WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 ||

«МЕЖДУНАРОДНАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ПЕДАГОГИЧЕСКОГО ОБРАЗОВАНИЯ ВЫСШЕЕ ОБРАЗОВАНИЕ Н.А. НИКОЛИНА ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ ТЕКСТА Рекомендовано Учебно-методическим объединением по специальностям ...»

-- [ Страница 5 ] --

Героини противопоставлены и посредством образных средств. Сравнения, используемые для образной характеристики Агафьи Матвеевны, носят подчеркнуто бытовой (часто сниженный) характер, ср.: — Не знаю, как и благодарить вас, — говорил Обломов, глядя на нее с таким же удовольствием, с каким утром смотрел на горячую ватрушку;

— Вот, Бог даст, доживем до Пасхи, так поцелуемся, — сказала она, не удивляясь, не слушаясь, не робея, а стоя прямо и неподвижно, как лошадь, на которую надевают хомут.

Фамилия героини при первом ее восприятии — Пшеницына — также прежде всего обнаруживает бытовое, природное, земное начало;

в имени же ее — Агафья — актуализируется в контексте целого его внутренняя форма 'добро' (от др.-греч.

'хорошая', 'добрая'). Имя Агафья вызывает также ассоциации с древнегреческим словом agape, обозначающим особый род деятельной и самоотверженной любви. В то же время в этом имени, видимо, «отозвался и мифологический мотив (Агафий — святой, защищающий людей от извержения Этны, то есть огня, ада)»1. В тексте романа этот мотив «защиты от пламени» находит отражение в развернутом авторском сравнении:

Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья Матвеевна. И у него [Обломова] не рождается никаких самолюбивых желаний, позывов, стремлений на подвиги...;

Его как будто невидимая рука посадила, как драгоценное растение, в тень от жара, под кров от дождя, и ухаживает за ним, лелеет.

Таким образом, в имени героини актуализируется ряд значимых для интерпретации текста смыслов: она добрая хозяйка (именно это слово регулярно повторяется в ее номинационном ряду), самоотверженно любящая женщина, защитница от обжигающего пламени героя, жизнь которого — «потухание». Не случайно и отчество героини (Матвеевна): во-первых, оно повторяет отчество матери И.А. Гончарова, во-вторых, этимология имени Матвей (Матфей) — 'дар божий' — вновь выделяет мифологический [204] подтекст романа: Агафья Матвеевна послана Обломову, анти-Фаусту с его «робкой, ленивой душой», как дар, как воплощение его мечты о покое, о продолжении «обломовского существования», о «безмятежной тишине»: Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более в нем обживаясь, он, наконец, решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его жизни осуществился. Именно Агафья Матвеевна, ставшая в финале романа Обломовой, сравниваемая в тексте то с деятельной, «хорошо устроенной» машиной, то с маятником, определяет возможность идеально покойной стороны человеческого бытия. В ее новой фамилии вновь актуализируется сквозной для текста образ круга.

В то же время характеристики Агафьи Матвеевны в романе не статичны. В тексте подчеркивается связь его сюжетных ситуаций с мифом о Пигмалионе и Галатее. Эта межтекстовая связь проявляется в трактовке и развитии трех образов романа. С Галатеей первоначально сравнивается Обломов, Ольге же отводится роль Пигмалиона:

...Но это какая-то Галатея, с которой ей самой приходилось быть Пигмалионом. Ср.:

Он будет жить, действовать, благословлять жизнь и ее. Возвратить человека к жизни — сколько славы доктору, когда он спасет безнадежно больного!А спасти нравственно погибающий ум, душу?.. Однако в этих отношениях уделом 06-ломова становится «потухание», «погасание». Роль же Пигмалиона переходит к Штольцу, возрождающему «гордость? Ольги и мечтающему о создании «новой женщины», одетой его цветом и сияющей его красками. Не Галатеей, а Пигмалионом оказывается в романе и Илья Ильич Обломов, пробудивший душу в Агафье Матвеевне Пшеницыной. В финале романа именно в ее описаниях появляются ключевые лексические единицы текста, создающие образы света и сияния: Она поняла, что Краснощекова Е. Иван Александрович Гончаров: Мир творчества. — СПб., 1997. – С. 476. [204] проиграла и просияла ее жизнь, что Бог вложил в нее душу и вынул опять;

что засветилось в ней солнце и померкло навсегда... Навсегда, правда;

но зато навсегда осмыслилась и жизнь ее: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не напрасно. В конце романа противопоставленные ранее характеристики Ольги и Агафьи Матвеевны сближаются: в описаниях обеих героинь подчеркивается такая деталь, как мысль в лице (взгляде). Ср.: Вот она [Агафья Матвеевна], в темном платье, в черном шерстяном платке на шее... с сосредоточенным выражением, с затаившимся внутренним смыслом в глазах. Мысль эта села невидимо на ее лицо...

Преображение Агафьи Матвеевны актуализирует еще один смысл ее фамилии, которая, как и имя Обломова, носит амбивалентный характер. «Пшеница» в христианской символике — знак возрождения. Дух самого Обломова не смог воскреснуть, но возродилась душа Агафьи Матвеевны, ставшей матерью сына Ильи [205] Ильича: «Агафья... оказывается прямо причастной к продолжению рода Обломовых (бессмертию самого героя)»1.

Андрей Обломов, воспитывающийся в доме Штольца и носящий его имя, в финале романа связан с планом будущего: объединение имен двух противопоставленных друг другу героев служит знаком возможного синтеза лучших начал обоих персонажей и представляемых ими «философий». Таким образом, имя собственное выступает и как знак, выделяющий план проспекции в художественном тексте: Илью Ильича Обломова сменяет Андрей Ильич Обломов.

Итак, имена собственные играют важную роль в структуре текста и образной системе рассмотренного романа. Они не только определяют существенные особенности характеров героев, но и отражают основные сюжетные линии произведения, устанавливают связи между разными образами и ситуациями. Имена собственные связаны с пространственно-временной организацией текста. Они «обнажают» скрытые смыслы, важные для интерпретации текста;

служат ключом к его подтексту, актуализируют интертекстуальные связи романа и выделяют разные его планы (мифологический, философский, бытовой и др.), подчеркивая их взаимодействие.

Вопросы и задания 1. Прочитайте драму А.Н. Островского «Бесприданница».

2. Определите этимологию имен, отчеств и фамилий таких персонажей пьесы, как Кнуров, Вожеватов, Паратов. Можно ли считать эти антропонимы значащими именами собственными? Каково соотношение этих имен и имени главной героини драмы — Лариса?

3. Проанализируйте номинационный ряд главной героини пьесы. Связано ли его развертывание с развитием сюжета и особенностями композиции драмы?

4. Рассмотрите имена собственные других персонажей пьесы. Какую роль играют они для раскрытия образов героев, для интерпретации текста в целом? Какие оппозиции вы можете выделить в ономастическом пространстве драмы?

5. Покажите роль имен собственных в драме «Бесприданница» в создании смысловой многомерности текста.

Ремарки в тексте драмы Ремарки (сценические указания) — особый тип композиционно-стилистических единиц, включенных в текст драматического произведения и наряду с монологами и репликами персонажей [206] способствующих созданию его целостности. Основная функция ремарок — выражение интенций автора. Одновременно это средство передачи авторского голоса служит способом непосредственного воздействия на режиссера, актеров и читателя драмы. Таким образом, ремарки всегда прагматически обусловлены и определяют адекватность интерпретации драматического произведения.

Основные типы ремарок сложились в русской драматургии XVIII — начала XIX в. (под влиянием западноевропейской драматургии). В этот же период определились и Краснощекова Е. Иван Александрович Гончаров: Мир творчества. — СПб., 1997. – С. 343. [206] их ведущие функционально-коммуникативные признаки, позволяющие определить достаточно жесткие нормы в построении ремарок. Перечислим эти нормы, характерные для драматических произведений XVIII —XIX вв.:

1. Ремарки непосредственно выражают позицию «всеведущего» автора и коммуникативные намерения драматурга. Авторское сознание при этом максимально объективировано. В ремарках не употребляются формы 1-го и 2-го лица.

2. Время ремарки совпадает со временем сценической реализации явления (сцены) драмы (или его чтения). Несмотря на то что ремарка может по длительности соотноситься с действием целой картины или акта, доминирующим для нее временем является настоящее, так называемое «настоящее сценическое».

3. Локальное значение ремарки обусловлено характером сценического пространства и, как правило, им ограничено.

4. Ремарка представляет собой констатирующий текст. В ней соответственно не используются ни вопросительные, ни побудительные предложения. Ремарки избегают оценочных средств, средств выражения неопределенности и тропов, они нейтральны в стилистическом отношении.

5. Для ремарок характерна стандартизированность построения и высокая степень повторяемости в них определенных речевых средств (см., например, использование глаголов речи или глаголов движения входит, уходит).

Ремарки в драме достаточно разнообразны по функции. Они моделируют художественное время и пространство произведения, указывают:

— на место или время действия: Царские палаты (А.С. Пушкин. Борис Годунов);

— на действия героев или их интенции: Катя выходит (И.С. Тургенев. Месяц в деревне);

— на особенности поведения или психологического состояния персонажей в момент действия (интроспективные ремарки): Гаев сильно смущен (А.П. Чехов.

Вишневый сад);

— на невербальную коммуникацию:...показывая кулак («Борис Годунов»);

— на модуляции голоса героя (тихо, громко, с дрожью в голосе и др.);

[207] — на адресата реплики: Герцог (сыну) (А.С. Пушкин. Скупой рыцарь);

— на реплики в сторону, связанные с саморефлексией персонажа, принятием им решения и т.п.: Дон Гуан (про себя) (А.С. Пушкин. Каменный гость).

Ремарки, наконец, устанавливают связь между текстом драмы и воображаемым или воссоздаваемым миром прошлого, в этом случае они служат средством создания исторического колорита: Молодых кормят жареным петухом, потом осыпают хмелем — и ведут в спальню (А.С. Пушкин. Русалка).

Уже в русской драматургии первой половины XIX в. ремарки утрачивают чисто служебный характер. Несмотря на предельный лаконизм ремарок Пушкина, они характеризуются новыми тенденциями, ставшими определяющими в последующей драматургии. В драматических произведениях Пушкина ремарки окончательно становятся системой, в которой один элемент обусловливает другой и соотносится при этом с компонентами текста в целом. Так, в «маленькой трагедии» «Скупой рыцарь» (сцена II) динамические ремарки образуют определенную последовательность, детализируя действия героя: Смотрит на свое золото. Хочет отпереть сундук.

Отпирает сундук. Всыпает деньги. Зажигает свечи и отпирает сундуки один за другим. При этом каждая из ремарок развивает один из мотивов монолога барона и текстуально перекликается с ним, ср.:

Я каждый раз, когда хочу сундук Мой отпереть, впадаю в жар и трепет... (Отпирает сундук.) Зажгу свечу пред каждым сундуком, И все их отопру...1 (Зажигает свечи и отпирает сундуки) Ремарки Пушкина не содержат ни тропов, ни средств выражения авторской оценки, однако в его драматических произведениях ремарка впервые утрачивает «безличностность», нейтральность и стереотипность. Слова, в нее входящие, как и другие языковые средства, получают в тексте образные приращения, новые смысловые «обертоны»;

ремарка становится формой воплощения художественного образа, значимого для построения всего текста или его фрагмента. Так, в драме «Русалка» (сцена «Днепр, ночь») монолог князя «Знакомые, печальные места!..» прерывается авторской ремаркой: Идет к деревьям, листья сыплются, — и завершается ремаркой:

Входит старик, в лохмотьях и полунагой. Осыпающиеся листья в первой ремарке — конкретная предметная деталь, связанная с изображаемой ситуацией, и одновременно образ, сим-[208]-волизирующий беспощадную власть времени и утраченное прошлое.

Образ этот получает дальнейшее развитие в тексте и дополняется образной параллелью «прошлое — пепел»:

Что это значит? Листья, Поблекнув, вдруг свернулися и с шумом Посыпались, как пепел, на меня.

Ремарка, обогащенная образными приращениями, оказывается во многом аналогичной слову в лирическом тексте и подчиняется закономерностям его употребления. В то же время в силу своей особой позиции в произведении экспозиционная номинативная ремарка, участвующая в варьировании образов, предполагает обязательное возвращение к ней, она требует постепенного раскрытия своего значения по мере чтения сцены (действия) и последовательно наращивает свой смысл. Ремарка приобретает полисемантичность и выступает как один из членов образной парадигмы текста. В ремарке вариация образа всегда свернута: она «может прорывать основную ткань повествования только всплесками намеков»2, однако подобное ее использование превращает ремарку из чисто служебного элемента драматического текста в компонент динамической системы образов. Новаторство А.С.

Пушкина в этой сфере существенно обогатило функции ремарок и расширило их выразительные возможности. Впервые в русской драматургии ремарки приобретают двунаправленность: они направлены не только на актеров, зрителя (читателя);

но и на сам текст.

Значимым для драмы является и количество ремарок, сопровождающих монологи и реплики персонажей. Так, в трагедии «Борис Годунов» наибольшее число ремарок связано с образом Самозванца, в то время как монологи и реплики Бориса Годунова оформляются минимальным их количеством. Ремарки, вводящие реплики Самозванца или указывающие на его действия, разнообразны по их лексическому наполнению, выделяют различных адресатов речи или отмечают факт самоадресации, подчеркивают быструю смену эмоций героя. Такая концентрация ремарок, вводящих или сопровождающих речь Самозванца, показывает, что для раскрытия внутреннего мира именно этого персонажа драмы требуется «голос» автора. Драматический текст в этом случае сближается с текстом эпическим. Соотношение динамических ремарок в одном и том же тексте может служить средством скрытого противопоставления образов персонажей. Так, большое количество ремарок, характеризующих поведение Лауры в «маленькой трагедии» «Каменный гость», контрастирует с их единичностью в сценах, где действует Дона Анна. [209] Превращение сценических указаний в систему ремарок в драмах Пушкина Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1960. – Т. 4. – С. 360—361. В дальнейшем все цитаты приводятся по этому изданию. [208] Виноградов В.В. Стиль Пушкина. — М., 1991. — С. 452. [209] проявилось и в заметном расширении в его пьесах «зоны молчания». «На фоне сплошного говорения героев драмы их молчание воспринимается в качестве весьма действенного художественного средства»1. Ремарки Пушкина фиксируют переход речи в «тишину размышления», или отказ от речи вообще, определяющий контраст молчания и развернутых диалогов. Дальнейшее расширение «зон молчания» в драматическом тексте характерно для пьес конца XIX — начала XX в., прежде всего для пьес А.П. Чехова.

Особенно важны в драматургии Пушкина финальные ремарки произведения, занимающие сильную позицию в тексте. Они не только определяют развязку драмы, но и непосредственно участвуют в развитии ее ключевых мотивов и образов. Таковы знаменитая финальная ремарка в трагедии «Борис Годунов» (Народ безмолвствует) и заключительная ремарка «маленькой трагедии» «Пир во время чумы» (Председатель остается, погруженный в глубокую задумчивость). Характерно, что последняя ремарка отсутствует в драматической поэме Джона Вильсона, послужившей источником трагедии Пушкина. В финальных ремарках проявляется множественность смыслов, определяющих открытость финала и требующих дополнительного толкования.

Таким образом, уже в драматургии Пушкина ремарка перестает быть нейтральным сценическим указанием, выполняющим чисто служебную функцию. Она постепенно превращается в конструктивный элемент драматического текста.

Тенденции преобразования ремарок, намеченные в произведениях А.С.Пушкина, получили дальнейшее развитие в русской драматургии XIX—XX вв. В русской реалистической драме XIX в. нормы построения и функционирования ремарок в целом строго соблюдаются, в то же время последовательно усиливаются их связи с основным текстом, их значимость для развертывания ведущих мотивов произведения и раскрытия его идейно-эстетического содержания. Ремарки окончательно приобретают системный характер, на них распространяются общие законы построения художественного текста.

Так, в комедии Н.В. Гоголя «Ревизор» последняя ремарка {Немая сцена) — важнейший компонент структуры произведения, трансформирующий динамику сценического действия в статику и развивающий мотив «окаменения». Она представляет собой развернутый контекст, все предложения которого объединены семантическими повторами. На их основе в ремарке развертываются семантические ряды «окаменение», «изумление», «предположительность» и «совместность», взаимодействующие друг с другом. [210] Сценическое указание, как и основной текст драмы, характеризуется, таким образом, семантической композицией;

ремарка трансформируется в описание, при этом она, с одной стороны, тяготеет к лирическому тексту (для нее характерны концентрация образов, высокая степень повторяемости языковых единиц, элементы ритмизации), с другой — к тексту собственно прозаическому, для которого особенно значимо установление пространственно временных отношений в рамках данной ситуации. Возникает некий синкретичный минитекст, выражающий символические смыслы и отражающий представленную уже у Пушкина тенденцию и к лиризации, и к эпизации драмы.

В текстах А.В. Сухово-Кобылина, где вообще очень высока степень детализации сценических указаний, расширяются образные возможности ремарок. В драме «Дело», например, именно в ремарке реализуется ряд развернутых метафор:...Показывается князь;

Парамонов ему предшествует;

по канцелярии пробегает дуновение бури;

вся масса чиновников снимается с своих мест и, по мере движения князя через залу, волнообразно преклоняется. Посредством ремарок осуществляется и своеобразная деметафоризация выражения «завалить делами», порождающая сценическую гиперболу, см. явление XIX действия III драмы «Дело»:

Хализев В.Е. Драма как род литературы: Поэтика. Генезис. Функционирование. – М., 1987. – С. 214.

[210] Шум. Входит толпа чиновников с кипами бумаг, которые они от тесноты держат над головами и таким образом обступают Варравина...

Г е р ц (складывая ему бумаги). Самонужнейшие.

Ш е р ц (также складывая ему бумаги). Самонужнейшие, ваше превосходительство.

В с е ч и н о в н и к и (вместе насыпаются с бумагами)... Самонужнейшие.

Ш м е р ц (вывертывается из канцелярии и сваливает на Варравина целую кипу).

Самонужнейшие, ваше превосходительство!..

В а р р а в и н. Ай!! (Исчезает под бумагами...)' Директивная функция ремарки в результате дополняется функцией собственно экспрессивной, а сценическое указание служит образным компонентом целостного текста пьесы, при этом размывается граница между ремарками как «второстепенным текстом» (Р. Ингарден) и текстом основным.

Эволюция ремарок ярко проявилась в драматургии А.П. Чехова. «Ремарка в чеховском театре оказывается полифункциональной: она указывает на несовпадение произнесенного и непроизнесенного слова;

она знак того, что значение произносящихся слов не равно смыслу и значению сцены как таковой;

она, наконец, создает знаменитое "подводное течение"»2. [211] Развитие драматургии характеризуется все возрастающей ролью ремарок в построении текста. В XX в. увеличивается объем ремарки, усложняются ее функции, в ремарках начинают активно использоваться повторы, новообразования и тропы разных типов. «В условиях бурного развития театральных форм сценические указания трансформируют театр изнутри»3: в драме усиливается, с одной стороны, тенденция к эпизации текста, с другой стороны, к его лиризации, что находит отражение в структуре ремарок. Показательна в этом плане драматургия Л. Андреева, который неоднократно отмечал значимость ремарок для интерпретации своих пьес, см., например, его замечание о драме «Океан»: «То, что я хотел вложить в эту пьесу, я с н о и з л и р и ч е с к и х р е м а р о к»4. В ремарках Андреева, с одной стороны, заметно усиливается лирическое начало, с другой стороны, они могут содержать элементы повествования, при этом нарушаются сложившиеся нормы функционирования ремарок в структуре драматического текста. В «Анатэме», например, ремарки восстанавливают сюжетные лакуны, трансформируя текст пьесы в текст синтетического типа, а настоящее сценическое дополняется формами прошедшего времени: Всю ночь и часть следующего дня Давид Лейзер скрывался в заброшенной каменоломне, куда привел его Анатэма... К вечеру же, по совету Анатэмы, они вышли на большую дорогу и направили свой путь к востоку...

В трагедии «Океан» именно ремарки определяют второе, «внутреннее», действие драмы и перерастают в развернутые лирические описания, насыщенные тропами.

Ремарки-описания при это сочетаются с ремарками повествовательного характера.

Объемна ремарка-повествование в драме «Океан» включает даже глаголь речи, которые вводят реплики персонажей, например:

Хаггарт хохочет:

— Вот ты и сказал смешное... К тебе иду я, отец-океан! И далекий отвечает голос, печальный и важный:

— О Хаггарт, милый мой Хаггарт...

В результате размываются границы между прозой и драмой — и драматическое произведение максимально приближается к прозаическому. Такое построение ремарок Сухово-Кобылин А.В. Трилогия. – М., 1959. – С. 193-194.

Ищук-Фадеееа Н.И. Ремарка как знак театральной системы: К постановке проблемы //Драма и театр. — Тверь, 2001. — Вып. 2. — С. 13. [211] Пави П. Словарь театра. — М., 1991. — С. 394.

Андреев Л.Н. Драматические произведения: В 2 т. — Л., 1980. — Т. 1. — С. 521. [212] делает их обязательным компонентом текста и предполагает их внимательное прочтение.

В ремарках пьес Л. Андреева нарушаются и другие нормы и построения. В них, например, регулярно используются не только тропы, но и оценочные слова, прямо выражающие авторскую позицию, и средства субъективной модальности, ср.: На сцене одна из комнат калбуховского проклятого дома: пустая, грязная, мер-[212]-зкая...;

А с чистой половины... глухо доносится визг нескольких гармоник, отрывки песен и непрерывный дробный стук каблуков. По-видимому, там пляшут, но топот настолько непрерывен, непонятен в своей непрерывности, что постепенно начинает казаться чем-то угрожающим, зловещим, небезопасным. Либо изба сейчас развалится, либо это не танцуют, а делают что-то другое... Может быть, убивают или сейчас бьют кого то... («Каинова печать»).

В драматургии Л. Андреева становится доминирующим принцип последовательной корреляции ремарок с основным текстом пьесы, восходящий к трагедиям А.С. Пушкина. Повторяющиеся образы объединяют ремарки и реплики персонажей. Эти повторы могут концентрироваться в одной драме или охватывать цикл пьес и, шире, все творчество писателя. Так, в ремарках большинства пьес повторяются образы, связанные с мотивом замкнутого пространства, прежде всего образ стены, сквозной и для прозаических произведений Л. Андреева. Устойчивый характер носят «световые» и «цветовые» ремарки. В них повторяются речевые средства, создающие образ серого, мглистого, мутного, и используется контраст мрака и света, см., например: Все более светлеет за окном, и все темнее в комнате («Екатерина Ивановна»);

Неопределенный, колеблющийся, мигающий, сумрачный свет («Жизнь человека»);

Мутный воздух светел и неподвижен. Отчетливо видна... только чугунная решетка;

за нею... мглистый провал, бесформенное нечто («Собачий вальс»);

...Льется ровный, слабый свет — ион так же сер, однообразен, одноцветен, прозрачен («Жизнь человека»). Ряд «панпсихических» драм сближает образ трагического или нелепо-гротескного танца («Екатерина Ивановна», «Каинова печать», «Собачий вальс»).

Повторяющиеся ремарки могут служить лейтмотивом текста. В драме «Каинова печать» («Не убий») это, например, ремарки, развивающие образ топота, ср.: Топот пляшущих;

В избе все тот же непрерывный и зловещий топот;

В избе все тот же непрерывный и зловещий топот пляшущих1. Лейтмотивом драмы «Екатерина Ивановна» служит повторяющийся в ремарках образ танца-полета. По определению автора, героиня — «танцующая женщина»:...она пришла танцевать в ту жизнь, в которой никто не танцует, зато все толкаются и действуют локтями»2.

Таким образом, принцип лейтмотива распространяется в XX в. не только на прозаический текст, где этот прием «обнажается», но и на текст драматический, причем лейтмотивное построение охватывает в нем не только монологи и диалоги, но и ремарки. В драме М.А. Булгакова «Бег», например, ремарки к каждому действию развивают образ сна и образ тьмы, ср., например, финальные ремарки сцен-«снов»:

Тьма съедает монастырь. Сон первый конча-[213]-ется;

Тьма. Сон кончается;

Сон вдруг разваливается;

Тьма. Настает тишина, и течет новый сон3.

В драматургии XX в. ремарки все более ярко и последовательно выражают субъективное авторское отношение к изображаемому. В то время как в прозе расширяются «права» персонажа и возрастает роль средств, передающих его точку зрения, что приводит к интенсивному развитию несобственно-авторского повествования и сказовых форм, в драме, напротив, углубляются тенденции к эпизации и лиризации. В связи с этим резко увеличивается объем ремарок, в них Андреев Л.Н. Драматические произведения: В 2 т. — Л., 1980. —Т. 1. — С. 522.

Там же. – Т. 2. – С. 503. [213] Булгаков М. Пьесы. – М., 1986. — С. 164.

последовательно используются оценочные средства, средства выражения субъективной модальности, индивидуально-авторские тропы. Нарушение сложившихся норм построения ремарок в драматургии XX в. приводит к тому, что они трансформируются в описательные или повествовательные контексты разных типов. Показателен в этом плане портрет генерала Хлудова в драме М.А. Булгакова «Бег», представленный в ремарке к «Сну второму». Это большой по объему описательный контекст, для которого характерна концентрация повторов образных средств и средств экспрессивного синтаксиса, при этом портретное описание носит и явно аллюзивный характер, ремарка тем самым становится средством проявления интертекстуальных связей: Человек этот лицом бел, как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер, кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нем солдатская шинель, подпоясан он ремнем... не то по-бабьи, не то как помещики подвязывали шлафрок.

Ремарка отражает авторский голос «за кадром»: Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации.

Задает самому себе вопросы и любит сам же на них отвечать. Когда хочет изобразить улыбку, скалится. Он возбуждает страх. Он болен — Роман Валерьянович1.

Ремарка, как видим, выступает здесь как своеобразный «текст в тексте» и служит способом выражения авторской позиции.

Итак, ремарки постепенно приобретают многофункциональный характер. Они содержат указания для режиссера (и актеров) и составляют «механизм сцепления между текстом и сценой, между ситуацией, возможным референтом и текстом пьесы, между драматургией и воображаемым социальным миром эпохи»2. В то же время они выступают как органический компонент художественного текста и с течением времени активно участвуют в развертывании его образов и установлении межтекстовых связей произведения, в выражении авторской точки зрения. [214] Рассмотрим более подробно функционирование ремарок на материале одной драмы — пьесы А.Вампилова «Утиная охота».

Функции ремарок в пьесе А.Вампилова «Утиная охота» «Драматургический текст, — заметил П. Пави, — это зыбучие пески, на поверхности которых периодически и по-разному локализуются сигналы, направляющие восприятие, и сигналы, поддерживающие неопределенность или двусмысленность»3. К таким сигналам в пьесе А. Вампилова относятся прежде всего ремарки, которые носят развернутый характер и составляют основную часть паратекста драмы (паратекст — вспомогательный текст, сопровождающий диалоги и монологи персонажей и традиционно включающий список действующих лиц, описания декораций, временные и пространственные указания и др.).

Авторские ремарки в пьесе Вампилова организуют сценическое действие и определяют основной принцип ее построения — совмещение в ее структуре двух темпоральных (временных) планов: настоящего героя и его прошлого. В основе композиции драмы — переходы от одного плана к другому. Настоящее (воссоздаваемые в сценическом действии отрезки одного дня из жизни Зилова) дополняется ретроспективными сценами — воспоминаниями героя, см., например, следующие ремарки: Начинается его первое воспоминание4;

Воспоминание второе;

Там же — С. 136.

Пави П. Словарь театра. — М, 1991. — С. 394. [214] Пави П. Словарь театра. – М., 1991. – С. 369.

Вампилов А. Прощание в июне. — М., 1977. — С. 147. В дальнейшем все цитаты приводятся по этому изданию. [215] Начинается воспоминание третье (выделено А.В. Вампиловым. — Н.Н.).

В пьесе использован парадоксальный прием: воспоминания героя репрезентируются в диалогах персонажей, но в сущности представляют собой внутренний монолог Зилова, который последовательно драматизируется. Для драмы «Утиная охота», таким образом, характерна ретроспективная композиция, получившая широкое распространение в мировой драматургии с 1930-х годов под влиянием кинематографа. Воспоминания «оживают» в памяти героя и реализуются в сценическом действии, при этом план прошлого доминирует в художественном времени пьесы, а герой предстает в двух ипостасях: как субъект воспоминаний (и соответственно как своеобразный аналог автора) и как действующее лицо, воспринимаемое и зрителем, и самим вспоминающим Зиловым «со стороны». Ремарки, фиксирующие переход от одного временного плана к другому, служат, как мы видим, способом создания эстетического эффекта отчуждения и сигналом двойственности личности главного героя. Основной проблемой пьесы, является проблема самоидентификации центрального персонажа. [215] Переход от прошлого к настоящему (и наоборот) одновременно выделяется сменой обстановочных «световых» ремарок, фиксирующих выключение или включение на сцене света. Ср.: Свет на сцене гаснет, передвинется круг, и сцена освещается. Начинается его первое воспоминание... Свет гаснет, круг в темноте поворачивается, и снова зажигается свет. Продолжается первое воспоминание Зилова...

Последовательная фиксация перехода от света к тьме носит структурообразующий и одновременно символический характер;

герой во внутреннем мире текста постоянно находится на границе между светом и мраком. Это пограничное положение, подчеркиваемое повторяющимися в тексте ремарками, — знак ситуации выбора, который должен сделать Зилов, и в то же время знак его раздвоенности, пребывания личности на рубеже двух миров. «Обстановочные» сценические указания служат в результате одним из важнейших компонентов образной системы текста в целом.

Световые контрасты дополняются контрастами звуковыми, «музыкальными»:

ремарки последовательно фиксируют не только переходы от света к темноте, но и переход от траурной музыки к музыке бодрой или развязной (и наоборот) см., например: Бодрая музыка внезапно превращается в траурную;

Траурная мелодия, которая внезапно обрывается и после секундной паузы сменяется своим развязным вариантом.

Для паратекста, таким образом, характерны сквозная оппозиция траурный — бодрый (веселый) и связанные с ней семантические противопоставления: «смерть — жизнь», «трагедия — веселость», «глубина — развязность». В то же время ремарки подчеркивают единство мелодии, которая выступает в драме в разных ритмических вариантах, причем амбивалентность ее восприятия связана опять же с образом главного героя пьесы — Виктора Зилова. Игра, предлагаемая в пьесе «Утиная охота», оказывается близкой к карнавальной: с одной стороны, смех неразрывно связан с «серьезными» категориями, с другой стороны, они подвергаются пародированию и снижению.

Авторские ремарки определяют и переход от настоящего сценического к «видениям» героя, к сценам, порожденным его воображением. Реальное в результате сочетается с ирреальным. Сцены-«видения» повторяются в драме, образуя композиционное кольцо, ремарки при этом указывают на характер их тональности. Ср.:

Действие I моменту [216] их появления траурная На площадке, освещенной ярким прожек- музыка странным образом преображается тором, сейчас возникнут лица и разгово- в бодрую, легкомысленную... Поведение ры, вызванные воображением Зилова. К лиц, их разговоры в этой сцене должны выглядеть пародийно, шутовски, но без Действие III мрачной иронии. Поведение лиц и разговоры, снова возникшие в воображении Зилова, на этот раз должны выглядеть без шутовства и пре-[216]-увеличения, как в его воспоми наниях, то есть так, как если бы всё это случилось на самом деле.

Возможности драмы, таким образом, расширяются: сценическое действие оказывается способным передать не только воспоминания героя, но и его представления. Внутренняя жизнь персонажа реализуется в сценических эпизодах, место действия в известной мере дематериализуется, театральный монтаж представляет биографию героя как цепь отдельных, «разорванных» фрагментов, дополняемых его воспоминаниями и «видениями». Объектом театрализации в «Утиной охоте» соответственно служат не только события жизни Зилова, но и сфера его сознания, его воспоминания и грезы. В свою очередь, «реальность», воссоздаваемая в драме, также театрализована: в игру вовлечен почти каждый персонаж пьесы, что опять же подчеркивается авторскими ремарками (см. об этом далее). В результате размываются границы между реальным и мнимым, действительным и иллюзорным, настоящим и ложным. Зыбкость этих границ, отмеченная в ремарках, характерна, во-первых, для основного сценического действия и, следовательно, для внутреннего мира текста;

во вторых, для сферы сознания героя, которое, как уже отмечалось, также служат объектом театрализации. В центре внимания оказывается не целостный образ мира, а сам процесс создания этого еще не завершенного образа, а герой наделяется признаками неопределенности и интерсубъективности. Такое построение текста драмы требует активизации восприятия читателя (зрителя).

Авторские ремарки в «Утиной охоте» детально характеризуют персонажей, прежде всего главного героя пьесы. Они строятся как минитексты — описания, которые имеют самостоятельную эстетическую значимость и прямо отражают авторскую позицию, см., например:

Зилову около тридцати лет, он довольно высок, крепкого сложения;

в его походке, жестах, манере говорить много свободы, происходящей от уверенности в своей физической полноценности. В то же время и в походке, и в жестах, и в разговоре у него сквозят некие небрежность и скука, происхождение которых невозможно определить с первого взгляда.

В описании Зилова вновь подчеркивается, как мы видим, внутренняя противоречивость героя. В то же время ремарки сближают его с другими персонажами пьесы, например с официантом Димой. Ср.: Это ровесник Зилова и Саяпина, высокий, спортивного вида парень... «Официант и Зилов как бы раздвоившийся на наших гла [217]-зах один человек. Две стороны одной души... Только Официант и Зилов связаны с утиной охотой. Внешне — они едва ли не близнецы. И тем разительнее пропасть между различными внутренними, состояниями того и другого»1.

Итак, ремарки в драме Вампилова последовательно устанавливают связи между образами разных персонажей и в то же время обладают выделительной силой. Их характерологическая функция взаимодействует при этом с композиционной: ремарки соотносят образы героев пьесы, сближая их или противопоставляя друг другу. Эти ремарки «невозможно сыграть и одновременно невозможно не играть»2. Паратекст (вспомогательный, служебный текст) оказывается в драме таким же значимым, как и;

ее основной текст.

Ремарки выявляют сходство различных героев драмы. Близость «аликов», Стрельцова Е. Плен утиной охоты. — Иркутск, 1998. — С. 285.

Ищук-Фадеева Н.И. Ремарка как знак театральной системы // Драма и театр. — Тверь, 2001. — Вып. 2.

— С. 15. [218] например, подчеркивается в тексте ремарками, объединенными употреблением в них средств обобщения и совместного действия, ср.: Все рассмеялись;

Все смеются;

Все уселись, кроме Кузакова;

Все поздоровались. Значение всеобщности, которое;

выражается в ремарках, снимает индивидуальные различия. Мотив двойничества дополняется в пьесе мотивом безличности «аликов». Одновременно в ремарках, характеризующих действия персонажей, развивается сквозной мотив драмы, также объединяющий большинство ее персонажей, — мотив игры (фальши, подмены), ср.:

Говорит монотонно, подражая голосу из бюро погоды;

Валерия (театрально)...;

Саяпин вдруг мяукнул довольно искусно;

Зилов изображает, играет фальшиво;

Картинно причесывается.

На фоне ремарок, в которых, последовательно повторяясь,, актуализируются семы 'театр', 'фальшь', 'представление', 'игра', выделяется контрастирующая с ними ремарка искренне. Эта ремарка появляется в тексте единственный раз (с ней перекликается только ремарка «с искренним огорчением» в картине второго акта) и вводит монолог Зилова, адресованный жене (причем монолог, который остается неуслышанным). Такое выделение монолога, безусловно, подчеркивает его значимость в драме и отражает авторскую позицию в оценке характера героя, который часто однозначно определяется как «живой мертвец», «ходячий труп на сцене», «законченный циник», ср.:

(Искренне и страстно.) Я сам виноватая знаю... Я тебя замучил. Но, клянусь тебе, мне самому опротивела такая жизнь... Ты права, мне все безразлично. Все на свете. Что со мной делается, я не знаю... Не знаю..4 Неужели у меня нет сердца?.. Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя. Помоги мне! Без тебя мне крышка... [218] Отметим также, что ремарки, вводящие реплики Зилова и комментирующие его действия, внутренне динамичны. Они образуют микросистемы;

для которых характерны оппозиции «игра — искренность», «легкомыслие — серьезность». Ремарки, развивающие мотив игры, представлены преимущественно в ретроспективных сценах, в сценах же, связанных с настоящим Зилова, они почти отсутствуют, в них доминируют ремарки, называющие конкретные действия персонажа, фиксирующие паузы или подчеркивающие невозможность общения, разрывы дискурса, наконец, ремарки:

Чрезвычайно взволнованно;

Тревожно;

Нетерпеливо. Такое распределение ремарок — знак изменения Зилова, пытающегося вырваться из мира неистинного общения, игры, круга «аликов».

В ремарках-«портретах», а также в ремарках, характеризующих поведение персонажей, проявляется, как видим, авторское «всеведение» и заметна тенденция к типизации описания, см., например, характеристику Галины:...На ее лице почти постоянно выражение озабоченности и сосредоточенности (она учительница, а у учителей с тетрадками это нередко).

Авторское всеведение, однако, имеет в драме Вампилова пределы. В ремарках, характеризующих главного героя, постепенно возрастает роль средств выражения неопределенности, при этом автор моделирует возможную точку зрения зрителя (читателя). Такое строение ремарок обусловливает открытость финала драмы, ср.:

Плачет он или смеется, понять невозможно, но его тело долго содрогается так, как это бывает при сильном смехе или плаче. Так проходит четверть минуты...

Он поднимается, и мы видим его спокойное лицо. Плакал он или смеялся, по его лицу мы так и не поймем.

Ремарки, таким образом, служат «сигналами, поддерживающими неопределенность» в тексте драмы.

Открытый финал определил множественность трактовок «Утиной охоты», прежде всего оценок образа главного героя и его будущего: с точки зрения одних критиков, Зилов «прорвется наконец к желанной свободе — утиной охоте» (В.Толстых);

по мнению других, Зилов «в тишине, в тумане» застрелит Диму-официанта. Существует, наконец, еще одна интерпретация финала: герой выбирает смерть Дима убьет Зилова на охоте. Друзья же Вампилова вспоминали, как драматург повторял: «Нет, я его [Зилова] не убью. Пусть живет. Это еще страшнее»1. См. также мнение Е.И. Стрельцовой: «С воскресшей совестью, обретенным чувством вины и стыда Виктор Зилов остается жить»2. Возможность подобной трактовки финала драмы подсказывает изменение «пейзаж-[219]-ных» ремарок: К этому времени дождь за окном прошел, синеет полоска неба, и крыша соседнего дома освещена неярким предвечерним солнцем.

Показательно, однако, что эта ремарка адресована читателю (режиссеру, актерам).

Герой же, постоянно отмечающий в своих репликах дождь, не замечает ни неяркого света, ни синеющей полоски неба.

Авторские ремарки, таким образом, не только развивают сквозные мотивы драмы, но и выделяют ее ключевые символы. Это образы ружья, телефона, окна, дождя.

Ружье как предметная деталь интерьера впервые отмечается в;

авторской ремарке после сцены, в которой Зилов предает и жену, и память об умершем отце. В последнем же действии образ ружья, соотносится с мотивом смерти, гибели героя.

Образ телефона регулярно повторяется в ремарках, фиксирующих настоящее Зилова: драма открывается телефонным звонком и завершается разговором по телефону. Именно с телефоном связано все неретроспективное действие пьесы.

Телефон как средство коммуникации соединяет героя с другими людьми, с миром. Этот образ противопоставлен образу ружья, что подчеркивается: ремаркой в последнем действии:

Он поднимается и быстро подходит к телефону. Снимает трубку. Трубка у него в одной руке, в другой — ружье.

—...Кто это?.. Кто звонит? Отвечайте! (Мгновение держит трубку перед глазами...

затем руку с трубкой медленно опускает вниз.) Так с ружьем и трубкой в руках некоторое время стоит у телефона.

Телефонные звонки определяют развитие действия: первый звонок неизвестного заставил Зилова проснуться и начать вспоминать, второй — помешал ему застрелиться и стал знаком продолжения жизни. «Кто-то» звонил и в третий раз, но Зилов не подошел к телефону, воспротивился чужому влиянию на свои поступки. Он сделал свой свободный выбор: отказался играть с судьбой по ее правилам»3. Образ телефона, как всякий символ, многомерен. По оценке Е. Фарыно, телефон «связывает реальность этого мира со сверхреальностью этого же мира», выступает как «носитель неких запредельных знаний и контактер с запредельностью»4, служит своеобразной границей между разными мирами. Эту функцию, как видим, он выполняет и в драме «Утиная охота».

Обратимся теперь к образу дождя и к такой символически детали, как окно. Окно в литературных произведениях традиционный символ «просвета», выхода в мир и одновременно дистанцирования от него. Кроме того, это и устойчивый символ созна [220]-ния. «Утиная охота» — это прежде всего драма сознания, в которой антигерой пытается понять себя. В драме Вампилова закрытое окно — это символ и преграды, отделяющей героя от мира, и его «я». «Деталь-перевертыш «окно» в «Утиной охоте» выступает как действенный образ, без осмысления которого пьеса теряет достаточно ощутимую долю не только театральности, но и трагедийности»5. Лейтмотивом текста является варьирующаяся ремарка: За окном дождь. Дождь обрекает Зилова на вынужденное «заключение» в пустой квартире, сумрак дождливого утра служит Стрельцова Е. Плен утиной охоты. — Иркутск, 1998. — С. 255.

Там же. – С. 378. [219] Бычкова М.Б «Утиная охота» А. Вампилова: Попытка экзистенциалистского прочтения // Драма и театр. — Тверь, 2001. — Вып. 2. — С. 113.

Фарыно Е. Введение в литературоведение. — Варшава, 1991. — С. 317. [220] Стрельцова Е. Плен утиной охоты. — Иркутск, 1998. — С. 246.

отражением символической границы между тьмой и светом, уже обозначенной в ремарках. Образ непрекращающегося дождя связан с мотивом наказания за грехи и, возможно, очищения. Показательно, что в раннем варианте драмы (где герой носил фамилию Рябов) эти мотивы развивались в репликах персонажей. Ср.:

Р я б о в....Это ливень. Он долго не продержится.

И р и н а. А если он никогда не кончится?

Р я б о в. Так не бывает. Никогда еще не было... Впрочем, однажды дождь лил сорок дней. Был такой случай...

И р и н а. Когда?

Р я б о в. Давненько... Да, это было неплохое мероприятие. Все затопило водой, все, к чертовой матери. Весь мир. Спаслась только одна семейка. Разве ты никогда об этом не слышала?

И р и н а. О чем?..

Р я б о в....Потоп, ковчег и Арарат1.

В последнем действии драмы перед попыткой самоубийства Зилов открывает окно. Ср.:

Он хотел закрыть окно, но вдруг распахнул его и высунулся на улицу.

З и л о в (кричит). Витька!.. Куда ты?.. А как уроки? Порядок?.. Прощай, Витька...

Прощай...

В драме использован интересный прием двойной адресации: герой обращается к соседскому мальчику — внесценическому персонажу — и одновременно к самому себе в детстве (Виктор Зилов — Витька). В этом контексте вопрос: «Куда ты?» — и слова прощания приобретают множественность смыслов. Прощание с Витькой — это окончательное прощание с прежним Я, с детством, с самим собой, вопрос же как форма самоадресации служит знаком попытки самоопределения.

Итак, ремарки, составляющие основу паратекста пьесы Вампилова «Утиная охота», многофункциональны и не сводятся к чисто служебным сценическим указаниям. Они определяют основной принцип построения драмы, выделяют сквозные оппозиции текста и его ключевые символы, соотносят образы разных [221] персонажей, сближая их или противопоставляя, развивают мотивы пьесы, наконец, выражают значимые для ее интерпретации оценочные смыслы.

Вопросы и задания 1. Прочитайте комедию Л. Петрушевской «Три девушки в голубом».

2. Какие типы ремарок представлены в тексте пьесы? Выделите ведущие типы ремарок, представленные в паратексте. Как проявляется в ремарках авторская позиция?

3. Сопоставьте ремарки первого и последнего действия комедии. Как их изменения отражают эволюцию характеров героев и развитие конфликта?

4. Определите основные функции ремарок в пьесе «Три девушки в голубом».

5. В драму введен детский голос, не принадлежащий конкретно никому из персонажей пьесы. Комедия открывается сказкой, которую рассказывает этот «детский голос»;

сказки включены и в следующие картины. Определите роль этого приема в пьесе. Объясните, почему в последней, восьмой, картине пьесы детский голос уже не звучит. [222] Вампилов А. Избранное. — М., 1999. — С. 740. [221] ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНЫЕ СВЯЗИ ЛИТЕРАТУРНОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ Художественный текст может рассматриваться в нескольких аспектах. Во первых, он возникает и развертывается по поводу того или иного реального или воображаемого предмета (референта) или ситуации, о которой идет речь, этот аспект текста может быть назван референциальным. Во-вторых, любой текст рождается в условиях коммуникации «автор — читатель» и отображает ее: в нем учитывается возможная точка зрения адресата, используются различные средства воздействия на него, моделируется его образ. Обращение к адресату (адресатам), соотнесенность изображаемого с его «ожиданием» и оценками позволяют выделять коммуникативный аспект рассмотрения текста.

Однако любой текст, как и любое высказывание, не существует изолированно, вне связи с другими. Он часто возникает как отклик на уже существующее литературное произведение, как реакция на него ответная «реплика» в диалоге текстов, он включает и преобразует «чужое» слово, приобретая при этом смысловую множественность.

Вспомним, например, рассказ И.А. Бунина «В одной знакомой улице...», в котором цитаты из стихотворения Я.П. Полонского служат импульсом для порождения монолога-воспоминания, членят его и играют важную роль в организации текста.

Художественное произведение приобретает необходимую смысловую полноту только благодаря его соотнесенности и взаимодействию с другими в общем межтекстовом (интертекстуальном) пространстве культуры, в котором текст оказывается «мозаикой цитат» (Ю. Кристева), «эхокамерой» (Р. Барт), сохраняющей «чужие звуки», «палимпсестом» (Ж. Женетт), где новые строки появляются поверх существовавших. В художественном тексте «переплетаются», соединяясь, знаки, восходящие к разным произведениям, сочетаются элементы других текстов предшественников. «Каждый текст представляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат, и в этом смысле каждый текст является интертекстом, другие тексты присутствуют в нем на разных уролнях, в более или менее узнаваемых формах»1.

Благодаря интертекстуальным связям текст одновременно выступает и как «конденсатор куль-[223]-турной памяти», и как «генератор новых смыслов» (Ю. М.

Лотман), которые возникают в результате преобразования цитат, диалога с литературной традицией, новых комбинаций уже известных в истории культуры элементов, см., например, стихотворение А. Еременко «Переделкино», плотность цитат в котором приближает его к центонному:

И я там был, мед-пиво пил, Изображая смерть, не муку, Но кто-то камень положил В мою протянутую руку.

Одним из ключей к интерпретации рассказа И. Бунина «Чистый понедельник» служат межтекстовые (интертекстуальные) связи произведения, проявляющаяся во включении в него фрагментов других текстов или отсылки к ним. В рассказе трижды используются цитаты из «Повести о Петре и Февронии». Значимы сам выбор фрагментов из этого древнерусского текста и их последовательность. Героиня рассказа цитирует начало «Повести»: «Был в русской земле город, названием Муром, в нем же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном...» Затем приводится конец житийного текста: «Она, не слушая, продолжала: — Так испытывал ее Бог. «Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили Бога сей князь и княгиня преставиться им в един день. И сговорились Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. — М., 1989. — С. 88. [223] быть погребенными в едином гробу...» Мотиву соблазна и греха противопоставляется, таким образом, полное единство в истинной любви, прошедшей все жизненные испытания и перешедшей в вечность. Не случаен выбор цитируемого текста: Петр и Феврония воплощают образ небесного брака и являются его покровителями, хранителями целомудрия, душевной и телесной чистоты, их молитва, предстательство помогают «отражать разженные стрелы искушений диавольских» («Акафист святым Петру и Февронии», кондак 4). Само имя благоверной княгини — Феврония (от латинского слова Ferbrutus — «день очищения») — коррелирует с заглавием рассказа «Чистый понедельник» и соотносится с мотивом поиска героиней чистоты и цельности, с мотивом духовного подвига. Третья же цитата из «Повести о Петре и Февронии» — повтор первой, но это уже оценка героя рассказа: Конечно, красив... «Змей в естестве человеческом, зело прекрасном». Тема соблазна и искушения проецируется, таким образом, на отношения персонажей «Чистого понедельника»: отказавшись от «диавольского», героиня выбирает «божественное». Выбор ее находит отражение в динамике образных средств текста.

Межтекстовое пространство, объединяющее претексты (тексты предшественники) и «новый», «младший» текст, понима-[224]-ется достаточно широко:

оно включает не только собственно тексты литературных произведений, но и устойчивые жанровые формы, сюжетные схемы, архетипические образы и образные формулы, «чужие» высказывания, связанные с тем или иным культурным кодом. Так, в пьесе А.П. Чехова «Вишневый сад» высказывания персонажей отсылают к идеям, утратившим на рубеже XIX—XX вв. прежнюю влиятельность и высоту».

Реминисценция в этом случае указывает на вульгаризованный источник, фиксирует комедийную дистанцию между «оригиналом» и «списком»1. В речи Прохожего, например, смешивающего Надсона с Некрасовым, используются ключевые для народничества цитаты из произведений этих поэтов, Симеонов-Пищик вульгаризирует Ницше. Одновременно в комедии Чехова обыгрываются сюжетно-композиционные схемы ряда других текстов: так, «любовный треугольник слуг (Яша — Дуняша — Епиходов) ориентирован на трио "комедии масок" (Арлекин — Коломбина — Пьеро).

А в несходстве Ани и Вари отражается полярность евангельских Марии и Марфы»2.

Выявление «чужих» текстов, «чужих» дискурсов в составе анализируемого произведения определенйе их функций составляет интертекстуальный аспект его рассмотрения. Соотнесенность же одного текста с другими (в широком их понимании), определяющая его смысловую полноту и семантическую множественность, называется интертекстуальностью.

Интертекстуальные элементы в составе художественного произведения разнообразны. К ним относятся:

1) заглавия, отсылающие к другому произведению;

2) цитаты (с атрибуцией и без атрибуции) в составе текста;

3) аллюзии;

4) реминисценции;

5) эпиграфы;

6) пересказ чужого текста, включенный в новое произведение;

7) пародирование другого текста;

8) «точечные цитаты» — имена литературных персонажей других произведений или мифологических героев, включенные в текст;

9) «обнажение» жанровой связи рассматриваемого произведения с текстом предшественником и др. Альми И.Л. Статьи о поэзии и прозе. — Владимир, 1999. — Кн. 2. — С. 241.

Там же. — С. 242.

См.: Фатеева Н.А. Типология интертекстуальных элементов и связей в художественной речи // Изв.

РАН. Сер. лит. и языка. — 1998. — Т. 57. — № 5. — С. 25 — 38. [225] Интертекстуальный подход к художественному произведению получил особенно широкое распространение в последние десятилетия в связи с развитием концепции интертекстуальности в постструктуралистской критике (Р. Барт, Ю. Кристева и др.), однако [225] выявление в тексте значимых для его организации и понимания цитат и реминисценций, установление его связей с другими текстами, определение и анализ «бродячих» сюжетов имеют давние и глубокие традиции (вспомним, например, школу А.Н. Веселовского в России). Объектом рассмотрения интертекстуальных связей могут служить не только современные тексты, но и тексты классической литературы, также пронизанные цитатами и реминисценциями. В то же время особый интерес вызывает интертекстуальный анализ таких текстов, для которых характерно «пересечение и контрастное взаимодействие разных «текстовых плоскостей», размывание границ между ними, текстов, где авторские интенции реализуются прежде всего в монтаже и преобразовании разнородных интертекстуальных элементов.

В рамках филологического анализа литературного произведения ограничиваются, как правило, только рассмотрением фрагментов интертекста и отдельных интертекстуальных связей. Развернутый же интертекстуальный анализ должен отвечать двум обязательным условиям: во-первых, с точки зрения Ю. Кристевой, литературное произведение должно последовательно рассматриваться «не как точка, но как место пересечения текстовых плоскостей, как диалог различных видов письма — самого писателя, получателя (или персонажа) и, наконец, письма, образованного нынешним или предшествующим культурным текстом»1, во-вторых, текст должен рассматриваться как динамическая система: «Любой текст есть продукт впитывания и трансформации какого-нибудь другого текста... Поэтический язык поддается, как минимум, двойному прочтению»2.

Рассмотрим подробнее типы и функции интертекстуальных элементов — сначала в ряде художественных произведений (на материале прозы Н. С.Лескова), а затем в рассказе Т. Толстой «Любишь — не любишь».

Функции межтекстовых связей в произведениях Н.С.Лескова Н.С. Лесков вошел в русскую литературу как один из «богатейших лексикаторов» (М. Горький). За ним давно и прочно утвердилась слава замечательного мастера сказа, писателя, виртуозно владевшего сокровищами народной речи, часто обращавшегося к словотворчеству и языковой игре. В тени, однако, остались другие особенности его стиля, прежде всего последовательное об-[226]-ращение к «чужим» текстам, широкое использование различных образов русской и мировой литературы. Одну из задач художественного творчества Н.С. Лесков видел в том, чтобы, «ударив в старый камень священных сказаний», «источить из него струю живую и самую целебную»3.

Произведения писателя пронизаны цитатами из других текстов, аллюзиями и реминисценциями, часто открываются эпиграфами, устанавливающими межтекстовые переклички. К образам русской и мировой литературы отсылают и заглавия рассказов и повестей Лескова, см., например, такие заглавия, как «Леди Макбет Мценского уезда» или «Русский Телемак» (первоначальное название повести «Очарованный странник»).

Для прозы писателя характерно «обнажение» межтекстовых связей его произведений, которые заметно выделяются в русской прозе второй половины XIX в. по количеству и степени плотности в тексте развернутых и «точечных» цитат.

Предельно разнообразны и источники «чужих» текстов, к которым обращается Лесков. Это Священное Писание, жития, труды отцов церкви, Пролог, апокрифы, От структурализма к постструктурализму: Французская семиотика. — М., 2000. – С. 37.

Кристева Ю. Бахтин: Слово, диалог и роман // Диалог. Карнавал. Хронотоп. — 1993. –№3. – С. 5-6.

[226] Лесков Н.С. Жития как литературный источник // Н.С. Лесков о литературе и искусстве. – Л., 1984. – С.

39.

фольклор, памятники древнерусской словесности, старообрядческие книги, произведения русской и мировой литературы от античности до второй половины XIX в., публицистика, философские сочинения и др. Ряд текстов Лескова вообще строится как стилизация, переложение или пересказ других произведений, см., например:

«Легендарные характеры» и «Сошествие в ад».

Элементы «чужих» текстов используются в прозе писателя как в авторской речи, так и в речи персонажей. Герои Лескова постоянно обращаются к образам русской и мировой литературы, проводят параллели между ситуациями, непосредственно изображаемыми в произведении, и событиями или характерами других текстов, значимых для них, ср.: — А то «жестокие еще, сударь, нравы в нашем городе», — добавил Форов («На ножах»);

— Успокойся, моя Софья Павловна, твой Молчалин жив;

ни лбом не треснулся о землю, ни затылком, — проговорила Дора. — Не Молчалин он, а я не Софья Павловна («Обойденные»)1.

Один и тот же образ, восходящий к претексту, может варьироваться при этом и в авторской речи, и в речи персонажей и сближать эти субъектно-речевые сферы. Так, в рассказе «Юдоль» образ Титании, восходящий к комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь», появляется первоначально в речи персонажа и вводит тему «странностей любви», любви-иллюзии, любви-обмана: [227] Англичанка опять дала паузу и потом тихо сказала:

— Титания...

Но тетя перебила скороговоркою:

— Ах, конечно, конечно!.. Титания, дорассветная Титания, которая еще не видит, что она впотьмах целовала... осла!..

Затем этот же образ используется уже в речи рассказчика. Метафора, основанная на «точечной» цитате, служит в тексте для сопоставления двух женских характеров, ср.: Я ее [княгиню] помню, эту «Титанию», — какая она была «нетленная и жалкая»:

вся в лиловом бархатном капоте на мягчайшем мехе шеншела, дробненъкая, миниатюрная, с крошечными руками...;

Эта Титания [тетя Полли], очевидно, уже не придавала никакого значения миниатюрам прошлых увлечений, которые померкли в лучах озарившего ее великого Солнца Любви, светящего в вечности.

Семантика имени собственного Титания при этом преобразуется и расширяется:

оно обобщает и ситуации комедии Шекспира, и ситуации рассказа Лескова. В имени Титания в финале рассказа актуализируется уже сема 'прозрение': «дорассветная» Титания сменяется образом Титании, увидевшей свет Солнца. Через «точечную» цитату происходит смысловое обогащение всего текста.

Цитаты и реминисценции всегда моделируют определенный образ читателя, восприятие которого активизируется в результате сопоставления образов одного произведения с другим — с текстом-предшественником (претекстом). Именно на объем знаний читателя и его историко-культурную память и рассчитывает автор. Для Лескова адресат текста всегда «друг-читатель», способный узнать «чужое» слово и интерпретировать возникающие в произведении образные параллели. Значительная часть цитат поэтому вводится писателем без указания авторства, при этом многие из них используются максимально свободно, подвергаются различным модификациям и ассимилируются новым текстом: — Характеры идут, характеры зреют, — они впереди, и мы им в подметки не годимся. И они придут, придут! «Придет весенний шум, веселый шум!» Здоровый ум придет, та tante («Зимний день»);

Вспомните это недавно прошедшее время, когда небольшая горсть «людей, довременно растленных», проснулась, задумалась и зашаталась в своем гражданском малолетстве2 («Некуда»).

Лесков Н.С. Собр. соч.: В 12 т. — М, 1989. — Т. 6. Все цитаты, кроме специально оговоренных, приводятся по этому изданию. [227] Ср.: Где от души моей, довременно растленной, Так рано отлетел покой благословенный... (Некрасов Преобразование цитат, как мы видим, часто связано не только со свободой передачи «чужого текста», но и с усилением обобщенности передаваемого смысла, изменением характера оценок или даже новой интерпретацией образа (см., например, изменение текста стихотворения Н. Некрасова «Зеленый шум»). [228] Элементы «чужих» текстов в прозе Лескова многофункциональны. Крайне редко их использование ограничивается только орнаментальной функцией. Цитаты и реминисценции прежде всего выполняют столь важную для прозы Лескова функцию генерализации или типизации, доводят изображаемое «до эпоса, до библейности» (А.С. Орлов). Они усиливают типичность образов или описываемых явлений, ср.:

Вдова-приказчиха сама дорого стоила: она была из тех русских женщин, которая «в беде не сробеет, спасет;

коня на скаку остановит, в горящую избу войдет», — простая, здравая, трезвомысленная русская женщина, с силою в теле, с отвагой в душе («Однодум»).

Точные или модифицированные цитаты при этом часто выражают и авторские оценки:...он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа А. К. Толстого. Казалось, что ему бы не в ряске ходить, а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор» («Очарованный странник»). Типизирующая функция в этом случае совмещается с эмоционально оценочной.

Авторская оценка, однако, чаще выражается не прямо, а на основе образных параллелей и представлений, центром притяжения которых служит персонаж и связанные с ним реалии или явления. Так, раскаяние Истомина в романе «Островитяне» подчеркивается использованием образа «Ивиковых журавлей»: «Ага!

Летят Ивиковы журавли, да, да, пора конец положить», — подумал Истомин, стоя с открытой головой внизу пролетающей стаи... Этот крик имеет в себе что-то божественное и угнетающее. У кого есть сердечная рана, тот не выносит этого крика, он ее разбередит.

Цитаты и реминисценции могут выступать как завершающая смысловая интенция текста или его части, см., например: Ветер то стонет, то злится, то воет и ревет. В этих адских, душу раздирающих звуках, которые довершают весь ужас картины, звучат советы жены библейского Иова: «Прокляни день твоего рождения и умри» («Леди Макбет Мценского уезда»);

— Он, наш народ... даже очень добрый, но только он пока еще не знает, как ему за что взяться, — отвечал карлик. — Тьма, тьма над бездною... но дух божий поверх всего1, — проговорил протопоп... («Соборяне»). В то же время цитирование может вносить в текст и элементы полемики. Например, в повести «Детские годы» образы стихотворения В.Г. Бенедиктова «Перл», характеризующие молодость героя, затем отвергаются рассказчиком в зрелости. В результате в тексте возникает оппозиция образных средств, которая отражает эволюцию образа повествователя. [229] Образы, связанные с «чужими» текстами, порождают в произведениях Лескова новые смыслы, выражая одновременно лирическую или ироническую экспрессию: «Да, мы народ не лиходейный, но добрый, — размышлял старик [Туберозов]... Однако же этот покой был обманчив: под тихою поверхностью воды, на дне, дремал крокодил («Соборяне»). — Ср.: Сердце наше кладезь мрачный: / Тих, спокоен сверху вид. / Но спустись ко дну, — ужасно! / Крокодил на нем лежит! (К. Батюшков).

В одном и том же фрагменте текста часто объединяются образы, восходящие к разным источникам и обладающие разной стилистической окраской. Их сочетание обусловливает стилистическую разноплановость, полифонию и ритмическое Н.А. Родина // Собр. соч.: В 8 т. – М., 1965. – Т. 1. – С. 68.) [228] Ср.: «Земля же пуста и безвидна, и Дух Божий носился над водою» (Быт. 1:2). [229] разнообразие контекста, ср.: Тут: или быть пронзенным стрелою, как св. Сева-стиан...

или совершать преступление над преступником и презирать тех, кто тебя презирает, как сделала юная графиня Ченчи, или нестись отсюда по долам, горам, скованным морозом рекам и перелогам на бешеной тройке, вовсе не мечтая ни о Светланином сне, ни о «бедной Тане», какая всякому когда-либо мерещилась, нестись и нестись, даже не испытуя по-гоголевски «Русь, куда стремишься ты?» А просто... «колокольчик динь, динь, динь средь неведомых равнин» («Смех и горе»). Совмещение разных интертекстуальных элементов делает повествование в прозе Лескова более объемным, «стереоскопичным» и передает авторскую экспрессию разных типов в их взаимодействии. Так, например, в романе «Обойденные» для обозначения князя крепостника и самодура первоначально используются перифрастические наименования и сравнения, источником которых служит баллада В. А. Жуковского «Эолова арфа», ср.: Князь не изменялся. Он жил один, как владыка Морвены, никого не принимал и продолжал свирепствовать;

Могучий Орсал1 не повел ни усом, ни ухом... На фоне образов, воскрешающих мир романтических баллад, неожиданно появляются образы, отсылающие уже к другому источнику: Какая-то простодушная Коробочка того времени приползла к нему [князю] на подводушке. Каждый из претекстов открывает новые грани в описании князя и его усадьбы, актуализирует разные ассоциации читателя и выявляет различные проявления авторской экспрессии.

Включение в текст цитат определяет и взаимодействие разных лексических пластов и разнородных грамматических средств в прозе писателя, например сочетание церковнославянизмов и диалектизмов, объединение архаичных и современных форм времени в одном контексте: Все возлежали на муравке подле церкви. Некоторые, подобно Ионе, уже «и храпляху» («Архиерейские объезды»). [230] Благодаря огромному количеству цитат язык Лескова оказывается и «смещающим», и «смешивающим времена»2.

«Чужой» текст всегда служит знаком той или иной культуры. Интертекст в прозе Лескова определяется не только темой произведения или изображаемой в нем ситуацией, но и характером героя или образом рассказчика. Так, например, в «Очарованном страннике» образ Груши связан прежде всего с многочисленными цитатами из цыганских песен и романсов. Аллюзивный характер носят и метафоры, которые использует в рассказе о ней Иван Северьянович: В этой цыганское пламище то, я думаю, дымным костром вспыхнуло, как он ей насчет свадьбы сказал.

Одновременно отношения Груши и Ивана Северьяновича рисуются при помощи образных «формул» русских народных сказок. Включенные в новую художественную систему, они сохраняют «память» об исходном жанре и в то же время оказываются динамичными. Если в сцене первой встречи с Грушенькой героиня сравнивается со Змеем-Горынычем (при этом используется нетрадиционная форма рода: Она на меня плывет, глаза вниз спустила, как змеища-горынище, ажно гневом землю жжет), то в сцене, предшествующей гибели Груши, герои уподобляются персонажам сказки о сестрице Аленушке и братце Иванушке:

...Начал я с невидимой силой говорить и, как в сказке про сестрицу Аленушку сказывают, которую брат звал, зову ее, мою сиротинушку Грунюшку, жалобным голосом:

— Сестрица моя... — говорю, — Грунюшка! Откликнись ты мне, отзовись мне;

откликнися мне, покажися мне на минуточку!

Перед вечной разлукой у «водяного чертога» герои изображаются трагически разлученными братом и сестрой, этот мотив развивается в тексте и в дальнейшем:

...И обняла меня, и поцеловала, и говорит:

— Ты мне все равно что милый брат. Я говорю:

Имя героя баллады Жуковского приводится неточно. [230] Калмановский Е. С. Российские мотивы. — СПб., 1994. — С. 113. [231] — И ты мне все равно что сестра милая...

Меняется и характер интертекста, связанный с образом Грушеньки;

в ее речи в этой сцене используются уже несколько преобразованные цитаты из русских народных песен: «Не греть солнцу зимой против летнего, не видать ему век любви против того, как я любила».

Таким образом, интертекст в прозе Лескова выполняет характерологическую функцию и играет важную роль в развертывании основных мотивов произведения. В ряде случаев он выступает как ключ к подтексту. Например, в романе «Некуда» (глава 23) дважды цитируемый «Плач Ярославны» сближает обеих героинь, рас-[231]-крывает их отношение к Райнеру и выполняет функцию проспекции — предвещает трагическую судьбу Райнера.

«Чужой» текст может служить источником сквозного мотива всего произведения.

Так, история Авеля и Каина обрамляет роман «На ножах». В начале романа ее вспоминает отец Евангел, в финале произведения она повторяется в народной интерпретации: «Звезда все видела, она видела, как Кавель Кавеля убил...» Повтор, образующий композиционное кольцо, выделяет ключевую для романа антитезу двух борющихся в мире начал: добра и зла.

Обращение к «чужим» текстам расширяет круг образных средств, которые использует Н.С. Лесков. Отличительной чертой его стиля является регулярное употребление в составе тропов имен литературных или мифологических персонажей, а также названий реалий, восходящих к претекстам. Они активно используются:

— как метафоры: Лариса будет моя невольница... моя рыдающая Агарь («На ножах»);

Уставшие глаза Долинского смотрели с тихою грустью и беспредельною добротою. Это был Ноль, разлученный со своей Дамаянти («Обойденные»);

— как символы: Одновременно с тем, как благополучным течением катилось ее для многих завидное житье, тем же течением наплывал на нее поликратов перстень («Захудалый род»);

— как сравнения: Точно Офелия... Ульяна Петровна совсем забыла о мире («Обойденные»);

...как Гамлет, сношу удары оскорбляющей судьбы («Смех и горе»).

Особенно часто в произведениях Лескова используются именно сравнения, устанавливающие межтекстовые связи с произведениями как русской, так и зарубежной литературы, ср.: Сумасшедший Бедуин поднял с сонных глаз веки и, взглянув на всех, точно он проспал столетие, как славный Поток-богатырь, встал и пошел в смежную круглую залу («На ножах»);

Она, бедняга, даже ночью, как леди Макбет, по губернаторскому дому все ходила да стонала: «...Кровь на нас, кровь!..» («Смех и горе»).

Объектом сравнения в этом случае могут служить и неодушевленные предметы, ср.: Заложенная шуба тоже служила Юлии не хуже, как Кречинскому его бычок...

(«Обойденные»);

Трости эти пали между старогородским духовенством, как библейские змеи, которых кинули пред фараоном египетские кудесники («Соборяне»).

В общекультурной плоскости в прозе Лескова, таким образом, рассматриваются и изображаемые им предметы, и животные: Конь был что-то вроде Сампсона:

необычайная сила и удаль заключалась у него в необычайных волосах («Печерские антики»).

Другой отличительной чертой стиля Лескова является создание особого типа новообразований, которые можно назвать интертекстуальными. Это новообразования, которые мотивированы [232] именами литературных и мифологических персонажей, библейских героев. Подобные новообразования носят обычно тропеический характер, так как выражают сравнительно-уподобительное значение, ср.: [Висленев] постоянно пел схваченную со слуха в «Руслане» песню Фарлафа...

— Да, только гляди, Фарлаф, не сфарлафь в решительную минуту, — говорил ему Горданов, понимая его песню.

— О, не сфарлафлю, не сфарлафлю, брат («На ножах»).

Использование интертекстуальных новообразований углубляет образную перспективу текста. В семантически емкой форме этих слов сконденсировано, как правило, большое историко-культурное содержание. Индивидуально-авторские неологизмы, вообще характерные для стиля Лескова, служат средством свертывания образных параллелей и могут достигать огромной силы обобщения. Показательно в этом плане, например, употребление слов марфунство, марфунствовать в тексте романа «Обойденные». Эти новообразования, принадлежащие персонажу, мотивируются именем евангельской Марфы и характеризуют особенности поведения женщин, подобных ей, в отличие от Марии, не знавшей суеты «о многом»:

А у нас пойдет марфунство: как? да что? да, может быть иначе нужно?..

Может быть, только мы и выслужим за свое марфунство.

— Опять новое слово, — заметил весело Долинский, — то раз было комонничатъ, а теперь марфунствовать (выделено Н.С. Лесковым. — Н.Н.);

— Всякое слово хорошо, голубчик мой... если оно выражает то, что хочется им выразить...

Интертекстуальные связи дополняются в произведениях Н. С.Лескова интермедиальными связями. Под интермедиальными связями понимаются связи литературного произведения с произведениями других родов искусств (прежде всего живописи и музыки), актуализированные в тексте и значимые для его построения и понимания. Так, сопоставление западноевропейских картин и древнерусских икон в экспозиции рассказа Лескова «На краю света» служит отправной точкой для развития его основных мотивов.

Таким образом, элементы «чужих» текстов и восходящие к ним образы представлены на разных уровнях художественных произведений Н.С. Лескова. Они выполняют различные функции и обладают огромным смысл ообразующим потенциалом. Цитата, с одной стороны, вмещает в себя «всю ту литературно художественную структуру, откуда она заимствуется или куда она обращена»1, с другой — преобразуется в тексте Лескова и расширяет перспективу изображаемого.

[233] Вопросы и задания 1. Обратитесь к тексту комедии А.П. Чехова «Вишневый сад». Найдите в тексте цитаты из других произведений и реминисценции.

2. Выявите открытые и скрытые реминисценции. Определите их роль в структуре драматического текста с учетом сценической условности.

3. Какие реминисценции в комедии являются пародийными? Какова их роль в тексте?

4. Проанализируйте ремарку третьего акта. Соотнесите упоминаемый в ней текст «Грешницы» А.К.Толстого с ситуациями третьего акта и пьесы в целом.

5. Найдите в пьесе «точки сходства» с сюжетикой А.Н. Островского. В чем их функция?

6. Исследователи отмечали переклички пьесы «Вишневый сад» с драмой М. Горького «На дне», создающие эффект приращения смысла. В чем вы видите эти переклички?

7. Согласны ли вы с мнением И.Л. Альми: «Сложные литературные ассоциации окружают фигуру Лопахина. Слова-символы — "мужик" и "топор", понимание покупки имения как акта родового торжества — наряду с добротой и желанием помочь своим социальным "оппонентам" — приближают коллизию Лопахина к схеме отношений главных героев "Капитанской дочки"»2.

Интертекстуальные связи рассказа Т.Толстой «Любишь — не любишь» Для постмодернизма характерна картина мира, «в которой демонстративно, даже Виноградов В.В. О стиле Пушкина // Литературное наследство. — Л., 1934. — Т. 16-18. — С.153—154.

[233] Альми И.Л. Статьи о поэзии и прозе. — Владимир, 1999. — Кн. 2. — С. 242.

с какой-то нарочитостью, на первый план вынесен полилог культурных языков, в равной мере выражающих себя в высокой поэзии и грубой прозе жизни, в идеальном и низменном, в порывах духа и судорогах плоти»1. Взаимодействие этих языков обусловливает «обнажение» элементов интертекста, которые выступают в роли конструктивного текстообразующего фактора. Новый текст уже не только ассимилирует претекст (чужой дискурс или культурный код), но и строится как его интерпретация, осмысление. Он пронизан цитатами, аллюзиями и реминисценциями, которые образуют смысловые комплексы, связанные друг с другом. Интертекстузльные элементы,'восходящие к одному или сходным источникам, выделяющие одну тему (мотив) или образ, также объединяются в комплексы, которые могут вступать в диалог.

Цитатным в рассказе Т. Толстой является уже заглавие, отсылающее к считалке гаданию «Любишь — не любишь...». «Любовь» или «нелюбовь» в ней определяются волей случая и, таким образом, равновероятны. [234] Текст рассказа, для которого характерно повествование от первого лица, строится как воспоминания о детстве, при этом в повествовательной структуре последовательно используется именно детская точка зрения. Воссоздавая процесс освоения мира словом, автор как бы моделирует процесс его познания, перевоплощаясь в ребенка, «обреченного войти в круг чувственного мышления, где он утратит различие субъективного и объективного, где обострится его способность воспринимать целое через единичную частность...» (С.М. Эйзенштейн)2.

В остраненных описаниях или рассуждениях, отражающих детскую точку зрения, отчетливо выделяется граница между «своим» и «чужим» миром. «Чужой» мир представляется ребенку холодным и враждебным, «свой» — согрет теплом любимой няни: Скорей, скорей домой! К нянечке! О нянечка Груша! Дорогая! Скорее к тебе! Я забыла твое лицо! Прижмусь к темному подолу, и пусть твои теплые старенькие руки отогреют мое замерзшее, заблудившееся, запутавшееся сердце3.

Мифологические и сказочные образы, возникающие в сознании ребенка, отражают оба мира, которые противопоставлены в тексте, и упорядочивают их. В образной системе рассказа воссоздана картина мира ребенка, обладающая жесткой противопоставленностью оценок и неожиданно «воскрешающая» элементы ми фопоэтического мышления: Днем Змея нет, а к ночи он сгущается из сумеречного вещества и тихо-тихо ждет: кто посмеет свесить ногу?.. Комнату сторожат и другие породы вечерних существ: ломкий и полупрозрачный Сухой, слабый, но страшный, стоит всю ночь напролет в стенном шкафу, а утром уйдет в щели. За отставшими обоями — Индрик и Хиздрик...

Ряд мифологических образов составляет первый «слой» интертекста в рассказе.

Он дополняется знаками других культурных кодов и текстов.

В общем пространстве текста соотносятся и вступают в диалог интертекстуальный комплекс, связанный с образом «любимой няни Груши», и интертекстуальный комплекс, соотнесенный с образом Марьиванны, которую девочка ненавидит: Маленькая, тучная, с одышкой, Марьиванна ненавидит нас, а мы ее.

Ненавидим шляпку с вуалькой, дырчатые перчатки, сухие коржики, «песочное кольцо», которыми она кормит голубей, и нарочно топаем на этих голубей ботами, чтобы их распугать.

Любимая няня Груша «никаких иностранных языков не знает», с ней связан мир сказок и преданий (отдельные формулы [235] которых проникают в текст), а также воспринимаемый народным сознанием мир Пушкина и Лермонтова: Пушкин её [няню] тоже очень любил и писал про нее: «Голубка дряхлая моя!» А про Марьиванну он Липовецкий М. Русский постмодернизм. — Екатеринбург, 1997. — С. 11. [234] Цит. по кн.: Иванов В. В. Очерки по истории семиотики в СССР. — М., 1976. — С. 70.

Толстая Т. Любишь — не любишь. — М., 1997. — С. 22. Все цитаты в дальнейшем приводятся по этому же изданию. [235] ничего не сочинил. А если бы и сочинил, то так: «Свинюшка толстая моя!» Речь няни почти не представлена в рассказе, однако с ней связаны цитаты из произведений Пушкина и Лермонтова. Ср.:

Няня поет:

По камням струится Терек, Плещет мутный ва-а-а-а-ал...

Злой чечен ползет на берег, То-очит свой кинжа-а-а-ал...

Эти цитаты преломляются в детском сознании и преобразуются, открывая ряд аллюзийных сближений с мифологическими образами:...Из-за зимнего облака выходит грозно сияющая луна;

из мутной Карповки выползает на обледенелый бережок черный чечен, мохнатый, блестит зубами... Межтекстовые связи в результате приобретают характер своеобразного каламбура.

Эксплицитные цитаты дополняются цитатами имплицитными (скрытыми) и реминисценциями (от позднелат. reminiscentia — 'воспоминание'), которые неявно (посредством отдельных образов, интонации и др.) напоминают читателю о других произведениях, см., например:...Нянечка заплачет и сама, и подсядет, и обнимет, и не спросит, и поймет сердцем, как понимает зверь — зверя, старик — дитя, бессловесная тварь — своего собрата. Отметим, что любимая няня, несмотря на дискурс, ее представляющий, связана с мотивами неизреченного, невербального понимания, сердцем. Она скорее «бессловесна», ее дискурс в рассказе ассимилирует «чужие» слова (Пушкина, Лермонтова, сказок).

Интертекстуальный комплекс, связанный с образом Марь-иванны, носит более развернутый и сложный характер. Он подчеркнуто логоцентричен и включает элементы культурного кода ушедшей эпохи. В тексте в результате возникает противопоставление «теперь — тогда», «настоящее — прошлое». Если цитаты из произведений Пушкина и Лермонтова неотделимы для героини от настоящего, то речь Марьиванны она воспринимает как знак минувшего.

Повествование вбирает в себя разрозненные, внешне не связанные друг с другом реплики Марьиванны и фрагменты ее рассказов, содержащие яркие характерологические речевые средства: «Все было так изящно, деликатно...» — «Не говорите...» — «А сейчас...»;

«Ямамочке, покойнице, всегда только "вы"говорила. Вы, мамочка... уважение было. А это что же...» Интертекстуальный комплекс, связанный с образом Марьиванны, также включает фрагмент романса «Я ехала домой...» и [236] стихотворения ее дяди Жоржа (три поэтических текста приведены в рассказе полностью и составляют своеобразную трилогию). Эти стихотворения представляют собой пародийное снижение романтических, неоромантических и псевдомодернистских поэтических произведений, при этом они порождают интертекстуальные связи, значимые для рассказа.

Стихотворения дяди Жоржа соотносят текст с неопределенной множественностью поэтических произведений, известных читателю, и, шире, с типологическими особенностями целых художественных систем;

интертекстуальные связи в этом случае носят характер культурно-исторических, аллюзийных реминисценций.

Так, например, стихотворение «Няня, кто так громко вскрикнул, за окошком промелькнул...» соотносится с романтическими балладами и детскими «страшными» стихами, кроме того, оно отсылает читателя и к конкретным текстам — «Лесному царю» Гёте (в переводе В.А. Жуковского) и «Лихорадке» А. Фета (см. явные композиционные и ритмические переклички), а «семантический ореол» (по определению М. Гаспарова) четырехстопного хорея указывает не только на «балладную традицию», но и на традицию колыбельной1. «Страшное» стихотворение См.: Гаспаров М.Л. Метр и смысл. — М., 1999. — С. 155.

дяди Жоржа неожиданно сближается с лермонтовской колыбельной, которую поет няня Груша.

Включенные в текст рассказа стихотворения дяди Жоржа объединяет общий для них мотив смерти1, который по-разному преломляется в них (слова кладбище, плаха и топор в первом стихотворении, три дырки впереди в камзоле капитана во втором, наконец, смертный фиал, похоронная процессия, и траурная скрипка в последнем). С образом повесившегося дяди Марьиванны связаны образы «сумрачных глубин» и «тьмы», в то же время он взаимодействует с образом «злого чечена», который выступает как его модификация-метаморфоза: Сгинь, дядя!!! Выползешь ночью из Кар повки злым чеченом, оскалишься под луной...

В финале рассказа концентрируются слова семантического поля 'смерть', развивающие сквозной мотив последнего стихотворения дяди Жоржа, но с темой смерти связана уже Марьиванна: Смертной белой кисеей затягивают люстры, черной — зеркала. Марьиванна опускает густую вуальку на лицо, дрожащими руками собирает развалины сумочки, поворачивается и уходит, шаркая разбитыми туфлями, за порог, за предел, навсегда из нашей жизни... Связь текста рассказа и претекста в этом случае реализуется уже на основе ассоциативных связей, с одной стороны, как развитие метафоры, с другой — как гипербола. [237] Итак, интертекстуальные комплексы, связанные с образами няни и Марьиванны, вступают в рассказе в диалог. Их оппозиция основана на нескольким признаках: «свет — тьма», «тепло — холод», «жизнь — смерть», «народное — литературное», наконец, «бессловесное общение — чужое (враждебное) слово». «Действия Марьиванны по отношению к девочке исключительно вербальны, они состоят из расспросов, прерываемых вздохами воспоминаний, и чтения стихов... Способ коммуникации [няни Груши] — телесный, тактильный, принадлежащий домашнему микрокосму, сфере, где личный непосредственный опыт играет большую роль»2: Нянечка размотает мой шарф, отстегнет впившуюся пуговку, уведет в пещерное тепло детской...

На первый взгляд может показаться, что два этих выделенных интертекстуальных пространства в рассказе жестко противопоставлены. Однако первое «пространство» оказывается неоднородным: в него, как уже отмечалось, наряду с элементами сказок входят и знаки «высокой классики», оно включает и советские мифы: И когда ей [няне] было пять лет — как мне — царь послал её с секретным пакетом к Ленину в Смольный. В пакете была записка: «Сдавайся!» А Ленин ответил: «Ни за что!» И выстрелил из пушки. Более того, в этом интертекстуальном комплексе, как и в стихах дяди Жоржа, актуализируются смыслы «страх» («злой чечен»), «опасность», «зло», ср.:

Молчи, не понимаешь! Просто в голубой тарелке, на дне, гуси-лебеди вот-вот схватят бегущих детей, а ручки у девочки облупились, и ей нечем прикрыть голову...

В свою очередь, интертекстуальное пространство, связанное с образом Марьиванны, объединяет тексты, развивающие не только мотив смерти, но и близкие к сказочным образы, а стихотворение, открывающее «трилогию», включает образ няни и на основе метрических связей сближается с колыбельной. Образы стихотворений i дяди Жоржа «точно так же одухотворяют и упорядочивают для Марьиванны страшный и враждебный мир вокруг, как и сказочные фантазии ребенка. Парадокс рассказа в том и состоит, что антагонистами выступают... два варианта сказочности»3.

Холод и «тоску враждебного мира» испытывает не только маленькая героиня, но и старая Марьиванна, уходящая «за предел». Текст рассказа дает, таким образом, новое осмысление включенным в него элементам претекстов. Миры, определяемые интертекстуальными комплексами, которые сопоставляются в рассказе, оказываются взаимопроницаемыми и пересекаются. Маленькая героиня связана с обоими мирами:

Кроме того, в первом стихотворении развивается тема страха, а в двух следующих — любви. [237] Гощило Е. Взрывоопасный мир Татьяны Толстой. — Екатеринбург, 2000. — С. 37.

Липовецкий М. Русский постмодернизм. — Екатеринбург, 1997.— С. 213. [238] она, с одной стороны, испытывает жажду любви и тепла, с другой — жажду слова, ср.:

Кто же был так жесток, что вложил в меня любовь и ненависть, страх [238] и тоску, жалость и стыд — а слов не дал: украл речь, запечатал рот, наложил железные засовы, выбросил ключи!

Противопоставление двух разных дискурсов актуализирует в рассказе метаязыковую тему — роль языка в общении и самовыражении. «Интертекстуальность становится механизмом метаязыковой рефлексии»1 (выделено Н.А. Фатеевой. — Н.Н.). Соотносительность же выделяемых интертекстуальных комплексов подчеркивает параллелизм, почти зеркальность ситуаций рассказа: маленькая героиня любит няню Грушу и ненавидит «глупую, старую, толстую, нелепую» Марьиванну, но при этом страдает от ее неприязни. Оказывается, однако, что другая девочка нежно любит это «посмешище» и именно в ней видит свою «дорогую нянечку»: И смотрите — эта туша, залившись слезами и задыхаясь, тоже обхватила эту девочку, и они — чужие/ — вот тут, прямо у меня на глазах, обе кричат и рыдают от своей дурацкой любви!— Это нянечка моя! Любящая же эту девочку Марьиванна, в свою очередь, страдает от нелюбви к ней героини, которую не понимает.

Повтор нянечка моя сближает в тексте субъектно-речевые планы и главной героини, и «худой» девочки: любимой нянечкой в результате называется в рассказе и Груша, и «нелепая» Марьиванна. Перекличка ситуаций и совпадение наименований (нянечка моя), казалось бы, противопоставленных персонажей возвращает к цитатному заглавию «Любишь — не любишь», подчеркивающему непредсказуемость и субъективность чувства, независимость любви от законов логики. В повествование, организованное точкой зрения ребенка, вторгается голос «взрослого» повествователя, утверждающего иррациональность любви:

Это нянечка моя!

Эй, девочка, ты что? Протри глаза! Это же Марьиванна! Вон же, вон у нее бородавка!..

Но разве любовь об этом знает?

Таким образом, взаимодействие интертекстуальных элементов в рассказе «Любишь — не любишь» определяет его композиционную и смысловую доминанту, выделяет сквозные оппозиции текста, актуализирует скрытые смыслы. В свою очередь, текст произведения дает новое осмысление включенным в него претекстам.

Вопросы и задания 1. Прочитайте рассказ Т.Толстой «Река Оккервиль».

2. Выделите в нем элементы интертекста. Укажите источники претекстов. [239] 3. Определите основные формы интертекстуальных связей (цитаты, реминисценции, аллюзии и др.).

4. К какому тексту отсылают начальная и конечная части произведения, обрамляющие рассказ? Как этот интертекстуальный комплекс интерпретирует образ героя?

5. Определите роль в тексте цитат и реминисценцийиз произведений М.Ю. Лермонтова.

6. Покажите связь интертектсуальных элементов и тропов текста.

7. Как преобразуются в рассказе претексты? Какую роль играет это преобразование в интерпретации рассказа «Река Оккервиль». [240] Фатеева Н.А. Контрапункт интертекстуальности, интертекст в мире текстов. – М., 2000. – С. 38. [239] КОМПЛЕКСНЫЙ АНАЛИЗ ПРОЗАИЧЕСКОГО ТЕКСТА Рассказ И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско» Итак, мы рассмотрели ряд аспектов филологического анализа текста. Они связаны с основными текстовыми категориями: целостностью, субъектностью и адресованностью (структура повествования), темпоральностью и локальностью (художественное время и пространство), оценочностью, интертекстуальностью. Каждая из этих категорий открывает путь к интерпретации произведения и может служить отправным пунктом комплексного филологического анализа текста (см. примерную схему анализа на с. 9). Комплексный анализ — это анализ обобщающего типа, который предполагает расположение композиционно-речевой структуры текста, его образного строя, пространственно-временной организации и интертекстуальных связей. Цель комплексного анализа — показать, как специфика идеи художественного произведения выражается в системе его образов, в составляющих текст компонентах. Как уже отмечалось, в этом случае целесообразно использовать анализ «челночного» характера, базирующийся на переходах от рассмотрения содержательных категорий к форме (и наоборот). При этом не следует стремиться проанализировать «все образно языковые параметры»1 художественного текста: для комплексного филологического анализа, как правило, достаточно последовательно рассмотреть несколько аспектов текста и выявить его неочевидные смыслы и системные связи составляющих его компонентов. Обратимся к комплексному анализу одного текста — текста рассказа И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско».

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» принадлежит к наиболее известным произведениям И.А. Бунина и многими критиками оценивается как вершина его дооктябрьского творчества. Опубликованный в 1915 г., рассказ создавался в годы Первой мировой войны, когда в творчестве писателя заметно усилились мотивы катастрофичности бытия, противоестественности и обреченности технократической цивилизации. Как и многие его современники, [241] Бунин почувствовал трагическое начало новой эпохи: «Кто вернет мне прежнее отношение к человеку? — пишет он другу. — Отношение это стало гораздо хуже — и это уже непоправимо»2. В интервью 1916 г. Бунин замечает: «В мире происходит огромное событие, которое опрокинуло и опрокидывает все понятия о настоящей жизни»3 (ср. также: «Развернулось ведь нечто ужасное. Это первая страница Библии. Дух Божий носился над землей, и земля была пуста и неустроенна»). Все большее значение в этот период в произведениях писателя приобретают темы рока, смерти, мотив «бездны».

Рассказ «Господин из Сан-Франциско» занимает особое место в творчестве Бунина. С одной стороны, в нем наиболее полно представлены приемы, определяющие стиль писателя в этот период, а также новые тенденции развития русской прозы в начале XX в.: ослабление роли сюжета, использование принципа сквозного повтора, пронизывающего весь текст и объединяющего различные его фрагменты, активное употребление разных типов тропов и синтаксических смещений, усиление многозначности образов, актуализация связи тропа с темой или изображаемой ситуацией, наконец, обращение к ритмизованной прозе, основанной «на последовательности однородных элементов сложного интонационно-ритмического целого, со слабо маркированным синтаксическим параллелизмом, анафорами преимущественно служебных слов, отдельными подхватами и широким использованием парных и тройных слов и синтаксических групп»4. С другой стороны, Максимов Л.Ю. О методике филологического анализа художественного произведения (на материале рассказа И.А. Бунина «Легкое дыхание») // Русский язык в школе. — 1993. — № 6. — С. 5. [241] Цит. по кн.: Мальцев Ю. Бунин. — Frankfurt/M.;

Москва, 1994. — С. 228.

Там же.

Жирмунский В.М. О ритмической прозе // Теория стиха. — Л., 1975. — С. 582.

«Господин из Сан-Франциско» — пожалуй, единственное произведение Бунина, в котором достаточно прямо выражены авторские оценки, максимально ослаблено лирическое начало, характерное для прозы писателя в целом, использованы прозрачные аллюзии и образы-аллегории, см., например, последнюю часть рассказа:

Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем.

Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем1.

В первых критических отзывах рассказ Бунина рассматривался преимущественно как развитие традиций Л.Н. Толстого, отмечалась близость этого произведения к повести «Смерть Ивана Ильича». В дальнейшем в трактовке рассказа стали преобладать соци-[242]-альные моменты. Между тем этот текст характеризуется многоплановостью, которая порождает разные прочтения его в социальном, психологическом и метафизическом аспектах.

Основу сюжета составляет судьба главного героя — «господина из Сан Франциско», отправляющегося в путешествие в Старый Свет и неожиданно умирающего на Капри. Повествование в рассказе неоднородно. Объективное повествование, доминирующее в произведении, включает фрагменты текста, в которых прямо выражается субъективная авторская позиция, проявляется ироническая или риторическая экспрессия;

это сочетается с контекстами, организованными точкой зрения персонажа, отдельные оценки которого проникают в речь повествователя;

ср.:

Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь, да все гуще и холоднее;

тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым... а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими.

Точка зрения главного героя (как правило, оптическая или оценочная) взаимодействует в тексте с другими точками зрения, создавая объемность, «стереоскопичность» описаний, поражающих богатством деталей.

Для синтаксиса рассказа характерно особое объемно-прагматическое строение:

абзац — основная композиционно-стилистическая единица текста — включает здесь обычно несколько сложных синтаксических целых или строится как последовательность многочленных сложных предложений, каждое из которых содержит развернутые ряды насыщенных тропами описаний различных реалий.

Тропы концентрируются на небольшом пространстве текста и отражают множественность и подвижность точек зрения, динамику самих реалий, воспринимаемых конкретным наблюдателем;

ср., например:...в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь...;

Неаполь рос и приближался;

музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша. Объемность абзацев в рассказе неслучайна: с одной стороны, она определяет особый ритм повествования, с другой — отражает «слитность» изображаемого, которая свидетельствует об «утрате цельности» в восприятии мира, «потерявшего центр своего единства» (Г. П. Федотов).

Это особенно ярко проявляется в контекстах, организованных точкой зрения главного героя. Для композиции рассказа, таким образом, характерно использование приема монтажа, который в ряде случаев создает эффект замедленной съемки. [243] Описываемые реалии часто не различаются в тексте по степени значимости, их Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 т. — М, 1966. — Т. 4. — С. 327. Все цитаты приводятся по этому изданию.

[242] иерархия не устанавливается. В тексте одинаково важны и, таким образом, равноположны и реалии, связанные с самим «господином из Сан-Франциско», и бесконечно разнообразные реалии окружающего его мира. Их описания обнаруживают цепь соответствий и открывают скрытые от поверхностного и рационалистического взгляда героя «души» вещей.

Образ главного героя лишен у Бунина личностного начала: он не имеет имени (не названы по имени также его жена и дочь), предыстория его не содержит никаких индивидуализирующих черт и оценивается как «существование», противопоставленное «живой жизни»;

телесный образ сводится к нескольким ярким деталям преимущественно метонимического характера, которые выделяются крупным планом и, развивая мотив цены (стоимости), подчеркивают материальное начало:...золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. При этом лейтмотивной деталью, сопровождающей развитие образа героя и приобретающей символический характер, становится блеск золота;

ср.:...нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб;

Хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело...

В рассказе нет развернутой речевой характеристики героя, почти не изображается его внутренняя жизнь. Крайне редко передается и внутренняя речь героя. Только один раз в описаниях «господина из Сан-Франциско» появляется слово душа, однако оно используется в оценочной авторской характеристике, отрицающей сложность мировосприятия героя:...в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств...

«Господин из Сан-Франциско» «живет в конечном, он боится притяжения бесконечного. Он, правда, признает бесконечность роста экономического могущества, но это единственная бесконечность, которую он хочет знать, от бесконечности духовной он закрывается конечностью установленного им порядка жизни»1. Герой рассказа изображается отчужденным от мира природы и мира искусства. Его оценки или подчеркнуто утилитарны, или эгоцентричны и не предполагают даже попытки постижения другого мира или другого характера. Его действия характеризуются повторяемостью и автоматизмом реакций. Образ «господина из Сан-Франциско» предельно «овнешнен». Душа героя мертва, а его «существование» — это исполнение определенной роли: не случайно в сцене приезда на Капри используются сравнения, развивающие образную параллель «жизнь —театр»;

ср.: [244] Застучали по маленькой, точно оперной площади... их деревянные ножные скамеечки, по птичьему засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами...

Герой последовательно рисуется как «новый человек» механистической цивилизации, лишенный внутренней свободы, жизни духа, отчужденный от бесконечного богатства непосредственного и гармоничного восприятия жизни. В соотношении с текстом всего рассказа ключевое слово заглавия господин, которое используется как единственная устойчивая номинация героя, обогащается дополнительными смыслами и реализует добавочные значения «повелитель», «властелин», «хозяин». В характеристиках героя в первой части текста соответственно повторяются слова с семантическими компонентами «власть», «обладание», «право», «порядок»;

см., например: Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия...;

Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой.

Как объекты «присвоения» герой воспринимает не только материальные, но и Бердяев Н.А. О рабстве и свободе человека // Царство духа и царство кесаря. — М., 1995. – С. 109. [244] духовные ценности. Показателен в этом плане иронический перечень целей путешествия «господина из Сан-Франциско», максимально расширяющий пространство текста:

В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной... входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония.

Призрачность власти и богатства обнаруживается перед лицом смерти, которая в рассказе метафорически сближается с грубой силой, «неожиданно... навалившейся» на человека (ср.: Он хрипел, как зарезанный...) Преодолеть смерть способна только духов ная личность. «Господин из Сан-Франциско» не стал ею, и его смерть изображается в тексте только как гибель тела. «Последние мгновения жизни господина предстают как жестокий и гротескный танец смерти», в котором кружатся косые линии, «углы и точки»1: Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел... голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то. [245] Рассказ Бунина ориентируется на жанровую модель притчи. Признаки утраченной героем при жизни души появляются уже после его смерти: И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть... Изображение смерти в рассказе Бунина, таким образом, парадоксально:

жизнь героя интерпретируется как состояние духовной смерти, а физическая смерть несет в себе возможность пробуждения утраченной души. Описание умершего приобретает символический характер, каждая деталь в нем многозначна: Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене...

Преобразуется, резко расширяясь художественное пространство рассказа: земное пространство дополняется небесным. Герой изображается на фоне неба, образ «синих звезд», глядящих с высоты, сквозной в произведениях Бунина, носит традиционный характер: образ «огней небес» — света, сияющего во тьме, является символом души и поисков «духа». Образ беззаботного сверчка развивает мотив «живой жизни», противопоставленной в тексте бесцельному напряженному труду, накопительству, мертвящему порядку. Этот мотив связан в рассказе с изображением итальянцев;

ср.:

Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку...;

Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела стоял... высокий старик-лодочник, беззаботный гуляка и красавец...

Заметим, что путешественники, которых покинул господин из Сан-Франциско, продолжая свой путь, не встречаются ни с беспечным лодочником'Лоренцо, ни с абруццкими горцами. Они посещают «остатки» дворца императора Тиберия. Образ руин, нависающих над обрывом, — деталь, обладающая в тексте проспективной силой:

она подчеркивает непрочность современной цивилизации, ассоциативно указывает на обреченность пассажиров «Атлантиды». Поездка их в горы заканчивается «не открытием и свободой, а руинами»2, образ которых развивает тему смерти (гибели) и связывает историческое прошлое и настоящее героев рассказа.

Следующая композиционная часть текста — путешествие тела «господина из Сан-Франциско»:

Марулло Т.Г. «Если ты встретишь Будду...»: Заметки о прозе И.А.Бунина. — Екатеринбург, 2000. — С.

134. [245] Марулло Т.Г. «Если ты встретишь Будду...»: Заметки о прозе И.А.Бунина. — Екатеринбург, 2000. — С.

136. [246] Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много чело-[246]-веческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же знаменитый корабль, на котором так еще недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет.

Но теперь уже скрывали его от живых...

Показательно, что оценка отношения к герою и при его жизни, и после смерти (почет — невнимание) связывается не с именем лица, а со словом тело: героем рассказа оказывается сначала живое тело, лишенное духовной жизни, а затем просто мертвое тело. Тема власти сменяется темой невнимания и равнодушия живых к умершему. Так, смерть «господина из Сан-Франциско» характеризуется ими как происшествие, неприятность, пустяк, а описаниям их действий свойственна сниженная стилистическая тональность (замять происшествие, умчать за ноги и за голову, всполошить весь дом...). Деньги, сила, почет оказываются фикцией. В связи с этим особое преломление получает в тексте образная параллель «жизнь—театр»: слова «господина из Сан-Франциско» повторяются в своеобразном спектакле, который коридорный Луиджи разыгрывает для горничных. Великой тайны смерти не существует уже не только для «господина из Сан-Франциско», но и для окружающих.

Существенно меняются и номинации героя в последней части рассказа: слово господин или отрицается, или сопровождается отчуждающим местоимением какой-то;

дважды используется словосочетание мертвый старик, наконец, завершает текст отстраненная фразовая номинация: то, что стоит глубоко, глубоко... на дне темного трюма.

Цепочка номинаций в рассказе, таким образом, отражает путь героя, «возлагавшего все надежды на будущее», не жившего, а «существовавшего» в настоящем, — к небытию.

Путь этот завершается «в мрачных и знойных недрах корабля», а «недра» связываются в рассказе Бунина с мотивом ада.

Образ «господина из Сан-Франциско» несет в себе обобщающий смысл. Его типичность, отмеченная уже в первых критических отзывах1, подчеркивается в тексте регулярным использованием лексико-грамматических средств со значением обобщения и повторяемости;

см., например, описание дня на «Атлантиде»:

...Жизнь на нем [корабле] протекала весьма размеренно: вставали рано... накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао;

затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку;

до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном;

подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака... следующие два часа посвящались отдыху...

[247] План обобщения, расширяющий изображаемое, создается преимущественно на основе прямых (точных) и модифицированных повторов, пронизывающих весь текст.

Для построения рассказа (характерно композиционное кольцо: описание плавания на «Атлантиде» дается в начале и в конце рассказа, при этом варьируются одни и те же образы: огни корабля (огненные глаза), прекрасный струнный оркестр, нанятая влюбленная пара.

Среди повторяющихся образов выделяются образы-архетипы и образы цитатного характера. Это образ океана, символизирующий море жизни и связанный в мифопоэтической традиции с темой смерти, восходящие к Апокалипсису образы «трубных звуков», «пустыни» и «гор». Образы Апокалипсиса — откровения о конце истории и Страшном суде — вводят в текст эсхатологическую тему, связанную уже не с судьбой отдельного человека, а с онтологическими началами жизни в их диалектике и Ср.: «Образ героя... намеренно выдержан в тонах общей типичности» // Русское богатство. — 1917. — № 8— 10. — С. 317. [247] борьбе. С этими образами в тексте соотносятся повторяющиеся образы, развивающие мотив ада:

На баке поминутно взвивала с адской мрачностью и взвизгивала ;

с неистовой злобой сирена;

стенала удушаемая туманом сирена...;

мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода — та, где глухо гоготали исполинские топки...;

В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками...

Образ ада имеет в тексте рассказа сложную структуру: он строится как образное поле, в центре которого ядерный образ;

с ним прямо или ассоциативно связаны другие, частные образы, являющиеся его конкретизаторами или распространителями: мрак, огонь, пламя, раскаленные зевы, жерло, бесконечно длинное подземелье и др.

Взаимодействуя друг с другом, они передают устойчивые представления об аде как темном мире за пределами божественного, где царят «огнь вечный», тьма и «скрежет зубов». В то же время ключевой образ ада получает в рассказе и социальную интерпретацию. «Ад» — метафора, используемая для характеристики непосильного труда матросов:...глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени...

Конфликты в рассказе предельно обнажены. Пароход «Атлантида» — это обобщенный образ современного писателю мира, л отражающий его социальную модель с противопоставлением «верхних» и «нижних» этажей жизни;

ср. со следующей записью в дневнике В.Н. Муромцевой-Буниной: «Зашел разговор о социальной несправедливости. Лицеист был правого направления. Ян [И.А. Бунин] возражал: "Если разрезать пароход вертикально, то [248] увидим: сидим, пьем вино, беседуем на разные темы, а машинисты в пекле, черные от угля, работают и т.д. Справедливо ли это? А главное, сидящие наверху и за людей не считают тех, кто на них работает"»1.

Показательно, что в структуре текста при описании «многоярусного парохода» последовательно учитывается пространственная точка зрения «всевидящего» повествователя, взгляд которого проникает и в «уютные покои... на самой верхней крыше», и в «самый низ, в подводную утробу "Атлантиды"». Прием монтажа, делающий возможным «вертикальный разрез» парохода, одновременно выражает авторские оценки, обнаруживает контраст «верхнего» и нижнего» миров. В описании же «средины» парохода, связующей эти миры, развивается мотив обманчивости видимого, иллюзорности внешнего благополучия. Обозначаемые признаки обнаруживают свою противоположность, в описании концентрируются оксюморонные сочетания и семантически противоречивые сравнения, ср.: «грешно-скромная девушка», «нанятые влюбленные», «красавец, похожий на огромную пиявку».

Социальный конфликт в рассказе, однако, есть проявление более общего конфликта — вечной борьбы добра и зла, воплощаемых в тексте в образах Дьявола и Богоматери;

ср.:

Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему...

за... кораблем. Дьявол был громаден, как утес...

...Над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисто ржавом от непогод, матерь бо-жия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее.

Для обобщающего образа современного мира оказываются значимыми повторы единиц с семантическим компонентом «языческий», которые связывают композиционное кольцо рассказа — описание «Атлантиды» — с описанием Капри;

ср.:

Цит. по кн.: Устами Буниных. — Франкфурт на/М., 1972. — Т. 1. — С. 81. [249] Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира... похожего... на огромного идола;

...гигант-командир, в пароходной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам;

Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг;

...надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола.

На основе повторов в тексте возникают образные параллели «капитан — языческий идол», «пассажиры — идолопоклонники», «отель (ресторан) — храм».

Современная эпоха изображается Буниным как господство нового «язычества» — одержимость пустыми и суетными страстями и порабощенность, «возвращение» к [249] «немощным и бедным вещественным началам» (Ап. Павел. Послание к Галатам 4:9)1.

Именно поэтому такое большое место в рассказе занимают развернутые описания занятий пассажиров «Атлантиды», в которых актуализируется сема «порок»: это мир, где царят сластолюбие, чревоугодие, страсть к роскоши, гордыня и тщеславие.

«Мертвенно-чистыми» оказываются в нем музеи, «холодными» — церкви, в которых только «огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника»;

храмом становится ресторан, а любовь заменяется игрой в нее.

Лжи и фальши современной цивилизации, погружающейся «во тьму», противопоставляется естественность абруццских горцев, слитых с миром природы и связанных в тексте с образом света: Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем...

Однако образы двух горцев, радостных, наивных и смиренных сердцем, связаны скорее с прошлым, что подчеркивается деталями, указывающими на древность их одежды и инструментов: У одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками, у другого — нечто вроде деревянной цевницы...

Современную же технократическую цивилизацию символизирует «многоярусный, многотрубный» корабль, пытающийся одолеть «мрак, океан и вьюгу» и оказывающийся во власти Дьявола. Характерно, что само название корабля повторяет название затонувшего когда-то острова и погибшей при этом цивилизации. Мотив обреченности «Атлантиды», ее возможной гибели и разрушения связан в тексте, с одной стороны, с образами, варьирующими тему смерти: «бешеной вьюги, проносившейся, как погребальная месса», «траурными горами океана», «смертной тоски» сирены, а с другой — с образами Апокалипсиса. Не случайно только в издании 1953 г. И.А. Бунин снял эпиграф из Апокалипсиса («Горе тебе, Вавилон, город крепкий!»), предварявший во всех прежних редакциях текст рассказа. Источник эпиграфа — рефрен плача «царей земных», купцов и моряков о Вавилоне.

«Вавилонской блуднице» в Апокалипсисе вменяется в вину, что «славилась она и роскошествовала», за что ей воздается столько же «мучений и горестей»: «...придут на нее казни, смерть и плач, и голод, и будет сожжена огнем» (Апокалипсис, 18:8). Таким образом, рассказ И.А.Бунина «Господин из Сан-Франциско» содержит предосте-[250] режение и пророчество о страшных потрясениях, о суде над бездуховностью, внутренней несостоятельностью и ложью Нового Вавилона, о его разрушении и грядущей гибели. В сильную позицию текста вынесены три ключевые для текста слова:

мрак, океан, вьюга, — завершающие рассказ и отсылающие к этим же лексическим единицам в первой его композиционной части. «Смерть, непознанная, непознаваемая природа и ужасная, вышедшая из-под воли цивилизация, — вот те страшные силы, Ср. со следующей записью в дневнике И.А. Бунина (от 12 (25) января 1922 г.): «Христианство погибло, и язычество восстановилось уже давным-давно, с Возрождения. И снова мир погибнет...» (Бунин И.

Лишь слову жизнь дана. — М, 1990. – С. 133). [250] которые сливаются в одном аккорде в заключительной фразе рассказа»1. Тема смерти отдельного человека объединяется в рассказе с темой возможной гибели современной цивилизации. Переплетение этих тем отражается и в пространственно-временной структуре произведения: пространство героя в рассказе максимально сужается (от безграничных просторов Америки и Европы — к «содовому ящику» в трюме) и становится закрытым, в то же время образ океана расширяет художественное пространство всего текста и во взаимодействии с образом неба делает его бесконечным.

Время героя, характеризующееся повторяемостью и цикличностью, наличием рокового предела, сближается с историческим временем (см. отступление об императоре Тиберии). Включение же в текст образов Дьявола, Богоматери, неба и ада устанавливает в нем план вечного.

Если тема смерти «господина из Сан-Франциско» развивается преимущественно на основе прямых авторских оценок, то вторая тема — тема обреченности технократической цивилизации — связана, как мы видим, с взаимодействием повторов и движением сквозных семантических рядов в тексте. Выделению этой темы способствует усиление ритмизации в контекстах, с ней непосредственно связанных (прежде всего в «композиционном кольце»), причем, по наблюдениям В.М.

Жирмунского, «ритмическое движение подчеркивается обилием аллитераций. В некоторых случаях эти аллитерации, подкрепленные расширенными созвучиями внутри слов, приобретают специфическую звуковую экспрессивность, например:

последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где гулко гоготали исполинские топки, пожиравшие... груды каменного угля...»2.

Текст рассказа насыщен различными видами повторов, в нем взаимодействуют повторы лексические, звуковые, деривационные (словообразовательные), повторы грамматических форм и сходных по структуре тропов, ср: Он сидел в золотисто жемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла...;

мужчины до малиновой красноты лиц [251] накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре...;

к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки...;

и опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь.

Единицы с повторяющимися семантическими компонентами объединяются в ряды, которые или образуют семантические кольца, или развертываются линейно, пронизывая весь текст и создавая его лейтмотивы.

Лейтмотивность строения текста проявляется в актуализации повторов, в последовательном или прерывистом развитии сквозных образов, в распространении их на разные сферы изображаемого. Так, например, мотив смерти объединяет образы «господина из Сан-Франциско», города, «Атлантиды» и отдельных ее пассажиров, ср.:

на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, — наследный принц одного азиатского государства... слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него, как у мертвого.

Однотипные образные средства сближают разные планы текста и участвуют в развертывании его ключевых оппозиций.

Повторы, таким образом, не только несут в произведении важную смысловую нагрузку, но и играют конструктивную роль. Они выделяют ведущие темы рассказа и актуализируют его интертекстуальные связи, прежде всего связи с Библией и «Божественной комедией» Данте. В результате реально-бытовой план произведения Сливицкая О.В. Проблема социального и космического зла в творчестве И.А. Бунина: «Братья» и «Господин из Сан-Франциско» // Русская литература XX века: Дооктябрьский период. — Калуга, 1968.

— Сб. 1. — С. 134.

Жирмунский В.М. О ритмической прозе // Теория стиха. — Л., 1975.— С. 583. [251] дополняется символическим и метафизическим планами. Такое построение рассказа во многом сближает прозаический текст с поэтическим и свидетельствует о новых тенденциях в развитии русской прозы XX в.

Вопросы и задания 1. Прочитайте рассказ И.А.Бунина «Чистый понедельник».

2. Определите тип повествования.

3. Проанализируйте композицию рассказа.

4. Выделите сквозные оппозиции, организующие текст.

5. Рассмотрите речевые средства создания образа героини. Какие повторяющиеся средства используются в тексте? Какова их роль?

6. Выделите пространственные и временные образы, связанные с героиней и повествователем. В чем их различие?

7. Проанализируйте интертекстуальные связи рассказа. Какова их роль в организации текста?

8. Какое место занимает рассказ «Чистый понедельник» в цикле «Темные аллеи»? [252] Список рекомендуемой литературы Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. — М., 1975.

Болотова Н. С. Филологический анализ текста. — Томск, 2001. — Ч. 1.

Виноградов В. В. О теории художественной речи. — М., 1971.

Гальперин И. Р. Текст как объект лингвистического исследования. — М., 1981.

Гиршман М. М. Литературное произведение: Теория и практика анализа. - М., 1991.

Долинин К. А. Интерпретация текста. — М., 1985.

Жирмунский В. М. Поэтика русской поэзии. — СПб., 2001.

Кожевникова Н.А. Типы повествования в русской прозе XIX —XX вв. — Л., 1994.

Кухаренко В. А. Интерпретация текста. — М., 1988.

Лотман Ю.М. Анализ поэтического текста. — Л., 1972 (и др. изд.).

Лукин В. А. Художественный текст: Основы лингвистической теории и элементы анализа. — М., 1999.

Новиков Л. А. Художественный текст и его анализ. — М., 1988.

Томашевский Б. В. Теория литературы: Поэтика. — М., 1996.

Тюпа В. И. Анализ художественного: Введение в литературоведческий анализ. — М., 2001.

Успенский Б. А. Поэтика композиции. — М., 1970 (и др. изд.).

Хализев В.Е. Драма как род литературы. — М., 1986.

Хализев В. Е. Теория литературы. — М., 1999- Шанский Н.М., Махмудов Ш.А. Филологический анализ. — СПб., 1999. [253] Содержание Введение..................................................................................................................................... Художественный текст как объект филологического анализа.

Признаки художественного текста.................................................................................... Жанр и жанровая форма литературного произведения................................................ «Другие берега» В.В.Набокова: жанровое своеобразие текста.............................. Композиция произведения. Архитектоника текста....................................................... Повторы в структуре текста: роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита».......... «Уединенное» В.В.Розанова: структура текста....................................................... Словесный образ. Образный строй текста....................................................................... «Бежин луг» И.С.Тургенева: образный строй текста.............................................. Структура повествования................................................................................................... «Степь» А.П.Чехова: система точек зрения........................................................... «Лето Господне» И.С. Шмелева: контаминированная структура повествова ния............................................................................................................................... Художественное время и пространство.......................................................................... Художественное время............................................................................................. «Былое и думы» А.И. Герцена: особенности временной организации... Рассказ И.А.Бунина «Холодная осень»: концептуализация времени...... Художественное пространство................................................................................ А. Вампилов «Прошлым летом в Чулимске»: художественное простран ство драмы..................................................................................................... Способы выражения авторской позиции в художественном тексте: заглавие, ключевые слова, имя собственное, ремарки................................. Заглавие художественного текста: признаки, типы и функции........................... Заглавие и текст (повесть Ф.М. Достоевского «Кроткая»)....................... Ключевые слова художественного текста.............................................................. «Солнце мертвых» И.С. Шмелева: ключевые слова в структуре текста. Имя собственное в художественном тексте........................................................... Роман И.А.Гончарова «Обломов»: система имен собственных............... Ремарки в тексте драмы............................................................................................ Функции ремарок в пьесе А. Вампилова «Утиная охота»........................ [254] Интертекстуальные связи литературного произведения........................................... Функции межтекстовых связей в произведениях Н.С. Лескова........................... Интертекстуальные связи рассказа Т. Толстой «Любишь — не любишь»......... Комплексный анализ прозаического текста................................................................. Рассказ И. А. Бунина «Господин из Сан-Франциско».......................................... Список рекомендуемой литературы.................................................................................... [255] Учебное издание Николина Наталия Анатольевна Филологический анализ текста Учебное пособие Редактор М.Л. Береснева Ответственный редактор Г.Е. Конопля Технический редактор Е.Ф. Коржуева Компьютерная верстка: Г.М. Татур Корректоры О.В. Куликова, Л.Л. Липова Изд. № А-233. Подписано в печать 05.12.2002. Формат 60x90/16.

Бумага тип. № 2. Печать офсетная. Гарнитура «Тайме». Усл. печ. л. 16,0.

Тираж 30 000 экз. (1-й завод 1 -10 000 экз.). Заказ № 2390.

Лицензия ИД № 02025 от 13.06.2000. Издательский центр «Академия».

Санитарно-эпидемиологическое заключение № 77.99.02.953.Д.002682.05.01 от 18.05.2001.

117342, Москва, ул. Бутлерова, 17-Б, к. 223. Тел./факс: (095)334-8337, 330-1092.

Отпечатано на Саратовском полиграфическом комбинате.

410004, г. Саратов, ул. Чернышевского, 59.

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.