WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |
-- [ Страница 1 ] --

В. А. Звегинцев ИСТОРИЯ ЯЗЫКОЗНАНИЯ XIX И XX ВЕКОВ В ОЧЕРКАХ И ИЗВЛЕЧЕНИЯХ Часть II Государственное учебно-педагогическое издательство Министерства просвещения РСФСР Москва, 1960 ПРЕДИСЛОВИЕ

Вторая часть «Истории языкознания XIX и XX вв. в очерках и извлечениях» посвящена в основном современному периоду в истории языкознания, который характеризуется активными и разнонаправленными поисками новых методов лингвистического исследования.

Вторая часть составлена по тем же принципам, что и первая, и ориентируется только на две (и, несомненно, важнейшие) проблемы: проблему предмета науки о языке (природа и сущность языка) и проблему метода научного исследования. Выход за эти пределы привел бы к нарушению единства книги и значительному увеличению её объема.

Приношу благодарность А.А. Реформатскому за ценные замечания, сделанные им при рецензировании книги.

По техническим причинам в данную книгу не включен справочник языковеда, о котором говорилось в предисловии к первой книге. Он будет опубликован отдельно.

В.А. Звегинцев I. ПСИХОЛОГИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ ЯЗЫКА XX в.

Концепции включенных в данный раздел ученых не образуют внутреннего единства.

Они объединены по внешнему признаку, обозначенному в названии раздела, хотя вместе с тем в них можно обнаружить определенное сближение в понимании некоторых проблем языкознания. Несмотря на свою относительную изолированность, эти концепции вместе с тем оказали известное влияние на формирование ряда направлений современного языкознания, и без них история лингвистической мысли была бы неполной.

Антон Марти (1847 — 1914), первоначально католический священник, в качестве теоретических основ своих многочисленных работ по философии языка использовал концепцию своего учителя Ф. Брентано, представителя идеалистического направления (так называемой «вюрцбургской и венской школы») эмпирической психологии. Основной работой А. Марти является «Исследования к обоснованию всеобщей грамматики и философии языка» (1908). При жизни он выпустил только первый том этого широко задуманного труда;

но в 1950 г. его ученик Отто Функе посмертно опубликовал фрагменты второго тома — «Предложение и слово» и «О значении и методе всеобщей описательной семасиологии». В 1916 — 1920 гг. вышло собрание его сочинений (в двух томах и четырех книгах), в которое, однако, не включена указанная его основная работа.

Предметом философии языка А. Марти (или, как он сам называет ее, всеобщей семасиологии) является все то, что можно отнести к всеобщим и нормативным феноменам. В этом отношении А. Марти можно рассматривать как прямого предшественника глоссематических построений Л. Ельмслева, исходящего, как и А.

Марти, из априорных и выведенных логическим путем норм. Стремясь создать логическую в своих основах грамматику, опирающуюся, как и известная «Универсальная и рациональная грамматика» Пор-Рояля, на заранее заданные схемы, А. Марти всячески отграничивает ее от элементов историчности и лишает связей с конкретными языками.

В своей всеобщей семасиологии А. Марти выделяет материю, которую в языке представляют значения, и форму. Форма в свою очередь подразделяется на внешнюю (звуковая сторона языка) и внутреннюю, которой А, Марти уделяет особое внимание. Под внутренней языковой формой он разумеет всю совокупность связей, существующих между значением и выражением. Внутренняя форма может быть образной, воплощая в себе результат метафоризации как определенного вида психической деятельности, или же конструктивной. Роль конструктивной внутренней формы заключается в упрощении и экономии языковых знаков. По характеру значений А. Марти подразделяет слова на автосемантические, обла дающие значениями сами по себе, и синсемантические, получающие свое значение только в связи с другими словами.

В настоящую книгу включена (с некоторыми сокращениями) статья, написанная А.

Марти в порядке полемики с К. Фосслером. В этой статье А. Марти вкратце излагает основные положения своей теории и указывает те общие принципы, из которых он исходит.

Алан Гардинер, видный современный египтолог, опубликовал две работы, посвященные общей теории языка. Одна из них, «Теория имен собственных» (1940), носит в значительной степени философский характер и примыкает к работам по теории познания Бертрана Рассела. Вторая, «Теория речи и языка» (первое издание в 1932 г, второе в 1951 г.), трактует собственно лингвистические вопросы. В этой второй своей книге А. Гардинер противопоставляет язык, как явление внеиндивидуальное и «постоянное», речи, как явлению хотя и укладывающемуся в схемы языка, однако зависящему от субъективного фактора. С точки зрения этого противопоставления он подвергает рассмотрению традиционные категории языкознания, а также теорию предложения, которое он относит к явлениям речи («Предложение — единица речи».

«Предложение управляется намерением как в количественном, так и в качественном отношении, и если возникает необходимость в его количественном определении, то можно принять следующее: предложение — это высказывание настолько длинное по коммуникации, насколько это входит в намерения говорящего, прежде чем он сделает паузу».) В настоящую книгу включен доклад А. Гардинера на международном лингвистическом конгрессе в Риме, в котором он с большой ясностью и четкостью излагает сущность своей теории.

Карл Бюлер, представитель немецкой школы психологии мышления, после ряда работ, посвященных собственно психологическим проблемам («Духовное развитие ребенка», 1918;

«Кризис психологии», второе издание в 1929;

«Теория выражения», 1933), обратился к рассмотрению природы языка, исходя из своих психологических позиций. Свои взгляды он суммировал в книге «Теория языка» '(1934), ставшей предметом многочисленных дискуссий.

К. Бюлера, так же как и А. Марти и А. Гардинера, не интересуют генетические вопросы.

Фактически он занимается не столько языком, сколько речью, которую он изучает с точки зрения функций, которые она способна выполнять в конкретной ситуации. К. Бюлер выделяет при этом три функции: выражение, обращение и сообщение, которые он переносит в сферу категорий, обусловливающих сущность языка. Тем самым природа языка определяется у него функциональными моментами, устанавливаемыми в процессе речи.

Его книга включает четыре раздела: 1. Принципы исследования языка;

2. Поле указания языка и слова-указатели;

3. Символическое поле языка и называющие слова;

4.

Строение человеческой речи: элементы.и сложные образования. В первом из этих разделов устанавливаются методологические предпосылки, на основе которых проводится дальнейшее исследование (кстати говоря, из трех названных функций он фактически рассматривает только одну — функцию сообщения). «Теория языка» К.

Бюлера не излагает сколько-нибудь оригинальной концепции и в большей мере суммирует и комбинирует взгляды других ученых (Марти, Гуссерля, Кассирера, Гардинера), интересовавшихся в первую очередь нормативными, логическими и психологическими построениями, главным образом априорного порядка. Это обстоятельство признает и сам К. Бюлер, подчеркивавший, что он оперирует старыми истинами, об этом свидетельствуют и его четыре аксиомы, образующие существенную часть его методологического вооружения: А. Модель органона языка;

В. Знаковая природа языка;

С. Разграничение речевого акта и языкового образования и D.

Противопоставление слова и предложения.

Понимание работ К. Бюлера затрудняется полемическим тоном, содержащим намеки на актуальные ко времени дискуссий, но ныне во многом забытые вопросы, и сложной терминологией, которая в значительной мере наполнена не столько лингвистическим, сколько философским или психологическим содержанием.

В настоящую книгу включены извлечения из первого (методологического) раздели «Теории языка», излагающие его понимание природы языка и теоретические предпосылки исследований, и также статьи «Структурная модель языка», которая уточняет, конкретизирует и пополняет приведенные извлечения.

А. МАРТИ О ПОНЯТИИ И МЕТОДЕ ВСЕОБЩЕЙ ГРАММАТИКИ И ФИЛОСОФИИ ЯЗЫКА Когда я включил наименование «всеобщая грамматика» в название моей работы «Исследования к обоснованию всеобщей грамматики и философии языка», я прекрасно понимал, что как сам предмет, так и его наименование не пользуются общей любовью. Но так как я поставил своей задачей совместно с выдающимися языковедами, имеющими подобные же намерения, воздать должное тому правильному, что, по моему мнению, лежало в основе ранних стремлений к установлению «всеобщей грамматики», и, насколько это в моих силах, пополнить его и развить дальше, то мне казалось целесообразным сохранить также и данное наименование, несмотря на то что оно вызывает ироническое отношение со стороны некоторых ученых.

Но как можно говорить о научной описательной грамматике отдельных языков, так возможно это и в отношении всеобщей грамматики, которая точным образом описывает общие черты и элементы всех форм человеческой речи. А то, что эти последние, несмотря на все частные различия, можно обнаружить повсюду, гарантируется совпадением подлежащего выражению содержания, а также общностью средств и путей, которыми человек, вследствие равных способностей и психофизической организации, располагает для выражения. Эта описательная всеобщая грамматика является необходимым добавлением к учению о всеобщих особенностях и законах развития языка, которое более правильно называть учением о принципах истории языка;

между ними существуют такие же отношения, какие имеют место между описанием организмов и их частей, с одной стороны, и учением об органических изменениях или о генезисе и последовательности соответствующих явлений, с другой стороны. Как там, так и здесь совершенно невозможно удовлетворительное объяснение процессов становления и развития, кроме как на основе возможно более точного анализа и описания их компонентов, точно так A. Marty, ber Begriff und Methode der allgemeinen Grammatik und Sprachphilosophie, «Zeitschrift fr Psychologie», Bd. 55, 1910. Статья приводится с сокращениями.

же, как и особенностей и функций этих последних. Оба разветвления этого лингвистического учения о принципах, ориентированных на генетическое и описательное изучение, можно называть также «философской грамматикой» и разделом философии языка, постольку поскольку при этом речь идет о проблемах, решение которых является по преимуществу делом психологов, как это имеет место в описательных и генетических вопросах общей семасиологии.

Понятие философского и философии я определяю таким образом, что включаю в него все те направленные на вскрытие всеобщего и закономерного исследования, которые- касаются либо вопросов психологии, либо в интересах дальнейшего своего прогресса в такой мере вынуждены обращаться к психологическому познанию и методам, что объединение их в руках психологов обусловливается требованиями правильной организации и распределения труда.

В соответствии с этим общим понятием философии и философского, по моему мнению, надо толковать и специфическое понятие философии языка. Она охватывает все направленные на всеобщее и необходимое или закономерное языковые исследования и вопросы, главная трудность которых и поиски ответов на которые лежат в психологической области и где в соответствии с принципами практического разделения работы представляется желательным, чтобы в поисках решений психология принимала преимущественное участие.

Эти исследования в области философии языка можно далее, как это вообще имеет место в философии, подразделить на теоретические и практические. Теоретические исследования нечто иное, как то, что также можно назвать психолингвистическими исследованиями или «философской грамматикой», и львиная доля принадлежит здесь вопросам всеобщей описательной и генетической семасиологии.

Специально для описательной части всеобщей семасиологии мне представляется наиболее удачным наименование «философской грамматики».

Но я, как уже отмечалось, и ее причисляю к «психологии языка» и считаю неправильным и вводящим в заблуждение, когда эти исследования часто называют «логическими» или даже относящимися к теории познания. О последней точке зрения нет надобности распространяться.

Что же касается первой, то, конечно, правильно поступают те, кто значение средств выражения, в противоположность грамматическим явлениям, часто называет «логическими явлениями». Точно так же не вызывает сомнения, что логика в качестве руководства к правильным суждениям оказывает влияние и на языковое выражение (и в особенности выражение понятий и суждений) и тем самым предоставляет место для определенных описательно-семасиологических соображений. Но было бы неправильно последние считать такими, которые представляют ценность и являются предметом этой практической дисциплины только в упомянутом объеме. Не только в отношении выражения понятий и суждений (чем непосредственно должны заниматься логики), но и имея в виду всю совокупность психической жизни они также представляют теоретический интерес, и называть их просто «логическими исследованиями» значило бы недооценивать их теоретическое значение.

Еще более неправильно, с моей точки зрения, при описательных исследованиях говорить о «логическом» методе в противоположность психологическому. Подобные методы не в большей мере «логические», чем те, которые применяются при каждом точном научном анализе и расчленении, и такой описательный анализ явлений точно так же относится к основам всякой точной психологии и тем самым к подлинно психологическому методу.

Выше я употреблял наименование «психология языка». Я хочу отметить, однако, что я при этом не разумел какого-то особого ответвления психологии. Я должен согласиться с Г. Паулем, когда он говорит, что языкознание, конечно, должно быть насквозь психологическим даже тогда, когда речь идет о констатации отдельных фактов, но об особой «психологии языка» не больше оснований говорить, чем об особой психологии права или экономики. И если бы игры (шахматы, карточные игры и пр.) были бы не только играми, но и серьезным занятием, так что стоило бы заняться сопровождающими их психологическими проблемами и явлениями, то можно было бы с таким же самым правом говорить и о «психологии шахмат» или «психологии бриджа». В этом я полностью согласен с названным замечательным исследователем, которому «психология языка» обязана более, чем. кому-либо, хотя он и не выдавал себя за ее представителя.

На этой так называемой «психологии языка», так же как и на общей психологии, строятся и практические исследования. Я разумею под этим «руководство к правильной речи», но не в том смысле, что оно должно устанавливать стандарты для того или иного времени и места (такое руководство не имеет философского характера и вообще не является предметом науки), а в смысле того, что в идеале является правильным или целесообразным. И эта «правильность» имеет много значений соответственно целям, которым более или менее совершенным образом может служить употребление языковых, знаков. Так, речь может быть об идеальном языке, которому индивидуальные и коммуникативные логика и учение о методе предъявляют требования с учетом качеств языка, наиболее важных для формирования и сообщения элементов познания.

Далее — об идеальном языке, которому дает предписания и указания ориентация на обычаи и право, а также примыкающие к ним социальная экономия и мировая политика. Наконец, и о таком идеальном языке, когда дается право эстетике определять, какие качества языка превращают его в наиболее совершенное средство на службе красоты и искусства. Именно для этих целей, по моему мнению, существуют практические разделы философии языка, которые занимаются исследованием и изложением общих закономерностей и методов, в соответствии с которыми происходит образование такого рода идеального языка. Я назвал их глоссономией и глоссотехникой и упоминаю их во вводной части своих «Исследований» в связи с их положением во всей системе философии языка, но из дальнейшего изло- жения моей книги исключаю. Моя книга — теоретическое исследование и, исключая вводную часть и приложение, специально посвящена обоснованию всеобщей описательной семасиологии, которую я считаю для философов основой всех теоретических и практических исследований языка.

Среди вопросов этой области центральное место, по моему мнению, надо отвести тем, которые устанавливают различие между явлениями, называемыми в области семантики материей и формой. Они возникают в каждом языке, и на их основе среди языковых знаков различают материальные слова и формальные слова, или «формы», имея при этом в виду все средства выражения, которые действительно употребляются для обозначения тех или иных элементов значения, или же только такие способы и средства обозначения, которые по своему значению особенно пригодны для выражения формы или же материи и считаются «адекватными» им1. При этом обычно говорят: материальные слова означают «понятия» или «предметы», а формальные слова, или «формы», — «отношения» (понятий или предметов). Иногда вторая часть этой формулы имеет такой вид: формальные слова, или «формы», обозначают «отношения слов».

Все это представляется мне малоубедительным и вовсе не противопоставляется тому положению, что материальные слова означают понятия, а следовательно, должны обозначать и предметы. Более естественным противопоставлением всему этому является положение, что такие явления, как отношения предметов (или понятий), обозначаются формами, причем это точно так же будет характеристикой, несомненно, семантического порядка.

Но если эта констатация относительно того, что, собственно, в значении является материальным или же формальным элементом, как-то приближается к истине, то она все же еще не есть совершенная истина. И здесь мы оказываемся перед вопросом, который с очевидностью нам показывает, что обычные понятия грамматики, поскольку они носят семасиологический характер, для своего разъяснения, более точного толкования и отграничения нуждаются именно в таких исследованиях, которые Фосслер называет лишь «логическими», не относящимися к грамматике и «гетерогенными» ей. Я имею в данном случае в виду точный анализ и описание психических функций, а также их содержания, без чего данные о значении наших языковых средств будут в такой же степени неполными и туманными, как это имело место в отношении медицинского познания органов и функций человеческого тела, до того, как оно оперлось на научную анатомию и физиологию.

В связи с этим последним термином некоторые говорят о формальных и материальных языках, разумея под первыми такой языковый тип, где также и для так называемых формальных элементов значения имеются пригодные и «адекватные» средства выражения (таковыми могут быть, например, так называемые флексии), а материальными языками называют такие, у которых среди их средств выражения отсутствуют «действительные формы», иными словами, такие, которые формальные элементы значения выражают так же одинаковыми или сходными средствами, как и «материальные» элементы значения.

Что же касается понятия формы и материи в области значения, то более детальное изучение показывает, что в это различие вносят много путаницы и что если избавиться от нее и обратиться к рациональному зерну, то мы неизбежно натолкнемся на различие автосемантических и синсемантических составных частей человеческой речи, которое обнаруживается в каждом языке и рассмотрение которого находится в центре описательной семасиологии. Под автосемантическими языковыми средствами я разумею такие, которые сами по себе способны на полное выражение обладающих коммуникативными качествами психических явлений (или содержаний);

как мне кажется, они распадаются соответственно основным классам видов психической деятельности (различаемых мною) на вызывающие представления (среди которых «имена» в широком смысле этого слова играют ведущую роль), высказывания и связанные с экспрессией выражения, или эмотивы.

Поэтому главная задача всеобщей, или философской, грамматики в смысле всеобщей описательной семасиологии заключается в разрешении вопроса о функциях этих автосемантических элементов как в отношении того, что они выражают или (непосредственно) обнаруживают, так и того, что они (опосредствованно) значат. А это, естественно, приводит к обсуждению еще более глубоких психологических вопросов, а именно: о сущности сознания, о различии акта и содержания и о природе и подразделениях этого содержания в различных классах функций сознания.

Если отойти от функций и значения автосемантических языковых средств, как мы их каждодневно употребляем, и обратиться к вопросу о их форме и образовании, то мы неизбежно столкнемся с синсемантическими явлениями, т. е. частями речи, которые сами по себе ничего не значат и способны на это только в соединении с другими, и именно тогда, когда они помогают образовывать автосемантические элементы (высказывание, эмотив, имя и т. д.), хотя нашим языковым чувством воспринимаются как отдельные части речи. Короче говоря, мы сталкиваемся с фактом, что наши автосемантические средства выражения почти всегда обнаруживают соединение «частей речи», или «слов», что они образуются синтаксически и что очень многие из этих синтаксически объединенных для выражения целого частей функционируют только синсемантически. А так как вполне понятные причины, действующие во всех формах речи, всегда стимулировали и продолжают стимулировать синтаксические образования, то и явление синсемантики в том или ином виде свойственно всем языкам, а потому по праву является предметом исследования всеобщей грамматики. Однако эта последняя проводит при этом определенные различия. В частности, надо различать два важных класса — такой, где соединению знаков соответствует аналогичное соединение в мыслях или вообще в значении, где, следовательно, наличествует повод к синсемантическому образованию, и такой класс, где это не имеет места.

Ориентация на экономию знаков и деятельность памяти проявляется и в первом классе, но она не является решающим фактором. Напротив того, это является характерным для второго из названных классов. Учитывая то, что в противоположность грамматическому, или языковому, значению языковых средств этот тип значений часто именуют просто «логическим», я называю первый случай «логически обоснованной» синсемантикой, а второй — «логически необоснованной».

Естественно, что всеобщая грамматика в первую очередь интересуется первой и ставит своей задачей выяснить и перечислить все причины, которые приводят к тому, что все факты человеческой духовной жизни и ее содержания, поскольку они поддаются языковому выражению, образуют синсемантические явления посредством соединения предназначенных для сообщения элементов.

Что касается логически необоснованной синсемантики, то в отношении нее всеобщая грамматика ограничивается тем, что приводит ее общие типы и иллюстрирует их примерами из существующих языков. Это будет сделано во втором томе наших «Исследований» и там же будут рассмотрены по отдельности причины разных случаев логически обоснованной синсемантики, но общая характеристика как первой, так и второй содержится уже и в первом томе.

Мы выше указывали, что неправильному пониманию того фактического, что лежит в основе традиционного разграничения формальных и материальных элементов в значении, способствовало смешение понятий.

Со значением и его элементами путают то, что именуется также «формой», в частности явление так называемой внутренней формы языка, которая в действительности относится не к выражаемому содержанию, а к средствам выражения и понимания1. Она также является важным предметом всеобщей грамматики не только потому, что ее так или иначе можно обнаружить во всех языках (как то, что я называю «образной», так и конструктивной внутренней формой языка), но и потому, что для семасиологии очень важно четко и последовательно отграничить явления, которые так легко смешать со значением и фактически очень часто смешиваются с ним, от самого значения. О природе этих явлений и их отличии от «внешней формы языка», с примерами того, как они путаются и смешиваются со значением, также говорится в первом томе моих «Исследований», который, таким образом, посвящен главным образом описательно-семасиологическим вопросам и проблемам самого общего порядка. Второй том, кроме уже упомянутых задач, будет стремиться к критическому рассмотрению иных учений о формальных и материальных элементах в значении — на основе вскрытых нами отношений между автосемантическими и синсемантическими языковыми средствами.

А. Тумб жалуется, что выдвинутое Гумбольдтом понятие «внутренней формы» каждым толкуется по-своему. Это замечание не лишено основания. Но это происходит потому, что, начиная от самого Гумбольдта, вплоть до настоящего времени, подлинная природа этого явления (и особенно образная внутренняя форма языка, сущность и важность которой для различного формирования языков Гумбольдт только предугадывал) всегда понималась неправильно.

Различие внутренних форм языка (и особенно той, которую я называю конструктивной внутренней формой языка) и связанные с ними различные методы синсемантического выражения играют, разумеется, определенную роль в разных «типах языкового строя».

АЛАН ГАРДИНЕР РАЗЛИЧИЕ МЕЖДУ «РЕЧЬЮ» И «ЯЗЫКОМ» Фердинанду де Соссюру принадлежит заслуга в привлечении внимания к различию между «речью» и «языком», различию настолько важному по своим последствиям, что, по моему мнению, оно рано или поздно станет неизбежной основой всякого научного изучения грамматики. Впрочем, только в посмертном «Курсе общей лингвистики», составленном учениками де Соссюра по записям лекций, это различие получило печатное выражение. Составители великолепно справились со своей задачей, но, вне всякого сомнения, сама природа их материала создавала для них определенные трудности, и, кроме того, они не чувствовали себя вправе развить тезисы с такой же ясностью, с какой это сделал бы сам учитель. Я не имею возможности установить, насколько де Соссюр был бы согласен с теми идеями, которые возникли после его смерти и были стимулированы его теориями. Совершенно очевидно, однако, что устанавливаемое Ш. Балли и Г. Пальмером различие в некоторых отношениях отличается оттого, которое проводил де Соссюр, и точно так же я не могу приписать де Соссюру все выводы, которые я сам сделал в своей недавней книге «Теория речи и языка». Но в одном, впрочем, я уверен: высказанные де Соссюром взгляды, несомненно, очень отличаются от тех, которые были развиты профессором Есперсеном в его лекциях «Человечество, нация и индивид с лингвистической точки зрения», опубликованных в 1925 г. в Осло.

Профессор Есперсен поправит меня, если я в свою очередь неправильно истолкую его точку зрения. Если я не ошибаюсь, различие между «речью» и «языком» представляет для него лишь различие между лингвистическими привычками индивида и общества, к которому он принадлежит. Это явствует из многих утверждений его книги, из которых я приведу только некоторые. На странице 16 мы читаем: «В различии, проводимом между «речью» и «языком», я не вижу ничего другого, как вариант теории «народного разума», «коллективного разума» или «стадного разума», противопоставляемого индивидуальному разуму (или же возвышающегося над ним), тео- Alan H. Gardiner, The distinction of «Speech» and «Language». Atti del III congreso internazionale dei linguisti, Firenze, 1935.

рии, которая содержится во многих немецких исследованиях и с которой среди прочих совершенно справедливо боролся Герман Пауль». На странице 19 мы обнаруживаем следующее: «Таким образом, каждый индивид обладает нормой для своей «речи», которая дается ему извне;

фактически он получает ее посредством своего наблюдения над индивидуальной «речью» других. В известном смысле мы можем сказать, что язык (la langue) есть нечто вроде множественного числа речи (le parole), так же как «много лошадей» есть множественное число от «одной лошади», т. е. оно означает одну лошадь + лошадь № 2, которая несколько отличается от первой, + лошадь № 3, в свою очередь немного отличающаяся и т. д. Все различные индивидуальные языки в своей совокупности образуют национальный язык». В дальнейшем профессор Есперсен, как кажется, делает догадку, что в соссюровском понимании речь есть «мгновенное лингвистическое функционирование индивида», но он, по-видимому, все еще думает, что небольшое расширение этой точки зрения приведет к толкованию «речи» как совокупности лингвистических привычек индивида, и в подтверждение этого ссылается на то, что мы располагаем гомеровскими словарями и гомеровскими грамматиками.

Я должен сознаться, что испытываю большие затруднения относительно утверждения того, что де Соссюр думал или не думал, но в одном я уверен: между индивидуальным «языком» и «речью» он устанавливает такие же большие различия, как и между языком общества и речью каждого из его членов. Разумеется, де Соссюр не мог не понимать, что индивиды обладают своими лингвистическими привычками, так же как и группы индивидов. Существует английский язык Шекспира, Оксфорда, Америки и английский без всяких уточнений. Мы можем рассматривать язык ограниченным как географическими, так и временными пределами;

когда мы говорим об английском, мы иногда разумеем английский на протяжении всей его истории, а иногда только английский какого-либо индивида, как, например, тогда, когда говорим, что английский Джона отвратительный. Но все видоизменяющееся собрание лингвистического материала есть «язык», а не «речь» в том смысле, в каком употреблял этот термин де Соссюр. Любое такое собрание, т. е.

любой словарь и любая совокупность синтаксических моделей, образует «язык». «Язык» представляет основной капитал лингвистического материала, которым владеет каждый, когда осуществляет деятельность «речи». Но что такое тогда «речь»? Речь, как я ее понимаю и как, несомненно, понимал ее де Соссюр, есть кратковременная, исторически неповторимая деятельность, использующая слова. Речь имеет место, когда человек делает замечание или записывает предложение. Акт неповторим, закончен в себе, происходит только однажды и в силу этого диаметрально противоположен любому языку, любому собранию лингвистического материала. Поскольку, следовательно, деятельность речи и собрание лингвистических привычек, которое мы называем «языком», — совершенно несовместимые вещи, само проведение различий между ними может показаться бесполезным.

С тем чтобы сделать его полезным для грамматиков, это различие, по видимому, следует свести к более простым терминам, и в соответствии с этим я устанавливаю, что «речь» в своем конкретном смысле означает то, что филологи называют «текстом». Этим словом обычно определяют то, что было написано каким-либо автором, но я хочу расширить его значение до обозначения всего, что написано или сказано. Как только будет усвоена эта точка зрения, будет невозможно не увидеть, к чему стремился де Соссюр, устанавливая свое различие. Возьмем любое предложение, любой кусочек «текста». Я приведу мою любимую цитату из Вольтера: II faut cultiver notre jardin. В этом предложении, типичном образце речи, плоде мгновенного импульса литературного вдохновения, отчетливо выступают два ряда явлений и именно слова, ни одно из которых Вольтер не создавал, и грамматическая схема, воплощенная в предложении, — употребление инфинитива после il faut и объект, следующий за инфинитивом. Эти два вида фактов совместно образуют первый из упомянутых мною рядов явлений;

они являются фактами «языка». Они принадлежат языку Вольтера, языку его времени и его общества;

они также являются фактами французского языка. Вместе с тем совершенно очевидно, что мы не исчерпываем состава этого предложения, когда перечисляем указанные факты языка. Не язык Вольтера подсказал ему данное конкретное утверждение, выбор cultiver в качестве конкретного инфинитива, следующего за il faut, или употребление конкретного сочетания notre jardin в виде объекта к cultiver. Эти явления — продукты его «речи», результат его целеустремленной мысли.

Все, что я сейчас сказал, ясно и понятно, но грамматисты могут все еще недоумевать, какое значение для них может иметь различие между «речью» и «языком». С моей точки зрения, — первостепенное значение.

Даже в пределах короткого предложения, выбранного мною в качестве примера, я обнаружил грамматические термины двух порядков. Во первых, эти определения слов, которые постоянно свойственны им, могут быть установлены независимо от контекста и соответственно являются составной частью их структуры, как она обусловливается «языком». Так, cultiver есть инфинитив, notre — прономинальное прилагательное, a jardin — имя существительное. Совершенно отличными являются факты «речи» и именно те характеристики, которые прилагаются к словам и сочетаниям слов каждым конкретным говорящим. В нашем примерном предложении это был Вольтер, кто сделал notre jardin объектом к cultiver, a notre — эпитетом к jardin. Итак, мы должны применять наименование «язык» ко всему тому, что является традиционным и органическим в словах и сочетаниях слов, и «речь» — ко всему тому в них, что обусловливается конкретными условиями, к «значению» или «намерению» говорящего.

Наблюдение тотчас покажет, что все грамматические термины относятся либо к первой, либо ко второй из этих категорий. Таким образом, «язык» и «речь» образуют основную дихотомию в грамматических явлениях. Я хочу, однако, предупредить возможные возраже- ния. Я вовсе не предполагаю, что язык не используется в речи. Конечно, он функционирует в речи и главным образом для этой цели и существует.

Когда я говорю, что определенные явления в данном тексте принадлежат «речи», но не «языку», я разумею, что, если вы исключите из текста все те традиционные элементы, которые следует называть элементами языка, получится остаток, за который говорящий несет полную ответственность, и этот остаток и является тем, что я понимаю под «фактами речи». Следует также отметить, что к «языку» я отнес грамматические схемы, обнаруживаемые конкретными языками. Так, для английского языка является правилом, что адъективный эпитет обычно ставится между артиклем и существительным, к которому он относится. Но только что я говорил о термине «эпитета как о явлении, скорее относящемся к «речи», чем к «языку». И все же здесь нет противоречия, и я объясню — почему. Я вовсе не отрицаю, что термины «объект», «эпитет», «аппозиция», «предложение» и т. д. являются грамматическими терминами, и поскольку они встречаются в английской грамматике, которая является описанием существующих в английском языке лингвистических условий и привычек, они необходимы для описания английского, так же как и других языков. Но они постольку являются терминами языка, поскольку они — термины общих схем, лингвистических моделей, которые можно выразить алгебраическими символами и которые в языке не связаны с определенными словами. Термин «эпитет» относится к языку постольку, поскольку он имеет в виду все английские прилагательные, помещенные между артиклем и существительным, но к «речи» постольку, поскольку он относится к конкретному слову, реализующемуся только в речи, как например в сочетании a good man. Самым недвусмысленным формулированием моих тезисов было бы такое: терминами языка и грамматики, относящимися к фактам «языка», являются такие, которые имеют дело с постоянным строением слов, и соответственно терминами «речи» являются такие, которые, относятся ad hoc1 к функциям слов, обусловленным причудой каждого говорящего в отдельности. Менее многословно и достаточно понятно определять термины вроде «прилагательное», «множественное число», «условное наклонение», «винительный падеж» как «термины языка», а такие термины, как «предикат», «объект», «настоящее историческое», «предложение», как «термины речи».

Больше всего я боюсь упрека не в том, что различие между «языком» и «речью», как я его попытался объяснить, неправильно, а в том, что оно слишком известно и очевидно, чтобы упоминать о нем. Именно подобной критике подверглась моя книга со стороны одного весьма известного ученого. Я беру на себя смелость не согласиться с этим. Просматривая грамматику, я снова и снова нападаю на ошибки, которые возникают вследствие неразличения явлений, связанных с функциями в речи и с постоянным характером языка. Как часто «восклицание» путают с «междометием», а «субъект» — с «именитель- ad hoc (лат.) — для данного случая. (Примечание составителя.) ным падежом»! Чтобы подкрепить мою точку зрения, я приведу несколько случаев, когда различие «терминов речи» и «терминов языка» Обнажает исконные противоречия и требует того или иного решения. Возьмем для начала вечные споры о природе «предложения». Большинство грамматиков ныне считает, что предложения можно сгруппировать, в четыре категории в зависимости от того, содержат ли они утверждение, вопрос, требование или восклицание. Но многие из них в то же время придерживаются точки зрения, что предложением является всякое сочетание слов, имеющее субъект и предикат или содержащее глагол с личным окончанием1. Такие взгляды едва ли возможны для тех из нас, кто пришел к заключению, что каждый точный грамматический термин должен быть термином либо «речи», либо «языка». Классифицируя предложения по четырем упомянутым мною категориям, грамматики фактически придерживаются того взгляда, что наименование «предложения» соотносится с функцией, обусловленной речью. Слово или сочетание слов только тогда предложение, когда из них самих явствует, что говорящий утверждает, спрашивает, требует или восклицает. Мнение, что предложение создается наличием субъекта и предиката или же глагола с личным окончанием, напротив того, имеет в виду черты, которыми данное сочетание слов обладает постоянно, т. е., следовательно, черты, которые являются фактом «языка». Таким образом, грамматики, которые одновременно придерживаются обеих точек зрения, считают, что термин «предложение» есть термин как языка, так и речи, а это невозможно, поскольку определения терминов «речи» и «языка» взаимоисключающи.

Нельзя идти двумя путями. Либо мы должны считать, что термин «предложение» относится к функции в речи и тогда нужно его расширить и вместе с тем ограничить его применение всеми словами или сочетаниями слов, когда говорящий действительно утверждает, действительно спрашивает, действительно требует или действительно восклицает, либо мы должны с определенностью решить, что этот термин соотносится с постоянными чертами и в этом случае наличие субъекта и предиката дает основание для определения сочетания слов как предложения. В последнем случае мы должны сочетание слов Магу has a new hat (У Мери новая шляпа) называть предложением даже в том случае, если эти слова составляют только часть вопроса: Are you sure that Mary has a new hat?

(Вы уверены, что у Мери новая шляпа?). Старые грамматики поступали вполне логично, когда они использовали термин «подчиненное предложение» (Nebensatz) для слов Магу has a new hat в вопросах, подобных настоящему, но их современные последователи, сталкиваясь с Я должен признаться, что с логической точки зрения не может вызывать возражения определение предложения как «слова или сочетания слов, выражающих утверждение, вопрос, требование или восклицание и содержащих также субъект и предикат». Но этот термин останется все еще термином «речи», поскольку функция ad hoc будет conditio sine qua non. Мне только кажется, что от такого определения будет мало пользы. «Clause» является таким же функциональным термином, соединенным с формальной оговоркой.

подобными примерами, вступают в противоречие с самими собой, поскольку существуют случаи, когда Магу has a new hat не выражает ни утверждения, ни вопроса, ни требования, ни восклицания. Что касается меня, то я знаю, что четырехзначная классификация предложений привилась, но я считаю гораздо более удобным соотносить термин «предложение» с фактической функцией в речи. В соответствии с этим я без колебаний расширяю применение термина «предложение» и к таким случаям, как Of course! Really? Attention! и Alas! (Конечно! Действительно?

Внимание! и Увы!), но считаю неправильным прилагать это к Mary has a new hat в вопросе Are you sure that Mary has a new hat?

Другим спорным вопросом, в связи с которым различие «языка» и «речи» может оказать значительную помощь, является вопрос о количестве падежей в современном французском и английском. Является «падеж» категорией «языка» или «речи»? Если бы покойный профессор Зонненшайн осознал важность этого основного вопроса, он без всякого сомнения не стал бы настаивать на парадоксальном положении, что французское существительное имеет четыре отдельных падежа, а английское — пять. В классических языках, которым мы обязаны самим понятием «падежа», он, несомненно, был категорией «языка». В латинских и греческих существительных, местоимениях и прилагательных существовало столько падежей, сколько было форм внешних различий, соответствующих группам синтаксических и семантических отношений, в которые могут вступать слова или обозначаемые ими предметы. Эти различия форм являются постоянными и основными чертами слов, обнаруживающих их, и, следовательно, фактами «языка». Вы можете взять слова вроде rosam или fontet, и рассматривать их вне контекста, и только на основании морфологических данных вы можете отнести их к винительному падежу. Конечно, существуют сомнительные случаи вроде res и impedimenta, но даже и в подобных примерах отличие от других форм того же самого слова (rebus, rerum, impedimentis) позволяет нам отнести их к тому или другому падежу. Можно ли то же самое сказать в отношении французских и английских существительных? Во французском, поскольку дело касается существительных, вообще невозможно говорить о падеже, если слово рассматривается вне контекста. Например, существительное chapeau получает полную грамматическую характеристику, когда мы говорим, что это существительное мужского рода в единственном числе.

Если термин «падеж» брать в том значении, какое он имеет в латинском и греческом, слово chapeau в Elle a achet un chapeau не является винительным падежом, хотя оно есть объект к глаголу achet. Говорящий сделал из chapeau объект, но он не в состоянии сделать из этого слова винительный падеж;

термин «объект» — термин «речи», но им не является термин «винительный падеж». В английском положение несколько иное, но применимы те же самые критерии. Возьмем английское слово John's. Совершенно независимо от контекста мы тотчас можем сказать, что John's стоит в родительном падеже. Но в отношении формы John мы не столь уверены. Давая грамматическую характеристику этому слову, мы скажем, что это существительное мужского, рода в единственном числе, имя собственное, номы, наверно, забудем сказать что-либо относительно его падежа. Спорным является вопрос О том, можем ли мы приписывать слову как факту языка черты, которые не подлежат немедленному определению на основании его внешней формы или того, что я назвал бы его «ощущением». Совершенно очевидно, что, если в нашем сознании возникает форма John's, мы тотчас устанавливаем, что John не соотносится с ней. Что касается меня, то я склонен в чисто описательных грамматиках английского языка называть существительные, подобные John, horse или turpitude, основными формами и добавлять при этом, что английские существительные знают только одно изменение падежа и именно родительный падеж.

Придерживаясь этой линии, мы будем следовать за древнегреческими грамматиками, для которых «падеж» () есть «отпадение» от такого состояния, которое не является падежом. Но, может быть, лучше идти за профессором Есперсеном и обозначать формы вроде John, horse и т. д.

термином «общий падеж», для которого и качестве альтернативных можно предложить также термины «неродительный падеж» или «основной падеж» (general case).

Я совершенно уверен, однако, в одном: говорить, что John в I gave John a shilling является дательным падежом, — большая ошибка, Мы, правда, можем думать об изолированном из контекста John как о падеже, отличном от слова John's, но совершенно очевидно, что нам никогда не придет в голову считать его дательным падежом, Поступать так — значит игнорировать факт, что «падеж» есть прежде всего видоизменение внешней формы и что это — категория «языка». Называть John в приведенном мною предложении дательный падежом — это значит полагать, что функции слова в «речи» достаточно, чтобы возвести его в ранг соответствующего падежа. В грамматиках, написанных для детей, знающих латинский или немецкий, вполне допустимо указывать, что John в I gave John a shilling имеет функции дательного падежа и что своим местом в предложении оно обязано позиции дательного на древних этапах развития языка, но было бы в высшей степени неправильным использовать наименование падежа «дательный» с целью описания самого слова.

Различие между «языком» и «речью» может также привлечь внимание к лакунам в нашей грамматической номенклатуре. Что такое «фраза»? Я отвлекусь от того факта, что французские грамматики используют термин «фраза» в значении английского грамматического термина «предложение» и ограничусь только рассмотрением того, какое применение имеет оно в английской лингвистической литературе. Это термин «языка» или «речи»?

Если это термин «речи», то он соответствует немецкому Wortgruppe (словосочетание) и может использоваться для обозначения любой ad hoc комбинации тесно связанных слов, которые могут быть продиктованы фантазией или потребностями говорящего. Если это термин «языка», то тогда он должен быть ограничен комбинациями слов, которые язык так тесно- сплотил вместе, что невозможны никакие варианты их. В этом последнем случае термин «фраза» можно будет соотносить только со стереотипными выражениями вроде комбинаций in order to of course, take stock of, have recourse to1. Я склонен думать, что было бы лучше ограничить термин «фраза» такими фиксированными выражениями, а комбинации слов, подобные this inconstitutional act2, называть «словесной группой» или просто «группой». Таким образом, «фраза» стала бы лишь термином «языка», а «группа» лишь термином «речи». Я уверен, что такое различение будет иметь большое значение, несмотря на то что существует много сочетаний слов, которые помещаются где-то между этими двумя категориями. Я, например, не знаю точно, следует ли немецкое er wird gehen относить к категории «фразы» или же «группы».

Надеюсь, я смог показать, что различие между «речью» и «языком» представляет больший жизненный интерес, чем думают некоторые ученые. Но мы только приступаем к выявлению его возможностей. На долю других исследователей, вооруженных лучше, чем я, выпадает задача полностью исчерпать возможности этого различия и тем самым внести порядок в нашу хаотическую номенклатуру.

Русскими эквивалентами подобных выражений являются: с целью, не подлежит сомнению, может быть, имея в виду и пр. (Примечание составителя.) В русском языке такой «группой» является сочетание: день открытых дверей и пр.

(Примечание составителя.) КАРЛ БЮЛЕР ТЕОРИЯ ЯЗЫКА (ИЗВЛЕЧЕНИЯ ИЗ РАЗДЕЛА «ПРИНЦИПЫ ИЗУЧЕНИЯ ЯЗЫКА») У истоков теории языка, нечетко различимые, стоят две задачи;

мы намереваемся первую только набросать, а вторую разрешить. Первой является описание полного содержания и характера специфически лингвистического наблюдения, а второй — систематическое выявление наиболее определяющих исследовательских идей, которые руководили собственно языковедческими умозаключениями и стимулировали их.

Нет надобности подвергать обсуждению то, что лингвистика вообще строится на наблюдении;

ее репутация как хорошо обоснованной науки частично зависит от надежности и точности ее методов констатации. Когда отсутствуют письменные памятники или когда их свидетельства можно пополнить живыми наблюдениями, исследование не медлит с обращением к непосредственному и подлинному источнику сведений. В наши дни оно, например, не колеблясь, делает на местах диалектологические записи, обращается к живым звукам и закрепляет на пластинках редкие и трудно наблюдаемые явления речи, чтобы затем повторно подвергнуть их наблюдению. На пластинках можно закреплять, конечно, только речевые явления, которые воспринимаются на слух, и уже это обстоятельство имеет огромное значение для методов дискуссии.

Ведь к полным, а это почти то же, что к «значимым» или «наделенным значением», речевым явлениям относятся отнюдь не только те, которые воспринимаются на слух. Каким же образом устанавливаются и делаются доступными точному наблюдению соответствующие явления? Как бы ни обстояло дело, но лингвист-наблюдатель должен иначе, чем физик, понимать воспринимаемое ушами и глазами (будь это, как говорят, изнутри или извне). И это понимание необходимо с такой же тщательностью подвергнуть методической обработке, как и записи flatus vocis2, звуковых волн, звуковых образов.

Было бы ограниченным и не соответствующим многообразию средств и путей представлять себе требования понимания одинаково Karl Bhler, Sprachtheorie, Jena, 1934.

Flatus vocis (лат.) — дыхание голоса. (Примечание составителя.) исполнимыми для каждой из многих лингвистических задач. Речь идет не о том, что все базируется на «проникновении» и самовыражении.

Психология животных и детей создала новый способ обработки и тем самым достигла величайших успехов в своей области;

разгадка иероглифов не тотчас нашла третий путь, но в силу необходимости блестящим образом использовала единственно успешный. Понимание и понимание, которое по природе вещей в языковом изучении имеет по крайней мере троякое истолкование.

Первые исследователи иероглифов имели перед собой непонятные рисунки и предполагали, что это символы, которые, возникнув из человеческого языка, должны читаться как наши письменные знаки;

они думали, что совокупность рисунков образует текст. И действительно, шаг за шагом тексты были расшифрованы и на основе этого изучен язык народа фараонов. Этот язык имеет слова и предложения, как и наши языки, а первоначально непонятные фигуры оказались символами предметов и ситуаций. В нашу задачу не входит подробное прослеживание того, как познали значение этих символов;

важно, что в данном случае было выполнено требование первого понимания, исходя из значения символа. Присоединим к этому, ради контраста, второй мыслимо наиболее отличный исходный пункт исследования. Это не памятники на камне и папирусе, это существующие в социальной жизни чуждых нам существ определенные явления, процессы, относительно которых можно предполагать, что они функционируют как наши человеческие коммуникативные сигналы. Чуждыми существами могут быть муравьи, пчелы, термиты, ими могут быть птицы или другие социальные животные, это могут быть также люди, а «сигналы» — человеческим языком. Когда я слышу команду, то мне по поведению воспринимающих его начинает открываться и предполагаемое его «значение» или же, точнее, содержание сигнала. Здесь, следовательно, дело обстоит совершенно иначе, чем в случае с расшифровкой текстов. И, в-третьих, новый исходный пункт обнаруживается тогда, когда воспринимаемое истолковывается как выражение. Выражение заключается у человека в мимике и жесте, но также в голосе и языке;

оно дает новый ключ к пониманию.

Насколько успешно обходились пионеры языкознания этими ключами понимания, об этом можно прочесть в их работах. Но как эти ключи использовались в процессе все углубляющегося анализа того или иного языка, это систематически и исчерпывающе еще никогда не описывалось.

Логическое обоснование исходных данных при построении науки о языке, приложение ее положений к наблюдению над конкретными явлениями речи — все это чрезвычайно сложная задача. Но было бы совершенно неправильным при этом в качестве образца для языкового исследования брать совершенно чуждый ему методический идеал физики.

Но как бы то ни было, настоятельной потребностью лингвистической науки остается все же раскрытие первых умозрительных построений исследователей языка. И для физики и для языкознания одинаково важны слова, которыми открывается «Критика чистого разума»:

«Не подлежит никакому сомнению, что все наше познание начинается с опыта: так как каким же образом были бы пробуждены познавательные потенции, если бы предметы не затрагивали наших чувств...» Мы назовемте, что затрагивает или способно затронуть чувства языковеда, конкретным речевым явлением. Подобно грому и молнии, переход Цезаря.через Рубикон — это единственное в своем роде явление, событие hic et nunc1, которое занимает определенное место в географическом пространстве и грегорианском календаре. Языковед производит свои основные наблюдения над конкретными языковыми явлениями и фиксирует их результаты в научных положениях. До этого момента все эмпирические науки находятся в равных условиях. Однако характер наблюдаемых явлений в физике и в языкознании совершенно различен (относительно чего дает сведения аксиома о знаковой природе языка), а вместе с этим оказывается отличным и способ наблюдения, а также логическое содержание научных положений.

Как обстоит дело с принципами языкового исследования? В дальнейшем мы формулируем некоторое количество принципов, которые претендуют на то, чтобы рассматриваться либо в качестве аксиом языкового исследования, либо по крайней мере служить исходным пунктом для теоретических изысканий, направленных на построение замкнутой системы таких аксиом. По своей форме это предприятие ново, но содержание этих принципов отнюдь не ново и не может быть таковым по природе самих вещей. Ведь отношение к языку, когда формулировались эти принципы, было определено языковедами чуть ли не с самого начала существования языкознания. Вопросы, которые возможно было поставить, исходя из этой позиции, давно поставлены и разрешены;

другие, которые не ставились, так как они были бессмысленны в этих условиях, вообще не подвергались рассмотрению.

Можно с полным основанием утверждать, что также и исследование языка, особенно в свой последний более чем столетний период истории, было хорошо осведомлено о правильных путях изучения. Все, что было формулировано теоретиками науки и носило характер предположительно столь же плодотворных концепций, как и концепция математического анализа естественных процессов, хотя и не всегда получало завершенную форму, было в общем и целом использовано исследованием. А в этой связи на первое место выдвигается функция аксиом в исследовательской методике отдельных эмпирических наук. Аксиомы являются конструктивными, определяющими предмет тезисами, проникновенными индуктивными идеями, в которых нуждается каждая область исследования.

Предварительный взгляд на последующее изложение открывает читателю, что мы формулируем, разъясняем и рекомендуем четыре принципа. Если какой-либо критик заметит, что они (употребляя Hie et nunc (лат.) — здесь и теперь. (Примечание составителя.) слово Канта) лишь подобраны и что предположительно существует еще много подобного рода аксиоматических или близких к аксиомам принципов относительно человеческого языка, то встретит абсолютное наше согласие;

эти принципы в действительности только собраны из концепций успешного языкового исследования и, конечно, оставляют место и для других...

Два из этих четырех принципов настолько тесно связаны друг с другом, что возникает вопрос, нельзя ли их объединить в один: это — А (модель органона1 языка) и В (знаковая природа языка). Мне самому не сразу стало ясно, почему необходимо иметь здесь два принципа. Модель органона языка представляет добавление к тем старым грамматикам, которое считали необходимым рекомендовать исследователи вроде Вегенера, Бругмана, Гардинера, а до них в известной мере и другие, вроде Г. Пауля. Модель органона делает ясным многообразие отношений, которое вскрывается только в конкретном речевом явлении. Вначале мы установили положение о трех смысловых функциях языкового образования. Интересной попыткой, где последовательно проводится нечто подобное, является книга Гардинера «Теория речи и языка». Анализ Гардинера направлен на создание ситуативной теории языка.

Следует ли выдвигать лозунг, что старая грамматика нуждается в категорическом реформировании под знаком ситуативной теории языка? Я считаю, что существуют известные имманентные границы, которые должны уважаться всеми реформаторами. В такой же степени несомненным, как и конкретные речевые ситуации, является факт, что существует внеситуативная речь и даже целые книги, наполненные внеситуативной речью. И если отнестись без предубеждений к этому факту широкого распространения внеситуативной речи, то для решительного представителя ситуативной теории это прежде всего даст основание для философского размышления по поводу многообразия фактов. А затем если он не будет упрямо настаивать на своих догмах и считать, что можно ограничиться изученными им случайными анализами, но отдастся руководству языка и обратится к рассмотрению таких внеситуативных предложений, как «Рим расположен на семи холмах» или «Дважды два — четыре», то он неизбежно вынужден будет вернуться на старые и почтенные дороги описательной грамматики. Логическое обоснование этого содержится в нашем учении и символическом поле языка, и это учение должно также иметь аксиоматический характер. Оно является таковым, если признаются аксиомы В и D (различие слова и предложения).

Наконец, аксиома С (различие речевой деятельности и языкового образования) содержит выводы о давно произошедшей в языкознании дифференциации областей исследования. Филологи и лингвисты, психологи и литературоведы смогут найти кое-что специфически интересное для них в нашей схеме четырех полей...

Органон — собрание правил (Примечание составителя.)...[На прилагаемом рисунке] дается модель органона языка (см. схему).

Круг в середине символизирует конкретный звуковой феномен. Три исходящих от него направления линий призваны показать три различных пути превращения в знак. Стороны врисованного треугольника символизируют эти три пути. Треугольник в некоторых частях занимает меньше пространства, чем круг (принцип абстрактной релевантности). В других частях он выходит за пределы круга, чем указывается, что чувственно данное всегда получает апперцепционное добавление. Группы линий символизируют семантические функции (сложного) языкового знака'. Это — символ в силу своей ориентации на предметы и материальное содержание, симптом (указание) — в силу своей зависимости от посылающего (говорящего), внутреннюю сущность которого он выражает, и сигнал — в силу своего обращения к слушающему, внешнее и внутреннее поведение которого направляется им, как и другими коммуникативными знаками.

Эта модель языка со своими тремя независимо варьирующимися чувственными отношениями впервые была приведена в моей работе о предложении (1918) и начиналась словами: «Человеческий язык имеет три функции — извещение (Kundgabe), побуждение (Auslsung) и сообщение (Darstellung)». Ныне я предпочитаю термины: выражение (Ausdruck), обращение (Appel) и сообщение (Darstellung), так как слово Ausdruck в кругу теоретиков языка приобретает все более и более требуемое точное значение, а латинское слово appellare (англ, appeal, немецк. нечто вроде ansprechen) более подходяще для второго.

Каждый, кто основывается на знаковой природе языка, должен во всяком случае придерживаться гомогенности в своих понятиях;

все три основных понятия должны быть семантическими понятиями.

Существуют не две, а четыре стороны, или, так сказать, четыре фронта, в языкознании, которые необходимо показать и разъяснить в аксиоме С.

Четыре потому, что этого требует сам предмет, и если ограничиться только какими-либо двумя, то их нельзя достаточно точно определить.

Гумбольдт говорил об energeia и ergon, де Соссюр ухватился за существующее во французском противопоставление la parole и la langue (в английском speech и language), чтобы произвести разграничение между лингвистикой языка и лингвистикой речи. Со времени Гумбольдта не существовало ни одного сколько-нибудь крупного ученого, который не чувствовал бы, что с различием energeia и ergon связано что-то существенное, а со времени де Соссюра ни одного языковеда, который не высказал бы ряд мыслей о la parole и la langue. Но ни старое, ни новое парное деление не оказалось подлинно продуктивным в области языковедческих принципов. То тут, то там сегодня еще пытаются, исходя из принципов психологии или теории познания, приписать приоритет одному из членов пары energeia и ergon. Теория языка должна рассматривать подобные стремления как трансцедентные ей, а в качестве эмпирической науки принять четырехчленное деление;

результаты изучения языка — свидетельство тому, что это давно уже чувствовалось исследователями и только ждало своего научного формулирования.

Так как это в одинаковой мере касается как отношений, существующих между этими четырьмя понятиями, так и определений каждого в отдельности, чисто формальным путем, посредством схемы символов, можно показать, что в группе из четырех членов H, W, A, Q существует не больше и не меньше, чем шесть основных отношений. Представляются ли они в пространственном отношении в виде тетрайда или четырехугольника, — это безразлично. Я предпочитаю четырехугольник, с помощью которого мы можем предпринять первый решающий шаг из области наивысшей формализации в ощутимую реальность. Итак:

H W A G Порядок первоначально произвольный, но мы придаем ему форму схемы четырех полей с намерением наглядно показать две пересекающиеся дихотомии:

I II 1 H W 2 A G Какова точка зрения, на основе которой речевая деятельность (Sprechhandlungen = H) и речевые акты (Sprechakte = A) относятся к I, а языковые средства (Sprachwerke = W) и языковые структуры (Sprachgebilden = G) — ко II? И какова точка зрения, на основе которой речевая деятельность и языковые средства относятся к I, а речевые акты и языковые образования ко II? Конечный результат гласит, что языковые явления можно определять;

I. Как соотносимые с субъектом явления.

II. Как лишенные связи с субъектом явления.

Оба являются возможными и необходимыми.

А что касается другой дихотомии, то языковед всё то, что в состоянии «затронуть его чувства», может определить:

1. На более низкой ступени формализации как деятельность и средства [деятельности].

2. На более высокой ступени формализации как акты и образования.

Языковыми образованиями являются слова и предложения. Тот или другой термин нельзя поднимать до ранга категории;

оба связаны друг с другом и определять их можно только в корреляции.

СТРУКТУРНАЯ МОДЕЛЬ ЯЗЫКА 1. Все еще существуют теоретики, которые одним махом пытаются определить понятие «язык» обычным способом — per genus proximum et differentiam specificam2. Напротив того, современные логики осознали безнадежность таких попыток и поступают иным образом. Если немецкое слово Sprache французы переводят то как lа parole, то как la langue, то уже одного этого факта достаточно, чтобы признать правильность их позиции.

Надо учесть, что речевая деятельность и язык — неравнозначные явления и структурный анализ обоих никогда не может дать полного совпадения.

Возьмем для примера понятие предложения. Джон Рис приводит в своей прилежной Karl Bhler, Das Strukturmodel der Sprache, «Travaux du Cercle Linguistique de Prague», 6, Prague, 1936.

Per genus proximum et differentiam. specificam (лат.) — посредством ближайшего рода и видового различия. (Примечание составителя.) книге 139 определений предложения. Если среди них было хотя бы шесть, которые давали бы специалистам что-либо существенное, то это должно было бы привести их в полное изумление и подвергнуть сомнению все традиционные методы. Что такое предложение? Прежде чем ответить на этот вопрос, необходимо предварительно решить: имеете ли вы в виду явление, относящееся к области la langue или la parole.

В первом случае я определяю структуру законченного образования, во втором случае — структуру речевой деятельности. И мои анализы будут так же мало совпадать, как если бы я, например, последовательно расчленял друг от друга сначала образование «молоток», а затем деятельность «удар». Если я в молотке различаю рукоятку и сам молоток, а в ударе две фазы — размах и сам удар, то в обоих случаях все в порядке. Предположим далее, что орудующему молотком мы предоставляем свободу браться иногда за молоток, а ударять рукояткой, — это тоже будет в порядке, и никакой педагог-мастер не станет отговаривать ученика от этого.

Столь же проста в своей основе неразрешимая «загадка» понятия предложения. Существует много возможностей так оформить речевой поток и настолько однозначно включить в контекст поля, что мы, интерпретируя его, сможем сказать — это «предложение». Но существует только одна из этих многих возможностей, которая представляет интерес для грамматиков как таковых. И если превращение речевого потока в предложение и осуществляется в символическом поле языка, то все же существует известная степень свободы, подобная той, которую мы наблюдали при действии с молотком, так как структура речевой деятельности не полностью совпадает со структурой языкового образования. Можно даже сказать, что в отношениях между грамматическим строем языка и психологическим построением речи заключено столько притягательной силы для каждого человека, относящегося творчески к речи, что становится вполне понятным, почему он постоянно допускает некоторое уклонение в стилистических и выразительных языковых средствах (в разумных границах).

Различие речевой деятельности и языкового образования дает уже многое. Если принять еще и другую точку зрения, в соответствии с которой в совокупности понятий языкознания имеются предметы разной ступени абстрактности и формализации, то тем самым делается следующий шаг в сторону прояснения существующего положения. Я фиксировал все это в схеме четырех полей (аксиома С «Теории языка») и здесь больше не буду касаться этого.

2. Напротив того, вопрос о функциях и строении языка будет еще раз подвергнут обсуждению. Модель органона языка изображает на схеме функции, а структурная модель языка призвана сделать наглядным строение. Функции и строение чего? Не случайно оказываются вынужденными устанавливать основные функции языка на основе обычной ситуации, когда некто говорит другому о чем-либо.

Такова была схема мышления уже в платоновском «Кратиле»1, и кто в этом пункте хочет отойти от Платона, должен привести доказательства того, что он нашел другой путь, обнаруживающий столь же полно или еще полнее все богатство чувственных отношений в языке. Отсюда начинаются мои возражения Диогену в его бочке, Лейбницу, Гуссерлю и Демпе. Лишенная окон монада2 — великое и импонирующее сооружение, не ясно только одно: случалось ли во всей истории западной мысли, чтобы когда-либо в область социального вступало обиталище монад без чуда предустановленной гармонии. Но зачем начинать с чудес? Социальное возникло тогда, когда в Адаме пробудилось человеческое и он дал вещам имена, каждой согласно ее характеру;

и полная мера социального, вскрываемого уже у животных, проникает, подобно жизненным сокам, также и человеческий язык. Дело идет о том, чтобы спасти в модели органона языка «выражение» (Ausdruck) и «обращение» (Appel).

Демпе выступает против этого и отвлекает внимание языковедов на «образующую язык потребность» в функции наименования. Он относится к тем логикам, которые верят в старые методы и надеются постигнуть «образующую язык потребность» одним ударом. И он настолько привязался к этой идее, что вообще не допускает других возможностей.

Поэтому его реферат о моей аксиоматике начинается предложением:

«Аксиома А обнажает костяк человеческого языка» и далее: «Особое выделение знакового характера языка в аксиоме В обусловливается для Бюлера потребностью в обеспечении единого характера его трем чувственным и знаковым измерениям». О, нет, дело, конечно, обстоит иначе. Просто модель органона языка могла бы быть неправильной, если бы структурная модель в аксиомах В и D была правильной, и наоборот.

Подобного рода независимость всячески стимулируется в наиболее точной и наиболее развитой аксиоматике, которую только знает наука, и именно в математической аксиоматике. В ней ни одна из аксиом, принадлежащих к одной системе, не может быть предпосылкой или следствием другой. Этот пример еще раз свидетельствует о различии веры в единство и множество в вопросах теории языка.

На пользу модели органона может послужить еще одно указание, которое я хочу привести. Следует ли и должна ли вообще теория языка полагаться на анализ социальной речевой ситуации? Я предлагаю обратить внимание на тот факт, что в каждом человеческом языке существует поле указания и соответственно имеются слова, обслуживающие это поле, слова-указатели. Имеются в виду как слова — указатели положения (hier, da, dort — здесь, тут, там), так и слова — указатели участия (ich, du, er — я, ты, он). Когда латиняне изменяли свой глагол и образовывали «формы» вроде amo, «Кратил» — один из диалогов Платона, в котором разбирается вопрос о происхождении имен. (Примечание составителя.) Монада — философский термин, означающий единицу, неделимое вещество. В философии Лейбница — первичные, самостоятельные, бестелесные и вечные единицы, образующие якобы все вещи мира. (Примечание составителя.) amas, amat, какое к этому имеет отношение данный метод? Здесь трижды и каждый раз по-разному некто не называется (как это делают знаки названия), а указывается либо посылающий, либо воспринимающий известие, либо tertius1. Правда, persona tertia2 встречается не во всех языках, но «я» и «ты» знает каждый язык. И как же иначе можно определить функции всех слов-указателей, как не посредством анализа конкретной речевой ситуации? Кто ищет предложения без поля указания, должен в латинском избегать всяких личных глагольных форм. Cui bono? Поле указания в такой же степени является частью языка, как и символическое поле;

язык есть орудие ориентации в общественной жизни также и тогда, когда один подводит другого к тому, что доступно восприятию, и направляет его бодрствующие чувства, дабы он видел и слышал, что происходит вокруг него. Язык знал еще до Канта, что понятия без представления пусты, и устанавливал контакт между нами и пестрым миром чувств;

лучшим и простейшим средством для этого является языковый знак.

Если это признается, то тогда «выражение» и «обращение» должны будут также заслужить прощение у чистого логика, нацеливающегося на открытие «образующей язык потребности». Но таковых существует ни одна, а несколько;

и императив и оптатив в составе форм многих языков с полным правом требуют адекватного понимания со стороны теоретиков языка. Точно так же, как и мир форм предложения, среди которых на равных правах рядом с повествовательным предложением стоит приказание, и восклицание. Демпе это должно быть так же хорошо известно, как и другим специалистам;

я полагаю, что остальная часть различий во взглядах, разделяющих нас, проистекает из его веры в единство в отношении определений.

3. Положение о знаковой природе языка защищает от всяческих промахов и блужданий. То, что по воздуху передается от рта говорящего к уху слушающего, есть не Ousia4, а звуковые волны со знаковой функцией для психофизической системы участника речевого акта. Правда, все еще встречается магическое обращение со словами и предложениями, но к концепции теории языка оно имеет такое же далекое отношение, как и молитвы заклинателей погоды к метеорологии. С другой стороны, посредством принципа знаковой природы языка можно элегантно выудить flatus vocis номинализма. Этого достаточно и больше нечего ожидать, пока не будут исполнены требования всеобщей сематологии. Но ныне еще не существует всеобщей сематологии К области знакового, а также символического из всего того, что мы находим в жизненном пределе человека, относится гораздо боль- tertius (лат.) — третий, (Примечание составителя.) persona tertia (лат.) — третье лицо. (Примечание составителя.) Cui bono? (лат.) — Кому это надо? (Примечание составителя.) Ousia (греч.) — состояние, существо. (Примечание составителя.) шее, чем только языковые явления. Даже если мы ограничимся лишь звуковыми образованиями, эта область значительней по своему объему, так как включает все акустические коммуникативные сигналы. Боюсь, картина структуры языка, набросанная Демпе, не сможет избежать упрека, что она слишком широка по своему объему. Столбовой дороги к «формуле сущности» нет;

структурная модель должна включать все почерпнутые из обычной эмпирической деятельности языковедов атрибуты человеческого языка в единственном числе. Эта модель должна быть схемой, которая отводит почетное место в центре слову и предложению человеческого языка. Тогда слева от этих двух почетных мест расположится фонема как вспомогательный знак, а справа — более высокое единство сложноподчиненного предложения. Еще раз: фонема, слово, предложение, сложноподчиненное предложение;

эти элементы должны наличествовать в структурной модели языка и быть правильно «настроены» друг на друга. Меньшее, чем это, было бы недостаточно;

это была бы, грубо говоря, халтура, а не структурная модель языка.

Каждое из этих образований последовательно должно быть подвергнуто тщательному анализу и обсуждению со специалистами. Фонологи, например, достигли действительно решающих успехов, и вспомогательный принцип о знаковой природе языка блестяще оправдал себя в их области. Именем фонемы названы ведь звуковые знаки, образующие звуковой облик слова. Тот факт, что в каждом языке имеется ограниченное количество таких звуковых знаков и что они составляют внутреннюю систему, относится к важнейшим выводам, которыми мы обязаны языкознанию нашего времени. Выводы необходимо заново пересмотреть, так как они были искажены под влиянием односторонне импрессионистической фонетики. Все, что теоретики со своей стороны способны предпринять, заключается в выявлении и рассмотрении всего класса знаков, к которому принадлежат фонемы;

они относятся к знакам и метам, которые создаются и используются человеком далеко за пределами языка в качестве диакритик. Не подлежит сомнению, что они создают звуковой облик слова и тем самым являются знаками знаков, не более и не менее. Можно представить себе звуковые символы (подобные словам), которые узнавались бы и отличались друг от друга лишь по своей форме и звуковому характеру. Следует ли такие системы. причислять к системам, подобным языковым, или нет, — это академический вопрос.

Ведь, насколько мы знаем, не существует человеческих языков, в которых не было бы фонем. Не существует также языков, в которых систематически реализовалась бы другая из существующих возможностей, в соответствии с которой звуковая характеристика привлекалась бы непосредственно для передачи качеств предметов. Но во всех языках мы знаем изолированные случаи подобных явлений в форме так называемых звукописующих слов.

Я повторяю: можно представить, что фонемы отсутствуют. Подобное говорили о сложноподчиненных предложениях все те, кто соглашался с Кречмером, устанавливающим: «Решающее для истории сложноподчиненного предложения и восходящее, впрочем, к Аделунгу положение заключается в том, что первоначально существовало лишь простое предложение и гипотаксические синтаксические отношения развились из паратаксических». Если это так, то новые языки в структурном отношении более богаты;

я заимствую образное определение греческих грамматиков и говорю: связь предложений повсюду оснащена как бы суставными сочленениями. Все устроено так, что между двумя следующими друг за другом предложениями находится разрыв поля:

кончается одно символическое поле и начинается другое. Вывод от противоположного: где нет разрыва поля, там не может начинаться новое предложение. Если такой разрыв поля перекрывается сочленными словами или иным способом, паратаксически или гипотаксически возникает сложноподчиненное предложение. Может ли такой чрезвычайно важный и конструктивный фактор отсутствовать в структурной модели языка? Конечно, нет, если стремится к удовлетворительной модели. И опять-таки этот последний структурный фактор согласуется с принципом о знаковой природе языка. Ведь если обратиться к тому, что в области сложноподчиненного предложения было чревато наиболее важными последствиями, то мы в первую очередь должны, назвать возникновение относительных местоимений со всем тем, что из этого вытекает. А возникновение относительных местоимений означает, что древние слова указатели используются анафорически;

в символическом поле следующих друг за другом предложений делается указание назад или вперед на уже упомянутое или же предстоящее быть упомянутым и тем самым осуществляется сочленение предложения.

Конечно, существуют и другие типы связи предложения. Кто признает совершенно иной, реконструированный Кречмером тип, тот вынужден признать в качестве автохтонных видов предложения наряду с повествовательным предложением также и волеизъявляющие и восклицательные, так как, по Кречмеру, говорящий дважды применяется и однажды повествует, а другой раз выражает желание или восклицает.

Здесь, следовательно, имеется в виду модель органона языка, в которой систематически проявляются эти три возможности. Кроме того, существует еще тип сложноподчиненного предложения Пауля;

кто обратится к теоретическому анализу этого третьего типа, столкнется с удобным способом расширения предложения, встречающимся, по видимому, повсюду в языках земного шара.

4. Теперь краткое разъяснение о двуединстве слова и предложения.

Никому из языковедов не придет в голову, что возможны предложения без слов, хотя это звучит не более парадоксально, чем предложение о существовании слов без предложения. В действительности слово и предложение — два коррелятивных фактора в построении речи. На вопрос, что такое слово, удовлетворительно может ответить только тот, кто держит в уме предложение, когда он произносит данное слово, и обратно. Не приходится возражать, когда о слове пер- вым произносит суждение теоретик из школы Гуссерля1 и преподносит нам краткие и меткие определения простых и сложных слов, почерпнутые из «Логических исследований». При этом должно полностью замереть благоговейное удивление относительно «образующей язык потребности».

Ибо шагом по направлению к человеческому является уже то, что звуки подчинены вещам, процессам, качествам, отношениям в пределах языка.

Но тогда, когда надлежащим образом окончится это вызванное своеобразием человека удивление, тогда на сцену выступят данные эмпириков о пестром многообразии слов. И если теории не хотят потерпеть кораблекрушения — будь это в центральных или периферийных областях языка, — то очень рекомендуется держаться поближе к поучениям эмпириков. Ведь и hier, jetzt, ich (здесь, теперь, я) также слова, а на границе языкового существуют еще так называемые междометия.

Только тот, кто внутренне склонился к учению о поле указания языка, может полностью постигнуть функции слов-указателей. И только тот, кто для сравнения привлечет всю совокупность звуковых выражений в жизни животных и человеческих детенышей, сможет сказать что-либо разъясняющее о «промежуточных» частицах речи (междометиях).

Формально говоря, также и понятие слова нельзя подвергнуть определению per genus proximum и одной единственной differentia specifica, его надо многосторонне обсудить. Почему здесь не использовать достижения фонологии и не провести различие между фонематически оформившимися и фонематически неоформившимися звуковыми образованиями? Опыт учит, что в человеческом общении существуют лишенные значения звуки среди «неартикулированных» звуков. Лишенные смысла, но тем не менее фиксируемые в письме слоги являются, конечно, искусственными продуктами, но зато другие, вроде «гм» или откашливания, вместо ответа нередко говорят больше, чем целые предложения, и охотно используются на сцене. Для того, кто намеревается построить последовательное, ступенчатообразное сооружение признаков, это готовит немало трудностей в отношении понятия слова. Ведь он вынужден будет отбросить лишенные смысла слоги в силу первого признака и наделенные значением, но фонематически неоформившиеся звуки в силу второго признака.

Но на этом мы еще не кончаем с понятием слова;

необходимо присоединить еще третий признак. Слово должно быть звуковым символом, способным включиться в поле. Мейе говорит, что оно должно обладать грамматической применимостью и выражает точно ту же мысль.

Я кончаю на этом и, не занимаясь выяснением, посредством чего слово оказывается способным включаться в поле (предложение), обращаюсь к общему понятию поля в языке.

Э. Гуссерль (1859 — 1938) — немецкий философ-идеалист, выступавший против психологизма в философии и логике и стремившийся создать систему «чистой» логики. В своих «Логических исследованиях» (особенно во втором томе) он подвергает логическому анализу семантическую сторону языка. (Примечание составителя).

5. Понятие «поле» составляет обязательный компонент современной психологии;

я рекомендовал его лингвистам и уверен, что оно постепенно заменит заношенный реквизит в языковедческих сокровищницах понятий.

И в первую очередь аристотелевское понятие формы. Уже давно чувствовалась потребность избавиться от этого набальзамированного трупа и заполучить вместо него что-либо живое. Слово «форма» также часто являлось еще современникам Вундта, как и говорящим по-немецки вспомогательный глагол sein (быть);

неутомимый Антон Марта заполнил больше сотни страниц своей «Всеобщей грамматики» доказательствами протееобразного изменения значения понятия формы в лингвистических работах Вундта. Должно ли сохраняться такое положение вечно?

Остроумная логистика нашего времени знает и с лучшим успехом применяет в своей области «понятие структуры»;

на простом латинском предложении, вроде Caius amavit Camillam, можно без труда осуществить отвлечение, позволяющее познать структурные качества в логистическом смысле. Я пишу -us, -avit, -am и знаю, что опущенные части можно заполнить другими словами соответствующих классов. Тем самым сказано самое существенное;

расширения за счет различных рядов склонения и спряжения в латинском понятны сами по себе. Можно также исходить из видов слов и использовать в качестве точки опоры старое понятие коннотации1, чтобы достичь тех же конечных результатов. Например, прилагательное albus подвергает коннотации носителя качества, активный глагол amare подвергает коннотации два лица (кто? кого?), которые подлежат названию. Последний (или первый) вопрос при теоретическом истолковании таких комплексов отношений (структур) является мировоззренческим вопросом в первичном смысле этого слова. Широкое распространение активных глаголов свидетельствует, например, о склонности к толкованию вещественного по образцу человеческого акта или (если говорить шире и осторожней) человеческого и животного действия (actio). Ведь в данном случае вещественно ощущается прототип субъектно-объектных отношений, подвергнувшихся коннотации в активном глаголе.

Последнее подобно анализу внутренней сущности. Если мы обратимся к такому само собой разумеющемуся для языковеда вопросу, как способ проявления этой внутренней сущности, то возникает понятие поля. Какое либо поле в широком смысле этого слова всегда наличествует;

соотношение с ним имеется всегда, когда рождается речевой звук и когда он, наделенный значением, вступает в мир. В иных случаях оно находится в контексте определенного действия и в качестве эмпрактического выражения требует истолкования на основании местоположения в осмысленном поведении посылающего его (говорящего). Или же знак оказывается хотя и полностью изолированным от подобного жизненного опыта, но зато при- Коннотация — дополнительное обозначение, включение в значение добавочного элемента к существующим. (Примечание составителя.) крепленным к какой-либо вещи, подобно наименованию памятника и т. д.

Здесь допустима такая симфиза1. Или (еще по-другому): отдельный знак находит опору и смыслонаполнение в структурном образовании с себе подобными. В этом случае физическое окружение, в котором он всегда выступает, отходит на задний план и становится несущественным, точно так же как это имеет место с поверхностью бумаги, когда мы читаем книгу.

Так же исчезает и жизненный опыт производителя знака, в котором этот последний занимает определенное место;

он становится неузнаваем, например, тогда, когда знак производится печатной машиной типографии.

Но зато всячески поддерживается и сохраняется синсемантическая опора знака;

он толкуется и отлично понимается на основе контекста. В крайних случаях синсемантические факторы являются его единственным релевантным полем.

Язык (la langue в единственном числе) располагает целой сокровищницей средств выражения и уточнения символического поля.

Очень нетрудно систематизировать их по классам. Тот же язык (lа langue в единственном числе) располагает также и средствами осуществления указания. Тогда, когда demonstratio ad oculos2 оказывается исключенным, как это имеет место при каждом рассказе (повествовании об отсутствующем), активно действует воображение и воздействует на внутреннее зрение и слух воспринимающего (слушающего) таким образом, что посредством воспоминания, фантазии способствует его видению и слышанию. Поле указания, систему координат с origo3: hier, jetzt, ich (здесь, теперь, я) каждый приносит с собой, оно неотчуждаемо для каждого бодрствующего человека, который «в себе». Дело идет только о том, что он в своем представлении отсутствующее может включить в свое действительное hier, jetzt, ich или что он с указанной смещенной схемой порядков может почувствовать, куда направляет его говорящий.

В этом заключается мое учение о двух полях, освобожденное от всего ненужного. Я уверен, что понятие поля в будущем станет для языковедов столь же необходимым, как и для нас, психологов. Что же касается слова «форма», то пусть его и дальше живет в потускневшем и уже более не специальном аристотелевском смысле «класса», «группы» и употребляется тогда, когда появляется необходимость ad hoc и последовательно противопоставлять два компонента, как форму и содержание.

6. Подведем итоги: «образующих язык потребностей» существует больше, чем одна. Еще ни один теоретик не находил пути к логическому построению символического поля на основе «образующей язык потребности» в функции называния или (скажем мы) одной только символической функции. Он и не найдет такого пути, так как можно Симфиза — явление совместного существования, развития.

Demonstratio ad oculos (лат.) — показ, воспринимаемый зрением. (Примечание составителя.) Origo (лат.) — начало, происхождение. (Примечание составителя.) доказать существование способных к функционированию символических образований, лишенных какой-либо синсемантики;

я разумею при этом морскую сигнализацию флажками, привлекавшуюся уже мною для сравнения, или изучение так называемых однословных предложений в жизни детей. Убедительным, наоборот, представляется возникновение языка из полеобразования под влиянием требований, которые его потребитель ставит перед ним, когда все новые и новые предметы он намеревается уловить и фиксировать посредством ограниченного количества называющих и указывающих знаков. Убедительно также толкование фонем как совокупности знаков и средств связи предложений.

Но логически получить эти явления нельзя, они должны быть отвлечены от языка, каков он есть. Поэтому структурная модель действительного языка должна быть синтетическая, а не аналитическая. Во всяком случае ни одному абстрактному теоретику до сегодняшнего дня не удалось дать такого построения, из которого могли бы извлечь какую-либо пользу или практические выводы знатоки бесконечно сложного строя действительного языка. Это относится и к идее (ценной в других отношениях) «априорной» грамматики в духе «Логических исследований» Гуссерля;

это относится также и к опытам Демпе, которые, кстати говоря, сам заслуженный автор в другом месте своей статьи ограничивает монологичной речью. При этом следует иметь в виду, что монолог представляет редуцированную речевую ситуацию, а из более бедной (по своим отношениям) схемы логически нельзя вывести более богатую, скорее наоборот: из более богатой надо выводить более бедную.

II. ГЛОССЕМАТИКА (ДАТСКИЙ СТРУКТУРАЛИЗМ) Лингвистические школы и направления при формировании своих теоретических принципов и специальных методов обычно опирались, во-первых, на выводы методологических наук и, во-вторых, на научные подходы (общие рабочие принципы), применяемые также и другими науками. Эти методологические основы и общие рабочие принципы лингвистические направления стремились согласовать со спецификой языкового материала.

Для примера можно сослаться на кантианские основы учения В. Гумбольдта, биологический эволюционизм концепции А. Шлейхера, использование социологии Дюркгейма в системе Ф. де Соссюра и т. д. Точно так же языкознание разделяло с рядом других наук общий рабочий принцип сравнительного и исторического изучения соответствующих явлений (естественно, допускающих его применение). С начала XX в. в ряде наук (психологии, философии, литературоведении, естествознании и др.) начал вырабатываться новый подход к изучению явлений, основывающийся на понимании их как элементов сложной структуры. При этом термин «структура» употреблялся «... для обозначения целого, состоящего, в противоположность простому сочетанию элементов, из взаимообусловленных явлений, из которых каждое зависит от других и может быть таковым только в связи с ним» (Лалланд). Понятие структуры было перенесено и на язык.

Общетеоретическое обоснование необходимости структурального подхода к изучению языка с большой ясностью было сформулировано Виге Брёндалем в статье «Структуральная лингвистика», помещенной в 1939 г. в первом номере журнала «Acta Linguistica» (Копенгаген), который был создан в качестве международного органа нового лингвистического направления. Однако в действительности структуральные методы изучения языка стали использоваться отдельными языковедами значительно раньше опубликования этого манифеста структурализма. Вместе с тем лингвистический структурализм никогда не представлял собой однородного явления. Так же как на основе сравнительно-исторического подхода к изучению языка оформились такие далеко не равнозначные лингвистические направления, как натурализм, младограмматизм, неолингвистика и др., так и структуральный принцип воплощается в различных системах исследовательских приемов, соединяясь одновременно с различными философскими (методологическими) концепциями. Обычно выделяют следующие структуральные в своей основе направления в лингвистике: глоссематику, или датский (называемый также копенгагенским) структурализм, функциональную лингвистику (Пражский лингвистический кружок, или пражский структура- лизм) и дескриптивную лингвистику (американский структурализм). Хотя все эти лингвистические направления исходят из структурного понимания языка, их ни в коем случае не следует рассматривать как равнозначные и давать им всем единую оценку.

Глоссематика (первоначально она именовалась фонематикой) является производным от лингвистической концепции Ф. де Соссюра, хотя и представляет собой, чрезвычайно одностороннюю интерпретацию его идей. Наименование «глоссематика» (от греческого — «язык») возникло с целью противопоставления нового направления традиционному языкознанию, которое в понимании глоссематиков страдает чрезмерным субъективизмом и поэтому является ненаучным. Несмотря на то, что глоссематика получила в зарубежном языкознании довольно широкую известность, это очень тесное объединение лингвистов, включающее фактически только двух видных языковедов — X.

Ульдалля и Л. Ельмслева (В. Брёндаль имеет к нему косвенное отношение). Так как местом деятельности глоссематиков в основном является Копенгаген, то глоссематика именуется иногда также датским или копенгагенским структурализмом.

Среди работ X. Ульдалля, относящихся к описанию принципов глоссематики как «алгебры языка», следует назвать только одну — «Основы глоссематики», написанную и известную в рукописи сравнительно давно, но опубликованную только в 1957 г.

Действительным создателем глоссематики был Луи Ельмслев, автор значительного количества работ. Первой его большой работой, в которой уже намечались теоретические основы нового направления, была книга «Принципы всеобщей грамматики» (1928). За ней последовали «Категория падежа» (в журнале «Acta Jutlandica» за 1935 г. — I т. и за 1937 г. — II т.) и отдельные статьи, из которых наибольший интерес в теоретическом отношении представляют: «Понятие управления», «Язык и речь», «Метод структурного анализа в лингвистике». Все три указанные статьи представлены в настоящей книге. Итоговой работой Л. Ельмслева являются «Основы лингвистической теории» (1943 г.;

в 1953 г. вышла в переводе с датского на английский язык под названием Prolegomena to a Theory of Language).

Л. Ельмслев стремится к построению универсальной лингвистической теории, и эта универсальность достигается у него посредством полной дематериализации языка и лишения его всяких элементов развития. Глоссематика представляет язык как имеющую только синхроническую плоскость абстрактную систему чистых отношений, игнорирующую как специфику структуры каждого языка в отдельности, так и конкретные формы их существования. В соответствии с теорией Л. Ельмслева исследователь должен изучать не взаимоотношения реальных языковых элементов, а лишь структуру наличествующих в языке отношений. Таким образом, отдельные элементы языка оказываются не чем иным, как пучками функций, а весь язык — сетью функций (сам Л.

Ельмслев дает следующее определение языка: «Язык — это иерархия, каждая часть которой допускает дальнейшее членение на классы, определяемые посредством взаимных отношений, так что каждый из этих классов поддается членению на производные, определяемые посредством взаимной мутации». Всякая структура, которая удовлетворяет этому определению, есть язык. Язык, каким мы его понимаем из нашей практики, есть лишь частный случай такого рода структуры).

Следовательно, «лингвистика отношений» есть нечто первичное, по отношению к чему реальные языки с их звуковой материей и значениями суть вторичные явления, интересные для языковеда в той мере, в какой они отражают стоящую за ними универсальную структуру абстрактных категорий. В этой трактовке приходится говорить даже не о синхроническом изучении языка (т. е. его системы в данном состоянии), а о таком изучении, которое не знает никаких временных и пространственных ограничений (панхрония, или ахрония). Стремясь к выведению панхронических категорий и абстрагируясь от реальных и конкретных систем языков, глоссематика фактически поднимается над языком и выходит за пределы тех проблем, которые составляют науку о языке. Последнего обстоятельства не скрывает и Л. Ельмслев, но особенно отчетливо оно предстает в названной выше работе X. Ульдалля, где глоссематика излагается как определенное мировоззрение или философская система, сближающаяся с позициями логического позитивизма. Что касается «надъязыкового» характера теории Л. Ельмслева, то он прояв- ляется, в частности, в том, что ее вплоть до последнего времени не удалось применить к изучению какого-либо конкретного языка.

Особо следует оговорить своеобразное понимание Л. Ельмслевым в его работах общеупотребительных научных терминов. Так, например, он говорит о том, что свой метод строит в соответствии с принципом максимальной простоты и как эмпирический.

Однако в действительности дело обстоит совершенно наоборот. В свое изложение Л.

Ельмслев вводит большое количество новых понятий и терминов, а сам метод получает у него форму чрезвычайно сложного логического, построения. Точно так же теория глоссематики является отнюдь не эмпирической, а чисто умозрительной и априорной, где выводы идут впереди предпосылок, а сами доводы подбираются в зависимости от их пригодности для теории. А. Мартине совершенно справедливо говорит, что теория Л.

Ельмслева представляет собой башню из слоновой кости и критиковать эту теорию ввиду ее полной оторванности от языковой реальности можно только посредством построения другой башни из слоновой кости.

ЛИТЕРАТУРА О. С. Ахманова, Основные направления лингвистического структурализма, изд. МГУ, 1955.

В. А. 3вегинцев, Глоссематика и лингвистика. Сб. «Новое в лингвистике», вып. I, изд.

ИЛ, 1960.

А. С. Чикобава. Проблема языка как предмета языкознания, Учпедгиз, 1959.

См. также материалы к дискуссии о структурализме на страницах журнала» «Вопросы языкознания» за 1957 — 1959 гг., статьи М. И. Стеблина-Каменского„ А. А.

Реформатского, 3. Штибера, М. Коэна и др.

В. БРЁНДАЛЬ СТРУКТУРАЛЬНАЯ ЛИНГВИСТИКА Сравнительная грамматика — детище XIX века. Ее сильные и слабые стороны носят отпечаток этого века.

Вдохновляемая интересом романтизма к далекой древности, к идее непрерывности ряда поколений, она прежде всего исторична. Она изучает преимущественно происхождение и жизнь слов и языков, и ее внимание сосредоточено главным образом на этимологии и генеалогии. Благодаря ее авторитету постепенно теряет свое значение общая и рациональная грамматика и даже грамматика нормативная и практическая начинает черпать вдохновение у истории. Некоторые теоретики (как Герман Пауль) приходят в конце концов к утверждению, что всякая наука о языке должна носить исторический характер.

Вдохновляемая интересом к мельчайшим фактам, к точному и скрупулезному наблюдению который характерен и для литературных течений эпохи — натурализма и реализма, сравнительно-историческая грамматика становится чисто позитивистской. Она интересуется почти исключительно явлениями, доступными непосредственному наблюдению, и, в частности, звуками речи. Более детальным изучением их занимается фонетика — дисциплина, прежде всего физическая и физиологическая, а затем психофизиологическая и частично даже психологическая. Всюду исходят из конкретного и чаще всего этим и ограничиваются. Даже в семантике, науке скорее исторической и психологической, чем логической, конкретный и ощутимый смысл постоянно рассматривается не только как первоначальный, но и как основной в настоящий момент. Речевая деятельность в целом понимается как сумма речевых актов, т. е.

исключительно как явление физиологическое и психологическое.

Вдохновляемая, далее, естественными науками этого века и соперничая с ними в методической точности, сравнительная грамматика становится наукой законополагающей (lgale). Свои достижения (большей частью исторические и фонетические одновременно) она формулирует в форме законов, т. е. в форме постоянных связей меж- Acta linguistica (Copenhague). Vol. I, fasc. 1, 1939.

ду установленными фактами. Число этих законов постоянно увеличивается;

они усложняются добавлением все более и более специфических условий (места, времени, сочетания элементов). Этим законам приписывается абсолютный характер: с одной стороны, полагают, что они не имеют исключений (они якобы не зависят от значения слов), а с другой — в них видят истинные законы лингвистической природы, непосредственное отображение действительности, явления, которые существуют и функционируют, не исчезая с течением времени.

В этом стремлении компаративистов подчеркнуть (а очень часто и преувеличить) значение истории, значение конкретного и законов легко можно распознать идеи, столь дорогие позитивизму, идеи, которые в течение долгого времени и, несомненно, также и в наше время приносили и приносят большую пользу практике науки (т. е. для ее подготовки, организации и применения к действию), но которые — и это тоже не вызывает сомнений — создают огромные и даже непреодолимые трудности теоретического порядка.

Лингвистика, как и естествознание того времени, имела своих преобразователей. Для них всякий язык постоянно изменяется, эволюционирует. Эволюция, которую, как полагал Герберт Спенсер, возможно определить раз и навсегда, осуществляется, по их мнению, в одном единственном направлении;

так, в морфологии и семантике часто допускали постоянный переход от конкретного к абстрактному. Эти переходы, которые считали непрерывными, объясняются, как у Дарвина, накоплением отклонений, приобретением новых особенностей. Между тем нет ничего более произвольного, чем это в течение долгого времени распространенное представление;

поэтому Лалланд с полным правом отказался от эволюционистских иллюзий. В действительности же более важным для любой науки является постоянное, устойчивое, тождественное;

сущность этимологии, так же как и лингвистической генеалогии, состоит в том, чтобы найти общую отправную точку, т. е.

обнаружить тождество. Впрочем, эволюция (если таковая имеется) далеко не всегда одинакова. Система языка то усложняется, то упрощается.

Нужно, наконец, признать очевидную прерывистость всякого существенного изменения.

Многие лингвисты (в согласии со своими собратьями по позитивизму) полагали, что можно обнаружить, установить, а затем и зарегистрировать явления (например, фонетические), не подвергая их предварительному или одновременному анализу, что единственно ценным методом является метод индукции, т. е. переход от частного к общему, и что за этими голыми фактами и непосредственными явлениями ничего не скрывается. Здесь важно отметить (и это со все возрастающей ясностью доказали все учения современной философии), что опыт и экспериментирование покоятся на гипотезах, на начатках анализа, абстракции и обобщения;

следовательно, индукция есть не что иное, как замаскированная дедукция, и за чистыми связями, установленными между наблюдаемыми явлениями, совер- шенно неизбежно предполагается реальность, специфический объект данной науки.

Стремление позитивистов к установлению законов (сформулированное, в частности, Огюстом Контом) обнаруживается в лингвистике в школе, называемой младограмматической. Она приписывает правилам, возводимым в законы, огромное значение для точности этимологических и генеалогических исследований. Она склонна расценивать эти правила как наивысшую и единственно законную цель науки и имеет явную тенденцию их гипостазировать и превращать в законы. И все же, как показал выдающийся мыслитель Эмиль Мейерсон (и это лейтмотив всех его значительных работ), изолированный закон имеет только относительную и предварительную ценность. Закон, даже общий, не что иное, как средство для понимания, для объяснения изучаемого предмета;

законы, которые нужно рассматривать только как наши формулировки, часто несовершенные, всегда вторичны по отношению к необходимым связям, к внутренней когерентности объективной действительности.

Можно сказать, что в XX в. виднейшие гносеологи почувствовали и раскрыли слабость позитивистской точки зрения. Более того, стало очевидным, что эта концепция не способствует более прогрессу современной науки. В лингвистике, так же как и в ряде других областей, новый научный дух является ярко выраженным антипозитивистским.

Прежде всего становится очевидной необходимость изолировать, выделить в потоке времени предмет науки, т. е. показать, с одной стороны, состояния, которые нужно рассматривать как постоянные, а с другой — резкие скачки из одного состояния в другое. Прерывистые изменения, на которые до сих пор не обращали серьезного внимания из-за прочно укоренившейся веры в медленную и постепенную эволюцию, приобрели теперь огромное значение. Так, в физике, в форме все более и более обобщенной, появляются кванты Планка, т. е. постоянные количества, без которых никакое движение не оказывается возможным;

в биологии — мутации (изучавшиеся сначала де Фризом), т. е. изменения особого типа, происходящие путем резких скачков, без промежуточных форм между этими изменениями и начальными формами. Точно так же в лингвистике после Ф. де Соссюра различается синхрония и диахрония, причем синхрония понимается как план, помещенный вне времени и перпендикулярно оси времени, где элементы в своей совокупности должны и могут рассматриваться как одновременные и современные — первое условие для их устойчивости и, следовательно, для их единства и связи. С другой стороны, стала ясной необходимость некоего общего понятия, только одной возможной единицы для частных случаев, для всех отдельных проявлений одного и того же явления. Эта единица должна пониматься как тип, полностью идеальный и независимый от сознания ученого. Так, например, биология ввела понятие генотипа — совокупности факторов родового наследства, реализацией которого являются самые различные фенотипы (В. Иоганнсен).

Точно так же в социологии социальный факт определяется своей независимостью в отношении своих индивидуальных проявлений и своей внеположностью в отношении сознания (Дюркгейм). Независимо от них, но параллельно с ними де Соссюр, идеи которого были развиты Аланом Гардинером, упорно настаивал на понятии языка как совершенно отличного от понятия речи. Язык — здесь одновременно и вид (как в биологии) и институт (как в социологии). Это — сущность чисто абстрактная, верховная норма для индивидов, совокупность существенно важных типов, которые посредством речи реализуются с бесконечным разнообразием.

В целом ряде наук появилась необходимость теснее сблизить рациональные связи внутри изучаемого объекта. Почти везде приходят к убеждению, что реальное должно обладать в своем целом тесной связью, особенной структурой (тонкой или волокнистой, по оригинальному выражению Бальфура). Так, например, широко были использованы глубокие и оригинальные идеи Кювье о связи признаков или необходимой взаимообусловленности черт, образующих данный род. В теории физики, необычайные успехи которой в XX в. хорошо известны (необычайные по своей объединяющей силе внутри науки и по своему особенному философскому интересу), изучается в настоящее время не только структура кристаллов и атомов, но даже света. Можно сказать, что и в психологии понятие структуры (нем. Gestalt, англ, pattern) стоит в центре внимания. Слово структура употребляется в этой науке согласно Лалланду, «в специальном и новом смысле слова... для обозначения целого, состоящего, в противоположность простому сочетанию элементов, из;

взаимообусловленных явлений, из которых каждое зависит от других и может быть таковым только в связи с ними»1.

Именно в таком смысле Соссюр говорит о системах, где все элементы поддерживают друг друга, а Сепир — о модели лингвистических целых.

Заслуга Трубецкого заключается в создании и разработке структуралистического учения о фонологических системах.

Эта новая лингвистическая концепция, которой мы обязаны не только Соссюру, но и другим ученым, среди которых почетное место, занимает Бодуэн де Куртене, обнаруживает значительные и очевидные преимущества. Она удачно избегает трудностей, свойственных узкому позитивизму, и принимает идеи тождества, единства и целостности, которые играли и играют решающую роль в развитии науки. Что касается отдельных сторон исследования, то можно уже кон- Vocabulaire technique et critique de la Philosophic, III, Париж, 1932, под: словом «structure». Ср. там же под словом «forme» определение структурализма Клапаредом:

«Сущность этой концепции состоит в том, что явления необходимо рассматривать не как сумму элементов, которые прежде всего нужно изолировать, анализировать и расчленить, но как целостности, состоящие из автономных единиц, проявляющие внутреннюю взаимообусловленность и имеющие свои собственные законы. Из этого следует, что форма существования каждого элемент» зависит от структуры целого и от законов, им управляющих».

статировать, что понятие синхронии языка (langue) и структуры обнаружили свою необычайную важность.

Под знаком синхронии (или тождества данного языка) объединяется все, что относится к одному и тому же состоянию. Учитываются полностью все элементы каждого раздела грамматики, и беспощадно отбрасывается все чуждое этому состоянию.

Для установления языка (или единицы языка, отождествленной посредством синхронического изучения) собираются все варианты в виде минимального количества основных и абстрактных типов, реализацией которых эти варианты являются. Опускается решительно все, что с этой точки зрения может расцениваться как незначительное или неустойчивое и чисто индивидуальное.

Чтобы проникнуть затем в структуру (или языковое целое, тождество и единица которого уже известны), нужно установить между отождествленными и приведенными к единице элементами постоянные, необходимые и, следовательно, определяющие соотношения.

К этим достижениям, выявленным путем целого ряда исследований, вероятно, прибавятся и другие, которые только намечаются. В самом деле, если хорошо присмотреться, то даже конкретные явления исторического, диалектального и стилистического порядка (излюбленная и часто единственная область позитивистов) будут лучше объяснимы в свете новой концепции. Только после установления двух последовательных языковых состояний, двух различных и замкнутых, как монады, друг для друга миров, несмотря на непрерывность во времени, можно будет изучить и понять пути преобразования, вызванные переходом одного состояния в другое, и исторические факторы, обусловливающие этот переход. Точно таким же образом вариант может быть понят только как вариант определенного типа, а диалект — как диалект определенного языка. Если под стилем понимается более или менее произвольное употребление возможных оттенков, то стилистика предполагает не только знание частностей тонкой структуры (самое условие оттенков), но и всего ее целого (по отношению к которому произвольное есть произвольное).

Новая точка зрения, известная уже под названием структурализма, — название, которое подчеркивает понятие целостности, являющейся наиболее характерной чертой структурализма, — дала свои плоды в морфологии, так же как и в фонологии. Лингвисты, которые ее принимают, вынуждены применять ее mutatis mutandis к любому разделу грамматики (нельзя забывать здесь ни культуры национального языка, ни изучения языка поэтического) и к самой типологии языков. Самый принцип и частные случаи применения этой системы вызовут новые проблемы: везде ли основные различия будут иметь одинаково резко выраженный характер и до какого предела они будут сохранять свою значимость?

Что касается различия между синхронией и диахронией, то нужно допустить, что время (препятствие для всякой рациональности) проявляется и внутри синхронии, где нужно различать статический и динамический момент;

последний составляет основу существования слога, изучение которого с точки зрения структуральной чрезвычайно важно как для подробного описания (ударение, метрика), так и для истинно углубленного изучения, истории языков. В этом плане равным образом может возникнуть и другой вопрос: нельзя ли предположить наряду с синхронией и диахронией панхронию или ахронию, т. е. факторы общечеловеческие, стойко действующие на протяжении истории и дающие о себе знать в строе любого языка.

В связи с различием между языком и речью часто возникает вопрос о месте языкового обычая (usage). Это понятие можно допустить как промежуточное между языком и речью при условии понимания языкового обычая как некоей второстепенной нормы, допускаемой высшей и абстрактной системой языка, однако без возможности упразднить или только изменить эту систему. В этой же связи обсуждается и будет еще долго обсуждаться вопрос о взаимосвязи различных разделов грамматики:

фонологии (или фонематики) и фонетики, параллельно морфологии и синтаксису.

Различение структуры и элементов также выявит наиболее интересные проблемы;

все ли одинаково необходимо в одной системе или нужно допустить наличие ступеней в целом и, следовательно, существование элементов относительно независимых. Изучение структуры сочетаний, которое, несомненно, сможет и должно будет черпать вдохновение у соответствующей математической теории, будет здесь решающим.

С другой стороны, возникнет вопрос и о том, всюду ли обязательно встречаются структуры, иначе говоря, в какой степени и в каких условиях форма (будь то внешняя или внутренняя) слова, языка может быть сведена к нулю. Старая проблема возможности аморфности в лингвистике будет, таким образом, обновлена и обобщена с точки зрения структуралистической.

Синтетическая концепция, которую мы здесь защищали, из-за очевидной недостаточности практики и особенно традиционной теории поневоле подчеркивала значение абстракции и обобщения — орудий, одинаково необходимых для всех стадий научной работы. Однако из этого не следует, что мы недооцениваем значения опыта;

напротив, чтобы конкретизировать и оживить проблемы, поставленные теоретическими построениями, потребуются все более и более тщательные наблюдения, основательная проверка. Мы не намерены выводить разнообразие лингвистических явлений из абстрактных схем.

Выше было показано, что нельзя выводить состояние языка и в особенности отдельного явления (редко известного) из его истории.

Именно из этой предпосылки вытекает основная ошибка в описании диалектов на исторической основе, по существу неверном из-за ложной перспективы, С другой стороны, было бы заблуждением приписывать состоянию данного языка лишь одну возможную линию развития;

это значило бы закрывать глаза на действительность и разнообразие исторических фактов.

Мы считаем, что единство языка не вытекает из его диалектального разнообразия, что тип каждого элемента не дан механически в локальных, социальных и смешанных вариантах. Для того чтобы подняться от разнообразия к единству и от вариантов к типам, простая индукция, даже расширенная, не оказывается достаточной;

необходимо истинно научное чутье, при котором действия, называемые индуктивными, переплетались бы с подсознательной дедукцией. С другой стороны, реализация, основная форма которой определяется типами, не может рассматриваться как вытекающая из этих типов во всей своей сложности. Именно в этом опыт, который является неизбежной отправной точкой всякого исследования, сохраняет свое неотъемлемое право.

Структура понималась здесь как самостоятельный объект, следовательно, не как производная в своих элементах, агрегатом и суммой которых она не является;

поэтому изучение возможных систем и их формы нужно рассматривать как дело исключительной важности.

Кроме того, нельзя рассматривать входящие в систему элементы как простые производные структурных отношений или противоположений.

Здесь важно уметь различать чисто формальные свойства системы и ее материю, или субстанцию, которая, будучи приспособленной к данной системе (поскольку она в нее входит), продолжает тем не менее оставаться относительно независимой. Точно так же не менее важным, чем изучение формальной структуры, является и изучение реальных категорий, содержания или основы системы. Глубокие мысли Гуссерля о феноменологии явятся здесь источником вдохновения для всякого ученого, занимающегося логикой речи.

Л. ЕЛЬМСЛЕВ ПОНЯТИЕ УПРАВЛЕНИЯ (ИЗВЛЕЧЕНИЕ.) Предстоит проделать огромную работу по упорядочению лингвистических фактов с точки зрения языка как такового.

А. Мейе.

Понятие «структуральной лингвистики» относится скорее к программе исследований, нежели к их результатам. Возникнув совсем недавно, структуральная лингвистика еще не достигла своего полного развития и даже не определилась окончательно. Впрочем, на сегодняшний день еще не представляется возможным ясно и детально говорить даже и о программе, которой она руководствуется. Пока речь может идти лишь о наименовании, содержание которого поддается только весьма общему и предварительному определению: структуральная лингвистика — это такая лингвистика, которая рассматривает язык как структуру и это понятие кладет в основу всех своих построений.

Ранее мы уже указывали2 на те существенные выводы, которые обусловливает эта точка зрения, а также и на рамки, ограничивающие новое направление, отмечая различия между ним и традиционной лингвистикой. Как представляется, нам удалось обосновать, что структура языка представляет собой сеть зависимостей, или, говоря более четким, специальным и точным языком, сеть функций. Структура характеризуется иерархией, основанной на своем внутреннем порядке и имеющей одну единственную исходную точку. Эту иерархию можно вскрыть посредством дедуктивной и необратимой процедуры, переходя постепенно от самых абстрактных (общих и простых) явлений ко все более конкретным (частным и сложным). Такой метод, предназначенный для изучения только подобной дедуктивной иерархии, мы называем эмпирическим. Следует оговорить, что такого рода метод не способен привести к какой-либо метафизике. В соответствии с принципом простоты, который желателен в каждой науке, из всех возможных методов надо выбирать La notion de rection, «Acta linguistica», v. I, 1939.

Vme Congrs international des Linguistes, 1939.

такой, который приводит к решению задачи путем наиболее простой процедуры. Эмпирический, или имманентно семиологический, метод, рассматривающий знаковую функцию в качестве основного предмета изучения лингвистики, и является таким наиболее простым методом. Его достоинство очевидно при сравнении с любым априорным методом, где на семиологические явления накладываются несемиологические;

из-за невозможности проверки последних на чисто семиологическом материале неизбежно возникают бесконечные усложнения. Отсюда следует, что эмпирический метод — это метод, построенный на принципе простоты1.

Нет надобности говорить о тех выводах, которые вытекают из применения структурального метода в лингвистике. Достаточно указать, что лишь благодаря структуральному методу лингвистика, окончательно отказавшись от субъективизма и неточности, от интуитивных и глубоко личных заключений (в плену у которых она находилась до самого последнего времени), оказывается способной, наконец, стать подлинной наукой. Только структуральный метод в состоянии покончить с тем печальным положением, которое так хорошо охарактеризовал А. Мейе:

«Каждый век обладал особой грамматикой философии... Существует столько же лингвистик, сколько лингвистов».

Как только лингвистика станет структуральной, она превратится в объективную науку.

Из того, что структуральная лингвистика есть новое направление в науке о языке, а ее метод, использующий одновременно дедуктивный и эмпирический принципы, еще не нашел своего последовательного применения, вовсе не следует, что она противопоставляет себя всему предшествующему развитию лингвистики. Хотя традиционная лингвистика в основном следовала индуктивным и априорным методам, это не значит, что она не делала попыток применять дедукцию и принцип эмпиризма.

Некоторые из семиологических функций не могли остаться незамеченными. Ведь семиологическая функция не новое понятие;

новым является лишь структуральный подход, который выносит семиологическую функцию на первый план и рассматривает ее как конституирующее качество языка. В силу этого, приняв структуральную точку зрения со всеми вытекающими отсюда последствиями, следует сохранять преемственную связь с предшествующими этапами развития науки о языке и использовать те достижения традиционной лингвистики, которые доказали свою плодотворность...

Эмпирический метод рассматривает все лингвистические явления с точки зрения знаковой функции. Однако также и априорные методы могут рассматривать лингвистические явления в этом же аспекте. Иными словами, возможна лингвистика одновременно априорная и функциональная, оперирующая функциями, но не соблюдающая основного внутреннего принципа языковой структуры. В силу этого нередко используемый термин «функциональная лингвистика» представляется слишком широким и поэтому не способным применяться в качестве синонима к термину «структуральная лингвистика».

На протяжении всей своей истории традиционная наука о языке в общем претерпела незначительную эволюцию и представляет собой законченную доктрину, которую ныне предстоит связать со структуральной лингвистикой.

МЕТОД СТРУКТУРНОГО АНАЛИЗА В ЛИНГВИСТИКЕ Швейцарский лингвист Фердинанд де Соссюр (1857 — 1913) во многих отношениях может считаться основоположником современного языковедения. Он первый требовал структурного подхода к языку, т. е.

научного описания языка путем регистрации соотношений между единицами независимо от таких особенностей, которые, может быть, и представлены ими, но безразличны для указанных соотношений или невыводимы из них. Другими словами, де Соссюр требовал, чтобы звуки живого языка или буквы письменного языка определялись не чисто фонетически или чисто графологически, а только путем регистрации взаимных соотношений и чтобы единицы языковых значений (языковых содержаний) тоже определялись не чисто семантически, а путем такой же регистрации взаимных соотношений. Согласно его взглядам было бы поэтому ошибочно смотреть на языковедение просто как на ряд физических, физиологических и акустических определений звуков живой речи или же определений значения отдельных слов и — прибавим — возможных психологических интерпретаций этих звуков и значений.

Напротив, реальными языковыми единицами являются отнюдь не звуки или письменные знаки и не значения;

реальными языковыми единицами являются представленные звуками или знаками и значениями элементы соотношений. Суть не в звуках или знаках и значениях как таковых, а во взаимных соотношениях между ними в речевой цепи и в парадигмах грамматики. Эти именно соотношения и составляют систему языка, и именно эта внутренняя система является характерной для данного языка в отличие от других языков, в то время как проявление языка в звуках, или письменных знаках, или значениях остается безразличным для самой системы языка и может изменяться без всякого ущерба для системы.

Можно, впрочем, указать на тот факт, что эти взгляды де Соссюра, вызвавшие настоящую революцию в традиционном языковедении, интересовавшемся только изучением звуков и значений, тем не менее вполне соответствуют популярному пониманию языка и совершенно покрывают представления рядового человека о языке. Будет почти банальной истиной, если мы скажем, что датский язык, будь то устный, или писаный, или телеграфированный при помощи азбуки Морзе, или переданный при помощи международной морской сигнализации флагами, остается во всех этих случаях все тем же датским языком и не представляет четырех разных языков. Единицы, составляющие «Acta linguistica» (Copenhague) vol. VI, fasc. 2 — 3, 1950 — 1951.

его, правда, меняются во всех четырех случаях, но самый остов соотношений между ними остается тем же самым, и именно это обстоятельство и дает нам возможность опознавать язык;

следовательно, остов соотношений и должен быть главным предметом языковедения, в то время как конкретное проявление и манифестация остова соотношений будут безразличны для определения языка в строгом смысле этого слова.

Не следует, однако, забывать, что де Соссюр отнюдь не желал совершенно отказаться от помощи фонетики и семантики. Он только желал подчинить их изучению системы языковых соотношений и предоставлял им более скромную роль подсобных дисциплин. Звуки и значения он хотел заменить лингвистическими ценностями, определяемыми относительным положением единиц в системе. Он сравнивал эти ценности с ценностями экономического порядка;

точно так же, как монета, бумажная банкнота и чек могут быть разными конкретными проявлениями или манифестациями экономической ценности, а сама ценность, скажем червонец или рубль, остается одной и той же независимо от разных манифестаций, точно так же единицы языкового выражения остаются теми же самыми независимо от представляющих их звуков, а единицы языкового содержания остаются теми же независимо от представляющих их значений. Излюбленным сравнением де Соссюра было сравнение языковой системы с шахматной игрой: шахматная фигура определяется исключительно своим соотношением с другими шахматными фигурами и своими относительными позициями на шахматной доске, внешняя же форма шахматных фигур и материал, из которого они сделаны (дерево, или кость, или иной материал), совершенно безразличны для самой игры. Любая шахматная фигура, например конь, имеющий обыкновенно вид лошадиной головки, может быть заменена любым другим предметом, предназначенным условно для той же цели;

если во время игры конь случайно упадет на пол и разобьется, мы можем взять вместо него какой-нибудь другой предмет подходящей величины и придать ему ценность коня. Точно так же любой звук может быть заменен иным звуком, или буквой, или условленным сигналом, система же остается той же самой. Мне думается, что в силу этих тезисов де Соссюра можно утверждать, что в процессе исторического развития данного языка звуки его могут подвергаться и таким изменениям, которые имеют значение для самой системы языка, и таким изменениям, которые не имеют никакого значения для системы;

мы, таким образом, будем принуждены отличать принципиально изменения языковой структуры от чисто звуковых перемен, не затрагивающих системы. Чисто звуковая перемена, не затрагивающая системы, может быть сравнена с таким случаем в шахматной игре, когда пешка, дойдя до противоположного конца доски, по правилам шахматной игры принимает ценность ферзя и начинает исполнять функции ферзя;

в этом случае ценность ферзя перенимается предметом совершенно иной внешности, ферзь же совершенно независимо от этой внешней перемены продолжает быть ею в системе.

К таким воззрениям де Соссюр пришел, изучая индоевропейскую систему гласных. Уже в 1879 г. предпринятый им анализ этой системы (в знаменитом исследовании «Mmoire sur les voylles») показал ему, что так называемые долгие гласные в известных случаях могут быть условно сведены к комбинации простого гласного с особой единицей, которую де Соссюр обозначал буквой *А. Преимущество такого анализа перед классическим состояло, во-первых, в том, что он давал более простое решение проблемы, устраняя так называемые долгие согласные из системы, а с другой стороны, в том, что получалась полная аналогия с чередованиями гласных, которые до тех пор рассматривались как нечто фундаментально отличное. Если интерпретировать, например, :

: как содержащие корни *dheA: * dhoA : * dhA, эта серия чередований окажется фундаментально тождественной с серией чередований *derk1: *dork1: *drk1 в греческих формах,,. Следовательно, *еА относится к *оА, как *er к *or, и *А играет ту же роль в указанных чередованиях, что r в *drk,. Этот анализ был произведен исключительно по внутренним причинам, с целью вникнуть глубже в основную систему языка;

он не был основан на каких-нибудь очевидных данных самих сравниваемых языков;

он был внутренней операцией, произведенной в индоевропейской системе. Прямое доказательство существования такого *А было действительно найдено позже, но уже по смерти де Соссюра, при изучении хеттского языка. Чисто фонетически его определяют как гортанный звук. Нужно, однако, подчеркнуть, что де Соссюр сам никогда бы не решился на такую чисто фонетическую интерпретацию. Для него *А не было конкретным звуком, и он остерегался определить его с помощью фонетических примет просто потому, что это не имело для него никакого значения;

его единственно интересовала система как таковая, а в этой системе *А определялось своими определенными соотношениями с другими единицами системы и своей способностью занимать определенные положения в слоге. Это совершенно ясно высказано самим де Соссюром, и именно тут-то мы и находим у него знаменитое изречение, в котором он впервые вводит термин фонема для обозначения единицы, не являющейся звуком, но могущей быть реализованной или представленной в виде звука1.

Теоретические последствия такой точки зрения де Соссюр разработал в своих лекциях «Cours de linguistique gnrale» («Курс общей лингвистики»), опубликованных его учениками уже после См. Bulletin du Cercle linguist, de Copenhague, VII, стр. 9 — 10, и Mlanges linguistiques offerts M. H. Petersen, Orxys (Aarhus), 1937 (Acta Jutlandica, IX, I). стр. 39 — 40. Термин фонема был введен де Соссюром независимо от Н. Крушевского и одновременно с ним (см. И. А. Бодуэн де Куртене, Versuch einer Theorie phonetischer Alternationen, Страсбург, 1895, стр. 4 — 5). Значение, в котором употреблял Крушевский этот термин (назв. соч., стр. 7, подстрочн. прим.), а позднее Бодуэн де Куртене (назв. соч., стр. 9), совершенно разнится от того значения, в котором он использован у де Соссюра. Традиция пражской лингвистической школы восходит к вышеназванным польским ученым.

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.