WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 7 | 8 || 10 |

«В.А. Звегинцев ИСТОРИЯ ЯЗЫКОЗНАНИЯ XIX-XX ВЕКОВ В ОЧЕРКАХ И ИЗВЛЕЧЕНИЯХ Часть I Издание третье, дополненное Издательство «Просвещение» Москва, 1964 ОТ СОСТАВИТЕЛЯ Преподавание ...»

-- [ Страница 9 ] --

Прежде всего (мы начинаем с явления наиболее очевидного) они не одинаковы по своему значению. Вполне ясно, что синхронический аспект важнее диахронического, так как для говорящей массы только он — подлинная и единственная реальность. Это же верно и для лингвиста;

если он примет диахроническую перспективу, то увидит отнюдь не язык, а только ряд видоизменяющих его явлений. Часто утверждают, что нет ничего более важного, чем познать генезис данного состояния;

это в некотором смысле верно: условия, создавшие данное состояние, проясняют нам его истинную природу и оберегают нас от некоторых иллюзий, но этим доказывается только, что диахрония не является самоцелью. О ней можно сказать, что было сказано о журнализме: она может привести ко всему, но только под условием выхода из нее.

Методы обоих аспектов тоже различны в двояком отношении.

а) Синхрония знает только одну перспективу, перспективу говорящих субъектов, и весь ее метод сводится к собиранию от них фактов;

чтобы убедиться, в какой мере то или другое языковое явление реально, необходимо выяснить, в какой мере оно существует в сознании говорящих.

Напротив, диахроническая лингвистика должна различать две перспективы: одну проспективную, следующую за течением времени, и другую ретроспективную, направленную вспять;

таким образом, метод ее раздваивается, о чем будет идти речь в пятой части этого труда.

б) Второе различие вытекает из разницы в объеме той области, на которую распространяются та и другая дисциплины. Синхроническое изучение не ставит своим объектом всего совпадающего по времени, но только совокупность фактов, относящихся к каждому языку;

в меру необходимости подразделение дойдет и до диалектов и до поддиалектов.

В сущности термин синхроническое не вполне точен;

его следовало бы заменить, правда, несколько длинным термином идиосинхроническое.

Наоборот, диахроническая лингвистика не только не требует, но и отвергает подобную специализацию, рассматриваемые ею элементы не принадлежат обязательно к одному языку (ср. индоевр. *esti, греч. esti, нем. ist, фр. est, рус. есть). Различие отдельных наречий создается именно сменой диахронических фактов и их пространственным умножением. Для оправдания сближения двух форм достаточно, если между ними есть историческая связь, какой бы косвенной она ни была.

Эти противопоставления не самые яркие и не самые глубокие: из коренной антиномии между фактом эволютивным и фактом статическим следует, что решительно все понятия, относящиеся к тому или другому в одинаковой мере, не сводимы друг к другу. Любое из этих понятий может служить доказательством этого. Так, синхронический «феномен» ничего общего не имеет с диахроническим;

первый есть отношение между существующими одновременно элементами, второй — смена во времени одного элемента другим, т. е. событие...

Синхронический закон и закон диахронический Мы привыкли слышать о законах в лингвистике, но действительно ли факты языка управляются законами и какого рода могут быть эти законы?

Поскольку язык есть социальный Институт, можно a priori сказать, что он регулируется нормами, аналогичными тем, которые действуют в коллективах. Как известно, всякий социальный закон обладает двумя основными признаками: он императивен, и он общ;

он навязывается, и он простирается на все случаи, разумеется, в определенных границах времени и места.

Отвечают ли такому определению законы языка? Чтобы выяснить это, надо прежде всего согласно с только что высказанным еще лишний раз разделить сферы синхронического и диахронического. Перед нами две раздельные проблемы, которые смешивать нельзя;

говорить о лингвистическом законе вообще равносильно желанию схватить призрак.

Синхронический закон — общий закон, но не императивный;

попросту отображая существующий порядок вещей, он только констатирует некое состояние;

он закон постольку же, поскольку законом может быть названо утверждение, например, что в данном фруктовом саду деревья посажены косыми рядами. И отображаемый им порядок вещей не гарантирован от перемены именно потому, что не императивен. Казалось бы, можно возразить, что в функционировании речи синхронический закон обязателен в том смысле, что он навязан индивидам принуждением коллективного обычая;

это верно, но мы ведь не разумеем слово «императивный» в смысле обязательности по отношению к говорящим;

отсутствие императивности значит, что в языке нет никакой силы, гарантирующей сохранение регулярности, установившейся в каком либо пункте. Так, нет ничего более регулярного, чем синхронический закон, управляющий латинским ударением (в точности сравнимый с законом греческого ударения);

между тем эти правила ударения не устояли перед факторами изменения и уступили место новому закону, действующему во французском языке. Таким образом, если и можно говорить о законе в синхронии, то только в смысле распорядка, принципа регулярности.

Диахрония предполагает, напротив того, динамический фактор, производящий определенный результат, выполняющий определенное дело. Но этого императивного характера недостаточно для применения понятия закона к фактам эволюции языка;

можно говорить о законе лишь тогда, когда целая совокупность явлений подчиняется единому правилу, а диахронические события, хотя и обнаруживают некоторые видимости общности, всегда в действительности носят характер случайный и частный.

Резюмируем: синхронические факты, каковы бы они ни были, представляют определенную регулярность, но не носят никакого императивного характера;

напротив, диахронические факты обладают императивностью по отношению к языку, но не имеют характера общности.

Короче говоря (к чему мы и хотели прийти), ни те ни другие не управляются законами в вышеопределенном смысле, а если уже, невзирая ни на что, угодно говорить о лингвистических законах, то термин этот будет покрывать совершенно различные значения, смотря по тому, относится ли он к явлениям синхронического или диахронического порядка.

Существует ли панхроническая («всевременная») точка зрения?

До сих пор мы принимали термин «закон» в юридическом смысле. Но, быть может, в языке имеются законы в том смысле, как это разумеют науки физические и естественные, т. е. отношения, обнаруживаемые всюду и всегда? Иначе сказать, нельзя ли изучать язык с точки зрения панхронической?

Разумеется, можно. Поскольку, например, всегда происходили и будут происходить фонетические изменения, постольку можно рассматривать этот феномен вообще, как один из постоянных аспектов языка;

это, таким образом, один из его законов. В лингвистике, как и в шахматной игре, есть правила, переживающие все события. Но это лишь общие принципы, независимые от конкретных фактов;

в отношении же частых и осязаемых фактов нет никакой панхронической точки зрения.

Так, всякое фонетическое изменение, каково бы ни было его распространение, всегда ограничено определенным временем и определенной территорией;

оно отнюдь не простирается на все времена и все местности;

оно существует лишь диахронически. В этом мы и можем найти критерий для распознания того, что относится к языку и что к нему не относится. Конкретный факт, допускающий панхроническое объяснение, не может быть отнесен к языку. Возьмем французское слово chose («вещь»);

с диахронической точки зрения оно противопоставлено лат. causa, от которого оно происходит;

с синхронической точки зрения — всем терминам, которые могут быть с ним ассоциированы в современном французском языке. Одни лишь звуки слова, взятые сами в себе (z), допускают панхроническое наблюдение;

но у них нет лингвистической значимости;

и даже с панхронической точки зрения z, взятое в речевой цепи, как, например, n z admirabl «une chose admirable» («восхитительная вещь»), не является единицей, это бесформенная масса, не отграниченная ничем: на самом деле, почему z, а не za или no? Это не есть значимая величина (valeur), потому что это не имеет смысла. Панхроническая точка зрения никогда не затрагивает частных фактов языка.

Выводы Так лингвистика подходит ко второму разветвлению своих путей.

Сперва нам пришлось выбирать между языком и речью, теперь же мы у второго перекрестка, откуда ведут две дороги: одна в диахронию, другая в синхронию.

Используя этот двойной принцип классификации, мы можем прибавить, что все диахроническое в языке является таковым через речь. В речи источник всех изменении;

каждое из них первоначально, прежде чем войти в общее употребление, начинает применяться некоторым количеством индивидов. Теперь по-немецки говорят: ich war, wir waren (я был, мы были), тогда как в старом немецком языке до XVI в. спрягалось: ich was, wir waren (по-английски до сих пор говорят: I was, we were). Каким же образом произошла эта перемена: war вместо was? Отдельные лица под влиянием waren по аналогии создали war;

это был факт речи;

такая форма, часто повторявшаяся, была принята коллективом и стала фактом языка. Но не все новшества речи увенчиваются таким успехом, и, поскольку они остаются индивидуальными, нам нечего принимать их во внимание, так как мы изучаем язык;

они входят в поле нашего наблюдения лишь с момента принятия их коллективом.

Факту эволюции всегда предшествует факт или, вернее, множество сходных фактов в сфере речи;

это ничуть не порочит установленного выше различения, которое этим только подтверждается, так как в истории всякого новшества мы встречаем всегда два раздельных момента: 1) момент появления его у индивидов и 2) момент его превращения в факт языка, когда оно, по внешности оставаясь тем же, принимается коллективом.

Нижеприводимая таблица показывает ту рациональную форму, которую должна принять лингвистическая наука:

Синхрония Язык Речевая деятельность Диахрония (Langage) Речь Следует признать, что теоретическая и идеальная форма науки не всегда совпадает с той, которую навязывают ей требования практики. В лингвистике эти требования практики еще повелительнее, чем в других науках;

они до некоторой степени оправдывают ту путаницу, которая в настоящее время царит в лингвистических исследованиях. Даже если бы устанавливаемые нами различения и были приняты раз и навсегда, нельзя было бы, быть может, во имя этого идеала связывать научные изыскания чересчур точными установками.

Так, например, производя синхроническое обследование старофранцузского языка, лингвист оперирует такими фактами и принципами, которые ничего не имеют общего с теми, которые ему открыла бы история этого же языка с XIII до XX в.;

зато они сравнимы с теми фактами и принципами, которые обнаружились бы при описании одного из нынешних языков банту, греческого аттического языка за 400 лет до н. э. или, наконец, современного французского. Дело в том, что все такие описания покоятся на схожих отношениях;

хотя каждый отдельный язык образует замкнутую систему, все они предполагают наличие некоторых постоянных принципов, на которые мы неизменно наталкиваемся, переходя от одного языка к другому, так как всюду продолжаем оставаться в одном и том же порядке явлений. Совершенно так же обстоит и с историческим исследованием: обозреваем ли мы определенный период в истории французского языка (например, от XIII до XX в.), или яванского языка, или любого другого, всюду мы имеем дело со схожими фактами, которые достаточно сопоставить, чтобы установить общие истины диахронического порядка. Идеалом было бы, чтобы каждый ученый посвящал себя тому или другому разрезу лингвистических исследований и охватывал возможно большее количество фактов соответствующего порядка, но представляется весьма затруднительным научно владеть столь разнообразными языками. С другой стороны, каждый язык представляет практически одну единицу изучения, так что силой вещей приходится рассматривать его попеременно и статически и исторически. Все-таки никогда не нужно забывать, что теорети- чески это единство отдельного языка как объекта изучения есть нечто поверхностное, тогда как различия языков таят в себе глубокое единство.

Пусть при изучении отдельного языка наблюдение захватывает и одну сферу и другую, всегда надо знать, к которой из них относится разбираемый факт, и никогда не надо смешивать методы.

Разграниченные нами таким образом обе части лингвистики послужат одна за другой объектом нашего исследования.

Синхроническая лингвистика займется логическими и психологическими отношениями, связывающими сосуществующие элементы и образующими систему, изучая их так, как они воспринимаются одним и тем же коллективным сознанием.

Диахроническая лингвистика, напротив, будет изучать отношения, связывающие элементы в порядке последовательности, не воспринимаемой одним и тем же коллективным сознанием, — элементы, заменяющиеся одни другими, но не образующие системы.

Синхроническая лингвистика Общие положения В задачу общей синхронической лингвистики входит установление основных принципов всякой идиосинхронической системы, конститутивных факторов всякого состояния (статуса) языка. Многое из того, что нами уже было изложено, относится скорее к синхронии;

так, общие свойства знака могут рассматриваться как составная часть этой последней, хотя они нам и послужили для доказательства необходимости различать обе лингвистики.

К синхронии относится все, что называется «общей грамматикой», ибо только через отдельные состояния языка устанавливаются те различные отношения, которые входят в компетенцию грамматики. В дальнейшем изложении мы ограничимся лишь основными принципами, без которых не представляется возможным ни приступить к более широким проблемам статики, ни объяснить детали данного состояния языка.

Говоря вообще, гораздо труднее заниматься статической лингвистикой, чем историей. Факты эволюции более конкретны, они больше говорят воображению;

наблюдаемые в них отношения завязываются между последовательно сменяющимися моментами, уловить которые нетрудно;

легко, а иногда и занятно следить за рядом превращений. Та же лингвистика, которая оперирует сосуществующими значимостями и отношениями, представляет гораздо больше затруднений.

В действительности «состояние» языка не есть математическая точка, но более или менее длинный промежуток времени, в течение которого сумма происходящих видоизменений остается ничтожно малой. Это может равняться десяти годам, смене одного поколения, одному столетию, даже.

больше. Случается, что в течение сравнительно долгого промежутка язык еле меняется, а затем в какие нибудь несколько лет испытывает значительные превращения. Из двух сосуществующих в одном периоде языков один может сильно эволюционировать, а другой почти вовсе не изменяться;

для второго необходимо будет синхроническое изучение, для первого потребуется диахронический подход. Абсолютное «состояние» определяется отсутствием изменений, но поскольку язык всегда, как бы ни мало, все же преобразуется, постольку изучать язык статически на практике — значит пренебрегать маловажными изменениями, подобно тому как математики при некоторых операциях, например при вычислении логарифмов, пренебрегают бесконечно малыми величинами.

В политической истории различаются: эпоха — точка во времени, и период, охватывающий некоторый промежуток времени. Однако историки сплошь и рядом говорят об эпохе Антонинов, об эпохе крестовых походов, разумея в данном случае единство признаков, сохранявшихся в течение соответствующего срока. Можно было бы говорить и про статическую лингвистику, что она занимается эпохами;

но термин «состояние» («статус») лучше. Начала и концы эпох обычно отмечаются какими-либо переворотами, более или менее резкими, направленными к изменению установившегося порядка вещей. Употребляя термин «состояние», мы тем самым отводим предположение, будто в языке происходит нечто подобное. Сверх того, термин «эпоха» именно потому, что он заимствован у истории, заставляет думать не столько о самом языке, сколько об окружающей и обусловливающей его обстановке;

одним словом, он вызывает скорее всего представление о том, что мы назвали внешней лингвистикой.

Впрочем, разграничение во времени не есть единственное затруднение, встречаемое нами при определении понятия «состояние языка»;

такой же вопрос встает и относительно пространственного отграничения. Короче говоря, понятие «состояние языка» не может не быть приблизительным. В статической лингвистике, как и в большинстве наук, невозможно никакое рассуждение без условного упрощения данных.

КОНКРЕТНЫЕ СУЩНОСТИ ЯЗЫКА Сущность (entite) и единица (unite) Определения Входящие в состав языка знаки суть не абстракции, но реальные объекты;

их именно и их взаимоотношения изучает лингвистика;

их можно назвать конкретными сущностями этой науки.

Напомним прежде всего два основных принципа всей проблемы:, 1. Языковая сущность (языковой факт) существует лишь в силу ассоциации между означающими и означаемым;

если упустить один из этих элементов, она исчезнет, и вместо конкретного объекта перед нами будет только чистая абстракция. Ежеминутно мы рискуем овладеть лишь частью этой сущности, воображая, что мы охватываем ее целиком;

это, например, неизбежно случится, если мы станем делить речевую цепь на слоги;

у слога есть значимость только в фонологии. Ряд звуков лишь в том случае является языковой величиной, если он является носителем какой-либо идеи;

взятый в самом себе, он только материал для физиологического исследования.

То же верно и относительно означаемого, как только его отделить от его означающего. Такие понятия, как «дом», «белый», «видеть» и т. п., рассматриваемые сами в себе, относятся к психологии;

они становятся языковыми сущностями лишь при ассоциации с акустическими образами;

в языке понятие есть качество звуковой субстанции, а определенное звучание есть качество понятия.

Часто сравнивали это двуликое единство с единством человеческой личности, состоящей из тела и души. Сближение мало удовлетворительное. Лучше его сравнивать с химическим соединением, например с водою, состоящей из водорода и кислорода;

взятый в отдельности, каждый из этих элементов не имеет никаких свойств воды.

2. Языковая сущность (языковой факт) определяется полностью лишь тогда, когда она отграничена, отделена от всего, что ее окружает в звуковой цепи. Эти-то отграниченные сущности, или единицы, и противополагаются друг другу в механизме языка.

На первый взгляд кажется естественным уподобить языковые знаки зрительным (визуальным) знакам, которые могут сосуществовать в пространстве, не смешиваясь;

при этом создается ложное представление, будто разделение значимых элементов может производиться таким же способом, не требуя никакой умственной деятельности. Термин «форма», часто используемый для их обозначения (ср. выражения «глагольная форма», «именная форма»), способствует сохранению этого заблуждения.

Но, как мы знаем, основным свойством звуковой цепи является ее линейность. Звуковая цепь, рассматриваемая сама в себе, есть линия, непрерывная лента, где ухо не различает никаких ясных и точных делений;

чтобы найти эти деления, надо прибегнуть к значениям. Когда мы слышим неизвестный язык, мы не в состоянии решить, как должна быть анализирована эта последовательность звуков;

дело в том, что такой анализ невозможен, если принимать во внимание лишь звуковой аспект языкового феномена. Но когда мы знаем, какой смысл и какую роль нужно приурочить к каждой части звуковой цепи, тогда для нас эти части обособляются друг от друга и бесформенная лента распадается на куски;

в этом анализе нет ничего материального.

Итак, язык не представляется совокупностью заранее разграниченных знаков, значения и распорядок которых только и требуется изучать;

в действительности он представляет нераздельную массу, где только внимательность и привычка могут различить составные элементы. Языковая единица не обладает никаким специальным звуковым характером, и единственным ее определением может быть следующее:

отрезок звучания, являющийся, с исключением того, что ему предшествует, и того, что за ним следует, в речевой цепи «означающим» некое понятие.

Выводы В большинстве областей, подлежащих ведению науки, вопрос о единицах даже не ставится: они сразу же даны. Так, в зоологии мы прежде всего имеем дело с животными. Астрономия оперирует единицами, разделенными в пространстве, — небесными телами. В химии можно изучать природу и состав двухромовокислого калия, ни минуты не усомнившись в том, что он нечто вполне определенное.

Если в какой-либо науке непосредственно не обнаруживаются присущие ей конкретные единицы, это значит, что в ней они сколько-нибудь существенного значения не имеют. В истории, например, это личность, эпоха или нация? Неизвестно. Но не все ли равно? Можно заниматься историческими изысканиями, не выяснив этого вопроса.

Но подобно тому как шахматная игра целиком сводится к комбинированию положений различных фигур, так и язык является системой, исключительно основанной на противопоставлении его конкретных единиц. Нельзя ни отказаться от их обнаружения, ни сделать ни одного шага, не прибегая к ним, а вместе с тем их выделение сопряжено с такими трудностями, что возникает вопрос, существуют ли они реально.

Странным и поразительным свойством языка является, таким образом, то, что в нем не даны различимые на первый взгляд сущности (факты), в наличии которых между тем усомниться нельзя, так как именно их взаимодействие и образует язык. В этом и лежит та черта, которая отличает язык от всех прочих семиологических систем.

ТОЖЕСТВА, РЕАЛЬНОСТИ, ЗНАЧИМОСТИ Изложенное в предыдущей главе приводит нас к проблеме тем более важной, что в статической лингвистике любая основная категория непосредственно зависит от того понятия, какое мы имеем о конкретной единице, и даже сливается с ним. Вот это мы и постараемся показать, разобрав одну за другой категории тожества, реальности и значимости в синхронии.

А. Что такое синхроническое тожество? Здесь речь идет не о тожестве, объединяющем французское отрицание pas с латинским словом passum («шаг»);

такое тожество — порядка диахрониче- кого;

нет, мы имеем в виду такого рода не менее любопытное тожество, основываясь на котором мы утверждаем, что две фразы je ne sais pas («я не знаю») и ne dites pas cela (we говорите этого») включают один и тот же элемент. Нам скажут, что это вопрос праздный, что тожество имеется уже потому, что в обеих фразах одинаковый отрезок звучания (pas) облечен одинаковым значением. Но такое объяснение недостаточно;

ведь если соответствие звуковых отрезков и понятий и доказывает тожество (см.

выше пример «la force du vent: bout de force»), то обратное неверно: ведь и без такого соответствия может быть тожество. Когда мы слышим на публичном докладе постоянно повторяемое слово «господа!», то мы ощущаем, что каждый раз это то же самое выражение;

а между тем вариации в произнесении и интонации его в разных оборотах речи представляют весьма существенные звуковые различия, столь же существенные, как и те, которые в других случаях служат для различения отдельных слов (ср. pomme «яблоко» и paume «ладонь», goutte «капля» и je gote «пробую», fuir «убежать» и fouir «рыть», русские примеры: угол н уголь, копать и купать, страна и странна и т. д.);

кроме того, сознание тожества сохраняется, несмотря на то, что и с семантической точки зрения нет полного тожества между одним употреблением слова «господа!» и другим;

вспомним еще, что слово может выражать идеи довольно далекие, и вместе с тем его тожество не оказывается серьезно нарушенным (ср.

«принимать гостя» и «принимать участие», «цвет яблони» и «цвет аристократии» и т. д.).

Весь лингвистический механизм вращается исключительно вокруг тожеств и различий, причем эти последние только оборотная сторона первых. Поэтому проблема тожеств возникает повсюду;

но, с другой стороны, она отчасти совпадает с проблемой сущностей и единиц, являясь ее осложненным и обогащенным развитием. Это хорошо обнаруживается при сопоставлении с фактами, взятыми за пределами языка. Мы говорим, например, о тожестве по поводу двух скорых поездов «Женева — Париж, 8 ч. 45 м. веч.», отходящих один за другим через часа. На наш взгляд, это тот же самый скорый поезд, а между тем и паровоз и вагоны и поездная бригада — все в них, по-видимому, разное.

Или если уничтожили улицу, сломав все ее дома, а потом застроили ее заново, то мы говорим, что это та же улица, хотя материально от старой, быть может, ничего не осталось. Почему можно перестроить улицу до самого последнего камешка без того, чтобы она перестала быть самой собой? Потому что сущность, в ней заключающаяся, не чисто материальна;

сущность ее основана на некоторых условиях, чуждых ее случайному материалу, как, например, ее положение относительно других улиц. Равным образом представление о скором поезде образовано часом его отбытия, его маршрутом и вообще всеми обстоятельствами, отличающими его от прочих поездов. Всякий раз как осуществляются те же условия, получается та же сущность. И вместе с тем эта сущность не абстрактна, ибо улицу или скорый поезд нельзя себе представить вне материального осуществления.

Противопоставим этим двум примерам совсем иной случай, а именно покражу у меня костюма, который я в дальнейшем нахожу у торговца случайными вещами. Здесь дело идет о материальной сущности, заключающейся исключительно в инертной субстанции, сукне, подкладке, прикладе и т. д. Другой костюм, как бы он ни был схож с первым, не будет моим. И вот оказывается, что лингвистическое тожество подобно тожеству не костюма, но поезда и улицы. Каждый раз, употребляя слово господа, я возобновляю его материю;

это новый звуковой акт и новый акт психологический. Связь между двумя употреблениями одного и того же слова основана не на точном подобии смыслов, не на материальном тожестве, но на каких-то иных элементах, которые надо найти и которые помогут нам вплотную подойти к истинной природе языковых единиц.

Б. Что такое синхроническая реальность? Какие конкретные или абстрактные элементы языка можно так назвать?

Возьмем для примера различение частей речи: на что опирается классификация слов на существительные, прилагательные и т. д.?

Производится ли она во имя чисто логического, внелингвистического принципа, извне накладываемого на грамматику, подобно тому как градусы широты и долготы накладываются на земной шар? Или же она соответствует чему-то, имеющемуся в системе языка и ею обусловленному? Одним словом, синхроническая ли это реальность? Это второе предположение кажется правдоподобным, но можно было бы защищать и первое. Во фразах «ces gants sont bon march», «купили ковшик из бересты» являются ли bon march, из бересты прилагательными? Логически у них смысл прилагательного, но грамматически это менее очевидно: bon marche не «ведет себя», как прилагательное (оно не изменяется, никогда не ставится перед существительным и т. д.);

к тому же bon march составлено из двух слов;

между тем именно различение частей речи должно служить для классификации слов языка;

и каким же образом сочетание слов может быть отнесено к одной из этих «частей»? Но нельзя истолковать это выражение и наоборот, сказав, что bon прилагательное, a march существительное. Таким образом мы здесь имеем дело с неточной и неполной классификацией;

распределение слов на существительные, глаголы, прилагательные и т. д. не есть неопровержимая лингвистическая реальность.

Итак, лингвистика то и дело работает на почве изобретенных грамматиками понятий, о которых мы не знаем, соответствуют ли они реально конститутивным факторам системы языка. Но как это узнать? А если это фикции, то какие же реальности им противопоставить?

Чтобы избежать иллюзий, раньше всего надо проникнуться убеждением, что конкретные сущности языка не выявляются сами собою для удобства нашего наблюдения. Надо постараться ухватить их, и лишь тогда мы соприкоснемся с реальностью;

исходя из нее, можно уже будет разработать все классификации, необходимые лингвистике для приведения в порядок входящих в ее область фактов. С другой стороны, базироваться при этих классификациях не на конкретных сущностях, а на чем-либо ином, говорить, например, что части речи суть факторы языка только в силу того, что они соответствуют логическим категориям, значит забывать, что не бывает языковых фактов вне звукового материала, расчлененного на значимые элементы.

В. В конце концов все затронутые в этой главе понятия по существу не отличаются от того, что мы раньше называли значимостями (ценностями, valeurs). Новое сравнение с игрою в шахматы поможет это понять.

Возьмем коня: является ли он сам по себе элементом игры? Конечно нет, потому что в своей чистой материальности, вне своего места и прочих условий игры, он ничего для игрока не представляет, а становится он в игре элементом реальным и конкретным лишь постольку, поскольку он облечен своей значимостью и с нею неразрывно связан. Предположим, что в течение партии эта фигура уничтожится или потеряется: можно ли будет заменить ее другой? Конечно можно: и не только другая фигура, изображающая коня, но любой предмет, ничего общего с ним не имеющий, может быть отожествлен с конем, поскольку ему будет придана та же значимость. Мы видим, таким образом, что в семиологических системах, как, например, в языке, где составные элементы находятся в обоюдном равновесии согласно определенным правилам, понятие тожества сливается с понятием значимости и обратно.

Вот почему понятие значимости в конечном счете покрывает понятия и конкретной единицы, и сущности, и реальности. Но если нет никакой коренной разницы между этими различными аспектами, то из этого следует, что проблема может последовательно — ставиться в нескольких видах. Желаем ли мы определить единицу, реальность, конкретную сущность или значимость — все это будет сводиться к постановке того же центрального вопроса, господствующего во всей статической лингвистике.

С практической точки зрения.любопытно было бы начать с единиц языка, определить их и классифицировать в меру их разнообразия. Надо было бы выяснить, на чем основывается разделение на слова, ибо слово, несмотря "на трудность определить это понятие, есть единица, неотступно представляющаяся нашему уму, нечто центральное во всем механизме языка, — но одной этой темы достаточно для заполнения целого тома.

Далее следовало бы перейти к классификации единиц низшего порядка, затем более широких единиц и т. д. Определив таким образом элементы, которыми оперирует наша наука, она выполнила бы свою задачу целиком, ибо тем самым свела бы все входящие в ее область явления к их основному принципу. Нельзя сказать, что когда-либо уже ставили перед собою эту проблему и осознали все ее значение и трудность;

до сих пор в области языка всегда довольствовались операциями над единицами, как следует не определенными.

Но все же, несмотря на первостепенную важность конкретных единиц, предпочтительнее подойти к проблеме со стороны категории значимости, так как, по нашему мнению, в ней выражается наиболее существенный ее аспект.

ЛИНГВИСТИЧЕСКАЯ ЗНАЧИМОСТЬ (ЦЕННОСТЬ) § 1. Язык как мысль, организованная в звучащей материи Для того чтобы убедиться, что язык не может не быть системой чистых значимостей (ценностей), достаточно рассмотреть оба элемента, в нем взаимодействующие: идеи и звуки.

В психологическом отношении наше мышление, если отвлечься от его выражения словами, представляет собою бесформенную и смутную массу. Философы и лингвисты всегда сходились в том, что без помощи знаков мы не умели бы с достаточной ясностью и постоянством отличать одно понятие от другого. Взятое само по себе мышление похоже на туманность, где ничто не разграничено. Нет предустановленных идей, и нет никаких различении до появления языка.

По сравнению с этим миром расплывчатого не представляют ли, может быть, звуки со своей стороны каких-либо заранее предначертанных сущностей? Ничуть не бывало. Звуковая субстанция не является чем-либо более устойчивым и застывшим, чем мышление;

она — не готовая форма, в которую послушно отливается мысль, но мягкое вещество, пластическая материя, которая в свою очередь делится на отдельные частицы, могущие служить необходимыми для мысли «означающими». Итак, мы можем изобразить языковой факт в целом, т. е. язык, в виде ряда смежных подразделений, начерченных как в бесконечном плане смутных идей, так и в столь же неопределенном плане звуков...

Характерная роль языка в отношении мысли не заключается в создании материального звукового средства для выражения идей, но в том, что он служит посредником между мышлением и звуком, и притом таким образом, что их объединение неизбежно приводит к обоюдному разграничению единиц. Мышление, хаотичное по природе, принуждено уточняться, разлагаясь. Нет, таким образом, ни материализации мыслей, ни спиритуализации звуков, а все сводится к тому в некотором роде таинственному явлению, что «мысль — звук» требует наличия делений и что язык вырабатывает свои единицы, оформляясь между двумя бесформенными массами. Представим себе воздух, соприкасающийся с поверхностью воды: при перемене атмосферного давления поверхность воды разлагается на целый ряд делений, т. е. волн;

вот эти-то волны и могут дать представление о связи, иначе — о совокуплении мысли со звучащей материей.

Можно называть язык областью артикуляций, понимая это слово в том смысле, как определено выше;

каждый языковой элемент есть маленький член, внутри которого идея закрепляется звуком, а звук становится знаком для идеи.

Язык можно также сравнить с листом бумаги: мысль — его лицевая сторона, а звук — оборотная;

нельзя разрезать лицевую сторону, не разрезав и оборотную;

так и в языке нельзя отделить ни мысль от звука, ни звук от мысли;

этого можно достигнуть лишь путем абстракции, что неизбежно приведет либо к чистой психологии, либо к чистой фонологии.

Лингвист, следовательно, работает в пограничной области, где сочетаются элементы обоих порядков;

это сочетание создает форму, а не субстанцию.

Эти соображения помогут лучше уяснить то, что было сказано выше о произвольности знака. Не только обе области, связанные в языковом факте, смутны и бесформенны, но и выбор одного акустического отрезка для той или другой идеи вполне произволен. Если бы это было иначе, понятие значимости (ценности) утратило бы некую черту из своей характеристики, так как в ней появился бы извне привнесенный элемент.

Но в действительности значимости остаются целиком относительными, вследствие чего связь между идеей и звуком произвольна по самому своему существу.

Произвольность знака в свою очередь лучше нам уясняет, почему языковую систему может создать только социальное явление. Необходим коллектив для установления значимостей, единственное обоснование которых сводится к обычаю и общему согласию;

индивид в одиночку не способен создать ни одной.

Сверх того, определенное таким образом понятие значимости показывает нам, что великим заблуждением является взгляд на языковой элемент просто как на соединение некоего звука с неким понятием.

Определить его так — значило бы изолировать его от системы, в состав которой он входит;

это повело бы к ложной мысли, будто возможно начинать с языковых элементов и из их суммы строить систему, тогда как на самом деле надо, отправляясь от совокупного целого, путем анализа доходить до заключенных в нем элементов.

Для развития этого положения мы последовательно встанем на точку зрения «означаемого», или понятия (§ 2), «означающего» (§ 3) и знака в целом (§4).

Не будучи в состоянии непосредственно ухватить конкретные сущности или единицы языка, в качестве материала мы будем привлекать слова.

Хотя слово и не в точности подходит к определению языковой единицы, все-таки оно дает о нем хотя бы приблизительное понятие, имеющее то преимущество, что оно конкретно. Мы будем брать слова только как образцы, равнозначные реальным элементам синхронической системы, и принципы, установленные нами в отношении слов, будут действительны и вообще для языковых сущностей.

§ 2. Языковая значимость со стороны ее концептуального аспекта Когда говорят о значимости слова, думают обыкновенно и раньше всего о его свойстве репрезентировать идею;

в этом действительно и заключается один из аспектов языковой значимости. Но если это так, то чем же значимость (ценность) отличается от того, что мы называем «значение»? Являются ли эти два слова синонимами? Мы этого не думаем, хотя смешение их дело легкое, тем более что оно вызывается не столько аналогией терминов, сколько тонкостью обозначаемых ими различий.

Значимость, взятая в своем концептуальном аспекте, есть, конечно, элемент значения, и весьма трудно выяснить, чем это последнее от нее отличается, находясь вместе с тем в зависимости от нее. Между тем этот вопрос разъяснить необходимо, иначе мы рискуем низвести язык до уровня простой номенклатуры.

Возьмем прежде всего значение, как его обычно понимают и как мы его представили. Оно является лишь соответствием слухового образа. Все происходит между слуховым образом и понятием в пределах слова, рассматриваемого как нечто самодовлеющее и замкнутое в себе.

Означаемое Означающее Но вот в чем парадоксальность вопроса: с одной стороны, понятие представляется нам как противопоставленное слуховому образу внутри знака, а с другой, "сам этот знак, т. е. связывающее оба его элемента отношение, так же и в той же степени является противопоставленным прочим знакам языка.

Раз язык есть система, все элементы которой образуют целое, а значимость одного проистекает только от одновременного наличия прочих, согласно схеме:

спрашивается, как может значимость, определяемая таким образом, сливаться со значением, т. е. противопоставленностью слу- хового образа? Представляется невозможным приравнять отношения, изображенные здесь горизонтальными стрелками, к тем, которые выше изображены стрелками вертикальными. Иначе говоря — и возобновляя сравнение с разрезаемым листом бумаги (см. выше) — непонятно, почему отношение, устанавливаемое между отдельными кусками А, В, С, Д и т. д., не отличается от отношения, существующего между лицевой и оборотной сторонами одного и того же куска, а именно А/А', В/В' и т. д.

Для ответа на этот вопрос прежде всего констатируем, что и за пределами языка всякая ценность (значимость) всегда регулируется таким же парадоксальным принципом. В самом деле, для того чтобы возможно было говорить о ценности, необходимо:

1) наличие какой-то непохожей вещи, которую можно обменивать на то, ценность чего подлежит определению;

2) наличие каких-то схожих вещей, которые можно сравнивать с тем, о ценности чего идет речь.

Оба эти фактора необходимы для существования ценности. Так, для того чтобы определить, какова ценность монеты в 5 франков, нужно знать:

1) что ее можно обменять на определенное количество чего-то другого, например хлеба;

2) что ее можно сравнить с подобной ей ценностью той же системы, например с монетой в 1 франк или же с монетой другой системы (долларом и т. п.). Подобным образом и слово может быть обменено на нечто иного порядка, на идею, а кроме того, может быть сравнено с чем-то ему однородным, с другим словом. Таким образом, для определения его ценности (значимости) недостаточно одного констатирования факта, что оно может быть «обменено» на то или иное понятие, т. е. что оно имеет то или иное значение;

его еще надо сравнить с подобными ему значимостями, со словами, которые можно ему противопоставить. Его содержание определяется, как следует, лишь через привлечение существующего вне его. Входя в состав системы, слово облечено не только значением, но еще главным образом значимостью, а это уже совсем другое.

Для подтверждения этого достаточно немногих примеров. Французское слово mouton может совпадать по значению с русским словом баран, но оно не имеет одинаковой с ним значимости, и это по многим основаниям, между прочим, потому, что, говоря о приготовленном и поданном на стол куске мяса, русский скажет баранина, а не баран. Различие в значимости между баран и mouton связано с тем, что у русского слова есть наряду с ним другой термин, соответствующего которому нет во французском языке.

Внутри одного языка слова, выражающие смежные понятия, взаимно друг друга отграничивают: синонимы, как, например, страшиться, бояться, опасаться, остерегаться, обладают значимостью лишь в меру обоюдного противопоставления;

если бы слово страшиться не существовало, все бы его содержание перешло к его конкурентам.

Обратно, бывают слова, обогащаю- щиеся от взаимного соприкосновения;

например, новый элемент, привходящий в значимость dcrpit («un vieillard dcrpit»), проистекает от сосуществования dcrpi («un mur dcrpi»). Итак, значимость любого термина определяется его окружением;

даже в отношении такого слова, которое означает «солнце», нельзя непосредственно установить его значимость, если не обозреть того, что его окружает;

есть такие языки, в которых немыслимо выражение «сидеть на солнце».

То, что сказано о словах, относится к любым явлениям языка, например к грамматическим категориям. Так, например, значимость французского (или русского) множественного числа не покрывает значимости множественного числа в санскрите (или старославянском), хотя их значение чаще всего совпадает: дело в том, что санскрит обладает не двумя, а тремя числами (мои глаза, мои уши, мои руки, мои ноги по санскритски или по-старославянски стояли бы в двойственном числе);

было бы неточно приписывать одинаковую значимость множественному числу в языках санскритском и французском, старославянском и русском, так как санскрит (старославянский язык) не может употреблять множественное число во всех тех случаях, где оно употребляется по французски (по-русски);

следовательно, значимость множественного числа зависит от того, что находится вне и вокруг него.

Если бы слова служили для выражения заранее данных понятий, то каждое из них встречало бы точные смысловые соответствия в любом языке. По-французски говорят безразлично louer (une maison) в смысле «снять внаем» и «сдать внаем», тогда как по-немецки употребляются два термина: mieten u vermieten, так что точного соответствия значимостей не получается. Немецкие глаголы schtzen («ценить») и urteilen («судить») представляют совокупность значений, в целом соответствующих значениям французских слов estimer («ценить, уважать, полагать») и juger («судить, решать»);

однако во многих пунктах точность такого соответствия нарушается.

Словоизменение представляет в этом отношении особо поразительные примеры. Столь привычное нам различение времен чуждо некоторым языкам;

в древнееврейском языке нет даже самого основного различения прошедшего, настоящего и будущего. В прагерманском языке не было особой формы для будущего времени;

когда говорят, что в нем будущее передается через настоящее время, то выражаются неправильно, так как значимость настоящего в прагерманском языке не та, что в тех языках, где наряду •с настоящим имеется и будущее время. Славянские языки последовательно различают в глаголе два вида: совершенный вид выражает действие в его завершенности, как некую точку, вне всякого становления;

несовершенный вид — действие в процессе совершения и на линии времени. Эти категории затрудняют француза, потому что в его языке их нет;

если бы они были предустановлены логически, затруднения бы быть не могло. Во всех этих случаях мы, следовательно, наблюдаем, вместо заранее данных идей, значимости, вытекающие из самой системы. Говоря, что они соответствуют понятиям, следует подразумевать, что эти последние чисто дифференциальны, т. е. определены не положительно своим содержанием, но отрицательно своими отношениями с прочими элементами системы. Характеризуются они в основном именно тем, что они не то, что другие.

Отсюда становится ясным реальное истолкование схемы знака.

Означаемое судить Означающее судить Итак, схема, данная выше (см. стр. 398), означала, что по-русски понятие «судить» связано с акустическим образом судить;

одним словом, понятие символизует значение;

но само собой разумеется, что в этом понятии нет ничего первоначального, что оно является лишь значимостью, определяемой своими взаимоотношениями с другими значимостями того же порядка, и что без них значение не существовало бы. Когда я попросту утверждаю, что данное слово означает что-либо, когда я исхожу из ассоциации акустического образа с понятием, то я высказываю нечто до некоторой степени точное и дающее представление о действительности;

но ни в коем случае я не выражаю лингвистического факта в его сути и в его широте.

§ 3. Языковая значимость со стороны ее материального аспекта Подобно концептуальной стороне, и материальная сторона значимости образуется исключительно из отношений и различий с прочими элементами языка. Важен в слове не звук сам по себе, но те звуковые различия, которые позволяют отличать это слово ото всех прочих, так как они-то и являются носителем значения.

Подобное утверждение способно породить недоумение, но это так в действительности, и иного и быть не может. Поскольку нет звукового образа, отвечающего лучше других тому, что он должен выразить, постольку очевидно a priori, что никогда никакой фрагмент языка не может в конечном счете основываться ни на чем другом, кроме как на своем несовпадении со всем прочим. Произвольность идифференциальность суть два соотносительных качества.

Изменяемость языковых знаков хорошо обнаруживает эту соотносительность: именно потому, что термины а и б по самой своей сути неспособны проникнуть, как таковые, в сферу сознания, которое всегда замечает лишь различие а/в, — именно поэтому каждый из этих терминов сохраняет свободу изменяться согласно законам, независимым от его значимой функции. Русский родительный падеж множ. ч. рук не охарактеризован никаким положительным признаком;

а между тем сопоставление форм рука:рук функционирует столь же исправно, как и предшествовавшее ему рука: рукъ;

и это потому, что важно лишь отличие одного знака от другого: форма рука имеет значимость только потому, что она отличается от другой.

Вот другой пример, еще лучше показывающий, сколь велика систематичность в этом взаимодействии звуковых различий: по-гречески phn есть имперфект, a stn аорист, хотя обе эти формы образованы тожественным образом;

объясняется это тем, что первая из них принадлежит к системе настоящего времени изъявит. накл. ph mi «говорю», тогда как настоящего времени *stmi не существует;

между тем именно отношение phmi — phn и отвечает отношению между настоящим вр. и имперфектом (ср. diknumi — ediknn). Эти знаки действуют, следовательно, не в силу своей внутренней значимости, а в силу своего соотносительного положения.

Ведь ясно, что звук, элемент материальный, не может сам по себе принадлежать к языку. Он для языка нечто вторичное, лишь используемый им материал. Все вообще условные ценности (значимости) характеризуются именно этим свойством не смешиваться с осязаемым элементом, служащим им в качестве субстрата. Так не металл монеты определяет ее ценность;

монета, номинально стоящая 5 франков, содержит лишь половину этой суммы в серебре;

она будет стоить несколько больше или меньше не в зависимости от содержащегося в ней серебра, но в зависимости от вычеканенного на ней изображения, в зависимости от тех политических границ, внутри которых она имеет хождение. В еще большей степени это можно сказать о лингвистическом «означающем», которое по своей сущности отнюдь не есть нечто звучащее, но нечто бестелесное, образуемое не своей материальной субстанцией, а исключительно теми различиями, которые отделяют его акустический образ от прочих.

Этот принцип носит столь существенный характер, что он действует в отношении всех материальных элементов языка, включая фонемы.

Каждый язык образует слова на базе своей системы звучащих элементов, из коих каждый является четко отграниченной единицей и число коих точно определено. И каждый из них характеризуется не свойственным ему положительным качеством, как можно было бы предположить, но исключительно тем, что он не смешивается с другими. Фонемы прежде всего характеризуются тем, что они взаимно противопоставлены, взаимно относительны и взаимно отрицательны.

Доказывается это той свободой, которой пользуется говорящий при произнесении тех или других звуков при условии, что соблюдены границы, внутри которых звуки остаются различимыми друг от друга. Так, например, по-французски почти всеобщее обыкновение произносить картавое r не препятствует отдельным лицам произносить его раскатисто;

язык от этого ничуть не страдает;

он требует только различения, а отнюдь не того — как можно было бы вообразить, — чтобы у каждого звука всегда было одинаковое качество. Я даже могу произносить французское r как немецкое ch (рус. х) в словах Bach, doch и т. п. (русск. пах, мох), но по-немецки (по-русски) я не могу заменять r через ch (р через х), так как в этом языке имеются оба элемента, которые и должны различаться. Так и по-русски не может быть свободы в произношении t наподобие t’ (смягченного t), потому что в результате получилось бы смешение двух различаемых в языке звуков (ср. говорить и говорит), но может быть допущено отклонение в сторону th (придыхательного t), так как этот звук не значится в системе фонем русского языка.

§ 4. Рассмотрение знака в его целом Все предшествующее приводит нас к выводу, что в языке нет ничего, кроме различий. Более того, различие, вообще говоря, предполагает положительные моменты, между которыми оно и устанавливается, но в языке имеются только различия без положительных моментов. Взять ли означаемое или означающее, всюду та же картина: в языке нет ни идей, ни звуков, предсуществующих системе, а есть только концептуальные различия и звуковые различия, проистекающие из языковой системы. И идея и звуковой материал, заключенные в знаке, имеют меньше значения, чем то, что есть кругом него в других знаках. Доказывается это тем, что значимость термина может видоизмениться без изменения как его смысла, так и его звуков исключительно вследствие того обстоятельства, что какой-либо смежный термин претерпел изменение.

Однако утверждать, что все в языке отрицательно (ngatif), верно лишь в отношении означаемого и означающего, взятых в отдельности;

как только мы начинаем рассматривать знак в целом, мы оказываемся перед чем-то в своем роде положительным (роsitif). Языковая система есть ряд различий в звуках, комбинированный с рядом различий в идеях, но такое сопоставление некоего количества акустических знаков с равным количеством отрезков, выделяемых из массы мыслимого, порождает систему значимостей;

и вот эта система и является действенной связью между звуковыми и психическими элементами внутри каждого знака. Хотя означаемое и означающее, взятое каждое в отдельности, — величины чисто дифференциальные и отрицательные, их сочетание есть факт положительный;

это даже есть единственный вид имеющихся в языке фактов, потому что основным свойством языковой организации является именно сохранение параллелизма между этими двумя рядами различий.

Некоторые диахронические факты весьма характерны в этом отношении;

это в» те бесчисленные случаи, когда изменение означающего приводит к изменению идеи и когда обнаруживается, что в основном сумма различаемых идей соответствует сумме различимых знаков. Когда в результате фонетических изменений два термина смешиваются (например, dcrpit =dcrepitus и dcrpi=crispus), то и идеи обнаруживают тенденцию смешиваться, если только к этому есть благоприятствующие данные. А если термин дифференцируется (например, французское chaise — «стул» и chaire — «кафедра»)? В таком случае возникшее различие неминуемо проявляет тенденцию стать значимым, что, впрочем, удается не всегда и не сразу. Обратно, всякое различие в идее, усмотренное мыслью, стремится выразиться различными означающими, а две идеи, мыслью более не различаемые, стремятся слиться в едином означающем.

Если сравнивать между собою знаки — термины положительные, нельзя более говорить только о различии;

это выражение здесь не вполне подходит, так как оно может применяться лишь в случае сравнения двух акустических образов, например отец и мать, или сравнения двух идей, например идеи «отец» и идеи «мать»;

два знака, включающие каждый и означаемое и означающее, не различны (diffrents) — они только различимы (distincts). Между ними есть лишь противопоставление. Весь механизм языка покоится на этого рода противопоставлениях и на вытекающих из них звуковых и концептуальных различиях.

То, что верно относительно значимости, верно и относительно языковой единицы. Последняя есть отрезок речевой цепи, соответствующий определенному понятию, причем оба они (отрезок и понятие) по природе своей чисто дифференциальны.

В применении к единице принцип дифференциации может быть сформулирован так: отличительные свойства единицы сливаются с самой единицей. В языке, как и во всякой семиологической системе, то, чем знак отличается, и есть все то, что его составляет. Различие создает отличительное свойство, оно же создает значимость и единицу.

Из того же принципа вытекает еще одно, несколько парадоксальное следствие: то, что обычно называется «фактом грамматики», соответствует в конечном счете определению единицы, так как он всегда выражает противопоставление известных терминов;

в данном случае противопоставление оказывается только особо значимым. Возьмем, например, образование немецкого множественного числа типа Nacht:

Nchte. Каждый из терминов, сопоставляемых в этом грамматическом факте (единственное число без умляута и без конечного е, противопоставленное множественному числу сумляутом и е), сам образован целым рядом взаимодействующих противопоставлений внутри системы;

взятые в отдельности, ни Nacht, ни Nchte ничего не значат;

следовательно, все дело в противопоставлении. Иначе говоря, можно выразить. отношение Nacht/Nchte алгебраической формулой а/в, где а я в не простые термины, но каждый представляет собой результат совокупности отношений. Язык — это, так сказать, такая алгебра, где имеются лишь сложные выражения (термины). Среди заключающихся в нем противопоставлений одни более значимы, чем другие, но «единица» и «грамматический факт» — лишь различные названия для обозначения разных аспектов одного и того же общего явления — взаимодействия языковых противопоставлений. Это до такой степени верно, что можно было бы подходить к проблеме единиц со стороны фактов грамматики.

При этом нужно было бы, выдвинув противопоставление Nacht/Nchte, спросить себя, какие же единицы взаимодействуют в этом противопоставлении. Только ли эти данные два слова, или же весь ряд подобных слов? или, быть может, а и ? или же все вообще формы единственного числа и множественного? и т. д.

Единица и грамматический факт не слились бы, если бы языковые знаки состояли из чего-либо другого, кроме различий. Но, поскольку язык есть то, что он есть, с какой бы стороны к нему ни подходить, — в нем не найдешь ничего простого;

всюду и всегда он являет то же сложное равновесие взаимно обусловливающих себя элементов. Иначе говоря, язык есть форма, а не субстанция. Необходимо как можно глубже проникнуться этой истиной, ибо все ошибки нашей терминологии, все неточные наши характеристики явлений языка коренятся в том невольном предположении, что в лингвистическом феномене есть какая-то субстанциальность.

ДИАХРОНИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА Общие положения Диахроническая лингвистика изучает отношения не между сосуществующими элементами данного состояния языка, но между сменяющимися последовательными во времени элементами.

В самом деле, абсолютной неподвижности не существует вовсе;

все части языка подвержены изменениям;

каждому периоду соответствует более или менее заметная эволюция. Она может быть различной в отношении быстроты и интенсивности, но самый принцип от этого не страдает;

поток языка течет непрерывно;

течет ли он спокойно или стремительно, это уже вопрос второстепенный.

Правда, эта непрерывная эволюция весьма часто скрыта от нас вследствие того, что внимание наше сосредоточивается на литературном языке;

как мы увидим ниже, литературный язык наслаивается на язык народный, т. е. на язык естественный, и подчиняется иным условиям существования. Поскольку он уже сложился, литературный язык в общем проявляет устойчивость и тенденцию оставаться себе подобным;

его зависимость от письма обеспечивает за ним еще большую сохранность.

Литературный язык не может, следовательно, служить для нас мерилом того, до какой степени изменчивы естественные языки, не подчиненные никакой литературной регламентации.

Объектом диахронической лингвистики является в первую очередь фонетика, вся фонетика в целом;

в самом деле, эволюция звуков несовместима с понятием «состояния»;

сравнение фонем или сочетаний фонем с тем, чем они были раньше, сводится к установлению диахронического факта. Предшествовавшая эпоха может быть в большей или меньшей степени близкой, но если она сливается со следующей, то фонетическому явлению уже более места нет;

остается лишь описание звуков данного состояния языка, а это уже дело фонологии.

Диахронический характер фонетики вполне согласуется с тем принципом, что ничто фонетическое не является значимым или Грамматическим в широком смысле слова. При изучении истории звуков какого-либо слова можно игнорировать его смысл, рассматривать лишь его материальную оболочку, выделять из него звуковые отрезки, не задаваясь вопросом, имеют ли они значение или нет. Можно, например, ставить вопрос, во что превращается в аттическом диалекте греческого языка ничего не значащее сочетание -ewo-. Если бы эволюция языка сводилась к эволюции звуков, еще резче противопоставились бы по своему содержанию обе части лингвистики;

выяснилось бы, что диахроническое равно неграмматическому, а синхроническое — грамматическому.

Но только ли звуки видоизменяются во времени? Слова меняют свое значение;

грамматические категории эволюционируют;

есть и такие, которые исчезают вместе с формами, служившими для их выражения (например, двойственное число в латинском языке). А раз у всех фактов ассоциативной и синтагматической синхронии есть своя история, то как же сохранить абсолютное различение между диахронией и синхронией? Оно становится весьма затруднительным, как только мы выходим из сферы чистой фонетики.

Заметим, однако, что многие изменения, считаемые грамматическими, сводятся к фонетическим изменениям. В немецком языке создание грамматического типа Hand: Hnde взамен hant : hanti всецело объясняется фонетическим фактом. Равным образом фонетический факт лежит в основе такого типа сложных слов, как Springbrunnen — «фонтан», Reitschule — «школа верховой езды» и т. д.;

в древневерхненемецком языке первый элемент был не глагольный, а именной: beta-hus означало «дом молитвы»;

но после того как конечная гласная фонетически отпала (beta —> bet и т. д.), установился семантический контакт с глаголом (beten — молиться и т. п.), и Bethaus стало означать «дом, где молятся».

Нечто подобное произошло и в тех сложных словах, которые в древнегерманском языке образовывались со словом lch — «внешний вид» (ср. mannolch — «имеющий мужской вид», redolch — «имеющий разумный вид»). Ныне во множестве прилагательных (ср. verzeihiich — «простительный», glaublich — «вероятный» и т. д.) lich превратилось в суффикс, сравнимый с французским суффиксом в словах pardonn-able, croy-able и т. д., и одновременно изменилась интерпретация первого элемента: в нем теперь усматрива- ется не существительное, но глагольный корень;

это объясняется тем, что в некоторых случаях вследствие падения конечной гласной первого элемента (например, redo —> red-) этот последний уподобился глагольному корню (red- от reden).

Таким образом, в glaublich glaub- более сближается с glauben («верить»), чем с Glaube («вера»), a sichtlich («видимый») ассоциируется, несмотря на различие в основе, с sehen («видеть»), а уже не с Sicht («вид»).

Во всех этих случаях и во многих других, сходных с ними, различение диахронического и синхронического остается очевидным;

следует это помнить, чтобы легкомысленно не утверждать, будто мы занимаемся исторической грамматикой, тогда как в действительности мы только переходим от изучения фонетических изменений в диахроническом разрезе к изучению вытекающих из них последствий в разрезе синхроническом.

Но эта оговорка не снимает всех затруднений. Эволюция любого грамматического факта, ассоциативной группы или синтагматического типа несравнима с эволюцией звука. Она не представляет собой простого явления;

она разлагается на множество частных фактов, только часть которых относится к фонетике. В генезисе такого синтагматического типа, как французское будущее prendre ai (буквально — «взять имею»), превратившееся в prendrai («возьму»), различаются по меньшей мере два факта: один психологический — синтез двух элементов понятия, другой фонетический и зависящий от первого — сведение двух ударений словосочетания к одному (prendre ai —> prendrai).

Спряжение германского сильного глагола (тип совр. нем. geben — «давать», gab, gegeben и т. п., ср. греч. leip — «оставляю», lipon, lloipa и т. п.) в значительной мере основано на так называемом абляуте (перегласовке) коренных гласных. Эти чередования, система которых вначале была довольно простой, несомненно, явились в результате чисто фонетического явления, но для того чтобы эти противопоставления получили функциональное значение, потребовалось, чтобы первоначальная система спряжения упростилась в результате целого ряда всяческих изменений: исчезновение многочисленных разновидностей форм настоящего времени и связанных с ними смысловых оттенков, исчезновение имперфекта, будущего и аориста, исчезновение удвоения в перфекте и т. д. Все эти перемены, в которых нет ничего по существу фонетического, сократили глагольное спряжение до ограниченного количества форм, где чередования основ приобрели первостепенную смысловую значимость. Можно, например, утверждать, что противопоставление е : а более значимо в geben : gab, чем противопоставление е : о в греч. leip: lloipa, вследствие отсутствия удвоения в немецком перфекте.

Итак, хотя фонетика тем или другим образом и вторгается то и дело в эволюцию, все же она не может ее объяснить целиком;

по устранении же фонетического фактора получается остаток, казалось бы, оправдывающий представление об «истории грамматики»;

вот тут-то и лежит настоящая трудность;

различение между диахроническим и синхроническим, сохранить которое обязательно нужно, потребовало бы сложных объяснений, несовместимых с рамками этого курса.

ЯЗЫКОВЫЕ СЕМЬИ И ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ТИПЫ...Язык непосредственно не подчиняется мышлению (sprit) говорящих;

обратим в заключение сугубое внимание на одно из последствий этого принципа: ни одна языковая семья не принадлежит по праву и раз навсегда к определенному лингвистическому типу.

Спрашивать, к какому типу относится данная группа языков, — это значит забывать, что языки эволюционируют, подразумевать, что в их эволюции есть какой-то элемент постоянства. Во имя чего имеем мы право предполагать границы у этого развития, не знающего никаких границ? Правда, многие, говоря о характерных признаках какой-либо языковой семьи, думают преимущественно о характере ее праязыка, и в таком случае проблема представляется вполне разрешимой, поскольку дело идет об определенном языке и определенной эпохе. Но если кто нибудь станет предполагать наличие в языке каких-то постоянных признаков, не подвергающихся изменению ни во времени, ни в пространстве, он наткнется на преграду, связанную с основными принципами эволюционной лингвистики. Неменяющихся признаков вообще не существует;

они могут сохраняться только благодаря случайности.

Возьмем для примера индоевропейскую семью;

нам известны характерные признаки того языка, от которого произошла эта семья: очень простая система звуков, никаких сложных сочетаний согласных, никаких удвоенных согласных, монотонный вокализм, порождающий вместе с тем в высшей степени регулярную систему чередований глубоко грамматического свойства, музыкальное ударение, падающее на любой слог слова и тем самым способствующее взаимодействию грамматических противопоставлений, количественный ритм, покоящийся исключительно на противопоставлении долгих и кратких слогов, большой простор образования сложных и производных слов, значительное богатство склонения и спряжения, автономность во фразе отдельного слова, изменяющегося по многим формам и в себе самом заключающего все свои определения, — в результате чего большая свобода в конструкции и редкость грамматических слов детерминативного или связывающего значения (глагольных приставок, предлогов и т. д.).

Нетрудно убедиться, что ни один из этих признаков полностью Хотя эта глава и не касается вопросов ретроспективной лингвистики, мы все же помещаем ее здесь, так как она может служить заключением для всей работы в целом.

(Прим. изд.) не сохранился в отдельных индоевропейских языках, что даже кое-какие из этих признаков (например, роль количественного ритма и музыкального ударения) не встречаются ни в одном;

некоторые из индоевропейских языков даже до такой степени изменили первоначальный индоевропейский характер, что кажутся представителями совершенно иного лингвистического типа (например, языки английский, армянский, ирландский и др.).

С несколько большим основанием мы вправе говорить о более или менее общих трансформационных процессах, свойственных различным языкам какой-либо семьи. Так, указанное нами выше прогрессивное ослабление механизма словоизменения встречается во всех индоевропейских языках, хотя и в этом отношении они представляют значительные расхождения;

наиболее сохранилось словоизменение в славянских языках, а английский язык свел его почти на нет. В связь с этим упрощением словоизменения следует поставить другое явление, тоже довольно общего характера, а именно более или менее постоянный порядок в конструкции фраз, а также вытеснение синтетических приемов выражения приемами аналитическими: передача предлогами падежных значений, составление глагольных форм при помощи вспомогательных глаголов и т. п.

Как мы видели, та или другая черта прототипа может не находиться в том или другом из производных языков, но верно и обратное: нередки случаи, когда общие черты, свойственные всем" представителям семьи, не встречаются в первоначальном наречии;

примером может служить гармония гласных, т. е. ассимиляция качества всех гласных в суффиксах с последним гласным корня. Это явление свойственно обширной урало алтайской группе языков, на которых говорят в Европе и Азии от Финляндии до Маньчжурии, но, по всей видимости, это замечательное явление связано с позднейшим развитием отдельных языков этой группы;

таким образом, это черта общая, но не исконная, а это значит, что в доказательство общности (весьма спорной) происхождения этих языков на гармонию гласных ссылаться нельзя, как нельзя ссылаться и на их агглютинативный характер. Установлено также, что китайский язык не всегда был односложным.

При сравнении семитских языков с реконструированным прасемитским мы сразу же поражаемся устойчивостью некоторых их черт;

более всех прочих семей эта семья языков производит впечатление единства неизменного, постоянного и присущего всей семье типа. Он проявляется в нижеследующих признаках (некоторые из них резко противопоставляются характерным чертам индоевропейской семьи): почти полное отсутствие сложных слов, ограниченная роль словопроизводства, малоразвитое словоизменение (впрочем, более развитое в праязыке, чем в происшедших от него языках), с чем связано подчинение порядка слов определенным строгим правилам. Самая замечательная черта касается состава корней: они регулярно заключают в себе по три согласные (например, q--l — «убивать»);

эти коренные согласные сохраняются во всех формах внутри данного наречия (ср. древнееврейск. qal, qlh, ql, qil и т. д.), из одного наречия в другое (ср. арабск. qatala, qutila и т. д.);

иначе говоря, согласные выражают «конкретный смысл» слов, их лексикологическую значимость, тогда как гласные, правда, с помощью некоторых префиксов и суффиксов, обозначают исключительно грамматические категории (например, древнееврейск. qal — вон убил», ql — «убить», с суффиксом ql- — «они убили», с префиксом: ji-ql — «он убьет», с тем и другим: ji-ql- — «они убьют» и т. д.).

Перед лицом этих фактов и вопреки тому, как их иногда истолковывают, мы настаиваем на провозглашенном нами принципе: неизменных признаков не бывает;

их постоянство есть дело случая;

если какой-нибудь признак в течение долгого времени сохраняется, он стечением времени всегда может и исчезнуть. Что касается признаков семитического круга языков, то ведь «закон» трех согласных не так уж характерен для этой семьи, ибо и в других семьях встречаются аналогичные явления. Так, и в индоевропейском языке консонантизм корней подчиняется строгим правилам;

в них, например, никогда не встречается после звука е сочетание двух звуков из ряда i, и, r, I, т, n. Корень типа *serl невозможен.

То же можно сказать с еще большим основанием о роли гласных в семитических языках;

нечто аналогичное, хотя и в менее развитом виде, встречается ведь и в индоевропейских языках;

такие противопоставления, как древнееврейск. dr — «слово», dr-im — «слова», dir-hem — «их слова», напоминают нем. Gast : Gste, fliessen : floss и т. д. В обоих случаях генезис грамматического приема один и тот же. Он объясняется чисто фонетическими превращениями, вызванными «слепой» эволюцией;

порожденные этой эволюцией чередования были удержаны сознанием, связавшим с ними определенные грамматические значимости и распространившим их применение по аналогии с образцами, созданными случайным действием фонетического развития. Что же касается неизменности семитической «трехсогласности», она является приблизительной и ничего абсолютного не заключает. В этом можно a priori быть уверенным, но это подтверждается и фактами;

так, например, по-еврейски корень слова 'an-m — «люди», как и следует ожидать, состоит из трех согласных, но в единственном числе ' их только две;

получилось это в результате фонетического сокращения более древней формы, заключавшей три согласные. Впрочем, если даже и принять эту мнимую неизменность, следует ли видеть в ней нечто присущее самим корням? Нисколько! Дело только в том, что семитические языки меньше многих других подвергались фонетическим изменениям, вследствие чего в этой группе языков лучше, чем в других языках, сохранились согласные.

Так что это исключительно результат эволюции, исключительно фонетический феномен, а ничуть не грамматический и не постоянный.

Утверждать, что корни неиз- менны, это равносильно утверждению, что они никогда не подвергались фонетическим изменениям, — вот и все, а ведь нельзя поручиться, что эти изменения никогда не произойдут. Вообще говоря, все то, что сделано временем, может быть временем переделано или уничтожено.

Давно признано, что Шлейхер насиловал действительность, рассматривая язык как нечто органическое, в самом себе заключающее свои законы развития, а между тем продолжают, даже не подозревая этого, видеть в языке нечто органическое в другом смысле, полагая, что «гений» расы или этнической группы непрерывно влияет на язык, направляя его на какие-то определенные пути развития.

Из сделанных нами экскурсов в смежные нашей науке области вытекает нижеследующий принцип чисто отрицательного свойства, но тем более интересный, что он совпадает с основной мыслью этого курса:

единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя.

IX. СОЦИОЛОГИЧЕСКОЕ НАПРАВЛЕНИЕ Социологическая школа в языкознании, основание которой связано с именем Ф. де Соссюра, базируется на социологической концепции языка. Она исходит из положения, что человеческий язык есть социальный факт, мыслимый только как общественный продукт, в соответствии с чем язык должен изучаться в связи с другими социальными фактами и явлениями.

Наиболее видными представителями социологического направления являются А.

Мейе, Ж. Вандриес и Э. Бенвенист.

Антуан Мейе (1866 — 1936) был специалистом в области сравнительной грамматики индоевропейских языков, и, пожалуй, не найдется ни одного индоевропейского языка, которому в отдельности он не посвятил бы специальной книги или статьи. Количество его работ огромно. Библиография его трудов включает 24 книги и 540 статей. Несколько книг он посвятил изучению классических языков. У него есть книги об армянском языке, славянских языках (на русский язык переведен «Общеславянский язык». Изд. иностр.

лит., 1951), германских языках (на русский язык переведены «Основные особенности германской группы языков». Изд. иностр. лит., 1952) и др. Ряд его работ касается общих вопросов — исследование диалектов индоевропейского языка, описание новых языков Европы и т. д. Наконец, много внимания он уделял также проблеме метода и принципов лингвистического исследования. К этой группе его работ относятся: двухтомное собрание статей об историческом и общем языкознании, небольшая книга «Сравнительный метод в историческом языкознании» (издана на русском языке, Изд. иностр. лит., 1954) и многократно издававшееся капитальное «Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков» (на русском языке выходило трижды, последний раз в 1938 г., Огиз), которое представляет наибольшую важность для понимания лингвистической концепции А. Мейе. (Теоретическое введение к этой последней работе почти полностью включено в настоящую книгу.) А. Мейе считает, что сравнительно-исторический метод в том виде, в каком он широко использовался языковедами XIX в., обладает многими существенными недостатками и требует совершенствования. Прежде всего сравнительно-историческое изучение есть только средство, а не цель. С этой установкой связано и его отношение к праязыку. Он полагает, что языковеду не следует заниматься реконструкциями праязыка, так как это — невыполнимая задача. Единственная реальность, с какой имеет дело компара- тивист, — это только соответствия между засвидетельствованными языками;

именно «совокупность этих соответствий составляет то, что называется индоевропейским языком». Таким образом, и сравнительный метод не следует отбрасывать, он остается «основным орудием, которым располагает лингвист для построения истории языков», но его надо ориентировать не на восстановление праязыка, а на установление соответствий.

Поскольку же само наличие таких соответствий, дающих основание для определения родственных отношений между языками, исходит все же из предпосылки, что они являются «различными эволюциями одного и того же языка, бывшего в употреблении раньше» (т. е. праязыка), то праязык у А. Мейе, теряя свою реальность, превращается в методическое понятие, служащее основой для изучения родственных языков и их истории.

В порядке совершенствования сравнительного метода А. Мейе полагал необходимым отдавать предпочтение наблюдениям над современными условиями речевой деятельности, так как изучение явлений современных языков освещает процессы далекого прошлого, а также потому, что изучение системы языка (в соссюровском смысле) возможно только в том случае, если исследователь располагает всей совокупностью необходимых фактов, а не случайными фрагментами. Он стремился также реализовать новые методы лингвистических исследований, и в частности метод лингвистической географии.

А. Мейе в соответствии со своими теоретическими позициями старался найти социологическое истолкование многим явлениям языка. Указывая на то, что каждая социальная категория обладает специфическими интеллектуальными особенностями и, следовательно, своим языком, он выдвигал тезис о социальной дробности языка.

Социальными причинами он объясняет изменение значений слов: если слово переходит из более широкой социальной группы в менее широкую, его значение суживается;

при обратном процессе — наоборот. С этим тесно связан и вопрос о заимствованиях.

Признавая заимствование одним из существеннейших факторов языкового развития, А.

Мейе указывает, что заимствование может происходить не только из одного языка в другой, но и из одного диалекта (также и социального) в другой.

Социальная природа языка обнаруживается и в звуковых изменениях. По Мейе, они осуществляются только в том случае, если соответствуют системе языка и общей тенденции его развития, обусловливаемой потребностями данного общества.

Стремясь во что бы то ни стало привести все явления языка к социальному знаменателю, А. Мейе нередко допускает схематизм, упрощенчество и неоправданные преувеличения. Так же как и Ф. де Соссюр (влияние которого А. Мейе, по его словам, обнаруживал на каждой странице своих работ), А. Мейе в своих социологических теориях исходит из построений Дюркгейма.

Жозеф Вандриес (1875 — 1960) был профессором индоевропейского языкознания, специалистом в области классических и кельтских языков. Его работы относятся главным образом к этим областям, но вместе с тем он охотно выступал также и по общим вопросам языкознания. К числу таких работ общего порядка относится его книга «Язык.

Лингвистическое введение в историю» (русское издание — Соцэкгиз, 1937). Эта книга последовательно, наглядно и в доходчивой форме излагает всю систему взглядов французской школы на важнейшие проблемы языкознания.

В понимании Ж. Вандриеса они сводятся к следующему.

Язык — социальный факт;

его происхождение обусловлено потребностью общения.

Он принимает устойчивые формы уже с первыми группами говорящих индивидов в соответствии с законами, которые управляют формированием всех социальных институтов. Лингвистический знак произволен. Фонетическое новообразование может быть индивидуального происхождения, но оно генерализуется только тогда, когда соответствует тенденциям, обусловленным потребностями всего языкового коллектива.

Между культурным развитием данного народа и грамматическими категориями его языка нет никакой связи, и, следовательно, нельзя устанавливать связь между языком и расой. Грамматические категории — социального происхождения и определяются общественными условиями жизни человека. Аналогия уничтожает неправильные грамматические формы и тем самым способствует упрощению морфологии. С тем чтобы понять язык (в соссюровском смысле — la langue), мы должны изучать его в настоящем его состоянии. Не следует слишком переоценивать фонетический фактор, особенно в семантических изменениях, так как судьба слова в основном определяется социальными моментами. В развитии языков наблюдается борьба двух сил: одна стремится к дифференциации, а другая — к унификации. При соперничестве двух языков большую роль играет «престиж» языка. Смешение — важный фактор в жизни языков, но как бы много иностранных элементов ни содержал данный язык, он остается самим собой.

Ж. Вандриес не только систематизирует взгляды Ф. де Соссюра и А. Мейе, но и трактует ряд новых вопросов в духе социологической школы. К числу таких вопросов относится эмоциональная, или аффективная, речь, ономатопейя, отношения языка и мышления, а также вопросы, связанные с внешней (по Соссюру) лингвистикой (диалекты, письменные и литературные формы языка, сленг, лингвистическая география, письмо, классификация языков и т. д.).

Некоторые наиболее существенные проблемы языкознания в понимании Ж.

Вандриеса отражены в извлечениях, включенных в данную книгу.

Эмиль Бенвенист (род. в 1902 г.) принадлежит к младшему поколению социологической школы. Будучи учеником А. Мейе, он очень рано (в возрасте 26 лет) унаследовал кафедру своего учителя и последующей своей -научной деятельностью показал, что А. Мейе не ошибся в выборе своего преемника.

В своих монографических работах он в основном остается верен тому кругу проблем, который был определен трудами А. Мейе. Его можно определить как преимущественно компаративиста-индоевропеиста. Основанием для этого служит ряд работ от грамматики согдийского языка (первая ее часть была составлена другим учеником А. Мейе — Р.

Готьо) и «Индоевропейского именного словообразования» (русский перевод этой книги вышел в Изд. иностр. лит., 1955) до «Хеттского и индоевропейского» (Париж, 1962).

Однако Э. Бенвенист отнюдь не игнорирует и новые проблемы и новые методы исследования. По его многочисленным статьям, в которых с наибольшей отчетливостью находят выражение общетеоретические взгляды, можно наглядно проследить сдвиги, происшедшие в последние десятилетия в лингвистике и затронувшие также доктрины социологического направления. Применительно к научному творчеству Э. Бенвениста эти сдвиги можно в самой общей форме определить как стремление сблизиться с проблематикой, выдвинутой «Курсом общей лингвистики» Ф. де Соссюра, но не получившей дальнейшего развития ни в работах А. Мейе, ни в трудах Ж. Вандриеса. У Э.

Бенвениста мы находим статьи, посвященные «Природе лингвистического знака» (эта работа приводится полностью в настоящей книге), «Понятию структуры в лингвистике» (сб. «Смысл и употребление термина «структура» в гуманитарных и социальных науках», под ред. Р. Бастида, 1962), «Уровням лингвистического анализа» (доклад на IX Международном лингвистическом конгрессе в 1962 г.), «Современным тенденциям в общем языкознании» (1954) и пр.

Работы Э. Бенвениста, относящиеся, в частности, к общим проблемам, характеризуются ясностью, оригинальностью и реалистичностью взглядов. Учитывая последние достижения науки о языке, он никогда не забывает и о старых истинах, не дает себя увлечь крайними взглядами. Так, например, бесспорно адресуя свои замечания дескриптивной лингвистике и глоссематике, он пишет: «Соотношение формы и значения многие лингвисты хотели бы свести только к понятию формы, но им не удалось избавиться от ее коррелята — значения. Что только ни делалось, чтобы не принимать во внимание значение, избежать его и отделаться от него. Напрасные попытки: оно, как голова Медузы, всегда в центре языка, околдовывая тех, кто его созерцает». И, отмечая, что отношение формы и значения составляет основную проблему современной лингвистики, заключает: «Форма и значение определяются друг через друга, поскольку в языке они членятся совместно». Подобную же взаимозависимость Э.

Бенвенист обнаруживает и в категориях более общего порядка — между методом и предметом исследования. «Коренное изменение — пишет он, — происшедшее в лингвистической науке, заключается в следующем признано, что язык следует описывать как формальную структуру, но такое описание требует предварительно соответствующих процедур и критериев и в целом действительность исследуемого объекта неотделима от метода, посредством которого ее определяют. Следовательно, ввиду исключительной сложности языка мы должны стремиться к упорядочению как изучаемых явлений, стараясь классифицировать их в соответствии с определенным логическим принципом, так и методов анализа, чтобы создать совершенно последовательное описание, построенное на основе одних и тех же понятий и критериев».

Деятельность Э. Бенвениста в области общего языкознания во многом посвящена определению основных категорий, критериев и методов лингвистического исследования с позиций социологического направления, стремящегося реализовать все наиболее здравое в лингвистических работах последних десятилетий.

ЛИТЕРАТУРА М.В. Сергиевский, Антуан Мейе и его «Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков». Предисловие к книге А. Мейе с указанным названием, Огиз, М., 1938. (Следует учесть некоторые уступки марровскому «новому учению» о языке, свойственные времени написания предисловия.) А. И. Смирницкий, Сравнительно-исторический метод и определение языкового родства, изд. МГУ, А. МЕЙЕ ВВЕДЕНИЕ В СРАВНИТЕЛЬНОЕ ИЗУЧЕНИЕ ИНДОЕВРОПЕЙСКИХ ЯЗЫКОВ (ИЗВЛЕЧЕНИЯ) МЕТОД Что такое индоевропейские языки Языки хеттский, «тохарский», санскритский, древнеперсидский, греческий, латинский, ирландский, готский, литовский, древнеславянский, армянский представляют в своей грамматике и лексике явные сходства.

Совпадения наблюдаются и в древнееврейском, арамейском, аккадском, арабском и эфиопском языках между собой, но не между ними и языками, ранее упомянутыми. В наречиях кафров, обитателей бассейна Замбези и большей части бассейна Конго равным образом имеется много общих черт, не наблюдаемых ни в первой, ни во второй из упомянутых групп. Эти сходства и различия приводят к установлению трех языковых семей:

индоевропейской, семитской и банту. Аналогичные факты позволяют выделить и некоторые другие семьи. Задача сравнительной грамматики какой-либо группы языков заключается в изучении соответствий, представляемых этими языками.

В отношении всех трех указанных случаев, а также многих других такое изучение вполне возможно. Наблюдение сходных черт языков санскритского, греческого и т. д. приводит к точным выводам. Иначе обстоит дело со всеми теми совпадениями, которые в других отношениях наблюдаются между разными народами. Так, например, несмотря на сходства, устанавливаемые между религиями индусов, иранцев, греков, германцев и т. д., не удалось построить цельное сравнительное учение о религии этих народов. Общие условия жизни языков дают лингвисту такие возможности, каких нет у историков нравов и религий. Впрочем, не все группы языков представляют в отношении сравнительной грамматики одинаковые возможности. Группы языков индоевропейских, семитских и банту — это три благоприятных случая, однако довольно различных между собой и не вполне одинаково пригодных для построения сравнительной грамматики.

ОГИЗ, М. — Л., 1938. Перевод Д. Кудрявского.

Следует с самого же начала договориться о некоторых общих принципах, распространяющихся, правда, не только на индоевропейские языки. Это поможет нам в дальнейшем определить, что надо понимать под языками индоевропейскими.

Эти принципы являются общими. Все же прежде всего они относятся к индоевропейским языкам;

они были установлены именно благодаря изучению этих языков и полностью проверены как с лингвистической, так и с исторической точки зрения лишь в отношении языков этой группы.

Условия, в которых находится даже семитская (в общем сравнимая с индоевропейской) языковая группа, все же настолько отличны, что оказалось невозможным построить сравнительную грамматику семитских языков, столь же строгую и полную, как сравнительная грамматика языков индоевропейских.

I. ПРИНЦИПЫ 1. Единичность языковых явлений Между понятиями и словами, взятыми в какой-либо момент развития того или другого языка, нет никакой необходимой связи;

тому, кто не знает приводимых ниже слов, ничто не может показать, что фр. cheval, нем.

Pferd, англ. horse, русск. лошадь, новогреч., новоперс. asp обозначают одно и то же животное. В противопоставлении лошадь и лошади ничто само по себе не обозначает единства и множества;

в противопоставлении фр. cheval — «конь» и jument — «кобыла» ничто не отмечает различия самца и самки. Даже для слов экспрессивных невозможно a priori предусмотреть форму;

например, фр. siffler сильно отличается от нем. pfeifen или рус. свистеть. Отсюда следует, что текст, написанный на неизвестном языке, невозможно понять без перевода.

Надписи Дария оказалось возможным прочесть только благодаря тому, что древнеперсидский язык, на котором они написаны, представляет лишь древнюю форму новоперсидского языка, что он очень мало отличается от языка Авесты, переводы которой дают ключ к пониманию текста, и, наконец, что он близко родствен санскриту. Наоборот, в остатках этрусского языка, за отсутствием поясняющих двуязычных надписей, находят лишь кое-какие внешние особенности, и, несмотря на многочисленность надписей и обширность текста, открытого на Аграмских свитках, этрусский язык остается в значительной мере непонятым.

Поэтому звуковая система, способы словоизменения, особые типы синтаксических сочетаний и лексика, характеризующие данный язык, не могут быть воссозданы, если они видоизменились или исчезли. Средства выражения связаны с понятиями фактически, а не от природы или по необходимости, поэтому ничто не может воссоздать их, если их больше нет. Они существуют лишь однажды;

они единичны;

слово, грамматическая форма, оборот речи, сколько бы их ни повторяли, в сущности всегда одни и те же.

Из этого следует, что два языка, представляющие в своих грамматических формах, в своем синтаксисе и лексике целый ряд определенных соответствий, являются в действительности одним языком.

Сходство языков итальянского и испанского происходит оттого, что они — две современные формы латинского языка;

французский язык, хотя и менее на них похожий, все-таки не что иное, как латинский язык, только еще более изменившийся. Таким образом, расхождения могут быть более и менее значительны, но совокупность точных совпадений в грамматическом строе двух языков всегда предполагает, что эти языки представляют формы, принятые одним и тем же языком, на котором говорили в прежнее время.

Случается, что два языка, независимо один от другого, одно и то же понятие выражают одинаковым словом;

так, по-английски и по новоперсидски то же сочетание артикуляций bad означает «дурной», и тем не менее персидское слово ничего не имеет общего с английским: это чистая «игра природы». Совокупное рассмотрение английской лексики и новоперсидской лексики показывает, что из этого факта никакие выводы сделать нельзя. Сходства, ограничивающиеся общей языковой структурой, как это, например, наблюдается в отношении турецкого и финского языков — языков, несомненно, родственных — или в отношении китайского и дагомейского языков, у которых нет шансов быть в родстве, — ничего не доказывают. Но ничего не доказывают и изолированные мелкие факты.

Отсюда вытекает определение родства двух языков: два языка называются родственными, когда они оба являются результатом двух различных эволюции одного итого же язык а, бывшего в употреблении раньше. Совокупность родственных языков составляет так называемую языковую семью. Так, языки французский и новоперсидский родственны, потому что оба являются формами индоевропейского языка;

они входят в состав так называемой индоевропейской семьи языков. В этом смысле понятие родства языков абсолютно и не допускает различных степеней.

Но внутри одной и той же семьи язык, принявший форму, отличную от древней формы, может в свою очередь разделиться на несколько языков;

так, в результате распадения Римской империи, латинский язык Рима, представляющий одну из форм индоевропейского, разделился на итальянский, испанский, провансальский, французский, румынский и т. д.

Таким образом создалась романская семья языков, которая составляет часть индоевропейской семьи языков и члены которой теснее родственны между собою, чем с прочими индоевропейскими языками. Это значит, что языки романской семьи, представляющие все измененный латинский язык, начали расходиться в то время, когда иные индоевропейские группы уже обособились друг от друга. Это второе определение родства есть только следствие первого.

Наконец, когда язык развивается на сплошной территории, можно заметить, что те же самые новшества и те же самые черты старины наблюдаются независимо друг от друга в более или менее обширных областях. Так возникают диалекты.

Говоры областей, соседних друг к другу, развившиеся в одинаковых условиях, представляют и общие особенности. Мы будем иметь случай еще возвратиться к этим фактам, из которых вытекают важные следствия.

Эти факты представляют явления совершенно иного порядка сравнительно с фактами, характеризующими родство языков. Например, особенные черты сходства, наблюдаемые между французским и провансальским языками, объясняются не тем, будто в Галлии эпохи Римской империи в какой-либо момент говорили на языке, существенно отличном от народной латыни, представляемой другими романскими языками, но тем, что как на французской территории, так и на провансальской и новшества, и черты старины были начиная с римских времен отчасти сходны, если не тождественны. На практике не всегда возможно отличить эти диалектальные черты сходства от тех, которые объясняются собственно родством языков, т. е. единством отправной точки.

До сих пор удавалось построить сравнительную грамматику лишь в тех случаях, когда в отправной точке имеется некий общий язык, как, например, латинский в отношении романских языков. Иначе говоря, за неимением возможности предположить существование «общего галло романского» или «общего французского» языка, мы не в состоянии построить сравнительную теорию галло-романских говоров или французских говоров;

у этих говоров определенные связи лишь с латинским языком.

Сравнительная грамматика есть система связей между исходным языком и развившимися из него языками.

Построить сравнительную грамматику — это значит сопоставить, описав их со всей возможной точностью, последовательные этапы развития какого-либо языка, дифференциация которого привела с течением времени к образованию различных форм речи.

Сравнительная грамматика возможна лишь постольку, поскольку последовательные и различающиеся состояния языка, рассматриваемые нами, могут быть сведены к определенным соотношениям. До настоящего времени это вполне удалось только в отношении индоевропейских языков.

2. Лингвистическая непрерывность Рассматриваемый под углом зрения индивида, язык есть сложная система бессознательных ассоциаций между движениями органов речи и ощущениями, дающая ему возможность говорить и понимать слова других.

Эта система составляет принадлежность каждого человека и не встречается в совершенно тождественном виде у прочих людей, но она имеет свою ценность лишь в той мере, в какой другие члены той социальной группы, к которой принадлежит данное лицо, располагают примерно схожими системами;

в противном, случае это лицо не было бы понято и не могло бы понять другого. Язык существует, следовательно, только в нервных (двигательных и чувственных) центрах каждого отдельного лица, но те же ассоциации навязаны всем членам группы с такой силой, какой не знает никакой иной социальный «институт». Каждый человек избегает всякого уклонения от нормального типа и относится очень чувствительно к малейшему уклонению, замечаемому им у других. Язык, будучи, с одной стороны, принадлежностью отдельных лиц, с другой стороны — навязывается им;

благодаря этому он является реальностью не только физиологической и психической, но и прежде всего социальной.

Язык существует лишь постольку, поскольку есть общество, и человеческие общества не могли бы существовать без языка.

Система ассоциаций, каковой является язык, не передается непосредственно от одного лица к другому;

язык, как когда-то было высказано, не вещь,, а деятельность,. Каждый ребенок, научаясь говорить, должен сам создать себе систему ассоциаций между движениями и ощущениями, подобную той системе, которой обладают окружающие. Он не получает от них готовых приемов артикуляции;

он научается артикулировать, как они, ощупью и после многолетних усилий.

Он не получает готовыми грамматических парадигм;

он создает каждую форму по образцу тех, которые употребляют другие вокруг него;

постоянно слыша, как говорят мы едим — вы едите, мы стоим — вы стоите, ребенок научается, когда нужно, говорить вы сидите, если он уже слышал выражение мы сидим. И так для всех форм. Но, несмотря на напряженные и постоянные усилия, которые ребенок употребляет, чтобы приспособиться к воспроизведению того, что он слышит, ему при восстановлении всей системы ассоциаций не удается вполне точно воспроизвести язык членов той группы, к которой он принадлежит;

некоторые детали произношения не улавливаются его слухом, некоторые особенности словоизменения ускользают от его внимания, и вообще системы, которые он установит себе, не совпадают полностью с системами взрослых;

каждый раз, как ребенок научается говорить, в язык вводятся новшества.

Если эти новшества являются индивидуальными случайностями, они исчезают вместе со смертью того лица, у которого они возникли;

особенности говора, являющиеся результатом таких новшеств, вызывают насмешки, а не подражание. Но есть новшества, опирающиеся на общие причины и имеющие тенденцию проявляться у всех детей, которые учатся говорить в одной и той же местности в течение определенного промежутка времени.

Начиная с определенного момента, у всех детей, привыкающих говорить в какой-то части территории, может обнаружиться некая артикуляция, отличная от артикуляции взрослых и всецело ее вытесняющая. Так, например, в северной Франции, начиная с некоторого момента, различного для каждой местности, дети оказались неспособными произносить смягченное l и стали его заменять звуком у, который его ныне заменяет во французских говорах. Такого рода новшество является абсолютно регулярным: смягченное l исчезло на всем севере Франции и заменилось через у.

Подобным же образом, начиная с определенного времени, дети могут обнаружить некое новшество в области словоизменения. Так, двойственное число сохранялось в Аттике до конца V в., но примерно с 410 г. до и. э. в надписях замечается небрежное его употребление;

и действительно, авторы, родившиеся между 440 и 425 гг. и писавшие, как Платон и Ксенофонт, на аттическом диалекте, употребляют еще двойственное число, но не постоянно;

затем оно перестает употребляться в именительном-винительном падеже, между тем как под влиянием — «двух» сохраняется в родительном падеже. Демосфен (383 — 322) говорит — «два обола», но — «двух оболов».

Наконец, оно исчезает окончательно даже и в родительном падеже и начиная с 329 г. по встречается более в аттических надписях. Здесь опять же регулярность полная: категория двойственного числа исчезла в греческом язык, и противопоставление в числе осталось только между единственным и множественным.

Изменения подобного рода, с определенного момента будучи общими всем детям, переходят к младшим поколениям;

они, следовательно, накопляются и, смотря по быстроте их распространения, изменяют язык через более или менее продолжительное время. В некоторых языках новшества в определенные моменты происходят быстро, тогда как в других случаях язык долгое время может сохраняться, вовсе почти не изменяясь.

Но во всех случаях налицо непрерывность: изменения, совершающиеся сами собой и не являющиеся результатом подражания чужеземному говору, происходят не от желания новизны;

наоборот, они происходят, несмотря на усилия ребенка точно воспроизводить язык взрослых, и притом никогда не бывают ни настолько велики, ни настолько многочисленны, чтобы поколения, живущие одновременно, теряли ощущение того, что они говорят на одном языке.

С другой стороны, употребление языка необходимо приводит к его изменению. С каждым разом, как употребляется какое-либо выражение, оно становится менее странным для слушателя, а для произносящего — еще более легким для нового воспроизведения. Таков нормальный результат привычки. Выразительное значение слов вследствие употребления ослабляется, их сила уменьшается, и они стремятся образовывать группы. Чтобы поддержать выразительную силу, в которой чувствуется надобность, приходится подновлять выражения;

именно поэтому имеют тенденцию выходить из употребления слова, выражающие превосходную степень, как очень, весьма, чрезвычайно и т. п., по мере того как их первоначальная сила уменьшается. Слова, первоначально самостоятельные, путем употребления низводятся на степень грамматических элементов;

в латинском выражении habeo aliquid factum — «я имею что-либо сделанным» — habeo имело еще полное свое значение, но j'ai во французском выражении j'ai fait — «я сделал», неоднократно повторяясь, постепенно утратило, свою самостоятельность;

в настоящее время три первоначально самостоятельных слова (ego, habeo и factum), которые дали в результате фр. j'ai fait, составляют лишь одну грамматическую форму, равносильную латинскому feci и не имеющую больше выразительной силы. Слова, которые таким путем становятся простыми грамматическими элементами, привесками предложения, произносятся особенным образом, часто укорачиваются и в своем фонетическом развитии отличаются от главных слов;

так, латинское указательное местоимение illam в сочетании со следующим именем дает французский артикль la, тогда как развитие — совершенно иное — самостоятельной формы того же слова привело к французскому личному местоимению elle — она, которое в свою очередь сделалось грамматическим элементом.

Таков тип спонтанного развития языка. Оно результат естественной преемственности поколений, использования языка и тождества стремлений и склонностей, наблюдаемого у лиц данного ряда поколений в данный период времени. Хотя изменения этого типа происходят независимо в каждом из говоров данной области, следует ожидать, что они произойдут в различные, но близкие моменты времени с незначительными уклонениями во всех местах, занятых в общем однородным населением, говорящим на том же языке и живущим в одинаковых условиях. Так, смягченное l превратилось в у во всей северной Франции;

двойственное число исчезло еще в доисторический период в эолийском диалекте, в ионийском диалекте Малой Азии и в дорийском диалекте Крита, а в IV в. до н. э. в аттическом, т. е. в говорах континентальной Греции. Условия таких изменений (часто неизвестные, почти всегда не поддающиеся точному определению), если только они не свойственны какой-либо одной местности, действуют на обширных территориях.

Наряду с этими изменениями, проявляющимися особым образом в каждом говоре, даже когда они и выходят за его пределы, существуют другие изменения, весьма различные по внешнему виду, но сводящиеся в основе к одному и тому же явлению — к заимствованию из других языков.

Действительно, лишь только члены одной социальной группы вступают в торговые, политические, религиозные или интеллектуальные сношения с членами других групп и лишь только некоторые лица приобретают знание чужого языка, тотчас является возможность введения в свой язык новых элементов.

Если данный язык существенно отличается от местного говора, то из него возможно заимствовать только отдельные слова;

так, греческий язык заимствовал от финикийцев несколько торговых терминов, как название грубой оберточной материи —,, золота — ?, одного вида одежды — и т. д.;

точно так же французский Язык заимствовал английские слова. Как бы велико ни было число таких заимствований, они нисколько не изменяют структуру языка.

Иной результат получается, если дело идет о языке, настолько близком к местному говору, что основное единство того и другого легко сознается.

Так как только парижский говор употребляется в сношениях между различными группами населения, говорящего на французском языке, то все другие французские говоры заимствуют все более и более парижских элементов не только в области лексики, но даже и в области произношения и словоизменения. Так, например, крестьянин, узнав, что слова loi, moi, roi, произносимые на его диалекте tw, mw, rw, в правильном французском языке (в сущности парижском) звучат, как twa, mwa, rwa, даже не слышав никогда, как произносится слово loi, легко может вместо формы своего говора Iw употребить форму Iwa. Такого рода подстановки одной формы вместо другой приводят к результату, сходному с результатом изменений нормального типа, и, раз они произошли, часто бывает невозможно различить, с какого рода изменениями мы имеем дело. Но от этого не уменьшается различие между ними, ибо во втором случае дело идет о заимствовании из другого говора. Все говоры северной половины Франции испытали весьма сильное влияние общефранцузского языка, принадлежащего к парижскому типу речи;

ни один из них не может рассматриваться как представляющий самостоятельное развитие латинского типа, на котором покоятся галло романские говоры. От древней Греции сохранилось много надписей на диалектах, но почти во всех диалектальны лишь некоторые черты, и начиная с V в. до н. э. во всех них сквозит образец сперва аттической речи, а затем так называемого койне;

только самые древние надписи представляют местные говоры в их чистом виде. Где бы это ни было, повсюду нелегко найти писаный текст, который бы представлял местный говор во всей его чистоте, безо всякого влияния со стороны какого-либо общего языка.

Под тем либо под другим из этих двух видов заимствование не есть явление редкое и случайное;

это явление частое или, лучше сказать, постоянное, и новейшие исследования все более и более выясняют его важное значение. Ибо каждая из крупных языковых групп (германская, славянская, эллинская и т. д.) является результатом распространения какого-либо общего языка на более или менее значительную массу населения. У нас нет возможности определить, какая часть фактов, изучаемых нами и относящихся к периоду доисторическому, падает на долю заимствования. Но мы никогда не вправе предполагать, чтобы какой нибудь говор являлся результатом одной только передачи языка из поколения к поколению и изменений, происходящих вследствие употребления язы- ка и его передачи. Всюду мы видим, как преобладающие говоры являются образцом для подражания и как люди стараются воспроизводить речь тех, кто, живя в другой местности или занимая более высокое социальное положение, признается говорящими лучше. Если бы не существовало этой заботы воспроизводить господствующие говоры, то язык дифференцировался бы до бесконечности и не был бы в состоянии служить средством общения обширных групп людей.

Все существующие говоры происходят в действительности из ряда последовательных сближений и расхождений.

Наконец, третий тип изменений происходит тогда, когда население меняет язык.

Когда население перенимает язык победителей, иноземных колонистов или язык более цивилизованных людей, пользующийся особым престижем, взрослым представителям этого населения не удается в точности усвоить новый язык. Дети, начинающие говорить, когда новый язык уже распространился, успевают лучше, ибо учатся ему как своему родному и стремятся воспроизводить не ломаную речь своих взрослых сородичей, но правильный говор иноземцев, если только имеют возможность его слышать;

и это им зачастую в достаточной мере удается.

Так, ребенок, рожденный во Франции от француза и иностранки и воспитанный среди французских детей, почти совсем не воспроизводит недостатков говора своей матери. Тем не менее кое-какие особенности речи сохраняются. Более того, если население перенимает язык, глубоко отличный от своего прежнего языка, оно может вовсе не усвоить некоторых его характерных черт. Негры-рабы, которые стали говорить по французски или по-испански, не приобрели ни точного произношения, ни правильного употребления грамматических форм как вследствие слишком большого отличия их родного языка, так в особенности еще и потому, что, не видя избавления от своего безнадежно низкого социального положения, они не чувствовали надобности говорить так, как их господа:

креольские наречия сохранили черты африканских языков. Впрочем, в многочисленных сменах языков, которые происходили в исторические времена и происходят еще и теперь, многие народы выказали способность достаточно усваивать язык друг друга...

Ничто не заставляет предполагать, что особенности, характеризующие романские языки, ведут свое начало в большей своей части от самого момента проникновения латинского языка в область их нынешнего распространения. Не следует преувеличивать значения нынешнего распространения. Не следует преувеличивать значения этого типа изменений. Однако, по-видимому, этим можно объяснить некоторые значительные перемены в системе артикуляции, подобные германскому или армянскому передвижению согласных;

не случайно армянская система смычных тождественна с системой смычных в грузинском языке, языке не индоевропейском. В тосканском диалекте, на территории былого распрост- ранения этрусского языка, наблюдается особое произношение смычных, восходящее к произношению этрусского языка, в котором, насколько об этом можно судить по древней передаче, были глухие придыхательные, но не было звонких смычных.

Кроме того, как только замена одного языка другим совершилась, мы имеем уже дело с нормальными изменениями непрерывного развития. Все же особые свойства населения, принявшего новый язык, вызывают сравнительно быстрые и многочисленные изменения, могущие, впрочем, проявиться и много времени спустя после перемены языка.

Чтобы оценить важность факта смены языков, достаточно отметить, что во всех областях с более или менее древней историей язык сменялся в историческую эпоху по меньшей мере раз, а то и два и три раза. Так, на территорию современной Франции галльский язык проник лишь в первой половине последнего тысячелетия до хр. э.;

затем в течение первого тысячелетия хр. э. он был сменен латинским языком. С другой стороны, языки изменяются тем в меньшей степени, чем устойчивее говорящее на них население;

чрезвычайное единство полинезийских языков объясняется устойчивостью населения Полинезии;

в одной из областей распространения индоевропейских языков, в Литве, где население, по видимому, почти вовсе не сменялось в течение весьма долгого времени, язык отличается исключительной в некоторых отношениях архаичностью.

Наоборот, язык иранцев, чьи завоевания охватили обширную территорию, изменился быстро и относительно рано;

иранские говоры с самого начала христианской эры достигли уровня, который можно сравнивать с уровнем, достигнутым романскими языками лишь столетий десять спустя.

У каждого из индоевропейских языков свой собственный тип, произношение и морфология каждого из них характеризуются своими особыми чертами;

едва ли можно предположить иные причины этого своеобразия, к тому же довольно глубокого, кроме тех особенностей, которыми характеризовались языки прежнего населения, сменившиеся индоевропейским. Это влияние языков, смененных языком индоевропейским, называется действием субстрата. К несчастью, субстраты почти всюду нам неизвестны, так что приходится довольствоваться недоказуемыми гипотезами.

Возможно, что каждому населению присущи некоторые наследственные тенденции, не меняющиеся в результате перехода людей с одного языка на другой и определяющие в их новом языке значительные перемены. В областях, где прежде говорили по-галльски, произношение приняло некоторые черты, напоминающие то, что можно найти в языках бриттских.

Только там и нигде больше на территории романских языков прежнее латинское перешло в (фр. и) и образовалась система средних гласных типа фр. ей;

там же интервокальные согласные претерпели наибольшие изменения;

все это объясняется тенденциями, которые есть и в бриттском. Едва ли возможно отнести эти изменения на счет того произношения, которое устанавливалось при постепенном переходе с галльского языка на латинский, но понять их можно было бы, если признать наличие у населения одинаковых тенденций, действовавших как на бриттской, так и на галльской территории.

Кроме того, не следует упускать из виду ( и в большей степени, чем делали это раньше) такие периоды, когда одно и то же население пользуется одновременно двумя языками и когда, следовательно, в сознании одной и той же группы говорящих совмещаются два средства выражения, относящиеся к двум разным языкам;

это так называемые периоды «двуязычия». Люди, располагающие двумя различными средствами выражения зараз, порою вводят в один из двух языков, на котором они говорят, приемы, принадлежащие другому языку. Например, в латинском языке той части Галлии, где господствовали франки, утвердился по образцу германских языков прием выражения вопроса, состоящий в постановке подлежащего после глагола;

и доныне мы имеем по-французски вопросительное: tes-vous venus? — «пришли ли вы?», противопоставленное утвердительному: vous tes venus — «вы пришли».

Таким образом, этот прием французского языка есть, собственно, прием германских языков, осуществляемый с помощью романских элементов.

3. О. закономерности развития языков Изучение развития языков возможно лишь постольку, поскольку факты сохранения старого и введения нового представляются закономерными.

Есть два вида сохранения старого и введения нового. Один из них касается звучащей материи, служащей для языкового выражения, со стороны звучания и артикуляции;

это область фонетики. Другой связан с выражаемым смыслом;

это область морфологии (грамматики) и лексики (словаря).

Правила, по которым сохраняются старые и вводятся новые моменты произношения, называются фонетическими законами. Если какая-нибудь артикуляция сохраняется в одном слове, она сохраняется также во всех словах того же языка при одинаковых условиях. Так, закрытое и «народной латыни» сохраняется в итальянских словах nudo — «голый», duro — «твердый», fusto — «ствол» и во всех подобных словах;

во французских же словах nu, dur, fflt и подобных оно переходит вофр. и (). В тот момент, когда нововведение, появляется, оно иногда обнаруживается сперва только в некоторых словах, но, поскольку оно касается способа артикуляции, а не того или иного слова, оно вскоре распространяется на все случаи, и для тех больших периодов, которые изучает сравнительная грамматика, неприметны эти колебания первых поколений при введении новшества. Было время, когда древние индоевропейские р, f, k превратились в германском в ph, th, kh, т. е. в р, t, k, отделенные от последующей гласной придыханием;

в таких смыч- ных с последующим придыханием смык бывает слабый;

он был устранен, и в результате в германских языках появились f,, х (х обозначает здесь гуттуральный спирант, т. е. фонему того же качества, как современное немецкое глухое ch);

следовательно, существовал ряд германских поколений, для которых р, t, k были непроизносимы, и действительно, индоевропейские р, t, k, начальные или между гласными, в готском языке никогда не отражаются через р, t, k, а всегда через f,, h (или соответственно через звонкие,, при определенных условиях). Таков принцип постоянства фонетических законов, что точнее было бы называть регулярностью фонетических соответствий.

Эта регулярность часто полная. Если латинскому cto соответствует французское huit, итальянское otto и испанское ocho — «восемь», в тех же языках старому nocte(m) соответствуют nuit, notte и noche — «ночь». Если лат. factum соответствуютфр;

fait, ит. fatto и исп. hecho — «сделанный», таким же образом соответственно лат. lacte мы имеем фр. lait, ит. latte, исп. leche — «молоко». Кто знает, что ит. figlia, фр. fille (из лат. filia) соответствует исп. hija — «дочь», догадывается, что ит. foglia, фр. feuille (из лат. folia) соответствует исп. hoja — «лист», ибо судьба лат. здесь так же, что в ит. filo, фр. fil, исп. hilo от filum — «нить», а судьба та же, что в ит. voglia, фр. veuille из древнего *voliat.

Если бы не привходило никаких других факторов, можно было бы, зная фонетические соответствия, выводить из данного состояния языка его состояние в последующий момент, кроме, конечно, изменений грамматических и лексических. Но в действительности это не так.

Количество всех особых факторов, которые, не нарушая действия фонетических законов, затемняют их постоянство, безгранично;

необходимо отметить здесь важнейшие из них.

Прежде всего формулы фонетических соответствий приложимы, как явствует из их определения, только к артикуляциям, точно сравнимым между собою. Слова, имеющие особое произношение, поэтому отчасти не подчиняются их действию. Так, детские слова вроде папа, мама и т. п.

занимают особое положение. Термины вежливости и обращения подвергаются таким сокращениям, что становятся неузнаваемы: фр. msy не представляет регулярного фонетического изменения сочетания mon sieur;

TO же относится ко всем словам, на которые достаточно намекнуть, чтобы они были поняты, и которые поэтому нет надобности артикулировать со всею отчетливостью;

др.-в.-нем. hiutu (нем. heute — «сегодня») не есть нормальное отражение сочетания hiu tagu — «этот день». Как общее правило, тот же звуковой элемент более краток в длинном слове, нежели в коротком (а во фр. ptisserie — «пирожное», короче, чем в pt — «пирог»), более краток во второстепенном слове предложения, нежели в главном;

поэтому и изменения их могут быть различны. Некоторые артикуляции, как артикуляция, склонны предвосхищаться (например, во фр. trsor из лат. thesaurum — «сокровище») или переставляться (например, в новогреч. из — «горький»), причем не всегда возможно свести такие изменения к общим формулам, так как они могут зависеть от особой структуры или от специальных условий употребления тех слов, в которых они встречаются.

Другие же артикуляции длятся слишком долгое время;

так, нёбная занавеска, опущенная при произнесении n в нем. genug — «довольно», остается в том же положении, в результате чего это слово диалектально звучит genung, и т. п. Бывают также действия на расстоянии: лат. с перед е и i дает в совр. французском языке s (пишется с), например в сер — «лоза», cil — «ресница», cendre — «зола», cire — «воск», а перед а дает (пишется ch), например в char — «повозка», cheval — «лошадь», спое — «толчок», chantier — «мастерская», но начальное с лат. circre ассимилировалось внутреннему с перед а, и по-французски получилось chercher — «искать». Фонетическое новшество является обычно результатом совместного действия нескольких различных и самостоятельных факторов;

сочетание этих факторов иногда настолько сложно, что встречается только в одном слове.

Далее, изменения могут происходить от ассоциации форм;

так, в аттическом, где интервокальное о исчезает, такие формы, как гр.

— «я почтил», — «я развязал» и подобные, не объясняются непосредственно, но, поскольку такие формы, как — «я указал», — «я растер», () — «я разорвал», вполне допустимы, окончание - могло сохраниться в формах, и подобных. Это называется изменениями по аналогии. Таким образом, на сцену выступает смысл и нарушает регулярность фонетического отражения;

морфология и лексика взаимодействуют с фонетикой.

Наконец, некоторые отклонения вызываются заимствованиями. Так, в Риме старое ou переходит в, а старое *dh после и переходит в b перед гласной;

лит. raudas, гот. rau s, др.-ирл. ruad — «красный» и т. д. должно было бы, следовательно, соответствовать *rbus, но в других латинских говорах ои переходит в, например в Пренесте. Поэтому rbus, во всяком случае в отношении своего, не есть римское слово. В некоторых латинских говорах *dh между гласными дает f;

отсюда rufus. Ожидаемое римское слово *rbus непосредственно не засвидетельствовано, но оно отражено в производных rbg (наряду с rbg) — «ржавчина» и rbidus — «(темно) красный». Когда исторические условия вызывают много таких заимствований, фонетика языка становится в конце концов непоследовательной;

так дело обстоит с латинским языком, включающим много сабинских элементов, а из современных языков — с английским, в образовании которого участвовали разные диалекты, в том числе и древнесеверный (древнескандинавский), а также значительные элементы романской лексики. Другим источником расхождений являются в историческую эпоху заимствования из. письменного языка;

так, французский язык множество слов усвоил из латинской письменности.

Например, лат. fragilem — «хрупкий» дало во французском frle, а впоследствии из латинской письменности заимствовано было то же слово в виде фр. fragile. И трактовка этих заимствований различна, смотря по эпохе;

так, начальная согласная слова caritas, заимствованного весьма рано французским языком, трактована в charit — «милосердие» так же, как в традиционном слове cher — «дорогой», тогда как та же согласная слова canticum, заимствованного позже, передана во фр. cantique — «песнопение» не так, как в традиционном французском chanter — «петь» из лат. cantare. Эта последняя причина расхождения, существенная для нового времени, не действует в отношении доисторических периодов, рассматриваемых сравнительной грамматикой.

Чем более углубляем мы свое исследование, тем более мы убеждаемся, что почти у каждого слова своя собственная история. Но это все же не мешает вскрывать и определять те изменения, которые, как, например, передвижение согласных в германском или армянском, охватывают артикуляционную систему в целом.

Ничто из всего этого не противоречит принципу постоянства фонетических законов, т. е. изменений, затрагивающих артикуляцию безотносительно к смыслу;

этот принцип сводится только к тому, что, когда при усвоении языка младшими поколениями какой-либо артикуляционный прием сохраняется или видоизменяется, это его сохранение или видоизменение имеет место во всех тех случаях, где данная артикуляция применяется одинаковым образом, а не в одном каком-либо слове. И опыт показывает, что дело происходит именно так.

Действие «закона» может, правда, уничтожаться через некоторый промежуток времени в результате изменений, затрагивающих отдельные слова, воздействием аналогии или заимствованиями, но «закон» из-за этого вовсе не перестает быть реальностью, ибо его реальность имеет преходящий характер и сводится к тому, каким образом говорящие в определенный период времени стали артикулировать. История языка рассматривает не результаты, могущие всегда исчезнуть, а события, имевшие место в определенный момент. Но «закон» может ускользнуть от внимания лингвиста, а это значит, что есть неустановленные фонетические изменения, которые навсегда останутся таковыми даже в хорошо изученных языках, если только, как это обычно бывает, у нас нет непрерывного ряда документов.

Редко, однако, удается наблюдать действие, вызвавшее те соответствия, которые формулируются в виде фонетических законов. Мы можем установить, что французское е соответствует латинскому ударяемому a (pter:pre — «отец», amtum:aim — «любимый» и т.п.), что начальное греческое соответствует санскритскому bh, германскому или армянскому b (гр. (— «несу», скр. bhrmi, гот. baira, арм. berem), и ничего больше. Что обычно называется фонетическим законом, это, следовательно, только формула регулярного соответствия либо между двумя последовательными формами, либо между двумя диалектами одного и того же языка. И это соответствие по большей части есть результат не единичного действия, но множественных и сложных действий, на осуществление которых потребовалось более или менее продолжительное время. Поэтому зачастую оказывается невозможным различить, что произошло от спонтанных изменений и что произошло от заимствования из какого-либо общего языка, взятого за образец.

То, что справедливо по отношению к фонетике, справедливо также по отношению к морфологии. Подобно тому как артикуляционные движения должны быть снова комбинированы всякий раз, как произносится слово, точно так же и все грамматические формы, все синтаксические сочетания бессознательно создаются снова для каждой произносимой фразы соответственно навыкам, установившимся во время усвоения языка. Когда эти привычки изменяются, все формы, существующие только благодаря существованию общего типа, по необходимости тоже изменяются. Когда, например, по-французски под влиянием tu aimes — «ты любишь», il aime (t) — «он любит» стали говорить в 1-м лице j'aime — «я люблю» вместо прежнего j'aim (отражающего лат. ), все глаголы того же спряжения получили также -е в 1-м лице: распространение -е на первое лицо является морфологическим законом, притом столь же строгим, как любой фонетический закон. Морфологические нововведения сравнительно с фонетическими изменениями не оказываются ни более капризными, ни менее регулярными;

и формулы, которыми мы располагаем, выражают только соответствия, а не самые действия, вызывающие эти нововведения.

Однако между фонетическими законами и морфологическими законами существует различие. Когда какая-либо артикуляция изменилась, новая артикуляция заменяет старую во всех случаях и новые поколения уже не в состоянии произносить по-старому;

например, в области Иль-де-Франса после совершившегося перехода смягченного l в у уже не осталось ни одного смягченного l;

равным образом ни одно у (согласное i) не сохранилось, после того как согласное i латинского языка перешло в d, изменившееся затем в (пишется j);

вместо латинских iacet — «лежит», is — «похлебка» и т. п. в современном французском языке может быть только gt — «почиет», jus — «сок». Наоборот, когда изменяется какой либо морфологический тип, некоторые формы того же типа, утвердившиеся в памяти, могут продолжать свое существование;

так, в индоевропейском языке существовал тип настоящего времени глагола, характеризуемый присоединением окончаний непосредственно к корню и чередованием огласовки корня с наличием е в единственном числе и с отсутствием е во множественном числе;

например, гр. - — «иду, пойду», множественное число - — «идем, пойдем» и скр. -mi — «иду» (древнее *i-mi), множественное число i-mh — «идем»;

этот тип, прежде игравший важную роль, исчез из употреб- ления во всех индоевропейских языках, но ряд форм глагола быть сохранил его до настоящего времени, так как частое употребление укрепило их в памяти;

поэтому латинский язык еще имеет по древнему типу es-t: s-unt, откуда фр. (il) est: (ils) sont;

точно так же немецкий язык имеет (er) is-t: (sie) s-ind. Тип исчез задолго до первого закрепления на письме латинского или немецкого языка, но одна из его форм живет.

Одна из наиболее очевидных заслуг сравнительной грамматики состоит именно в том, что аномальные формы исторической эпохи она разъясняет как пережиток ранее существовавшей формы. Тип est: sunt, являющийся в латинском языке исключением, оказывается, остатком типа, бывшего нормальным в индоевропейском. Благодаря сравнительной грамматике мы различаем в развитии одного и того же языка последовательную смену норм.

Доказательство, наилучшее доказательство принадлежности языка к данной семье языков состоит в показе того, что язык этот сохраняет в качестве аномалий формы, бывшие нормальными в эпоху первоначальной мощности. Аномалии, не разъясняемые ни одним из законов того языка, в котором они наблюдаются, предполагают предшествующий этап развития, когда они были нормальны. Необъяснимые внутри латинского языка, такие формы 3-го лица, как est — «есть», st — «ест», fert — «несет», разъясняются на почве индоевропейского и дают основание предположить, что латинский язык является одной из форм развития индоевропейского языка. Построение сравнительной грамматики индоевропейских языков оказалось возможным именно потому, что все эти языки изобилуют аномалиями. Наоборот, языки со вполне регулярной морфологией, как, например, тюркские, плохо поддаются сравниванию, и поэтому нелегко установить, с какими языками находятся в родстве тюркские языки.

Тот факт, что фонетические и морфологические законы приложимы ко всем словам, в которых налицо элементы, подходящие под их формулы, является вполне естественным;

факт, что они охватывают всех детей одного поколения, равным образом не удивителен;

он означает, что одинаковые причины производят одинаковое действие у всех детей, обучающихся говорить в одинаковых условиях. В самом деле:

1. Хотя у элементов языка нет никакой необходимой связи с выражаемыми понятиями, все же между собою они связаны ассоциациями и каждый язык образует систему, части которой внутренне объединены.

Фонетический состав славянских языков представляет прекрасную иллюстрацию этого принципа. Общеславянский язык обладал двумя рядами гласных: «твердыми» (с предшествующими «твердыми» согласными) а, о, и, у, и «мягкими» (с предшествующими «мягкими»согласными),, е, i, ;

те языки, которые, как русский и польский, сохранили различие этих двух рядов гласных, сохранили также и различие ы (у) и u(i), а также ъ(й) и ь() в форме о и е в русском языке, в форме е (твердого) и ie в польском;

Pages:     | 1 |   ...   | 7 | 8 || 10 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.