WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 ||

«В. А. Звегинцев ИСТОРИЯ ЯЗЫКОЗНАНИЯ XIX И XX ВЕКОВ В ОЧЕРКАХ И ИЗВЛЕЧЕНИЯХ Часть II Государственное учебно-педагогическое издательство Министерства просвещения РСФСР Москва, 1960 ПРЕДИСЛОВИЕ ...»

-- [ Страница 7 ] --

Естественно, за этот долгий исследовательский путь мы вынуждены были расстаться с целым рядом представлений, прежних, как казалось, незыблемых, научных положений, о расовых языках, о существовании кустарно строившегося праязыка, о вне исследуемой лингвистической среды за горами, за долами находившейся прародине тех или иных народов, да еще прародине с райским бытием фантастического праязыка, о межъязыковых китайских стенах, о хронологизации языковых явлений на основании письменных па- мятников и сосредоточения исследовательского внимания на письменных, особенно мертвых языках, в ущерб и умаление бесписьменных и живых, представляющих громадное значение для науки о языке, об исключительном значении морфологии, о неважности, во всяком случае второстепенности лексического материала сравнительно с грамматикой, о национальной или первородной племенной чистоте языков и т. д., и т. д.

Пришлось постепенно расстаться со всем этим абсолютно ненужным, вредным багажом. Пришлось перенести бремя доказательств и направить острие интереса на другие явления и предметы, как-то: изначальное скрещение в звуковой речи вместо простоты и чистоты, система вместо расы, живые языки вместо мертвых в первую очередь, идеологический анализ вместо формального, более того, качественное улучшение.исследования формальной стороны идеологическим ее обоснованием, выдвижение вперед значения материальной культуры, хотя бы самой примитивной, вместо художественной стороны.

(«Яфетическая теория».) 5.

Оставаясь в кругу теоретических отвлеченностей, в плоскости надстроечного мира, индоевропеистика с яфетическим языкознанием стоят на противоположных полюсах в постановке самого изучения звуковой речи.

Индоевропеистика занята изучением одних общих черт различных языков, представляющих позднейшее достижение человечества, различное в различных его отрезках соответственно социально экономическим группировкам глоттогонических эпох, и, восприняв эти на поверхности наблюдаемые черты за доказательства первичного физиологического родства, идет в своих изысканиях по подсудному ей отрезку индоевропейских языков, принимаемому за особую изолированную семью, — идет от сложившихся уже в позднейшем историческом бытовании языков к первичному единому праязыку, праиндоевропейскому, который она уже успела создать. Это создание и по технике, и по мысли вымышленное, никогда не существовавшее.

Яфетическая теория в своем изучении учитывает не только сходные по формальным признакам явления различных языков, но и несходные, анализом их функций вскрыв самое содержание каждого лингвистического явления, в первую голову слов и увязав по смыслу как взаимно языки с языками вне так наз. «семей» с вымышленными праязыками, так природу вообще звуковой речи с ее общественной функцией. Она опирается как на непосредственный источник происхождения и дальнейшего развития не на зоологические предпосылки, вроде родительской пары — папы да мамы, не на физиологические предпосылки технической стороны языка, т. е.

лишь формально учитываемые звуки, а на явление общественного в истоке порядка, скрещение языков, зависящее от сближения, общения и объединения хозяйства.

Соответственно, индоевропеистика с яфетическим языкознанием находится на абсолютно непримиримых позициях в определении эпох жизни звуковой речи, подсудных научному изучению.

По учению индоевропеистов, период изучения языка и языковых явлений ограничивается охватом времени развития звуковой речи с момента уже ее вполне сложившегося и стабилизовавшегося в определенном типе состояния, тогда как яфетическое языкознание успело добраться до возможности трактовать самый объект изучения, это орудие социального общения с эпохой, когда оно было не звуковой речью, а речью линейных движений, речью ручной в основе, и мимикой.

Еще в ранние эпохи периода линейной речи возникает потребность замены линейных кинетических (подвижных) символов символами иного порядка — линейными же, но устойчивыми, письменными и звуковыми. О письменных символах, магического вначале значения, в приложении к производительному труду — особо. Что же касается звуковых символов, раньше также трудмагических, то из них-то и возник нынешний язык человечества. Однако звуковая речь оказалась сложившейся в позднейшие эпохи, после того как она выделилась из нераздельного на первых этапах с продолжавшею существовать линейною речью широкого социального потребления, была, следовательно, уже классовой, во всяком случае употреблялась в производственно-социально-диференцированном человечестве, и соответственно в звуковой речи первичных эпох наблюдены переводы с линейной или кинетической речи: в технике словообразования и даже морфологии вскрылась система мышления человечества еще с одной ручной речью, например, слово «звать» оказалось в своем первичном восприятии одного происхождения с глаголом «указывать», «манить», оно также восходит к имени «рука», точнее к предметному образу о «руке», орудию производства акта призыва ручным движением.

Однако в качественном восприятии и одной звуковой речи индоевропеистика с яфетическим языкознанием не могут быть в полном разрыве друг с другом и потому, что они, в зависимости от разности и хронологического, и социального ими охвата языков, оказались на различных наблюдательных постах и, естественно, с различными не только горизонтами — это по части увязки различных так наз. родственных исторических эпох языков, но и с различными вертикальными в глубь времен перспективами, у яфетидологов с целым рядом различных стадий развития не одной речи, мышления также, во взаимной увязке как звеньев одной цепи, для индоевропеистов лишь одной стадии, не только без увязки с другими, более древними ступенями стадиального развития, но без какого-либо представления о существовании и такого стадиального развития и его ступеней, без осознания первоочередности учета лингвистических явлений на тех ступенях этого стадиального развития и тогда, когда источники и материалы для такой работы над ними, вскрыты и, вопреки всем чинимым нам помехам, все-таки разработаны посильно.

Индоевропеисты оказались в роли творцов учения о языке с отправной в изысканиях точкой от исторически документируемых отрезков общечеловеческой звуковой речи, притом исключительно богато представленной в древних письменностях той или иной классовой речи одной позднейшей стадиальной формации, по восприятию самих индоевропеистов изолированной формации одной самостоятельной индоевропейской семьи. Посему все понятия и термины индоевропеистов по истории языка оказались не отвечающими существу дела, и даже в тождественных лингвистических терминах, как-то: «сродство», «палеонтология», «диахронизм», яфетическое языкознание в зависимости от иного их содержания не имеет и не может иметь ничего общего с индоевропеистикой.

Между тем подлинная диахроническая разработка языкового материала по ступеням стадиального развития установила полное, во всех смыслах коренное расхождение яфетического языкознания с индоевропеистикой в самой технике работы. Расхождение в самом принципе восприятия или определения лингвистических протоплазм. Для яфетидолога лингвистический элемент — это значимое слово, т. е. мысль в звуковом воплощении, чем и было положено начало звуковой речи;

для индоевропеистов лингвистический элемент — звук, так наз. фонема, осознание которого, как самостоятельной функциональной части первичных слов-элементов, — явление очень позднее, когда у каждой уже стабилизованной группировки языков имелся в наличии лишь определенный подбор таких звуков от двух-трех десятков до восьми — десяти, изолирующий одну систему языков от другой системы, для индоевропеистов — одну семью языков от другой, тогда как по яфетическому языкознанию всего-навсего четыре лингвистических элемента, первичных обязательно значимых слова или, точнее, используемых в определенной обстановке для сигнализации того или иного предмета, resp. группы предметов, самостоятельно отнюдь не имевших такого уточненного, конкретного смысла звуковых комплексов, которые как части языка не подлежат никакому дальнейшему анализу. И эти четыре лингвистических элемента общи у всех языков, они присущи каждому языку, какой бы он ни был формации, в какую бы систему он ныне или е исторически известных эпох ни входил или к какой бы семье языков его ни относило старое учение о языке, учение индоевропеистов.

Четыре лингвистических элемента зародились не в процессе развития такой надстроечной категории, как язык, а в неразрывном двухстороннем еще недифференцированном трудмагическом процессе. Соответственно те же четыре элемента имели функцию значимости, как термины не выделявшейся еще от труда магии. Вообще, если говорить о праязыке, первичном состоянии звуковой речи, то это была речь узкого охвата определенной профессии, маги- ческая речь, точнее, не речь, а подбор магических выражений трудового процесса, одновременно с частным изменчивым значением, зависимым от производства, и общим, сигнализирующим источник магии, неведомые силы природы, для нас естественно-производительные силы, для ветхого человечества, смотря по эпохам стадиального развития, идя вглубь — «бог», «тотем», конкретно в зависимости от хозяйства, вообще социально экономической структуры при космическом мировоззрении — «небо», «солнце» и т. п., при ином хозяйстве и социально-экономическом строе культово — в растительном мире — «дуб», «хлеб» и вообще «деревья», «злаки», в животном мире — «орел» или «птица», «птицы» всегда в особой увязке с «небом», как «рыба» с «водой» или «деревья» с «землей», а затем частью в порядке извоза, частью в порядке питания, если не того и другого, то «олень», «собака», «лошадь» и т. п., то «овца», «козел», «корова», «бык» и т. д., и т. д., но с этим мы уже выходим из круга не только трудмагической значимости, но вообще из магической цеховой речи, орудия общения человечества с тотемом, культово производственной силой, и вступаем в положение, когда эта речь, пройдя или проходя через голое материально-техническое восприятие производства, преобразуется в бытовую;

здесь-то и начинается уже процесс развития языка как орудия взаимного общения одного людского коллектива с другим людским коллективом.

Мы по всей суммарно характеризованной линии уже в разрыве не только с индоевропеистикой, девственно невинной в подобной материалистической постановке лингвистических вопросов и совершенно чуждой гносеологии языка, но и с теми материалистически мыслящими обществоведами, которые, интересуясь всерьез происхождением языка, в то же время заняты выяснением вопроса: «что раньше — мысль или язык»? Притом имеют в виду звуковой язык, между тем с положениями яфетического языкознания этот вопрос отпадает во всяком случае в отношении звуковой речи. Звуковая речь возникает тогда, когда человечество имело за собой не только материальную, но и надстроечную культуру, так, между прочим, определенное мировоззрение за время исключительного господства кинетической речи, т. е. почти за весь палеолит.

Следовательно, когда четыре звуковых комплекса (А, В, С и D), возникшие в трудмагическом процессе, став лингвистическими элементами, легли в основу вновь складывавшегося звукового общественного языка, то среда была уже социально дифференцированная и звуковая речь существовала классовая, являясь орудием классовой борьбы и в руках господствующего слоя, как впоследствии письменность.

(«Яфетидология в ЛГУ».) 6.

... Что такое язык? Трудно дать определение, ибо, будучи созданием изменчивой материальной базы, производства, и с нею неразлучного или к ней ближайше примыкающего надстроечного фак- тора, социальной структуры, язык также есть историческая ценность, т. е.

изменчивая категория, и без допущения чудовищного анахронизма нельзя дать его единого определения, ни идеологического, ни технического. Без содрогания нельзя слушать, когда без учета палеонтологии речи обсуждается какой бы то ни было мелкий вопрос по языку генетического порядка.

Функция языка менялась, изменялось обслуживаемое языком пространство, менялся объем охвата внутреннего порядка — количество нареченных предметов, изменилось орудие речевого производства, изменился его процесс и т. д.

(«Язык и письмо».) 7.

...язык вообще, следовательно, и линейный, тем более звуковой, есть надстроечная категория на базе производства и производственных отношений, предполагающих наличие трудового коллектива и без языка, особенно без разговорного звукового языка, сложившегося и развившегося позднее.

(«К бакинской дискуссии».) 8.

Яфетическая теория учит, что язык, звуковая речь, ни в какой стадии своего развития, ни в какой части не является простым даром природы.

Звуковой язык есть создание человечества. Человечество сотворило свой язык в процессе труда в определенных общественных условиях и пересоздаст его с наступлением действительно новых социальных форм жизни и быта, сообразно новому в этих условиях мышлению. Выходит, что натуральных языков не существует в мире, языки все искусственные, все созданы человечеством, и они не перестают быть искусственными по происхождению оттого, что, раз они созданы, наследственно переходят от одного поколения к другому, точно природный дар, как бы впитываемый с материнским молоком в детском возрасте. Корни наследуемой речи не во внешней природе, не внутри нас, внутри нашей физической природы, а в общественности, в ее материальной базе, хозяйстве и технике.

Общественность наследует, консервирует или перелицовывает свою речь в новые формы, претворяет ее в новый вид и переводит в новую систему.

(«Яфетическая теория».) 9.

...сосредоточивая все свое внимание на внутренних причинах творческого процесса в развитии речи, мы отнюдь не можем процесс этот помещать в самом языке. Язык такая же надстроечная общественная ценность, как художество и вообще искусство. Мы силой вещей, свидетельством языковых фактов вынуждены прослеживать творческий процесс речи, факторы творчества в истории материальной культуры и на ней строящейся общественности и на этой базе слагавшихся мировоззрений.

(«Яфетическая теория».) И. И. МЕЩАНИНОВ ВВЕДЕНИЕ К КНИГЕ «ОБЩЕЕ ЯЗЫКОЗНАНИЕ» (ЦЕЛЬ И ЗАДАЧИ ОБЩЕГО ЯЗЫКОЗНАНИЯ) В записях В. И. Ленина «К вопросу о диалектике» имеется весьма четкое и ясное определение тождества таких противоположностей, как отдельное и общее: «...отдельное не существует иначе как в той связи, которая ведет к общему. Общее существует лишь в отдельном, через отдельное. Всякое отдельное есть (так или иначе) общее. Всякое общее есть (частичка или сторона или сущность) отдельного. Всякое общее лишь приблизительно охватывает все отдельные предметы. Всякое отдельное неполно входит в общее и т. д., и т. д. Всякое отдельное тысячами переходов связано с другого рода отдельными (вещами, явлениями, процессами)»2.

В том же положении диалектического тождества находится и общее языкознание по отношению к грамматике каждого конкретно изучаемого языка. Общее учение о языке строится на материалах грамматик отдельных языков и языковых групп и оторванно от них существовать не может. В то же время каждый отдельно взятый язык есть, так или иначе, выразитель части общего процесса языкотворчества, также как и само языкотворчество выявляет часть общего процесса развития человеческого общества. С другой стороны, каждый язык имеет свои специфические особенности, отделяющие его от других языков. Изучение этих специфических особенностей включается в рамки общего языкознания, поскольку последнее не ограничивается описанием строя речи одной какой-либо системы или «семьи» языков, но охватывает собою всю сложность языкового развития в его схождениях и расхождениях, наблюдаемых в отдельных представителях речи. Таким образом, построения общего языкознания покоятся на конкретных материалах отдельно взятых языков, последние же, без выявления в них моментов общего языкознания, остаются непонятными не только в деталях, но и в целом.

И. И. Мещанинов, Общее языкознание, Учпедгиз, Л., 1940. «Введение» приводится с некоторыми сокращениями.

«Философские тетради», 1936, стр. 327.

Общее учение о языке при таких условиях вовсе не отрывается от специальных лингвистических дисциплин, а, наоборот, оно теснейшим образом связывается со специальными исследованиями различных языковых группировок и существует неразрывно с ними. Более того, проблематика общего языкознания разрешается изучением конкретных материалов отдельных языков. Но и сама наука о языке является лишь одной стороной общей науки о человеке.

Я не касаюсь тех построений курсов общего языкознания, которые преследуют цель дать некоторые перспективы по общим вопросам языка и ознакомить читателя с основною языковою терминологиею. Это — задача вводного курса. Общее же языкознание не вводит учащегося в основу языковедческой дисциплины, а ведет его на всем протяжении исследовательской работы, сопутствуя занятиям над языком избранной специальности и помогая освоению фактов данного языка. «Изучать язык с лингвистической точки зрения — это значит прийти к построению системы общей лингвистики»1. Так говорит Ж. Вандриес, но он же предупреждает о колоссальных препятствиях, стоящих на пути построения общей лингвистики:«Всякому, кто мало-мальски знаком с положением науки о языке, достаточно известно, что нет более опасной задачи.

Ученый, который хотел бы успешно выполнить эту задачу, должен был бы быть в состоянии охватить все формы всех известных языков, должен был бы владеть всеми языками земного шара. Существует ли такой идеальный ученый? Вряд ли»2. Вандриес, конечно, прав в последнем своем утверждении, но он не прав в основной постановке всего своего высказывания. Он идет от общего к частному.

Общее, при таком требовании, представляет собою лишь сумму частных случаев, тогда как оно не есть только сумма. Общее, в данном случае, есть монизм языкового процесса, а не сумма наличных языков3.

Этот монизм выявляется в каждом языке и должен в каждом из них изучаться. «Общее существует лишь в отдельном», «отдельное не существует иначе, как в той связи, которая ведет к общему»4. И сам Вандриес стал в конце концов на более. правильный путь. «Он попытался рассматривать изучавшиеся им факты как отдельные моменты обширной истории»5.

Никто не будет отрицать того, что для разрешения общей проблематики требуется накопление фактов и расширение лингвистического кругозора.

Ж. Вандриес, Язык, русский перевод, 1937, стр. 217.

Там же, стр. 17.

Монизм языкового развития не отрицает и Ж. Вандриес: «Не так уже ошибочно утверждение, что существует столько же разных языков, сколько говорящих. Но, с другой стороны, не будет ошибочным и утверждение, что существует только один человеческий язык под всеми широтами, единый по своему существу. Именно эта идея лежит в основе опытов по общей лингвистике» («Язык», стр. 217).

В. И. Ленин, Философские тетради, 1936, стр. 327.

Ж. Вандриес, Язык, стр. 17.

На материалах отдельных языков расширяется общее учение о языке, и выявляемые им факты дают основание правильнее и глубже усвоить изучаемый языковой строй, вскрывающий в то же время новые данные для того же общего языкознания.

Никакие сравнительные грамматики и никакие экскурсы в сторону формальных сопоставлений не выявят основ языкового движения, пока исследовательская работа ограничивается одним только констатированием формального тождества или расхождения.

Односторонний анализ формы не есть еще единственная и конечная цель лингвистики.

Ж. Вандриес признает, что «язык есть орудие действия и имеет практическое назначение;

поэтому, для того чтобы хорошо понять язык, необходимо изучить его связи со всей совокупностью человеческой деятельности, с жизнью»1. Целый ряд лингвистов, в особенности академик Н. Я. Марр, настаивают на необходимости выйти за пределы узкого языковедения, чтобы лучше понять предмет своей специальности — язык2. Э. Сепир, равным образом, ставит себе задачею «показать, что есть язык... как он изменяется в пространстве и времени и каковы его взаимоотношения с другими важнейшими человеческими интересами, с проблемой мышления, с явлениями исторического процесса, расы, культуры, искусства»3. Он не без остроумия указывает на то, что в «своем огромном большинстве лингвисты-теоретики сами говорили на языках одного и того же определенного типа, наиболее развитыми представителями которого были языки латинский и греческий, изучавшиеся ими в отроческие годы. Им ничего не стоило поддаться убеждению, что эти привычные им языки представляют собою наивысшее достижение в развитии человеческой речи и что все прочие языковые типы не более чем ступени на пути восхождения к этому избранному флективному типу»4. Такова, в частности, схема А. Шлейхера.

Эта схема, несмотря на развернувшуюся критику, все же не изжита, и многие воспитанники индоевропейской школы продолжают изучать другие языки, подгоняя к ним нормы своей родной речи. Они как бы свысока смотрят на иносистемные языки, видя в них что-то неравноправное и для общей лингвистики второстепенное. В параллель к этому Э. Сепир с искреннею, казалось бы, ирониею упоминает об одном прославленном американском писателе по вопросам культуры и языка, который во всеуслышание изрек, что, по его мнению, как бы ни уважать говорящих на агглютинативных языках, все же для «флективной» женщины преступно выйти замуж за «агглютинативного» мужчину5. И все-таки, те же Вандриес и Есперсен в основу своих работ кладут материалы индоевропейских языков, только вкрапливая, и то в весьма небольшой Ж. Вандриес, Язык, стр. 217.

См. обратное мнение де Соссюра («Курс общей лингвистики», стр. 207).

Э. Сепир, Язык, стр. 3.

Там же, стр. 96.

Э. Сепир, Язык, стр. 97, Примечание.

доле, данные из других языков мира. Проблематика общего языкознания, в своей основной части, разрешается ими на тех же фактах индоевропейской речи. Когда же голландский ученый Уленбек положил в основу своих исследований индейские языки Америки, он не встретил никакого сочувствия со стороны даже Сепира1.

Оказывается, таким образом, что объявленная борьба с узостью лингвистического кругозора не увенчалась успехом. Вопреки высказанному отходу от положений де Соссюра о том, что «единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя»2, все же язык продолжает изучаться только для себя и внутри себя.

Де Соссюр в свое время (1916) бросил школе компаративистов, охватившей первый период индоевропейской лингвистики, упрек в том, что она не создала «подлинного научного языкознания». «Основной ошибкой сравнительной грамматики, по словам де Соссюра, такой ошибкой, которая в зародыше включала в себя все прочие, было то, что в своих исследованиях, ограниченных к тому же одними лишь индоевропейскими языками, представители этого направления никогда не задавались вопросом, чему же соответствовали делаемые ими сближения, что же означали открываемые ими отношения. Их наука оставалась исключительно сравнительной, вместо того чтобы стать исторической.

Конечно, — продолжает де Соссюр, — сравнение составляет необходимое условие для всякого воссоздания исторической действительности. Но одно лишь сравнение не может привести к выводам. А выводы тем более ускользали от компаративистов, что развитие двух языков они рассматривали совершенно также, как естествоиспытатель рассматривал бы произрастание двух растений»3. Этот упрек безусловно верен, но он может быть равным образом обращен и к младограмматикам и даже к той новой социологической школе Запада, одним из основателей которой считается сам де Соссюр. Если компаративисты не создали «подлинной научной лингвистики», то и преемники их не дали подлинного исторического освещения языковому процессу. Их работа замкнулась в те же рамки формальных сопоставлений.

Отсутствие подлинного историзма сказалось хотя бы в том, что Вандриес, прослеживая разновидности грамматических категорий в разных языках, смешал их все воедино безо всякого внимания к специфическим особенностям строя речи, наблюдаемым в определенные периоды и в определенных языках. Между тем, хотя характерные признаки языка и меняются, на что совершенно правильно указывает де Соссюр4, все же конкретным языкам в конкретные периоды их развития свойственны определенные языковые призна- С. Uhlеnbесk, Le caractre passif du verbe transitif, «Rev. des Etudes basques», XIII, 3, 1922.

Ф. де Соссюр, Курс общей лингвистики, стр. 207.

Там же, стр. 30.

Там же, стр. 205.

ки, которые могут отсутствовать в других языках и в тех же самых, но в других периодах их же истории. При таком положении дела можно найти язык, в котором будет отсутствовать языковой признак, yаличный в других языках. Но из отсутствия данного признака в одном языке нельзя делать вывод об отсутствии его вообще. В противном случае можно свести все языковые признаки к нулю. К таким выводам и пришел Вандриес. Беря проблему грамматических категорий в их наличии в разных языках и снимая те из них, которые отсутствуют в каком-либо языке, французский ученый выделяет только две части речи, имя и глагол, к которым сводятся все остальные. «Но, если, — продолжает Вандриес, — мы перейдем от языков индоевропейских к языкам семитическим, мы не сможем провести в последних такую же четкую грань. В арабском языке есть немало общих окончаний в склонениях и спряжениях»1. Вместо того чтобы рассматривать языки в их изменении в пространстве и во времени (Сепир), Вандриес рассматривает их в общей их совокупности вне пространства и вне времени.

Можно ли назвать такую концепцию подлинно исторической?

Сомневаюсь. Грамматическая категория есть исторически изменяющаяся категория. Можно строить диахроническую грамматику, но в таком случае следует учитывать исторический процесс, основанный на трансформационных переходах, на взрывах или скачках и на образовании новых качественных показателей, наличных в определенных языках и в определенных периодах развития речи. Можно строить и синхроническую грамматику, и тогда придется выявлять наличные показатели в конкретно взятых языках, устанавливая эти показатели по их действующему значению в изучаемом языковом строе.

Но и в последнем случае описание действующего строя речи любого языка нуждается в историческом обосновании. Поэтому научная синхроническая грамматика всегда будет в известной степени черпать материал из диахронической, соприкасаясь с нею все же лишь до известной степени. Различие их выявляется в целевой установке проводимой работы. Первая, синхроническая, грамматика трактует о действующем строе языка как исторически сложившегося целого, тогда как вторая, диахроническая, показывает исторический процесс развития языка до современного его состояния. Обычно лишь диахроническая грамматика именуется историческою, по существу же обе грамматики можно было бы назвать историческими, имея в виду, что одна из них затрагивает один исторический этап развития языка, а другая изучает все исторические этапы, пройденные этим же языком. В этом исторически более развернутом исследовании диахроническая грамматика с большею ясностью выявляет те коренные сдвиги в языковом строе, которые пройдены в определенных исторических условиях и которые внешне выразились в изменениях словарного запаса и строя предложения.

Ж. Вандриес, Язык, стр. Такие коренные сдвиги в основных показателях языка легче всего улавливаются именно диахроническою грамматикою, в особенности при расширении грамматического очерка сравнительными параллелями из других языков. Исследователь со всею очевидностью устанавливает в этом случае наличие резких расхождений в содержании отдельных языковых показателей, приобретающих иные функции и нуждающихся в особом анализе. Отсюда с неизбежною очевидностью следует вывод о том, что одного общего определения для всех языковых явлений вне времени и пространства нет и быть не может, в связи с чем и общее языкознание вовсе не преследует цели дать такое общее определение.

Следовательно, общее языкознание, с одной стороны, не преследует задач сравнительного очерка всех языков мира, с другой, не берет на себя установления единых языковых признаков, общих для всех языков. Всякие попытки в этом направлении оказались бы безжизненными и никогда не дадут убедительной схемы истории языка, так как они в зародыше дефектны как антиисторические.

Непонимание трансформационного движения в развитии языка, называемого Н. Я. Марром стадиальным1, ведет, кроме того, к неизбежной модернизации, выражающейся в переоценке давности норм речи наиболее известных нам языков, которыми в первую очередь конечно, являются индоевропейские. И если де Соссюр признал в свое время изменчивость языковых признаков2, то все же он замкнул их в рамки тех же индоевропейских языков и дал схему общего языкознания, построенную лишь на них. Получилось «индоевропейское общее языкознание», тяготеющее до сих пор над мыслью научного работника.

Даже Э. Сепир, именно от этого и предостерегающий3 и в то же время хорошо знакомый с индейскими языками Америки, прошел мимо наличных в них форм, не укладывающихся в нормы европейских языков. Определив речь как «поток произносимых слов»4, он тем самым исключил из речи еще сохранившиеся в этих языках инкорпорированные комплексы слова предложения, не представляющие собою потока слов, но тем не менее все же являющиеся речью, служа средством общения между людьми и выражая непосредственную действительность мысли.

Такая вольная или невольная модернизация упростила подход к языку, упростила тем самым и попытки обобщающих построений. Эти построения, замкнутые в узко взятом материале, с тою же узостью объяснили и исторический процесс языкового развития, дав сравнительное построение меняющихся форм. Что формы меняются, это ясно видел каждый, берущий на себя изучение памятни- См., например, Н. Я. Марр, Стадия мышления при возникновении глагола быть.

Избранные работы, III, стр. 85 и сл.

Ф. де Соссюр, Курс общей лингвистики, стр. 205.

Э. Сепир, Язык, стр. 96.

Там же, стр. 20.

ков языка различных его периодов, но сами меняющиеся формы брались из того же круга избранных языков и потому, естественно, что причина их изменений свелась к констатированию формальной стороны наблюдаемых перемен. Получилась внешняя формальная история развития языка, история, замкнутая в самом языковом материале. При таких условиях подлинная причина изменений в строе речи осталась невыясненною. Между тем при всех особенностях языка как общественного явления надстроечного порядка язык изменяется его носителем и притом изменяется не случайно и не произвольно.

Появляются новые формы, старые формы получают новое осмысление, иногда и новые функции, прослеживается все время диалектическое взаимодействие формы и содержания, что неминуемо обостряет вопрос о взаимодействии между языком и мышлением.

Этот вопрос не нов1. Он имеет свою длинную историю, свидетельствующую о попытках подойти к разрешению не только проблем самого языка, но также и связей его с говорящим на нем народом. Все эти попытки, оторванные от исторического материализма, весьма показательны как в своих построениях, так и в своих выводах, неустойчивых и в то же время бессильных вывести языкознание из замкнутого самодовлеющего состояния.

Существовали разные теории о происхождении языка, так или иначе затрагивающие проблему связи языка и мышления. Еще Гумбольдт определял язык как орган, образующий мышление (das bildende Organ des Gedankens). По мнению Гумбольдта, язык есть произведение человека и является в то же время даром народу. Разнообразие строя языков представляется, по Гумбольдту, зависимым от особенностей народного духа и объясняется этими особенностями. Язык, зарождаясь в почтенной глубине человеческой истории, является созданием человека, но в то же время не является собственным созданием народов. Он представляет собою дар, доставшийся народам благодаря их внутренним способностям (durch ihr inners Geschickt). Язык связан с народом. Таковы высказывания Гумбольдта.

Определенное по тому же вопросу высказывание имеется и у основоположника биологического натурализма в языкознании, у А.

Шлейхера. Мысль, по его мнению, невозможна без языка, подобно тому как и дух невозможен без тела. К этим высказываниям, до известной степени, приближается и Беккер, по словам которого «человеку так же необходимо говорить, потому что он мыслит, как необходимо дышать, потому что он окружен воздухом. Как дыхание есть внешнее проявление внутреннего образовательного процесса, а произвольное движение есть проявление воли, -так и язык есть внешнее проявление мысли». Таким путем Беккер приходит к выводу о внутреннем тождестве мысли и языка.

Язык, по его словам, «есть только воплощение мысли». Но так как формы мысли, то есть поня- См. Schuchardt - Brevier, Halle, 1928, стр. 321 — 327.

тий и их сочетаний, рассматриваются в логике, а, с другой стороны, эти Же формы проявляются и в грамматических отношениях слов, то грамматика, исследованию которой подлежат эти отношения, находится, по представлению Беккера, во внутренней связи с логикой, из чего, по его же мнению, следует, что грамматика в основном построении своих ведущих элементов тождественна с логикой1. К этим высказываниям вплотную примыкает смешение логических категорий с грамматическими у Ф. И.

Буслаева2.

Сравнительно-историческое изучение языков оказалось само по себе взрывчатым элементом для основных устоев логической, или, как ее иногда называли, философской, грамматики. Историзм в языке заставляет видеть его в движении. Это движение устанавливалось еще Гумбольдтом, по словам которого язык есть не дело (), не мертвое произведение, а деятельность (). Язык есть вечно повторяющаяся работа духа, направленная на то, чтобы сделать членораздельный звук выражением мысли. Язык не есть нечто готовое и обозримое в целом. Он вечно создается3. Тот же взгляд, но еще в более детализованном виде, развернут де Соссюром в его уже приведенном выше утверждении о том, что «если кто-нибудь станет предполагать наличие в языке каких-то постоянных признаков, не подвергающихся изменению ни во времени, ни в пространстве, он наткнется на преграду, связанную с основными принципами эволюционной лингвистики. Неменяющихся признаков вообще не существует;

они могут сохраняться только благодаря случайности»4. Стоя на той же почве гумбольдтовских положений и в значительной степени опираясь на высказывания Штейнталя, А. А.

Потебня признал, что для логики словесное выражение ее построений безразлично. Отсюда он приходит к выводу, что грамматическое предложение вовсе не тождественно и не параллельно с логическим суждением. Грамматических категорий, по его словам, несравненно больше, чем логических5. Из всего этого видно, что область языка далеко не совпадает с областью мысли6.

Провал логической грамматики, несомненно, сыграл свою положительную роль, но все же сравнительные грамматики младограмматиков и социологической школы не разрешили дела общего W. v. Humbоldt, ber die Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues (Humboldt's gesammelte Werke, VI, S 75, 6, 33, 36 — 38);

Sсhleiсher, Die Sprachen Europas, Bonn, 1850;

Becker, Das Wort;

Becker, Organism der Sprache;

Steinthal, Grammatik, Logik und Psychologie, § 5, 14, откуда взяты цитаты из Беккера;

W. L. Graff, Language and languages, London, 1932, где дается богатая библиография. Ср. А. А. Потебня, Мысль и язык, изд.

1922 г., стр. 7 и сл.

Ф. И. Буслаев, Историческая грамматика русского языка, 1881.

W. v. Humboldt, ber die Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues.

Ф. де Соссюр, Курс общей лингвистики, русский перевод, 1933, стр. 205.

А. А. Потебня, Из записок по русской грамматике, I, 1888, стр. 60 — 69.

Его же, Мысль и язык, Спб., 1922, стр. 36.

языкознания. Препятствием к этому оказалось также и неправильное понимание взаимоотношения языка и мышления. Так, еще представитель логической грамматики Беккер, признавая внутреннее тождество мысли и языка и признавая в то же время единство форм мысли для всех народов, должен был неизбежно прийти к выводу о единой грамматике, одинаково обязательной для всех языков. Действительно, если форма мысли одна для всех времен и народов и если язык тождествен мысли, то в языковом строе не может быть разнообразия ни во времени, ни в пространстве.

Получился, таким образом, естественный застой. Все же такое разнообразие устанавливается как наличный факт, с которым пришлось считаться и самому Беккеру, который признал в теории допустимость единой грамматики, равно обязательной для всех языков. То же, что не укладывается в законные нормы единой грамматики, он отнес к «уродливости организмов»1.

Шлейхер значительно продвинулся вперед, признав изменчивость языка, но он подчинил ее биологическому закону. Младограмматики (Бругман, Сивере, Пауль, Лескин, Фортунатов и др.) отвергли биологический подход к языку. Результаты сравнения они включили в мнимую историческую линию развития, идущую от праязыка.

Потебня, следуя Гумбольдту и Штейнталю, склонился к тому направлению науки, которое «предполагает уважение к народностям, как необходимому и законному явлению, и не представляет их уродливостями, как должно следовать из принципа логической грамматики»2. Язык изменчив и пространственно и хронологически.

Изменчивость строя речи в понимании Потебни ясно вскрывается в следующих его словах: «Язык есть средство понимать самого себя.

Понимать себя можно в разной мере: чего в себе не замечаю, то для меня не существует и, конечно, не будет мною выражено в слове. Поэтому никто не имеет права влагать в язык народа того, чего сам этот народ в своем языке не находит»3. Следовательно, в языке может быть выражено то, что понимается народом именно в том виде, в каком оно им воспринимается. К сожалению, Потебня не развил здесь своей мысли до конца и даже, более того, сбился с нее при практическом ее применении к анализу строя речи. Частично приводя слова Беккера и полемизируя с ними, в данном случае только в части определения конкретных грамматических категорий, А. А. Потебня говорит, что «для нас предложение немыслимо без подлежащего и сказуемого;

определяемое с определительным, дополняемое с дополнительным не составляют для нас предложения. Но подлежащее может быть только в именительном падеже, а сказуемое невозможно без глагола (verbum finitum);

мы можем не выражать этого глагола, номы чувствуем его присутствие, мы разли- Becker, Organism der Sprache, Vorrede, XVIII.

А. А. Потебня, Мысль и язык, стр. 39.

Там же, стр. 118.

чаем сказательное (предикативное) отношение («бумага бела») от определительного («белая бумага»). Если бы мы не различали частей речи, то тем самым мы бы не находили разницы между отношениями подлежащего и сказуемого, определяемого и определения, дополняемого и дополнения, то есть предложения для нас бы не существовало»1.

В таком понимании строя речи легко дойти до утверждения, что предложение существует только для прошедших школьную грамматику и что человек неграмотный не использует в своей речи предложения.

Формы сознания в их отношении к языку оказываются, в этих условиях, не отражением в речи наличного бытия в данном его общественном восприятии, а ограниченным представлением о действующих грамматических формах.

Столь сбивчивое представление о взаимоотношении языка и мышления, кардинального казалось бы вопроса для общего языкознания, не разъяснилось и после Потебни. В итоге оно выразилось в полном отрицании непосредственного подчинения языка мышлению говорящего (де Соссюр)2.

На тех же позициях стоит и ныне господствующая на западе социологическая школа языкознания.

Язык, конечно, находится в движении. Этого не будет отрицать ни один лингвист современности. Но в движении же находятся и нормы сознания:

«Люди, развивающие свое материальное производство и свое материальное общение, изменяют вместе с данной действительностью также свое мышление и продукты своего мышления»3. Эти два движения, языка и мышления, диалектически связаны друг с другом. Не тождество, а диалектическое единство объединяет язык и мышление.

Язык определяется не духом народа, извечно ему присущим (Гумбольдт), не коллективным духом языковых групп, а самим носителем речи, общественным коллективом, племенем, народом, нацией с присущим им психическим складом, исторически ими же созданным и исторически меняющимся. «Люди являются производителями своих представлений, идей и т. д., — но люди действительные, действующие, как они обусловлены определенным развитием своих производительных сил и соответствующим последнему общением, вплоть до их отдаленнейших формаций. Сознание (das Bewusstsein) никогда не может быть чем-либо иным, как сознанным бытием (das bewusste Sein), а бытие людей есть реальный процесс их жизни»4. Бытие людей, реальный процесс их жизни, исторически различно, им устанавливаются различные нормы сознания, как осознанного бытия, что неминуемо отражается в языке, как непосредственной действительности мысли.

А. А. Потебня, Мысль и язык, стр. 118 — 119.

«Курс общей лингвистики», стр. 203 — 205.

К. Маркс и Ф. Энгельс, Немецкая идеология, 1934, стр. 17.

Там же, стр. 16.

Чтобы понять действующие в языке нормы, нужно знать основные законы языкового развития, что и ведет к неизбежному стыку проблематики общей лингвистики с задачами изучения языков в отдельности. Где же можно установить основы языкового развития?

Конечно, только на материалах конкретных языков в их указанном выше понимании как явления общественного порядка. Если в задачи общей лингвистики входит показ тех путей, по которым идет развитие языков, и если ей предъявляется требование формулировать общие принципы, приложимые ко всякому языку (Вандриес)1, и иллюстрировать общие принципы фактами отдельных языков (Сепир)2, то в первую очередь мы должны установить тот закон, который заложен во все языки и наличен во всех языковых явлениях. Это будет закон диалектики.

При единстве глоттогонического процесса нет математической точности и тождества в развитии отдельных языковых групп и даже отдельных языков внутри их, так же как и в развитии их структурных особенностей вплоть до отдельных языковых признаков включительно. То, что налично в одном языке, может отсутствовать в другом, а наличное в обоих может быть качественно различным, хотя бы и при тождестве формального выявления как в лексике, так и в синтаксисе. Слова одной основы могут оказаться не однозначащими, имя же, согласованное с глаголом, может не оказаться подлежащим.

Человеческое общество, носитель данной речи, создает в ходе истории свои потребности и свое понимание окружающей действительности, что и отражается в языковой структуре, в ее идеологической и формальной сторонах. То, чего конкретный носитель речи, племя, народ, нация, себе не представляют, того и нет в языке. Поэтому внедрение новых понятий влечет за собою появление новых терминов или семантическую смену прежних, а требования в передаче новых выражений и оборотов могут повлечь за собою изменения в строе предложения. В связи с этим не может быть единства и постоянства в выражении грамматических категорий, вовсе не существующих извечно и вовсе не заложенных в языковую структуру раз навсегда. Отвлеченно взятых категорий речи не существует. Пути же развития языков различны, и тем самым монизм языкового историзма выявляется не механистически, а диалектически.

Неучет диалектического, скачкообразного развития речи и является основною методологическою ошибкою старой лингвистической школы.

Такою же методологической ошибкою общего языкознания оказывается чрезмерный формализм, то есть одностороннее изучение формы в ущерб ее значению, при этом формы не только лексической, но и синтаксической.

Благодаря этому далеко не достаточно освещается функциональная ее роль в изучаемой речи и до чрез- Ж. Вандриес, Язык, стр. 217.

Э. Сепир, Язык, Предисловие, стр. 3.

вычайности облегчается сравнительное формальное сопоставление.

Сравнительный метод, замкнутый в этих рамках, делает основной упор на морфологию, на изменение слов, значительно меньше уделяя внимания особенностям синтаксиса, как строя предложения, являющегося равным образом формальною стороною речи. При таких условиях углубленное изучение формальной стороны, что является само по себе положительным фактом, замкнувшись в самом себе, становится уже отрицательным.

При всем разнообразии внешнего выявления диалектических путей движения глоттогонического монизма устанавливаются основные линии и основные элементы, исторически обусловленные в своем появлении и исторически же обусловленные в своем изменении. В числе таких присущих языку основных элементов, по которым легче всего вести прослеживание видоизменяющихся языковых построений, выделяются слово и предложение. Они должны рассматриваться как исторические категории, следовательно, не изначальные, и исследоваться как в отдельности, так и в их взаимосвязи. Слово качественно различно в различные периоды развития речи, предложение же равным образом различно по построению используемых в нем слов.

В заключение позволяю себе уделить несколько строк, непосредственно касающихся настоящей моей работы, посвященной стадиальности в развитии слова и предложения. Почему взята эта тема?

Слово и предложение, конечно, не единственная тема для широкой области общеязыковедческой проблематики, но эта тема ярко выделяется.

В обширной области общего языкознания наряду с важнейшими вопросами исторической фонетики, происхождения языка и т. д. встает также и вопрос о лексике и синтаксисе. Здесь не менее чем в других темах, оставляемых пока в стороне, выдвигаются основные положения лингвистики: зависимость языкового развития от развития общества, связь языка и мышления. Кроме того, выдвигаемая мною тема, при новых заданиях общего учения о языке, заданиях, ставящих себе целью не отвлеченные суждения, а конкретную помощь расширяющемуся изучению отдельных языков, приобретает в настоящее время весьма действенное значение в практических задачах.

Общие выводы в области лингвистических исследований не охватывают всех деталей всех отдельно взятых языков, тогда как каждый из них, входя в общее русло языкознания, тысячами переходов связан с другими отдельными языками. Все это общее в отдельном и связи между отдельными языками выясняются общим языкознанием на их же материале.

Общее языкознание проникает, таким образом, в проблематику каждого языка, строится на его материалах и в то же время содействует правильному пониманию этого материала, что является необходимым в конкретных заданиях построения грамматик. Между тем каждая грамматика неминуемо затрагивает проблему слова и предложения1. На этом строится вся часть морфологии и синтаксиса.

На указанной проблеме, в разрезе отмеченных выше задач общего языкознания, и сосредоточивается сейчас мое внимание. Выдвигается, таким образом, проблема слова и предложения. Мы видели различные попытки объяснения их взаимосвязи и строящиеся на их основе различные определения действующих в языке элементов речи, в первую очередь частей речи и членов предложения. Рассматривая слово в его отношении к предложению, исследователи пришли к двум диаметрально противоположным схемам. По одной из них (Рис) учение о слове (Wortlehre) противополагается учению о словосочетании (Syntax), В первое входит учение о формах и значениях слов, во второе — учение о формах и значениях синтаксических образований2. Отсюда следует обособление частей речи от членов предложения. С другой стороны, А. А. Потебня, признавая, что предложение для нас не существовало бы, если бы мы не различали частей речи3, приходит к отождествлению частей речи с членами предложений. В основе недоговоренности лежит, очевидно, не вполне ясное представление о взаимоотношениях слова с предложением4.

Эти две основные единицы речи неразрывно связаны. Слово практически не существует вне предложения. Оно, выражаясь словами Сепира, «есть один из мельчайших вполне самодовлеющих кусочков изолированного «смысла», к которому сводится предложение»5, но слово может рассматриваться обособленно. Предложение же изучается на основе наличных в нем словосочетаний и представляет собою цельную, грамматически оформленную единицу, выражающую непосредственную действительность мысли. Зависимое и в то же время решающее значение слов в предложении (слово, взятое без предложения, и невозможность предложения, взятого без слов) прекрасно подтверждается примерами словарной работы, в которой значение слов (а слово без значения существовать не может) подкрепляется ссылками на соответствующие предложения.

См. Schuchardt-Brevier, Halle, 1928, стр. 275: «Вопрос о взаимоотношении между словом и предложением, который так просто представлен в старых школьных грамматиках, получил значительную неясность...» J. Ries, Was ist Syntax?, S. 45 — 84, 143. Ср. М. Н. Петерсон, Очерк синтаксиса русского языка, 1923, стр. 3 — 4, 25 — 27.

А. А. Потебня, Мысль и язык, изд. 1922 г., стр. 119, Я не затрагиваю сейчас, но вынужден буду затронуть в последующих главах вопрос о сочетаниях слов, не образующих предложения, например определителя с определяемым, дополнения с глаголом и т. д. Они образуют собою иногда лексические комплексы («черная собака», ср. в гиляцком), иногда синтаксические и лексико синтаксические («застрелили чайку», ср. в гиляцком), но не дают значения предложения.

Таким образом, в основе остаются только две отмеченные единицы речи.

Э. Сепир, Язык, стр. 28.

Л. В. ЩЕРБА О ТРОЯКОМ АСПЕКТЕ ЯЗЫКОВЫХ ЯВЛЕНИЙ И ОБ ЭКСПЕРИМЕНТЕ В ЯЗЫКОЗНАНИИ ПАМЯТИ УЧИТЕЛЯ И. А. БОДУЭНА ДЕ КУРТЕНЕ Совершенно очевидно, что хотя при процессах говорения мы часто просто повторяем нами раньше говорившееся (или слышанное) в аналогичных условиях, однако нельзя этого утверждать про все нами говоримое. Несомненно, что при говорении мы часто употребляем формы, которых никогда не слышали от данных слов, производим слова, не предусмотренные никакими словарями, и, что главное и в чем, я думаю, никто не сомневается, сочетаем слова, хотя и по определенным законам их сочетания2, но зачастую самым неожиданным образом, во всяком случае не только употребляем слышанные сочетания, но постоянно делаем новые. Некоторые наивные эксперименты с выдуманными словами убеждают в правильности сказанного с полной несомненностью.

То же самое справедливо и относительно процессов понимания, и это настолько очевидно, что не требует доказательств;

мы постоянно читаем о вещах, которых не знали;

мы часто лишь с затратой значительных усилий добиваемся понимания какого-либо трудного текста при помощи тех или иных приемов.

В дальнейшем я буду называть процессы говорения и понимания речевой деятельностью (первый аспект языковых явлений), всячески подчеркивая при этом, что процессы понимания, интерпретаций знаков языка являются не менее активными и не менее важными в совокупности того явления, которое мы называем языком, и что они обусловливаются тем же, чем обусловливается возможность и процессов говорения.

Обо всем этом неоднократно говорилось лингвистами, и я хотел бы только подчеркнуть то обстоятельство, что поскольку мы знаем из опыта, что говорящий совершенно не различает форм слов и сочетаний слов, никогда не слышанных им и употребляемых им впер- «Известия АН СССР». Отделение общественных наук, 1931, стр. 113.

Имею в виду здесь не только правила синтаксиса, но, что гораздо важнее, и правила сложения смыслов, дающие не сумму смыслов, а новые смыслы, правила, к сожалению, учеными до сих пор мало обследованные, хотя интуитивно отлично известные всем хорошим стилистам.

вые, от форм слов и сочетаний слов, им много раз употреблявшихся1, постольку мы имеем полное право сказать, что вообще все формы слов и все сочетания слов нормально создаются нами в процессе речи в результате весьма сложной игры сложного речевого механизма человека в условиях конкретной обстановки данного момента. Из этого с полной очевидностью следует, что этот механизм, эта речевая организация человека никак не может просто равняться сумме речевого опыта (подразумеваю под этим и говорение и понимание) данного индивида, а должна быть какой-то своеобразной переработкой этого опыта. Эта речевая организация человека может быть только физиологической или, лучше сказать, психофизиологической, чтобы этим термином указать на то, что при этом имеются в виду такие процессы, которые частично (и только частично) могут себя обнаруживать при психологическом самонаблюдений. Но само собой разумеется, что сама эта психофизиологическая речевая организация индивида вместе с обусловленной ею речевой деятельностью является социальным продуктом, как это будет разъяснено ниже. Об этой организации мы можем умозаключить лишь на основании речевой деятельности данного индивида.

Человечество в области языкознания искони и занималось подобными умозаключениями, делаемыми, однако, не на основании актов говорения и понимания какого-либо одного индивида, а на основании всех (в теории) актов говорения и понимания, имевших место в определенную эпоху жизни той или иной общественной группы. В результате подобных умозаключений создавались словари и грамматики языков, которые могли бы называться просто языками, но которые мы будем называть языковыми системами (второй аспект языковых явлений), оставляя за словом «язык» его общее значение. Правильно составленные словарь и грамматика должны исчерпывать знание данного языка. Мы, конечно, далеки от этого идеала, но я полагаю, что достоинство словаря и грамматики должно измеряться возможностью при их посредстве составлять любые правильные фразы во всех случаях жизни и вполне понимать все говоримое на данном языке.

Словарь и грамматика, т. е. языковая система данного языка, обыкновенно отождествлялись с психофизиологической организацией человека, которая рассматривалась как система потенциальных языковых представлений. В силу этого язык считался психофизиологическим явлением, подлежащим ведению психологии и физиологии.

Однако при этом прежде всего забывали то, что все языковые величины, с которыми мы оперируем в словаре и грамматике, будучи концептами, в непосредственном опыте (ни в психологическом, ни Случаи сознательного «выдумывания» слов довольно редки вообще, сознательное же группирование слов свойственно лишь письменной речи, которая все же в целом строится тоже автоматически. Сознательность обыденной разговорной (диалогической) речи в общем стремится к нулю.

в физиологическом) нам вовсе не даны, а могут выводиться нами лишь из процессов говорения и понимания, которые я называю в такой их функции языковым материалом (третий аспект языковых явлений). Под этим последним я понимаю, следовательно, не деятельность отдельных индивидов, а совокупность всего говоримого и понимаемого в определенной конкретной обстановке в ту или другую эпоху жизни данной общественной группы. На языке лингвистов это тексты (которые, к сожалению, обыкновенно бывают лишены вышеупомянутой обстановки);

в представлении старого филолога это литература, рукописи, книги.

Само собой разумеется, что все это несколько искусственные разграничения, так как очевидно, что языковая система и языковой материал — это лишь разные аспекты единственно данной в опыте речевой деятельности, и так как не менее очевидно, что языковой материал вне процессов понимания будет мертвым, само же понимание вне как-то организованного языкового материала (т. е. языковой системы) невозможно. Здесь мы упираемся в громадную и малоисследованную проблему понимания, которая лежит вне рамок настоящей статьи. Скажу только, что понимание при отсутствии переводов может начинаться лишь с того, что два человека с одинаковым социальным прошлым, естественно или искусственно (научно) созданным, будучи поставлены в одинаковые условия деятельности и момента, возымеют одну и ту же мысль (я имею в виду реальное столкновение двух людей, лишенных каких бы то ни было средств взаимного непосредственного понимания и перевода, например европейского исследователя и, скажем, южноамериканского примитива в естественных условиях жизни этого последнего).

Далее, что еще важнее, система языковых представлений, хотя бы и общих, с которой обыкновенно отождествляют языковую систему, уже по самому определению своему является чем-то индивидуальным, тогда как в языковой системе мы, очевидно, имеем что-то иное, некую социальную ценность, нечто единое и общеобязательное для всех членов данной общественной группы, объективно данное в условиях жизни этой группы (ср. ниже).

Вундт как-то умалчивает об этом затруднении, и его «Vlkerpsychologie» в конце концов ничем не отличается от простой психологии. Бодуэн пытается выйти из него, создавая понятие «собирательно индивидуального» (см. «О 'prawach' gosowych», отдельный оттиск из Rocznik slawistyczny, III, стр. 3 оттиска), что несколько напоминает «среднего человека» Дильтея1. Однако, по-моему, это понятие не разрешает затруднений. Принять выход, предлагаемый идеалистами, т. е.

признать существование языковой системы как какой-то надиндивидуальной сущности, некой «живой объектив- Позиции большинства лингвистов и даже Соссюра, ближе других подошедшего к этому вопросу, неясны. Соссюр хотя и различил четко «parole» (понятие, впрочем, далеко не вполне совпадающее с моим понятием «речевой деятельности») и «langue», однако помещает последний в качестве психических величин в мозгу.

ной идеи», чего-то «идеал-реального» (ср., например, Франк, Очерк методологии общественных наук, 1922, стр. 74 и ел.) для меня невозможно в силу инстинктивного отталкивания от всего сверхчувственного. Не могу согласиться и с чистым номинализмом, считающим, что языковая система, т. е. словарь и грамматика данного языка, является лишь ученой абстракцией (такое впечатление производят, между прочим, рассуждения Сепира в первой главе его прекрасной книги «Язык»).

Мне кажется, однако, что разрешение вышеуказанных затруднений можно найти на иных путях. Прежде всего возникает вопрос, в каком отношении находится «психофизиологическая речевая организация» владеющего данным языком индивида к этой выводимой лингвистами из языкового материала языковой системе. Очевидно, что она является ее индивидуальным проявлением. В идеале она может совпадать с ней, но на практике организации отдельных индивидов могут чем-либо да отличаться от нее и друг от друга. Их, пожалуй, можно было бы действительно называть «индивидуальными языками», если бы в подобном названии не крылось глубокого внутреннего противоречия, ибо под языком мы разумеем нечто, имеющее прежде всего социальную ценность. И действительно, если индивидуальные отличия речевой организации того или иного индивида оказываются слишком большими, то уже этим самым данный индивид выводится из общества, как, например, мы это и видим у сильно косноязычных1, некоторых умалишенных и т. п. Терминологически, может быть, лучше всего было бы говорить поэтому об «индивидуальных речевых системах».

Что же такое сама языковая система? По-моему, это есть то, что объективно заложено в данном языковом материале и что проявляется в «индивидуальных речевых системах», возникающих под влиянием этого языкового материала. Следовательно, в языковом материале и надо искать источник единства языка внутри данной общественной группы.

Может ли языковой материал быть фактически единым внутри той или иной группы? Поскольку данная группа сама представляет из себя полное единство, т. е. поскольку условия существования и деятельности всех ее членов будут одинаковыми и поскольку все они будут находиться в постоянном взаимном общении друг с другом, постольку для всех них языковой материал будет фактически един: ведь каждая фраза каждого члена группы при таких обстоятельствах осуществляется одновременно для всех ее членов. Для единства грамматики достаточно частичного фактического единства языкового материала. Поэтому грамматически мы имеем единый язык в довольно широких группировках;

в области же словаря для единства языка должно быть более полно единство материала, а потому мы видим, что с точки зрения словаря язык дробится на очень Впрочем, поскольку косноязычный сознает свое косноязычие и знает, как он должен был бы сказать, этот случай не является типичным.

маленькие ячейки вплоть до семьи (единство так называемого «общего языка» в высококультурной среде поддерживается в значительной степени единством читаемого литературного материала). При оценке сказанного надо иметь в виду, что языки, с которыми мы в большинстве случаев имеем дело, не являются языками какой-либо элементарной общественной ячейки, а языками весьма сложной структуры соответственно сложной структуре общества, функцией которого они являются (об этом см. ниже).

Каким образом происходят изменения языка и чем объясняется их единство внутри данной социальной группы? Очевидно, прежде всего, что языковые изменения обнаруживаются в речевой деятельности. Каковы же факторы этой последней? С одной стороны — единая языковая система, социально обоснованная в прошлом, объективно заложенная в языковом материале данной социальной группы и реализованная в индивидуальных речевых системах, с другой — Содержание жизни данной социальной группы. Единство языковой системы обеспечивает единство реакций на это содержание. Все подлинно индивидуальное, не вытекающее из языковой системы, не заложенное в ней потенциально, не находя себе отклика и даже понимания, безвозвратно гибнет. Единство содержания обеспечивает в этих условиях единство языка, и поскольку это содержание внутри группы остается тем же, язык может не изменяться (чего, конечно, никогда не бывает: практически можно говорить лишь о замедлениях и ускорениях процесса).

Но малейшее изменение в содержании, т. е. в условиях существования данной социальной группы, как-то: иные формы труда, переселение, а следовательно, и иное окружение и т. п., немедленно отражается на изменении речевой деятельности данной группы, притом одинаковым образом, поскольку новые условия касаются всех членов данной группы.

Речевая деятельность, являясь в то же время и языковым материалом, несет в себе и изменение языковой системы. Обыкновенно говорят, что изменение языковой системы происходит при смене поколений. Это отчасти так, но опыт нашей революции показал, что резкое изменение языкового материала неминуемо влечет изменение речевых норм даже у пожилых людей: масса слов и оборотов, несколько лет тому назад казавшихся дикими и неприемлемыми, теперь вошла в повседневное употребление. Поэтому правильнее будет сказать, что языковая система находится все время в непрерывном изменении.

Наконец, всякая социальная дифференциация внутри группы, вызывая дифференциацию речевой деятельности, а следовательно, и языкового материала, приводит к распаду единого языка.

Я не могу здесь останавливаться на подробном рассмотрении всех факторов, изменяющих речевую деятельность. Укажу кое-что лишь для примера.

Поскольку речевая деятельность, протекая не иначе, как в социальных условиях, имеет своей целью сообщение и, следовательно, понимание, постольку говорящие вынуждены заботиться о том, что- бы у слушающих не было недоразумений, происходящих от смешения знаков речи, и этим объясняются, например, многие диссимиляции, особенно диссимиляции (вплоть до устранения) омонимов, что так наглядно было показано Жильероном и его школой1. Поскольку возможность смешения объективно заложена в определенных местах самой языковой системы, постольку эти тенденции к устранению омонимности будут общи всем членам данной языковой группы и будут реализоваться одинаковым образом.

В языковой системе данной группы объективно заложены в определенных местах ее и те или другие возможности ассимиляции (в фонетике, морфологии, синтаксисе, словаре). Поэтому в силу присущей (в пределах исторического опыта) людям тенденции к экономии труда (не касаюсь здесь генезиса этой тенденции, так как это завело бы меня слишком далеко) эти возможности реализуются одинаковым образом у всех членов группы или по крайней мере могут так реализоваться, а потому во всяком случае ни у кого не вызывают протеста (факты так общеизвестны, что на них нечего настаивать).

Можно сказать, что интересы понимания и говорения прямо противоположны, и историю языка можно представить как постоянное возникновение этих противоречий и их преодоление.

Наконец, капитальнейшим фактором языковых изменений являются столкновения двух общественных групп, а следовательно, и двух языковых систем, иначе — смешение языков. Процесс сводится в данном случае к тому, что люди начинают говорить на языке, который они еще не знают.

Языковой материал, которому они стремятся подражать, един;

языковая система, которая определяет их речевую деятельность, едина. Поэтому они одинаковым образом искажают в своей речевой деятельности то, чему подражают. Если со стороны другой группы по тем или иным социальным причинам нет достаточного сопротивления, то результаты одинаковым образом «искаженной» речевой деятельности, являясь в то же время и «языковым материалом», обусловливают резкое изменение языковой системы.

Так как процессы смешения происходят не только между разными языками, но и между разными групповыми языками внутри одного языка, то можно сказать, что эти процессы являются кардинальными и постоянными в жизни языков, как это полнее всего относительно семантики и было показано Мейе.

При восприятии одной группой языка другой группы может иметь место не только неполное им овладение, но и изменение и переосмысление его в целях приспособления к иному или новому социальному содержанию.

Таковы многие языковые изменения нашей эпохи, особенно ярким примером которых может служить переосмысление хотя бы таких слов, как «господин», «товарищ».

Жюль Жильерон {1854 — 1926) — французский языковед, основатель школы «лингвистической географии», на принципах которой им составлен «Лингвистический атлас Франции». (Примечание составителя.) Выше было сказано, что изменения языка всего заметнее при смене поколений. Но само собой понятно, что все изменения, подготовленные в речевой деятельности, обнаруживаются легче всего при столкновении двух групп. Поэтому историю языка можно в сущности представить как ряд катастроф, происходящих от столкновения социальных групп.

На этом я остановлюсь, указав лишь еще раз, что в реальной действительности вся картина сильно усложняется и затемняется тем, что некоторые группы населения могут входить в несколько социальных группировок и иметь, таким образом, отношение к нескольким языковым системам. От степени изолированности разных групп друг от друга зависит способ сосуществования этих систем и влияния их друг на друга.

Некоторые из этих сосуществующих систем могут считаться для их носителей иностранными языками. Таковым, между прочим, для большинства групп является так называемый «общий язык», «langue commune»1. Этот последний, конечно, не надо смешивать с литературным языком, который, хотя и находится с «общим» в определенных функциональных отношениях, имеет, однако, свою собственную сложную структуру. Общий язык всегда и изучается как иностранный с большим или меньшим успехом в зависимости от разных условий. Таких общих языков может быть несколько в каждом данном обществе, соответственно его структуре, и они могут иметь разную степень развитости. Само собой разумеется, что субъективно общий «иностранный» язык зачастую квалифицируется как родной, а родной — как групповой. Это, впрочем, и отвечает структуре развитых языков, где все групповые языки, в них входящие, считаются жаргонами по отношению к некоторой норме — «общему языку», который, целиком отражая, конечно, социальный уклад данной эпохи, исторически сам восходит через процессы смешения к какому-либо групповому языку.

Таким образом, лингвисты совершенно правы, когда выводят языковую систему, т. е. словарь и грамматику данного языка, из соответственных текстов, т. е. из соответственного языкового материала. Между прочим, совершенно очевидно, что никакого иного метода не существует и не может существовать в применении к мертвым языкам.

Дело обстоит несколько иначе по отношению к живым языкам, и здесь и лежит заслуга Бодуэна, всегда подчеркивавшего принципиальную, теоретическую важность их изучения. Большинство лингвистов обыкновенно и к живым языкам подходит, однако, так же, как к мертвым, т.

е. накопляет языковой материал, иначе говоря, записывает тексты, а потом их обрабатывает по принципам мертвых языков. Я утверждаю, что при этом получаются мертвые словари и грамматики. Исследователь живых языков должен поступать иначе. Конечно, он тоже должен исходить из так или иначе понятого язы- А зачастую и для всех групп, как, например, французский язык для теперешних французов.

кового материала. Но, построив из фактов этого материала некую отвлеченную систему, необходимо проверять ее на новых фактах,: т. е.

смотреть, отвечают ли выводимые из нее факты действительности. Таким образом в языкознание вводится принцип эксперимента. Сделав какое либо предположение о смысле того или иного слова, той или иной формы, о том или ином правиле словообразования или. формообразования и т. п., следует пробовать, можно ли сказать ряд разнообразных фраз (который можно бесконечно множить), применяя это правило.

Утвердительный результат подтверждает правильность постулата и, что любопытно, сопровождается чувством большого удовлетворения, если подвергшийся эксперименту сознательно участвует в нем.

Но особенно поучительны бывают отрицательные результаты: они указывают или на неверность постулированного правила, или на необходимость каких-то его ограничений, или на то, что правила уже больше нет, а есть только факты словаря и т. п. Полная законность и громадное значение этого метода иллюстрируются тем, что когда ребенок учится говорить (или взрослый человек учится иностранному языку), то исправление окружающими его ошибок («так никто не говорит»), которые являются следствием или невыработанности у него, или нетвердости правил (конечно, бессознательных), играет громадную роль в усвоении языка. Особенно плодотворен метод экспериментирования в синтаксисе и лексикографии и, конечно, в стилистике. Не ожидая того, что какой-либо, писатель употребит тот или иной оборот, то или иное сочетание, можно произвольно сочетать слова и, систематически заменяя одно другим, меняя их порядок, интонацию и т. п., наблюдать получающиеся при этом смысловые различия, что мы постоянно и делаем, когда что-либо пишем.

Я бы сказал, что без эксперимента почти невозможно заниматься отраслями языкознания. Люди, занимающиеся ими на материале мертвых языков, вынуждены для доказательства своих положений прибегать к поразительным ухищрениям, а многого и просто не могут сделать за отсутствием материала.

В возможности применения эксперимента и кроется громадное преимущество, с теоретической точки зрения изучения живых, языков.

Только с его помощью мы можем действительно надеяться подойти в будущем к созданию вполне адекватных действительности грамматики и словаря1. Ведь надо иметь в виду, что в текстах лингвистов обыкновенно отсутствуют неудачные высказывания, между тем как весьма важную составную часть языкового материала образуют именно неудачные высказывания с отметкой «так не говорят», которые я буду называть «отрицательным языковым материалом». Роль этого отрицательного материала громадна Я не говорю здесь о технике лингвистического эксперимента: она трудна и требует великого количества всяких предосторожностей. Записывать тексты может всякий;

хорошо записывать тексты уже гораздо труднее;

для того чтобы быть хорошим экспериментатором, необходим специальный талант.

и совершенно еще не оценена в языкознании, насколько мне известно.

В сущности, то, что я называл раньше «психологическим методом» (или еще неудачнее «субъективным»), и было у меня всегда методом эксперимента, только недостаточно осознанного. Впервые я его стал осознавать, как таковой, в эпоху написания моего «Восточнолужицкого наречия», Спб., 1915 («Записки историко-филологического факультета Петербургского университета», CXXVIII);

впервые.назвал я его методом эксперимента в моей статье «О частях речи в русском языке» («Русская речь», II, 1927). Об эксперименте в языкознании говорит нынче и Пешковский (статья «Принципы и приемы стилистического анализа художественной прозы» в Ars poetica, 1927;

ср. еще ИРЯС, 1, 2, 1928, стр.

451), а раньше Thumb (Beobachtung und Experiment in der Sprachpsychologie. Festschrift Vietor, Marburg i. L., 1910), правда, последний в несколько другом аспекте. Впрочем, надо признать, что психологический элемент метода несомненен и заключается в оценочном чувстве правильности или неправильности того или иного речевого высказывания, его возможности или абсолютной невозможности.

Однако чувство это у нормального члена общества социально обосновано, являясь функцией языковой системы (величина социальная), а потому и может служить для исследования этой последней. Именно оно то и обусловливает преимущество живых языков над мертвыми с исследовательской точки зрения.

В этом ограничительном смысле и следует понимать высказывания моих старых работ о важности самонаблюдения в языкознании. Для меня давно уже совершенно очевидно, что путем непосредственного самонаблюдения нельзя констатировать, например, «значений» условной формы глагола в русском языке. Однако, экспериментируя, т. е. создавая разные примеры, ставя исследуемую форму в самые разнообразные условия и наблюдая получающиеся при этом «смыслы», можно сделать несомненные выводы об этих «значениях» и даже об их относительной яркости. При таком понимании дела отпадают все те упреки в «субъективности» получаемых подобным методом лингвистических данных, которые иногда делались мне с разных сторон: «мало ли что исследователю может показаться при самонаблюдении;

другому исследователю это может показаться иначе». Как видно из всего вышеизложенного, в основе моих лингвистических утверждений всегда лежал получаемый при эксперименте языковой материал, т. е. факты языка.

С весьма распространенной боязнью, что при таком методе будет исследоваться «индивидуальная речевая система», а не языковая система, надо покончить раз навсегда. Ведь «индивидуальная речевая система» является лишь конкретным проявлением языковой системы, а потому исследование первой для познания второй вполне законно и требует лишь поправки в виде сравнительного исследования ряда таких «индивидуальных языковых систем». В конце кон- цов лингвисты, исследующие тексты, не поступают иначе. Готский язык не считается специальным языком Ульфилы, ибо справедливо предполагают, что его письменная речевая деятельность была предназначена для понимания широких социальных групп. Говорящий тоже говорит не для себя, а для окружения. Разница, конечно, та, что в первом случае мы имеем дело с литературной речевой деятельностью, имеющей очень широкую базу потребителей и характеризующейся, между прочим, сознательным избеганием «неправильных высказываний» (о чем см.

ниже), а во втором — с групповой речевой деятельностью диалогического характера.

Здесь надо устранить одно недоразумение: лингвистически изучая сочинения писателя (или устные высказывания любого человека), мы можем исследовать его речевую деятельность, как таковую, — получится то, что обыкновенно неправильно называют «языком писателя», но что вовсе не является языковой системой1, но мы можем также исследовать ее и как языковой материал для выведения «индивидуальной речевой системы» данного писателя, имея, однако, в виду в конечном счете установление языковой системы того языка, на котором он пишет.

Конечно, картина будет неполная из-за недостаточности материала, прежде всего из-за отсутствия отрицательного языкового материала, но многое можно будет установить с достаточной точностью2, как показывает многовековой опыт языкознания.

Вообще надо иметь в виду, что то, что часто считается индивидуальными отличиями, на самом деле является групповыми отличиями, т. е. тоже социально обусловленными (семейными, профессиональными, местными и т. п.), и кажется индивидуальными отличиями лишь на фоне «общих языков». Языковые же системы общих языков могут быть весьма различными по своей развитости и полноте, от немного более нуля и до немного менее единицы (считая нуль за отсутствие общего языка, а единицу — за никогда не осуществляемое его полное единство) и дают более или менее широкий простор групповым отличиям.

Строго говоря, мы лишь постулируем индивидуальные отличия «индивидуальных речевых систем» внутри примарной социальной группы, ибо такие отличия, как ведущие к взаимонепониманию, должны неминуемо исчезать в порядке социального общения, а потому никто на них никогда не обращал внимания, даже если они и встречались. Этим-то и объясняется всегда практиковавшееся Я не думаю, чтобы такое исследование обязательно должно было совпадать с «психологией творчества» или «с психологией языка» (Sprachpsychologie). Мне кажется, что здесь возможны и чисто лингвистические подходы, но я не могу здесь обосновывать свои возражения на этот предмет, так как это потребовало бы особого исследования.

Само собой разумеется, что в дальнейшем, для дополнения и сравнения, совершенно необходимо привлекать сочинения и других писателей, и чем больше, тем лучше. Стилистику без этого нельзя даже и построить, во всяком случае полную стилистику.

отождествление таких теоретически несоизмеримых понятий, как «индивидуальная речевая система» (психофизиологическая речевая организация индивида) и «языковая система», которым более или менее грешили все лингвисты до самого последнего времени.

В сущности можно сказать, что работа каждого неофита данного коллектива, усваивающего себе язык этого коллектива, т. е. создающего у себя речевую систему на основании языкового материала этого коллектива (ибо никаких других источников у него не имеется), совершенно тождественна работе ученого-исследователя, выводящего из того же языкового материала данного коллектива его языковую систему, только одна протекает бессознательно, а другая сознательно.

Возвращаясь к эксперименту в языкознании, скажу еще, что его боязнь является пережитком натуралистического понимания языка1. При социологическом воззрении на него эта боязнь должна отпасть: в сфере социальной эксперименты всегда производились, производятся и будут производиться. Каждый новый закон, каждое новое распоряжение, каждое новое правило, каждое новое установление с известной точки зрения и в известной мере являются своего рода экспериментами.

Теперь коснусь еще вопроса так называемой «нормы» в языках. Наша устная речевая деятельность на самом деле грешит многочисленными отступлениями от нормы. Если бы ее записать механическими приборами во всей ее неприкосновенности, как это скоро можно будет сделать, мы были бы поражены той массой ошибок в фонетике, морфологии, синтаксисе и словаре, которые мы делаем. Не является ли это противоречием всему тому, что здесь говорилось? Нисколько, и притом с двух точек зрения. Во-первых, нужно иметь в виду, что мы нормально этих ошибок не замечаем ни у себя, ни у других. «Неужели я мог так сказать?» — удивляются люди при чтении своей стенограммы;

фонетические колебания, легко обнаруживаемые иностранцами, обыкновенно являются открытием для туземцев, даже лингвистически образованных. Этот факт объясняется тем, что все эти ошибки социально обоснованы;

их возможности заложены в данной языковой системе, и они, являясь привычными, не останавливают на себе нашего внимания в условиях устной речи.

В сущности, это подобный же пережиток, какой можно было наблюдать у Бругмана (и у многих других «младограмматиков»), когда он отрицал возможность искусственного международного языка, называя его вслед за G. Меуеr'ом homunculus'ом (Karl Brugmann und August Leskien, Zur Kritik der knstlichen Weltsprachen, Strassburg, 1907, S. 26). Но не прав был и Бодуэн, который в разгаре обострившихся философских противоречий утверждал, что нет разницы между живым и мертвым языком, между живым и искусственным языком: достаточно кому-нибудь изучить мертвый язык, чтобы он стал живым (J. Baudouin de Courtenay, Zur Kritik der knstlichen Weltsprachen. Ostvald's Annalen der Naturphilosophie, VI). Этого, конечно, мало: для того чтобы стать живым, он должен стать хотя бы одним из нормальных орудий общения внутри какой-либо социальной группы, хотя бы минимальной.

Во-вторых, всякий нормальный член определенной социальной группы, спрошенный в упор по поводу неверной фразы его самого или его окружения, как надо правильно сказать, ответит, что «собственно надо сказать так-то, а это-де сказалось случайно или только так послышалось» и т. п.

Впрочем, ощущение нормы, как и сама норма, может быть и слабее и сильнее в зависимости от разных условий, между прочим, от наличия нескольких сосуществующих норм, недостаточно дифференцированных для их носителей, от присутствия или отсутствия термина для сравнения, т. е. нормы, считаемой за чужую, от которой следует отталкиваться, и, наконец, от практической важности нормы или ее элементов для данной социальной группы1.

Совершенно очевидно, что при отсутствии осознанной нормы отсутствует отчасти и отрицательный языковой материал2, что в свою очередь обусловливает крайнюю изменчивость языка. Совершенно очевидно и то, что норма слабеет, а то и вовсе исчезает при смешении языков и, конечно, при смешении групповых языков, причем первое случается относительно редко, а второе постоянно. Таким образом, мы снова приходим к тому положению, что история каждого данного языка есть история катастроф, происходящих при смешении социальных групп.

Возвращаясь к вопросам нормы, нужно констатировать, что литературная речевая деятельность, т. е. произведения писателей, в принципе свободна от неправильных высказываний, так как писатели сознательно избегают ляпсусов, свойственных устной речевой деятельности, и так как, обращаясь к широкому кругу читателей, они избегают и тех элементов групповых языков, которые не вошли в том или другом виде в структуру литературного языка. Поэтому лингвисты глубоко правы в том, что, разыскивая норму данного языка, обращаются к произведениям хороших писателей, обладающих, очевидно, в максимальной степени тем оценочным чувством («чутьем языка»), о котором говорилось выше. Однако и здесь надо помнить, во-первых, что у многих писателей все же встречаются ляпсусы3 и, во-вторых, что по существу вещей произведения писателей не содержат в себе отрицательного языкового материала.

Очень часто, особенно при смешении диалектов, норма может состоять в отсутствии нормы, т. е. в возможности сказать по-разному. Лингвист должен будет все же определить границы колебаний, которые и явятся нормой.

Говорю — отчасти, так как отрицательный языковой материал создается не только непосредственными исправлениями окружающих, но прежде всего фактическим непониманием;

всякое речевое высказывание, которое не понимается, или не сразу понимается, или понимается с трудом, а потому не достигает своей цели, является отрицательным языковым материалом. Ребенок научается правильно просить чего нибудь, так как его непонятые просьбы не выполняются.

Приведу примеры: «проникнуть в тайные недопустимые комнат человеческой души» (Куприн, Штабс-капитан Рыбников, III);

«из двух шагов один раз нога срывалась с вершины кочки и вязла» (Фет, Мои воспоминания, II, 183) и т. д.

ОЧЕРЕДНЫЕ ПРОБЛЕМЫ ЯЗЫКОВЕДЕНИЯ (ИЗВЛЕЧЕНИЯ) Одной из основных очередных задач является сравнительное изучение структуры, или строя, различных языков. Насколько подобное сравнительное изучение сможет дать нам историческую картину развития структуры человеческого языка вообще в связи с развитием человеческого сознания, мне, откровенно говоря, неясно. Думается, во всяком случае, что иного пути нет и быть не может. Но я слишком мало самостоятельно думал над этим вопросом, чтобы дольше останавливаться на нем.

Зато мне вполне ясна важность подобного изучения для другой проблемы, с которой, впрочем, вышеуказанная историческая проблема тесно связана. Дело идет о взаимообусловленности отдельных элементов языковых структур. Примером такой взаимообусловленности может служить тот общеизвестный факт, что в латинском языке порядок слов почти не играет никакой грамматической роли, факт, несомненно стоящий в связи с тем, что грамматическая роль большинства слов довольно точно определяется их морфологическими элементами. Богато развитая система согласных фонем некоторых кавказских языков, например абхазского, имеет своим коррелянтом бедность их системы гласных вплоть до потери этими последними самостоятельного фонематического значения. Для абхазского языка, по-видимому, вполне можно постулировать в недавнем прошлом такое состояние, когда фонемой был слог. Семантизация различий по силе артикуляции согласных в грузинском (так называемая «троякая звонкость»), в некоторых германских языках и диалектах, в некоторых финских языках находится, конечно, в связи с уменьшением значения, а то и вовсе с падением противоположения звонкости и глухости согласных во всех этих языках.

Все эти факты, бросающиеся в глаза, лежат, так сказать, на поверхности наблюдаемых явлений, но на очереди стоит еще углубленное, по возможности исчерпывающее изучение относящихся сюда фактов, ибо только на этих путях можно серьезно ставить вопрос о зависимости изменений в знаковой стороне языка от изменений в структуре общества. Сейчас это больше постулат, чем очевидный факт.

Итак, насущно необходимо внимательно изучать структуры самых разнообразных языков. На первый взгляд кажется, что этим всегда и занимались и что никакой специфической проблемы сегодняшнего дня здесь не имеется. Однако если обратить внимание на то, как до сих пор изучалась структура разных языков и как это надо делать, то становится очевидным, что мы действительно стоим перед громадной лингвистической проблемой первоочередной важности...

«Известия АН СССР». Отделение литературы и языка, т. IV, вып. 5, 1945.

...Для того чтобы не исказить строй изучаемого языка, его надо изучать не через переводчиков, а непосредственно из жизни, так, как изучается родной язык. Надо стремиться вполне обладать изучаемым языком, ассимилироваться туземцам, постоянно требуя от них исправления твоей речи. Но этого, конечно, недостаточно: опыт учит, что и в таких условиях у взрослого получается своего рода «нижегородский французский». Со стороны лингвиста при превращении «parole» в «langue» необходима неусыпная борьба с родным языком: только тогда можно надеяться осознать все своеобразие структуры изучаемого языка. Одним это удается в большей степени, другим — в меньшей, но к этому надо во что бы то ни стало стремиться, если решительно заниматься сравнением структуры языков. Чем полярнее эти структуры языка, тем легче это сделать. В наилучшем положении находятся те языки, в которых хорошие грамматические и словарные описания сделаны туземцем вне какого бы то ни было влияния со стороны иноземных языков. Не знаю только, сколько найдется таких действительно хороших описаний (к сожалению, я не изучал творений Panini и не могу о них судить). Однако несомненно, что во всех подобных туземных описаниях всегда много правды и что необходимо их тщательно изучать, несмотря на возможные недостатки их лингвистического метода...

...Что такое «слово»? Мне думается, что в разных языках это будет по разному. Из этого, собственно, следует, что понятия «слово вообще» не существует. Однако если согласиться, с тем, что в «речи» («parole») «слово» не дано и что оно является лишь категорией «языка как системы» («langue»), то «слово» представится нам в виде тех кирпичей, из которых строится наша «речь» («parole») и некоторый репертуар которых необходимо иметь в памяти для осуществления речи.

Во всяком случае, с моей точки зрения, в «язык как систему» («langue») входят «слова», образующие в каждом данном языке свою очень сложную систему (к этому я вернусь ниже), живые способы создания новых слов (а потому и фонетика, точнее фонология, или фономатология), а также схемы или правила построения различных языковых единств — все это, конечно, социальное, а не индивидуальное, хотя и базируется на реальной «речи» членов данного коллектива. К «речи» же («parole») относятся, с моей точки зрения, все процессы говорения и понимания, разыгрывающиеся в индивидууме.

Из этого, между прочим, вытекает, что многие так называемые сложные слова, например немецкого языка или санскрита, являются в этих языках словами лишь по форме, а по существу будут соответствовать тем простейшим единицам «речи» («parole»),которые я называю синтагмами;

большинство сложных слов этих языков делается в процессе речи и не входит в репертуар «языка как системы». Само собой разумеется, что такие русские слова, например, как пароход, паровоз и т. п., в отличие от таких, как шлемоблещу- щий, русско-французский, являются сложными словами лишь в исторической перспективе;

сейчас это простые слова.

Вообще, при исследовании как проблемы «слова», так и всех других аналогичных проблем необходимо смелее подходить к традиционным понятиям и особенно терминам. Смешно спрашивать: «что такое предложение?»;

надо установить прежде всего, что имеется в языковой действительности в этой области, а затем давать наблюденным явлениям те или другие наименования. Применительно к европейским языкам, а в том числе и к русскому, мы прежде всего встречаемся с явлением большей или меньшей законченности высказываний разных типов, характеризующихся разнообразными специфическими интонациями:

повествование, вопросы, повеления, эмоциональные высказывания.

Примеры очевидны. Далее мы наблюдаем такие высказывания, где что-то утверждается или отрицается относительно чего-то другого, иначе говоря, где выражаются логические суждения с вполне дифференцированными S и Р (есть в русском языке некоторые и другие случаи, о которых сейчас не буду говорить): мой дядя — генерал;

хороший врач — должен быть прежде всего хорошим диагностом;

мои любимые ученики — собрались сегодня у меня на квартире;

все эти мероприятия — не то, что надо больному в настоящую минуту (тире поставлены иногда против правил пунктуации для того, чтобы подчеркнуть двучленность всех этих выражений). Далее мы наблюдаем такие высказывания, посредством которых выражается та или иная наша апперцепция действительности в момент речи, иначе говоря, узнавание того или иного ее отрезка и подведение его под имеющиеся в данном языке общие понятия: светает;

пожар;

горим;

солнышко пригревает, воробышки чирикают, на прогалинке травка зеленеет;

когда гости подъехали к крыльцу, все высыпали их встречать;

подъезжая к крыльцу, мы еще издали заметили на нем поджидающих нас хозяев;

мы вошли в комнату, где жила целая семья. (Примеры выбраны так, что все отдельные их синтагмы являются иллюстрациями данного случая.) При таких обстоятельствах оказывается совершенно неясным, что же имеется в виду, когда мы говорим о «предложении»...

...Говорить о разных формах слова, не придавая термину никакого специального философского значения, можно и должно тогда, когда у целой группы конкретно разных, но по звукам сходных слов мы наблюдаем не только что-то фактически общее, а единство значения. Когда мы наблюдаем, что все эти слова обозначают одни и те же предметы мысли, хотя и в разных его аспектах или с разными дополнительными значениями, то образно мы вполне вправе говорить, что слова этой группы являются различными видоизменениями, различными «формами» одного и того же слова. Собственно говоря, лучше бы не употреблять слово «форма» в этом простецком значении: слишком оно многозначно, но подобное, хотя, может быть, и не всегда до конца осознанное, словоупотребление так укоренилось в нашем языке, что с ним трудно было бы вест» войну Как бы то ни было, но называть сейчас слово шарманщик «формой» слова шарманка совершенно условно и исключительно с формальной точки, конечно, можно, но, по-моему, как-то противоестественно, тем более что подобное словоупотребление в конце концов только запутывает довольно ясное в общем положение вещей. Трубач трудно называть формой слова труба, так как трудно даже подумать, чтобы слова труба и трубач считать за одно слово, за разные формы одного и того же слова:

трубач есть название человека, который трубит, а труба — название предмета, в который он трубит. Точно так же труба и трубка нельзя считать формами одного и того же слова, так как они обозначают разные предметы. Но вот слова трубка и трубочка в определенных случаях можно считать за формы одного и того же слова: трубочка может называться уменьшительной формой слова трубка в определенных значениях. Такое словоупотребление вполне отвечает нашей словарной традиции, где зачастую уменьшительные и ласкательные формы, если они не дают новых значений, вовсе даже не приводятся в предположении, очевидно, что они подразумеваются грамматической теорией. Другой пример: прыгать и перепрыгнуть, конечно, не являются формами одного и того же слова, так как имеют разное значение, отвечая совершенно различным вещам в объективной действительности. Например, глаголы перепрыгнуть и перепрыгивать можно считать формами одного и того же слова, так как оба имеют в виду совершенно одно и то же конкретное действие и только подходят к нему по-разному.

Многие не признают важности и принципиальности противоположения словообразования и формообразования, сваливая все это в одну кучу морфологии. Это находится отчасти в связи с крайним разнообразием понимания техники «формы».

Я не люблю спорить с чужими мнениями, считая, что если я хорошо обосновал собственное, то через это страдают другие, с моими несогласные по крайней мере элементы, противоречащие моим положениям (добросовестные научные мнения, хотя бы и неправильные в конечном счете, всегда содержат в себе зерна истины). Однако некоторые недоразумения так вкоренились в нашу литературу вплоть до учебников, что придется сказать несколько слов по поводу некоторых традиционных утверждений.

Я никак не могу называть, вслед за Фортунатовым, формой способность слова.

Конечно, в научной терминологии можно, а иногда и необходимо изменить традиционные, общеязыковые значения слов;

однако все же не следует этим злоупотреблять, и называть способность к чему-либо формой кажется мне противоестественным. В применении же к данному случаю такое словоупотребление только запутывает дело.

Это может быть справедливо в отношении предполагавшегося раньше особого периода индоевропейского праязыка.когда якобы существовали как самостоятельные единицы «основы», которые и «оформлялись» разными словообразовательными и формообразовательными элементами. Не говоря уже о том, что существование какого либо подобного периода языка является более чем сомнительным, для этого-то постулируемого периода семантически как будто нельзя ставить на одну доску, например, название самого деятеля по действию и приписывание этого действия кому-либо, хотя бы тому же деятелю (3-е лицо).

VII. К МАРКС, Ф. ЭНГЕЛЬС и В. И. ЛЕНИН О ПРОБЛЕМАХ ЯЗЫКА Марксистское языкознание исходит из философии диалектического материализма и характеризуется принципиально новым подходом к изучению явлений языка.

Классики марксизма-ленинизма, кроме создания общеметодологической основы для исследования языка, дают непосредственное разрешение ряда важнейших специальных проблем языкознания.

В настоящем разделе приводятся самые существенные высказывания классиков марксизма-ленинизма, имеющие прямое отношение к вопросам языкознания. В целях более точного и полного понимания указанные высказывания даются по возможности в широких контекстах.

Основные и принципиальные положения марксистского языкознания по проблемам предмета и методических основ научного исследования устанавливают, что язык обслуживает общество в качестве важнейшего средства общения, обмена мыслями и средства понимания. Вместе с тем он есть орудие мышления. Не образуя тождества, язык и мышление неразрывно связаны друг с другом и не могут существовать друг без друга. Тем самым определяются две основные функции языка: функция общения (коммуникативная функция) и функция воплощения мысли.

Из приведенных предпосылок вытекают главные направления изучения языка. Язык должен изучаться в связи с развитием общества и в единстве с мышлением. Основу развития языка составляет развитие общества во всей совокупности экономических, политических и культурных его аспектов.

Изменение языка происходит по внутренним законам его развития, которые, с одной стороны, характеризуют специфические особенности языка в целом, а с другой стороны, определяют особенности, свойственные конкретным языкам.

Эти общие положения марксистского языкознания создают основу для разрешения частных проблем науки о языке.

I.

К. МАРКС и Ф. ЭНГЕЛЬС 1.

Лишь теперь, после того как мы уже рассмотрели четыре момента, четыре стороны первоначальных исторических отношений, мы находим, что человек обладает также и «сознанием»1. Но и им человек обладает в виде «чистого» сознания не с самого начала. На «духе» с самого начала лежит проклятие — быть «оттягощенным» материей, которая выступает здесь в виде движущихся слоев воздуха, звуков — словом, в виде языка.

Язык так же древен, как и сознание;

язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее также и для меня самого, действительное сознание и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми2. Там, где существует какое-нибудь отношение, оно существует для меня;

животное не «относится» ни к чему и вообще не «относится»;

для животного его отношение к другим не существует как отношение. Сознание, следовательно, с самого начала есть общественный продукт и остается им, пока вообще существуют люди.

Сознание, конечно, есть вначале осознание ближайшей чувственно воспринимаемой среды и осознание ограниченной связи с другими лицами и вещами, находящимися вне начинающего сознавать себя индивида;

в то же время оно — осознание природы, которая первоначально противостоит людям как совершенно чуждая, всемогущая и неприступная сила, к которой люди относятся совершенно по-животному и власти которой они подчиняются, как скот;

следовательно, это — чисто животное осознание природы (обожествление природы).

Здесь сразу видно, что это обожествление природы или это определенное отношение к природе обусловливается формой общества, и наоборот. Здесь, как и повсюду, тождество природы и человека обнаруживается также и в том, что ограниченное отношение людей к природе обусловливает их ограниченное отношение друг к другу, а их ограниченное отношение друг к другу — их ограниченное отношение к природе, и именно потому, что природа еще почти не Пометка Маркса на полях: «Люди имеют историю потому, что они должны производить свою жизнь, и притом определенным образом. Это обусловлено их физической организацией так же, как и их сознание». Ред.

Далее в рукописи перечеркнуто: «Мое отношение к моей среде есть мое сознание».

Ред.

видоизменена ходом истории;

но с другой стороны, сознание необходимости вступить в сношения с окружающими индивидами является началом осознания того, что человек вообще живет в обществе.

Начало это носит столь же животный характер, как и сама общественная жизнь на этой ступени;

это — чисто стадное сознание, и человек отличается здесь от барана лишь тем, что сознание заменяет ему инстинкт, или же, — что его инстинкт осознан. Это баранье, или племенное, сознание получает свое дальнейшее развитие благодаря росту производительности, росту потребностей и лежащему в основе того и другого росту населения. Вместе с этим развивается и разделение труда, которое вначале было лишь разделением труда в половом акте, а потом — разделением труда, совершавшимся само собой или «естественно возникшим» благодаря природным задаткам (например, физической силе), потребностям, случайностям и т. д., и т. д. Разделение труда становится действительным разделением лишь с того момента, когда появляется разделение материального и духовного труда1. С этого момента сознание может действительно вообразить себе, что оно нечто иное, чем осознание существующей практики, что она может действительно представлять себе что-нибудь, не пред* ставляя себе чего-нибудь действительного, — с этого момента сознание в состоянии эмансипироваться от мира и перейти к образованию «чистой» теории, теологии, философии, морали и т. д.

К. Маркс и Ф. Энгельс, Немецкая идеология. Сочинения, изд.

2, т. III, стр. 29 — 30.

2.

«...Если приходится вступать в соглашение и в словесное общение, то Я, разумеется, могу воспользоваться только человеческими средствами, которые находятся в Моем распоряжении, поскольку Я являюсь вместе с тем человеком» (т. е. экземпляром рода).

Таким образом, язык здесь рассматривается как продукт рода. Однако тем обстоятельством, что Санчо говорит по-немецки, а не по-французски, он обязан вовсе не роду, а обстоятельствам. Впрочем, в любом современном развитом языке естественно возникшая речь возвысилась до национального языка отчасти благодаря историческому развитию языка из готового материала, как в романских и. германских языках, отчасти благодаря скрещиванию и смешению наций, как в английском языке, отчасти благодаря концентрации диалектов в единый национальный язык, обусловленной экономической и политической концентрацией. Само собой разумеется, что в свое время индивиды целиком возьмут под свой контроль и этот продукт рода.

К. Маркс и Ф.Энгельс, Немецкая идеология. Сочинения,изд. 2, т. III, стр. 427.

Пометка Маркса на полях: «С этим совпадает первая форма идеологов, попы». Ред.

3.

Название какой-либо вещи не имеет ничего общего с ее природой. Я решительно ничего не знаю о данном человеке, если знаю только, что его зовут Яковом. Точно так же и в денежных названиях фунт, талер, франк, дукат и т. д. изглаживается всякий след отношения стоимостей. Путаница относительно сокровенного смысла этих кабалистических знаков тем значительнее, что денежные названия выражают одновременно и стоимость товаров и определенную часть данного веса металла, денежного масштаба. С другой стороны, необходимо, чтобы стоимость, в отличие от пестрых в своем разнообразии тел товарного мира, развилась в эту иррационально вещную и в то же время чисто общественную форму.

К. Маркс, Капитал, т. I, Госполитиздат, 1955, стр. 107 — 108.

4.

...Хотя наиболее развитые языки имеют законы и определения, общие с наименее развитыми, но именно отличие от этого всеобщего и общего и есть то, что составляет их развитие.

К. Маркс, К критике политической экономии, Госполитиздат, 1953, стр. 195.

5.

Постоянная тенденция к разделению коренилась в элементах родовой организации;

она усиливалась тенденцией к образованию различия в языке, неизбежной при их (т. е. диких и варварских племен) общественном состоянии и обширности занимаемой ими территории. Хотя устная речь замечательно устойчива по своему лексическому составу и еще устойчивее по своим грамматическим формам, но она не может оставаться неизменной. Локальное разобщение — в пространстве — вело с течением времени к появлению различий в языке;

это приводило к обособлению интересов и к полной самостоятельности.

К. Маркс, Конспект книги Льюиса Г. Моргана «Древнее общество», Архив Маркса и Энгельса, IX» 1941, стр. 79.

6.

Человек есть непосредственный предмет естествознания, ибо непосредственной чувственной природой для человека является непосредственно человеческая чувственность (или — что то же самое — другой, чувственно данный для него человек, ибо его собственная чувственность существует для него, как человеческая чувственность лишь через другого человека). Но природа есть непосредственный предмет науки о человеке;

первый предмет человека — человек — есть природа;

подобно тому как чувственность и особенные чувственные человеческие сущностные силы находят свое предметное осуществление только в естественных объектах, так они приходят к своему самопознанию только в науке о природе. Даже основной элемент мышления, элемент, в котором выражается жизнь мысли — язык — чувственной природы.

К. Маркс и Ф. Энгельс, Подготовительные работы для «Святого-семейства», Сочинения, изд. 1, т. III, стр. 630.

7.

Мы делаем нашу историю сами, но, во-первых, мы делаем ее при весьма определенных предпосылках и условиях. Среди них экономические являются в конечном счете решающими... Прусское государство возникло и развивалось также благодаря историческим и в конечном счете экономическим причинам. Но едва ли можно, не сделавшись педантом, утверждать, что среди множества мелких государств Северной Германии именно Бранденбург был предназначен для роли великой державы...

причем это было предопределено именно только экономической необходимостью, а другие моменты не оказывали также влияния... Едва ли удастся кому-нибудь, не сделавшись смешным, объяснить экономически существование каждого маленького немецкого государства в прошлом и в настоящее время или объяснить экономически происхождение верхненемецкого передвижения согласных, расширившего географическое разделение, образованное горной цепью от Судетов до Таунуса, до настоящей трещины, проходящей через всю Германию.

Ф. Энгельс, Письмо к Иосифу Блоху от 21 — 22 сентября г.

К. Маркс и Ф. Энгельс,. Избранные произведения, т. II, 1952, стр. 468.

8.

Поляризация. Еще Я. Гримм был твердо убежден в том, что всякий немецкий диалект должен быть либо верхненемецким, либо нижненемецким. При этом у него совершенно исчез франкский диалект.

Так как письменный франкский язык позднейшей каролингской эпохи был верхненемецким (ведь верхненемецкое передвижение согласных затронуло франкский юго-восток), то франкский язык, по взглядам Гримма, в одних местах растворился без остатка в древневерхненемецком, а в других — во французском. При этом оставалось абсолютно необъяснимым, откуда же попал нидерландский язык в старосалические области. Лишь после смерти Гримма франкский язык был снова открыт:

салический язык в своем обновленном виде в качестве нидерландского, рипуарский язык — в средне- и нижнерейнских диалектах, которые отчасти сместились в различной степени в сторону верхненемецкого, а отчасти остались нижненемецкими, так что франкский язык представляет собою такой диалект, который является как верхненемецким, так и нижненемецким.

Ф. Энгельс, Диалектика природы, Госполитиздат, 1952, стр.

171.

9.

Значение названий. В органической химии значение какого-нибудь тела, а, следовательно, также и название его не зависит уже просто от его состава, а обусловлено скорее его положением в том ряду, к которому оно принадлежит. Поэтому, если мы находим, что какое-нибудь тело принадлежит к какому-нибудь подобному ряду, то его -старое название становится препятствием для понимания и должно быть заменено названием, указывающим этот ряд (парафины и т. д.).

Ф. Энгельс, Диалектика природы, Госполитиздат, 1952, стр.

237.

10.

Филологией подрастающего гражданина будущего не будут особенно донимать. «Мертвые языки совершенно отпадают... а изучение живых иностранных языков останется... как нечто второстепенное». Только там, где сношения между народами выражаются.в передвижениях самих народных масс, иностранные языки должны быть сделаны, в меру надобности, легко доступными каждому. Целям «действительно образовательного изучения языков» должна служить своего рода всеобщая грамматика, и притом на «материи и форме родного языка».

Национальная ограниченность современного человека все еще слишком космополитична для г. Дюринга. Он хочет уничтожить и те два рычага, которые при современном строе дают хотя бы некоторую возможность стать выше ограниченной национальной точки зрения, — он хочет упразднить знание древних языков, открывающее, по крайней мере для получивших классическое образование людей различных национальностей, общий им, более широкий горизонт. Одновременно с этим он хочет упразднить также и знание новых языков, при помощи которых люди различных наций могут объясняться друг с другом и знакомиться с тем, что происходит за их собственным рубежом. Зато грамматика родного языка должна стать предметом основательной зубрежки. Но ведь «материя и форма родного языка» становятся понятными лишь тогда, когда прослеживается его возникновение и постепенное развитие, а это невозможно, если оставлять без внимания, во-первых, его собственные омертвевшие формы и, во-вторых, родственные живые и мертвые языки. Таким образом, мы снова попадаем в запретную область. Но раз г. Дюринг вычеркивает из своего учебного плана всю современную историческую грамматику, то для обучения языкам у него остается только старомодная, выкроенная в стиле старой классической филологии, техническая грамматика со всей ее казуистикой и произвольностью, обусловленными отсутствием исторического фундамента. Ненависть к старой филологии доводит его до того, что самый скверный продукт ее он делает «центральным пунктом действительно образовательного изучения языков». Ясно, что мы имеем дело с филологом, никогда ничего не слыхавшим об историческом языкознании, которое получило в последние 60 лет такое мощное и плодотворное развитие, — и поэтому-то г. Дюринг отыскивает «высоко образовательные элементы» языкознания не у Боппа, Гримма и Дитца, а у блаженной памяти Гейзе и Беккера.

Ф. Энгельс, Анти-Дюринг, Госполитиздат, 1953, стр. 303 — 304.

11.

Наши обезьяноподобные предки, как уже сказано, были общественными животными;

вполне очевидно, что нельзя выводить происхождение человека, этого наиболее общественного из всех животных, от необщественных ближайших предков. Начинавшееся вместе с развитием руки, вместе с трудом господство над природой расширяло с каждым новым шагом вперед кругозор человека. В предметах природы он постоянно открывал новые, до того неизвестные свойства. С другой стороны, развитие труда по необходимости способствовало более тесному сплочению членов общества, так как благодаря ему стали более часты случаи взаимной поддержки, совместной деятельности и стало ясней сознание пользы этой совместной деятельности для каждого отдельного члена. Коротко говоря, формировавшиеся люди пришли к тому, что у них явилась потребность что-то сказать друг другу. Потребность создала себе свой: орган: неразвитая гортань обезьяны медленно, но неуклонно преобразовывалась путем модуляции для все более развитой модуляции, а органы рта постепенно научались произносить один членораздельный звук за другим.

Что это объяснение возникновения языка из процесса труда и вместе с трудом является единственно правильным, доказывает сравнение с животными. То немногое, что эти последние, даже наиболее развитые из них, имеют сообщить друг другу, может быть сообщено и без помощи членораздельной речи. В естественном состоянии ни одно животное не испытывает неудобства от неумения говорить или понимать человеческую речь. Совсем иначе обстоит дело, когда животное приручено человеком.

Собака и лошадь развили в себе благодаря общению с людьми такое чуткое ухо по отношению к членораздельной речи, что, в пределах свойственного им круга представлений, они легко научаются понимать всякий язык. Они, кроме того, приобрели способность к таким чувствам, как чувство привязанности к человеку, чувство благодарности и т. д., которые раньше им были чужды. Всякий, кому много приходилось иметь дело с такими животными, едва ли может отказаться от убеждения, что имеется немало случаев, когда они свою неспособность говорить ощущают теперь как недостаток. К сожалению, их голосовые органы настолько специализированы в определенном направлении, что этому их горю уже никак нельзя помочь. Там, однако, где имеется подходящий орган, эта неспособность, в известных границах, может исчезнуть. Органы рта у птиц отличаются, конечно, коренным образом от соответствующих органов человека. Тем не менее птицы являются единственными животными, которые- могут научиться говорить, и птица с наиболее отвратительным голосом, попугай, говорит всего лучше. И пусть не возражают, что попугай не понимает того, что говорит. Конечно, он будет целыми часами без умолку повторять весь свой запас слов из одной лишь любви к процессу говорения и к общению с людьми. Но в пределах своего круга представлений он может научиться также и понимать то, что он говорит.

Научите попугая бранным словам так, чтобы он получил представление о их значении (одно из главных развлечений возвращающихся из жарких стран матросов), попробуйте его затем дразнить, и вы скоро откроете, что он умеет так же правильно Применять свои бранные слова, как берлинская торговка зеленью. Точно так же обстоит дело при выклянчивании лакомств.

Сначала труд, а затем и вместе с ним членораздельная речь явились двумя самыми главными стимулами, под влиянием которых мозг обезьяны постепенно превратился в человеческий мозг, который, при всем своем сходстве с обезьяньим, далеко превосходит его по величине и совершенству. А параллельно с дальнейшим развитием мозга шло дальнейшее развитие его ближайших орудий — органов чувств. Подобно тому как постепенное развитие речи неизменно сопровождается соответствующим усовершенствованием органа слуха, точно так же развитие мозга вообще сопровождается усовершенствованием всех чувств в их совокупности. Орел видит значительно дальше, чем человек, но человеческий глаз замечает в вещах значительно больше, чем глаз орла. Собака обладает значительно более тонким обонянием, чем человек, но она не различает и сотой доли тех запахов, которые для человека являются определенными признаками различных вещей. А чувство осязания, которым обезьяна -едва-едва обладает в самой грубой, зачаточной форме, выработалось только вместе с развитием самой человеческой руки, благодаря труду.

Развитие мозга и подчиненных ему чувств, все более и более проясняющегося сознания, способности к абстракции и к умозаключению оказывало обратное воздействие на труд и на язык, давая обоим все новые и новые толчки к дальнейшему развитию. Это дальнейшее развитие с момента окончательного отделения человека от обезьяны отнюдь не закончилось, а, наоборот, продолжалось и после этого;

будучи у различных народов и в различные эпохи по степени и по направлению различным, иногда даже прерываясь местными и временными движениями назад, оно в общем и целом могучей поступью шло вперед, получив, с одной стороны, новый мощный толчок, а с другой стороны — более определенное направление благодаря тому, что с появлением готового человека возник вдобавок еще новый элемент — общество.

Ф. Энгельс, Диалектика природы, Господитиздат, 1952, стр.

134 — 136, II.

В. И. ЛЕНИН 1.

Во всем мире эпоха окончательной победы капитализма над феодализмом была связана с национальными движениями.

Экономическая основа этих движений состоит в том, что для полной победы товарного производства необходимо завоевание внутреннего рынка буржуазией, необходимо государственное сплочение территорий с населением, говорящим на одном языке, при устранении всяких препятствий развитию этого языка и закреплению его в литературе. Язык есть важнейшее средство человеческого общения;

единства языка и беспрепятственное развитие есть одно из важнейших условий действительно свободного и широкого, соответствующего современному капитализму, торгового оборота, свободной и широкой группировки населения по всем отдельным классам, наконец — условие тесной связи рынка со всяким и каждым хозяином или хозяйчиком, продавцом и покупателем.

Образование национальных государств, наиболее удовлетворяющих этим требованиям современного капитализма, является поэтому тенденцией (стремлением) всякого национального движения. Самые глубокие экономические факторы толкают к этому, и для всей Западной Европы — более того: для всего цивилизованного мира — -типичным, нормальным для капиталистического периода является поэтому национальное государство.

В. И. Ленин, О праве наций на самоопределение. Сочинения, т. 20, стр. 368 — 369.

2.

NB стр. 481 — о значений слов по Эпикуру:

«Каждый предмет получает благодаря впервые ему присвоенному названию свою очевидность, энергию, отчетливость» (Эпикур: Диоген Лаэрций, X. § 33).

И Гегель: «Название есть нечто всеобщее, принадлежит мышлению, делает многообразное простым» (481).

«Ленинский сборник», XII, 1931, стр. 251.

Подход ума (человека) к отдельной вещи, снятие слепка (=понятия) с нее не есть простой, непосредственный, зеркально-мертвый акт, а сложный, раздвоенный, зигзагообразный, включающий в себя возможность отлета фантазии от жизни;

мало того: возможность превращения (и притом незаметного, несознаваемого человеком превращения) абстрактного понятия, идеи в фантазию (в последнем счете=бога). Ибо и в самом простом обобщении, в элементарнейшей общей идее («стол» вообще) есть известный кусочек фантазии.

«Ленинский сборник», XII, 1931, стр. 339.

4.

Логика похожа на грамматику тем, что для тонко и начинающего это — одно, для знающего язык (и глубоко!

языки) и дух языка — другое. «Она есть нечто иное для того, кто только приступает к ней и вообще к наукам, и нечто иное для того, кто возвращается к ней от них».

«Ленинский сборник», IX, 1931, стр. 33. (Выписка из Гегеля с пометкой В. И. Ленина на полях рукописи.) 5.

Язык богаче в неразвитом, первобытном состоянии ?

народов, — язык беднеет с цивилизацией и образованием грамматики.

«Ленинский сборник», XII, 1931, стр. 155. (Выписка из Гегеля со знаком вопроса на полях рукописи.) 6.

Связь мышления с языком (китайский язык м[ежду] пр[очим] и его неразвитость: 11), образ[ование] история существительных и глаголов (11). В немецком языке мысли = иногда слова имеют «противоположное значение» (12) история (не т[оль]ко «различные», но и противоположные) — языка «радость для мысли»...

«Ленинский сборник», IX, 1931, стр. 15, 7.

«Человек отделяет в мышлении прилагательное от существительного, свойство от сущности... И NB метафизический бог есть не что иное, как краткий Глубоко перечень, или совокупность наиболее общих свойств, верно!

извлеченных из природы, которую, однако, человек NB посредством силы воображения, именно таким отделением от чувственного существа, от материи природы, снова превращает в самостоятельного, субъекта или существо» (355).

«Ленинский сборник», XII, 1931, стр. 117.

8.

[366 — 370]. Очень хорошее место (хорошая цитата из NB Гассенди): особенно [368] бог=собрание: слов прилагательных (без материи) о конкретном и абстрактном.

«Ленинский сборник», XII, 1931,. стр. 119.

9.

Еще добавить о Горгии:

Излагая его взгляд, что нельзя передать, сообщить сущее:

«Речь, посредством которой должно быть сообщено NB о том, что есть, не является тем, что есть, — то, что сообщается, это не самый предмет, а только речь».

ср.

(Секст Эмпирик.«Против математиков». VII. §83 — 84), Фейербах стр. 41 — Гегель пишет: «Сущее постигается также не как сущее, а его постижение есть превращение его во всеобщее» (42).

...«Это единичное совершенно не может быть высказано» (42)...

Всякое слово (речь) чувства показывают уже обобщает реальность мысль и ср. Фейербах слово — общее «Ленинский сборник», XII, 1931,, стр. 217 — 219.

10.

В чем же в таком случае заключается различие между Хорошо рассудком и чувством или способностью к ощущениям?

сказано!

Чувственное восприятие дает предмет, рассудок — название для него. В рассудке нет того, чего бы не было в чувственном восприятии, но то, что NB в чувственном восприятии находится фактически, то в рассудке находится лишь номинально, по названию.

Рассудок есть высшее существо, правитель мира;

но Хорошо лишь по названию, а не в действительности. Что же сказано! такое название? Служащий для различения знак, какой-нибудь бросающийся в глаза признак, который я делаю представителем предмета, характеризующим предмет, чтобы припомнить его в его целостности (195).

«Ленинский сборник», XII, 1931, стр. 141. (Выписка из Фейербаха с пометками В. И. Ленина на полях.) 11.

По поводу софизмов «куча» и «лысый» Гегель повторяет переход количества в качество и обратно: диалектика (стр. 139 — 140);

почему нельзя назвать отдельного? один из предметов данного рода (столов), именно отличается от остальных тем-то 143 — 144. Подробно о том, что «язык выражает в NB сущности лишь всеобщее;

но то, что думают, есть в языке есть особенное, отдельное. Поэтому нельзя выразить на только общее языке то, что думают».

(«Это»? Самое общее слово) «Ленинский сборник», XII, 1931, стр. 223.

12.

ОБ ОЧИСТКЕ РУССКОГО ЯЗЫКА (Размышления на досуге, т, е. при слушании речей на собраниях) Русский язык мы портим. Иностранные слова употребляем без надобности. Употребляем их неправильно. К чему говорить «дефекты», когда можно сказать недочеты или недостатки или пробелы?

Конечно, когда.человек, недавно научившийся читать вообще и особенно читать газеты, принимается усердно читать их, он невольно усваивает газетные обороты речи. Именно газетный язык у нас однако тоже начинает портиться. Если недавно научившемуся читать простительно употреблять, как новинку, иностранные слова, то литераторам простить этого нельзя, Не пора ли нам объявить войну употреблению иностранных слов без надобности?

Сознаюсь, что если меня употребление иностранных слов без надобности озлобляет (ибо это затрудняет наше влияние на массу), то некоторые ошибки пишущих в газетах совсем уже могут вывести из себя.

Например, употребляют слово «будировать» в смысле возбуждать, тормошить, будить. Но французское слово «bouder» (будэ) значит сердиться, дуться. Поэтому будировать значит на самом деле «сердиться», «дуться». Перенимать французски-нижегородское словоупотребление — значит перенимать худшее от худших представителей русского помещичьего класса, который по-французски учился, но, во-первых, не доучился, а во-вторых, коверкал русский Не пора объявить войну коверканью русского языка?

В. И. Ленин, Сочинения, т. 30, стр. 274.

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.