WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 7 |

«Н А У Ч Н А Я Б И Б Л И О Т Е К А Вадим Эразмович Вацуро Максим Исаакович Гиллельсон СКВОЗЬ «УМСТВЕННЫЕ ПЛОТИНЫ» очерки о книгах и прессе пушкинской поры ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © Вадим ...»

-- [ Страница 3 ] --

173. Тургенев А. И. — письмо Н. И. Тургеневу от 1 марта 1837 года // Пушкин и его современники. Спб., 1908. Вып. 6. С. 91-92.

174. См.: Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. М., 1955. Т. 1 (1826-1857). С. 195;

также:

Рус. старина. 1880. № 7. С. 537;

отношение С. С. Уварова гр. С. Г. Строганову 1 февраля 1837 г. // Щукинский сб. 1902. Вып. 1. С. 298.

175. Модзалевский В. К истории «Современника». (Письма В. А. Жуковского к С. С. Уварову) // Пушкин и его современники. Спб., 1906. Вып. 4. С. 87-89.

176. Заключение цензора Крылова. Доклад Петербургского цензурного комите та Главному управлению цензуры от 11 октября 1836 г. // Переселенков С. Материалы для истории отношений цензуры к А. С. Пушкину. С. 10.

177. Архив братьев Тургеневых. Пг., 1921. Вып. 6. С. 40.

178. Вычеркнутые места приведены в статье С. Переселенкова (С. 12-18).

179. Там же. С. 10.

180. Там же. С. 11-13.

181. ЦГАЛИ, ф. 198, оп. 1, № 71.

182. ЦГАЛИ, ф. 198, оп. 1, № 105.

183. Тургенев Н. И. Россия и русские. М., 1915. Т. 1. Воспоминания изгнанника / Пер. [с фр. ] Н. И. Соболевского;

Под ред. А. А. Кизеветтера. С. 339-343.

Судьба «Европейца» Что заставило бить тревогу?

Тринадцатого февраля 1832 года Бенкендорф представил Николаю I список журналов и газет, издаваемых в России [1]. Всего в этом перечне значится 67 изданий:

для первой половины XIX века цифра, казалось бы, внушительная. Однако не будем обольщаться — прежде посмотрим список.

Пять изданий на французском языке, восемнадцать на немецком, три на поль ском, два на латышском, шесть на шведском, одно на финском. На долю русских газет и журналов приходится 32 издания, причем большинство из них — ведомственные журналы и официозные газеты. А сколько же литературных журналов выходило в России в это время? Только восемь!

Впрочем, и в восьми журналах, если это стоящие журналы, можно было б про честь много занимательного и поучительного. Увы! большинство их было бесцветно и малосодержательно;

«Северный Меркурий», «Гирлянда», «Северная Минерва», «Дам ский журнал» — что полезного мог почерпнуть читатель из этих заслуженно забытых изданий? Говоря по совести, мало, очень мало, а порой и вовсе ничего. Более инте ресны были «Литературные прибавления к «Русскому инвалиду», которые издавал А. Ф. Воейков. Однако хорошими литературными журналами можно считать лишь «Московский телеграф» и «Телескоп». Итак, из 67 — только два настоящих литератур ных журнала.

Что же в таком случае побудило царя требовать от III Отделения особого докла да о печати? Переполох был вызван выходом в свет первого номера журнала «Евро пеец».

Издателем «Европейца» был двадцатипятилетний Иван Васильевич Киреевский, сын Авдотьи Петровны Елагиной, племянницы Жуковского, начинающий талантли вый литератор. В 1830 году Пушкин написал целую статью об одном из критических выступлений Киреевского, заметив, что молодой критик уже успел обратить на себя внимание истинных ценителей дарования.

В 1828 году дарования Киреевского стали предметом внимания анонимного до носчика, забившего тревогу: в Москве грозит появиться «секретная газета» под назва нием «Утренний листок». «Издатели, — писал он, — по многим отношениям весьма по дозрительны, ибо явно проповедуют либерализм. Ныне известно, что партию составляют князь Вяземский, Пушкин, Титов, Шевырев, князь Одоевский, два Киреевские и еще несколько отчаянных юношей» [2]. Донос грозил серьезными осложнениями. По счастью, засту пился Д. В. Дашков, отправивший в III Отделение резкую отповедь осведомителю. Да и тревога оказалась ложной: никакого издания Киреевский в это время не затевал, а газету «Утренний листок» собирался выпускать экзекутор московской гражданской канцелярии титулярный советник П. И. Иванов. Впрочем, на всякий случай и эта га зета была запрещена.

Задумав издание «Европейца», Киреевский писал Жуковскому в начале октября 1831 года:

«Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые за мечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сде лал бы себе аудиторию Европейского университета, и мой журнал, как записки прилежного студента, был бы полезен тем, кто сами не имеют времени или средств брать уроки из первых рук. Русская литература вошла бы в него только как дополнение к Европейской, и с каким наслаждением мог бы я говорить об Вас, о Пушкине, о Баратынском, об Вяземском, об Крылове, о Карамзине — на страницах, не запачканных именем Булгарина...» [3] Жуковский сразу же откликнулся — 20 октября он написал А. И. Тургеневу: «Ива ну Киреевскому скажи от меня, что я обеими руками благословляю его на журнал, ибо в душе уверен, что он может быть дельным писателем и что у него дело будет...» [4]. Ободрен ный сочувствием Жуковского и его согласием сотрудничать в журнале, Киреевский приступил к изданию «Европейца».

В кругу передовых литераторов «Европеец» был встречен благосклонно. Ветеран русской словесности, маститый Иван Иванович Дмитриев писал Вяземскому: ««Ев ропеец» представился по-европейски;

надеюсь, что он не переиначится» [5]. Благоприятен был и отзыв Пушкина в письме к Киреевскому: «Дай Бог многие лета Вашему журналу!

Если гадать по двум первым №, то «Европеец» будет долголетен. До сих пор наши журналы были сухи и ничтожны или дельны да сухи;

кажется, «Европеец» первый соединил дельность с заманчивостию» [6].

Программная статья Киреевского «Девятнадцатый век» писалась просветителем, человеком, глубоко убежденным в победе разума над невежеством. Как врач чувствует пульс больного, так ясно ощущал Киреевский биение истории:

«...взгляните на Европейское общество нашего времени: не разногласные мнения одного века найдете вы в нем, нет! вы встретите отголоски нескольких веков, не столько против ные друг другу, сколько разнородные между собою. Подле человека старого времени, найдете вы человека, образованного духом Французской революции * — там человека, воспитанного обстоятельствами и мнениями, последовавшими непосредственно за Французскою рево люциею;

с ним рядом человека, проникнутого тем порядком вещей, который начался на твердой земле Европы с падением Наполеона;

наконец, между ними встретите вы человека последнего времени, и каждый будет иметь свою особенную физиономию;

каждый будет от личаться от всех других во всех возможных обстоятельствах жизни, одним словом, каждый явится перед нами отпечатком особого века» [7].

Анатомический разрез западноевропейского общества, психологическая разно калиберность современного поколения — все это влекло к размышлениям о сокровен ной сути исторических явлений. Ход рассуждений Киреевского не мог не заинтересо вать Пушкина: ведь стремление критика вскрыть зависимость между человеческим интеллектом (и даже шире — между всей психической организацией человека) и эпо хой было сродни историзму художественного творчества Пушкина тех лет. Так пере крещивались раздумья Пушкина и Киреевского.

Несомненно, с сочувствием встретил Пушкин проницательный вывод Киреевс кого о том, к чему пришел мир после полувековых катаклизмов:

* Киреевский имеет в виду французскую революцию 1789 года.

«...главный характер просвещения в Европе был прежде попеременно поэтический, ис торический, художественный, философический, и только в наше время мог образоваться чисто практический. Человек нашего времени уже не смотрит на жизнь, как на простое условие развития духовного;

но видит в ней вместе и средство, и цель бытия, вершину и корень всех отраслей умственного и сердечного просвещения. Ибо жизнь явилась ему сущест вом разумным и мыслящим, способным понимать его и отвечать ему, как художнику Пиг малиону его одушевленная статуя» [8].

Это было мощным рывком вперед! Из третьестепенного статиста Жизнь пре вращалась в главное действующее лицо исторической трагедии. И естественно, что именно Киреевский прозорливо уловил характеристические особенности новой ли тературы:

«...многие думают, что время Поэзии прошло и что ее место заступила жизнь действительная. Но неужели в этом стремлении к жизни действительной нет своей осо бенной поэзии? — Именно из того, что Жизнь вытесняет Поэзию, должны мы заключить, что стремление к Жизни и к Поэзии сошлись, и что, следовательно, час для поэта Жизни наступил» [9].

Магическое слово «реализм» еще не было произнесено. Но предчувствие пере мен, сознание того, что литература «меняет кожу», — несомненно. Старые боги были безжалостно свергнуты, и на их месте восседала Жизнь. Поэтом Жизни считал Ки реевский Пушкина: ведь знаменитая пушкинская автохарактеристика — «поэт дейст вительности» — уточняла мысль Киреевского, высказанную им в статье «Обозрение русской словесности 1829 года».

Пусть не посетует читатель за это вынужденное отступление от цензурной исто рии «Европейца». Право, нельзя не обозначить хотя бы бегло, пунктиром те незри мые духовные «флюиды», которые циркулировали между Пушкиным и издателем «Европейца». Ведь духовная близость Пушкина и его литературных соратников к Ки реевскому предопределила как состав сотрудников журнала, так и то, что ближайшие друзья Пушкина ринулись на помощь издателю «Европейца» в черные дни разгрома журнала.

В вышедших номерах «Европейца» деятельное участие приняли Жуковс кий [10], Баратынский и Языков. Несомненно, что они и в дальнейшем поддержива ли бы журнал.

Сотрудниками «Европейца» должны были стать Пушкин и Вяземский: в первых двух номерах их не было по очень простой причине — в это время они отовсюду соби рали литературные «подати» для альманаха «Северные цветы на 1832 год». Незадолго до этого скоропостижно скончался лицейский друг Пушкина поэт Дельвиг, и альма нах издавался в пользу его малолетних братьев.

Но уже в первых числах февраля 1832 года Пушкин, не зная еще о запрещении «Европейца», посылает Киреевскому строфы из «Домика в Коломне»:

«Простите меня великодушно за то, что до сих пор не поблагодарил я Вас за «Европей ца» и не прислал Вам смиренной дани моей. Виною тому проклятая рассеянность петер бургской жизни и альманахи, которые совсем истощили мою казну, так что не осталось у меня и двустишия на черный день, кроме повести, которую сберег и из коей отрывок пре провождаю в Ваш журнал» [11].

В журнале Киреевского анонимно было напечатано одно из парижских писем А. И. Тургенева. Позднее эпистолярные «гейзеры» Тургенева будут целыми сериями помещаться в пушкинском «Современнике» под названием «Хроника русского». За граничные письма-очерки Тургенева по своему содержанию словно самой судьбой предназначались для журнала Киреевского. Не будь журнал запрещен, они печата лись бы здесь в изобилии — дружеский характер отношений Киреевского и вечного странствователя Тургенева не оставляет в том никакого сомнения [12].

В. Ф. Одоевский Портрет работы А. Покровского, 1844 г.

Верным сотрудником «Европейца» стал бы и Владимир Федорович Одоевский — из письма Киреевского (январь 1832 года) к его петербургскому другу явствует, что он твердо рассчитывал на его статьи [13]. Расчет был безошибочным. В. Ф. Одоевский был готов заполонить журнал своими статьями — вот что он отвечал Киреевскому:

«Статей у меня для тебя наготовлено пропасть — остается только переписать, ибо я ныне пишу карандашом, что не замедлится. О твоем 1 № напишу тебе, но так как я не хочу давать труда нашему потомству перепечатывать нашу переписку, то я пришлю замечания на твой журнал такие, что можно их будет напечатать. Вообще он прекрасен;

статьею о Борисе * все восхищаются;

первая статья ** отзывается заветными словами фа натического шеллингианизма, которому мы все заплатили дань, и потому она не понрави лась, или, лучше сказать, не была понята;

кто переводил немецкую повесть ***? Я отроду не видел лучше манеры рассказывать! Я вспрыгнул от радости: — это именно та манера, которой я ищу в моих повестях и не могу добиться. Но оставляю письмо до почты, по ко торой пришлю тебе целый воз.

Прощай. Обнимаю тебя.

Твой Одоевский.

1832. Февраля 2» [14].

Наконец, сотрудником журнала был бы и Орест Сомов, который в эти годы близко сошелся с писателями пушкинского круга. В записке (без даты) к Киреевскому В. Ф. Одоевский сообщал:

«Вот тебе от Сомова! Выписки из письма Иакинфа — тисни во 2 № — и критика на роман фон дер Ф<лита> Посольство в Китай <...> Сомов молодец. Дай ему Бог здоровья: он радеет о «Европейце» душой и телом» [15].

Итак, Жуковский, Пушкин, Баратынский, Вяземский, Языков, А. И. Тургенев, В. Ф. Одоевский, Сомов... Вокруг журнала Киреевского соединялись литераторы пуш кинского круга [16]. Это отнюдь не придавало журналу благонамеренности в глазах * Статья Киреевского о «Борисе Годунове».

** Статья Киреевского «Девятнадцатый век».

*** Повесть «Чернец» переведена была, по-видимому, А. П. Елагиной.

правительства. Подозрительно было все — начиная с названия, с ориентации на За падную Европу, где не утихало революционное брожение;

нежелательно было содер жание статей, не вызывали доверия и участники. Гибель «Европейца» была неотвра тима.

«Просвещение есть синоним свободы» В 1966 году был найден в делах III Отделения и опубликован тот самый документ, с которого началось дело о «Европейце». Вот начало его:

«О журнале «Европеец», издаваемом Иваном Киреевским с 1-го января сего года.

Журнал «Европеец» издается с целию распространения духа свободомыслия. Само по себе разумеется, что свобода проповедуется здесь в виде философии, по примеру германских демагогов Яна, Окена, Шеллинга и других, и точно в таком виде, как сие делалось до 1813 года в Германии, когда о свободе не смели говорить явно. Цель сей философии есть та, чтоб до казать, что род человеческий должен стремиться к совершенству и подчиняться одному разуму, и как действие разума есть закон, то и должно стремиться к усовершенствованию правлений. Но поелику разум не дан в одной пропорции всем людям, то совершенство со стоит в соединении многих умов в едино, а в следствие сего разумнейшие должны управлять миром. Это основание республик. В сей философии все говорится под условными знаками, которые понимают адепты и толкуют профанам. Стоит только знать, что просвеще ние есть синоним свободы, а деятельность разума означает революцию, чтоб иметь ключ к таинствам сей философии. Ныне в Германии это уже не тайна. Прочтя со внима нием первую книжку журнала «Европеец», можно легко постигнуть, в каком духе он изда ется» [17].

Л. Г. Фризман, опубликовавший этот документ, нашел и черновик его, который заканчивался следующим знаменательным абзацем: «Издатель сего журнала г. Киреев ский есть ныне главою шеллинговой секты и поддерживаемый кредитом своего дяди Жуков ского имеет сильную партию между молодыми людьми» [18]. Итак, в первоначальном варианте в конце доноса рядом с именем Киреевского стояло имя Жуковского.

Существует письмо Жуковского к Николаю I от 30 марта 1830 года, которое рас крывает перед нами предысторию событий 1832 года.

«Думаю, что Булгарин (который до сих пор при всех наших встречах показывал мне ве ликую преданность) ненавидит меня с тех пор, как я очень искренно сказал ему в лицо, что не одобряю того торгового духа и той непристойности, какую он ввел в литературу, и что я не мог дочитать его Выжигина. Вот обстоятельства, дошедшие до меня по слуху, которые заставляют меня думать, что тайный обвинитель мой есть Булгарин.

Когда Ваше величество наказали Булгарина, Греча и Воейкова за непристойные ста тьи, в журнале их помещенные, то Булгарин начал везде разглашать (это даже дошло и до Москвы), что он посажен был на гауптвахту по моим проискам и что Воейкова (коему я будто покровительствую) посадили с ним вместе только для того, чтобы скрыть мои интриги. Разумеется, что я не обратил внимания на такое забавное обвинение. Но до Бул гарина должны были потом дойти слова мои, сказанные мною товарищу его Гречу насчет другой его статьи, после уже напечатанной в «Северной пчеле». «Государь, — сказал я Гре чу, — верно, будет недоволен этою статьею, если она дойдет до его сведения». Я полагаю, что Булгарин довел слова мои до начальства, растолковывая их по-своему, то есть пред ставив, что я угрожаю ему именем Вашим, так как он везде разгласил, что я посадил его на гауптвахту.

Другой случай: в Москве напечатан альманах, в коем мой родственник Киреевский по местил обозрение русской литературы за прошлый год. В этом обозрении сделаны резкие замечания на роман Булгарина «Иван Выжигин». В то время, когда альманах печатался в Москве, Киреевский, проездом в чужие края, находился в Петербурге и жил у меня. Альманах вышел уже после его отъезда. Но этого было довольно, чтобы заставить думать Булгарина, что статья Киреевского была написана по моему наущению.

Это бы ничего, но после я услышал, что Булгарин везде расславляет, будто бы Киреев ский написал ко мне какое-то либеральное письмо, которое известно и правительству. Весь ма сожалею, что я и это оставил без внимания и не предупредил для собственной безопаснос ти генерала Бенкендорфа: ибо этим людям для удовлетворения их злобы никакие способы не страшны. Киреевский не писал ко мне никакого письма, за его правила я отвечаю;

но клевета распущена;

может быть сочинено и письмо, и тайный вред мне сделан». [19] Итак, «тайная война» против Жуковского, Киреевского и их друзей начата еще доносом 1828 года. Кто вел ее? Булгарин? Так думали сами Киреевский, Жуковский, Вяземский и, вероятно, не без основания. Но они переоценили роль доносчика, кото рый никогда не добился бы успеха, если бы за ним не стояли силы куда более значи тельные и грозные. «Донос, сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи», — писал Пушкин, и он был прозорливее. Тучей было III Отделение и сам Николай I. Доносы — Булгарина ли или другого лица — падали на подготовленную почву.

Правительству не было нужды, чисты или нечисты были намерения Жуковского и Киреевского. «Просвещение» было в его глазах «синонимом свободы». Воспитатель наслед ника, «царедворец» Жуковский силой объективной логики вещей превращался в идей ного противника николаевского престола. Жуковский, вероятно, так и не понял этого, хотя развернувшиеся вскоре события должны были бы открыть ему глаза.

Издателю не до шуток В библиотеке Института русской литературы (Пушкинский дом) среди редких изданий хранится экземпляр «Европейца», подаренный Киреевским в июне 1854 года библиографу М. Н. Лонгинову. Получив этот раритет, Лонгинов написал на нем:

«И. В. Киреевский послал два вышедших номера «Европейца» князю Сергею Григорье вичу Голицыну (Фирсу) с надписью: «Князю С. Г. Г., чтобы показать, чт значит промах» (Ибо журнал был запрещен)».

Голицын по про чтении журнала отвечал:

Недаром запрещен журнал:

Ты много высказал в двух томах И, промахнувшись, доказал, Что малый ты не промах.

Нам неизвестно, когда сделал свою надпись Киреевский, неизвестно также, когда Голицын сочинил эту дружескую эпиграмму. Во всяком случае в разгар со бытий связанных с запрещением журнала, Киреевскому было не до шуток. Какие чувства обуревали в это время издателя «Европейца», видно из его письма к Вязем скому:

«Княгиня <В. Ф. Вяземская> читала мне те места из Ваших писем, где Вы говорите обо мне и о моем Европейце [20]. Участье Ваше чуть не заставило меня полюбить Булгарина. Ес ли бы дело касалось до одного меня, то я бы назвал его счастливым, столько прекрасных ми нут оно мне доставило, из которых лучшим обязан я Ж<уковскому> и Вам.

Но, по несчастью, запрещение Европейца касается не до одного меня. Оно имеет вли яние на всю литературу нашу и производит на нее такое же действие, как предпоследний ценсурный устав. С тех пор как слух о паденье моего журнала здесь распространился, я знаю больше десяти случаев, где автор вычеркивал и переделывал свое сочинение, уже пропущенное ценсурою. А сколько остановится мыслей в минуту писания! — Мне жаль даже и Телеграфа, который тем только и был полезен, что говорил очертя голову. К тому же правительство, осудя Европейца ни за что, должно было поступать строго и с другими журналами, чтобы сохранить хотя тень беспристрастия. Потому вслед за за прещением Евр<опейца> получена здесь грозная бумага против Телескопа и Телеграфа, где их упрекают в самом вредном либерализме и велят смотреть за ними как можно строже. За каких-то глупых Двенадцать спящих будочников отставили ценсора, а автор, посаженный еще прежде Мухановым на съезжую, не нашел никакого удовлетворения.

Голицын С. М., испугавшись таких нападков на литературу и ценсоров, просит го сударя перевести ценсуру к жандармам, которые все, что не пропустят, будут представ лять выше и тем раздражать более и более. Одним словом, вред, который мы с Булгари ным сделали литературе нашей, — неисчислим. И вот как судьба смеется над нашими намерениями. Думал ли я, начиная журнал, что принесу вред? — Но именно потому, что вред этот я сделал, я не в праве отделять человека от журна листа в моем оправдании. И что мне в оправдании личном? К тому же оправдывать только мои намерения не значит ли сказать им: «Вы правы!» — Прилично ли это? Позволительно ли? Я думаю даже, это и не выгодно. Потому что чем меньше они будут меня уважать, тем легче будут трактовать кое-как. Мне кажется, если уже оправдываться, то вполне, и особенно как журналисту. Если мне удастся доказать им, что они были со мной совершен но несправедливы, то из этого может выйти одно из двух: либо они поступят со мной еще несправедливее, либо раскаются. И то и другое полезно, потому что и то и другое заставит их образумиться.

Впрочем, признаюсь, что оправдываться отменно трудно, потому что надобно гово рить против самого государя, и потому что надобно говорить ему самому, и больше всего потому, что немножко смелое слово может повредить не одному мне. Поэтому прошу Вас (попросите о том же и Ж<уковского>) не хлопотать обо мне слишком явно, чтоб участие не сочтено было единомышлием. Не все, что прекрасно, полезно;

а в этом случае заступать ся за меня без всякого сомнения вредно для Вас, вряд ли полезно для меня, и уже потому уве личивает зло для меня, что заставляет меня бояться еще большего.

Я не смею теперь писать к Вам по почте;

прошу и Вас этого не делать;

но при случае я пришлю Вам мой разбор последней главы Онегина, который был было напечатан в третьей книжке. Поправьте его как угодно и передайте Сомову в его сборник для напечатания без имени. Если бы Сомов задумал издавать журнал по форме, я бы обязался доставлять ему каждые две недели печатный лист, не говоря ни слова ни о просвещении, ни о деятельности разума.

Посылаю Вам продолжение 19-го века. Это контрабанд, следовательно, не показывать его никому или немногим, но при случае скажите мне об нем Ваше мнение» [21].

Больно, очень больно было Киреевскому в эти тревожные дни. Рушились самые заветные надежды. И некого было звать к ответу. Не пошлешь же «короткий вызов, иль картель» самодержцу всея Руси? И что досадней всего, благие намерения, с которыми он приступил к изданию этого журнала, действительно, обернулись бедой не только для него самого, но и для всей русской литературы.

9 февраля 1832 года Бенкендорф обратился к министру народного просвещения князю Ливену со следующим отношением:

«Рассматривая журналы, издаваемые в Москве, я неоднократно имел случай заметить расположение издателей оных к идеям самого вредного либерализма. В сем отношении осо бенно обратили мое внимание журналы: «Телескоп» и «Телеграф», издаваемые Надеждиным и Полевым. В журналах сих часто помещаются статьи, писанные в духе весьма недоброна меренном и которые, особенно при нынешних обстоятельствах, могут поселить вредные понятия в умах молодых людей, всегда готовых, по неопытности своей, принять всякого рода впечатления. О таких замечаниях я счел долгом сообщить Вашей светлости и обратить особенное Ваше внимание на непозволительное послабление московских цензоров, которые, судя по пропускаемым ими статьям, или вовсе не пекутся об исполнении своих обязаннос тей, или не имеют нужных для сего способностей. По сим уверениям, я осмеливаюсь изъяс нить Вашей светлости мое мнение, что не излишним было бы сделать московской цензуре строжайшее подтверждение о внимательном и неослабном наблюдении ее за выходящими в Москве журналами» [22].

Ливен поспешил переслать выговор, сделанный Бенкендорфом, в Москву. По печитель московского учебного округа князь С. М. Голицын, верноподданный чи новник, трусливый и неумный (его по заслугам отхлестал Герцен в «Былом и ду мах»), раздосадованный промашкой своих чиновников и нагоняем из Петербурга, ответил Ливену:

«...в предотвращение всех возможных неблагоприятных следствий, я почитаю обязан ностью покорнейше просить Вашу светлость, не угодно ли будет содействием Вашего сана устроить издание журналов и вообще повременных изданий таким образом, дабы оные явля лись в свет под надзором и бдительностью полиции журналов» [23].

Итак, Киреевский прав: С. М. Голицын хотел укрыться за широкую спину шефа жандармов — пусть, дескать, III Отделение занимается цензурой журналов и отвечает за них.

А о каких глупых будочниках писал Киреевский? Он имел в виду грозу, вы званную появлением в свет книги «Двенадцать спящих будочников. Поучительная баллада». Она была издана по псевдонимом Елистрата Фитюлькина: ее автором был воспитанник Московского университета Василий Андреевич Проташинский. На звание его юмористической баллады пародировало «Двенадцать спящих дев» Жу ковского.

Молодой автор остроумно описал нравы полицейских властей. Цензором книги был С. Т. Аксаков. Он только что получил строгое замечание за дозволение первого номера «Европейца». А тут как на грех подоспели будочники! В середине февраля 1832 года Бенкендорф писал Ливену об этой злополучной книжке:

«Государь император <...> изволил найти, что она заключает в себе описание действий московской полиции в самых дерзких и неприличных выражениях <...> что цензор Аксаков вовсе не имеет нужных для звания его способностей, и потому высочайше повелевает его от должности сей уволить» [24].

Августейшее повеление было немедленно исполнено — Аксаков уволен, книга изъята из обращения, а ее автор удален из Москвы: дабы другим не повадно было вольно писать о лицах, носящих полицейскую форму [25].

Третий номер «Европейца» уже не увидел света: журнал был запрещен. Между тем несколько статей для этого номера успели отпечатать. До нашего времени дошли считанные экземпляры этого незавершенного номеpa: они являются величайшей библиографической редкостью.

Среди отпечатанных статей было и продолжение статьи Киреевского «Девятнад цатый век». Теперь мы узнаем, что это продолжение было им переслано в Петербург, и 99 шансов из 100, что Вяземский дал прочесть полученный «контрабанд» Пушкину и Жуковскому. Это тем более вероятно, что и само письмо Киреевского Вяземскому не могло остаться тайной для них. Все, что касалось запрещения «Европейца», их остро интересовало, и, по-видимому, они сообща обдумывали, как обороняться от прави тельственной «агрессии».

С поднятым забралом Киреевский заклинал своих петербургских друзей и покровителей действовать как можно осторожней, даже не писать ему по почте. Прямым ответом на эту прось бу звучат слова Пушкина в письме Киреевскому от 11 июля 1832 года:

«Я прекратил переписку мою с Вами, опасаясь навлечь на Вас лишнее неудовольствие или напрасное подозрение, несмотря на мое убеждение, что уголь сажею не может зама раться» [26].

Даже это письмо, написанное пять месяцев спустя, Пушкин послал с окази ей — предосторожности были приняты. Но юношеская попытка самопожертвова ния — Киреевский просил не хлопотать о нем — была решительно отвергнута его друзьями. В том же письме Пушкин сообщал Киреевскому:

«Жуковский заступился за Вас с своим горячим прямодушием;

Вяземский писал к Бен кендорфу смелое, умное и убедительное письмо».

Теперь мы можем представить себе в полной мере то, о чем писал Киреевскому Пушкин.

Жуковский отправил два письма — Бенкендорфу и Николаю I. Он писал, что Киреевский стал безвинной жертвой клеветы и всеобщей подозрительности. Он при нимал на себя ответственность за направление «Европейца».

«Киреевский есть самый близкий мне человек: я знаю его совершенно;

отвечаю за его жизнь и правила;

а запрещение журнала его падает некоторым образом и на меня, ибо я при нял довольно живое участие в его издании» [27].

Это заявлено в письме к императору. А письмо Бенкендорфу, достаточно рас пространившись о невинности Киреевского и своей собственной, Жуковский вдруг заканчивает словами: «...не считая приличным оправдывать ни мнений своих, ни поступ ков...» — и переходит к обвинению. Он обвиняет «торгашей» от литературы, которые нападают на политические мнения своих противников, и — косвенно правительство, которое прислушивается к доносам.

«Литература есть одна из главных необходимостей народа, есть одно из сильнейших средств в руках правительства действовать на умы и на их образование. Правительство должно давать литературе жизнь и быть ей другом, <...> а не утеснять с подозрительнос тию враждебною».

Жуковский не ограничился письмами. Современники передавали, что в устной беседе с царем он вновь пытался поручиться за Киреевского. Последовал раздражен ный ответ: «А за тебя кто поручится!» [28] «Между государем и Жуковским произошла сцена, вследствие которой Жуковский за явил, что коль скоро и ему не верят, то он должен тоже удалиться;

на две недели приоста новил он занятия с наследником престола» [29].

Так окончилось смелое и прямодушное заступничество Жуковского.

Что же касается решительного письма Вяземского, то оно до последнего времени не было известно. Черновик этого письма удалось обнаружить среди бумаг Остафьев ского архива. Письмо написано по-французски;

на первой странице письма неизвест ной рукой сделана помета: «Гр. А. X. Бенкендорфу». Вяземский писал:

«Генерал, Соблаговолите снисходительно уделить минуту внимания моему письму. Я начинаю с просьбы извинить меня за шаг, который Вам может показаться неуместным, однако я осмеливаюсь его сделать, подчиняясь голосу моей совести и полностью доверяя прямо те и честности Ваших чувств. Поверьте мне, что это вступление не является простой вежливостью. В глубине души я ценю Вас как человека, которому свойственны благие на мерения, человека беспристрастного и доступного истине, по крайней мере искренности;

человека, который может заблуждаться, но повинуясь при этом лишь внутреннему голосу своей совести.

Речь идет о журнале «Европеец», который, по слухам в обществе, недавно запрещен. Ге нерал, я рассматриваю эту меру как несправедливую и во всяком случае несовместимую с интересами правительства. Я с исключительным вниманием прочитал и перечитал ста тьи, содержащиеся в первом номере, и положа руку на сердце удостоверяю, что никакое не доброжелательное намерение, никакой ниспровергающий принцип мною не были обнару жены под покровом слов, которые, следуя известному изречению Лабрюера, являются лишь искусством скрывать мысли. Внутреннее убеждение, которое я почерпнул из чтения этих статей, доказывает по крайней мере, что смысл этих произведений не является явно злона меренным.

Если бы смысл этих статей был таков, он меня поразил бы, как любого другого, а если бы у меня осталось подобное впечатление, то я не предпринял бы защиту их. Моя чест ность и мой здравый смысл мне запретили бы это, несмотря на доброжелательность, с которой я отношусь к редактору этого журнала и ко всей его семье. Следовательно, лишь истолкование, исходящее из предвзятого мнения или по крайней мере предубежденного мо жет побудить нас счесть достойным порицания то, в чем другой читатель, нисколько непредубежденный, не увидит никакого недоброжелательного или злонамеренного намека, причем от подобного предвзятого мнения нас зачастую не спасет ни наиболее просвещен ный ум, ни самое искреннее чистосердечие. Известное изречение гласит: «Дайте мне четыре строчки, написанные кем угодно, и я найду в них повод для обвинения».

Любая фраза способна вызвать подозрение. Речь идет о большей или меньшей подо зрительности или недоверчивости лица, которое читает или слушает данную фразу, и я считаю своим долгом, хотя это и не является моей обязанностью, выразить Вам мои со мнения и мое убеждение;

когда мысли выражены без обиняков, то нет повода к расхождению во мнениях: тогда смысл слов можно установить и понять. Но во всех случаях, когда слово не может служить поводом к обвинению, возможны различные истолкования речи, которые меняются в 3ависимости от взгляда на вещи. Разрешите мне сказать Вам, что лишь при предвзятом отношении к автору и под влиянием недоброжелательного мнения, возникшего в результате зловредных нашептываний, можно найти в указанном издании дух ненависти и скрытый смысл, заслуживающий обвинения.

Я знаю лично редактора журнала: это молодой человек, нравственность, чувства и прин ципы которого достойны уважения, со всех точек зрения достойны уважения. Он не только сын, добросовестно исполняющий свои семейные обязанности, он не менее добросовестно от носится к своим обязанностям подданного и гражданина, и никакая мысль о ниспроверже нии порядка, никакое намерение, враждебное по отношению к обществу, не могло бы иметь доступ к его чувствительной и благородной душе. Он мне часто говорил о своих журнальных планах и никогда никакие политические виды, никакая скрытая цель не толкали его на это предприятие. Основательно изучив немецкую литературу, он почерпнул в ней туманность выражений, ту метафизическую окраску, которая безусловно придала его словам скрытый смысл, который сочли возможным в них увидеть. Но само изучение немецкой философии, предпочтение, оказываемое ей перед всеми другими, направление ума скорее метафизическое, нежели позитивное, которое является результатом этих занятий, служит гарантией, что политика и страсти, которые она разжигает, совершенно чужды и диаметрально противо положны его наклонности и устремлениям. Это кабинетный ученый, вдумчивый человек, вовсе не человек действия, не человек нового, но ум пылкий и беспокойный. Главные черты его характера — чрезвычайная мягкость и сильная застенчивость, обе черты также несов местимы с намерением, в котором его могли бы заподозрить. Все, что я здесь излагаю, Ге нерал, исходит из всестороннего знания этого лица. Я осмеливаюсь Вам ответить, что он невиновен ни в поступке, ни в намерении... Соблаговолите принять во внимание, что он молод, что наказание, которое его постигло, сурово, что оно рушит его карьеру почти в пер вый момент вступления в общество, что, сознавая правоту своего намерения, он видит себя под тяжестью серьезного и приводящего в уныние обвинения. Обстоятельства ставят его в ложное положение по отношению к правительству и обществу;

впечатления, полученные в молодости, глубоко врезываются в душу.

Примите его под свою защиту, Генерал, чтобы отвести удар, который должен его настигнуть, или же если самый удар неотвратим, по крайней мере, смягчите его последствия. Действуя таким образом, Генерал, Вы поступите в духе справедливости и правительства. Подобный поступок будет соответствовать месту, которое Вы занимаете и которое обязывает к примиряющему, покровительственному образу действия. Я сам дол го находился под тяжестью подобного обвинения, я знаю, как портит характер ложное по ложение, в которое нас часто ставят посторонние обстоятельства, или первый шаг, первое потрясение;

я знаю, насколько все это придает что-то упрямое, что-то жесткое чувствам и мнениям. Спасите молодого человека, достойного Вашего покровительства, от этого тя гостного состояния, тягостного для него и противоречащего интересам общественного блага, поскольку это состояние вредит гармонии, которая должна существовать между властью и личностью, и разрешите мне под конец письма затронуть еще данный вопрос с точки зрения интереса правительства. При наличии цензуры автор какого-либо сочинения не мо жет считаться ответственным за него, разве только если существует доказуемый сговор между писателем и цензором и если совершенное ими преступление, так сказать, кидается в глаза. В данном случае дело так не обстоит. Как бы ни был суров приговор, произнесенный над автором, последний не совершал ничего противного закону, не позволил себе нападок на предметы, которым каждый должен оказывать уважение. Следовательно, в настоящее вре мя он не подлежит обвинению, так как цензура разрешила его сочинение. Если можно быть наказанным за действие, одобренное законом, то это ослабит безграничное доверие, которое следует питать к законности.

Запрещение журнала является покушением на собственность. Издание журнала вле чет за собой неизбежные затраты;

редактор несет ответственность перед подписчиками, которые заплатили деньги вперед в силу имеющегося, так сказать, контракта между ними и редактором. При запрещении журнала редактор теряет капитал, который он пустил в оборот, и не выполняет свои обязательства по отношению к подписчикам, которые внесли свои деньги. Публика не всегда может быть осведомлена о запрещении журнала правительст вом и может обвинять редактора в непорядочности и нечестном ведении дел.

Правительство же располагает средствами для пресечения тех злоупотреблений, ко торые оно обнаруживает. Запрещение является мерой окончательной, которую следует применять только в случаях повторного преступного деяния или совершенно очевидного на рушения законов.

В наше время правительство должно быть, с одной стороны, сильным и непреклонным, с другой стороны, настолько же справедливым и умеренным в проявлениях своей власти. Ме ры воздействия являются предметом размышлений, и всякая суровость, если она не продик тована настоятельной необходимостью и не имеет священного отпечатка закона, являет ся не только несправедливостью, но и ошибкой. Я подвожу итог сказанному: речь идет как о вопросе совести, так и о рассмотрении вопроса с точки зрения правительства. Что каса ется первого, то я свидетельствую, что редактор журнала лично неповинен в преступных намерениях, в которых его обвиняют.

В отношении второго:

1. Решения подобного рода несовместимы с наличием цензуры, и, следовательно, они не могут соответствовать пожеланиям правительства, которое должно не только властво вать, но и путем законности своих решений заставить замолчать всех тех, кто наиболее заинтересован в том, чтобы жаловаться на суровость мер, принятых правительством.

2. Принимая во внимание малое количество наших писателей и недостаток движения нашей литературы, в то время как число читателей увеличивается и потребность в чтении растет все более, всякое покушение на право опубликования своих мыслей, соответственно с существующим законом, является весьма чувствительным покушением, имеющим далеко идущие последствия, и результат его совершенно противоположен результату, к которому стремится шравительство, т. е. успокоению умов и предупреждению злоупотреблений. Вся кое запрещение газеты, журнала, который читался бы лишь определенным кругом читате лей, становится делом, занимающим всех, и предметом общих разговоров.

3. Наши литераторы, как и публика вообще, полагают, что наша цензура очень стро га, что цензоры чрезвычайно трусливы и мелочны, и, следовательно, всякая мера, принятая правительством и усугубляющая строгость цензуры, носит характер пристрастия.

И 4. В этом случае, в частности, все те читатели данного журнала, с которыми мне случилось беседовать, отнюдь не разделяют того впечатления, которое этот журнал про извел на правительство, считают этот журнал совершенно безвредным и приписывают до садное истолкование статей, в нем содержащихся, какому-либо злонамеренному обвинению лично автора его врагами, которых он приобрел, опубликован несколько лет тому назад весь ма резкие критические статьи против некоторых наших журналистов.

Заканчивая письмо, я еще раз прошу Вас простить мне смелость, с которой я зло употребляю Вашим доверием и Вашим временем. Что касается меня, то сознаюсь, что мне было необходимо высказать мысли, тяготившие мой ум, и я предпочел изложить мои сето вания Вам, нежели рисковать распространением их в обществе. Смею думать, что Вы ни в коем случае не будете на меня в обиде за мою исповедь и даже льщу себя надеждой, что она, может быть, пойдет в какой-то мере на пользу, хотя бы для того, Генерал, чтобы дать Вам лишний раз доказательство того уважения и того доверия, с которым относятся к Вам, а также доказательство откровенности, с которой Вам излагают свои мысли, даже в том случае, когда они, возможно, противоречат Вашим. Это также доказательство преданнос ти правительству и тем, кто облечен его доверием» [30].

Удар, обрушившийся на журнал Киреевского, сильно взволновал писателей;

в действиях правительства они справедливо усмотрели покушение на свои и без того стесненные права. Именно поэтому Вяземский не ограничился защитой Киреевского, а смело писал о цензурном застенке Российской империи. Конечно, Вяземский пони мал, что его непрошенное вмешательство вряд ли будет иметь успех. И тем не менее он вмешался. Он чувствовал себя обязанным сказать правду.

Не менее Вяземского и Жуковского возмущен был Пушкин — 14 февраля он пи сал И. И. Дмитриеву:

«Вероятно, Вы изволите уже знать, что журнал «Европеец» запрещен вследствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники — или по крайней мере клевета устыдится и будет изобличена» [31].

Письма Пушкина подвергались перлюстрации, внимательно читались в III Отделении. Поэт знал об этом и все-таки не удержался, чтобы не выпалить Дмит риеву свое негодование. Впрочем, правительство и так понимало, что мысли, изло женные Вяземским в его энергичном письме к шефу жандармов, отражали не только его личный взгляд, но и вообще настроение писателей пушкинского круга. Достаточ но было внимательно прочесть выводы третий и четвертый, сделанные Вяземским от имени литераторов и читателей журнала «Европеец».

К тому же история с журналом Киреевского явно вклинивалась во взаимоотноше ния Пушкина с правительством. Ведь в те самые дни, когда разразилась буря над «Ев ропейцем», у Пушкина происходила очередная стычка с Бенкендорфом: III Отделение запросило поэта, на каком основании он дал напечатать в альманахе «Северные цветы на 1832 год» стихотворение «Анчар», минуя высочайшую цензуру Николая I. Шеф жан дармов усмотрел в стихотворении Пушкина дерзкое иносказание. В черновике неот правленного письма к Бенкендорфу Пушкин с раздражением писал:

«...обвинения в применениях и подразумениях не имеют ни границ, ни оправданий, если под словом дерево будут разуметь конституцию, а под словом стрела самодержа вие» [32].

До чего знакомая картина! Такова же была нехитрая «технология», с помощью ко торой выискивали «крамолу» в статье Киреевского «Девятнадцатый век»;

там зашифро ванным эквивалентом конституции сочли выражение «золотая середина».

Как видим, обвинения против Пушкина и Киреевского аналогичны: хитроумно толкуя текст, Бенкендорф и Николай I силились найти тайный смысл как в статьях Ки реевского, так и в стихотворении Пушкина. Для правительства имена Пушкина и Ки реевского стояли в одном ряду недовольных, и хотя кривотолки верховной власти были вздорными, однако жандармское препарирование статей Киреевского и произведений Пушкина было логичным (конечно, если исходить из логики III Отделения). Правда, ни Пушкин, ни Киреевский не призывали ниспровергать существующий строй, в чем их пыталось обвинить правительство;

но их неустанная забота о просвещении России и неразрывно связанная с этим доктрина просвещенной монархии были враждебны деспотизму царя. Их просветительские идеалы вызывали настороженную подозри тельность властей.

Так история с «Европейцем» органически включается в биографию Пушкина.

Исторический бумеранг На этом можно бы поставить точку, если б История не написала увлекатель ного продолжения этого сюжета. Закрыв «Европеец», правительство стало всячески препятствовать журнальной деятельности «крамольного» издателя. Когда в Моск ве несколько лет спустя стал выходить «Московский наблюдатель», то учредителям журнала было объявлено, что власти не разрешают участвовать в нем Киреевскому. В последующие годы, когда Киреевский примкнул к славянофилам, правительство так же чинило ему всевозможные препятствия. Талантливый литературный критик и блестящий публицист, Киреевский так и не смог развернуть свои дарования (а при рода щедро одарила его!) в царствование Николая I...

Шли годы, шли десятилетия. После позорного поражения в Крымской войне умер Николай I. На престол вступил Александр II. Вяземский стал товарищем министра на родного просвещения. В статье «Несколько слов о народном просвещении в настоящее время» (1855) он утверждал, что последние десятилетия Россия быстро шла по пути просвещения, что под покровительством правительства процветали русские универси теты, что русская литература всемерно поощрялась верховной властью.

Публично возражать товарищу министра было невозможно. Но ответ все-таки последовал — и какой ответ! В Остафьевском архиве князей Вяземских хранится один из самых волнующих документов русской общественной мысли XIX века — письмо Вяземскому Киреевского. Такова беспощадная ирония Истории: бывший издатель «Европейца», за которого так мужественно заступился в свое время Вяземский, те перь — 23 года спустя — с гневом обвинял Вяземского, взявшего под защиту царство вание Николая I:

«Не фраза правило, что только на правде могут быть основаны твердые и благополуч ные отношения между правительством и управляемыми.

Потому мы надеялись, что те стеснения, которые у нас, особенно в последнее время, были наложены на развитие просвещения и словесности, будут наконец сняты или по край ней мере будут признаны только временными мерами. И что же? Вместо того нам объяв ляют, что мы не должны надеяться ни на что лучшее, что правительство наше и так до вольно печется о просвещении, что словесность у нас процветает под его покровительством, что все лучшие писатели наши были всегда отмечены и возвышены им по заслугам своим, что наши университеты и училища кипят просветительною и любознательною деятель ностию, что правительство поощряет полезные и замечательные труды во всех отраслях письменной деятельности, что науки имеют в нем благосклонного поощрителя и покрови теля, и сама поэзия не остается без сочувствия и внимания.

Это пишете Вы в то самое время, когда университеты наши закрыты для всех, кро ме 300 слушателей, отчего и вся Россия устранена от них, ибо, не имея уверенности, что дети попадут в число немногих избранных, необходимо готовить их к другим заведениям;

в то время, когда другие учебные заведения принимают все больше и больше вид и смысл кадетских корпусов;

когда профессоры университетов должны посылать программы своих чтений в Петербург для обрезания их по официальной форме, чем, разумеется, убивается всякая жизнь науки в профессоре, а следовательно, и в студентах;

когда иностранные книги почти не впускаются в Россию, а русская литература совсем раздавлена и уничтожена цен сурою неслыханною, какой не было еще примера с тех пор, как изобретено книгопечатание;

когда имя Гоголя преследовалось как что-то вредное и опасное;

когда Хомякову запрещено не только печатать в России, но даже читать свои произведения друзьям своим;

когда большая часть литераторов под опалою, или под запрещением, или под надзором полиции, только за то, что они литераторы.

Если это называете Вы покровительством, сочувствием и поощрением просвещения и словесности, то что же назвали бы Вы равнодушием?

Покойный император имел, кажется, много таких качеств, за которые его можно бы хвалить, с уверенностию встретить общее одобрение и сочувствие. Но хвалить его именно за покровительство и сочувствие к просвещению и словесности то же, что хвалить Сократа за правильный профиль.

Если покойный император ошибался, то по крайней мере добросовестно. Если вследствие своего особенного, личного воззрения он почитал полезным, особенно под конец царствования, останавливать развитие просвещения и стеснять деятельность литера туры, то это воззрение могло быть неправильное, даже вредное, но было искреннее, и по тому, надобно сказать, честное. Он не называл затруднение — поощрением и стесне ние — покровительством. Если так выражались в официальных речах и докладах, то эти выражения имели смысл покорного слуги в конце письма <...> <...> Доказательство того, что правительство всегда отличало таланты и покрови тельствовало словесности, Вы приводите в пример Карамзина, Жуковского, Пушкина, Ба тюшкова, Крылова и Гоголя.

Но в Карамзине и Жуковском покойный император любил человека, и это делает честь его сердцу, но не имеет никакого отношения к покровительству словесности.

Пушкину он дал много при смерти;

но Вы знаете, ценил ли он его при жизни в насто ящую цену, хотя Пушкин сделал много для его славы, пожертвовав для нее большею частию своей.

Крылову точно покровительствовали, но за то и одевали Грацией.

Что сделали для Батюшкова, я не знаю и не умею понять, что можно было для него сделать?

Гоголю царь дал несколько денег на бедность, не зная хорошо, кто такой Гоголь, и не для него, а для тех, кто за него просили. Когда имя Гоголя и его громкое значение в нашей литературе сделались известными, то даже память о нем преследовалась, как вещь враж дебная правительству. Спросите об этом Ивана Тургенева и Ивана Аксакова.

Нет, покойный император никогда не любил словесности и никогда не покрови тельствовал ей. Быть литератором и подозрительным человеком — в его глазах было однозначительно. Может быть, когда к<нязь> Вяземский будет писать свою биографию, и он расскажет кое-что в подтверждение моих слов. Наши книги и журналы проходили в публику, как вражеские корабли теперь проходят к берегам Финляндии, т. е. между схер и утесов и всегда в виду крепости.

Особенно журнальная деятельность — этот необходимый проводник между ученостию немногих и общею образованностию — была совершенно задушена, не только тем, что жур налы запрещались ни за что, но еще больше тем, что они отданы были в монополию трем четырем спекулянтам.

Мнению русскому, живительному, необходимому для правильного здорового развития всего русского просвещения, не только негде было высказаться, но даже негде было образо ваться.

Один Булгарин с братиею пользовались постоянным покровительством правитель ства во все продолжение царствования. Если Булгарин представитель просвещения и сло весности России, то действительно они покровительствовались и поощрялись в его лице, или как приличнее назвать его персону? Для него вся Россия была обращена в одну огромную и молчаливую аудиторию, которую он поучал в продолжение 30-й лет почти без совмест ников, поучал вере в Бога, преданности царю, доброй нравственности и патриотизму. Рус ских — Булгарин! В самом деле, какое процветание просвещения! Какое кипение умствен ной жизни! <...> <...> Вы знаете, многоуважаемый князь, что тому, кто владеет драгоценным камнем, грустно заметить в нем малейшую царапину. Уважение к тем необыкновенным людям, которых я имел счастие встретить в моей жизни, составляет мои драгоценные камни. Вас я знал еще с детства моего от лучших друзей Ваших, и через их глаза следил за Вами еще пре жде, чем лично познакомился с Вами. Вот отчего теперь прошу Вас сердечно: помогите мне стереть царапину с моего драгоценного камня.

Примите уверения в глубочайшем почтении и совершенной преданности Вашего по корного слуги Ивана Киреевского, 6 дек<абря> 1855» [33].

Подобно тому как зальцбруннское письмо к Гоголю явилось политическим заве щанием Белинского, письмо к Вяземскому стало духовным завещанием Киреевского:

он скончался 12 июня 1856 года, через полгода после тогo, как излил свою душу в этом послании. На протяжении четверти века копил Киреевский негодование на Нико лая I, и тут оно вырвалось наружу. Раскаленным пером первоклассного публициста, которого насильно принудили к молчанию, изобразил он удушение русской литера туры верховной властью.

И. В. Киреевский (1806-1856) На письме Киреевского нет ни единой пометы: Вяземский прочитал его и поло жил в свой архив. «Молчать — это значит признать себя неправым», — писал он в ме морандуме 1833 года. И теперь он был вынужден промолчать. Обвинения, выдвину тые Киреевским в адрес Николая I, были неопровержимы, и Вяземский перед судом собственной совести не мог не признать правоты Киреевского, вынесшего беспощад ный приговор всему царствованию Николая I и его политике в области печати.

Литература 1. ЦГАОР, ф. 109, оп. 1, № 1905.

2. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. Пг., 1922. С. 45. Имя ис тинного издателя предполагаемой газеты устанавливается на основании секретно го донесения московского генерал-губернатора Д. В. Голицына П. А. Толстому от 3 октября 1828 г за № 135 (ЦГАОР. 1 экспедиция III Отделения, 1828, № 506, ч. II, л. 11об.). Этот П. И. Иванов замышлял затем издание «Ежедневного вестника», но снова получил отказ. 30 марта 1829 г. он застрелился, растратив 30 тысяч казенных денег (там же. л. 21, 27).

3. Киреевский И. В. Полн. собр. соч. М., 1911. Т. 2. С. 224.

4. ЦГАЛИ, ф. 236, № 438.

5. Старина и новизна. 1898. Кн. 2. С. 164.

6. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 9.

7. Европеец. 1832, № 1. С. 6-7.

8. Там же. С. 22-23.

9. Там же. С. 15.

10. Жуковский писал Киреевскому: «Вот вам и Иван-царевич. Прошу господина Евро пейца хорошенько смотреть за корректурой и сохранить то препинание знаков, какое сто ит в манускрипте...» (Рукописный отдел ТПБ, ф. 286, оп. 2, № 111). Итак, Жуковский переслал в «Европеец» свою «Сказку о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хитростях Кощея Бессмертного и о премудрой Марье-царевне, Кощеевой дочери»;

но Киреевский не успел ее напечатать.

11. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 9. Сохранилась посланная Киреевскому рукописная копия строф XXI-XXV «Домика в Коломне», сделанная рукой Н. Н. Пуш киной, с заглавием «Отрывок из повести», надписанным самим поэтом;

она опубли кована Т. Г. Цявловской в «Летописях Государственного Литературного музея» (М., 1936. Т. 1).

12. Об отношениях А. И. Тургенева с Киреевским см.: Тургенев А. И. Хроника русского. Дневник (1825-1826). М.;

Л., 1964. С. 468-469.

13. Рус. старина. 1904. № 4. С. 215.

14. ЦГАЛИ, ф. 236, оп. 1, № 104, л. 3.

15. Там же, л. 23.

16. Как орган писателей пушкинского круга воспринимал «Европейца» М. П. По годин, который писал Шевыреву: «Киреевский издает Европейца. Все аристократы у него» (Рус. архив. 1882. № 6. С. 191).

17. Фризман Л. Г. К истории журнала «Европеец» // Рус. лит. 1967. № 2. С. 118 119.

18. Там же С. 119.

19. Рус. архив. 1896. Кн. 1. С. 112-113.

20. Речь идет о письмах Вяземского к жене от 11 и 12 февраля 1832 г. (см.: Звенья.

М., 1951. Т. 9. С. 284, 286-287). Исходя из даты этих писем, публикуемое письмо Кире евского к Вяземскому следует отнести ко второй половине февраля 1832 г.

21. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 2031, л. 13.

22. Рус. старина. 1903. Кн. 1. С. 312-313.

23. Там же. С. 313.

24. Там же. С. 315.

25. Подробнее об этом см.: Машинский С. И. С. Т. Аксаков: Жизнь и творчество. М., 1961. С. 137-139.

26. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 26.

27. Гиллельсон М. Письма Жуковского о запрещении «Европейца» // Рус. лит.

1965. № 4. С. 114-124. Черновики этих писем см.: Рус. архив. 1896. Кн. 1. С. 109-119.

28. Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1891. Кн. 4. С. 10.

29. Рус. архив. 1894. Кн. 2. С. 337.

30. Рус. лит. 1966. № 4. С. 121-123. Письмо не датировано, но несомненно отно сится к февралю 1832 г. Французский оригинал опубликован нами в первом издании книги. С. 299-302.

31. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 15. С. 12.

32. Там же. С. 14.

33. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 2031, л. 5-10. Полный текст письма И. В. Киреевского см.: Гиллельсон М. И. Неизвестные публицистические выступления П. А. Вяземского и И. В. Киреевского // Рус. лит. 1966. № 4. С. 129-131.

«Рука всевышнего Отечество спасла» Угрозы и увещевания С 1825 года начал выходить «Московский телеграф», один из лучших журналов пушкинской эпохи. Николай Алексеевич Полевой, издатель журнала, привлек к со трудничеству передовых писателей и литераторов. Близкое участие в делах журнала принимал Петр Андреевич Вяземский.

Он имел обширные связи в литературном мире;

благодаря его усилиям в жур нале печатали свои статьи, стихи и корреспонденции известнейшие писатели того времени: Пушкин, Жуковский, Баратынский, Козлов, Языков, Василий Львович Пушкин и другие. Иностранные книжные новинки (их доставлял из-за границы Александр Иванович Тургенев) способствовали широте информации «Московско го телеграфа». А. И. Тургенев умудрялся присылать книги и журналы, минуя тамо женный осмотр. Это было очень кстати! Он снабжал Вяземского «контрабандной» литературой, ввоз которой в Россию был запрещен цензурой иностранных книг. У А. И. Тургенева была тьма знакомых, он был близок со многими дипломатами, а, как известно, дипломатическая почта не подлежала осмотру. Минуя таможенные шлаг баумы, иностранные книги и журналы появлялись в Москве. В критических статьях и библиографических обзорах «Московского телеграфа» печатались отзывы об этих запрещенных изданиях: журнал был «окном в Европу» для русского читателя.

Энциклопедическая разносторонность, злободневность многих статей журна ла сразу же принесли «Московскому телеграфу» заслуженную славу прогрессивного издания. А в те годы стоять во главе независимого журнала было нелегким занятием. К чести Полевого и Вяземского, неудача восстания декабристов на Сенатской площади не испугала их, не обескуражила: с 1826 года «Московский телеграф» все более и более становится трибуной оппозиции. Естественно, что номера журнала не залеживались на полках.

Успех «Московского телеграфа» воодушевил Полевого;

в середине 1827 года он задумал расширить свою деятельность и начать выпуск еще двух повременных изда ний: газеты «Компас», «в которой немедленно и кратко должны быть сообщаемы новости политические и литературные», и журнала «Энциклопедические летописи отечествен ной и иностранной литературы». Предвосхищая издания подобного типа (вплоть до изданий середины XX века!). Полевой стремился дать и массовому читателю и специ алистам возможно больше самых разнообразных сведений — как общественных, так и литературных.

Н. С. Мордвинов Фрагмент портрета работы Дж. Доу (1826-1827) Полевой послал прошение в Петербург. К его просьбе благожелательно отнес лись член Главного цензурного комитета адмирал Николай Семенович Мордвинов (единственный член следственной комиссии по делу декабристов, отказавшийся под писать смертный приговор) и министр народного просвещения Шишков. Они были непрочь взять под покровительство «чисто-русское дарование» купца второй гильдии Полевого. И тут-то произошло непредвиденное: министру народного просвещения пришлось пойти на попятный. Что же случилось? Вмешалось всесильное III Отде ление.

Историк русской литературы академик М. И. Сухомлинов еще в конце прошло го века нашел в архиве и напечатал тексты трех анонимных записок, посвященных «Московскому телеграфу» [1]. Даты этих безымянных доносов — 19, 21 и 23 августа 1827 года, т. е. то самое время, когда Полевой энергично хлопотал о разрешении из давать новый журнал и газету. М. К. Лемке, автор капитального труда «Николаевские жандармы и литература 1826-1855 годов по подлинным делам Третьего отделения...», перепечатавший эти доносы, и за ним все позднейшие исследователи не сомневались в авторстве Фаддея Булгарина. «Компас» угрожал его монополии, и естественно было предполагать, что он поспешил отвести нависшую угрозу. Однако М. К. Лемке, допу щенный в архив III Отделения в конце 1904 года, не успел сверить почерк этих трех доносов с почерком Булгарина. Опасаясь, что ему запретят работу в этом ценней шем архиве, ученый спешил переписать как можно больше новых, еще неизвестных документов. Действительно, до сверки почерка руки не дошли: в декабре 1906 года двери архива закрылись перед ним.

Между тем эти три доноса сохранились до наших дней: все они написаны почер ком управляющего канцелярией III Отделения фон Фока, но их «идейным вдохнови телем» можно, не опасаясь ошибиться, считать Булгарина. В «Записке с предложени ями о наблюдении за военными» (1830) Булгарин писал, что к фон Фоку «все честные люди имеют доверенность, зная, что он не употребит ее во зло. Пишущий сии строки за миллионы не имел бы ни с кем дело по сему предмету, а с М. Я. фон Фоком он откровенен, единственно потому что он честен и умен» [2]. «Откровенные» разговоры Булгарина с управляющим канцелярией III Отделения дали богатый материал для трех записок доносов на Полевого. «Труды» Булгарина не пропали даром: ходатайство издателя «Московского телеграфа» было отклонено. Четыре года спустя, осенью 1831 года, По левой вновь подал прошение о преобразовании своего журнала. Он предлагал, поми мо «Московского телеграфа», который стал бы выходить четыре раза в год, выпускать еженедельные прибавления к нему. И снова последовал отказ: «Не дозволять, — начер тал Николай I, — ибо и ныне ничуть не благонадежнее прежнего».

Карикатура Н. Степанова на Н. А. Полевого Доносы 1827 года не только помешали Полевому расширить свою журнальную деятельность, но и привели к закулисному «ходу конем» против «Московского теле графа»: правительство отправило назидательное письмо Вяземскому. Оно было напи сано бывшим арзамасцем, ныне приверженцем Николая I — Д. Н. Блудовым, вскоре ставшим министром внутренних дел. Это «частное» письмо, посланное за подписью Блудова, дает понятие о том, как осуществлялось иногда давление на журналистов в те годы. Вот русский перевод (подлинник по-французски) этого примечательного письма:

«Вы хотели знать мое мнение о Телеграфе;

я сообщу вам его и предупреждаю вас, что это не только мое личное мнение. Находят, что в этом журнале встречаются интересные статьи, остроумные и справедливые замечания;

но есть также страницы, о которых вы сказываются иначе. И не погрешности против стиля и вкуса вызывают главные возражения:

дело заключается в некотором духе едкости и осуждения, в известном стремлении высказы вать и напоминать ложные положения, превозносить людей, широко известных по их неис товой оппозиции, почти враждебной их правительствам;

наконец (потому что именно это сочли возможным заметить в некоторых пассажах), двусмысленности и намеки, которые были бы преступными, если бы подобное предположение оказалось справедливым.

Вы, без сомнения, будете возражать и скажете, что Вы не можете нести ответствен ность за различные толкования;

но я, со своей стороны, Вам скажу, что для того, чтобы быть совершенно в ладу со своей совестью, не всегда достаточно не иметь дурного намере ния: неосторожность также является виной. В век, духовно больной, как тот, в котором мы живем, порою мысль невинная сама по себе, но выраженная так, что подсказывает раз ные заключения, может произвести пагубное воздействие на читательскую чернь, а ведь именно на эту чернь распространяется влияние журналов;

необходимо избегать этого как ради самого себя, так и ради правительства.

Таким образом, замечено, например, и обращено внимание на то, что в № 1 Телеграфа, стр. 6, наша литература сравнивается с запретной розой, а на стр. 8 ставится вопрос: что сделали русские в течение двух последних лет? А ведь это годы 1825 и 1826. Ниже Вы говори те: в конце 24-го года мы надеялись продвинуться вперед в 25-м;

эта надежда была обманута, как и многие другие... Сколько сладостных химер разрушено в течение этих двух лег!.. Я не могу поверить, чтобы Вы, <...> говоря о друзьях умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом;

но другие сочли именно так, и я предоставляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль» [3].

Прервем на время чтение письма и обратимся к заинтересовавшей Блудова статье «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг. (Письмо в Нью-Йорк к С. Д. П.)». Статья была написана Полевым, а вставка в нее о погибших друзьях — Вяземским. В этой статье Полевой писал:

«Мне выпало писать к тебе о русской литературе, и признаюсь: выпал жребий не лег кий!

Оно кажется сначала и не так тяжело: со времени двухлетней отлучки твоей, с тех пор, как ты сам перестал быть внимательным наблюдателем литературы отечественной, участь ее мало переменилась. Эта запретная роза остается по-прежнему запретною: соло вьи свищут около нее, но, кажется, не хотят и не смеют влюбиться постоянно и только рои пчел и шмелей высасывают мед из цветочка, который ни вянет, ни цветет, а остается так, в каком-то грустном, томительном cocтoянии» [4].

Не менее вызывающим был намек на декабристов, сделанный Вяземским:

«В эти два года много пролетело и исчезло тех резвых мечтаний, которые веселили нас в былое время <...> Смотрю на круг друзей наших, прежде оживленный, веселый, и час то (думая о тебе) с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который нам передал слова Сади):

Одних уже нет, другие странствуют далеко?» [5] Вяземский частично привел эпиграф Пушкина к «Бахчисарайскому фонтану»:

«Многие, так же как и я, посещали сей фонтан;

но иных уже нет, другие странствуют далече.

Сади».

Приноровление эпиграфа к воспоминанию о декабристах вывело из себя Нико лая I и его помощников;

это отразилось в письме Блудова: в строках о пушкинском переводе Саади чувствуется раздражение и вместе угроза.

Вряд ли Вяземский мог утаить от Пушкина полуофициальное послание Блудова.

Читал ли Пушкин это письмо своими глазами или Вяземский пересказал его своему другу, но так или иначе Пушкин несомненно был осведомлен, что отныне правитель ство воспринимает цитату из Саади как намек на судьбу декабристов. Тем знамена тельнее, что, заканчивая восьмую главу «Евгения Онегина», он вновь напомнил о сво ем эпиграфе к «Бахчисарайскому фонтану»:

Но те, которым в дружной встрече Я строфы первые читал...

Иных уж нет, а те далече, Как Сади некогда сказал, Без них Онегин дорисован.

Продолжим, однако, чтение письма Д. Н. Блудова к Вяземскому:

«Замечания не ограничиваются этой статьей: в вашем № 7, стр. 195, 196 и 197, обра тило на себя внимание то, что вы говорите о так называемой стачке или согласии господст вующих идей века с идеями лорда Байрона. Нет сомнения в том, что талант Байрона за мечателен;

но известно, какое печальное употребление он часто делал из него, известно, что этого великого живописца страстей всю жизнь пожирали мрачные, почти доходящие до не нависти страсти вследствие своего рода гордого отвращения ко всему, что имеет право на уважение и любовь человечества;

что он долгое время был отъявленным врагом всех сущест вующих установлений, всех признанных верований, морали и религии, даже естественной религии.

Поэтому можно справедливо удивляться, когда говорят о том, что люди нашего вре мени, выдающиеся своими талантами, придерживаются его взглядов;

я хотел бы верить, что это не так, и в случае надобности было бы достаточно привести примеры Карамзи на и Вальтера Скотта, чтобы доказать противное. Также отмечены были в № № 4 и 6, стр. 133-150 и 112-133, 144, весьма преувеличенные похвалы, расточаемые Жан-Жаку Руссо, политическим вопросам и вопросам политической экономии, определенным как темные вопросы, разрешение которых волнует всех людей. Кажется, что эти статьи переводные, и перевод, быть может, сделан не вами;

но подбор заимствованных статей также дает воз можность судить об общем направлении журнала».

Блудов ссылался на статью Вяземского о сонетах Адама Мицкевича, в которой автор писал:

«...в нашем веке невозможно поэту не отозваться Байроном, как романисту не отоз ваться В. Скоттом <...> Такое сочувствие, согласие нельзя назвать подражанием: оно, на против, невольная, но возвышенная стачка (не умею вернее назвать) гениев, которые, как ни отличаются от сверстников своих, как ни зиждительны в очерке действия, проведенном вокруг их провидением, но все в некотором отношении подвластны общему духу времени и движимы в силу каких-то местных и срочных законов. Каждый мыслящий человек опреде лит дух времени, свойственный каждой эпохе: но мы, чтобы не увлекаться вдаль, оставили это выражение неопределенным» [6].

В тех условиях Вяземский не мог более ясно выразить, что под «духом времени» он подразумевает оппозиционные устремления своей эпохи. Однако передовому чита телю, равно как и правительству, была понятна мысль автора, выставляющего знаме нем века поэзию Байрона.

«...Я вам рекомендую не только осмотрительность и осторожность, — так закан чивал свое письмо Блудов, — хотя осторожность также обязательна, особенно для отца семейства;

существует еще более священная обязанность: долг совести и чести.

Я глубоко убежден, что честь, совесть и разум совместно советуют и настоятельно предписывают вам не только умеренность, покорность и верность, которых от нас вправе требовать правительство, но также уважение и доверие, на которые оно равным образом имеет право благодаря своим постоянным усилиям достигнуть цели всякого хорошего пра вительства: сохранения и улучшения всего существующего. Не утешительно ли думать, что всякий честный человек в своей особой сфере деятельности, какой бы тесной она ни была, может, проявляя добрые чувства, распространяя здравые мысли, поддерживая разум ные надежды, способствовать более или менее успеху этих усилий, осуществлению видов правительства, желающего добра и только одного добра. Это назначение, хотя и скромное, раз оно может быть назначением каждого, не больше ли стоит, чем эфемерная слава дерзос ти и оригинальности, чем необдуманные поступки, часто имеющие последствия если не разрушительные, то по крайней мере прискорбные.

Итак, я вам говорю и повторяю: будьте не только благоразумны и осмотрительны, но и полезны, действительно полезны;

с вашим умом и вашими способностями, если они будут должным образом направляемы, вы легко этого достигнете. Этот совет я вам передаю по повелению свыше;

но в то же время это и совет друга;

я даю его шурину того, кто был... как бы выразиться?.. кто был почти совершенным, потому что в этом дольнем мире нет пол ного совершенства. Я говорю вам также и от его имени и хотел бы обладать его языком, если бы осмелился считать себя способным подражать ему. Ввиду конфиденциального характе ра этого письма оно должно остаться между нами. Оно не требует ответа;

самым лучшим ответом — и я надеюсь, что получу его, — было бы то известного рода покаяние, которого я желаю и требую от вас во имя всего, что вам дорого».

Искусно переплетая посулы и угрозы, тянется замысловатая вязь конфиденци ального послания. Даже тень Карамзина (Вяземский приходился ему шурином) вы звана на помощь для увещевания строптивца.

В письме Блудова к Вяземскому правительство ясно изложило свою литератур ную «программу»: ставить всяческие препоны прогрессивной мысли.

Однако вернемся к «Московскому телеграфу». Как отразилось закулисное вме шательство властей на делах журнала? Вяземский вскоре покинул «Московский телеграф». Правда, причиной тому были в первую очередь его идейные разногласия с издателем журнала;

в это время шло размежевание внутри оппозиционного лагеря:

нарождавшийся буржуазный либерализм в лице Полевого вступал в борьбу с дво рянской оппозицией, к которой принадлежал Вяземский. Но вежливые угрозы пра вительства также сыграли свою роль, вынудив Вяземского отойти от журнальной де ятельности.

Казанский держиморда Жанр деловых бумаг, казалось бы, не литературный жанр. Но порой в официаль ном отношении за номером таким-то четко проступает психология его «творца». И тогда даже жандармская переписка читается как увлекательная новелла.

28 февраля 1829 года начальник I Отделения V Округа корпуса жандармов под полковник Новокщенов писал из Казани Бенкендорфу:

«С тех пор как изменился ценсурный устав, высочайше утвержденный в 10-й день июня 1826 года, периодические наши издания, сбросив покрывало скромности, приличия и умерен ности, обнаружили вольнодумные мысли, неприличные выражения и слова, оскорбляющие чистоту нравов. Мелкие сочинения, наводняющие нашу литературу, также направлены к разврату, самому открытому.

А как произведения словесности подобного рода, удаленные от истинной цели, всегда были предтечами политических бедствий;

то люди благонамеренные, страшась пагубного влияния на общественное мнение от сих сочинений, с крайним прискорбием взирают, что ценсура, сие охранение чистоты нравов, сей оплот благочестия, сия стража от вольнодумст ва, попускает ныне так небрежно печатать всякой вздор мыслей.

К чему, говорят они, такое пристрастие к германизму: Man kann, was man will? Что за непостижимые напевы поэзии, проповедующей скрытно и явно: высокие тайны ничто жества;

направление умов к романтизму и байронизму;

исторжение из обществен ного образования;

еще не для всех настоящее без надежд и будущности;

обходить ся без торжественных истин религии;

слова Тиверия: умерли боги!;

таинственные покрывала;

призывание к эпикуреизму;

высокий философский гений — гость новых народов...

Что это значит? адский язык, беснующееся вольнодумство, исступление философизма, из северной Германии к нам отражающегося, повсеместные исчадия революции, пропаганда нечестия и изуверства! Но к чему нас знакомить с ними так тесно? Не вчера ли почти видели мы ужасные плоды подобного просвещения в нашем отечестве, видели: Кюфельбекеров <так!>, Рылеевых, Пестелей и проч.

Пора зажать богохульный рот сим зловещим проповедникам!

Но все сие зло относят к тому, что в самом настоящем уставе о ценсуре, высочайше утвержденном в 22-й день апреля 1828 года, сделана важная уступка свободе книгопечатания.

Изменение государственного установления, то есть устава ценсурного 10 июня 1826 года, в короткое время его существования, породило в неблагонамеренных писателях самонадеяние, что новым ценсурным уставом предоставляется некоторым образом более свободы писать и печатать.

Слыша нередко подобные отзывы о периодических сочинениях, распространяющих весьма вредный дух, равным образом и о послаблении ценсуры;

долгом поставляю довести оные до сведения вашего превосходительства, покорнейше прося обратить благосклонное внимание к обнаружению тех вредных лиц, о коих в Вестнике Европы № 2 1829 года упо минается под названиями: сонмище нигилистов, Флюгеровский, Чадский, Кант., Угар., Тленский. Автор сей пиесы, подписавшийся под именем: Никодим Надоумка, вероятно, от кроет всю тайну вышеозначенных лиц;

ибо он, кажется, с тем и написал сию статью, что бы обличить буйство издателя Московского телеграфа и его сподвижников» [7].

Трудно себе представить более характерный документ эпохи. Тут и боязнь отме ны «чугунного» устава 1826 года, и наивная вера казанского жандарма, что стоит вы звать Надеждина (писавшего под псевдонимом Никодим Надоумка) в III Отделение, как он укажет поименно всех «злоумышленников» русской литературы. Литератур ную полемику против Полевого (кстати сказать, в этой статье Надеждина были заву алированные выпады против Пушкина и Вяземского) провинциальный держиморда хотел использовать как документ полицейского сыска.

Новокщенов даже осмелился поучать Бенкендорфа;

в предельно вежливой фор ме он обвинял шефа жандармов: ведь тот не отстоял старый, более крутой цензурный устав. Это был, что ни говори, почтительный выговор начальству! Жандармский под полковник из лучших побуждений нарушил служебную субординацию, и Бенкендорф не замедлил осадить перестаравшегося блюстителя порядка — 16 марта из Петербурга в Казань, за подписью Бенкендорфа, была отправлена разгневанная отповедь:

«Вследствие донесения Вашего высокоблагородия от 28 февраля, под № 8, нахожусь при нужденным объявить Вам, что мне весьма жаль, что Вы теряете время на рассуждения, которые вовсе до Вас не касаются, и что я должен заключить по изложенным в той бумаге мыслям, которые, конечно, не собственные Ваши, что Вы связались с людьми, разделяющи ми дух Магницкого» [8].

Магницкий — гонитель просвещения в царствование Александра I — был не в чести у Николая I. Отставкой Аракчеева, Магницкого и некоторых других высоко поставленных лиц Николай I как бы отмежевывался от реакционного политичес кого курса своего брата. Но смена лиц в правительственной верхушке не означала коренного изменения политики — просто сановники, уже скомпрометированные, были заменены новыми, которым еще предстояло запятнать себя. Магницкий был отставлен, но «дух Магницкого», от которого открещивался Бенкендорф, встал над империей Николая I.

Самое примечательное в этой истории то, что жандармский подполковник не замолчал: он чувствовал, что «правда» на его стороне, что столичное начальство явно сплоховало, уступив духу времени — 8 апреля oн ответил Бенкендорфу:

«Имев честь получить предписание Вашего превосходительства от 16-го прошедшего марта № 1184, долгом поставляю донести в оправдание мое следующее:

1-е. Поводом к представлению моему от 28 февраля под № 8 был 1 пункт данной мне инструкции;

2-е. Полагая по крайнему уразумению моему превратное влияние словесности на общест венное мнение предметом, всегда достойным внимания правительства;

3-е. Один из казанских помещиков, нисколько и никогда не принадлежавший к едино мыслию Магницкого, сам приносил мне Вестник Европы, говорил с патриотическим чувст вом, удивлялся свободной литературе, каким образом дозволяют печатать статьи, показы вающиеся иногда в Московском телеграфе;

4-е. Слыша и прежде того подобные рассуждения о печатании сего рода сочинений, я не мог оставаться в сём случае равнодушным и потому все то, что я слышал, принял смелость довести до сведения Вашего превосходительства.

По сим уважениям всепокорнейше прошу Ваше превосходительство великодушно мне простить и удостовериться, что я никак и никогда не в связях с людьми, разделяющими дух Магницкого, и позволено мне будет сказать, что, прослужа столько времени лет верою и правдою, могу ли ныне изменить долгу справедливости и жертвовать честию каким-либо непозволенным связям» [9].

Бенкендорфу не оставалось ничего другого, как наложить резолюцию: «К сведе нию».

Если мы вдумаемся в прочитанные документы, станет вчуже страшно. Галант ное с филигранными завитушками письмо Блудова как будто писано под диктовку каменной челюсти казанского «спасителя отечества». Духовное родство Блудова и Новокщенова — вещь почти невероятная, и однако это так. Перед ними стояла одна цель: уберечь Россию от либеральной заразы, поддержать престол династии Романо вых, сильно пошатнувшийся в грозный день 14 декабря 1825 года.

Цензор без страха и упрека В царской России издание журнала было трудным ремеслом. Столкновения с цензурой были неизбежны для любого издателя, будь он даже семи пядей во лбу, будь он даже благонамерен и внимателен к видам правительства: не всегда попадешь в уни сон с властью, порой можно попасть и на гауптвахту. Ведь известно, что даже Фаддей Булгарин, издатель полуофициозной «Северной пчелы», закадычный приятель III От деления, заслуживал немилость и ночевал на казенной квартире. А насколько труднее было издателю оппозиционного журнала. В этих условиях назначение того или иного цензора часто решало участь издания.

Большой удачей для Полевого была смена цензора в конце 1828 года: вместо С. Т. Аксакова (недружелюбно относившегося к журналу) цензорами «Московского телеграфа» стали В. В. Измайлов и С. Н. Глинка. Последний был большим оригина лом и единственным в своем роде цензором. Его по праву можно назвать цензором без страха и упрека.

Сын небогатого дворянина Смоленской губернии, Сергей Николаевич Глинка воспитывался в Петербурге, в Сухопутном шляхетском корпусе. Директором этого учебного заведения в те годы был гуманный и просвещенный граф Ангальт. Учась в кор пусе, Глинка много читал: Вольтер, Руссо, Дидро были его любимыми авторами. Вспо миная о годах Великой французской революции, Глинка писал:

«Граф Ангальт не говорил нам ни о каких отдаленных причинах переворота европей ского мира, но, чтобы ознакомить нас с тогдашними обстоятельствами, учредил в нашем зале новый стол со всеми повременными заграничными известиями. В корпусе, а не по выхо де из него, узнал я о всех лицах, действовавших тогда на обширном европейском театре. На том же столе помещены были ежемесячные русские издания: «Зритель» Крылова, «Мерку рий» Клушина, «Академические известия» и «Московский журнал» Карамзина» [10].

Учителем словесности в корпусе был известный писатель Яков Борисович Княж нин, автор тираноборческой трагедии «Вадим». Атмосфера, в которой воспитывался молодой Глинка, развила в нем восторженность, человеколюбие, терпимость. Глинка был идеалистом в лучшем смысле этого слова, человеком, свято верившим в добро, в могучую силу разума. Бескорыстный и правдивый, немного чудаковатый, он прожил нелегкую жизнь. Многие годы он бедствовал;

он не умел наживаться, даже когда день ги, казалось, прямо шли к нему в руки. Во время Отечественной войны с Наполеоном Александр I предоставил ему 300 тысяч рублей для ведения пропаганды против ино земных поработителей. 300 тысяч рублей остались нетронутыми: Глинка предпочел быть безвозмездным трибуном...

В 1826 году сильно нуждавшемуся Глинке было предложено место цензора:

«По случаю коронации прибыл в Москву министр просвещения А. С. Шишков, вместе с цензурным уставом. Главный сочинитель сего дивного творения, как гласит молва, был князь Пл. Алекс. Шихматов-Ширинский. От него получил я устав и, прочитав его, снова возвратил ему, говоря, что «в силу такого чугунного устава не могу быть цензором»» [11].

Год спустя вечный недостаток в средствах вынудил все же Глинку занять пост московского цензора.

С. Н. Глинка Вступая в должность, он обратился со следующими словами к товарищам по цензуре:

««Милостивые государи, — сказал я им, — если будем буквально руководствоваться уставом, то нам ни одного слова нельзя будет пропустить. Устав обязывает отыскивать двоякий смысл, а каждое почти слово подвержено перетолкованию. Я целый год отбивался от цензурного стула, потерял три тысячи жалованья, и теперь одна смертельная нужда заставила меня принять звание цензора. Вы можете поверить, что я вник в устав и что я удостоверился, что он недолго проживет. Но и при мимолетном его существовании мы накличем на себя много бед, если, повторяю еще, будем придерживаться буквам устава. А потому составим цензуру совещательную.» Товарищи мои просили, чтобы я объяснил им, что значит цензура совещательная? Я отвечал: «Если в рукописях тех, которые постарее нас, заметим что сомнительное, то пое дем к ним на дом для объяснения. А кто помоложе нас, того пригласим в комитет»» [12].

Сам журналист и литератор (Глинка с 1808 по 1820 год издавал журнал «Русский вестник»), он был кровно заинтересован в процветании отечественной словесности: не тормозить ее развитие, а всячески способствовать ее успехам было его сокровенным желанием. Приняв должность цензора, Глинка — даже в условиях «чугунного» устава (судя по его воспоминаниям, это он так точно и образно окрестил детище Шишко ва!) — думал не о себе, а о том, как надежнее оградить писателей от хитросплетений этого устава.

Цензурный устав 1828 года Глинка встретил с энтузиазмом. Он писал: «Со време ни существования цензуры никогда не было такого свободного, такого льготного устава для мысли человеческой, каким казался устав 1828 года. С горестию повторяю: казался» [13]. Из нанку этого устава Глинка скоро испытал на самом себе.

Прочитав новый устав, Глинка кинулся к письменному столу и написал брошю ру о свободе печати. Парадоксально, но факт: цензор российской империи — против ник цензурного гнета! Правда, писать о свободе печати в России Глинка не осмелился;

такую книгу, впрочем, и не разрешили бы. Он нашел остроумный выход: посвятил свой труд французской прессе.

8 июня 1828 года цензор В. Измайлов подписал разрешение на брошюру Глинки «Observations morales sur la presse priodique en France» — «Нравоучительные замеча ния о периодической печати во Франции». Это был географический маскарад — писа лось: Франция, подразумевалось: Россия. Сам Глинка так писал об этой брошюре:

«В 1828 году происходили во Франции в палате пэров жаркие прения о законе каса тельно периодических изданий, т. е. ведомостей, журналов и т. п. И по званию цензора, и по привычке к наблюдению я с чрезвычайным вниманием вчитывался, так сказать, во все речи ораторов палат. Странно и досадно было мне видеть, что за все про все грозят — то тюрь мой, то денежной пеней. Признаюсь, что ни к селу, ни к городу затеял я быть рыцарем за достоинство мысли человеческой и написал на французском языке книжку...

Издатель журнала «Revue Encyclopdique» оповестил о ней в декабре месяце 1829 года № 12, от стр. 474 и далее. Даря меня похвалами, он признался, что я справедливо изобличаю за кон их о журналах... Декабрьская книжка «Revue Encyclopdique» была доставлена цензорами князю С. М. Голицыну, из чего он и заключил, что я агент каких-то тайных обществ.

Как бы то ни было, только в 1830 году приключилось, что в одно время король францу зов слетел с престола, а я с цензорского стула» [14].

Яркий портрет Глинки-цензора нарисовал Ксенофонт Полевой, брат издателя «Московского телеграфа». Глинка был цензором этого издания, и Ксенофонт Поле вой часто мог наблюдать за его работой. Прочтем же отрывок из «Записок» Ксено фонта Полевого:

«Говоря откровенно, Глинка не годился в цензора, когда от них требовали мелочной внимательности, и они не имели никаких определенных правил, что можно и чего нельзя было дозволить к обнародованию: «Как можно судить мысль и намерение человека? — го варивал Глинка — В самых невинных словах может быть злое намерение;

а как я угадаю это?» Он выражал этим мысль справедливую в обширном смысле;

но был несносен тем, что вследствие своих убеждений и своего характера подписывал все, не читая!..

Он не только не скрывал этого, но говорил во всеуслышание, что действует именно так. Я сам слышал, как он повторял много раз: «Дайте мне стопу белой бумаги, я подпишу ее всю по листам как цензор;

а вы пишите на ней что хотите! Да! Я не верю, чтобы нашелся такой человек, который употребил бы во зло доверенность цензора, когда притом он и сам отвечает за то, что пишет».

Когда он был цензором «Московского телеграфа», мы тщетно уговаривали его оста вить избранную им систему;

просили читать внимательно все присылаемое к нему для рассмотрения, исключать или, по крайней мере, замечать, что несогласно с инструкцией, цензору. Писатель не может знать множество отношений, известных только цензуре. Но, повторяю, убеждения были тщетны: Глинка подписывал одобрение цензорское на рукописях и корректурах, не читая их. Когда дозволено было предоставлять журнальные статьи на рассмотрение цензорам в корректурных листах, мы бывали иногда в затруднении: Глинка оставлял или забывал их у себя, и так как его большею частью не бывало дома, то случалось не раз, что уже вся книжка кончена набором, а цензор еще не подписал ни одного листа к печатанию;

приходилось отыскивать его по городу, и он, где-нибудь отысканный, вдруг под писывал все листы.

Опыт доказал, однако ж, что система Глинки была не совсем дурна: он несколько лет оставался цензором и, кроме схватки с князем Голицыным, не получал никаких замечаний от высшего начальства, когда товарищи его, внимательные к тому, что прочитывали, не раз получали выговоры и замечания. Если не ошибаюсь, он был сменен и высидел две недели на гауптвахте за какую-то пустейшую статейку, где нашли личности против каких-то сановных лиц;

но, прочитывая эту статейку с самым строгим вниманием, нельзя было открыть в ней ничего преступного, и всякий цензор подписал бы ее — и попал бы на гаупт вахту!» [15].

Казалось бы, при такой своеобразной методе С. Н. Глинка должен был незамед лительно «слететь» с цензорского кресла. А между тем он в течение нескольких лет был цензором. Как так? Для ответа на этот вопрос необходимо поговорить об авто цензуре.

В самодержавной России цензура начиналась не в кабинете цензора, а за пись менным столом писателя: зная, что его произведение подлежит цензуре, писатель не редко удерживался от того, чтобы дать волю своему перу. Это и была автоцензура, погубившая несчетное число произведений в момент их зачатия, исказившая замы сел и исполнение многих изданий. Дамоклов меч цензуры висел над головой писате ля, обуздывая его смелые порывы, препятствовал высказать накипевшую горечь, не позволял с должной силой заклеймить общественные пороки и социальную неспра ведливость, побуждал прибегать к эзопову языку, к недомолвкам и обинякам. Даже трудно сказать, что пагубнее было для литературы — эта ли домашняя цензура, ис подволь проникавшая в кровь и плоть писателя, или официальная цензура прави тельственных органов.

Вот поэтому-то мысль Глинки о том, что писатель не станет сознательно подво дить доверяющего ему цензора, была психологически верна и оправдана жизнью: ведь помимо того, что элементарная человеческая порядочность побуждала оправдывать ничем не ограниченное доверие цензора, то же самое диктовала забота о собственном благополучии, о том, чтобы сохранить журнал. Словом, Глинка не без основания упо вал на автоцензуру.

Вместе с тем, освободив «Московский телеграф» от мелочной и придирчивой опеки, Глинка давал возможность Полевому высказывать в печати все то, что было на грани дозволенного и терпимого высшими властями. Добрым словом надо помянуть такого редкого цензора, каким был Глинка.

На чем споткнулся Глинка? На статьях политического характера? Нет! Рассуждая на общие темы, Полевой и его сотрудники умело прикрывали свои оппозиционные взгляды верноподданническими фразами: автоцензура в подобных статьях вполне и даже с лихвой заменяла красный карандаш цензора. Нарекания вызвали другие и, на первый взгляд, менее значительные полемические статьи, задевавшие личности.

В январе 1830 года Глинка, по предписанию из Петербурга, был отправлен на гауптвахту за одобрение в печать сатирического фельетона (в журнале «Московский вестник»), где нашли намеки на личность министра юстиции Д. И. Лобанова-Ростовс кого, и за стихотворение поэтессы С. С. Тепловой (в альманахе «Денница»), написан ное на смерть какого-то безвременно погибшего юноши;

по наущению Булгарина, в этом стихотворении-эпитафии был усмотрен намек на декабриста Рылеева. Воистину, при недоброжелательности и враждебности любое безобидное произведение можно было представить опасным и злонамеренным. Недаром Глинка остроумно утверж дал, что и молитву «Отче наш» можно перетолковать якобинским наречием.

Симпатии московского общества были целиком на стороне попавшего в беду цензора, все старались наперебой выказать ему свое сочувствие. Впрочем, арестантов на московской гауптвахте содержали тогда не слишком строго. Вот как писал об этом К. Полевой:

«Сначала его посадили на гауптвахту, бывшую во дворе сената (в Кремле). Когда зна комые Глинки — а кто не знал его в Москве? — услышали, что он сидит на гауптвахте, многие поехали навестить его. Число посетителей увеличивалось беспрестанно, так что через несколько дней сенатская гауптвахта представляла что-то вроде гулянья: подле нее было всегда несколько экипажей, и гостей у Глинки собиралось иногда так много, что в не большой, занимаемой им комнате бывало тесно. Он был очень рад этому, встречал всех с веселым лицом, смеялся, шутил и говорил без умолку, или пел французские романсы, ак компанируя себе на маленьком фортепиано, которое велел привезти себе из дому. К нему привозили всяких припасов, фруктов, вина, и он пировал сам и угощал посетителей».

Как-то он напоил охранявших его солдат, и за эту провинность было приказано перевести его на главную гауптвахту.

«На другой день плац-майор явился для исполнения приказания коменданта, но не рано, когда у Глинки была уже толпа гостей. После нескольких обиняков, он объявил ему, что ко мендант приказал перевести его на главную гауптвахту. Глинка запрыгал и, прищелкивая, запел какую-то французскую песню. «Очень рад, очень рад!» — сказал он потом.

«Приятно прогуляться по чистому воздуху! А приятели проводят меня», — прибавил он, обращаясь к своим гостям. «Фортепиано пойдут со мной под арест и туда: дайте же мне людей перенести их!» — сказал он плац-майору.

Вскоре все вещи Глинки были расхватаны гостями, слугами их и несколькими инвалида ми;

началось шествие от сената до Ивановской колокольни: впереди шел Глинка с плац-майо ром;

вокруг них и позади толпа гостей арестанта, которые несли кто кисет, кто трубку его, кто кружку и все остальное. Тут же несли фортепиано. Все это составляло невиданную процессию, не унылую, а веселую и смешную импровизированную комедию» [16].

Между тем донос на Глинку был признан неосновательным, и он, как без вины пострадавший, получил три тысячи от «щедрот монарших».

Однако следующая история окончилась не столь благополучно: в том же 1830 году он был уволен от должности цензора за то, что разрешил печатать в «Московском телеграфе» сатирический фельетон «Утро в кабинете знатного барина». В фельетоне Полевого была явная личность: намеки на престарелого князя Н. Б. Юсупова, того са мого, которому Пушкин посвятил послание «К вельможе».

Вспоминая об этом эпизоде, Глинка писал:

«По возвращении моем из Петербурга, когда я явился в цензурный комитет, меня встретили торжествующие лица профессоров-цензоров. Они смотрели на меня с лука вою улыбкою и будто неумышленно спрашивали: читал ли я послание Пушкина к князю Ю<супову> <...> Между тем цензор Снегирев, читавший «Телеграф» в отсутствии моем, сказал мне откровенно, что десятая книжка «Телеграфа» ожидает моей подписи, т. е. та роковая книжка, в которой помещена была статья под заглавием: «Утро у знатного барина, князя Беззубова». В ней выставлен какой-то князь Беззубов, имевший собак Жужу, Ами и любов ницу, какую-то Александру Ивановну, чистившую князя по щекам за то, что он упрекал ее за нескромное гулянье в Марьиной роще с французом, и снова заключившую с ним мир за ломбардный билет в двадцать тысяч.

Возвратясь из Петербурга за неделю до срока отпуска, я мог бы отказаться от цен зурования этой книги «Телеграфа», но я всегда стыдился, как говорит пословица, чужими руками жар загребать. Взяв десятую книжку «Телеграфа», пошел я в типографию г. Се мена;

читаю: в глаза мне тотчас бросился стих из послания, предлагающий перетолкова телям намек на князя Ю<супова>. Отправляют к издателю «Телеграфа» записку, прося его исключить этот стих. Получаю в ответ, что он не «намерен исключить ни одной буквы. Что же оставалось цензору? Повиноваться уставу, ибо он не дозволял цензорам ни каких замечаний» [17].

Из всех тогдашних цензоров лишь Глинка был способен так бесхитростно пони мать цензурный устав. Неосмотрительно поступил Полевой, не вняв предостереже нию Глинки: поставив под удар друга-цензора, Полевой нанес непоправимый вред своему журналу.

Конец «Московского телеграфа» Черные дни для Полевого наступили в 1833 году, когда министром народно го просвещения был назначен Уваров. Получив повышение — до этого он был то варищем министра, — Уваров стал проводить еще более жесткую политику, чем его предшественник. 30 декабря 1833 года брат издателя Ксенофонт Полевой писал В. И. Карлгофу:

«Мы с Телеграфом подвигаемся раковым ходом и делаем и хлопочем более других журна листов, оттого, что и работаем усердно, да и цензурушка-голубушка заставляет часто делать вдвое, выключая целые статьи, искажая другие и вообще поступает с нами немилосердно. Осо бенно с тех пор, как министр просвещения — С. С. Уваров, цензоры с ума сошли. За невинную статью мою о Наполеоне он столкнул с места почтенного, заслуженного старика Двигубского и остальных загонял так, что они мечутся как угорелые кошки. Каково же литературе от этого? Каково нам? Представьте себе, что нам только 1 декабря позволили объявить о Те леграфе, таскают каждую книжку недели по три, по месяцу, потому что каждую строчку обсуживают полным присутствием цензуры, и проч. » [18].

Речь шла о статье Ксенофонта Полевого «Взгляд на историю Наполеона» (о кни ге Вальтера Скотта). Уваров счел эту статью злонамеренной и 24 сентября 1833 года подал на высочайшее имя записку, предлагая запретить «Московский телеграф». Од нако вопреки ожиданиям Николай I не согласился с Уваровым и повелел лишь преду предить издателя журнала. Обозленный министр поручил Ф. И. Брунову — одному из своих чиновников — найти обвинительный материал против журнала Полевого. Бру нов в точности исполнил волю своего патрона: собрал воедино выписки из «Московс кого телеграфа», в которых обнаруживался дух либерализма. Чтобы не утруждать на чальство сплошным чтением своего «труда», ретивый чиновник подчеркнул те слова, на которые следовало обратить особое внимание: вот она крамола! Приведем наугад несколько примеров из тетради Брунова.

«О современниках. Будьте только выше их и делайте с ними, что хотите. Они выслушивают брань на все, что украшает и возносит век;

будут смеяться даже над самими собою <...> Один поэт чрезвычайно польстил одному римскому императору похвальною надпи сью, но когда, по умерщвлении императора, упрекали поэта в лести, то он оправдался тем, что слово, употребленное им, двузначительно и может быть истолковано: «всегда будет дураком» <...> Франция долженствовала сделаться и сделалась местом того безмерного, векового собы тия, которое целый мир назвал и целые века будут называть французскою революциею. Без сомнения, сей переворот был французский, но, бывши французским, он был столько же и ев ропейский <...> Лафает, самый честный, самый основательный человек во французском королевс тве, чистейший из патриотов, благороднейший из граждан, хотя он вместе с Мирабо, Сиесом, Баррасом, Баррером и множеством других был один из главных двигателей ре волюции <...> При столь новом состоянии дел и умов во Франции, так называвшийся прежде боль шой свет спустил флаг. Он скончался как монархия великого короля <...> Разин, Булавин, Пугачев были страшными, но тщетными усилиями казацкой сво боды <...> Первый печатный лист был уже прокламация победы просвещенных разночинцев над невеждами-дворянчиками. Латы распались в прах <...> Жизнию народной свободы кипели Новгород и Псков» [19].

Вооружившись, Уваров стал ждать подходящего случая, который не замедлил представиться.

15 января 1834 года на сцене Александрийского театра была поставлена верно подданническая пьеса Н. В. Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла».

«Сказывали, — писал в своих воспоминаниях Ксенофонт Полевой, — что 40 рублей было употреблено на постановку этой знаменитой пьесы, и самая блистательная публика наполняла ложи и кресла в первые представления ее на Александрийском театре. Го сударь император удостоил ее своим вниманием и одобрением. «Рука всевышнего» каза лась патриотическою, народною драмою, перед которою преклонялись все — и знатные, и простолюдины. О ней не произносили ничего кроме похвал» [20].

Впрочем, это не совсем так. Порой встречались иронические и даже неодобри тельные суждения. Сохранился «ответ зрителя о драме Кукольника:...зимою давали тра гедию Нестора Васильевича Кукольника, которая имела большой успех, по достоинству ли тературному, и по многим отношениям. Не видавший оную спрашивал у другого:

— Вы видели «Рука всевышнего отечество спасла»?

— Видел.

— Как она вам полюбилась, хороша ли?

— Ложа моя была в углу, я сидел на правой стороне и мне руки-то совсем не видать былo!» [21] Н. Кукольник Рисунок К. Брюллова Остроумный ответ анонима живо передает неофициальные толки о пьесе. Сре ди петербургских журналистов трагедия также вызвала порицания. В. Д. Комовский писал 20 февраля брату поэта Языкова — А. М. Языкову, что редактор «Библиотеки для чтения» Сенковский «хочет разбранить Руку всевышнего и бранит — покуда еще не печатно» [22]. Знаменитый барон Брамбеус (это был псевдоним Сенковского) так и не выступил: счел за благо не перечить мнению царя. Между тем до Москвы отзыв Нико лая I дошел с запозданием, роковым для «Московского телеграфа».

«Прочитав драму Кукольника, Николай Алексеевич, — повествует его брат, — на писал разбор ее, где строго выставлял и осуждал недостатки произведения, не лишенного до стоинств, но составленного по ложной системе <...> Особенно резко отозвался он о ложном патриотизме, который преувеличениями своими вредит истине».

И далее Ксенофонт Полевой подробно рассказывает, что брат его, приехав по своим делам в столицу, был оглушен неслыханным триумфом Кукольника. Неза дачливый издатель «Московского телеграфа» отправился в театр посмотреть на пье су «и был изумлен съездом публики в театр и необыкновенными изъявлениями одобрения пьесе. Первые ряды кресел были заняты высшими сановниками и генералами, ложи напол нены знатными семействами, и зала потрясалась от рукоплесканий. Николай Алексеевич повстречался в театре с одним из влиятельных людей, благосклонных к нему, и почти первым вопросом того было: «Напишет ли он в «Московском телеграфе» одобрительное известие о патриотической пьесе Кукольника?» Брат мой отвечал, что он уже написал разбор ее по печатному экземпляру, полученно му им в Москве, но что этот разбор будет вовсе не одобрительным для пьесы.

«И разбор ваш уже напечатан?» — спросил тот же знакомый.

«Нет еще: однако я уже отдал его для печатания в моем журнале» «Что вы делаете, Николай Алексеевич!» — воскликнул чуть не с ужасом влиятельный знакомец.

«Вы видите, как принимают здесь пьесу;

надобно соображаться с этим мнением;

иначе вы навлечете себе страшные неприятности!.. Прошу вас, как искренний ваш добро желатель, примите самые деятельные меры, чтобы ваш неодобрительный разбор «Руки всевышнего» не появлялся в печати. Напишите, если можно, завтра же, чтобы в Москве не печатали его»» [23].

Полевой поспешил исполнить «просьбу» влиятельного знакомца;

да и как было не поспешить? Ведь влиятельным знакомцем был не кто иной, как Бенкендорф.

Предупреждение шефа жандармов запоздало: книжка журнала с рецензией на драму Кукольника уже была почти полностью разослана подписчикам.

По возвращении в Москву Полевой вскоре был вызван в столицу. Ехал он на перекладных, в сопровождении жандармского унтер-офицера. В столице Полевой был помещен на квартире Дубельта, начальника штаба корпуса жандармов. Вскоре ему было приказано явиться на дом к Бенкендорфу. Когда Полевой вошел в кабинет шефа жандармов, там уже находился Уваров. Начался допрос. Обвинителем высту пал Уваров, а Бенкендорф «останавливал резкие выходки и обвинения министра народного просвещения». Уваров начал с рецензии на драму Кукольника. Полевой смело отбивал ся: «Более и более одушевляясь, он развил свой взгляд так убедительно, что граф Бенкендорф стал поддерживать его и иногда возражать Уварову...» [24] Продолжение допроса перенес ли на следующий вечер.

Уваров привез толстую тетрадь выписок из «Московского телеграфа» — вот ког да пригодилось служебное рвение Брунова — и стал обвинять Полевого в неблагона дежном направлении журнала...

В пику Уварову Бенкендорф постарался смягчить участь Полевого, в чем немного и преуспел, но спасти журнал не смог: 3 апреля 1834 года по высочайшему повелению «Московский телеграф» был закрыт.

Приступая вскоре к изданию «Исторической библиотеки», Полевой писал, «что непредвиденные и независящие от воли моей обстоятельства заставляют меня прекратить издание Московского телеграфа...». По приказу Уварова объяснение Полевого тщатель но отредактировали и до читателей оно дошло в сокращенном и измененном виде:

«по причине прекращения вышеозначенного повременного издания» [25].

Трусливая увертка Уварова никого не обманула. Публика отлично знала, что «Московский телеграф» умер насильственной смертью. В Москве и в Петербурге пош ла по рукам анонимная эпиграмма:

Рука всевышнего три чуда совершила:

Отечество спасла, Поэту ход дала И Полевого удушила.

Закрытие «Московского телеграфа» за недоброжелательный отзыв о пьесе Ку кольника возмутило даже тех, кто по своим общественным взглядам не симпатизи ровал Полевому. Консервативно настроенный сенатор К. Н. Лебедев записал в свой дневник:

«Запретили «Телеграф». Это было самое страшное запрещение. Давно бы надобно было прекратить это назойливое издание, где вздор говорили с такою дерзостью и где порицали всякий труд, всякое положительное знание;

но запретить его за критику на драму г. Ку кольника, которую я не читал и которую, начав читать после запрещения «Телеграфа» не мог кончить — этого я до сих пор не понимаю. Между тем сколько было толков, и не они ли способствовали решительному непредставлению драмы, которая без этого, может быть, удержалась бы на несколько времени из приличия, если это было нужно для правительс тва?» [26].

Эта дневниковая запись имеет двоякий интерес. Начнем с того, что современники сочли курьезным повод, избранный для устранения «Московского телеграфа». Пра вительство вело двойную игру: по сути дела, оно закрыло журнал Н. А. Полевого за его оппозиционность, за прославление буржуазных порядков Западной Европы, за нескрываемое сочувствие к требованиям и нуждам третьего сословия;

формально же «Московский телеграф» был запрещен за отзыв о пьесе Кукольника. Общественному мнению претило двуличие правительства.

Однако, как мы узнаем из записи К. Н. Лебедева, публика помимо скрытого раз дражения и открыто выразила свое несогласие с действиями правительства: она пере стала посещать представления, и пьеса Кукольника бесславно пала.

Знаменателен отзыв Пушкина — 7 апреля 1834 года он записал в дневнике:

««Телеграф» запрещен. Уваров представил государю выписки, веденные несколь ко месяцев и обнаруживающие неблагонамеренное направление, данное Полевым его журналу. <...> Жуковский говорит: — Я рад, что «Телеграф» запрещен, хотя жалею что запретили. «Телеграф» достоин был участи своей;

мудрено с большей наглостию пропове довать якобинизм перед носом правительства, но Полевой был баловень полиции. Он умел уверить ее, что его либерализм пустая только маска».

В этом неприязненном отзыве явно проступает грань, отделившая в 1830-е годы дворянскую оппозицию от буржуазной. Пушкин и Жуковский расценивали запрет «Московского телеграфа» как удар по враждебному им журналу. Это было отрадно. В то же время подобная мера правительства еще более стесняла отечествен ную прессу. Это было горько.

Если среди передовой дворянской общественности конец «Московского теле графа» вызвал двойственную реакцию, то представители третьего сословия безогово рочно сочувствовали Полевому. Директор Московской губернской гимназии Матвей Алексеевич Окулов писал 25 апреля 1834 года Уварову:

«Что же касается до запрещения журнала Полевого, то почти все единогласно говорят, что давно бы было пора;

ибо ни одной статьи в оном никогда не было писано без цели вред ной, а класс купечества весьма недоволен и говорит, что Полевому от того запретили, что он всех умнее. В Москве вот все что мог узнать, и все удивляются, что и Надеждина до сих пор не запрещают» [27].

В последней фразе намек на журнал Н. И. Надеждина «Телескоп». Корреспон дент Уварова словно в воду глядел: два года спустя за опубликование «Философичес кого письма» Чаадаева журнал Надеждина был также запрещен.

В 1832 году был закрыт «Европеец», в 1834 году — «Московский телеграф» [28], в 1836 году — «Телескоп». Так методично и последовательно расправлялось царское правительство с передовыми печатными органами.

Литература 1. Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе. Спб., 1889. Т. 2. С. 382-386.

2. ЦГАОР, ф. 109, оп. 3, № 584.

3. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 2410, л. 1-4. Впервые это письмо было опубликовано нами по копии, на которой значилось, что автором письма является Бенкендорф // См.: Гиллельсон М. И. Письмо А. X. Бенкендорфа к П. А. Вяземскому о «Московском телеграфе» / Пушкин: Исслед. и материалы. Т. 3. М.;

Л., 1960. Т. 3. с. 418—429. Позднее нами был разыскан подлинник этого письма, писанный рукою Д. Н. Блудова (ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 1467, л. 12-14). Оно почти не имеет отличий от опубликованной копии;

в начале письма обозначена дата «30 августа 1827», а в конце дописано: «Весь ваш Блудов». По-видимому, Бенкендорф передал Блудову записки фон Фока о «Московском телеграфе» с просьбой написать Вяземскому «увещевательное» письмо, что и было исполнено.

4. Моск. телеграф. 1827. Ч. 13. Отд. 1. № 1. С. 6-7.

5. Там же. С. 9.

6. Там же. Ч. 14. Отд. 1. № 7. С. 195-196.

7. ЦГАОР, 1 экспедиция III Отделения, 1829 года, № 131, л. 1-2.

8. Там же, л. 3.

9. Там же, л. 4-5.

10. Глинка С. Н. Записки. Спб., 1895. С. 76.

11. Там же. С. 349.

12. Там же. С. 351.

13. Там же. С. 351.

14. Там же. С. 358.

15. Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналисти ки тридцатых годов. Л., 1934. С. 255.

16. Там же. С. 256.

17. Глинка С. Н. Записки. Спб., 1895. С. 356-357.

18. Николай Полевой. Указ. соч. С. 478.

19. Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Спб., 1889. Т. 2: С. 415-420, 422, 428.

20. Николай Полевой. Указ. соч. С. 316.

21. ИРЛИ, ф. 322, № 2, л. 1-2.

22. Там же, ф. 348, шифр 19.4.122.

23. Николай Полевой. Указ. соч. С. 316-317.

24. Там же. С. 323.

25. ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 1243, л. 5.

26. Рус. архив. 1910. № 7. С. 365.

27. Отдел письменных источников Государственного Исторического музея, ф. 17, № 71, л. 141 об.

28. В. Г. Березина опубликовала новые интересные материалы о конце «Москов ского телеграфа». См.: Березина В. Г. Из цензурной истории журнала «Московский телеграф». 1. Неизвестный номер «Московского телеграфа» за 1833 год;

2. К рецензии Н. А. Полевого на пьесу Н. В. Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла» // Рус.

лит. 1982. № 4. С. 164-173.

Славная смерть «Телескопа» Оно упало, как бомба...

«В Москве вместо запрещенного «Телеграфа» стал выходить журнал «Телескоп»;

он не был столь долговечен, как его предшественник, зато смерть его была поистине славной. Имен но в нем было помещено знаменитое письмо Чаадаева. Журнал немедленно запретили, цензора уволили в отставку, главного редактора сослали в Усть-Сысольск. Публикация этого письма была одним из значительнейших событий. То был вызов, признак пробуждения;

письмо разби ло лед после 14 декабря. Наконец пришел человек, с душой, переполненной скорбью;

он нашел страшные слова, чтобы с похоронным красноречием, с гнетущим спокойствием сказать все, что за десять лет накопилось горького в сердце образованного русского. Письмо это было заве щанием человека, отрекающегося от своих прав не из любви к своим наследникам, но из отвра щения;

сурово и холодно требует автор от России отчета во всех страданиях, причиняемых ею человеку, который осмеливается выйти из скотского состояния. <...> Письмо Чаадаева прозвучало подобно призывной трубе;

сигнал был дан, и со всех сторон послышались новые голоса;

на арену вышли молодые бойцы, свидетельствуя о безмолвной работе, производившейся в течение этих десяти лет» [1].

Так писал Герцен в своей знаменитой статье «О развитии революционных идей в России» (1850), навсегда определив значение письма Чаадаева в истории русской общественной мысли.

О колоссальном впечатлении, произведенном «Философическим письмом», Гер цен вспоминал и в «Былом и думах»:

«...мысль стала мощью, имела свое почетное место вопреки высочайшему повелению. На сколько власть «безумного» ротмистра Чаадаева была признана, настолько «безумная» власть Николая Павловича была уменьшена» [2].

А недавно был напечатан документ, полностью подтверждающий оценку Герцена. Документ этот — донесение австрийского посла в Петербурге графа Фикель мона канцлеру Меттерниху от 7 ноября 1836 года — написан сразу же после опубли кования «Философического письма»:

«В Москве в литературном периодическом журнале под названием «Телескоп» напе чатано письмо, написанное русской даме полковником в отставке Чаадаевым;

он задался целью выяснить с исторической точки зрения причины, которые столь продолжительное время удерживали русскую нацию в невежестве и варварстве и которые со времен Петра Ве ликого привили ей ложную цивилизацию, придавшую только внешний лоск высшим классам и оставившую большинство народа коснеть в прежнем варварстве.

Первоначально это письмо было написано по-французски несколько лет тому назад;

оно является первым из серии писем, общее количество которых мне неизвестно;

я читал первое и третье. Они не предназначались для опубликования;

однако автор проявил непо следовательность, согласившись на перевод и напечатание первого письма;

московский цен зор пропустил его, то ли не оценив его, толи по нерадению. Оно упало, как бомба, посреди русского тщеславия и тех начал религиозного и политического первенствования, к которым весьма склонны в столице.

Автор считает, что своим продолжительным невежеством и всеми своими бедами Россия обязана гибельному решению заимствовать религию и цивилизацию из Византии, падавшей от гнилости, вместо того, чтобы примкнуть к римской церкви, которая так высоко вознесла цивилизацию на всем Западе. Эта тема развернута с большим талантом, но и с чувством непомерной горечи по отношению к своей стране, которое сильно унижа ет ее. Этого одного указания достаточно, чтобы дать понять Вашей Светлости, какое впечатление должна была произвести такая публикация;

оно тем более значительно, что автор заканчивает утверждением, что Россия никогда не сможет достичь истинной циви лизации, пока она будет отделять себя, как это происходит до сих пор, от могучего интел лектуального движения Запада, понимая, однако, это движение в религиозном и истинно монархическом смысле. <...> Император, исходя из того, что только больной человек мог написать в таком духе о своей родине, ограничился пока распоряжением, чтобы он был взят под наблюдение двух врачей и чтобы через некоторое время было доложено о его состоянии. Поступая подобным образом, император имел явное намерение как можно скорее прекратить шум, вызванный этим письмом...» [3] Николай I не достиг своей цели. Шум, вызванный письмом Чаадаева, не умол кал.

«Он в Риме был бы Брут...» Незаурядная личность Петра Яковлевича Чаадаева оказала огромнейшее влия ние на историю русской общественной мысли.

В раннем детстве потерявший родителей, будущий философ воспитывался у бли жайших родственников своей матери князей Щербатовых. Дедом Петра Яковлевича был писатель, публицист и историк Михаил Михайлович Щербатов, и естественно, что домашняя интеллектуальная атмосфера способствовала воспитанию разносторон нему и гуманному. Правда, Михаил Михайлович скончался в конце 1790 года, когда будущему автору «Философических писем» еще не было четырех лет, но культурная традиция поддерживалась в семье. В 1808 году П. Я. Чаадаев стал студентом словесно го отделения Московского университета, где он подружился с Грибоедовым, Иваном Якушкиным и Николаем Тургеневым. По свидетельству Жихарева, молодой Чаадаев, любитель танцев и светских развлечений, «оказывался в то же время чрезвычайно ум ным, начитанным, образованным и в особенности гордым и оригинальным юношей. Склад его речи и ума поражал всякого какой-то редкостной и небывалой невиданностью, чем-то ни на кого не похожим» [4].

В 18 лет Чаадаев становится военным и принимает боевое крещение при Боро дине, участвует в сражениях с наполеоновской армией. Современники отмечают его решительность и смелость.

Окончилась победой война с Наполеоном. В 1816 году Чаадаев — корнет лейб гвардии гусарского полка, который квартировал в Царском Селе. Здесь, в доме Карам зина, состоялось знакомство Чаадаева с лицеистом Пушкиным.

Он вышней волею небес Рожден в оковах службы царской;

Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, А здесь он — офицер гусарской.

«К портрету Чаадаева» Пушкин не ошибался, предполагая в своем старшем друге таланты разносто ронние.

В конце 1817 года Чаадаев получает чин ротмистра и поселяется в Петербурге, назначенный адъютантом командира гвардейского корпуса И. В. Васильчикова. В сто лицу переезжает и Пушкин, ставший после окончания Лицея чиновником Минис терства иностранных дел. Дружба их крепнет, а вскоре Пушкин посвящает ему воль нолюбивое послание, которое, естественно, не могло быть напечатано по цензурным условиям, но получило широкое распространение в списках.

К Чаадаеву Любви, надежды, тихой славы Недолго нежил нас обман, Исчезли юные забавы, Как сон, как утренний туман;

Но в нас горит еще желанье, Под гнетом власти роковой Нетерпеливою душой Отчизны внемлем призыванье.

Мы ждем с томленьем упованья Минуты вольности святой.

Как ждет любовник молодой Минуты верного свиданья.

Пока свободою горим, Пока сердца для чести живы, Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы!

Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна, И на обломках самовластья Напишут наши имена!

Пророчество Пушкина сбылось лишь спустя столетие. «Нетерпеливою душой» Пушкин и Чаадаев вынуждены были постигать трудную науку терпения.

Весной 1820 года за свободолюбивые стихи и язвительные эпиграммы на силь ных мира сего Пушкина ожидало суровое наказание. Чаадаев вместе с Карамзиным и другими влиятельными друзьями молодого поэта приняли участие в его судьбе — Пушкина перевели по службе на юг.

А вскоре в опале оказался и сам Чаадаев, вынужденный подать в отставку в нача ле 1821 года (вероятно, попало в перлюстрацию его письмо, в котором он с независи мостью писал о высокопоставленных лицах).

На юге Пушкин пишет два послания к Чаадаеву: «В стране, где я забыл тревоги прежних лет» (1821) и «Чедаеву. С морского берега Тавриды» (1824), в последних стро ках которого поэт с горечью вспоминает неоправдавшийся оптимизм конца 1810-х начала 1820-х годов.

Чедаев, помнишь ли былое?

Давно ль с восторгом молодым Я мыслил имя роковое Предать развалинам иным?

Но в сердце, бурями смиренном, Теперь и лень и тишина, И, в умиленье вдохновенном, На камне, дружбой освященном, Пишу я наши имена.

Пушкин сравнивает себя и Чаадаева с героями греческого мифа Орестом и Пила дом, самоотверженная дружба которых стала для людей символом братства.

Послание удалось напечатать в «Северных цветах на 1825 год» в «Отрывке из письма к Д<ельвигу>».

Шли трудные 1820-е годы. Революция потерпела неудачу в ряде стран Западной Европы, в России все сильнее чувствовалось пагубное влияние Аракчеева. Все эти собы тия наложили грустный отпечаток на последнее послание Пушкина к Чаадаеву.

Между тем, выйдя в отставку, Чаадаев, член декабристского Союза Благоденствия, несколько лет живет за границей, и, вероятно, только отсутствие его 14 декабря года в России спасло от ссылки в Сибирь. В августе 1826 года при возвращении на родину Чаадаев был арестован, но спустя некоторое время освобожден за неимени ем явных улик. Вскоре, в сентябре 1826 года из Михайловской ссылки был возвращен Пушкин. Кто знал шесть лет тому назад, при каких печальных обстоятельствах про изойдет их встреча?

Неумолимое время зачеркнуло разницу лет. Теперь они встречались не как стар ший и младший, а как равные собеседники, умудренные горьким опытом жизни, пе режившие поражение декабристов на Сенатской площади.

Первые неудачи Кругом царило раболепие. По словам Герцена, «аристократическая независи мость, гвардейская удаль александровских времен — все это исчезло с 1826 годом».

Только непоколебимая вера в грядущее торжество человеческого разума помог ла устоять и Пушкину, и Чаадаеву в трудные годы николаевского царствования.

Чаадаев удаляется от общества, ведет затворнический образ жизни. Запершись в своем кабинете, читает, размышляет, пишет. Появляется историко-философский цикл — «Философические письма».

Появляется в рукописи. Но пройдет много лет, пока будет напечатан полный текст этих писем. Лишь столетие спустя, в 1935 году в томе 22-24 «Литературного на следства» Д. Шаховской полностью восстановит труд Чаадаева [5].

Но о всех цензурных препонах, которые десятилетиями мешали зазвучать во весь голос «Философическим письмам» Чаадаева, здесь мы писать не будем. Тема эта слиш ком обширна и хронологически не укладывается в рамки нашего повествования. Ог раничимся лишь началом цензурных мытарств Чаадаева.

Чаадаев был человеком крайностей. Он не умел и не хотел останавливаться на полдороге. Всем своим существом он отвергал духовную нищету самодержавия. Ра болепие православной церкви перед светской властью вызывало презрение москов ского философа, погрузившегося в сложные историко-философские поиски. Он не стал цареубийцей Брутом, он не стал государственным деятелем Периклом, он пере стал быть гусарским офицером: он стал философом, чтобы объяснить себе и другим запутанные события отечественной истории. Задача была трудной, и Чаадаев пришел к парадоксальному выводу: он обратил свои взоры к Ватикану, полагая, что могущест венное по своему влиянию на общество католичество может спасти русское общество от произвола и притеснений государственной власти. Повторим — Чаадаев был чело веком крайностей, и, утвердившись в этой мысли, он стал отвергать все то, что, по его убеждению, мешало торжеству католической веры.

В «Философических письмах» Чаадаев безжалостно «расправляется» с античной культурой, порицает реформацию на Западе и православие в России. Он мечтает о «революции духа», мечтает стать пророком, которому предназначено свыше спасти «сбившуюся с пути Россию», и пытается обратить в свою веру Пушкина. В письмах 1829-1831 годов московский философ призывает поэта познать «тайну века», обра титься с «призывом к небу» и найти обильную «поэтическую пищу» в назревающем духовном перевороте. Однако Пушкин не разделяет взглядов Чаадаева и вступает с ним в полемику.

6 июля 1831 года Пушкин писал Чаадаеву:

«Ваше понимание истории для меня совершенно ново, и я не всегда могу согласиться с вами: например, для меня непостижимы ваша неприязнь к Марку Аврелию и пристрас тия к Давиду (псалмами которого, если только они действительно принадлежат ему, я восхищаюсь). Не понимаю, почему яркое и наивное изображение политеизма возмущает вас в Гомере. Помимо его поэтических достоинств, это, по вашему собственному признанию, великий исторический памятник. Разве то, что есть кровавого в Илиаде, не встречается также и в Библии? Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме? Пер воначально эта идея была монархической, потом она стала республиканской. Я плохо изла гаю свои мысли, но вы поймете меня. Пишите мне, друг мой, даже если бы вам пришлось бранить меня. Лучше, говорит Экклезиаст, внимать наставлениям мудрого, чем песням безумца» [6].

Письмо Пушкина написано из Царского Села. Весной 1831 года при отъезде из Москвы поэт взял у Чаадаева одно из «Философических писем» (прежде оно счита лось третьим, теперь после восстановления всего цикла — седьмым), чтобы напеча тать его по-французски у петербургского книгопродавца Беллизара, но не смог вы полнить своего намерения. Конечно, не спор Пушкина с мыслями Чаадаева послужил препятствием. Вероятно, по приезде в столицу Пушкин посоветовался с Жуковским (известно, что Пушкин давал читать Жуковскому рукопись Чаадаева), и они при шли к выводу, что духовная цензура не разрешит печатать сочинение с восхвалением католичества. В конце августа 1831 года Пушкин вернул рукопись Чаадаеву.

В ноябре 1832 года Чаадаев пытается издать по-французски два «Философичес ких письма» — шестое и седьмое — у московского книгоиздателя Семена, но не полу чает разрешения цензуры.

По утверждению М. Лемке, Чаадаев «в 1835 или 1836 году отдает два письма от крывавшемуся тогда «Московскому наблюдателю», где они не появляются» [7].

Летом 1835 года Чаадаев посылает одно из писем в Париж А. И. Тургеневу с просьбой опубликовать за границей. Опальный А. И. Тургенев не рискует взять на себя ответственность за подобную публикацию [8]. Словом, Чаадаев терпел неудачу за неудачей.

Зато верноподданнический драматург Нестор Кукольник шел от триумфа к три умфу.

1 мая 1835 года Чаадаев с возмущением писал в Париж А. И. Тургеневу о новой пьесе Кукольника «Скопин-Шуйский»:

«Вам известно, что этот Скопин-Шуйский одно из замечательнейших явлений на шей истории, единственное, быть может, по своему размеру на всем протяжении наших летописей. Это цивилизованный герой, герой на западный лад. Между тем в драме не он яв ляется первенствующим лицом, а Ляпунов.

Этот последний — дикарь, варвар, своей варварской грузностью совершенно подавляю щий Шуйского, и он — является великим человеком данного поэтического произведения. Ему, следовательно, аплодисменты, ему фанатизм публики. Вам понятно, куда клонит эта пре красная концепция. Там есть места, исполненные дикой энергии и направленные против всего, идущего с Запада, против всякого рода цивилизации, а партер этому неистово хлопа ет! Вот, мой друг, до чего мы дошли» [9].

В запальчивых тирадах Ляпунова слышалась уваровская формула самодержа вия, православия и народности.

Да знает ли ваш пресловутый Запад, Что если Русь восстанет на войну, То вам почудится седое море, Что буря гонит на берег противный!..

Мы можем затопить, как наводненье!

Мы можем, как пожар, весь Запад сжечь!

У нас есть Крест, святейший из Крестов!

У нас есть меч, сильнейший из мечей! [10] Антизападнические филиппики «великого» Нестора Кукольника были тем до саднее московскому философу, что его собственное сочинение продолжало лежать под спудом.

Прошел еще год. Весной 1836 года в Москву приехал Пушкин. 25 мая 1836 года Чаадаев сообщал А. И. Тургеневу о своей беседе с поэтом:

«У нас здесь Пушкин. Он очень занят Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему. Вы знаете, что он издает также журнал под названием Современник. Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет?» [11] Чаадаев пишет резко и раздраженно. Сейчас самое время дать бой квасному пат риотизму Нестора Кукольника и всей верноподданнической камарильи. Но как обой ти цензурные препоны? Как будто нет никакой надежды, а между тем первое «фило софическое письмо» нежданно-негаданно прорывает «умственные плотины».

Пятнадцатая книжка «Телескопа» Цензурное разрешение этой последней и ставшей потом знаменитой книжки «Телескопа» было дано 29 сентября 1836 года. На страницах 275—310 — «Философи ческие письма» к г-же***. Письмо первое. Напечатано без подписи, да она и не была нужна — все знали, что его автором был Петр Яковлевич Чаадаев. Под статьей значи лось: «Некрополис. 1829, декабря 17». По-гречески, некрополис — город мертвых. Автор писал об отсталости России, о неразвитости общественного сознания, о равнодушии ко всем общественным вопросам.

В «Телескопе» должно было появиться еще одно, третье «философическое письмо» Чаадаева. Оно было набрано и одобрено к печати цензором А. Болды ревым 5 октября. Но следующий номер журнала не успел выйти: «Телескоп» был запрещен. Корректура журнала с невышедшим «философическим письмом» сохра нилась в коллекции П. Я. Дашкова» [12].

Редактор журнала Н. И. Надеждин был выслан в Усть-Сысольск под присмотр полиции, цензор А. В. Болдырев отставлен от службы. П. Я. Чаадаев был объявлен су масшедшим.

«Журнальная статья Чаадаева, — вспоминал хозяин московского литературного са лона Д. Н. Свербеев, — произвела страшное негодование публики и потому не могла не об ратить на него преследования правительства. На автора восстало все и все с небывалым до того ожесточением в нашем довольно апатичном обществе (я говорю только о Москве) и, заметно, восстало не только за оскорбленное православие, сколько за грубые упреки совре менной России и, главное, высшему нашему обществу» [13].

Подробней пишет об этом М. И. Жихарев, биограф Чаадаева:

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 7 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.