.

6. Избрание и Не[избрание]: Русские писатели и Нобелевская премия. 1914–1937 // Ex libris Н[езависимой] Г[азеты]. 11.05.2000. № 17 (140). С. 3.

7. В ожидании «чуда»: Нобелевские мытарства Дмитрия Мережковского // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2000. № 1. С. 25–35.

8. Нобелевский эксперт: русские писатели в оценке Антона Карлгрена (1920е–1930-е гг.) // Scando-Slavica. 2000. T. 46. С. 33–44.

9. Почему Максиму Горькому не дали Нобелевскую премию (по материалам архива Шведской академии) // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2001. № 2. С. 3–16.

10. Русские писатели и Нобелевская премия (1914–1937) // Slavia. 2001. № 4. С. 183–196.

11. Ivan melev und der Nobelpreis fr Literatur // Zeitschrift fr Slawistik. 2001. H. 4. S. 377–389 (на немецком языке).

12. «В конце концов будем надеяться»: Несостоявшаяся Нобелевская премия // Литературоведческий журнал. 2001. 15. С. 61–99.

13. Иван Шмелев и Нобелевская премия // Венок Шмелеву / Ред. Л. А. Спиридонова, О. Н. Шотова. М., 2001. С. 163–171. (Сокр. версия № 14).

14. Иван Шмелев и Нобелевская премия (по материалам архива Шведской академии) // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2002. Т. 61. № 1. С. 25–33.

15. Краснов П. Н. Романы // Литературная энциклопедия русского зарубежья. Т. 3. Книги, 1918–1940. М., 2002. С. 287–291.

16. Ryska nobelpriskandidater i Svenska Akademiens arkiv 1914–1937 // Samlaren. 123. Uppsala, 2003. S. 173–199 (в соавт. с И. Майер; на шведском языке).

17. Славянские писатели и Нобелевская премия // Славянские литературы. XIII Международный съезд славистов: Докл. рос. делегации. М., 2003. С. 209–221.

18. Сто лет Нобелевской премии по литературе: слухи, факты, осмысление // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2003. № 6. С. 25–37.

19. Вокруг Нобелевской премии: К истории взаимоотношений М. А. Алданова и И. А. Бунина // Revue des tudes slaves. 2004. T. LXXV/1. С. 125–139.

20. [Рец.] Ivan Bunin: The Twilight of Emigrant Russia, 1934–1953. A Portrait from Letters, Diaries, and Memoirs / Ed. with an Introduction and Notes by Thomas Gaiton Marullo. Chicago, 2002 // Вопр. литературы. 2004. № 1. С. 364–365.

21. [Рец.] С двух берегов: Русская литература XX в. в России и за рубежом. М., 2002 // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2004. № 4. С. 62–68.

22. «Понять – простить?» Некоторые аспекты историко-литературного восприятия романистики П. Н. Краснова // Tusculum slavicum. Festschrift fr Peter Thiergen / Hrsg. von E. von Erdmann u. a. Zrich, 2005. S. 151–164. (Basler Studien zur Kulturgeschichte Osteuropas; Bd. 14).

23. [Рец.] Примочкина Н. Н. Горький и писатели русского зарубежья. М., 2003; Спиридонова Л. М. Горький: новый взгляд. М., 2004 // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2005. № 4. С. 68–73.

24. Русская эпическая традиция глазами нобелевских экспертов (к 100-летию со дня рождения М. А. Шолохова и к 40-летию присуждения ему Нобелевской премии) // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2005. № 4. С. 24–36.

25. Русские писатели и Нобелевская премия: интерпретация русской литературы на Западе // Элективные курсы по предметам художественно-эстетического цикла в рамках основного и дополнительного образования: к проблеме вариативности обучения: Сб. научн. трудов. М., 2005. С. 49–54.

26. Лев Толстой без Нобелевской премии, Нобелевская премия без Льва Толстого (по материалам архива Шведской академии, Стокгольм) // Известия на Научен център «Св. Дазий Доростолски». Кн. I: Международна научна конференция 1–2 септември 2006 г., посветена на 1900 години град Силистра. Силистра, 2006. С. 201–215.

27. «En ma qualit d’ancien laurat…»: Иван Бунин после Нобелевской премии // Вестник истории, литературы и искусства. 2006. № 3. С. 80–91.

28. На пути к академическому Бунину // Изв. РАН. Сер. лит. и яз. 2007. № 1. С. 11–28.


1 Речь идет о восполнении лакун в полном и целостном представлении о литературе XX века – введении в ее курс произведений не только эмигрантов, но и А. Платонова, Н. Гумилева, А. Ахматовой, О. Мандельштама и других писателей, оставшихся на родине и вычеркнутых по ряду причин из литературного процесса (и часто из жизни).

2 Так, «Золотая книга эмиграции. Первая треть XX века» (М., 1997) насчитывала несколько сот имен эмигрантов из России, прославившихся на различных поприщах литературы, искусства и науки; в «Литературную энциклопедию русского зарубежья. 1918–1940. Писатели русского зарубежья» (М., 1997) вошло около двух с половиной сотен имен только литераторов русского зарубежья; а в энциклопедический справочник «Литературное зарубежье России» (М., 2006) включено почти полторы тысячи имен представителей зарубежья, так или иначе связанных с литературой.

3 Эта тема затронута, впрочем, уже в довоенном издании, посвященном встречам русских и французских писателей: Sebastien R., Vogte V. Rencontres: Compte rendu des recontres entre crivains franais et russes. Paris, 1930. Наиболее пристально изучается рецепция русского зарубежья в англоязычной критической и научно-славистической традиции, см., например: Ионина А. А. Литература русского зарубежья 1920–1940-х гг. в оценке англоязычной славистики. Автореф. дисс…. канд. филол. наук. М., 1995.  В монографии О. А. Казниной «Русские в Англии» (М., 1997) осуществлен комплексный подход к изучению личных и творческих связей представителей русской литературной эмиграции с английскими литературными, научными, издательскими кругами на основе обширных архивных источников. Однако большинство книг, освещающих жизнь русской эмиграции в рассеянии, в разных центрах русского зарубежья, сосредоточиваются прежде всего – по понятным причинам – на собственно русском обществе и его духовной жизни, практически не уделяя внимания тому, как воспринимались русские и русская литература представителями тех стран, где они нашли приют, как отражалось их литературно-художественное бытие в иностранной прессе.

4 В этом смысле выделяется ориентацией именно на русско-европейские связи и художественные пересечения том «Европа в зеркале русской эмиграции (первая волна, 1918–1940)», большинство статей в котором посвящено «европейскому опыту» русского зарубежья (Europa orientalis. 2003. XXII, № 2). Ср. также попытку осмыслить противоречия личного восприятия писателями-эмигрантами художественной манеры М. Пруста и очевидной общности их жанрово-стилевых исканий, выявляемой на интертекстуальном уровне: Таганов А. Н. Литература русской эмиграции в Париже 1920-1930-х годов и творчество Марселя Пруста // Вестник Ивановского гос. ун-та. Сер. Филология. Иваново, 2001, вып. 1, с. 42-53.

5 Д. С. Мережковский: Pro et contra. Личность и творчество Дмитрия Мережковского в оценке современников. Антология / Сост., вступ. ст., коммент., библиогр. А. Н. Николюкина. СПб., 2001; И. А. Бунин: Pro et contra. Личность и творчество Ивана Бунина в оценке русских и зарубежных мыслителей и исследователей. Антология / Сост. Б. В. Аверин, Д. Риникер, К. В. Степанов; библиогр. Т. М. Двинятиной, А. Я. Лапидус. СПб., 2001.

6 Особенно последовательно и разнообразно подобным изучением контактов, взаимовлияний и особенностей интерпретации занимаются немецкие ученые. См., в частности, обзор томов немецкой серии «Западно-восточные отражения» (1985-1992 гг.), посвященной литературным и культурным взаимосвязям Германии и России, в рец.: Данилевский Р. Ю. Русские и немцы: тысяча лет общения // Русская литература, 1994, № 1, с. 198-203.

7 Hoffmann J. Stereotypen, Vorurteile, Vlkerbilder in Ost und West – in Wissenschaft und Unterricht: eine Bibliographie. Wiesbaden, 1986.

8 Семенова С. Г. Русская поэзия и проза 1920–1930-х годов. Поэтика – Видение мира – Философия. М., 2001. С. 517.

9 См., в частности: Ильин И. А. О грядущей России. М., 1993. С. 132–133.

10 См.: Dyserinck H. Zum Problem der «images» und «mirages» in ihrer Untersuchung im Rahmen der vergleichenden Literaturwissenschaft // Arcadia. 1966. № 1. S. 107–120; Bleicher T. Elemente einer komparatistischen Imagologie // Komparatistische Hefte (2). Literarische Imagologie – Formen und Funktionen nationaler Stereotype in der Literatur. 1980. S. 12–23. Исключительно подробно проблемы имагологического подхода в литературоведении на основе обзора большого количества источников по литературной имагологии изложены в: widerska M. Studien zur literaturwissenschaftlichen Imagologie. Das literarische Werk F. M. Dostoevskijs aus imagologischer Sicht  mit besonderer Bercksichtigung der Darstellung Polens. Mnchen, 2001.

11 См., например, отсылки к нашим работам и использование их данных в изданиях: Блох А. М. Советский Союз в интерьере Нобелевских премий. СПб., 2001; С двух берегов: Русская литература XX в. в России и за рубежом / Под ред. Р. Дэвиса, В. М. Келдыша. М., 2002; И. А. Бунин: Новые материалы. Вып. I / Сост., ред. О. Коростелева и Р. Дэвиса. М., 2004. По сообщению Л. А. Спиридоновой, руководителя издательской группы академического Полного собрания сочинений А. М. Горького, наши публикации о западноевропейской рецепции творчества писателя использованы в комментарии к переписке Горького с зарубежными корреспондентами.

12 В частности, материалы наших публикаций привлечены Т. В. Гордиенко для разработки курса «Литераторы России – лауреаты Нобелевской премии» (см.: Русская словесность. 2005. № 3. С. 29).

13 О методике использования результатов исследования в школьном преподавании см. № 25 в списке публикаций.

14 Alln S. Varfr ndrade Nobel till «idealisk»? // Svenska dagbladet. 5.12.1993; Alln S., Espmark K. The Nobel Prize in Literature: An Introduction. Stockholm, 2001. S. 7–10.

15 Перечислим лишь те, которые посвящены литературной премии и основаны на архивных разысканиях: Блох А. М. Советский Союз в интерьере Нобелевских премий: Факты. Документы. Размышления. Комментарии. СПб., 2001; Юнггрен М. Русские писатели в борьбе за Нобелевскую премию // На рубеже веков. Российско-скандинавский литературный диалог: Докл. межд. науч. конф. Москва, 23–27 апреля 2000 г. М., 2001; Ljunggren M. Ryska frfattare i kamp om Nobelpriset // Tidskrift fr litteraturvetenskap. 2002. № 1; Бонгард-Левин Г. М. Кто вправе увенчивать? // Наше наследие. 2001. № 59–60; Бонгард-Левин Г. М. Академик М. И. Ростовцев и Нобелевская премия И. А. Бунина / Бонгард-Левин Г. М. Из «Русской мысли». М., 2002.

16 Или одним из первых: хранящаяся в архиве Самарского литературного музея  рукопись А. А. Смирнова 1916 г. о творчестве Бунина (№ 1111 «Поэма души» и № 1112 «Подрывная работа») до сих пор не исследована и не опубликована, то есть не введена в научный оборот; см. сведения о ней, представленные М. А. Перепёлкиным в изд.: Русские писатели, 1800–1917. Биографический словарь. Т. 5. М., 2007. С. 669. Приведенные далее в тексте цитаты из экспертных очерков Антона Карлгрена цитируются в нашем переводе с оригиналов, хранящихся в архиве Нобелевской библиотеки Шведской академии (Стокгольм).

17 Письмо от 20.10.1928 г. с авторским определением «в назидание потомству» продолжается так: «Не получите Вы ее, и скорбите о том напрасно». Много позже, в последние годы жизни, приводя в порядок архив и делая на многих адресованных ему письмах пометы или замечания малиновыми чернилами, Бунин сердито приписал на полях: «Откуда это узнал?» – и добавил: «сам, сукин сын, надеялся получить – вот и пошел на “дружеские дерзости”» (Русский архив в Лидсе. Коллекция И. А. и В. Н. Буниных [далее РАЛ]. MS. 1066/4328).

18 Письмо И. А. Бунину от 10.11.1933 г. РАЛ, MS. 1066/3152. Выделено нами.

19 Оценивая спустя годы все эти торжества, непосредственная их очевидица и участница написала с резкой прямотой, но, видимо, хорошо отражая атмосферу праздничного угара: «Около двух недель длился кавардак» (Кузнецова Г. Н. Грасский дневник. Рассказы. Оливковый сад. М., 1995. С. 314).

20 РАЛ, MS. 1066/3339, РАЛ, MS. 1066/4767.

21 РАЛ, MS. 1066/3492.

22 Из поздравления Т. И. Алексинской. РАЛ, MS. 1066/1501.

23  Stockholms tidningen – Stockholms dagblad, 11.12.1933, s. 11.

24 Svenska dagbladet, 17.12.1933, s. 22.

25 Этот экспертный отзыв подробно разбирается в нашей монографии (№ 1 в списке публикаций), в части II (см.: «Пролог. В начале славных дел. Лев Николаевич Толстой и нобелевское фиаско).

26 См.: Николаев Д. Д. Проза 1920–1930-х годов: авантюрная, фантастическая и историческая проза. М., 2006. С. 511.




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.