WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 10 |

«В.А. Звегинцев ИСТОРИЯ ЯЗЫКОЗНАНИЯ XIX-XX ВЕКОВ В ОЧЕРКАХ И ИЗВЛЕЧЕНИЯХ Часть I Издание третье, дополненное Издательство «Просвещение» Москва, 1964 ОТ СОСТАВИТЕЛЯ Преподавание ...»

-- [ Страница 7 ] --

В связи с направлением лингвистики, которое можно назвать археологическим, находится то пренебрежение, какое оказывалось и оказывается новым языкам. Весьма немногочисленны те лингвисты, которые, будучи свободны от неосновательного предубеждения против новых языков, обратились к изучению этих языков. Однако что бы сказали о зоологе, который бы начал изучение своего предмета с животных ископаемых, с палеонтологии? Только изучение новых языков может способствовать открытию разнообразных законов языка, теперь неизвестных потому, что в языках мертвых их или совсем нельзя открыть, или гораздо труднее открыть, нежели в языках новых. Наконец, только изучение новых языков может установить взаимную связь между отдельными законами. Тогда и реконструкция языков-родоначальников и история обособления ариоевропейских языков приобретают более прочные основания. Если зоолог по данной части тела может восстановить животное, которому эта часть тела принадлежит, то только потому, что он знает, что известного устройства зубы связаны причинной связью с известного устройства желудком и т. п. Тогда как лингвист пока не может показать взаимной связи между разнообразными фонетическими и морфологическими чертами языка.

Если, таким образом, естественнее начинать изучение лингвистики с языков новых, то, надеюсь, лишне доказывать, что предпочтение пред всяким другим новым языком должно быть отдано языку родному.

Метод лингвистики, как и всякой другой науки, удобнее изучать на практике. Здесь можно сделать только следующее замечание. Мы не располагаем никакими общими истинами или аксиомами, которые можно бы было применять путем дедукции к науке о языке. И в этом смысле наука наша чисто индуктивная. Но и индуктивные науки обыкновенно пользуются общими истинами, добытыми путем индукции, для дедуктивных заключений. Такие общие истины возможны и в лингвистике, особенно в части ее, называемой физиологией звука. Эта часть науки рассматривает звуки и их изменения с самой общей точки зрения, и добытые ею системы могут служить для дедукции при изучении фонетики.

Идеал физиологии звука — такое состояние, в котором она могла бы указать теоретическое основание всех эмпирических данных фонетики.

ОЧЕРК НАУКИ О ЯЗЫКЕ (ИЗВЛЕЧЕНИЯ) Звуки языка с течением времени подвергаются изменениям.

Спонтанеические изменения звука зависят от постепенного изменения его артикуляции. Произнести звук мы можем только тогда, когда память наша сохраняет нам отпечаток его артикуляции. Если бы в этом отпечатке отражались все совершенные нами артикуляции данного звука в равной мере, если бы он представлял среднюю всех этих артикуляций, то, руководствуясь им, мы всегда совершали бы данную артикуляцию приблизительно одинаково. Но последние (по времени) артикуляции вместе с их случайными уклонениями удерживаются памятью несравненно сильнее, чем Казань, 1883.

более ранние. Потому ничтожные уклонения приобретают способность прогрессировать и звук мало-помалу вырождается. Такое изменение звука было бы вполне постепенно и чрезвычайно медленно, если бы оно совершалось в произношении одного субъекта, а не в произношении сменяющих друг друга поколений. Когда данный звук, изменяясь, станет уже весьма похож на тот звук, в который он должен измениться, или же приблизится к нулю, то для поколения воспринимающего открывается возможность постоянных ослышек: вместо данного звука оно может воспринять весьма близко похожий на него, а слабый звук может вовсе не воспринять. Следовательно, звуковые изменения могут ускоряться неточностью восприятия. От указанного изменения звуков, зависящего от постепенного изменения их артикуляции, следует отличать изменения, зависящие от неточности воспроизводства: вместо менее удобопроизносимой звуковой группы мы часто подставляем более удобопроизносимую. В таких случаях не бывает никакого изменения одного звука в другой, а простая подстановка одного вместо другого.

Законы изменения звуков могут быть признаны только вторичными законами, только отдаленными последствиями законов изменения артикуляций, которые и будут первичными законами. Потому изменения звуков будут правильны только в общем. В каждом языке мы найдем отложения звуковых законов, отложения, которые будут представлять разного рода однообразия. Эти однообразия постоянно разрушаются фонетическими и морфологическими процессами, а также заимствованием. Это объясняется тем, что нет непосредственной связи между первоначальным звуком и тем, который развился из него иногда только по прошествии целых столетий. Непосредственной причины связи не будет даже между двумя соседними ступенями данного звука, а только между двумя соседними ступенями его артикуляции. Соседние или близкие ступени одного и того же звука обыкновенно не встречаются в языке.

Мы должны признать существование всеобщих звуковых законов, потому что история разных, даже неродственных, языков представляет нам массу поразительных аналогий: звуки изменяются одинаково в разных языках и в разные эпохи одного и того же языка. Если мы видим разное изменение одного и того же звука в разных языках или в разных эпохах одного какого-нибудь языка, то вернее всего, что в таких случаях мы имеем дело не с одним звуком, а с двумя весьма близкими друг к другу, но все-таки различающимися, если не своими акустическими качествами, то своей артикуляцией.

Есть некоторое соотношение между изменениями отдельных звуков данного языка;

другими словами, в звуковой системе данного языка заметим известную гармонию, будем ли мы рассматривать эту систему в порядке сосуществования или в порядке последовательности.

Существование всеобщих звуковых законов дает возможность ответить на вопрос о генезисе разных звуковых категорий.

Одна звуковая категория развивается из другой, и, таким образом, одна звуковая система получается путем переинтеграции другой...

...Если вследствие закона ассоциации по сходству слова должны укладываться в нашем уме в системы или гнезда, то благодаря закону ассоциации по смежности те же слова должны строиться в ряды.

Итак, каждое слово связано двоякого рода узами: бесчисленными связями сходства со своими родичами по звукам, структуре и значению и столь же бесчисленными связями смежности с разными своими спутниками во всевозможных фразах;

оно всегда член известных гнезд или систем слов и в то же время член известных рядов слов...

...Указав связи, которыми соединены друг с другом слова, связи двух порядков — порядка сосуществования (сходство) и порядка последовательности (смежность), мы не исчерпали еще всех тех средств, которыми располагает наш ум для того, чтобы сплотить всю массу разнородных слов в одно стройное целое.

Указанные нами связи суть только непосредственные связи слов: слова связаны с другими или потому, что они на них похожи, как слова, или потому, что мы имеем привычку употреблять их рядом с этими словами.

Но мы не должны никогда терять из виду основной характер языка:

слово есть знак вещи. Представление о вещи и представление о слове, обозначающем эту вещь, связываются законом ассоциации в неразлучную пару. Это будет, конечно, ассоциация по смежности. Только немногочисленный в каждом языке класс слов звукоподражательных связан с соответствующими вещами еще ассоциацией по сходству, например «шушукать» и т. п. Если представление о вещи неразлучно с представлением о соответствующем слове, то что же из этого следует?

Слова должны классифицироваться в нашем уме в те же группы, что и обозначаемые ими вещи.

Представления наши будут представлениями о предметах и их действиях или состояниях, о качествах этих предметов, их количествах и отношениях, о качествах их действий или состояний. В языке мы имеем те же группы: имена существительные с местоимениями и числительными, глаголы, имена прилагательные, наречия.

Это будут посредственные связи слов.

...Мы только что видели, что каждому из больших отделов того, что мы называем, соответствует в языке известный общий тип: слова, обозначающие предметы, их качества, их действия или состояния и прочее, отличаются друг от друга не только своим со- держанием, но и своей внешностью, своей структурой и в известной степени своими звуками. Здесь мы можем сделать первое указание на основной закон развития языка. Это будет закон соответствия мира слов миру мы еле и. В самом деле, если язык есть не что иное, как система знаков, то идеальное состояние языка будет то, при котором между системой знаков и тем, что она обозначает, будет полное соответствие.

Мы увидим, что все развитие языка есть вечное стремление к этому идеалу.

Рассуждая вообще о словах, мы не в состоянии дать более точную формулу закона, чем та, которую мы привели выше. Она будет представляться читателю все более ясной и определенной по мере того, как наш анализ слова будет идти все глубже...

...В целых сотнях слов повторяются одни и те же или похожие друг на друга морфологические элементы, вследствие чего в языке образуются более или менее многочисленные семейства слов, родственных по корню, суффиксу или префиксу. Само собой понятно, что слова данного языка, представляя известные однообразия в том материале, из которого они построены, должны представлять известные однообразия и в самом своем строении.

В языке всегда можно открыть известные типы слов и связь между отдельными типами, другими словами, можно открыть известные структурные семейства, системы типов. С другой стороны, область называемого, мир понятий представляет известное число общих категорий, как предмет, его признак, его действие и проч. Каждая из этих категорий имеет свою более или менее обширную семью;

представления о предметах действующих, о предметах, испытывающих действие других предметов, о служащих орудием при действии и проч. составят одну семью;

представления о действиях, принадлежащих настоящему времени, прошлому или будущему, о действиях мгновенных и продолжительных и проч. составят другую семью, или систему.

Язык не был бы пригоден для той цели, для которой он существует, если бы упомянутым системам понятий не соответствовали с большей или меньшей точностью системы словесных типов. Системы, наиболее выдающиеся, системы, отдельные члены которых находятся в наиболее тесном отношении друг к другу, открыты и описываются с древнейших времен под именем систем склонения и спряжений. К этим двум системам грамматики часто прибавляют третью — изменение прилагательных по степеням (motio). Но упомянутые системы не единственные системы языка: все то, что известно в грамматиках под общим именем словообразования, представляет массу систем, не настолько выделяющихся в необозримой массе слов, составляющих язык, чтобы быть замеченными при поверхностном наблюдении...

...Само собой разумеется, что каждая словесная категория находится в таком более или менее определенном отношении сродства и зависимости не с одной какой-нибудь категорией, а со многими, потому что, несмотря на все уклонения, язык представляет одно гармоническое целое.

Наиболее выдающиеся системы, склонение и спряжение, подмечены давно. Эти системы путем производства стремятся стать однородными по основе. В «борьбе за существование» между несколькими разновидностями основы одолевает та, которая лучше помнится благодаря частому употреблению, а может быть, и другим каким-нибудь своим качествам природы фонетической. Для производства необходима память слов, сходных материально и структурно. Формы, которые твердо помнятся как отдельные формы, а не в связи с другими родственными формами, обыкновенно воспроизводятся. Таковы будут наиболее употребительные слова, а также слова, входящие в состав рядов. Отсюда вечный антагонизм между консервативной силой, основанной на ассоциациях смежности, и прогрессивной, основанной на ассоциациях сходства.

Больше разнообразия и меньше абсолютного порядка представляют слова, рассматриваемые со стороны их строения. Это находится в связи преимущественно с природой ариоевропейского суффикса. В языке устанавливается несколько, например, склонений или спряжений;

поэтому данная форма будет гармонировать с прочими, составляющими одну структурную систему, будучи отличной от форм, родственных ей по функции, но принадлежащих другим системам. Однако и здесь замечается стремление к абсолютному однообразию, к уменьшению числа систем.

Это происходит путем вытеснения одних суффиксов другими, причем победоносными суффиксами оказываются те, которые лучше помнятся благодаря частому употреблению, своей полнозвучности и выразительности, а также большему соответствию данным основам.

Кроме склонения и спряжения, язык имеет и другие, менее выдающиеся системы. Они тоже стремятся к однообразию, но преимущественно к однообразию внутри своей категории, к однообразию структурному, которое может задерживать полное упорядочение слов, происходящих от одного корня. Здесь мы видим, что производство, являясь тормозом абсолютному упорядочению слов, родственных по корню, не перестает, однако, вносить в язык порядок, но порядок относительный.

Вся масса не гармонирующих с данной языковой системой продуктов воспроизводства мало-помалу сглаживается, или уступая систематизирующей и обновляющей силе производства, или вполне отчуждаясь от прежних своих родичей и получая самостоятельность...

...Желая составить себе хоть приблизительное понятие о том, как возникают слова известных грамматических категорий, мы должны бы прежде всего поставить вопрос, насколько правильна общепринятая в грамматиках классификация слов, существующая уже с лишком две тысячи лет. Но этот трудный и сложный вопрос не может найти места в настоящем кратком очерке. Что общепринятая классификация слов не выдерживает строгой критики, читатель может найти доказательства в XI главе книги Пауля1. Не имея возможности теперь заняться этим вопросом, мы можем сказать только, что более правильной классификацией была бы такая, по которой все слова делились бы на знаменательные, имя и глагол, и незнаменательные, служебные, или частицы разных степеней: первой степени, например наречия, в которых элемент знаменательности еще очень силен, второй, например предлоги, которые гораздо менее знаменательны, и так далее до частиц, вроде русской то и греческой. частиц, вполне служебных, лишенных всякой знаменательности и самостоятельности. И вот в истории языка мы видим, что одна знаменательная категория обыкновенно получается из другой, частицы же получаются из осколков систем знаменательных слов;

при этом частицы более низких степеней развиваются из частиц более высоких степеней.

Речь идет о «Принципах истории языка» Г. Пауля (см. стр. 199 настоящей книги).

(Примечание составителя.) В. А. БОГОРОДИЦКИЙ НАУКА О ЯЗЫКЕ И ЕЕ ПОЛОЖЕНИЕ В КРУГУ ИСТОРИКО КУЛЬТУРНЫХ НАУК. ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА ПРИРОДЫ ЯЗЫКА.

ВОПРОСЫ ЧИСТОГО И ПРИКЛАДНОГО ЯЗЫКОВЕДЕНИЯ Наука о языке, или лингвистика, имея значение сама по себе в области человеческого знания, так как без изучения явления речи не может быть полноты миропонимания, представляет особенную важность в ряду филологических наук как самостоятельная наука, так и по своим обширным приложениям: она знакомит с родством языков и народов, с сравнительно-генетическим методом, получающим все более широкое применение в гуманитарных науках, наиболее же строго применяемым именно в языковедении, представляет важность и некоторыми своими прикладными отделами. Ввиду такой сложности науки о языке возникла пропедевтическая дисциплина под названием «Общего языковедения» или «Введения в языковедение», выясняющая основные вопросы науки о языке. К ознакомлению с этой дисциплиной мы и приступим, предварительно сделав некоторые общие замечания с целью облегчить дальнейшее изложение ее.

Прежде всего нужно уяснить природу самого языка, а для этого должно оставить взгляд на язык как на сочетание букв, из которых слагается письменность, и иметь в виду живую речь. В этом смысле язык есть средство обмена мыслей (т. е. средство передавать свою мысль другим и воспринимать чужую), наиболее совершенное по сравнению с гораздо менее совершенным — жестами. При этом обмене слова нашей речи являются символами, или знаками, для выражения понятий и мыслей.

Нетрудно понять, что это — наиболее удобные символы. В самом деле, что всего легче может служить в качестве таковых для передачи того изобилия понятий и представлений, которые проходят в нашем уме?

Очевидно, нечто такое, что было бы весьма разнообразно, а вместе с тем, с одной стороны, легко производимо,.а с другой — легко улавливаемо или воспринимаемо другими. Невольно изумляешься перед тем, как удачно пришло человечество к тому, чтобы воспользоваться такими легкими для производства и восприятия В. А, Богородицкий, Лекции по общему языковедению, Казань, 1911. Лекция 1.

символами, какие представляет собою звуковая речь;

вместе с тем эти символы, состоящие из звукосочетаний произносимых и слышимых, по разнообразию звуковых элементов вполне достаточных для обозначения разнообразных предметов мира, легко переходят в бессознательную деятельность, что также чрезвычайно важно, потому что они в таком случае уже не затрудняют хода мысли. Что же касается жестов, то, пока еще человеческий язык был слишком недостаточно развит, они могли играть довольно значительную роль, но с развитием языка значение их ослабело, так как они не могли дать такого разнообразия и не были столь удобными символами при передаче мысли, как звуковая речь;

поэтому теперь жесты как символы имеют лишь побочное значение, сопровождая и дополняя живую речь.

Уяснивши себе значение слов как наиболее удобных символов или знаков мысли, мы остановимся теперь несколько подробнее на самом процессе живой речи, предполагающем говорящего и слушающего;

Словесный язык, или разговор, соединяющий говорящего и слушающего, возможен прежде всего при наличности объективного момента, каковой представляют колебательные состояния воздушной среды, вызываемые действием органов произношения говорящих и воспринимаемые слухом участников разговора;

но при этом необходимо и другое условие, именно:

словесный язык может служить посредником между говорящими лишь тогда, когда в их уме с одними и теми же словами ассоциируются или связываются сходные представления. Нужно прибавить, что языковой процесс не один и тот же у говорящего и слушающего: у говорящего речь есть функция мысли, так как у него мысль ищет соответствующего словесного выражения из запаса слов и оборотов, хранимых его памятью;

у слушающего же, наоборот, мысль есть функция речи или, точнее, слуховых представлений, возбужденных у него слышимою речью;

короче:

в процессе речи у говорящего мысль как бы ведет за собою слова, у слушающего же, наоборот, под влиянием слов складываются мысли. Но, как мы уже сказали, все это возможно лишь тогда, когда одинаковые слова ассоциированы в уме говорящего и слушающего с одинаковыми понятиями, и, следовательно, лишь тогда возможна объединяющая или общественная роль языка;

это становится прямо осязательным, когда мы попадаем в среду, говорящую на неизвестном нам языке. Одинаковость языка, объединяя людей к общей деятельности, становится таким образом социологическим фактором первейшей важности.

Однако только что представленное разъяснение процесса разговора было бы далеко не полным, если бы мы ограничились взглядом на язык как на простой размен слов для выражения мыслей;

в действительности сущность этого процесса глубже, так как всякий, и даже самый обыкновенный, разговор представляет собою творчество- говорящий выбирает наиболее соответствующие выражения, а слушающий старается не только уловить вернее смысл воспринимаемой речи, но и создать по возможности творческой силой фантазии образ, соответствующий слышимым словам. Творчество это как у говорящего, так и у слушающего идет не всегда одинаково успешно: при сильном подъеме душевной энергии оно совершается наиболее успешно, — тогда у говорящего удачнее подбираются слова и даже создаются новые, речь становится выразительнее, а у слушающего глубже затрагивается соответствующий мир понятий и представлений и рельефнее вырисовываются образы. Даже у детей, когда они приобретают речь, процесс является не простым усвоением материала, но вместе и творчеством: усваивая слова, дети сами пробуют образовывать по ним другие, хотя бы и с ошибками. Так как, далее, словесное творчество говорящего, воплощая в слове новые комбинации идей, все таки оставляет многое невысказанным, то творчество слушающего должно дополнять эти пробелы, а это легко ведет к частичному непониманию, тем более что представления и понятия каждого складываются своим путем и потому не могут быть у разных лиц вполне тождественными1.

В последнем обстоятельстве можно видеть едва ли не основной фактор прогресса языка, так как говорящий, естественно, стремится высказываться таким образом, чтобы его полнее и лучше поняли;

в то же время нетождество понимания, вызывая столкновение мнений, является лучшим средством для контроля за самою правильностью мысли.

Прогресс языка в истории человечества будет нам особенно нагляден, если сравним язык каких-нибудь дикарей, иногда не имеющих даже особых названий для чисел дальше четырех или пяти, с литературным языком народов, достигших высокой ступени развития, причем, повторим, главный фактор этого мощного развития языка заключается в стремлении говорящего к тому, чтобы в уме слушающего как можно полнее отразилась та же мысль;

а эта тенденция в свою очередь основывается на природном стремлении к общественности. Можно думать, что и самые начатки языка не вызваны лишь одною нуждою во взаимной помощи, но лежат в том же природном стремлении людей к общественности.

Далее, прогресс языка тесно связан с прогрессом цивилизации, так как появление у человека новых идей и понятий неизменно сопровождается появлением новых слов и выражений;

таким образом, язык является как бы летописью пережитой культурной и социаль- На речь с указанной здесь точки зрения, т. е. как на процесс и творчество, смотрел уже основатель общего языковедения — немецкий ученый первой половины прошлого столетия В. Гумбольдт, говоривший, что язык есть не, a (He факт, а деятельность);

а та черта словесного языка, что мысль в уме говорящего и слушающего не может быть вполне тождественной, дала повод тому же ученому высказать, что речь представляет сочетание понимания с непониманием (см. «О различии организмов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода». Посмертное сочинение Вильгельма фон Гумбольдта, Спб., 1859, стр. 40, 62).

ной истории данного народа. Отсюда становится нам понятною и любовь каждого народа к своему языку, которым говорили отцы и деды;

каждый человек легче и лучше мыслит и излагает свои мысли при помощи слов того языка, к которому привык с детства. Поэтому-то угнетение языка народности было бы не только тем несправедливым и жестоким запретом на свободу слова, который столь художественно представлен гр. А.

Толстым в его поэме «Иоанн Дамаскин», но сопровождалось бы ущербом и вообще для человеческой культуры. Для лучшего уяснения себе этого пункта обратим внимание хотя бы на то обстоятельство, что сходные слова-понятия в разных языках представляют нередко различие не только по своему образованию, но вместе с тем и по оттенку, или нюансу, мысли (так, например, русское слово «причина» и нем. Ursache не покрываются вполне одно другим, представляя некоторое различие по своему, так сказать, смысловому тембру), причем это различие способно возбуждать своеобразие в направлении мысли. Таким образом, различие языков заставляет человечество идти к истине как бы разными путями, освещая ее с разных точек зрения, а это служит залогом наиболее полного достижения истины, а не одностороннего1.

Наш язык не только служит для выражения мыслей, он в значительной мере является и орудием мысли. Уже самое существование слов как некоторых объективных символов содействует переходу наших представлений из низших стадий в высшие, расплывчатых и легко теряющихся представлений — в более устойчивые и фиксированные в слове понятия, а чрез то и самое мышление приобретает определенность и ясность2. Но роль языка не ограничивается этим;

приспособляясь к развивающейся мысли, он служит вместе с тем показателем успехов классифицирующей деятельности ума. Для примера остановимся на роли суффиксов по отношению к нашему языковому мышлению. В нашем уме явления и предметы мира классифицируются в группы, которые закрепляются в языке при помощи суффиксов;

так, например, суф. -тель обозначает разного рода деятелей, -ние или -тие — действия, даже такая частная группа, как ягоды, отмечена особым суффиксом -ика или -ника (в разных языках такого рода группировка может представлять большие или меньшие отличия). Таким образом, элементы языка воплощают успехи познающей мысли и в свою очередь служат исходною точкою для последующего развития ее3;

без такого Ср. В. Гумбольдт, указ. соч., стр. 31.

Ср. там же, стр. 51.

Дети, учась родному языку, бессознательно усваивают и все эти результаты классифицирующей мысли своего народа, так что изучение языка является для них как бы школой естественной логики ума. Ничего нет удивительного в том, что в настоящее время и наука логики старается сблизиться с наукой о языке. В другом месте я разъясняю влияние, которое должно было оказывать слово на развитие философской мысли (см.

мои «Очерки по языковедению и русскому языку», 1910, стр. 327) фиксирующего свойства языка в человечестве не могла бы развиться ни одна наука.

В заключение общих замечаний о природе и роли языка мы должны заметить, что не все движения нашей психики могут воплощаться в простом слове;

некоторые из них требуют для своего воплощения участия искусств, например музыки, живописи, поэзии. Язык с своей стороны дает возможность удовлетворять этим художественным стремлениям человека, так как содержит в себе, кроме звуков речи, также элементы ритма, музыкальности, созвучий, которые, придавая слову красоту, позволяют ему принимать художественное развитие. Таким образом, уже в самой природе языка содержатся элементы для возникновения и развития поэзии или языка художественного, приспособляющегося к развитию художественной мысли, подобно тому как язык научный или прозы приспособляется к успехам научной мысли1.

Рассматривая природу языка и основные свойства его, мы не коснулись еще его весьма важной черты — изменчивости во времени и пространстве, благодаря которой и получилось в течение веков все языковое многообразие, какое видим теперь на земном шаре.

Главнейшими факторами этой изменчивости языка и связанного с нею диалектического роста языков являются смена генераций и расселение племен, вступающих при этом в новые условия2. В настоящее время наука о языке распределяет все языки земного шара на ряд отдельных семейств (например, арио-евроиейское, угро-финское, турецко-татарское и целый ряд других в разных частях света), настолько различных, что оказывается невозможным обнаружить родство между ними и, следовательно, одно общее их происхождение, хотя со временем, быть может, и удастся открыть родство по крайней мере между некоторыми из них. Каждое из этих семейств в свою очередь распадается на языки, наречия и говоры.

Так, к ариоевропейскому семейству принадлежат сохранившиеся в письменности древние языки — санскритский, древнегреческий, латинский и пр.;

из современных языков этого семейства назовем, например, романские, германские, славянские и др. Родство между языками, образующими то или другое семейство, языковедение доказывает путем сопоставления их слов и грамматических форм, что и составляет предмет сравнительной грамматики этих языков.

Ознакомившись с природою языка как объекта лингвистических изучении, мы обратимся к самой науке о языке и укажем на главные ее подразделения. Языковедение распадается прежде всего на чистое и прикладное. В область чистого языковедения входит сравнительно историческое изучение языков того или дру- См. там же — очерк 20 под заглавием «Психология поэтического творчества в соотношении с научным».

Подробнее о влиянии этих факторов см. в нашем «Кратком очерке диалектологии и истории русского языка» (1910) — начальные страницы.

того семейства как со стороны грамматического строя, так и лексического запаса (т. е. запаса слов). Сложность подобных исследований станет для нас понятной, если предварительно представим себе лингвистическое изучение одного отдельного языка. Сюда входит, помимо лексического состава, изучение его фонетическое (т. е. со стороны звукового состава и звуковых законов) в связи с физиологиею звуков, морфологическое (со стороны знаменательного состава слов) и синтаксическое (со стороны способов сочетания слов в предложения);

в последнее время более и более упрочивается еще изучение языка со стороны семасиологической (т. е. в отношении развития смысловых оттенков слов)1;

при Этом изучение знаменательной стороны слов опирается на психологию. Затем все явления языка, к какой бы из этих категорий они ни относились, должны быть изучаемы не только в современном их состоянии, но также и в историческом развитии, причем исследование не ограничивается литературным языком (если таковой существует), но считается и с народными говорами во всем их разнообразии (диалектология). На основании такого частного изучения отдельных языков формируется более общее сравнительное изучение языков отдельных ветвей (например, в области ариоевропейского языкового семейства — сравнительное изучение славянских языков, языков романской ветви и т.

д.) и, наконец, ветвей целого семейства (такова, например, сравнительная грамматика ариоевропейских языков), хотя прибавим, что и изучение отдельного языка не может обойтись без сравнения с его родичами. В каждом языковом семействе, при сравнительно-историческом его изучении, лингвист старается воссоздать в качестве исходного пункта его праязыковое состояние, т. е. определить грамматический строй и лексический состав в ту эпоху, когда оно еще не разделилось на ветви, а затем уже следит и за дальнейшим диалектическим развитием до настоящего времени, причем он должен воссоздавать и праязыковое состояние отдельных ветвей, которые затем постепенно делятся на более мелкие, перешедшие, наконец, в современные языки. Что касается прикладного языковедения, то сюда относится главным образом воссоздание первобытной культуры отдельных семейств и ее последующего развития по данным языка, причем лингвистика близко соприкасается с другими культурно-историческими науками;

кроме того, педагогические вопросы о приемах изучения языков, как родного, так и иностранных, получают надлежащее освещение также в науке о языке, в прикладном ее отделе.

Ср., например, М. ВreaI, Essai de smantique, VII. КРИТИКА МЛАДОГРАММАТИЧЕСКОГО НАПРАВЛЕНИЯ Вначале XX в., когда вслед за крупными открытиями, сделанными в области языкознания с помощью младограмматических методов исследования, наступил период относительного затишья, поднимается ожесточенная критика младограмматизма. К этому периоду, который иногда определяется как период кризиса в языкознании, относится создание новых лингвистических школ, находящихся в резкой оппозиции к младограмматизму. Сюда относится школа «слов и вещей», с которой был связан Гуго Шухардт, возглавляемая Карлом Фосслером школа эстетического идеализма и оформившаяся несколько позднее так называемая неолингвистика. Все эти школы имеют общие точки соприкосновения, особенно в критике младограмматических доктрин, но вместе с тем обладают и рядом своеобразных черт.

Оформление школы «слов и пещей» относится к 1909 г., когда начал выходить издаваемый Р. Мерингером журнал «Worter und Sachen» («Слова и вещи»), откуда и название этой школы. Эта школа ставила своей целью изучение истории слов не только на основе лингвистического анализа, а и в связи с историей вещи («Слово существует лишь в зависимости от вещи»). По характеру своей концепции она замыкалась в кругу проблем этимологии, лексикологии и семасиологии. Но главный представитель этой школы, австрийский лингвист Гуго Шухардт (1842 — 1928), в своем научном творчестве фактически был шире выдвинутых ею теоретических положений.

Г. Шухардт, которого иногда называли одним из виднейших языковедов всех времен, интересовался широким кругом проблем, смело шел навстречу самым сложным вопросам, выдвигал новые проблемы и неутомимо работал над изучением разнообразных языков, хотя основной областью его исследований были романские языки. Его перу принадлежит огромное количество работ, публиковавшихся главным образом в периодических изданиях. Извлечения из его основных работ по вопросам общего языкознания были изданы сборником в 1922 г. (Hugo Schuchardt-Brevier. Второе, расширенное издание — в 1928 г. В 1950 г. Издательство иностранной литературы выпустило его «Избранные статьи по языкознанию»).

Г. Шухардт был сильнее в критике, чем в творческом создании;

относительное он часто превращал в абсолютное, делал вывод о бессилии науки о языке, если оказывалось невозможным немедленно получить исчерпывающее решение проблемы.

Язык Г. Шухардт считал продуктом говорящего индивида;

положение, условия жизни индивида, его характер, культура, возраст и т. д. оказывают, по его мнению, прямое влияние на язык, создают определенный индивидуальный «стиль», который затем путем имитации генерализуется.

Основную причину языкового изменения Г. Шухардт видел в беспрерывных языковых скрещениях («Не существует ни одного языка, свободного от скрещений и чужих элементов»). Позднее акад. Н. Я. Марр широко использовал этот тезис в своих теориях.

Г. Шухардт, выступая против младограмматиков, отрицал закономерность в звуковых изменениях (см. его статью «О фонетических законах»), возможность деления истории языка на четко разграниченные хронологические периоды, наличие границ между отдельными говорами, диалектами и языками («Локальные говоры, поддиалекты, диалекты и языки — абсолютно условные понятия»). Это последнее утверждение одной стороной направлено против фонетических законов (нет. пространственных границ их действия), а другой — против генеалогической классификации языков по принципу их родства. Вместо генеалогической классификации языков он выдвигал теорию «географического выравнивания» — непрерывность переходов одного языка в другой в соответствии с их географическим положением — и учение об «элементарном» родстве языков, построенном на общности психической природы людей.

Значительное внимание Г. Шухардт уделял этимологическим, семасиологическим и многочисленным частным вопросам языкознания. Противоречивость его суждений, неудовлетворенность достигнутым и постоянные поиски все новых решений не способствовали созданию им особой школы. Г. Шухардт остался фактически одиноким в истории языкознания, хотя отдельными его выводами широко пользовались и пользуются языковеды, нередко принадлежащие к самым различным направлениям.

Глава школы эстетического идеализма К. Фосслер (1872 — 1947) был не только лингвистом, но и литературоведом (специалистом в области романской филологии). В 1904 г. он опубликовал свою программную работу «Позитивизм и идеализм в языкознании». Изложенной в этой книге концепции он остался верен до конца своей жизни. Последующие его работы «Язык как творчество и развитие» (1905), «Избранные статьи по философии языка» (1923), «Дух и культура в языке» (1925), а также многочисленные статьи либо детализируют высказанные в первой книге положения, либо включают их в более широкие культурно-исторические рамки, исследуя отношения языка и речи, религии, науки, поэзии и т. д. Особняком стоит его книга «Культура Франции в зеркале ее языкового развития» (1913;

со второго издания — в 1929 г. — она называется «Культура и язык Франции»). Эта книга представляет собой применение выдвинутых К.

Фосслером теоретических принципов к изучению истории французского языка.

Лингвистическая концепция К. Фосслера в методологическом отношении строится на трех основах: в более общем плане — на философии идеализма, а в собственно лингвистическом плане — на философии языка В. Гумбольдта и на взглядах итальянского философа и эстетика Бенедетто Кроче. Сам К. Фосслер всячески подчеркивает идеалистическую сущность своей концепции и с сугубо идеалистических позиций ведет острую полемику с младограмматиками, которых он определяет как позитивистов.

Язык К. Фосслер рассматривал как явление индивидуального творческого акта.

Именно в силу творческого характера языка первоначальным стимулом всякого языкового изменения и, следовательно, всего процесса развития языка К. Фосслер считал эстетический фактор, что в конечном счете ставит язык в один ряд с другими явлениями, подлежащими ведению эстетики. Ввиду указанных предпосылок созданную им школу определяют как школу эстетического идеализма.

Взгляды К. Фосслера с большой четкостью сформулированы им самим в его указанной выше программной работе, которая в наиболее существенных извлечениях представлена в настоящей книге.

К. Фосслер выдвинул перед языкознанием ряд новых задач: лингвистиче- ское изучение стилистики, определение взаимоотношений языка писателей и общенародного языка, связь истории культуры с развитием языка и др. Разрешение этих задач самим К. Фосслером носит глубоко субъективный характер, обусловленный идеалистическими основами его метода.

Возглавляемая К. Фосслером школа немногочисленна и в основном тоже состоит из специалистов в области романской филологии (Е. Лерх, Л. Шпитцер, много заимствовавший также от Г. Шухардта, и Дж. Бертони).

В двадцатые годы сформировалось новое направление в науке о языке, также находящееся в оппозиции к младограмматикам. Это новое направление получило название неолингвистики. Его представителями являются М. Бартоли, Дж. Бертони, В.

Пизани. Принципы и методы новой школы были впервые изложены в «Кратком очерке неолингвистики» (1925), в котором первая часть («Общие принципы») написана Дж.

Бертони, а вторая («Технические критерии») — М. Бартоли. Последнему принадлежит также «Введение в неолингвистику» (1925). Суммарное и вместе с тем четкое изложение общетеоретических положений неолингвистики содержится в работе Дж. Бонфанте «Позиция неолингвистики» (1947), которая включена в настоящий раздел.

Объясняя название новой школы, М. Бартоли противопоставляет ее младограмматизму;

как показывает само их название, младограмматики занимались только грамматикой, а неолингвисты хотят быть лингвистами т. е. изучать весь сложный комплекс вопросов науки о языке.

Неолингвистика — тоже идеалистическое направление в языкознании, что подчеркивают сами ее представители. Вместе с тем это наиболее эклектическое направление. Его принципы основываются на идеях В. Гумбольдта, Б. Кроче, Г.

Шухардта, К. Фосслера, которые соединяются с наблюдениями и выводами лингвистической географии (Ж. Жильерон). Знакомясь с теоретическими работами неолингвистов, мы узнаем знакомые по предыдущим работам идеи о языке как духовной деятельности и художественном творчестве, об индивидуальном происхождении языковых изменений, о значении процессов языкового смешения, об отсутствии четких границ между языками и многое Другое. Их критическая аргументация, направленная против младограмматиков, также во многом заимствована у Г. Шухардта и К. Фосслера.

Стремясь показать сложность языкового развития и учесть при изучении языка конкретные условия его развития, неолингвисты, однако, в действительности ограничиваются только географическим фактором (географическое местоположение и соприкосновение языков и диалектов), нередко преувеличивая его значение. Это обстоятельство обусловило и их методы лингвистического исследования, в которых на первый план выдвигаются «ареальные» (пространственные) отношения диалектов и установление изоглосс, указывающих границы и этапы развития отдельных «инноваций» (новообразований). Отсюда и определение языка как механической совокупности изоглосс. «Называя изоглоссами элементы, находящиеся в обладании членов данной лингвистической общности в данный момент времени, мы можем определить язык как систему изоглосс, соединяющих индивидуальные лингвистические акты» (В. Пизани).

Ввиду того значения, какое неолингвисты придают географическим факторам, их школа нередко именуется пространственной, или ареальной, лингвистикой.

ЛИТЕРАТУРА А.В. Десницкая, Вопросы изучения родства индоевропейских языков, изд. АН СССР, М., 1955.

Р.А. Будагов, Г. Шухардт как лингвист, «Русский язык в школе», 1940, № 3.

В.А. 3вегинцев, Эстетический идеализм в языкознании (К. Фосслер и его школа), изд.

МГУ, 1956.

В.А. 3вегинцев, Предисловие к сборнику «Общее и индоевропейское языкознание».

Изд. иностр. лит., М., 1956.

А.С. Чикобава, Проблема языка как предмета языкознания, Учпедгиз, М., 1959.

Г. ШУХАРДТ ИЗБРАННЫЕ СТАТЬИ ПО ЯЗЫКОЗНАНИЮ (ИЗВЛЕЧЕНИЯ) О ФОНЕТИЧЕСКИХ ЗАКОНАХ (ПРОТИВ МЛАДОГРАММАТИКОВ) Единственный тезис, который может быть признан безусловным и бесспорным достоянием так называемой младограмматической школы, — это тезис о непреложности фонетических законов. Мы встречаем его также в работах, предназначенных скорее для учащихся и широкой публики, чем для специалистов, и притом иногда без всякого упоминания о тех энергичных возражениях, которые против него выдвигаются. И все же, несмотря на это, я готов был бы уступить пожеланиям известных кругов и отложить на время оружие, если бы обе школы противостояли друг другу с четкими формулировками своих взглядов, так что достаточно было бы всего нескольких слов для изложения собственной точки зрения. Однако в данном случае этого нет: одно и то же положение обосновывается совершенно различно, а дискуссия не удерживается по большей части в определенных, строго очерченных рамках и часто растворяется в рассуждениях по специальным вопросам истории индоевропейских языков;

многие, очевидно, считают, что можно достигнуть примирения там, где в действительности возможны только «да» или «нет», другие колеблются, иные предпочитают молчать. Мои неоднократные, но случайные высказывания не ограждают, по-видимому, от опасности их неправильного истолкования, и поэтому я хочу, наконец, определенно высказать свое давнее резко отрицательное отношение к упомянутому выше принципу младограмматиков. Большая часть того, о чем я здесь говорю, сказана уже до меня и в некоторых отношениях лучше;

однако я надеюсь, что, даже кратко изложив свои взгляды и останавливаясь лишь на оставшихся более или менее не затронутыми вопросах, я смогу способствовать дальнейшему изучению этой исключительно важной проблемы.

Характер отмеченного тезиса младограмматиков, что признано и ими самими, исключает возможность применения индуктивной системы доказательства. Попытки же доказать его правильность с помощью дедуктивной аргументации я считаю неудачными, так как они базируются на явно Изд. иностр. лит., М., 1950. Перевод А. С. Бобовича.

искусственных положениях: в них не учитываются едва уловимые, но тем не менее существующие различия;

переходные формы считаются взаимно исключающими друг друга;

то, что найдено эмпирически, объясняется априорным, сложное — простым. Что касается дедуктивного характера моего дальнейшего изложения, то те немногочисленные примеры, которыми я иногда пользуюсь, служат лишь целям наглядности, и в силу этого возражения со стороны моих оппонентов должны быть направлены не на отдельные факты, а на совокупность моих взглядов в целом.

В предложении: «фонетические законы не знают исключений» — и субъект и предикат вызывают значительные сомнения. Если Вундт видит в нем логический постулат, то объясняется это тем, что термин «фонетические законы» воспринимается им уже в младограмматическом смысле, тогда как в действительности смысл этого предложения примерно таков: «все, что до настоящего времени обозначалось термином «фонетические законы», это действительно подлинные, не знающие исключений законы, такие же, как законы природы», или, точнее:

«фонетические изменения происходят в соответствии с законами, не знающими исключений». Однако впоследствии, особенно после появления превосходной, но, к сожалению, не всеми оцененной по достоинству работы Тоблера1, вожди младограмматиков отказались от этого широко применявшегося вначале отождествления фонетических законов с законами природы. Если некоторые, например Кертинг, и теперь еще продолжают придерживаться указанной точки зрения, то это по крайней мере последовательно. В силу тех же причин, из-за которых необходимо признать несостоятельность тезиса о сходстве фонетических законов с законами природы, несостоятельным оказывается и тезис о том, что законы эти не знают исключений. Термин «фонетические законы» нецелесообразен и еще в одном отношении. Хотя в соответствии с обычным употреблением я и понимаю под ним в настоящей статье законы фонетических изменений, однако с одинаковым и даже с еще большим правом его можно применить и к законам фонетического состава. Так поступил, например, Крушевский, приписывающий этим статическим законам такой же абсолютный характер;

что касается его взглядов на динамические законы, то они кажутся мне не вполне последовательными.

Словом «исключение» выражаются чисто внешние отношения;

в нем не содержится никакого указания на действующие факторы. В силу этого вообще, а в нашем случае в особенности, различают — и притом совершенно неосновательно — исключения действительные и мнимые.

Если за фонетическими законами признать абсолютный характер, то понятие «исключение» утрачивает свой смысл;

то, что именуется обычно исключением, является в действительности результатом взаимодействия одних фонетических законов с дру- Шухардт имеет в виду работу L. ТоbIer, ber die Anwendung des Begriffes von Gesetzen auf die Sprache, Vierteljahrschr. fr wiss. Philosophie, III, Leipzig, 1879.

(Примечание к изданию 1950 г.) гими, результатом смешения диалектов и развития смысловых ассоциаций. Первый из этих трех факторов не нуждается применительно к нашим целям в каких-либо дополнительных исследованиях, второй будет рассмотрен в своем месте, третий — теперь же. Ему принадлежит центральное место во всех построениях младограмматиков;

в нем видят антагониста фонетических закономерностей и в качестве носителя психологического начала его противопоставляют физиологическому фактору.

Вопрос о внешних взаимоотношениях обоих факторов и о сравнительной важности того и другого был выдвинут уже Тоблером, который вместе с тем с исключительной тонкостью показал всю трудность разрешения этой проблемы. Здесь возможно прежде всего подчиненное положение одного из названных факторов: один — созидательный, или нормальный, другой — разрушительный, или аномальный. Под последним разумели психологический фактор. Однако если при этом ссылаются на внешние признаки какой-либо формы, то возникает вопрос, не следует ли обратиться к тем случаям (Тоблер такого вопроса перед собой не ставит), где в больших группах однородных явлений обнаруживаются отклонения, возникшие в результате спорадического воздействия фонетических законов. В испанском и португальском языках все причастия, первоначально оканчивавшиеся на -udo, имеют теперь окончание -ido, но разве исключена возможность, что то или иное из них осталось неизменным в силу чисто фонетических причин, например sabudo (известный) благодаря своему и, родственному соседнему b? И разве подобные «механические» причины не могли тормозить этот процесс на всем его протяжении? К частным рассуждениям этого рода присоединяется также и соображение общего характера: возможно ли вторжение произвола в столь строго обусловленный порядок? Все это приводит нас к заключению, что закономерность в равной мере присуща и психологическому и физиологическому началу речи;

иными словами, оба начала должны быть соотносимы друг с другом. Границы сфер их воздействия во многих местах пересекаются;

преобладание того или иного начала всякий раз определяется конкретными обстоятельствами. Поэтому для окончательного решения проблемы нужны дополнительные данные. В связи с этим Тоблер указывает, что «гетерогенные силы никогда не уравновешиваются;

больше того, они вообще нигде не соприкасаются».

Гетерогенность сил едва ли можно предвидеть заранее;

она становится очевидной только в том случае, если действие каждой из этих сил совершенно независимо. Наша воля не в состоянии воспрепятствовать сколько-нибудь существенным изменениям, происходящим в нашем теле;

в лучшем случае она способна воспрепятствовать лишь рефлекторным движениям, и это находит свое объяснение в том, что последние являются не чем иным, как волевыми актами, превратившимися в конце концов в механические.

Наш случай заключает в себе нечто подобное. Там, где изменение того или иного звука, будь то индивидуальное отклонение, или естественный, или благоприобретенный дефект речи, объясняется физиологической причиной, — там, разумеется, обращаться к аналогии незачем;

напротив, если мы сталкиваемся с исключениями по аналогии, то необходимо отказаться от мысли о действии чисто физиологических причин.

Психологическая природа одного из скрещивающихся факторов указывает на такую же природу второго. Нечто подобное имел в виду, по-видимому, уже Курциус, у которого мы находим следующее: «Сила, создающая аналогию, должна обладать чертами сходства с той силой, на которую она оказывает воздействие».

Таким образом, на наших глазах ликвидируется противоречие между физиологическими и психическими факторами, и поскольку мы правильно понимаем их внутренние взаимоотношения, постольку нами уясняются также и внешние. В этом направлении сделано уже много. Хотя Остгоф, рассматривая формальное строение языка, весьма резко противопоставляет физиологические моменты психологическим, все же в своих «Морфологических исследованиях» он отмечает уже соучастие «психических факторов» в процессе фонетических изменений.

Противоречия, в которых запутались при этом Остгоф и Бругман, были вскрыты Мистели1, но и с его пониманием соотношения физиологических и психологических факторов в процессе фонетических изменений я также не могу согласиться;

оно возникло из стремления сгладить все острые углы, что в особенности проявляется в заключительной части его работы.

Колебания младограмматиков переходят и в изложение Вундта, который, по-видимому, многое от них воспринял. Если вначале наряду с физиологическими условиями фонетических изменений он склонен был признавать также «лежащие еще глубже психологические мотивы, которые, возможно, даже более древнего происхождения», то в дальнейшем он говорит исключительно о влиянии физиологических факторов. В результате непосредственно за утверждением, что «язык в основном зависит от природных условий в такой же степени, как всякое явление исторического порядка», он упоминает о некоем «определяемом законами природы характере, присущем различным областям жизни языка отнюдь не в одинаковой степени». Различие в характеристике, которую дает Вундт предмету и методу языкознания, остается для меня неясным.

С удивлением я читаю у Бругмана, что многими из тех, «кто примыкал в Лескину, до появления книги Курциуса», психическая природа звуковых законов признавалась якобы за аксиому. Он забывает при этом то обстоятельство, что выдвинутое его соавтором Остгофом предположение о якобы полной неспособности органов речи к произнесению некоторых звуков F. МisfеIi, Laufgesetz und Analogle, Zeitschrift fr Vlkerpsychologie und Sprachwissenschaft, XI — XII, Berlin, 1880.

подтверждается фактами, хотя и в меньшей степени, чем это представлял себе Остгоф...

...Формальные пороки младограмматической догмы не дают мне еще достаточных оснований для формулировки моего взгляда в виде антитезы, и я не скажу: «фонетические законы знают исключения». Но если из этой догмы делают тот вывод, что «спорадических фонетических изменений не существует», то я, наоборот, утверждаю: «спорадические фонетические изменения существуют». Окажись я вынужденным признать понятие «непреложность», я применил бы его скорее к факту существования спорадических фонетических изменений, чем к фонетическим законам, поскольку всякое фонетическое изменение на известном этапе является спорадическим. И если во что бы то ни стало необходимо охарактеризовать эти точки зрения в противопоставлении их друг другу, то уместно говорить об абсолютной и относительной закономерностях.

Остается доказать еще, — правда, мне это кажется излишним, — что, вкладывая более широкий смысл в получившее, к сожалению, права гражданства выражение «фонетические законы», мы на практике, т. е. в специальном истолковании слов и форм, не испытываем в связи с этим никаких затруднений. Считают, что учение о фонетической непогрешимости вносит в научное исследование большую строгость.

Однако сторонники этого взгляда исходят здесь из ошибочного положения:

строгость научного исследования должна проявляться не в объекте, а в субъекте его, не в установлении более строгого закона, а в более строгом следовании тому закону, без которого невозможна никакая наука и который обязателен для всякой науки, т. е. закону причинности. Это строгое следование данному закону вырабатывается само собой в неуклонном прогрессе науки, и оно же приводит к постепенному изменению ее характера: наука перестает быть описательной и переходит к истолкованию фактов. В языкознании вначале, прежде чем взяться в широком объеме за исследование причин возникновения тех или иных явлений, также много занимались собиранием фактов. Однако считать это временное самоограничение отрицанием принципа, что различные следствия имеют различные причины, кажется мне грубым искажением истины. Кроме того, отмечая то или иное отклонение от общепризнанного закона, лучше молчать о причинах этого отклонения, чем высказывать плохо обоснованное предположение. Ошибки, против которых так ополчились младограмматики, или давно уже преодолены, или представляют собой рецидивы былого, от которых не свободна никакая наука и которые, если принять во внимание многочисленные прегрешения младограмматиков в отношении их собственной теории, заслуживают снисхождения, особенно с их стороны, или, наконец, это вообще не ошибки.

Что касается меня, то мне, напротив, учение о непреложности фонетических законов представляется тормозом для дальнейшего развития науки в соответствии с законом причинности. По своему существу эти законы представляют собой эмпирические законы, которые, как подчеркивает Вундт, должны быть преобразованы в законы, базирующиеся на причинно-следственных отношениях. Но разве не поразительна непоследовательность младограмматиков, которые, не понимая сущности фонетических законов, все же хотят до конца постигнуть природу исключений? И разве не поразительно также, что они ищут причину последних главным образом а воздействии ассоциаций по смыслу и оставляют при этом вне рассмотрения прочие факторы, например смешение языков? Особенно опасны, как мне кажется, подобные взгляды в приложении к романским диалектам, какими их сохранили для нас средневековые рукописи. Короче говоря, возникновение основного принципа младограмматиков не знаменует для меня никакого подъема в истории языкознания, и я не думаю, чтобы с его появлением оно стало развиваться уверенней и быстрей;

я не думаю также, что грядущие поколения смогут обнаружить какой-либо благодетельный перелом, сравнивая между собой «Saggi ladini» Асколи и «Tiefstufe im indogermanischen Vokalismus» Остгофа.

История этого блистательного софизма младограмматиков, сбившего с толку многих, достойна внимания. Корни его уходят к былым воззрениям, отрывавшим язык от человека, отводившим языку свою особую жизнь, воззрениям, которым первоначально была свойственна мистическо романтическая, а затем строго естественнонаучная окраска. Учение о непреложности фонетических законов, хотя фактически и не восходящее к А. Шлейхеру, но возвещенное в его духе, маячит перед нами, словно древность, перенесенная в нашу эпоху, признающую за языкознанием право именоваться наукой о духе, видящую в языке не созданный природой организм, но продукт социальной жизни. Особенно удивляет меня, что мы сталкиваемся с этим учением в «Prinzipien» Пауля, который с такой глубиной охарактеризовал в названной работе сущность языковых явлений;

впрочем, оно фигурирует здесь в очень смягченном виде.

Вообще говоря, сторонники этого учения в поисках доказательств принуждены были отказаться от первоначальной догматичности изложения, и в многочисленных поправках и дополнениях к основному тезису младограмматиков без труда вскрываются его внутренние противоречия. Лучшей критикой этого тезиса могло бы явиться, возможно, простое сопоставление многочисленных редакций, в которых мы встречаем его начиная с Остгофа и до Дельбрюка. Широкое распространение тезиса младограмматиков — отнюдь не аргумент в его пользу. Лишь немногие разделяют упомянутый тезис в силу того, что пришли в своих исследованиях к аналогичным выводам или подвергли его всесторонней проверке;

большинство же усвоило его из-за отмеченного выше методического удобства. Этот тезис вполне пригоден для того направления, которое ведет ныне науку по пути к ремеслу. Столь метко названная В. Шерером «механизация мето- дов» сводит до минимума требования к самостоятельной мысли и дает возможность привлечения к «научной» работе огромной массы фактически непригодных для этой цели людей.

Я был бы в высшей степени огорчен, если бы во всех тех случаях, когда хотел быть возможно более резким и определенным — и в интересах дела должен был быть таковым, — нанес кому-либо оскорбление;

я был бы огорчен этим тем более, что связан многочисленными узами дружбы со школой младограмматиков;

к тому же я чрезвычайно ценю достижения отдельных ее представителей, за исключением того, разумеется, что отмечено печатью специфически младограмматических взглядов. Грубые нападки, которые запятнали новейшие анналы нашей науки, побуждают, по-видимому, многих из нас к излишней сдержанности. Однако терпимость, чрезвычайно приятная спутница научного исследования, может иметь место лишь в личных отношениях и не должна распространяться на существо дела. Всякий, кто из терпимости пожелал бы примирить две взаимно исключающие друг друга этимологии или оставить этот вопрос нерешенным, подвергся бы разумеется, порицанию;

точно так же и здесь, где дело идет о важнейших принципах, не могут иметь места посторонние соображения, относящиеся не к области науки, но порождаемые личным произволом. Правда, имеются многие, не воздающие должного лингвистическим принципам;

эти люди считают их неоднократное и тщательное обсуждение излишним и утомительным.

Против последних, по крайней мере в этом отношении, я иду в ногу с теми, от которых меня отделяет обсуждаемый здесь дискуссионный вопрос. Я не намерен возвращаться к расхождениям в практических выводах, существующих между младограмматиками и нами, разделяющими противоположные взгляды;

эти расхождения, быть может, и не так велики.

Но младограмматики не только предписывают правила, они настаивают также на определенном факте, который весьма существен для языкознания в целом. Разве само по себе не безразлично, происходит ли романское andare (ходить) от adnare, addare или ambulare или от какого нибудь кельтского глагольного корня? Переходит ли в данном диалекте I в г, а в другом r в l? Какой смысл во всех этих бесконечных этимологических или морфологических соответствиях, в бесконечном ряде фонетических законов, пока они остаются изолированными, пока они не подверглись осмыслению в высшем плане? Они служат, правда, частично, и притом лишь в качестве вспомогательного средства, для освещения родственных и культурных связей между народами;

но прежде всего они должны быть использованы в пределах языкознания как такового. Мы должны научиться находить общее в частном, и в силу этого правильное понимание какого нибудь важнейшего факта, играющего решающую роль в языковедной науке, имеет гораздо большее значение, чем понимание любой частной формы явления.

Этот вопрос относительно значения основных принципов тесно связан с вопросом о положении языкознания среди прочих наук, и по этой причине Бругман рассматривает их в одной и той же статье. Моя точка зрения совершенно противоположна его взглядам и по второму вопросу, и я полагаю, что столь желанное для него разрешение разногласий едва ли возможно до тех пор, пока мы не откажемся от термина «филология».

Разделение наук должно исходить из сути вещей, а не из разграничения по названиям, и меньше всего по таким названиям, которые с самого начала имели столь неопределенный смысл и к тому же неизменно неустойчивое значение, названиям, ведущим свое начало от тех времен, когда еще не было подлинной науки. Почему мы не решаемся говорить о языкознании, литературоведении или истории культуры как об отдельных науках? Что касается существа дела, то я полагаю, что языки, как бы далеко они ни отстояли один от другого, в научном смысле связаны между собой гораздо теснее, чем язык и литература, даже тогда, когда они принадлежат одному и тому же народу. Тождество исследовательского метода гораздо важнее, чем объединение разнородных объектов исследования. Пусть взаимообмен между языкознанием и литературоведением будет настолько живым, насколько это желательно и необходимо;

одно по отношению к другому — лишь вспомогательная наука, и только. Тщетно разыскиваю я в других областях знания аналогию тому, что следует понимать под термином «филология». Разве объединяют когда-нибудь, например, флору и фауну того или иного района в одну общую дисциплину? Если кто-нибудь пожелал бы рассматривать любую из многочисленных филологии в качестве практического предмета, в качестве своего рода «отечествоведения», то я ничего не имел бы против этого. Но я не могу согласиться с Бругманом, например, в том, что индоевропейское языкознание не представляет собой раздела общего языкознания, но входит в состав индоевропейской филологии. Ставить границы языковых групп выше границ между отдельными науками я считаю тем более невозможным, что родство или неродство во многих случаях все еще не установлено и эти вопросы в свою очередь являются объектами исследования. Бругман и многие другие ученые не придают значения сравнительному изучению неродственных языков;

в таком же положении, рассуждая последовательно, должны были бы находиться и сравнения между исторически не связанными явлениями в родственных языках, о которых говорит Бругман.

Что касается меня, то я, напротив, считаю такие исследования, как работу А. Шлейхера о зетацизме (Zetazismus), написанную за несколько десятилетий до нас, в высшей степени плодотворными;

лингвисты, следуя примеру естествоиспытателей, должны были бы чаще отправляться в путешествие по белу свету ради исследования того или иного явления или группы явлений. Это помогло бы пролить свет не только на частное, но прежде всего и на общее. И если даже, согласно Бругману, результаты, получаемые от сопоставления неродственных языков, идут на пользу лишь философии языко- знания, то и это для меня доказательство ценности подобных сопоставлений, так как обособление в философии языкознания общего языкознания от языкознания частного, предмет которого отдельный язык или группы языков, представляется мне менее всего обоснованным.

Всякое частное языкознание переходит в общее, должно быть составной частью его, и чем выше будет подниматься в научном отношении общее языкознание, тем решительнее оно будет отбрасывать все случайное и эмпирическое. При самом тщательном исследовании частных вопросов мы обязаны не терять из виду общее, так сказать, самое общее;

мы должны погрузиться в науку, чтобы затем подняться над нею, служить ей, чтобы овладеть ею.

ВЕЩИ И СЛОВА I Наличие тесной связи между вещью и словом никогда не вызывало никаких возражений;

более того, недостаточно образованный человек, владеющий только родным языком, часто даже приравнивает их друг другу, так что имя какого-либо лица нередко служит представлением о нем самом во плоти и крови. Однако эта связь часто преувеличивалась и искажалась. Впрочем, я намерен говорить здесь не об обычном понимании этой связи, но о вещи и слове в аспекте теоретическом и исследовательском.

В однородном языковом сообществе происходит простое приравнивание слова и вещи. Там же, где мы имеем дело с неродным языком, приходится прибегать к переводу, и в этом случае вначале возникают ошибки, объясняемые более или менее многочисленными, однако не слишком большими реальными расхождениями. Словарь, составленный по принципу объединения однородных вещей, гораздо более поучителен, чем составленный в алфавитном порядке;

в последнем эта поучительность отсутствует. Вакернагель не без основания говорит:

«Наиболее плодотворный путь, впервые открытый в средние века, для одновременного познания вещей и слов, обозначающих эти вещи, — это составление энциклопедических словарей». Этой фразой он начинает введение к своему изданию «Vocabularius optimus» («Наилучший словарь XIV в.»), выпущенному им в 1847 г. Я хочу привести здесь следующие его слова из краткого предисловия к этому словарю: «Noscitur autem universale per intellectum duobus modis vel quo ad quid nominis vel quo ad quid rei. Quid rei cognoscitur, per eius principia essencialia prius nota. Quid nominis autem noscitur cum apprehenditur quid significatur per nomen dum scilicet significatum diccionis innotescit intellectui» 1.

«Все познается умом двумя способами: либо через сущность названия, либо через сущность вещи. Сущность вещи познается через ее основные признаки, известные уже.

прежде. Сущность названия познается через понимание того, что именно обозначает название, то есть в то мгновение, когда значение слова становится ясным уму».

Во многих средневековых словарях потребность в наглядности находила свое выражение лишь в отдельных более или менее грубых изображениях различных предметов, но начиная с «Orbis sensualium рictus (...pictura et nomenclatura)»1 Амоса Коменского (1658) изображение стало уже систематически служить целям усвоения языка. Мы непрерывно продолжали двигаться по этому пути, почему нашу эпоху можно назвать также эпохой иконоборчества, придавая, однако, этому слову смысл, противоположный тому, каким оно обладало тысячу лет назад. Буквари, в которых ребенок приучается ассоциировать букву а с изображениями и наименованиями обезьяны или яблока (оба слова по-немецки начинают буквой а — Affe и Apfel), — не что иное, как остатки прошлого. Наглядное обучение распространяется теперь и на изучение иностранных языков, причем родной язык воспринимается здесь уже как помеха и устраняется по возможности с помощью конкретных вещей или их изображений (большое значение здесь имели труды Феликса Франке). Вместе с тем поразительным образом расширилось и усовершенствовалось и иллюстрирование одноязычных энциклопедических словарей (вместо «энциклопедический» иногда пишут «слова и вещи»). Первое место в этом отношении занимает «Nouveau Larousse»;

он гораздо полезнее для языковеда, чем немецкие «Konversationslexikon», поскольку он много нагляднее показывает вещи, как таковые;

то же относится и к малым, рассчитанным на повседневное пользование словарям того же издания, а также ко всем их разновидностям.

Хотя здесь в первую очередь преследуются практические цели, все же науке в этих изданиях неизменно отводится достойное место;

наблюдение становится тем более точным и исчерпывающим, описание тем более четким и доходчивым, чем больше они проникнуты духом науки. Она подымается здесь над фактами, чтобы постигнуть их во взаимосвязи;

перед нами подлинная наука, пропитанная духом исследования. Изучение вещей и слов далеко не всегда шло рука об руку;

вещи и слова, впрочем, никогда не были оторваны друг от друга, они всегда пребывали в тесном сообществе, будучи объединяемы филологией. До рождения нового языкознания они еще теснее примыкали друг к другу, и это, несомненно, принесло значительную пользу исследованию вещей, особенно в определенной области, а именно в «лингвистической палеонтологии», как она представлена в трудах О. Шрадера2 и др. Исследование слов не в состоянии противостоять воздействию, исходящему со стороны науки о вещах, благодаря анестезирующему действию «фонетических законов».

Прогресс как в той, так и в другой области может быть достигнут лишь при том условии, что исследование вещей и «Зримый мир в изображениях (...рисунок и название)».

Имеется в виду книга О. Шрадера «Сравнительное языкознание и первобытная история. Лингвистико-исторические материалы для исследования индогерманской древности», русск. пер., Спб., 1886. (Примечание к изданию 1950 г.) исследование слов будут идти совместно (а не только пребывать в соседстве друг с другом, как это имело место до сих пор), готовые при случае оказать взаимную помощь;

они должны проникать друг в друга, переплетаться и приводить к результатам, одинаково необходимым и ценным как для той, так и для другой области. Короче говоря, союз «и» в выражении «вещи и слова» должен превратиться из символа сложения в символ умножения;

необходимо создать историю веще-слов. Как следует понимать это и каким образом осуществить, я постараюсь разъяснить ниже. И то и другое отнюдь не просто. Первое потому, что, затронув какой нибудь, даже самый незначительный, вопрос, мы неизбежно должны будем углубиться в психологию и философию языка, к тому же нам нужны не отдельные камни фундамента, но фундамент законченный, по которому можно было бы представить себе план всего здания. Даже всякая предварительная работа, если не считать простого собирания фактов, должна обладать некоторыми чертами завершенной работы, и, наоборот, всякая завершенная работа является в сущности лишь предварительной.

Что касается второго вопроса, т. е. способа осуществления работы, то здесь на помощь нам приходит методика Гребнера1 в области этнологии.

Но как бы ни поражала нас предусмотрительность сторонников этой методики, ее все же нельзя считать непогрешимой руководительницей.

Таковой не существует вообще. Вехи и буйки могут избавить пловца от опасности заблудиться, но достижение цели зависит исключительно от его сил и ловкости. Это отлично понимает и сам Гребнер, о чем он и говорит как в конце введения, так и в конце всего своего труда.

Итак, самое благоразумное — это держаться среднего пути и, избегая, с одной стороны, чрезмерного увлечения умозрением, не впадать вместе с тем в догматичность.

II Подобно тому как состояние или действие выражается предложением, так слово служит для обозначения вещи;

впрочем, отмеченное отношение необратимо. Я могу спросить: как называется эта вещь? Я должен спросить: что обозначает данное слово? Вещь существует целиком и полностью для себя;

слово существует лишь в зависимости от вещи, в противном случае это пустой звук. Если этикетка, прикрепленная к какому нибудь растению или винной бутылке, окажется сорванной со своего места, то она мне больше ничего не объяснит, в то время как растение и вино и без этикетки доступны нашему внутреннему познанию;

изречение «Nomina si nescis, perit et cognitio rerum»2, с полным основанием цитируемое Гребнер — австрийский этнолог, создавший в двадцатых годах XX в.

идеалистическую теорию «культурных кругов», основанную на отрицании закономерностей исторического развития отдельных языков. (Примечание составителя.) «Если не знаешь названий, познание вещей невозможно».

Линнеем, справедливо лишь с известными ограничениями. Таким образом, вещь по отношению к слову — это нечто первичное и устойчивое, тогда как слово тяготеет к вещи и движется вокруг нее.

Мы можем на равных правах употреблять немецкие слова Ding или Sache (вещь);

эти слова равноценны, хотя их употребление в речевом обиходе не вполне адекватно. Между тем в романских языках с этим значением существует лишь одно слово — это cosa или chose.. Слово вещь в такой же мере относится к действиям и состояниям, как и к предметам;

в такой же мере к неодушевленному, как и к одушевленному;

к нереальному, как и к реальному. По отношению к слову кентавр вещью является наше представление о кентавре, причем слово вещь употребляется в этом случае в относительном смысле. Но вместе с тем представления и слова всегда являются вещами и в абсолютном смысле, вследствие чего слово кентавр также является вещью, подобно тому как изображение предмета само по себе является предметом. Здесь нет места для спора о приоритете, так как само собой разумеется, что лишь существующее может быть обозначено, именовано, изображено, символизировано, хотя средства, с помощью которых это осуществляется, возможно, служили прежде другим целям.

Представления в отношении между вещью и словом играют не случайную, но закономерную и необходимую роль. Подобно тому как между фактом и предложением стоит мысль, так между вещью и словом неизменно находится представление (поскольку оно не заменяет собою слова), или, как говорили средневековые схоласты: «Voces significant res mediantibus conceptibus»1. При этом большое значение для изучения вопроса имеет переход от рассмотрения вещей и слов в состоянии покоя к рассмотрению их в развитии.

На основании сказанного разъясняется возникновение синонимов и омонимов. Оно не вытекает из сущности языка в себе;

идеал всемирного языка заключается в том, чтобы каждое слово имело лишь одно значение, а каждая вещь — одно-единственное обозначение. Оба названных слова я употребляю в широком смысле и при рассмотрении омонимов сознательно пренебрегаю их различным происхождением, которое нередко остается неясным в том или ином отношении.

Достижению ясности больше всего могло бы способствовать сопоставление многозначных слов с вещами, имеющими много наименований.

III Слово история относится в одинаковой степени как к устойчивому, так и к неустойчивому и в обоих значениях как к одушевленным, так и к неодушевленным предметам. Говоря об истории какого-либо дома, лошади, виноградника, иглы, горшка и т. д., притом «Слова обозначают вещи посредством представлений».

серьезно, а не так, как, например, в сказках Андерсена, мы вкладываем в слово история первое значение, потому что хотя в этом случае мы и имеем дело с бесчисленным количеством многократно повторявшихся и аналогичных друг другу явлений, но с известного расстояния они производят впечатление чего-то неизменного и непрерывного. Правильнее было бы, конечно, говорить здесь об истории строительного искусства, приручения лошади, культуры виноградарства, кузнечного и гончарного производства и еще правильнее — об истории того, кто строит, приручает животных, сажает лозу, кует и изготовляет гончарные изделия.

Когда же мы говорим об истории слова, то мы имеем в виду лишь второе из отмеченных выше значений. Слово, произнесенное один раз, не может иметь истории, так как, будучи произнесено, оно уже больше не существует;

историю может иметь лишь слово, воспроизводившееся бесчисленное количество раз, и эта история в основном является историей говорящего.

Таким образом, благодаря (деятельности), которая творит и оформляет (вещи), возникает полный параллелизм между историей вещей и историей слов. Если цыганская семья гнездится среди развалин старинного дворца, если негритянский вождь водружает на голову в качестве короны цилиндр, если негритянская красавица в широко растянутых мочках ушей носит банку из-под консервов, то ни дворец, ни цилиндр, ни консервная банка не являются культурным достоянием этих народов;

это чужие вещи, аналогичные чужим словам. Если же подобные вещи приспособляются в соответствии с действительными потребностями в них, то они становятся заимствованными вещами, составляющими аналогию заимствованным словам. Подобно тому как два слова, объединяясь друг с другом, образуют новое слово, так и две вещи, объединившись, порождают новую вещь;

и так как такое объединение приводит к самым разнообразным последствиям, то при исследовании преемственности вещных форм мы часто сталкиваемся с такими же затруднениями, как и при исследовании связи словесных рядов.

Если в этих случаях определенная пара, состоящая из вещи и слова, и имеет общую внешнюю судьбу (например, вещь заимствована одновременно с обозначающим ее словом), то все же внутреннее развитие их не дает нам права говорить о подлинном параллелизме между ними. Теоретически, однако, допустимо предположить, что слово идет, так сказать, в ногу с вещью, изменяет свой облик сообразно с вещью, и, таким образом, между языком в статическом состоянии и совокупностью самых разнообразных вещей не существует разрыва. Так прежде и думали и к этому продолжают стремиться, имея в виду всемирный язык. В действительности же мы наблюдаем иное. Мы должны различать четыре вида истории: наряду с историей вещи и слова, которые до сих пор были предметом моего рассмотрения, историю обозначения и значения;

два первых вида по своей природе имеют абсолютный характер, два последних — относительный. Мы не воспринимаем сразу все четыре названных плана, но в каждый отдельный статический момент обозначение совпадает со словом, тогда как значение — с вещью, при этом связь между ними от одного статического момента до другого может и изменяться. Поскольку же вещи и слова, несмотря на самостоятельное развитие, вступают в известное отношение, то и изображаться они должны не как параллельные, но как взаимно перекрещивающиеся линии: вещи, например, как продольные, а слова — как поперечные нити, как уток ткани.

Чтобы распустить столь сложную ткань, необходимо начать с основы, т. е.

с вещей, не забывая при этом, что они вступают в связь со словами только с помощью представлений, а последние возникают у нас лишь в меру присущей словам прозрачности.

С течением времени какая-нибудь вещь может или претерпеть изменения, или остаться, по крайней мере в существенном, неизменной, если она по самой природе своей не является уже таковой. Исходя из этого, можно было бы ожидать, что и обозначение в общем и целом тоже будет вести себя соответственно;

однако в действительности оно так же часто сохраняется неизменным в первом из предположенных нами случаев, как и изменяется во втором. Последнее находит свое объяснение в том, что одна и та же вещь рассматривается и оценивается разными людьми совершенно различно, и это наблюдается даже среди современников. Отчасти здесь действуют объективные причины, среда, обстоятельства, при которых наблюдали данную вещь, но решающая причина — это чрезвычайно различные индивидуальные интересы каждого. Пусть читатель вспомнит об исключительном обилии синонимов среди названий растений, и он без труда убедится, что в одном случае решающая роль принадлежит сравнению с другими растениями, в другом — восприятию красоты, в третьем — оценке полезности, в четвертом — суеверию и т. д. Короче говоря, одному бросается в глаза один признак, другому — другой, в соответствии с чем он и дает название тому или иному предмету. Сюда присоединяется то обстоятельство, что эти признаки могут восприниматься с различной степенью отчетливости и что даже при полной расплывчатости их все равно возникают названия, которые в дальнейшем прочно укрепляются. И для этого также растительный мир может доставить нам весьма многочисленные и разительные примеры. С другой стороны, даже полный переворот в нашем познании какой-нибудь вещи не ведет к изменению ее обозначения;

так, например, на наш язык, как и на наше непосредственное повседневное восприятие, нисколько не повлиял тот факт, что мы не смотрим больше на солнце как на диск, но рассматриваем его как шар.

Перейдем теперь ко второму случаю: вещь изменяется, слово, напротив, остается неизменным. Это повторяется всякий раз, когда то общее, что ощущается как ее сущность, сохраняется во всех модификациях вещи. При этом вещь нередко изменяется до неузнаваемости, так что здесь было бы уместнее говорить о совсем новой вещи, чем о ее модификации;

но так как назначение этой вещи остается прежним, то этого достаточно, чтобы она удержала свое старое наименование. При этом самое определение вещи сталкивается здесь с известными трудностями. Хотя старое название и продолжает существовать и широко используется, но в основном оно делается уже родовым, от которого мы и образуем слова для обозначения вида, подвида, различных разновидностей и т. д., вплоть до индивидуального имени вещи. Эти названия в свою очередь также образуют целую иерархию форм;

мы располагаем корневыми словами, словами с имеющим свое самостоятельное значение аффиксом, составными словами, сочетаниями существительного с прилагательным и т. д., представляющими собой исчерпывающий перечень отдельных, даже незначительных, признаков.

Каким образом и когда новое обозначение, возникшее первоначально наряду со старым, заменило его, можно установить лишь в отдельных случаях;

однако при всех обстоятельствах основная причина данной замены — это ощущаемая тем или иным индивидуумом потребность в ней.

Я высказываю, возможно, здесь то, что само по себе понятно, однако эта мысль до сих пор все еще не получила широкого распространения.

Слово потребность следует понимать в самом широком смысле;

она может быть различного рода, возникать из требований соответствия, ясности, удобства, краткости, действенности и т. д., короче говоря, она вызывается известным преимуществом нового обозначения по сравнению со старым. Что касается средств, которые при этом используются, то принципиального различия между новым названием старого и обозначением нового не существует, так как все новое в известном смысле является старым, или, иными словами, оно продолжает старое и показывает нам это старое всегда в новом облачении.

Вместо того чтобы говорить об изменении обозначения, обычно говорят об изменении значения. Это имеет известное основание, потому что и то и другое по существу имеет в виду одно и то же, но только оно рассматривается с различных сторон;

в первом случае в аспекте вещи, во втором — в аспекте слова. В первом случае направление нашего взгляда совпадает с направлением процесса, во втором — никакого процесса от слова к вещи не происходит, здесь перед нами лишь отношение.

Следовательно, потребность в обновлении исходит не от слова. Я вижу перед собой бутылку;

я подыскиваю короткое и меткое название для ее верхней, суживающейся части. Так как бутылка в целом напоминает мне человеческую фигуру (в рисунках доисторического человека человеческая фигура изображалась наподобие бутылки), а ее верхняя часть — горло, то я и называю поэтому верхнюю часть бутылки горлышком. Такое распространение обозначения, производимое говорящим, воспринимается слушающим как расширение значения.

Подобно тому как вещь первична по отношению к слову, а выражение мысли с помощью слов первично по отношению к пониманию, так и обозначение во всех своих проявлениях первично по отношению к значению. Как здесь, так и везде мы имеем дело с двуглавостью языка, и это необходимо всегда учитывать. Изучение обозначения должно начинаться с изучения его тени;

многочисленные, пространные и глубокие исследования, посвященные вопросу об изменении значения слова, не утрачивают своей ценности, хотя тут и потребуется пересмотреть кое какие из установленных связей.

Я уже указывал выше, что история вещи и история слова по своей сущности абсолютны;

впрочем, в отношении последней это действительно лишь с одним существенным ограничением. Фонетический облик слова часто испытывает влияние со стороны фонетического облика другого слова, причем посредником в этом служит значение («народная этимология» в самом широком смысле);

подробно останавливаться на этом мы здесь не будем. Что же касается вещи, то, если мы будем рассматривать ее как первичное явление, подобное влияние полностью исключается;

однако, поскольку вещь, как и слово, возникает в результате человеческой деятельности, напрашивается предположение, что в отдельных случаях известное влияние возможно и здесь. В этом случае в роли посредника выступает обозначение, к которому и приспосабливается самая вещь. Так, в слове Pfeifenkopf (трубка без мундштука;

буквально:

головка трубки) слово Kopf (голова) ощущается как равнозначное другому немецкому слову с тем же значением — Haupt, в связи с чем, по видимому, эту главную часть трубки часто и охотно вырезывают в виде человеческой головы. Наблюдаются и такие случаи, когда существующее отношение акцентируется с большей силой. Одна из принадлежностей домашней утвари называется Feuerbock (таган;

буквально: очаговый козел) — что-то напоминающее козла, и это уподобление получает затем дальнейшее развитие. По своему происхождению сюда же принадлежат и так называемые самоговорящие гербы, которые, однако, являются не самостоятельными вещами, а лишь символами.

IV Объяснение основных отношений между «вещами и словами» является существеннейшей частью методики этой области исследования;

она учит нас познавать условия, в которых нам предстоит работать. Какими путями нам придется идти при этом, зависит от причин общего характера, которые, как я уже указывал, коренятся по большей части в индивидуальных склонностях. Наряду с этим и самые процессы, подлежащие нашему исследованию, также в той или иной степени несут на себе печать индивидуального, и хотя все они и обладают чертами общности, однако каждый из них имеет нечто свойственное только ему, так что он не может быть окончательно разъяснен с помощью установленных законов.

Мы можем встретиться с абсолютными положениями (например, с допустимостью аналогии или с оценкой ассоциативной способности) или с относительными (например, с ценностью противоречащих друг другу доводов), но о каком-либо единообразном измерении их не может быть и речи. Едва ли можно дать здесь и какие-либо общие формулировки математического характера, например, что ряд гипотетических ступеней или переходов тем больше теряет в своей вероятности, чем более удлиняется;

и действительно, многие считают, что если каждый член такого ряда одинаково вероятен, то и сумма их должна обладать той же степенью вероятности (тогда как при возведении в куб, т. е. при двукратном умножении на самое себя, дробь, становится меньше ).

Отсюда следует, что наша основная задача состоит не в нанизывании возможно большего числа остроумных выводов, но в установлении максимального количества относящихся сюда фактов. Если бы мы не были осведомлены о способах приготовления древними гусиной печенки или какого-нибудь столь же изысканного блюда, то мы не могли бы понять романских слов со значением «печенка». Кроме того, такие слова освещают и культурное значение вещи. Мы знаем, что некогда был чрезвычайно распространен зубчатый серп (die gezhnte Sichel);

соответствующее выражение со значением «жать, косить» подтверждает, что такой же серп применялся на территории романских языков, а отсюда особенно наглядно выясняется связь географии вещей и слов. Нередко наблюдается, что то или иное старое слово сохраняется как название какой-нибудь вещи, а изменение этой вещи обозначается уже путем добавления к нему другого слова, как правило, противоречащего основному, например Silbergulden (серебряный гульден;

буквально:

серебряный золотой) или Wachszndhzchen (восковая спичка;

буквально:

восковая трутовая щепочка). Последний пример позволил бы нам, если бы спички, например, вышли из употребления и мы о них ничего не знали, сделать вывод о том, что они все же некогда существовали. Гораздо труднее вызвать из полного забвения представление о предшественнике спичек, усовершенствованном огниве, как среднем звене между так называемым Nuband (огниво, французское briquet) и спичкой (пьемонтское brichet).

Методика, стремящаяся постигнуть частности, потребовала бы очень много доказательств, выделить которые из всей совокупности явлений по большей части трудно. Поэтому мы должны отказаться от той традиционной грамматики, которая обычно излагается в наших хрестоматиях.

ЗАМЕТКИ О ЯЗЫКЕ, МЫШЛЕНИИ И ОБЩЕМ ЯЗЫКОЗНАНИИ...Слияние логики и грамматики или отождествление их, практиковавшееся в прежнее время, вызвало в дальнейшем сильную реакцию. Исследователи какого-либо языка или, точнее, историки языка идут в этом направлении по большей части даже дальше, чем представители философии языка (например, Штейнталь или Вундт);

по их мнению, языкознанию нет никакого дела до логики, и они подчеркивают это с такой радостью, как будто у них вместе с логикой свалился с сердца тяжелый камень. Относясь совсем иначе к психологии, они тем не менее не признают внутренних связей между этой последней и логикой, имея в виду лишь нормативную логику, которая ни в какой мере не совпадает с нормативной грамматикой.

Между протестом Есперсена1 (в его «Sprogets Logik») против «изгнания логических исследований из грамматики» и его попыткой «побудить грамматику и логику служить целям взаимного освещения» мы перебрасываем небольшой мост в виде ответа на вопрос: как лучше извлечь золото логики из руды языка? Ведь добытое золото часто оказывается недостаточно чистым и блестящим. Но при этом естественно напрашивается следующий вопрос: как мы должны понимать термины, стоящие в заглавии книги Есперсена? Что, собственно, он имеет в виду:

логику или грамматику языка? В качестве основы для своего исследования Есперсен, не оговорив этого предварительно, использует свой родной язык, т. е. датский. Правда, то, что свойственно всем языкам, доказуемо и в каждом из них;

однако, не осмотревшись внимательно вокруг, мы не можем осуществить свою задачу. Насколько далеко должен проникать при этом наш взор, сказать заранее невозможно: общая масса языков неисчерпаема;

она образует независимо от того, происходят ли языки из одного источника или из многих, непрерывный ряд, причем между реально существующими, т. е. доступными нам, языками находится бесконечно много гипотетических языков, из которых одни рассматриваются как уже угасшие, другие — как языки будущего. Таким образом, мы должны брать по крайней мере отдельные пробы из различных языков. Однако Есперсен не разделяет этого взгляда;

правда, он выходит в своем труде за пределы датского языка, но делает это еще реже, чем ранее в отношении английского языка2.

Гораздо важнее, впрочем, в этом случае не объем привлекаемого материала, а способ его рассмотрения;

здесь мы должны возвратиться к первому из поставленных нами вопросов. Представим себе элементы логики и грамматики в состоянии покоя и в прочной связи друг с другом, например как отражение берегов горного озера на его гладкой поверхности. Рассматривая языковые слои, мы видим, что каждый слой содержит в себе логические явления, относящиеся к различным ступеням развития, что вызывает в нас желание выяснить эти явления в их взаимной связи и проследить их вплоть до Отто Есперсен — крупный датский лингвист, известный рядом работ в области общего языкознания (например, «Прогресс в языке», 1894;

«Язык», 1922, и др.).

{Примечание составителя.) «Progress in Language with Special Reference to English», 1894.

возникновения. Однако Есперсен не проявляет к этому почти никакого интереса, и если в первой из упомянутых выше книг он не уклонялся еще от обсуждения вопроса о языке первобытного человека, то здесь он избегает его. Однако мы не сможем продвинуться вперед, если наш исходный пункт не будет достаточно прочным;

мы вправе углубляться в отношения доисторического времени, однако не с помощью пламенного воображения, но путем холодного и трезвого рассуждения.

Первые языковые образования, вызванные жизненными потребностями и необходимостью, могли быть только аффективными, волевыми проявлениями чувственных впечатлений;

сюда относятся: предложения требования (Heischestze) — Geh! Komm! (Иди! Приди!) и предложения восклицания (Ausrufungsstze) — Blitz! Regen! (Молния! Дождь!), которые, сохраняя прежнюю форму, продолжают жить и сейчас в виде повелительного наклонения и безличных выражений. К одночленным предложениям второго рода примкнули впоследствии двучленные предложения-высказывания (Aussagestze);

это наиболее древние суждения, первые проявления логики в языке. В дальнейшем аффективное и логическое пронизывают всю жизнь языка, причем первое усложняет, второе упрощает. Когда ребенок вместо bog, lag (согнул, лежал;

правильные имперфекты от biegen и liegen) говорит biegte, liegte (неправильно, по аналогии образованные имперфекты от тех же глаголов), исходя из хорошо ему известной формы kriegte (имперфект от kriegen — воевать), то он действует хотя и бессознательно, но логично;

бессознательно, но также логично и изначальное грамматическое творчество, на почве которого в настоящее время возникли такие языки, как креольские. Что касается международных вспомогательных языков, то они строятся на сознательно логической основе.

* * * Историческое рассмотрение синтаксиса без философского осмысления не способно привести к широким и достоверным результатам;

последнее вводит в свою колею первое и сопровождает его на этом пути. Но наряду с этим существует еще более исконная, также взаимно дополняющая друг друга или взаимно проникающая двойственность в рассмотрении языка. Я направляю свой взор или снаружи вовнутрь, или изнутри на находящееся снаружи;

учение о языке является либо учением о значении, либо учением об обозначении и имеет своей целью либо понимание его сущности, либо описание наличных в нем форм. Габеленц1, пользуясь терминами «аналитический» и «синтетический», четко объяснил это различие и ввел его в практический обиход. Конечно, к историческому синтаксису приложим в первую очередь аналитический метод;

но яв- «Die Sprachwissenschaft, ihre Aufgabe, Methoden und bisherigen Ergebnisse», Leipzig, 1891.

ляется ли он единственно возможным и всегда ли ему следует отдавать предпочтение? Мы представляем себе изменение значения примерно так же, как фонетическое изменение, т. е. как своего рода дугу, соединяющую это изменение с представлением и представление со звуковой формой в качестве опорной точки. Однако, когда звуковая форма связывается с уже наличным представлением, то последнее освобождается от своей прежней звуковой формы. Таким образом, все заключается здесь в относительной силе связей между представлением и обеими звуковыми формами, причем представление вместе с тем является и опорной точкой...

К. ФОССЛЕР ПОЗИТИВИЗМ И ИДЕАЛИЗМ В ЯЗЫКОЗНАНИИ (ИЗВЛЕЧЕНИЯ) МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЙ И МЕТАФИЗИЧЕСКИЙ ПОЗИТИВИЗМ Под позитивизмом и идеализмом я понимаю не две различные философские системы или группы систем, а первоначально только два основных направления в наших методах познания. Я говорю:

направления, склонности, тенденции, но отнюдь не функции метода познания. Наше деление на позитивизм и идеализм не имеет ничего общего с различением в методах познания чувственного и интеллектуального, созерцания и абстракции, эмпирического и метафизического. Оно относится не к свойствам природы, а к целям и путям нашего познания.

Поскольку я, так же как и Кроче, причисляю языкознание к группе исторических дисциплин, основывающихся на созерцании (интуитивное познание), то в настоящем труде в конечном счете речь может идти не о чем другом, как о проблеме правильного применения нашего интуитивного познания к целям объективного исторического исследования.

Но различие в методах означает также различие целей. Почему оказалось возможным, что в отношении цели исторических наук господствует различие мнений? Может ли задача истории быть иной, нежели установление причинной связи в ряду событий? Конечно, нет.

Однако прежде чем устанавливать причинную связь в историческом процессе, необходимо тщательно изучить факты, т. е. совокупность факторов, которые могут играть ту или иную роль. Поэтому осмотрительные люди определяют в качестве предварительной и ближайшей цели исследования точное описание наличных фактов, знание «материала». Этими предусмотрительными людьми и являются позитивисты. Других, которые озабочены преимущественно установлением причинной связи, мы называем «идеалистами».

Хороший историк стремится примирить требования позитивистов и идеалистов. Он оказывает должное уважение фактам и материалу, но он не останавливается только на собирании и описании их, а дает также и их каузальное объяснение, стремится к познанию К. Vоssler, Positivismus und Idealismus in der Sprachwissenschaft, Heidelberg, 1904.

причинности. Знание фактов есть средство их познания. Предварительная цель не есть самостоятельная цель и поэтому не может составлять основания для особого научного метода. В последнем счете любой исторический метод должен быть идеалистическим.

Допустили бы мы, следовательно, логическую неточность, если бы стали рассматривать позитивизм как величину равнозначную (хотя и противопоставленную) идеализму, как это обозначено в названии настоящей книги? Находится ли в действительности понятие позитивизма в отношении субординации к идеализму, а не координации? И да, и нет.

Наряду с методологическим, предварительным и подчиненным позитивизмом существует также метафизический, абсолютный и враждебный идеализму позитивизм. Наиболее острым образом различие обоих направлений проявляется опять-таки в вопросе о причинной связи.

Идеалист ищет каузальный принцип в человеческом разуме, а позитивист — в самих вещах и явлениях. В обоих направлениях существует ряд модификаций: идеализм может быть иллюзионистским или реалистическим в зависимости от того, отделяет ли он каузальное мышление от каузального бытия, или же отождествляет первое с последним. Точно так же позитивизм может быть пантеистическим, атеистическим или же дуалистическим в зависимости от того, отождествляет ли он каузальный принцип с вещами или же отделяет от них. В сущности говоря, речь идет в этом случае о личных убеждениях, излагать которые в подробностях я не намереваюсь.

Я хочу прежде всего показать, как соотносится метафизический позитивизм с методологическим и, противопоставляясь идеализму, достигает самостоятельного значения, которым он сам по себе не может обладать.

Собирание фактов, точное знание всего наличного материала, что методологический позитивист скромным образом рассматривает только как предварительную цель, превращается у метафизического или, лучше сказать, радикального позитивиста в конечную цель. Знание и познание, описание и объяснение, условие и причина, явление и причинность в сущности оказываются одними и теми же вещами. Не спрашивают «почему?» или «для чего?», но только «что есть?» и «что происходит?» Это якобы и есть строго объективная наука.

Однако в действительности это вовсе не наука. Это смерть человеческого мышления, конец философии. Остается только хаос сырого материала — без формы, без порядка, без связи. Если лишить наш разум понятия причинности (каузальности), он будет мертв. Поэтому и случается, что рядом с позитивизмом в науке пышным цветом расцветает самая глупая вера в чудеса в жизни...

Все те, кому дорога наука, должны поставить своей задачей борьбу во всех областях с лженаукой радикального позитивизма.

Для этого необходимо, чтобы позитивизм был обнаружен в самых скрытых, самых, казалось бы, невинных и незначительных формах;

его необходимо побивать и в тех областях, где борьба за мировоззрение имеет менее ожесточенный, менее резкий характер.

Такой областью и является языкознание. Именно здесь беспечно орудуют ошибочными формулами и понятиями, порожденными радикальным позитивизмом, и так поступают люди, которые в своих метафизических убеждениях отнюдь не исповедуют последовательного позитивизма. Для таких людей их наука отделена от их мировоззрения. Их специальность в такой же мере случайна для них, как и их вера...

ПОЗИТИВИСТСКОЕ ПОДРАЗДЕЛЕНИЕ НАУКИ О ЯЗЫКЕ В современном языкознании — служит ли оно практическим или теоретическим целям — господствуют почти безраздельно позитивистские методы. В качестве примера я изберу самый обширный и самый значительный труд в области моей специальности — «Грамматику романских языков» Вильгельма Мейер-Любке1. Причины, в соответствии с которыми автор членит свой монументальный труд, кратко и недвусмысленно излагаются во «Введении» следующим образом:

«Научное рассмотрение языка имеет двоякий характер: оно, во-первых, должно касаться чистой формы отдельного слова и, во-вторых, его содержания;

иными словами, оно должно истолковываться не как физиологический результат шума, вызываемого выдыхаемым изо рта воздухом, а как посредник психологических процессов между людьми.

Полное разделение обоих способов рассмотрения, однако, невозможно;

в разных разделах языкознания преобладает то один из них, то другой.

Элементами, составляющими слово, являются прежде всего звуки;

именно поэтому фонетика обычно ставится во главу грамматических исследований. При развитии и изменении звуков того или иного языка значение слова почти совершенно безразлично: речь в данном случае идет скорее о физиологическом процессе. И все же было бы неправильно при исследовании формы полностью игнорировать смысл слова, так как его содержание, значение часто препятствует регулярному внешнему развитию...» «...К фонетике примыкает морфология...», она занимается «в основном помехами, которые испытывает фонетическое развитие во флексиях, под влиянием функционального значения последних».

Вильгельм Мейер-Любке (1861 — 1936) — немецкий языковед, специалист в области романских языков, придерживавшийся в своих исследованиях младограмматических принципов. Ему принадлежит четырехтомная «Грамматика романских языков», «Введение в романское языкознание», «Историческая грамматика французского языка» (в двух томах) и др. (Примечание составителя.) Далее следует словообразование. Здесь «центр тяжести падает на функции, значение суффиксов».

«Таким образом, словообразование входит в синтаксис, т. е. в учение об отношении слов друг к другу».

В качестве последней части грамматики Мейер-Любке называет семасиологию. Стилистику, которую он определяет как «учение о языке как искусстве», если я только правильно его понимаю,. он относит скорее к литературоведению, чем к грамматике.

Легко уловить мысль, которая лежит в основе этой системы, Изучение исходя из чисто акустических феноменов должно ступенчатообразно подниматься к психическим элементам — к учению о значениях. И вместе с тем всячески подчеркивается, что оба способа рассмотрения конкурируют друг с другом на всех ступенях и что разделение психических и акустических феноменов в языке фактически неправомерно. Таким образом, все это подразделение на фонетику, морфологию и т. д. есть только практическая необходимость и далеко от того, чтобы иметь основание в сущности самого языка. Все это Мейер-Любке прекрасно сознает, но это и не мешает ему открыто и беспечно перепрыгивать с одной ступени на другую, если только ему это представляется необходимым или полезным для лучшего понимания причинной связи в языковом развитии. Он остается господином материала и господином созданных им самим понятий. Никто не поставит ему в упрек вредность его подразделения, так как автор умеет с ним обращаться. Не все способны так свободно двигаться в своем «вооружении».

Как произошло подразделение на фонетику, морфологию и синтаксис, ни для кого не является секретом. Посредством дробления и механического членения. Язык изучают не в процессе его становления, а в его состоянии. Его рассматривают как нечто данное и завершенное, т. е.

позитивистски. Над ним производят анатомическую операцию. Живая речь разлагается на предложения, члены предложения, слова, слоги и звуки.

Этот метод вполне оправдан и может привести к ценным наблюдениям, но и одновременно может стать источником ошибок. Ошибки начинаются тогда, когда убеждают себя, что указанное членение находит основание в самом организме человеческой речи, что оно представляет нечто большее, чем абсолютно произвольное, механическое и насильственное рассечение. Чрезвычайно распространенным и почти неискоренимым предрассудком является убеждение, что предложение представляет естественную единицу речи, член предложения — естественную часть предложения, а слово или слог — дальнейшее естественное подразделение.

В действительности дело обстоит приблизительно так же, как в анатомии: если я отделю от туловища нижние конечности и при этом проведу разрез по естественным членениям или же перепилю берцовую кость посередине, — это всегда остается механическим разрушением организма, а не естественным расчленением. Един- ство организма заключается не в членах и суставах, а в его душе, в его назначении, его энтелехии или как это там ни назови. Организм можно разрушить, но не разложить на его естественные части1.

Анатом проводит свои разрезы, конечно, не произвольно, но избирает такие места, которые представляются ему наиболее удобными. Точно так же и подразделение грамматиков на звуки, слова, основы, суффиксы и т.

д. мы должны признать не наиболее естественным, а наиболее удобным и поучительным. Слоги, основы, суффиксы, слова и члены предложения являются, так сказать, суставами, по которым живая речь сгибается и движется.

Но если утверждают, что звуки конструируют слоги, а эти последние — слова, а слова — предложения и предложения — речь, то тем самым неизбежно переходят от методологического позитивизма к метафизическому и допускают нонсенс, который равносилен утверждению, что члены тела конструируют человека. Иными словами, устанавливают ложную причинную связь, перемещая каузальный принцип из соподчиненного идеального единства в частные явления. В действительности имеет место причинность обратного порядка: дух, живущий в речи, конструирует предложение, члены предложения, слова и звуки — все вместе. Но он не только их конструирует, он производит их.

Часто именно такие двусмысленные слова, как «конструировать», «образовывать», «составлять» и т. п., дают первый повод к ошибкам, чреватым тяжелыми последствиями.

Если, следовательно, хотят сохранить методолого-позитивистское подразделение языкознания и при этом развитие языка, исходя из идеалистического каузального принципа, рассматривать как развитие духа, то отдельные разделы науки следует располагать в обратном порядке. Вместо того чтобы от мелких единств подниматься к более крупным, необходимо совершенно обратным образом, исходя из стилистики, через синтаксис, нисходить к морфологии и фонетике. Я отлично сознаю, что и эта перевернутая система грамматики отнюдь не является строго научной. Позитивистские положения не становятся идеалистическими от того, что их ставят на голову.

Но если идеалистический, каузальный принцип получает действительное отражение в развитии языка, тогда все явления, относящиеся к дисциплинам низшего разряда — фонетике, морфологии, словообразованию и синтаксису, — будучи зафиксированы и описаны, должны находить свое конечное, единственное и истинное истолкование в высшей дисциплине — стилистике. Так называемая грамматика должна полностью раствориться в эстетическом рассмотрении языка.

Сравнение языка с организмом уже многократно и справедливо осуждалось.

Поскольку мы осознаем чисто метафорический характер нашего примера, мы считаем допустимым это сравнение.

Если идеалистическое определение — язык есть духовное выражение — правильно, то тогда история языкового развития есть не что иное, как история духовных форм выражения, следовательно, истории искусства в самом широком смысле этого слова. Грамматика — это часть истории стилей или литературы, которая в свою очередь включается во всеобщую духовную историю, или историю культуры.

ЛИКВИДАЦИЯ ПОЗИТИВИСТСКОЙ СИСТЕМЫ...Что такое стиль?

Стиль — это индивидуальное языковое употребление в отличие от общего. Общее же в сущности не может быть не чем иным, как приблизительной суммой по возможности всех, или по меньшей мере важнейших, индивидуальных языковых употреблений. Языковое употребление, ставшее правилом, описывает синтаксис. Языковое употребление, поскольку оно является индивидуальным творчеством, рассматривает стилистика. Но индуктивный путь ведет от индивидуального к общему, от частных случаев к общепринятому. Но не обратно. Следовательно, сначала стилистика, а потом синтаксис. Каждое средство выражения, прежде чем стать общепринятым и синтаксическим, первоначально и многократно было индивидуальным и стилистическим, а в устах оригинального художника даже после того, как оно стало общим, не перестает быть индивидуальным. Самые тривиальные обороты в соответствующих контекстах могут звучать в высшей степени впечатляюще и своеобразно.

Следовательно, другими словами, все элементы языка суть стилистические средства выражения. Все они — рассматриваемые в разные периоды — одновременно и архаизмы и неологизмы;

все они — рассматриваемые с точки зрения того или иного произвольно установленного правила — поэтические или риторические выражения, так как любая речь есть индивидуальная духовная деятельность. Термины:

архаизм, риторическое выражение, поэтический оборот — лишены всякого строго научного значения и представляют лишь ряд неточных, более или менее произвольных тавтологий для положения: стиль есть индивидуальное духовное выражение.

Многократно и многими индивидуумами повторенное средство выражения выступает в позитивистском синтаксисе в качестве так называемого правила. Но идеалист не может довольствоваться статистическим доказательством частоты или регулярности языкового выражения. Он стремится выяснить, почему одно выражение стало более частым и почему другое употребляется реже. Может быть, только потому, что первое лучше, чем второе, соответствует духовным потребностям и тенденциям большинства говорящих индивидуумов. Синтаксическое правило основывается на доминирующем духовном своеобразии того или иного народа. Оно может быть понято исходя из духа языка. Позитивистски настроенные филологи нападают на понятие духа языка несправедливо, так как это яблоко с той же самой яблони — относительное, обобщенное и статистическим путем полученное понятие, хотя и поставленное на службу идеалистического исследования...

...Единственно возможный путь ведет... от стилистики к синтаксису. По своей сущности любое языковое выражение, является индивидуальным духовным творчеством. Для выражения внутренней интуиции всегда существует только одна-единственная форма. Сколько индивидуумов, столько стилей. Переводы, подражания, перифразы — новое индивидуальное творчество, которое может быть более или менее близким оригиналу, но никогда не идентично с ним. Синтаксические языковые установления и правила — неотработанные, неточные, на основе внешнего позитивистского рассмотрения возникающие понятия, которые не могут устоять перед строго идеалистическим и критическим языкознанием. Если люди в состоянии посредством языка общаться друг с другом, то происходит это не в результате общности языковых установлении, или языкового материала, или строя языка, а благодаря общности языковой одаренности. Языковой общности диалектов и т. п. в действительности вообще не существует. Эти понятия тоже возникли в результате более или менее произвольной классификации и являются дальнейшими ошибками позитивизма. Поставьте в условия контакта двух или нескольких индивидуумов, которые ранее принадлежали к самым различным «языковым общностям» и между которыми нет никаких общих языковых установлении, и они вскоре, в силу свойственной им языковой одаренности, станут понимать друг друга. Таким путем возник английский и многие другие языки, таким путем протекает любое языковое развитие, вся жизнь языка. Каждый вносит свой маленький вклад, каждый творчески принимает участие в этом процессе, так как речь есть духовное творчество. Язык не может быть в буквальном смысле слова изучен, он может быть, как говорил Вильгельм фон Гумбольдт, только «разбужен».

Воспроизводить чью-то речь — дело попугаев. Именно поэтому у них нет стиля, нет языкового центра. Они представляют собой, так сказать, персонифицированное языковое установление, чистую пассивность;

они воспроизводят речь, но не способны пользоваться ею творчески. Нечто от попугая, правда, скрывается в каждом человеке: это дефицит, или пассив, в нашей языковой одаренности, а следовательно, отнюдь не нечто положительное, существенное, не самостоятельный принцип, на основе которого можно было бы строить науку. Где начинается дефицит, там кончается языковая одаренность и одновременно там граница языкознания.

Рассматривать язык с точки зрения установлении и правил — значит рассматривать его ненаучно. Следовательно, синтаксис вовсе не наука — в такой же степени, как и морфология и фонетика. Вся эта совокупность грамматических дисциплин — безграничное кладбище, устроенное неутомимыми позитивистами, где совместно или поодиночке в гробницах роскошно покоятся всякого рода мертвые куски языка, а гробницы снабжены надписями и перенумерованы. Кто не задыхался в могильной атмосфере этой позитивистской филологии!

Проложить мост от синтаксиса к стилистике — значит вновь воскресить мертвых. Но, с другой стороны, можно и убить и уложить в гроб живых...

...Для нас автономным является не язык с его звуками, а дух, который создает его, формирует, двигает и обусловливает в мельчайших частностях. Поэтому языкознание не может иметь никакой иной задачи, кроме постулирования духа, как единственно действующей причины всех языковых форм. Ни малейший акустический нюанс, ни самую незначительную языковую метатезу, ни безобиднейший мгновенный гласный, ни ничтожнейший паразитический звук не следует отдавать в полную и исключительную власть фонетики или акустики!

Фонетика, акустика, физиология органов речи, антропология, этнология, экспериментальная психология и как они еще там называются — только описательные вспомогательные дисциплины;

они могут нам показать условия, в которых развивается язык, но никак не причины этого развития.

Причиной же является человеческий дух с его неистощимой индивидуальной интуицией, с его, а единовластной королевой филологии может быть только эстетика. Если бы дело обстояло по другому, то филологию уже давно бы сдали в архив...

...Единство духовной причины в фонетике должно быть сохранено любой ценой. С точки зрения педагогики или методологии иногда, может быть, и удобно нарушать это единство;

с научной точки зрения это недопустимо. Между фонетическим законом и явлением аналогии идеалист не может признать качественного различия.

Когда frgidum с долгим отражается в древнефранцузском как freit, а в итальянском как freddo, в то время как ударное долгое в этих языках остается i, то это исключение обычно объясняют аналогией с близким по значению rigidum с кратким i. Но полученный таким способом «вульгарно латинский субстрат» frigidum полностью соответствует требованиям «фонетического закона» и стоит в одном ряду с переходом fdem:>др. франц. feit и итал. fede. В то время как при frgidum>freit предполагается влияние семантических моментов, в случае fdem>feit этого не обнаруживается.

Но это только кажется так. Переход fdem>feit также можно объяснить.

Что является его причиной? Акцент. А что же спросим мы, представляет собой акцент? Пожалуй, лучший ответ дал Гастон Парис1, когда он сказал:

акцент есть душа слова. Чтобы понять, что такое акцент, отнимите его от языка. Что останется? От устной речи ничего не останется. От графически фиксированной — останется от двадцати до двадцати пяти сваленных в кучу пустых оболочек, которые называют буквами — А, В, С и т. д. Читать книгу — значит наполнять эти оболочки акцентом. При этом совсем нет необходимости произносить хотя бы единый звук;

можно использовать акцент, не прибегая к помощи речевых органов — настолько духовен и внутренне присущ языку акцент!

Акцент и значение — разные слова для одного и того же явления: оба обозначают психическое содержание, внутреннюю интуицию, душу языка.

Оба находятся в одинаковых внутренних отношениях к звуковому феномену. Поверхностным представлением является вера в то, что значение и звуковой облик могут быть разъединены и только акцент якобы связан со звуком...

...Звуковые волны звукового облика, физическое последствие произнесенного слова — сотрясение воздуха — от них можно отмыслиться;

они не являются существенной составной частью языка. В результате остается как бы призрачный язык, который лучше всего можно сравнить с человеческими тенями ада или чистилища Данте. Они не имеют плоти, но только образ, настолько пластичный, настолько индивидуальный и выразительный, каким он не мог бы быть, если бы он был отягощен костями и плотью. Наделенное акцентом слово как звуковой образ есть чистейшее отражение духа;

если к нему прибавить звуковые волны, то он только потускнеет, а не прояснится. Задача артикуляции заключается в том, чтобы свести к минимуму это материально акустическое потускнение. Хорошее произношение в конечном счете всегда ясное произношение;

его не следует смешивать с хорошим акцентом, который в конечном счете всегда означает соответствующую интерпретацию духовного содержания.

Итак, «акцент» есть дух и только дух, точно так же как и «значение»...

...Об одном знаменитом итальянском артисте рассказывают, что он умел до слез растрогать публику, произнося по порядку числа от одного до ста, но с таким акцентом, что слышалась речь убийцы, каявшегося в своем злодеянии. Никто больше не думал о числах, но только с трепетом сочувствовал несчастному преступнику. Акцент придал итальянским числам необыкновенное значение. А что может сделать глубокое по смыслу стихотворение, если его соответственно продекламировать!

Гастон Парис (1839 — 1903) — выдающийся французский филолог, известный своими трудами по истории и лексикологии французского языка. (Примечание составителя.) Уловить акцент языка — значит понять его дух. Акцент — это связующее звено между стилистикой или эстетикой и фонетикой;

исходя из него, следует объяснять все фонетические изменения...

...После того как мы между акцентом и фонетическими изменениями установили обязательное причинное отношение, с неизбежностью следует, что всякое фонетическое изменение первоначально возникает как явление индивидуальное не только в отношении говорящего, но также и в отношении сказанного. Нет надобности в том, чтобы фонетическому изменению подчинялись люди или звуки. Ни с какой стороны изменение не является ни обязательным, ни закономерным;

оно должно им еще стать...

ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ СИСТЕМА ЯЗЫКОЗНАНИЯ...Языковое выражение возникает в результате индивидуальной деятельности, но оно утверждается, если приходится по вкусу другим, если они его принимают и повторяют либо бессознательно, т. е. пассивно, либо точно так же творчески, т. е. модифицируя. исправляя, ослабляя или усиливая, короче говоря, принимая коллективное участие. В момент возникновения или абсолютного прогресса язык есть нечто индивидуальное и активное, в момент покоя или утверждения — нечто пассивное (как в единичном, так и в общем), и в момент относительного прогресса, т. е. рассматриваемый не как творчество, а как развитие, язык есть коллективная духовная деятельность.

Но общая звуковая деятельность возможна постольку, поскольку духовная предрасположенность является также общей, и точно так же индивидуальная деятельность возможна постольку, поскольку предрасположенность является особой и самобытной. Именно на этом взаимодействии покоится язык: он объединяет нас, и он разъединяет нас.

Поскольку мы чувствуем себя одинаковыми и близкими своему народу, мы пользуемся его языком и стараемся, сколько можем, говорить ясно, правильно, общепонятно и просто;

поскольку же мы ощущаем себя как личность, мы стремимся к собственному языку, к своему индивидуальному стилю, и чем глубже это ощущение, тем смелее, самобытнее, новее и сложнее наши выражения. Благожелательные натуры пишут легким и простым стилем, а мрачные и высокомерные отдают предпочтение темному стилю.

Подобные наблюдения относятся не только к стилю, но также и к звуковой форме и морфологическому строю языка. Тесная причинная связь между стилистическими и звуковыми изменениями и есть важнейшая цель наших доказательств. Нам ясно, как образуются так называемые тенденции, которые часто в течение столетий формируют звуковой облик языка в одном и том же направлении, покуда в конце концов не выработается единый и характерный образ языка — не только в отношении его основы, т. е. строя предложения, но также и в отношении его акустической оболочки, т. е.

звуковой системы. Эти тенденции являются результатом, или, точнее, коррелятом, того духовного подобия, родства и близости, которые связывают отдельных индивидуумов в народы и нации.

В большинстве случаев духовное родство обусловливается физическим, так что единство расы в общем и целом перекрывается единством языка. Но вместе с тем не следует забывать, что антропологически далеко отстоящее может включать духовное своеобразие чуждого ему народа, испытывать к нему склонность, принимать в нем участие и говорить на его языке, как будто он принадлежит ему.

Но духовное и расовое тождество постоянно ограничивается, т. е.

частично снимается индивидуальными различиями отдельных лиц.

Поэтому ни в коем случае не следует себе представлять фонетическое изменение как процесс «спонтанный» и происходящий посредством инстинктивного Consensus aller непосредственно и свободно. Как все на свете, так и фонетическое изменение должно выдержать борьбу, прежде чем оно утвердится, распространится и сможет господствовать. Сколько существует неудавшихся фонетических изменений! Сколько индивидуальных вариантов умерло в день их рождения! Сколько осталось в тесном кругу и сколько подверглось модификациям, прежде чем выжить!

Сколько языковых неологизмов ежедневно возникает в детских! И что остается от них? Как жалко, незначительно количество фонетических изменений, отмеченных грамматиками, по сравнению с количеством фактически существующих или существовавших!..

Таким образом, мы нашли два различных момента, в соответствии с которыми следует наблюдать язык и, следовательно, определять его:

1. Момент абсолютного прогресса или свободного индивидуального творчества.

2. Момент относительного прогресса или так называемого закономерного развития и взаимообусловленного коллективного творчества.

Именно эти два момента имеет в виду Вильгельм фон Гумбольдт, когда он говорит: «Это не пустая игра слов, когда определяют язык как самопроизвольную деятельность, возникающую из самой себя и божественно свободную, а языки — как связанные и зависимые от народов, которым они принадлежат»1.

Рассмотрение первого момента исходит из исторически данного состояния языка и является чисто эстетическим. Рассмотрение второго сравнивает более раннее состояние с более поздним и в силу этого является историческим, но как только оно обращается к объяснению процессов изменения, развития или природы живых элементов в языке, оно снова должно возвратиться к эстетическому или, как теперь говорят, психологическому взгляду.

§ 1 сочинения «ber die Verschiedenheit des menschlishen Sprachbaues» Так мы приходим к новой и в своей сущности последовательно идеалистической системе языкознания:

1) чисто эстетическое, 2) эстетико-историческое рассмотрение языка.

Первое может быть только монографическим;

оно исследует отдельные формы выражения сами по себе и независимо друг от друга с точки зрения их особой индивидуальности и своеобразного содержания. Второе должно суммировать и группировать. В его задачу входит исследование языковых форм различных народов и времен, во-первых, хронологически — по периодам и эпохам, во-вторых, географически — по народам и расам и, наконец, по «индивидуальностям народов» и духовному родству. Здесь, при сопоставительном изложении материала, место, где позитивистские методы могут быть применены со всей силой, определенностью и скрупулезностью. Подразделяется ли при этом языковой материал на фонетику, морфологию и синтаксис или нет — это вопрос договоренности;

он может быть решен исходя только из практических соображений, а не теоретических.

Наше деление на эстетическое и историческое рассмотрение языка не внесет нового дуализма в филологию. Эстетическое и историческое в нашем понимании не противопоставляются друг другу;

они соотносятся друг с другом приблизительно так же, как в позитивистской системе описательная и повествовательная грамматики, с которыми, однако, не следует Смешивать (или тем более отождествлять)наши категории.

Терминами «эстетический» и «исторический» мы обозначаем разные аспекты одного и того же метода, который в своей основе всегда может быть только сравнительным. Если сравнению подвергаются языковые формы выражения и соответствующая психическая интуиция, то тогда мы имеем эстетическое рассмотрение, т. е. интерпретацию «смысла» формы выражения. Всякий, кто слышит или читает сказанное или написанное, осуществляет эту деятельность, разумеется, сначала бессознательно и ненаучно. Но как только он начинает делать это намеренно и квалифицированно, раздумывая над своими интерпретациями, он уже вступает в область эстетического языкознания. Если же сравнивают друг с другом различные или тождественные формы выражения, исследуют их этимологические связи, то тогда мы имеем исторический способ рассмотрения, который, однако, продолжает оставаться эстетическим;

эстетически интерпретированный факт в этом случае истолковывается исторически и включается в процесс развития языка.

ДЖ. БОНФАНТЕ ПОЗИЦИЯ НЕОЛИНГВИСТИКИ...Основные теоретические различия между неолингвистами и младограмматиками сводятся к следующему.

1. Фонетические законы. Первые и, пожалуй, основные расхождения касаются вопроса о фонетических законах, которые, как утверждают младограмматики, не терпят исключений. Этот принцип был провозглашен еще до младограмматиков Августом Шлейхером в его книге «Теория Дарвина и языкознание» (Веймар, 1873, стр. 7): «Языки суть естественные организмы, которые не зависят от человеческой воли, но рождаются, растут и развиваются по свойственным им законам, а затем стареют и умирают». Понятие фонетического закона, таким образом, отнюдь не изобретение младограмматиков, которые в отношении теоретическом были бесплодны. Это положение вызывает резкие возражения со стороны неолингвистов, которые считают, что оно совершенно не соответствует действительности, что оно не оправдано с философской точки зрения и что оно вредно для лингвистических исследований.

Это первое положение — абсолютный характер фонетических законов, — так же как и его логическое применение и вытекающие из него выводы, резко разделяют младограмматиков и неолингвистов. Представляется необходимым последовательно перечислить все эти выводы, поскольку, видимо, не все ученые ясно их себе представляют, так как, относясь отрицательно к младограмматическим доктринам в теории, нередко применяют их в практике.

2. Физиологическое происхождение фонетических изменений.

Младограмматики полагают, что основа всех их лингвистических исследований — фонетическое изменение — есть явление чисто физиологическое. Так, они утверждают, что латинский интервокальный глухой взрывной озвончается во французском или в испанском (prtum > prado), потому что он является интервокальным и потому что интервокальная позиция вызывает озвончение. Неолингвист отвечает, что это только обычная тавтология, которая ничего не объясняет.

Существует ряд областей в Румынии и в других местностях, где интервокальный глухой не озвончается (например, итал. prato), и есть даже области, где звонкий интервокальный взрывной оглушается (гр., Giuliano Воnfante, The Neolinguistic Position. «Language», vol. 23, 1947, № 4.

лат. ago, др.-ск. aka). Поэтому неолингвисты утверждают, что всякое языковое изменение (не только фонетическое) — свойственный только человеку духовный, а не физиологический процесс. Физиология ничего не может объяснить в языкознании;

она может фиксировать только условия данного явления, но не причины.

Так называемая «теория удобств» также отвергается неолингвистикой и по тем же причинам.

3. Слепая необходимость. Фонетические законы, догматически прокламируют младограмматики, действуют со слепой необходимостью.

Неолингвист отрицает это. Поскольку фонетическое изменение, как и всякое другое языковое изменение, есть духовное явление, оно свободно и не связано никакой физической или физиологической необходимостью.

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 10 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.