WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 7 |

«Н А У Ч Н А Я Б И Б Л И О Т Е К А Вадим Эразмович Вацуро Максим Исаакович Гиллельсон СКВОЗЬ «УМСТВЕННЫЕ ПЛОТИНЫ» очерки о книгах и прессе пушкинской поры ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © Вадим ...»

-- [ Страница 2 ] --

Декабристские публицисты не стремились проникнуть в философию девято го тома. Они брали факты и делали свои выводы. Факты же таили в себе огромную взрывчатую силу. Девятый том становился средством агитации [71].

Карамзин знал, на что он идет, печатая свою историю Иоаннова царствования. И хотя в его «Истории» стояло: «Печатается по высочайшему повелению», все же опасался, что ему воспрепятствуют говорить свободно об «ужасах» Ивана Грозного. «В таком случае что будет история?» [72] Опасения Карамзина были не напрасны. В Петербурге ходил анекдот, что в Аничковом дворце — резиденции великого князя, будущего императора Николая Павловича, девятый том встретили с недоброжелательством, а самого историогра фа именовали «негодяем, без которого народ не догадывался бы, что между царями есть тираны» [73]. Суждение было, вероятно, слишком подчеркнуто, для эффектности, но мысль вовсе не была оригинальна. Позднее Вяземский писал А. И. Тургеневу, что и цесаревич Константин почитает «Историю» вредною книгою [74].

Того же мнения придерживались и воинствующие ретрограды вроде Магниц кого, к нему осторожно приближались ученые консерваторы типа Каченовского и многие из публики, рукоплескавшей Карамзину, когда 8 января 1820 года он читал отрывки из не изданных еще томов в заседании Российской академии. Почти через пятьдесят лет будущий митрополит Филарет сохранял это впечатление.

«Читающий и чтение были привлекательны, но читаемое страшно. Мне думалось тогда, не довольно ли исполнила бы свою обязанность история, если бы хорошо осветила лучшую часть царствования Грозного, а другую более покрыла бы тенью, нежели многи ми мрачными резкими чертами, которые тяжело видеть доложенными на имя русского царя» [75].

Вероятно, Карамзин не раз слышал такой же мягкий упрек и благожелательный совет, и ничто не могло быть для него более сильным искушением. Ведь он и сам думал так же, и колебался, и говорил о своих сомнениях Александру. «Мне трудно решиться на издание 9-го тома: в нем ужасы, а ценсурою моя совесть», — так писал он Дмитриеву в августе 1819 года [76]. Разные голоса теперь спорили в нем — голос собственных поли тических симпатий, и голос дипломатической осторожности и тихий, но уверенный голос философа и ученого, моралиста, скептика, прошедшего сквозь школу полити ческих и нравственных исканий и иллюзий восемнадцатого столетия. Голос этот ока зался сильнее всех. Не было идеального монарха в русской истории. Деспоты, напро тив, были, и их нужно было назвать деспотами.

Что же до исторической истины, — то двадцать пять лет он пребывал в убежде нии, что постигнуть ее до конца не дано слабому человеческому разуму.

Оставалось одно — положиться на язык самих событий. Пусть они учат гряду щих монархов, показывая им, чего не нужно делать.

«Добросовестный труд повествователя, — говорил он, — не теряет своего достоинст ва потому только, что читатели его, узнав с точностию события, разногласят с ним в выводах. Лишь бы картина была верна, — пусть смотрят на нее с различных точек» [77].

Это была, вероятно, самая тяжелая победа, одержанная Карамзиным, — над са мим собой. Теперь время делало свое дело и наполняло его историю революцион ным смыслом. Он не хотел этого, но и не мешал. «Несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий», — записал Пушкин в своих «неизданных записках».

«Многие забывали, что Карамзин печатал свою Историю в России», — стоит в тексте «Северных цветов». «... В государстве самодержавном», — следовало далее в рукописи, но Сербинович не пропустил этого пояснения. В записках оно развернуто дальше:

«... что государь, освободив его от цензуры, сим знаком доверенности некоторым образом налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Он рассказы вал со всею верностию историка, он везде ссылался на источники — чего же более требовать было от него? Повторяю, что История государства Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека» [78].

Так вновь мы подходим к этой формуле — «подвиг честного человека», которая заключает «Отрывки из писем, мысли и замечания», а вместе с ней — и к концу наше го комментария. Теперь нам предстоит вернуться назад, к странной истории, которой мы начали первую главу, и посмотреть, разъясняет ли ее добытый исторический ма териал.

Ложная развязка, или Истина в первом приближении Странная история, как помнит читатель, заключалась в том, что в ноябре 1827 года куратор альманаха «Северные цветы» О. М. Сомов передал Бенкендорфу для «высо чайшего разрешения» анонимную статью Пушкина с подписанным стихотворным отрывком внутри, и Бенкендорф, приняв всю статью за не-пушкинскую, переслал ее в обычную цензуру.

В статье, наряду с «мыслями разных лиц», содержался отрывок о Карамзине из уничтоженных записок Пушкина.

Мы попытались «развернуть» пушкинский текст, раскрывая то, чего намеренно не сообщил своим читателям Пушкин.

Мы прочли имена «молодых якобинцев» в таинственных «Н» и «М», заподозрили «полуночную княгиню» в безымянной даме, авторе «глупого» отзыва, и кружок Катени на — в авторах «очень смешной» пародии. Статья Пушкина в 1828 году со страниц «Се верных цветов» во всеуслышание, печатно рассказывала о декабристах — критиках «Ис тории» Карамзина, о Никите Муравьеве, идеологе Северного общества, осужденном на пятнадцать лет каторги и ныне томившемся в Читинском остроге, о Михаиле Орлове, отправленном под надзором фельдъегеря в ссылку в свое калужское имение.

Не вполне уместно было давать характеристику «умный и пылкий» — государст венному преступнику.

Тем более неуместно это было в устах сочинителя Александра Пушкина, пагубные заблуждения которого были хорошо известны правительству. Император, хотя и про стил ему грехи молодости и окружил монаршим благоволением, все же вынужден был поставить его под тайный надзор, по причине крайнего его легкомыслия.

Действительно, нужна была изрядная смелость, и даже дерзость, чтобы ре шиться на подобный шаг, и неудивительны меры предосторожности, принятые со чинителем.

Все это явствует из комментария и все же не решает задачи до конца.

Во-первых, остается неясным, почему отрывок нужно было печатать именно те перь, и с крайней срочностью.

Во-вторых, ведь Пушкин не просто напоминает о своих друзьях — декабристах.

Он с ними спорит. Он вступает в полемику с людьми, которые не могут ему ответить, и защищает от них Карамзина. Он вспоминает о споре десятилетней давности, хотя перед глазами его был новый спор.

Как раз в это время начинаются ожесточенные нападки на Карамзина на страни цах московских журналов [79]. Да и в начале 1820-х годов основным «зоилом» Карам зина был Каченовский, с которым вел «журнальную войну» Вяземский;

и Карамзин тщетно пытался сдержать тогда эту бурную полемику, уверяя своих защитников, что его ничуть не беспокоят журнальные нападки [80]. О Каченовском — скрыв его за про зрачной буквой К... — Пушкин упомянул в одной строке — чтобы оставить его и пе рейти к декабристам. И насколько странно освещение событий! В 1818 году Пушкин не третировал пренебрежительно отзывы княгини Голицыной — сейчас он иронизи рует над ними печатно.

В 1818 году Пушкин разделял критические оценки «Истории», возмущался ее мо нархическим духом, быть может, сам участвовал в составлении пародии на нее. Сей час он как будто берет сторону Карамзина против Пушкина.

В 1818 году он пишет эпиграмму на Карамзина, теперь же отказывается от нее:

«мне приписали одну из лучших русских эпиграмм». Фраза эта осталась в «неизданных записках», где, казалось бы, не нужно было бояться цензурных преследований;

между тем она явно не соответствует действительности.

Наконец, Пушкин сокращает текст рукописных записок таким образом, что са мой многозначительной оказывается фраза о подвиге честного человека. Она венча ет весь фрагмент и становится ключевой, как бы выводом из всего, что говорилось ранее. Создается впечатление, что для нее-то и писалось все остальное и что ее-то и проводил Пушкин в печать с такими трудностями и риском. А этого не объясняет до конца даже скрытый намек на девятый том «Истории», который продолжал ходить по рукам совершенно свободно и переиздавался вместе с прочими томами с «высо чайшего соизволения».

Решительно, не к чему было так торопиться и предпринимать столько усилий, чтобы по секрету от правительства сказать публике, что Карамзин был честным чело веком — истину, которую никто не оспаривал.

К чему был весь тонкий дипломатический демарш, призванный ввести в заблуж дение Бенкендорфа и Николая I на счет истинного автора статьи? Ни тот, ни другой не могли знать, что под буквой «Н» скрывается Никита Муравьев, а под буквой «М» — Ми хаил Орлов. Ни критика Муравьева, ни письма Орлова к Вяземскому опубликованы не были;

последние распространялись в очень узком кругу. И, конечно, слова «светские люди» навели бы на ложный след августейшего цензора.

Между тем то, что неизвестно было Николаю I, не могло не быть известно цензо ру «Северных цветов» К. С. Сербиновичу. Сербинович, помогавший Карамзину в ра боте над последними томами «Истории», посещавший его почти ежедневно;

Серби нович, знавший некоторых участников тайных обществ, был, конечно, в курсе борьбы мнений, развернувшейся вокруг труда Карамзина. Ни «Н», ни «М» не были для него «таинственными незнакомцами».

Если бы Пушкин хотел скрыть именно это, ему было бы безопаснее отправить отрывок на просмотр Николаю I, даже подписав его полным именем.

Очевидно, что во всем этом был какой-то иной, непонятный нам смысл и что комментарий сказал нам и слишком много, и слишком мало.

Все дело в том, что между 1818 годом — временем, когда происходили описыва емые Пушкиным эпизоды, и 1827 годом — когда он обрабатывал окончательно для печати свои записки — пролегла полоса событий, которые наложили свой отпечаток на «отрывок» Пушкина, осветили ретроспективно новым светом его воспоминания и заставили превратить их в животрепещущую острую статью.

Нам придется вспомнить поэтому, что случилось за это время.

Карамзин уходит Нотой отчуждения окончились отношения Пушкина и Карамзина.

Им больше не пришлось увидеться. В течение шести лет — в Крыму, Одессе, Ки шиневе, в штаб-квартире декабристов — в Каменке, потом Михайловском Пушкин узнает о Карамзине из вторых рук, по письмам, по рассказам. Обида, разногласия, конфликт с годами стирались, но не исчезали окончательно. Тем временем события развивались неумолимо и грозно. 19 ноября 1825 года в Таганроге умирает Алек сандр I.

Вряд ли что-либо могло стать для Карамзина большим потрясением.

Он пережил смерть нескольких детей, он был уже далеко не молод, постоянно болен, изнурен трудом. Теперь он потерял не только друга и собеседника. Все его на дежды на осуществление «идеального царствования», весь этот воздушный замок, в который он вложил столько сил умственных и духовных, ради чего он писал свою историю, ради чего многократно шел на спор с монархом, на опалу — одним словом, все его мировоззрение, которое он вкладывал годами в этот сосуд непрочный и недо стойный, — лежало в гробу в маленьком южном городке.

Теперь ему оставалось только умереть. Но он еще находит в себе силы ежедневно бывать во дворце. Он как будто торопится досказать наследникам царствования то, чего он не успел досказать Александру. Он говорит об общем неудовольствии, о том, что он считал ошибками Александра, о мерах, необходимых для государства. Импе ратрица Мария Федоровна слушает его в молчании. Молчит и великий князь Нико лай Павлович. «Пощадите сердце матери, Николай Михайлович», — произносит, нако нец, императрица. — «Ваше величество, я говорю не только матери государя, который скончался, но и матери государя, который готовится царствовать».

Он возвращался домой в лихорадочном, неестественном возбуждении, с крас ными пятнами на лице;

голос его дрожал. «Государыня меня останавливала, как будто я говорил только для осуждения! Я говорил так, потому что любил Александра, люблю оте чество и желаю преемнику избегнуть его ошибок, исправить зло, им невольно причинен ное?» [81] Он составлял манифест нового царствования. Манифест исправили.

Было выброшено все, что должно было, по мысли Карамзина, определить харак тер нового правления: могущество и внешняя безопасность России, государственная и воинская доблесть. И, конечно, просвещение. Просвещение, «мирная свобода жизни гражданской», «правосудие и милосердие человеколюбия». Закон. То, чего не успел испол нить Александр.

Новый монарх не хотел брать на себя излишних обязательств.

Карамзин записал для потомства свой вариант манифеста.

«Один Бог знает, каково будет наступившее царствование. <...> Сыновьям моим бла гословение, потомству приветствие из гроба!» [82] * * * Александр I более не существовал. Гроб с телом его ждали из Таганрога в Петербург. По завещанию его, престол переходил к младшему брату — Николаю, ибо Константин отказывался, не чувствуя в себе способности к царствованию.

Николай, втайне чувствовавший в себе способность к царствованию, не принимал этой жертвы. Он присягнул брату демонстративно, приглашая придворных сделать то же. Курьеры разносили по России весть о вступлении на престол Константина I.

Между тем Константин I оставался в Варшаве и, видимо, не собирался оттуда уезжать. Во дворце нарастало смутное беспокойство. Распространялись слухи — один другого темнее, один другого фантастичнее.

13 декабря Константин прислал формальный акт отречения. Вечером в государственном совете Николай прочел письмо, в силу которого в знак повинове ния воле своих двух братьев объявил себя императором России, царем польским и великим князем финляндским [83]. Наутро, часов около десяти, во дворец стали съезжаться придворные, чтобы принести присягу в дворцовой церкви. Приехал и Карамзин с детьми.

Вместе с другими он ждал выхода нового императора. Николай не появлялся.

Около часу перепуганная придворная челядь принесла известие, что Московский полк взбунтовался, генералы Шеншин и Фредерике опасно ранены, Милорадович убит. Бун товщики с войсками стоят в каре на Сенатской площади. Страх нарастал: шептали, что лейб-гренадерский полк и морской экипаж присоединились к повстанцам.

В большой зале дворца, переполненной празднично одетой толпой, стояла мерт вая тишина.

Карамзин вышел на Исаакиевскую площадь. Он был настолько близко от мятеж ных полков, что мог видеть лица и слышать слова команды. Несколько камней упало к его ногам [84].

Николай, на коне, увещевал мятежников. Он ждал подхода вызванных войск и артиллерии.

Приближалась ночь. Из окон дворца была видна плотная толпа народа;

там было какое-то движение. В шестом часу, в сгустившейся темноте, над головами собравших ся на площади людей пронеслись стремительные вспышки огня, и по площади за свистела картечь. Царица упала на колени и подняла руки к небу.

Через час все было кончено. Толпа придворных в большой зале редела. В сторо не от общего движения неподвижно сидели три монумента прошедшего царствова ния — Куракин, Лопухин, граф Аракчеев.

Павловский полк на Галерной расстреливал линейным огнем в упор бегущих мятежников. Конная гвардия рубила устремившихся по набережной к Васильевскому острову. Площадь была залита кровью. Во дворце служили молебен.

В полночь Карамзин с сыновьями уже бродил по опустевшим улицам города.

Он был убежден, что перст судьбы спас в этот день Россию от безумного и пре ступного заговора. Новый государь был умен, тверд, исполнен благих намерений. Ос тальное было в воле провидения.

* * * Все, что дошло до нас о Карамзине последних месяцев его жизни, заставляет ду мать, что историограф резко осуждал вооруженное восстание на Сенатской площади.

В его письмах звучит сдержанное негодование. Рыцари «Полярной звезды» и их клев реты — безумцы, даже преступники. Так пишет он Дмитриеву, и почти так говорит он молодому Погодину, только что приехавшему в Петербург [85]. Цель мятежников, по его мнению, — отдать Россию власти неизвестной, свергнув законную.

Но если мы вчитаемся в его последние письма, мы уловим, быть может, и иные ноты.

Письма эти — не слишком надежный источник. Историограф никогда не дове рялся полностью бумаге. Десятилетиями причастный к государственной деятельнос ти, он привык быть осторожным. Даже своему ближайшему другу — Дмитриеву — он рассказывал в письмах далеко не все. Его излюбленной формой был намек, излюблен ным тропом — фигура умолчания. Он вообще был немногословен.

И тем более явственно в его письмах этих дней звучит неуверенность и нарастаю щее беспокойство. Военный разгром декабрьского выступления был, как оказывалось, лишь первой акцией нового императора. То, что случилось потом, способно было по сеять сомнения.

Он был связан с открывшимися заговорщиками теснее, чем ему казалось. Жизнь дома Муравьевых проходила у него на глазах. «Либералист» князь Вяземский был его преданным и любимым другом и родственником. Заговорщиком — важным госу дарственным преступником — оказался и брат второго его друга — Александра Тур генева.

19 декабря — под живым еще впечатлением потрясших его событий — он пи шет письмо Дмитриеву. Против своего обыкновения, он рассказывает о пережитом довольно подробно. Он мечет громы и молнии против «рыцарей Полярной звезды» и их «достойных клевретов». Но сквозь раздраженный и резкий тон письма уже про крадывается человеческое сострадание и философская скорбь.

«Катерина Фед<оровна> Муравьева раздирает сердце своею тоскою. Вот нелепая тра гедия наших безумных либералистов! Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ими не так много!» [86].

Дальше сообщения его становятся все более краткими и конфиденциальными.

«Оба рыцаря Полярной Звезды сидят в крепости;

скрывается доселе один безумец Кюхельбеккер, или погиб. К нашему сокрушению, оба сына Катерины Фед<оровны> Му равьевой взяты как члены этого законопреступного общества: Никита, то есть старший, был даже одним из начальников. Меньший осужден только на шестимесячное заключение в крепости. Все это между нами».

Одновременно растет отчуждение от двора;

он замыкается в своем доме;

связи его в Петербурге слабеют [87]. Он все больше тоскует об Александре. 31 декабря он пишет Вяземскому о заговоре в уже более спокойном и менее уверенном тоне. Но самый заговор уже занимает его менее, чем раньше. Он думает о горести и беспо койстве, царящих в семействах арестованных. Как бы случайно он роняет загадочную фразу — продолжение каких-то мыслей, не высказанных вслух:

«многие из членов <тайного общества> удостоивали меня своей ненависти, или по крайней мере не любили;

а я, кажется, не враг ни отечеству, ни человечеству» [88].

Было ли это упреком «античеловеческому» заговору или признанием благородст ва целей, которые преследовали «безумные либералисты», — тех целей, которые были и его целями? Скорее все же первое;

во всяком случае, при Погодине в это время он повышает голос, говоря о Рылееве и Бестужеве [89].

Но можно понять и иначе. В его письмах последних лет иногда прорывается за таенная мысль: его обвиняют за недостаточность либерализма;

пусть так: он — «либе ралист» делом, а не словом. За два дня до выступления новый император отверг его проект манифеста;

там содержалось обещание «закона», «просвещения», «милосердия человеколюбия». Не приходило ли ему в голову, что он со своим «делом» уходит в ряды оппозиции, умеренных «либералистов»? Кто знает?

Вяземский возражал в не дошедшем до нас письме. Карамзин ответил ему 11 января, умоляя соблюдать осторожность и не вступаться в разговорах «за нечас тных преступников, хотя и не равно виновных, но виновных по всемирному и вечному правосудию» [90]. Доводы Вяземского не убедили Карамзина, но, видимо, укрепили его растущие сомнения в злодейских намерениях восставших, а может быть, и поколеба ли его веру в непогрешимость торжествующей власти, которая угрожала теперь и его родным. И все с большей настойчивостью звучит один лейтмотив — отчуждения от двора: «Александра нет: связь и прелесть для меня исчезли» [91]. Именно теперь, в январе 1826 года, он произносит перед своими гостями речь о полезных преобразованиях, возможных при просвещенной монархии. «Я враг революций, — заключает он, — но мирные эволюции необходимы. Они всего возможнее в правлении монархическом» [92].

И то же острое ощущение необходимости перемен — в разговоре со Сперанским в марте 1826 года [93].

В это время уже надвигаются первые приступы смертельной болезни. В конце января Карамзин слег и несколько оправился лишь через два месяца.

В марте приехал из Парижа Александр Тургенев. Он просиживал у Карам зиных целые вечера. От него Карамзин узнал, что Николай Тургенев обвинен как один из руководителей общества. Встревоженный Вяземский, до которого дошел этот слух, поспешил отправить Александру письмо за границу, но письмо и адресат разминулись. Вяземский пишет вторично, вечером 20 марта, уже в Петербург. «Зачем ты приехал? <...> Ты попал в атмосферу, где тебе будут советовать иметь за братьев дове ренность, а я на твоем месте не имел бы малейшей доверенности». Вяземский уже успел проникнуть в технику работы правительственной «инквизиции». Он прекрасно по нимал, что ей больше всего страшны мыслящие и честные люди — «с ними мира не будет» — и боялся особенно за судьбу Орлова и Николая Тургенева. Чем больше он опасался, что Тургенев подпадет под влияние «околдованной» петербургской атмо сферы, тем более убежденно-страстным становилось его письмо. Николай не должен приезжать: он поедет в ловушку. «Разумеется, Карамзин и Жуковский лучшие создания Провидения, но увы! и они под колдовством и советы их в таком случае могут быть не со вершенно здравы» [94].

Но Карамзин уже больше ничего не советовал. На его глазах шли аресты и гото вился суд. «А. Тургенев здесь явился, — пишет он Дмитриеву. — Брату его Сергею дозволе но остаться в Италии;

но Александр Ив. тоскует о Николае. Кончу».

И снова: «Александра нет. Все мои отношения переменились» [95].

Оставалось только уповать на Бога. Силы его уходили с каждым днем.

Существует свидетельство, донесенное до нас декабристом Розеном, что в те дни, когда русские газеты и журналы, следуя воле правительства, распространяли слухи о безнравственности, жестокосердии и звероподобии членов тайного общества, один только Карамзин нашел в себе мужество заступиться за осуждаемых, сказав самому Николаю: «Ваше величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть за блуждения и преступления нашего века!» [96] Это место из поздних мемуаров Розена стоит одиноко в ряду воспоминаний о Карамзине и иногда кажется, что оно — слух, легенда, желаемое, принятое за действительность. Розен не мог слышать этих слов, да и свидетели разговора вряд ли были.

А. Е. Розен Акварель Ник. Бестужева (Петровский завод, VII 1832) Подпись Розена: Воспоминание есть единственный рай, из которого ни в коем случае нет изгнания.

Тем не менее он писал с полной уверенностью, даже не сделав оговорки: «гово рят, что...». Добросовестность же и щепетильность его как мемуариста доходила до педантизма.

Он был уверен в источнике своих сведений. Вероятнее всего, он получил их от жены, Анны Васильевны Малиновской, с которой соединился всего за полгода до ро кового дня 14 декабря. Все семейство Малиновских было близко к Карамзиным;

дядя Анны Васильевны был тот самый А. Ф. Малиновский, который снабжал Карамзина архивными материалами для его труда. Молодая жена, подобно Трубецкой и Волкон ской, последовала за мужем в Сибирь, — могла ли она умолчать о том, что перенесла в дни следствия и суда, и как вели себя ее петербургские знакомые, имевшие вес и положение?

Но самое главное даже не в этом. Слова Карамзина, переданные Розеном, есть в «Истории государства Российского».

Они — парафраза Цицероновой формулы: «non vitia hominis, sed vitia saeculi» — по роки не человека, но времени, — и отнесены историком к Владимиру Мономаху [97].

В них звучала идея времени, направляющего деяния людей и частью снимающего с них индивидуальную вину. К этой мысли подходил Шекспир в своих исторических хрониках и Пушкин в «Борисе Годунове» [98].

В трагические дни она прозвучала из уст философа, политика и историка, заду мавшегося над причинами — и, быть может, закономерностью событий, прошед ших на его глазах. Порочен был век — не люди.

Но самодержец не принял этой идеи — или не понял ее.

* * * Карамзин уходил в могилу, сохраняя уже не слишком прочные надежды на но вого царя-преобразователя.

Ему не суждено было прочитать заключение следственной комиссии, разрушив шее столько надежд и иллюзий. Он не успел узнать, что Николай Тургенев пригова ривается к смертной казни отсечением головы и что высочайший манифест дарует ему в виде милосердия пожизненную каторгу;

что будут предприняты попытки об манным путем заманить его в Россию для расправы;

что шестимесячное заключение Муравьева-младшего — это ложное обещание императора, обернувшееся восьмилет ней каторгой и вечным поселением в Сибири.

И он не успел при жизни принять участие в том споре о чести и правосудии, который разделил на два лагеря общество после опубликования следственного заключения. Впрочем, он оказался участником этого спора — посмертно.

* * * Карамзин угасал медленно. С конца января он был болен, и час от часу стано вилось хуже. Сам он часто говорил о смерти, — и все-таки не думал, что она стоит у порога. В марте, с трудом оправившись после тяжелой лихорадки и воспаления лег ких, он еще надеялся летом выбраться куда-нибудь во Флоренцию, чтобы не зачахнуть в петербургских болотах. Денег на путешествие у него не было;

он написал письмо Николаю I. Николай I ответил 6 апреля, обещал фрегат для проезда и прислал де ньги. 13 мая последовал указ министру финансов, дабы статскому советнику Карам зину, отъезжающему для излечения за границу, назначена была пенсия по 50 тысяч рублей в год, сохраняемая также за женой и детьми.

Этот жест монаршего благоволения станет затем одним из краеугольных камней официальной биографии Карамзина. Лишь немногие знали, что милость была вы хлопотана.

«Государь некогда, по представлению моему, успокоил последние дни Карамзина, и тот заживо узнал, что жена и дети его на всю их жизнь обеспечены», — проговорился Жуковский в 1845 году [99].

«Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзина», — сообщал А. Тургенев [100].

Карамзину, конечно, об этом не говорили. Дрожащей рукой он написал благо дарственный ответ. «... Благодеяние чрезмерно;

никогда скромные мои желания так далеко не простирались... Если сам уже не буду пользоваться плодами такой царской, беспример ной у нас щедрости, то закрою глаза спокойно: судьба моего семейства решена наисчастли вейшим образом...» [101] Сидя в креслах в саду Таврического дворца, под не гревшим его уже скупым петербургским солнцем, зябко кутаясь в теплый шлафрок, больной говорил о том, что он теперь богат и непременно заведет себе лошадь для целебных прогулок верхом. Друзья его — Тургенев, Жуковский — понимали, что положение безнадежно.

Он прожил еще неделю после получения рескрипта о высочайших милостях.

Судьи и подсудимые В эпохи общественных потрясений, гипнотизирующих сознание современников, историческое значение происходящих у них на глазах событий бывает порой неясным и затемненным. Лишь из отдаления лет выступает сущность свершившегося. А пока кипят страсти, очевидцы и участники осознают события с их моральной, этической стороны. Происходит переоценка нравственных ценностей. И тогда абстрактные спо ры о нравственности вдруг перестают быть умозрительными;

в них обнаруживается острый политический смысл. Тогда звание «порядочного человека» возрастает в цене:

оно не обозначает больше личных качеств;

оно присуждается лишь как награда за об щественные заслуги.

Таким было время, начавшееся 14 декабря 1825 года. Герцен писал, что общество с воцарением Николая I сразу же стало подавленнее и раболепнее. Это было не сов сем так, вернее, не везде так.

В конце 1825 года слова «личная честь» стали понятием политическим.

Это определилось в кабинете Николая I, куда приводили арестованных заго ворщиков. На протяжении нескольких дней подряд он слышал от них, что они связаны «честным словом» никого не выдавать [102]. Обычная, но теперь с трудом сохраняемая сдержанность в эти минуты изменяла императору, он приходил в ярость, разражался криком и угрозами. «Вы не имеете понятия о чести!» [103] Арестованные переучивались трудно;

на суде то и дело возникал вопрос о мо ральной правомочности комитета, где, по странной иронии судьбы, заседали два участника заговора против Павла [104].

Правительство вмешалось в спор официальным указом, причислявшим к «деся тому разряду» государственных преступников, осуждаемых на лишение чинов и дво рянства и написание в солдаты без выслуги всех тех, кто знал и не донес о заговоре.

А 1 июня вышел другой указ:

«В ознаменование особенного благоволения нашего и признательности к отличному подвигу, оказанному лейб-гвардии драгунского полка прапорщиком Иваном Шервудом про тив злоумышленников, посягавших на спокойствие, благосостояние государства и на самую жизнь блаженныя памяти государя императора Александра I, всемилостивейше повелеваем к нынешней фамилии его прибавить слово: Верный, и впредь как ему, так и потомству его именоваться Шервуд Верный. Правительствующему Сенату поручаем составить прилич ный для сей фамилии герб и представить оный к нашему утверждению».

Унтер-офицер Шервуд шестой год служил без расчета на повышение в 3-м Ук раинском уланском полку. В конце 1823 года он случайно стал свидетелем ссоры де кабриста Барятинского с каким-то поручиком, оскорбившим лакея;

в пылу спора Барятинский бросил: «Недолго таким, как вы, тешиться над равными себе». Шервуд почувствовал нечто неладное, сулившее, однако же, выгоды. Он стал следить;

вошел в доверие к декабристу Вадковскому, проник в тайное общество. В июле 1825 года он добился свидания с Александром I и представил ему первые сведения. До нояб ря месяца он систематически посылал доносы, которые становились все важнее и подробнее. Теперь, после разгрома восстания, его перевели в гвардию и произвели в офицеры. Ныне он получал фамильный греб, освящающий предательство.

Уже много позднее, в конце 40-х годов, «положение о совести» было внесено в офи циальное «Наставление для образования воспитанников военно-учебных заведений» Якова Ростовцева. «Закон совести, закон нравственный, — гласило наставление, — обя зателен человеку как правило для его частной воли;

закон верховной власти <...> обязате лен ему как правило для его общественных отношений» [105]. Герцен, не склонный в данном случае вникать в вопросы юридической казуистики, перетолковал эту «полез ную сентенцию» в том смысле, что в гражданских отношениях совесть человеку заме няет высшее начальство [106]. Ростовцев возмущался и протестовал;

защитники же его утверждали, что источник «наставления о совести» — не сам Ростовцев, а «убеждение единодержавного властителя», которое он высказывал неоднократно, лично допраши вая арестованных в декабре 1825 года [107].

* * * Странный спор ширился, выходил за пределы судилища, охватывал общество. На весах общественного мнения лежали понятия «верноподданный» и «по рядочный человек».

Наиболее проницательные из споривших понимали, что дело идет вовсе не о личных или сословных оценках. Речь шла о «цивилизованности» общества, о тех нравственных категориях, которые неизбежно сопутствуют тому или иному уровню его развития.

Через двенадцать лет после описываемых событий Николай Тургенев — один из образованнейших людей этого времени — напишет целую книгу, где попытается оп ределить степень общественного развития России 1825 года по нравственному облику ее деятелей.

«Драгоценнейшей чертой истинной цивилизации, — заявит он, — является чувс тво справедливости, равенства, уважение к жизни и достоинству человека... Именно эти чувства преимущественно отличают истинную цивилизацию от варварства, как бы оно ни было разукрашено и отделано... Всему можно научиться и подражать, кроме этих чувств» [108].

В 1836 году Пушкин в письме к Чаадаеву будет подходить к русскому обществу с мерилом нравственности.

Теперь же, в 1826 году, всеобщее внимание поглощено заключением следствен ного комитета, проблемой справедливости и правосудия и анализом внутренних по буждений осужденных и судей.

Вовсе не случайно основным пунктом обвинения было покушение на цареубийство. Это был не только пункт кодекса, это был тяжкий моральный иск, предъявляемый дворянину и офицеру, принявшему присягу;

иск, который делал об виняемого злодеем в глазах общества. Ход был выбран верно. Политика состояла в том, чтобы завоевать общественное мнение, осудив членов тайного общества и юри дически, и морально.

Поэтому в поздних произведениях декабристов нередко большое место занима ет анализ следствия не только с правовой, но и с нравственной стороны. Достаточно указать на книгу Тургенева и на мемуары Розена.

И совершенно то же мы находим в написанных по горячим следам записках Вяземского. Пока следственный комитет публиковал свои мемории о злодейском умышлении на жизнь обожаемого монарха, князь Вяземский «руками, дрожащими от гнева», писал обвинительное заключение следственному комитету.

Вся сила ненависти, отвращения и сарказма, на которые только был способен этот незаурядный человек, обратилась здесь в единое разящее острие, направленное в судилище и в верховного судью, — императора всероссийского — с холодно рассчи танным лицемерием игравшего роль «непричастного лица»...

Заметки Вяземского на долгие годы остались погребенными в его записных книжках. Когда в 1880 году граф С. Д. Шереметев, доверенное лицо Александра III, из давал — ничтожным тиражом — собрание сочинений Вяземского, том с этими запи сями не был пропущен. Не помогли и придворные связи Шереметева. Крамольные страницы были вырезаны и стали известны лишь в советское время [109].

Весь суд над декабристами оказывается для Вяземского ошибкой против «ло гики совести». Он решительно отказывает в праве суда «правительству и казенному причту его», той «наемной сволочи», которая кормится злоупотреблениями и от ко торой-то, собственно, и хотели очистить тело государства молодые, пламенные и честные головы. И напрасно манифест Николая I берет на себя смелость говорить от имени России: это — мнимая Россия, Россия-самозванец, Россия Лопухиных, Лан жеронов и Комаровских. Истинная Россия страданием, ропотом, неудовольствием своим, делом и помышлением, волею и неволею участвовала в этом заговоре чести против бесчестия.

27 июня 1826 года Вяземский откликается на указ о Шервуде:

«Двух нравственностей быть не может: частной и народной. Она все одна: могут быть две пользы, два образа суждения относительно истин частных и народных или го сударственных, — это дело другое! На то у вас и деньги, чтобы кормить государственную нравственность. Но берегитесь жаловать гражданственными венцами и цицеронскими от личиями предателей товарищества, шпионов, доносчиков» [110].

Он повторил эту же мысль и много позднее: «Нет ни двух нравственностей, ни двух политик» [111].

Это будет сказано об общественном и личном поведении екатерининского вель можи.

Теперь же, в 1826 году, было не до исторических аналогий. Моральный суд вер шился над вельможами Николая I, на которых дождем сыпались милости после коронации. Ожидали крупных перемен в управлении, но ничто в «атмосфере поли тической» не возвещало «благодетельного перерождения». Старые фавориты уходили, на место их прочили новых. В Дибиче вызревал новый Аракчеев.

Так обстоит дело с цивилизованностью официальной России.

Что же касается осужденных декабристов, то Вяземский идет прямо к морально му оправданию их дела и не останавливается на полпути. Он пишет:

«Карамзин говорил гораздо прежде происшествий 14-го и не применяя слов своих к Рос сии: «честному человеку не должно подвергать себя виселице!» Это аксиома прекрас ной, ясной души, исполненной веры к Провидению: но как согласите вы с нею самоотречение мучеников веры или политических мнений? В какой разряд поставите вы тогда Вильгельма Теля, Шарлоту Корде и других им подобных? Дело в том, чтобы определить теперь меру того, что можно и чего не должно терпеть. <...> Сам Карамзин сказал же в 1797 годе:

Тацит велик;

но Рим, описанный Тацитом, Достоин ли пера его?

В сем Риме, некогда геройством знаменитом, Кроме убийц и жертв не вижу ничего.

Жалеть об нем не должно:

Он стоил лютых бед несчастья своего, Терпя, чего терпеть без подлости не можно.

Какой смысл этого стиха? На нем основываясь, заключаешь, что есть же мера долго терпению народному. Был ли же Карамзин преступен, обнародывая свою мысль, и не совер шенно ли она противоречит апофегме, приведенной выше?..

Несчастный Пущин в словах письма своего (Донесение следственной комиссии, 47 стр.): «Нас по справедливоcти назвали бы подлецами, если б мы пропустили нынешний единственный случай» дает знать прямодушно, что, по его мнению, мера долготерпения в России преисполнена и что без подлости нельзя было не воспользоваться пробившим ча сом» [112].

Так потревоженная тень Карамзина вновь выходит на политическую арену. Но это уже не живой, не реальный Карамзин, носитель тех или иных политических суж дений — ошибочных, даже реакционных, вызывавших на споры. Это некий мораль ный арбитр, человек, всегда сохранявший свое «я», свою независимость, свое «особое мнение». Имя его теперь становится для Вяземского синонимом единства «нравствен ности частной и государственной», которые так разительно столкнулись в реальной действительности. Если бы Карамзин заседал в следственной комиссии, можно было бы рассчитывать на справедливый суд, без этого разгула корыстных страстей, личной мести, клеветнических обвинений [113]. Если бы круг приближенных Николая I состо ял из людей, подобных Карамзину, уровень общества был бы головой выше.

Так думал Вяземский, так думали и ближайшие его друзья, и если мы теперь ду маем иначе, то не будем при этом забывать, что они были людьми своего времени.

Верноподданный его императорского величества Вяземский был вовсе не единственным, кто стремился взять Карамзина себе в союзники. Новое правительство делало это с неменьшим упорством (благо оно об ладало всеми возможностями) и, как ему казалось, со значительно большими осно ваниями.

«В минувшую субботу, 22 мая, в два часа пополудни, к глубокому прискорбию всех Рос сиян, скончался знаменитый наш историограф Николай Михайлович Карамзин. Для похвалы сего великого мужа довольно сказать, что император Александр удостоивал его своей дружбы, «История государства Российского» есть бессмертный памятник, воздвигнутый им своему царю-благодетелю и России: памятник, которого не сокрушит рука времени!» [114] Так начинался один из первых некрологов Карамзину, опубликованный в полу официальной газете военного ведомства.

Журналисты приносили дань уважения памяти знаменитого историографа.

Московский профессор Каченовский, старинный литературный враг Карамзина, поместил в своем «Вестнике Европы» суховатый, но дельный и достойный по тону очерк, переведенный из «Journal de Saint-Petersbourg», выходившего в Петербурге на французском языке [115].

Князь Шаликов, издатель «Дамского журнала», безотчетный поклонник Карам зина, архаический «Вздыхалов», переживший свое время уже на тридцать лет, напе чатал риторически-восторженный монолог, в котором умудрился ничего не сказать об «Истории государства Российского»;

в соответствии с назначением своего журнала он отметил, однако, что Карамзин был образцом «превосходнейшего прозаика и очарователь нейшего поэта», «явившего в слоге своем прелесть, пленившую не только питомцев Муз, но и людей светских, но и прекрасный пол» [116]. Но на Шаликова уже давно никто не смотрел серьезно, и тон задавал не он, а журналисты опытные и умные, улавливавшие конъюнк туру, — такие, например, как издатели «Северной пчелы». Там же появилась большая статья Греча, во многих отношениях весьма примечательная. Но послушаем самого Греча, который начинает с изложения биографии Карамзина.

«В 1803 году пожалован в императорские историографы;

в следующем году награжден чином надворного советника;

в 1810-м получил орден св. Владимира 3-й степени. В 1812-м пожалован в коллежские советники, а в 1816-м, по поднесении им государю императору Александру Павловичу первых осьми томов «Истории государства Российского», награжден чином статского советника и орденом св. Анны 1-го класса. С того времени поселился он в Санктпетербурге. В 1824 году награжден чином действительного статского советника. Кон чина государя благодетеля поразила благодарного Карамзина жестоким ударом: он впал в из нурительную чахотку».

Чахотка была плодом поэтического воображения издателя «Северной пчелы» и как нельзя лучше согласовалась с политикой [117].

Далее Греч рассказывает с подобающим случаю пафосом об известных уже нам благодеяниях Николая I. «Но Карамзин, — так заключает он, — не мог уже сим восполь зоваться: известие о кончине императрицы Елисаветы Алексеевны погрузило его в новую скорбь, от которой увеличились болезненные его припадки».

Биограф верен себе — и еще более царствующему дому.

Карамзин был дружен с императрицей, это действительно так — но вот что пи сал А. И. Тургенев, посещавший больного почти ежедневно: «Кончина императрицы более тронула, нежели поразила его. Он говорил о ней с чувством умиления, но слабость спас ла его от сильного потрясения» [118].

Закончим, наконец, чтение биографии. Она сообщит нам, что полученный Ка рамзиным в последние дни знак монаршей милости «возбудил потухавшую в нем искру жизни, но не надолго»;

что, хотя Карамзин и употребил всю свою жизнь на «благородные занятия науками и литературою», «исключительные занятия сии не лишили его наград и выгод, сопряженных с действительною службою»;

что «правосудные и великодушные госу дари награждали его труды и заслуги самым отличным образом:...он один в России имел орден св. Анны 1-го класса в чине статского советника и получил оный вместе с сим чи ном» — и затем вновь говорится о последней «истинно царской награде, которой он удос тоился» [119].

Пример, поданный Гречем, не пропал втуне: Павел Петрович Свиньин, изда тель «Отечественных записок», сочинявший некогда льстивые мадригалы Аракчееву и удостоенный за то от Вяземского ядовитой эпиграммы, поместил пышный панеги рик, повторил рассказы о «злой чахотке», подробно исчислил милости, не забыв и об ордене св. Анны 1-й степени при чине статского советника... Свиньин пересказывал Греча, но он был много простодушнее видавшего виды, умного и осторожного изда теля «Северной пчелы»;

имея в виду эту черту простодушия, баснописец Измайлов, вообще не отличавшийся деликатностью в выражениях, называл его «Павлушка Мед ный лоб». Поэтому благонамеренность его иногда перехлестывала через край, и сам Греч, вероятно, должен был бы морщиться, читая свою собственную мысль в таком виде: «Карамзин <...> может быть поставлен на вид просвещенному миру и примером, до какой степени в России люди с истинными дарованиями вознаграждаются, достигают по честей и обеспечивают свое благосостояние» [120].

Но как бы оно ни было выражено, лучше ли, хуже ли, из некрологов явствовало одно: 22 мая 1826 года Россия лишилась одного из великих мужей государственных, идеального верноподданного, друга царствующего дома, чьи заслуги были по досто инству оценены и вознаграждены. К тому же незабвенный историограф был еще и нравственным эталоном, и имя его отныне долго будет произноситься с дрожью офи циального умиления в голосе. Это имя приводилось в пример Вяземскому — вольно думному шурину «того, кто был <...> почти совершенным, потому что в этом дольнем мире нет полного совершенства» [121]. Оно возникло и одиннадцатью годами позже, когда Пушкин лежал на своем последнем одре и Жуковский обратился к Николаю I с просьбой оказать усопшему почести такие же, как Карамзину. Николай I ответил отказом. Пушкина нельзя было сравнить с Карамзиным: Карамзин был «человек поч ти святой» и «умирал как ангел» [122].

Это была канонизация. Черты живого человека складывались в иконописный лик ангела-хранителя монархической России.

После смерти Карамзина повелением Николая I был выбит барельеф. Одна из групп его изображала молодого римлянина в тоге, читающего свиток полуобнажен ному римлянину, восседающему на троне на фоне герба Российской империи. Вто рая группа представляла читавшего римлянина уже в пожилом возрасте, на ложе, окруженного эпически спокойными родными, в присутствии Немезиды, осыпающей его младенца благами из рога изобилия [123]. Так была проиллюстрирована легенда о Карамзине.

Карамзин возвращается Вносить диссонанс в этот хор официозных голосов было крайне рискованно. «В развернувшейся кампании, — справедливо замечает современный исследователь, гово ря о писателях пушкинского круга, — никто не хотел ни оказаться верноподданным, ни (что было весьма опасно) выглядеть оппозиционером» [124].

Мысль о жизнеописании или хотя бы о некрологе, достойном памяти Карамзи на, вызревала у Вяземского, Жуковского, Александра Тургенева [125];

но они принуж дены были молчать, если не хотели выравнивать свою речь над свежей еще могилой по камертону официальных славословий. Они и молчали, и горько упрекали себя за это. Пушкин писал из Михайловского: «Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достой ной дани его памяти?» [126] Он требует этой «дани» от Вяземского. Но Вяземский отказывается: для биогра фии рано, для журнальной статьи поздно. Лишь в 1827 году в «Московском телеграфе» он напечатал анонимно отрывок из письма А. И. Тургенева под вызывающим назва нием «О Карамзине и молчании о нем литературы нашей...» «Ты прав, — так начинал Тургенев, — негодование твое справедливо. Вот уже скоро год, как не стало Карамзина и никто не напомнил русским, чем он был для них» [127].

Это была глухая оппозиция правительственному канону. Шла борьба за Карам зина, и борьба, насыщенная глубоким общественным смыслом. На стороне Вяземс кого, Тургенева и Пушкина не было никого, а против — все, не исключая даже неко торых весьма почитаемых людей из числа друзей Карамзина;

И. И. Дмитриев писал, например, что он «полюбил Греча за некрологию» в «Северной пчеле»;

«хорошо и справед ливо» [128]. При всем неподдельном уважении к Дмитриеву молодые друзья Карамзи на не считали взгляд Греча ни «хорошим», ни «справедливым»: у них было свое мнение об историографе. Скорее всего, они не знали отзыва Дмитриева;

да если бы даже и знали — Дмитриев жил в Москве и много лет общался с другом ранней юности толь ко через почту;

Дмитриев был стар и чиновен и со снисходительным любопытством наблюдателя следил за потоком политической жизни;

Дмитриев, наконец, был все же Дмитриев, а не Карамзин. И когда Греч через два года вновь напечатал статью о Ка рамзине — уже в «Северных цветах» — А. И. Тургенев написал брату, политическому изгнаннику:

«Вчера еще раз писал к Жук<овскому>, послал ему замечания на статью Греча о Ка рамзине в Северных цветах на 1828 год: что-то такое рабское и писателя недостойное. На счет истины делают фразы, напр., что милость государя на минуту возбудила его к жиз ни, — тогда как он принял ее с негодованием на чрезмерность пенсии, — и беспрестанно твердят о 3-м Влад<имире> и о том, что один он имел в чине ст<атского> сов<етника> анненскую ленту!» [129] Так альманах Дельвига «Северные цветы» становится ареной борьбы. 31 июля Пушкин предупреждал Дельвига, чтобы он не печатал статью Булгарина «Встреча с Карамзиным (из литературных воспоминаний)»: «Наше молчание о Карамзине и так неприлично;

не Булгарину прерывать его. Это было б еще неприличнее» [130].

Дельвиг готов был отказать Булгарину, — но здесь требовалось дипломатичес кое искусство. Отношения с издателями «Северной пчелы» в это время у него были вполне лояльны, а очерк был даже и не без достоинств. Статья же о Карамзине была ему крайне нужна: «Северные цветы на 1828 год» были первой книжкой альманаха, собиравшейся после смерти историографа, и, быть может, последней возможностью почтить его память.

Он делает единственное, что можно было сделать: обращается к Гречу с просьбой переделать для альманаха некрологию, напечатанную уже в «Северной пчеле» [131].

Этикет был соблюден. Булгарин отдал свои мемуары в «Альбом северных муз».

Статья Греча «О жизни и сочинениях Карамзина» была получена в конце но ября. 25 ноября Сомов оставляет цензору Сербиновичу записку: «Если Вы имеете до суг просмотреть нынешним утром прилагаемые статьи или, по крайней мере, важней шую из них — «О жизни и сочинениях Карамзина», — то покорнейше прошу сделать мне одолжение сие;

ибо типография требует пищи» [132]. Печатать альманах приходилось спешно. Тогда Пушкин, видимо, и решил дополнить и отчасти нейтрализовать офи циальную биографию своими отрывками «из неизданных записок», избежав цензуры Николая I, которая задержала бы статью надолго, а может быть, не пропустила бы вовсе. 30 ноября Сомов привозит Сербиновичу пушкинские «отрывки», не застает его дома и на следующий день отправляет ему то загадочное письмо, с которого мы нача ли свое повествование. При этом он очень торопит Сербиновича: «Если бы можно было все помянутые статьи или хотя «Мысли» получить сегодня;

ибо типография ожидает, а время сближается» [133].

Сербинович пропустил эту статью, хотя она говорила о людях и событиях, о ко торых нельзя было говорить прямо. Но, как мы уже заметили, имена были тщательно зашифрованы, рассказанные Пушкиным эпизоды в публике были известны мало, да и самая статья как будто терялась среди прочих «отрывков и замечаний». Видимо, цен зор рассудил, что «соблазна» быть не может, или просто поспешил, уступая просьбам Сомова.

Цензор не знал, что автор статьи — Пушкин. Знай он это, он отнесся бы к ней внимательнее. Но если бы об этом знал Бенкендорф или, тем более, Николай I, вовсе не прочитавший статью, они, без сомнения, обнаружили бы в ней некие скрытые от тенки смысла, о которых Сербинович не мог и подозревать.

Пушкин сам указал на этот подтекст своей статьи. В письме Вяземскому, том са мом, где он предлагал своему другу заняться биографией Карамзина, он написал:

«...скажи все, для этого должно тебе иногда употребить то красноречие, которое определя ет Гальяни в письме о цензуре» [134].

«Письмо о цензуре» — это письмо к мадам Эпинэ от 24 сентября 1774 года, в кото ром скептический аббат замечал:

«Знаете ли Вы мое определение того, что такое высшее ораторское искусство? Это — искусство сказать все, — и не попасть в Бастилию в стране, где не разрешается говорить ничего» [135].

Заметим попутно, что за скрытой цитатой из Гальяни стоит сложный ход ассо циаций, вновь ведущий к разговорам у Карамзина: историограф с увлечением читал Гальяни в 1818 году и обращал внимание как раз на это письмо, как будто прямо от носившееся к его работе над девятым томом [136]. Пушкин — постоянный посетитель Карамзиных — наблюдал за мучительным рождением истории Грозного.

Емкая формула «подвиг честного человека» вобрала в себя и воспоминание о внут ренней борьбе и сомнениях Карамзина — о «цензуре совести».

Так вставал перед Пушкиным живой Карамзин, сумевший сохранить себя и при дворе, вернее, вопреки двору. Некрологи, посвященные ему журналистами, конечно, были «холодны и низки» — в них говорилось о «придворном историографе», а как раз эту легенду, которую так настойчиво пропагандировали с легкой руки царствующих особ, нужно было отвергнуть решительно. Никто — даже убежденные враги Карам зина — не мог обвинить его в искательстве. «Мне гадки лакеи, и низкие честолюбцы и низкие корыстолюбцы, — писал он Дмитриеву тогда же, 11 сентября 1818 года, и ко нечно, Пушкин не раз слышал нечто подобное. — Двор не возвысит меня. Люблю толь ко любить государя. К нему не лезу и не полезу» [137]. И Пушкин в маленькой заметке о Карамзине, которую он набрасывает почти одновременно с письмом Вяземскому — в 1826 году, — рассказывает характерный эпизод: отправляясь на прием в Павловск к вдовствующей императрице Марии Федоровне, Карамзин надевает свою новопо жалованную анненскую ленту — ту самую, которая занимала столь важное место в официальных некрологиях. «...Он посмотрел на меня наискось и не мог удержаться от смеха. Я прыснул, и мы оба расхохотались...» [138] Сохранились два высказывания Пушкина о Карамзине, относящиеся к 1828 году.

Их передают разные люди, слышавшие их в разное время, — и вместе с тем они уди вительно похожи одно на другое. Кажется, что Пушкиным владеет одна мысль, когда он вспоминает об историографе.

М. П. Погодин Историк Погодин записывает в дневнике 8 декабря 1828 года беседу с Пушки ным:

«Гов<орили?> о Кар<амзине>. — «Летописатель 19 столетия. Я вижу в нем то же простодушие, искренность, честность. <...> Чинов не означал, а можем ли мы познако мить с нынеш<ней> Россией, например, не растолковавши, кто такие Д<ействительный> Т<айный> Сов<етник> и Кол<лежский> Рег<истратор>» [139].

Литературный и личный враг Погодина, Ксенофонт Полевой вспоминает рас сказ Пушкина о Карамзине.

К историографу съезжались гости, беспрестанно мешавшие ему поговорить с Пушкиным. Как нарочно, все это были сенаторы. Проводивши последнего из них, Ка рамзин обратился к Пушкину: «Заметили ли вы, что из всех этих господ ни один не при надлежит к хорошему обществу?» «Пушкин вообще любил повторять изречения или апофегмы Карамзина, — добавляет Полевой, — потому что питал к нему уважение безграничное. Историограф был для него не только великий писатель, но и мудрец, — человек высокий, как выражался он» [140].

Так слетали с изображения «чуждые краски» «идеального верноподданного» и высво бождался облик человека честного и частного, без казенной печати двора его импера торского величества.

Николай I не любил частных людей, употребляющих свое время на праздные размышления. Он говорил своим офицерам: «Займитесь службою, а не философией: я философов терпеть не могу;

я всех философов в чахотку вгоню» [141].

Стремление «вогнать философов в чахотку» не пропадало, но где-то тлело в глу бинах сознания уже и после того, как он стал императором. Неизвестно было, к чему ведут кабинетные размышления этих людей, имеющих слишком много досу га и остающихся вне досягаемости непосредственного начальства;

никогда нельзя было поручиться, что они удовлетворятся простым философским созерцанием. От каз от службы — Николай I знал это — часто был формой оппозиции;

он перестал подозревать Вяземского в противоправительственных кознях лишь после того, как тот стал служить и недвусмысленно грозил Пушкину опалой, когда поэт просил отставки в 1835 году.

Пушкин в это время тоже был историографом, как и Карамзин;

но занятия исто рией не были для Николая основанием нигде не числиться. Карамзин же, к слову ска зать, был здесь дурным примером, дважды отказавшись от губернаторской должности, якобы мешавшей ему писать историю. Праздность влекла за собою крамолу;

импера тору предстояло вновь убедиться в этом на примере Чаадаева в 1836 году.

Но стремление к личной независимости, которую так настойчиво подчеркивали в Карамзине Пушкин и его друзья в ущерб легенде об «идеальном верноподданном», имело прямое отношение и к поведению — личному и общественному — самого Пушкина.

* * * 8 сентября 1826 года наступил конец его шестилетней ссылки. Долгожданная сво бода, столь страстно желаемая, была получена им из рук Николая I во время беседы в Чудовском дворце в Москве, куда Пушкина доставил фельдъегерь — покрытого пылью, в дорожном костюме. Беседа шла два часа с глазу на глаз. Новый царь освободил поэ та от ссылки и стеснительной цензуры. «Я сам буду твоим цензором». 30 сентября Бен кендорф отправил Пушкину письменное подтверждение этих обещаний. «Сочинений Ваших никто рассматривать не будет;

на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений Ваших и цензором» [142].

Пушкин принял дарованную ему свободу и милость, еще не осознавая всей тя жести ожидавшей его судьбы. Впрочем, у него не было иного выхода.

Ему было очевидно, что 14 декабря на Сенатской площади совершилась истори ческая трагедия, на которую нужно было взглянуть взглядом Шекспира. Когда он писал о «необъятной силе правительства, основанной на силе вещей», — это была истина. 14 декаб ря обнаружили себя и вышли на поверхность подспудно действовавшие неумолимые и непреодолимые законы движения общества, законы истории. Как бы ни сочувство вал Пушкин «друзьям, товарищам, братьям», погибшим в этом горниле, — а сочувствия своего к ним он никогда не скрывал, и прямо сказал об этом Николаю, — разгром вос стания был неоспорим и мало того — исторически неизбежен.

Оставшимся — тем, кто, как его Арион, был выброшен на берег волною, погло тившей остальных, — предстояло жить и действовать. Как — вот в этом был вопрос, и он возникал и для Пушкина, и для Вяземского, тоже «подозрительного», тоже пре исполненного отвращения ко всеобщему разгулу низменных страстей, которых уже не скрывали и не стыдились победители, тоже проникнутого почти благоговейным сочувствием к осужденным. Пушкина и Вяземского многое сближало в это время;

не удивительно, что в первые же дни своего приезда в Москву Пушкин бросается искать Вяземского — всюду, в доме его в Грузинах (что на подворье Кологривова, где была вотчина его жены в цыганском предместье Москвы), в номерной бане... В самом деле, им было о чем поговорить.

Вяземский писал Жуковскому 29 сентября:

«Говорят, что государь умен и славолюбив;

вот две пружины, на которые благонаме ренные и честные люди могут действовать с успехом. А чего от него требовать, когда бла гонамеренные и честные люди оставляют его на съедение глупцам и бездельникам, а сами стоят по углам с пальцами по квартерам и говорят: не наше дело!» [143] П. А. Вяземский Акварель С. Дица, Здесь целая программа, сформулированная по горячим следам встреч и дли тельных бесед с Пушкиным. И, конечно, не только программа для Жуковского, но и для Вяземского, и для Пушкина.

И еще одна фраза останавливает наше внимание в этом письме:

«По смерти Карамзина ты призван быть представителем и предстателем русской грамоты у трона безграмотного. Не шучу. Равнодушие твое в таких случаях было бы мало душием» [144].

Судьба и власть привели Пушкина, как и Жуковского, в соприкосновение с двором. Мог ли он, не обвиняя себя в малодушии, отказаться предстательствовать за русскую грамоту?

Этого требовал долг порядочного человека. Крест был тяжел, но отказать ся от него было бы равносильно позорному бегству, моральной капитуляции, бесчестию. «Честный человек» было понятие общественное.

* * * Тень Карамзина — прежнего предстателя за русское просвещение перед тро ном — становится рядом с Пушкиным — нынешним. И теперь для него оказывают ся важными не столько общественные взгляды Карамзина, сколько его общественное поведение. Историограф воскресает в новом обличье. Пушкин начинает с того, чем кончил Карамзин, — с требования «милосердия человеколюбия», как будто подхватывая те слова, которые Николай I вычеркнул из проекта манифеста, составленного покой ным историографом. Он пишет «Стансы», призывая царя к незлобию памяти. Теперь эти слова имели особый смысл. Пушкин просил о смягчении участи сосланных «дру зей, товарищей, братьев». От него требовали вовсе не этого. Ему предлагали заняться предметом о воспитании юношества — ибо он ныне был «императорским Пушкиным», прощенным и облагодетельствованным, — а раньше «на опыте» видел «совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания» [145].

Пушкин уезжает в Михайловское писать свою записку «О народном воспита нии» и перечитывает там написанные «листы о Карамзине», — из записок, которые он хотел послать Вяземскому для опубликования, но не послал. Однако он готовил их к напечатанию и, может быть, перерабатывал.

15 ноября он заканчивает свою записку о воспитании. Бенкендорф, получив ее, препровождает Николаю I. Бенкендорф доволен: записка — в официально-благона меренном духе. «Заметки человека, возвращающегося к здравому смыслу».

Но Бенкендорф был человеком поверхностным и не слишком умным. Нико лай I был много основательнее. Вообще он обладал качествами более чем среднего самодержца всероссийского: был умен, тверд, холоден, жесток, в меру циничен и ма лообразован, что тоже было немаловажно. Образование ослабляло решительность и сеяло сомнения и колебания.

В ответ Бенкендорфу Николай I написал: «Посмотрю, что это такое» [146].

Посмотрев, Николай I поставил на полях записки сорок вопросительных и один восклицательный знак. Раздражение его нарастало по мере чтения. Сочинитель записки проповедовал просвещение, не только не заботясь о том, чтобы оное про свещение служило высшей власти, но и прямо идя вразрез с ее недвусмысленно вы раженной волей. Дело дошло до того, что он предлагал преподавание «высших поли тических наук» и курса истории прагматического — без «нравственных и политических рассуждений». Все это очень напоминало идеи «друзей» Николая по 14 декабря, кото рых сочинитель осуждал в записке вполне отвлеченно, а одного из главных злоумыш ленников, Николая Тургенева, именовал истинно просвещенным. Такое просвещение вовсе не было нужно и крайне неуместно.

«Можно будет, — писал Пушкин, и неизвестно чему нужно было удивляться — наивности или дерзости суждений, — с хладнокровием показать разницу духа народов, ис точника нужд и требований государственных;

не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000-ми лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолю бивым возмутителем. Вообще не должно, чтоб республиканские идеи изумили воспитанни ков при вступлении в свет и имели для них прелесть новизны» [147].

Здесь Николай I поставил пять вопросительных знаков;

три — против фразы о «духе народов».

Если «дух народов» — источник нужд и требований государственных, то и самая разность правлений — и ложность конституций европейских, и пагубное безначалие республик — имеют в нем свое оправдание.

Подобное вредное умствование не могло быть терпимо в государстве самоде ржавном [148].

№ 23 декабря 1826.

Его высокоб<лагородию> А. С. Пушкину.

Милостивый государь Александр Сергеевич!

Государь император с удовольствием изволил читать рассуждения Ваши о народном воспитании и поручил мне изъявить Вам высочайшую свою признательность.

Его величество при сем заметить изволил, что принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее Вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание. Впрочем, рассуждения Ваши заключают в себе много полезных истин.

С отличным уважением честь имею быть Вашим покорным слугой покорнейшей слуга А. Бенкендорф [149].

Пушкин предвидел, что ему «вымоют голову». Ему было ясно, что правительст во требует безусловной капитуляции просвещения перед «усердием и служением» и что указ о Шервуде — декларация нравственности в понимании верховной власти. Но он оставлял за собой право не понимать предъявленных ему требований. 16 сентября 1827 года в разговоре с Вульфом он скажет: «Мне бы легко было написать то, чего хоте ли, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро» [150]. А в следующем году он подаст Николаю I стихотворение «Друзьям», где напишет, защищая себя от упреков в лести:

Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:

Он горе на царя накличет, Он из его державных прав Одну лишь милость ограничит.

Он скажет: презирай народ.

Гнети природы голос нежный!

Он скажет: просвещенья плод — Разврат и некий дух мятежный!

Под покровом похвалы царю продолжится спор о просвещении и милосер дии — мало того, он приобретет почти памфлетную форму. А в конце зазвучат угро жающие интонации ветхозаветных пророков-обличителей:

Беда стране, где раб и льстец Одни приближены к престолу, А небом избранный певец Молчит, потупя очи долу.

«Достойно вести себя, когда судьба благоприятствует, труднее, чем когда она враж дебна», — говорил Ларошфуко.

Пушкин измерял теперь на собственном опыте глубину этой «апофегмы».

* * * Тень Карамзина продолжала сопутствовать Пушкину. В записке «О народном воспитании» отразились некоторые из его излюбленных идей, уходивших глубоко в просветительство XVIII столетия.

Николай I не знал, что он отметил тремя вопросительными знаками, как наи более «опасную для всеобщего спокойствия», одну из идей Карамзина, пересказанную Пушкиным.

Не случайно в пушкинской записке имя Карамзина всплывает сразу же пос ле этих цитированных нами строк. «Историю русскую должно будеть преподавать по Карамзину. «История государства Российского» есть не только произведение великого писа теля, но и подвиг честного человека» [151].

Так впервые выходит на поверхность формула, которая станет в центре «Отрыв ков из писем, мыслей и замечаний».

Пушкин не сам придумал эту формулу. Как и цитата из письма Гальяни о цен зуре, она была хорошо известна в кругу Карамзина;

за ней стояли факты и события, которые давали ей расширительный и глубокий смысл.

Осенью 1820 года, когда русские и иностранные журналы были полны отклика ми на первые 8 томов «Истории государства Российского», вышедшие к тому време ни уже в нескольких иностранных переводах, Карамзин писал в Москву И. И. Дмит риеву:

«Знаешь ли, что я, читав равнодушно десять или двадцать благоприятных отзы вов. Французских, Немецких, Итальянских, был тронут статьею Монитёра о моей Истории? Этот Академик посмотрел ко мне в душу: я услышал какой-то глухой голос потомства. Но... chut!» [152] «Глухой голос потомства» Карамзин услышал в маленькой анонимной заметке, где содержались следующие слова:

«Автор представляет обширную картину своего отечества, от глубокой древности до нашего времени. Его размышления, всегда основательные, продиктованы здравой философией и беспристрастием, его стиль серьезен, выдержан и одушевлен каким-то духом чистосер дечия, национальности (если позволительно так выразиться), который показывает в ис торике не только ученого, но в первую очередь честного человека (l‘honnte homme avant le savant)» [153].

Пушкин не сразу нашел определение «Истории государства Российского». «Вечный памятник», «алтарь спасения, воздвигнутый русскому народу», — написал он внача ле [154]. Это была выспренняя риторика, он ее отверг и нашел для официальной за писки формулу, в которой для него, как ранее для самого Карамзина, заключался осо бый, сокровенный смысл.

В «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» он повторил ее еще раз. Если бы «Отрывки» попали на просмотр Николаю I, он мог бы почувствовать, что между ними и запиской, за которую он год назад «вымыл голову» Пушкину, существует некая внут ренняя связь.

Вослед Карамзину Если мы откроем альманах «Северные цветы» на страницах 208—226, мы обнару жим неподписанное пушкинское произведение под названием «Отрывки из писем, мысли и замечания», а в нем — сокращенный и переделанный «отрывок из неизданных записок», в полном своем виде именуемый условно «Воспоминания о Карамзине».

Этот отрывок хотел Пушкин издать в ноябре 1826 года, чтобы противопоставить официозной легенде живого Карамзина — таким, каким понимали его он сам, Пуш кин, Вяземский, Жуковский, Александр Тургенев. Он начал готовить мемуары к печа ти, но оставил, не видя в них ничего достойного опубликования или не веря, что их пропустят. Но за год произошли события, которые требовали немедленного, крайне срочного отклика. Пушкин печатает свои восломинания с риском для себя, хорошо рассчитанным ходом обойдя высочайшую цензуру.

Отрывок содержал воспоминания о 1818 и ближайших за ним годах — времени, когда сам Пушкин вместе с «молодыми якобинцами» выступил против монархической идеи Карамзина. Он рассказывал читателям о нескольких произведениях, «презревших печать», в которых билась и трепетала мысль нескольких людей, ныне «странствовав ших далече» — мысль, полная иронии и гражданского одушевления. Пушкин с уваже нием вспомнил об этих людях — умных и пылких — и имел мужество сказать об этом в печати.

Но Пушкин и спорил с ними, — и тем самым спорил с собой — тогдашним, де вятнадцатилетним, напитанным идеями декабризма. Он спорил страстно и убежден но, так, что историческая точность его воспоминаний отступала на задний план, и ме муары переставали быть мемуарами, превращаясь в современную животрепещущую статью.

В этой статье есть своя, очень определенная и ясная логика мысли. Во имя этой логики Пушкин исключает из печатного текста то, что занимало основное место в спорах 1818—1820-х годов, что отразилось и в рукописных «неизданных записках». В отрывке в «Северных цветах» отсутствует всякая оценка политических и исторических взглядов Карамзина. Если бы она была главным для Пушкина, то напечатание отрыв ка, лишенного центральной идеи, было бы бессмысленным.

Но главным было теперь не это, ибо вопрос об уничтожении самодержавия в России после разгрома декабрьского восстания на какое-то время перестал сущест вовать.

Главным становился вопрос об общественной позиции писателя, ученого, политика. О его нравственном облике, о его социальном поведении.

Это занимало Пушкина и его друзей и было для них неотделимо от понятий «общественное мнение», «развитие общества», «цивилизация» — как позже будет писать об этом Николай Тургенев.

Не было ни двух нравственностей, ни двух политик. Она была одна, они были одно. Нравственность была политикой, политика — нравственностью. Деспотизм был безнравственностью. Закон совести мог быть оправданием декабрьского выступления, именем этого закона читался обвинительный приговор клевретам правительства.

И в этой сфере моральных категорий, перестававших быть абстракцией, соеди нялись имена прежних врагов политических — декабристов и Карамзина. К ним до бавлялось теперь имя Пушкина.

Имя Карамзина становилось символом, обозначением общественной позиции, краеугольным камнем которой было просвещение, закон, правосудие, — нравствен ность декабристов, а не Шервуда и не правительства, пожаловавшего ему герб.

«Подвиг честного человека» — обозначал и «верную картину» в истории, и борьбу Карамзина против неблагоприятствующих внешних обстоятельств, и тяжкую победу над собственными сомнениями и влечениями, и наконец, независимость от властей предержащих, от временных вкусов публики, от хулений и от похвал.

Это стоило названия «подвига» и заслуживало быть почтенным той единственной похвалой, которую покойный историограф считал своей высшей наградой, — словом «честность».

И если еще год назад Пушкин не хотел печатать свои «записки», то теперь дело было иное. Судьба Карамзина имела разительно много общего с его собственной — судьбой «честного человека», взявшего на себя тяжелую миссию передового бойца на форпостах русского просвещения, «предстателя за грамоту у трона безграмотного».

Пушкин ставил памятник своему предшественнику на этом посту — как и он, вынужденному печатать свои труды в «России, государстве самодержавном», как я он, освобожденному от цензуры и связанному по рукам и ногам обязательствами «всевоз можной скромности и умеренности», как и он, сохранявшему свои взгляды при благо приятных и неблагоприятных оборотах судьбы.

И подобно Карамзину, он готов был принять равнодушно хвалу и клевету — кро ме той, которая исходила от его прежних единомышленников, обвинявших его теперь тоже в «царедворной подлости». Ходили слухи, что стихи свои царю он писал по заказу в четверть часа [155], что стансы «Друзьям» — «дрянь», которой «никого не выхвалишь, никому не польстишь» [156]. Это писал уважаемый им Языков. Кончалось все чьей-то грубой эпиграммой:

Я прежде вольность проповедал, Царей с народом звал на суд, Но только царских щей отведал И стал придворный лизоблюд [157].

Эти эпиграммы и слухи, конечно, тоже вставали перед Пушкиным, когда он за щищал Карамзина от декабристов и поверял его мораль моралью «честных людей», принявших смерть и каторгу за свои убеждения. Мораль была одна.

Пушкин — автор «Стансов», автор записки «О народном воспитании», автор «Отрывков из писем...» следовал по избранному им тернистому пути, продолжая свой «подвиг честного человека».

* * * Прошло девять лет.

За это время случилось многое — была «Литературная газета», запрещенная в 1830 году за четверостишие об Июльской революции в Париже, был журнал «Европе ец», прекращенный после второго номера за статью о европейском просвещении... И газета политическая, которую Николай разрешил Пушкину, а потом взял назад раз решение, и «Медный всадник», не пропущенный высочайшей цензурой, и многое другое, о чем Пушкин мельком и сухо скажет в своем дневнике, пространнее — в пись мах, и с потрясающей силой — в стихотворении «Из Пиндемонти»:

...никому Отчета не давать;

себе лишь самому Служить и угождать;

для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи...

...Вот счастье! вот права!..

Но борьба не была кончена, и то, что лишь намечалось в конце 20-х годов, теперь развертывалось на страницах издаваемого Пушкиным журнала «Современник». Тень Карамзина продолжала сопутствовать Пушкину. В 1835 году обнаруживается «Запис ка о древней и новой России». История этого произведения Карамзина была полна для Пушкина особым смыслом.

Двадцать пять лет назад, в ноябре 1810 года, историограф, едва знакомый лично с императором Александром, был в Твери и посетил жившую там в своей резиденции великую княгиню Екатерину Павловну, супругу принца Георгия Ольденбургского, ге нерал-губернатора тверского, новгородского и ярославского. Она занималась полити кой и литературой и на сочинениях Карамзина училась русскому слогу.

Карамзин охотно говорил с княгиней о положении в России, ибо находил в ней благожелательного слушателя. Он порицал многое;

консерватор по убеждениям, он не сочувствовал некоторым проектам царя — они казались ему слишком либераль ными, а главное опрометчивыми. Великая княгиня соглашалась с ним. Суждения ее, как обычно, были резки и определенны. В первое же свидание с Карамзиным она про сила его изложить свои мысли на бумаге.

Записка была готова в начале 1811 года, и Карамзин взял с собою в Тверь единст венный экземпляр своего труда;

о нем никто не знал, кроме жены историографа, Ека терины Андреевны, своеручно переписавшей его от доски до доски. В первой полови не февраля Карамзин уже читал с великой княгиней рукопись, а по окончании чтения Екатерина Павловна спрятала записку в бюро. Карамзин не успел возразить;

он слы шал лишь, как сухо щелкнул замок.

В марте в Тверь приехал Александр I;

к этому времени был приглашен и Карам зин. Он читал главы из «Истории», а 17 марта, накануне своего отъезда, император получил в руки записку с твердой и решительной критикой его либеральных начи наний, с прямодушной и смелой оценкой предшествующих царствований — Павла и Екатерины.

Царь читал записку весь вечер, а на следующий день уехал. В день отъезда он не замечал историографа и отправился в путь не простившись. Перед Карамзиным встал призрак опалы.

Это было тем более опасно, что за полгода до этого, в августе 1810 года, попе читель Московского учебного округа Голенищев-Кутузов отправил новому министру просвещения А. К. Разумовскому донос на Карамзина, где указывал, что историограф «целит не менее как в Сиесы или в первые консулы», о чем все в Москве знают. А в феврале 1811 года, за месяц до встречи с Карамзиным, Александр получил другой донос — бо лее серьезный — о том, что историограф якобы имел связь с французским шпионом, неким Шевалье де Месанс, незадолго до этого побывавшим в Москве. О доносах этих Карамзин знал, — в частности, от Дмитриева, — и мог оценить трудность своего по ложения.

Тем не менее он пишет Записку, поставив к ней эпиграф из псалма: «Несть льсти в языце моем», а Екатерина Павловна подает ее Александру.

Карамзин уезжал из Твери в неизвестности, поставив под удар свою собственную судьбу и судьбу своей «Истории». Он вернулся в Москву и сел за изучение материалов об Иване Грозном — будущий девятый том «Истории».

Когда через пять лет он приехал в Петербург, чтобы печатать уже готовые тома своего труда, началась та мрачная полоса его жизни, которую он назвал своей «пятидесятницей». Он оставался в Петербурге почти два месяца, не принимаемый ца рем, пренебреженный, дрожа от оскорбления и негодования, которого не скрывал ни от кого. Он просит разрешения вернуться в Москву;

его не отпускают. Наконец, искус кончается;

его принимают и жалуют анненскую ленту [158].

* * * Пушкин вставляет упоминание об этом эпизоде в статью «Российская Акаде мия», напечатанную во втором томе «Современника».

Он пользуется удобным случаем: в заседании академии 18 января престарелый адмирал Шишков читал статью «Нечто о Карамзине». Шишков рассказывал, как в Твери в 1811 году Карамзин читал Александру и Екатерине Павловне отрывки из сво ей Истории, и они осыпали его «ласками и похвалами» [159].

«Пребывание Карамзина в Твери, — пишет Пушкин, — ознаменовано еще од ним обстоятельством, важным для друзей его славной памяти, неизвестным еще для современников. По вызову государыни великой княгини, женщины с умом необыкновенно возвышенным, Карамзин написал свои мысли о древней и новой России, со всею искреннос тию прекрасной души, со всею смелостию убеждения сильного и глубокого. Государь прочел эти красноречивые страницы... прочел и остался по-прежнему милостив и благосклонен к прямодушному своему подданному. Когда-нибудь потомство оценит и величие государя и благородство патриота...» [160] Вот и все. Нет ни намека на монархизм Карамзина и «либеральность» Алексан дра I. Но есть недвусмысленный намек на то, что подданный противопоставил свое мнение мнению царя и что царь принял это благосклонно. Это пишет Пушкин, хо рошо знавший, что вовсе не так безусловна была эта «благосклонность» и вовсе не так величествен был Александр I, которому он, автор статьи «Российская Академия», под свистывал до самого гроба... «Слабый и лукавый» властитель, «в лице и в жизни арлекин», «нечаянно пригретый славой» становится на не подобающий ему пьедестал.

Это был новый — еще один — призыв к Николаю I внимать прямодушному го лосу предстателей за просвещение.

Эта часть статьи сразу же привлекает настороженное внимание цензора Крыло ва;

но в 1836 году Цензурный комитет разрешил ее печатать [161]. Однако через двад цать лет, в 1855—1857 годах, когда первый биограф Пушкина П. В. Анненков готовил к печати собрание его сочинений, она была вычеркнута цензором А. Фрейгангом, и никакие усилия Анненкова никогда не спасли бы ее, если бы не вступились Вяземский (тогда член Главного управления цензуры) и министр просвещения.

Вспоминая об этом, Анненков писал: «Пушкин был чуть ли не первым человеком у нас, заговорившим публично о «Древней и новой России» Карамзина. Дотоле трактат ходил по рукам секретно, в рукописях, как оппозиционный и, по мнению других, даже агитатор ский голос непризванного советчика» [162]. И далее Анненков, от друзей Пушкина и по документам хорошо знавший обстановку, в которой приходилось работать Пушкину, вкратце упомянул о его попытке извлечь из забвения «записку» Карамзина.

История этой попытки стала известна лишь в начале нашего века, когда были опубликованы цензурные документы.

20 сентября 1836 года председатель Санктпетербургского цензурного комитета Дондуков-Корсаков обратился в Главное управление цензуры с бумагой, в которой испрашивал разрешения представить отрывки из Карамзина на высочайшее ус мотрение, поскольку и вся «История» печаталась по высочайшему повелению и вне цензуры. Главное управление цензуры ответило на следующий день, что записку сле дует рассматривать на общих цензурных правилах и испрашивать особого разреше ния нет достаточных оснований.

11 октября цензор Крылов, отметив карандашом сомнительные места, каковых мест оказалось две пятых от всего текста, представил вновь рукопись в цензурный ко митет, присовокупив, что, по его мнению, такие сочинения сохраняются как достоя ние потомства и не обнародуются в полном содержании своем.

Комитет вторично послал рукопись на благоусмотрение Главного управления цензуры.

28 октября Уваров известил Дондукова-Корсакова, что так как упомянутая статья «не предназначалась сочинителем для напечатания и при жизни издана им в свет не была, то <...> и ныне не следует дозволять ее печатать» [163].

* * * Спор, начатый когда-то в «Записке о народном воспитании» и продолженный «От рывками из писем...», завершается десять лет спустя статьей «Александр Радищев».

Это странная статья, вызвавшая столько противоречивых толкований и споров среди критиков и исследователей, статья, где Пушкин обрушивается с резкими и не справедливыми нападками на кумира своей юности, статья, несмотря на это, запре щенная цензурой.

Пушкин пишет биографию «истинного представителя полупросвещения», чья кни га — «Путешествие из Петербурга в Москву», — исполненная «горьким злоречием» и «пошлым и преступным пустословием», имела «ничтожное влияние» на современное ему поколение. Зачем?

В 1833—1835 годах он обратился к этой книге, чтобы заново пересмотреть те воп росы общественной жизни, которые поднимал в свое время один из самых благород ных и мятежных умов русского XVIII столетия. Пушкин как бы заново проделал путь Радищева в своем «Путешествии из Москвы в Петербург», то споря, то соглашаясь с автором знаменитой «якобинской книги». Это было понятно;

общественные проблемы во многом оставались теми же, они требовали решения.

Статью свою Пушкин в печать не отдал. Теперь, в апреле 1836 года, он вновь воз вращается к Радищеву и собирается печатать в «Современнике» статью о нем, — не ужели только для того, чтобы положить клеймо на его память? Или — как думают иногда, — затем, чтобы просто напомнить о нем? Но к чему служило бы напоминание о человеке, память о котором вовсе не изгладилась в образованном русском обществе, и не слишком ли дорогую цену платил Пушкин за это напоминание? Он напоминал о «безумных заблуждениях», о «преступлении, ничем не извиняемом», о «весьма посредст венной книге» слепого ученика соблазнительных французских теорий.

Объяснять все это хитрым конспиративным ходом, как это иногда делали, по меньшей мере наивно. Нигде и никогда не существовало читателя, который читал бы только между строк, не обращая внимания на явный смысл статьи, как читают сим патические чернила между строками газетного листа. Нигде и никогда уважающий себя писатель не изменял в угоду цензуре смысла того, что он пишет. Мы видели уже, что «конспиративные» статьи Пушкина не нужно читать между строк;

нужно лишь представлять себе ясно события, о которых идет в них речь.

Так же написана и статья «Александр Радищев», и читать ее нужно не мудрствуя лукаво.

Она имеет прямое отношение к тем произведениям Пушкина, которые только что прошли перед нами. Спор о политике и нравственности продолжался, в разных формах, с разными оттенками, — вернее, он не прекращался все эти десять лет.

Пушкин осудил многое из идей Радищева;

то, что он принял, он не счел нужным скрывать. Он не скрыл и того, зачем он написал статью;

ее «разгадка» лежит на поверх ности, как утерянное письмо из детективного рассказа Эдгара По.

«Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, — пишет Пуш кин, — дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Ека терины! <...> У него нет ни товарищей, ни соумышленников. В случае неуспеха — а какого успеха может он ожидать? — он один отвечает за все, он один представляется жертвой закону. Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а Путешествие в Москву весьма посредствен ною книгою;

но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкно венным;

политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивитель ным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостию» [164].

Вот это оказывается важным для Пушкина. В словах «преступление Радищева» приоткрывается странный, парадоксальный смысл: это — преступление, не вызыва ющее ни ужаса, ни отвращения, ни презрения — но удивление, даже преклонение перед самоотверженной честностью преступника. Это преступление — нравственный подвиг.

Радищев высказал в своей книге «несколько благоразумных мыслей, несколько бла гонамеренных предположений». (Их было больше, чем «несколько» — Пушкин подроб но разбирал их в своем «Путешествии из Москвы в Петербург».) Им следовало быть представленными «с большей искренностию и благоволением» — тогда «они принесли бы истинную пользу» [165].

Радищев совершил трагическую ошибку из благородства, из рыцарственной чест ности побуждений, говорит Пушкин. Он совершил «подвиг честного человека», окон чившийся бесплодно для общества и роковым образом для него самого. Книга его ушла;

величие его — нравственное и человеческое — достойно удивления потомства.

Именно поэтому пишет Пушкин его биографию — его житие, а не разбор его книги.

«У нас обыкновенно человек невидим за писателем, — говорил Вяземский еще в 1818 году. — В Радищеве напротив: писатель приходится по плечу, а человек его головою выше. О таких людях приятно писать, потому что мыслить можно» [166].

Пушкин мыслил — и мысль его вела к начатому за десять лет спору. Он поста вил эпиграфом к своей статье: «Il nе faut pas qu‘un honnte homme mrite d‘tre pendu. Сло ва Карамзина в 1819 году». Это были те самые слова, которые вспоминал Вяземский в 1826 году, говоря о декабристах. Вяземский переводил их так: «честному человеку не должно подвергать себя виселице».

Слова эти загадочны. При каких обстоятельствах были они сказаны, какие собы тия и лица имелись в виду? Мы не знаем, и потому для нас пропадают смысловые оттенки пушкинского эпиграфа.

Лишь один документ, кажется, приоткрывает слегка завесу, которую опустило время над разговором полуторастолетней давности. Это письмо старинного приятеля Карамзина, Юрия Александровича Нелединского-Мелецкого, написанное вне всякой связи с этим разговором, еще в 1809 году.

«Есть два рода честных людей, — писал тогда Мелецкий. — Одних именуют тако выми потому, что они прямо не нарушают общепринятых правил и искусно сохраняют внешние приличия. Другие честны сердцем, ибо честность их держится не мнением ок ружающих, но добродетелью, заключенной в их внутреннем существе, и она есть побуди тельная причина их поступков, независимых от того, что о них будут говорить. Этот род честности, которой наделена Екатерина Ивановна Нелидова, выдержит испытание самой строгой совести — первого рода честность его не выдержит, как об этом сказано, кажется в «Фигаро»: «Ее достаточно только для того, чтобы не быть повешенным» (elle suffit pour prserver de n‘tre pas pendu)».

Афоризм Карамзина был парафразой крылатого словца Бомарше — из 4-го яв ления первого действия «Севильского цирюльника», где лукавый Фигаро оценивал им нравственные качества доктора Бартоло. Цитата оторвалась от своего источника настолько, что даже Пушкин, перечитывавший Бомарше как раз в 1830-е годы, не вспомнил об ее истинном авторе. Слова Фигаро больше не были шуткой: за ними сто яли этические вопросы, о которых думали и говорили в кругу Карамзина еще в деся тые годы. Вопросы эти возникли заново в 1826 году — и с ними явилась формула «слова Карамзина», уже Карамзина, а не Бомарше, потому что Карамзин придал им когда то — в 1819 ли году или раньше — особый вес и значительность. Теперь, после раз грома заговора, политическая действительность давала им контекст и наполнение. Ве роятно, их вспомнили Вяземский и Пушкин в своих беседах в сентябре 1826 года, и Вяземский тогда же записал свой перевод-толкование.

Теперь Пушкин повторял эту формулу. Радищев, как и декабристы, был тем «честным человеком», которому следовало, не подвергая себя виселице, представить правительству свои социальные проекты. Так, как делал ранее Карамзин, а теперь Пушкин.

В последний раз Пушкин выступает со своей программой — рука об руку с те нью Карамзина.

Сознавал ли он утопичность своих мечтаний, знал ли он, что в течение десяти лет строил испанские замки, исчезающие с дуновением ветра?

Он привел слова Карамзина в ином варианте, нежели Вяземский. «Не следует, чтобы честный человек заслуживал повешения». Это обращение не только и даже не столько к писателю, сколько к правительству, от которого зависит его судьба.

Если же мы взглянем на рукопись статьи «Александр Радищев», нашим глазам откроется картина, на которую нельзя смотреть без внутреннего содрогания.

Пушкин пишет о проектах Радищева:

«...все это было бы просто полезно и не произвело бы ни шума, ни соблазна, ибо само правительство не только не пренебрегало писателями и их не притесняло, но еще требо вало их соучастия, вызывало на деятельность, вслушивалось в их суждения, принимало их советы — чувствовало нужду в содействии людей просвещенных и мыслящих, не пугаясь их смелости и не оскорбляясь их искренностью».

Это окончательный вариант — для печати. В черновиках вместо слов «ибо само правительство не только не пренебрегало писателями» было: «особливо в то время когда правительство не только не отвергало благоразумных мнений и советов писателей». Вмес то «и их не притесняло» стояло «и не преследовало». Вместо «чувствовало нужду в содейст вии» — «чувствуя еще нужду в соучастии». А первоначальная редакция концовки читалась: «не пугаясь малодушно их смелости и не оскорбляясь невежественно их от кровенностию» [167].

В сознании Пушкина это «идеальное» правительство отодвигается назад — в прошлое, в XVIII век. Рядом с ним возникает образ правительства «малодушного и неве жественного», которое боится просвещения и притесняет его носителей.

И у Пушкина начинают возникать аналогии неожиданные и опасные. Судьба Ра дищева напоминала кое в чем его собственную. Император Павел, возвратив Радище ва из ссылки, взял с него обещание «не писать ничего противного духу правительства. Ра дищев сдержал свое слово».

Это о себе в 1826 году;

требование Николая I повторено почти дословно [168]. А еще раньше — о Карамзине, на которого наложена обязанность «всевозможной скром ности и умеренности».

Еще один шаг — и уже в черновиках «Памятника» появляется «мятежная стро ка»:

Что вслед Радищеву восславил я свободу...

Но сейчас еще Пушкин готов обратить к правительству свой последний призыв.

* * * Статья «Александр Радищев» попала в руки чиновнику Крылову. Первое, что он сделал — подчеркнул эпиграф из Карамзина [169].

Затем — 18 августа 1836 года — он представил статью на благоусмотрение Глав ного управления цензуры. Министр народного просвещения Уваров написал резолю цию:

«Статья по себе недурна, и с некоторыми изменениями могла бы быть пропущена.

Между тем нахожу неудобным и совершенно излишним возобновлять память о писателе и книге, совершенно забытых и достойных забвения» [170].

Так писал Уваров, который в 1815 году, не будучи еще министром, упоминал пе чатно о «некоем из наших писателей (г... Р...), о котором Российские музы не без сожа ления вспоминают», и приводил большую цитату из «Путешествия» [171]. Памяти у русских муз не хватило на двадцать лет. Они были женщинами — существами невер ными и непостоянными.

Министр Уваров не был женщиной, но был царедворцем. Он знал завет пушкин ского Шуйского: «Теперь не время помнить;

советую порой и забывать».

В 1840 году к нему вновь попадает статья «Александр Радищев» — на этот раз для посмертного собрания сочинений Пушкина — и он изъясняет свою мысль от кровеннее.

«По рассмотрении этой статьи, я нахожу, что она, по многим заключающимся в ней местам, к напечатанию допущена быть не может, и потому предлагаю сделать распо ряжение о запрещении ее» [172].

Дело было не в Радищеве, а в Пушкине, в тех «местах» статьи, ради которых она писалась и которые послужили истинной причиной ее запрещения. На них намекал Уваров и в 1836 году, говоря о возможных «некоторых изменениях».

И так же искусно, под покровом благовидных предлогов скрывался Уваров, про тиводействуя напечатанию записки «О древней и новой России». Но этой истории суждено было окончиться лишь через несколько месяцев, уже после того, как в «Ли тературных Прибавлениях к «Русскому Инвалиду» появилось сообщение, обведенное черной каймой:

«Солнце нашей поэзии закатилось! Пушкин скончался, скончался во цвете лет, в среди не своего великого поприща!..» Крестный путь Пушкина был окончен. Он лежал в черном фраке, ибо при жизни не любил мундира. Николай I сказал: «Верно, это Тургенев или князь Вяземский присо ветовали» [173].

Министр Уваров отдавал распоряжение о соблюдении строжайшей умереннос ти в статьях о Пушкине — человеке не чиновном и не проявившем себя на государст венной службе [174].

Эпилог В пятом томе «Современника», изданном после смерти Пушкина Плетне вым, Вяземским, Жуковским, помещена статья под названием «Отрывок из ру кописи Карамзина. О древней и новой России, в ее политическом и гражданс ком отношениях. (До смерти Екатерины II)», с эпиграфом: «Несть льсти в языце моем. Псал. 138». К ней сделано примечание:

«Во втором № Современника (на 1836 год) уже упомянуто было о неизданном сочинении покойного Карамзина. Мы почитаем себя счастливыми, имея возможность представить на шим читателям хотя отрывок из драгоценной рукописи. Они услышат если не полную речь великого нашего соотечественника, то по крайней мере звуки его умолкнувшего голоса.

А. Пушкин».

Есть какая-то странная и жестокая ирония судьбы в том, что это примечание было звуками умолкнувшего голоса Пушкина. Тело издателя «Современника» уже покоилось под могильной плитой Святогорского монастыря, но его речь еще звучала со страниц основанного им журнала, представляя читателям — в последний раз — «подвиг честного человека». «Несть льсти в языце моем». Он начал дело издания «запис ки» — оканчивали уже другие.

Жуковский — Уварову (Конец февраля — март 1837 года) Я был у вас, чтобы узнать от вас, правда ли, что статья Карамзина, которую мы хотели поместить в «Современнике» и в которой нет слова, которое бы можно было остановить, запрещена Вами? Так говорит Крылов. Не могу никак этому поверить. Он как-нибудь не понял. В этой статье решительно нет ничего такого, что бы могло поме шать ее изданию в свет. Это просто взгляд на состояние России до смерти Екатерины, в коем нет ничего общего с тою огромною запискою, из которой он взят, и до которой нет дела читателю. И Карамзин бы сам напечатал этот отрывок в том виде, в каком мы хотим его напечатать. <...> Да и не может быть, чтобы Вы могли запретить печатание этой статьи? Это, верно, недоразумение Крылова. Прошу Вас убедительно отвечать мне и, если можно, поскорее, ибо хотелось бы эту статью поместить в начале. Пора набирать ее <...>.

Жуковский — Уварову (Конец февраля — март 1837 года) Удивляюсь решению Цензурного комитета: не пропускать сочинения Карамзина по тому только, что оно при нем не было напечатано! Что ж это за повод к запрещению?

<...> Дело цензуры пропустить то, что пропустить можно, и вымарать то, чего она про пустить не может. Ей и знать нельзя и не нужно, откуда взята представляемая мною пиеса;

ее дело только смотреть на то — можно ли ее пропустить или нет. Пушкин ее уже представлял. Я все то выбросил, что было отмечено, и цензура может быть теперь доволь на. <...> Пускай выкинут все то, что найдут нужным;

пускай если угодно и не говорится, что она писана для Е. Павловны. <...> [175].

Рукопись странствовала по комитетам и министерству. Карандашные пометы на ней свидетельствовали, что две пятых ее не подлежат печати.

«Излагаемые в ней суждения, будучи развиты гораздо в большем размере в «Истории государства Российского», получили ту степень известности и направления, которые слу жат оправданием для них и в том случае, когда они встречаются в других литературных произведениях» [176].

Напечатанная «История» была прецедентом;

нельзя было прямо сказать, как в 1826 году, что она безусловно подлежит запрещению [177]. Скрепя сердце, соглашались, что известность высказанных в ней мыслей служит «оправданием» к их перепечатке.

Из текста «записки» было изъято многое, что было ранее развито в «Истории го сударства Российского». Рассуждения о «республиканских» учреждениях в Киевской Руси. О заблуждениях государей. О деспотизме и монархии. И конечно — о деспотиз ме Ивана Грозного — краткое содержание девятого тома [178].

«Но дальнейшая часть отрывка, — продолжал далее цензурный комитет, — от носящаяся к новой истории, преимущественно ко временам Петра Великого и Екатери ны II-ой, отличается и такими идеями, которые не столько по новости их в литератур ном круге, сколько по возможности применения к настоящему положению, не могут быть допущены без разрешения начальства» [179].

Это было рассуждение о реформах Петра, которые, как думал Карамзин, посяг нули на народные обычаи и гражданские добродетели — «насилие беззаконное и для мо нарха самодержавного»;

о самом царе, без сомнения великом, но прибегавшем ко всем «ужасам самовластия»;

о безначалии и пороках двора при Анне и Елизавете;

наконец, о Екатерине, «очистившей самодержавие от примеси тиранства» и приучившей поддан ных «хвалить в делах государя только похвальное, осуждать противное».

Скажем, забегая вперед, что все российские монархи стремились удержать под спудом эту монархическую записку Карамзина.

Журнал заседаний Главного управления цензуры 29 марта 1837 года «Господин Председатель предложил Главному управлению цензуры о донесении цензора Крылова, который, рассмотрев представленную вновь для помещения в издании «Современ ник» рукопись «О старой и новой России», соч. Н. М. Карамзина, нашел, что из нее исклю чены все места, которые прежде обратили на себя внимание цензуры, и что теперь в этой статье не содержится ничего, несогласного с цензурными правилами» [180].

Жуковский — Дондукову-Корсакову [181] 7 апреля Милостивый государь Михаил Александрович. Опять принужден утруждать Вас покорнейшею моею просьбою: Вы сказали мне, что статья Карамзина пропущена. Но редакция «Современника» все еще ее не получила. Прошу Вас сделать мне большое одолжение: разрешить как-нибудь это дело. Если эта статья не должна быть пропуще на, то хорошо бы хотя знать это наверное, чтобы заменить ее другою в первой книж ке «Современника», который от этих задержек ни взад, ни вперед. Не спрашиваю, почему статью Карамзина не позволяют: это будет бесполезно. Жаль только, что тут замешалось имя Карамзина, за которое мне очень больно. Прошу Ваше сиятельство удостоить меня ответом.

Вашего сиятельства покорнейший слуга Жуковский.

Дондуков-Корсаков — Жуковскому [182] 12 апреля Милостивый государь Василий Андреевич. Отлучка моя из С. -Петербурга — причина медлительности моего ответа на письмо Ваше от 7 < апреля >;

ныне спешу уведомить Ваше превосходительство, что еще 6-го числа статья Карамзина пропуще на и доставлена цензором Крыловым в типографию, где печатается «Современник».

С отличным почтением и совершенною преданностью имею честь быть Вашего превосходительства покорнейший слуга князь Михаил Дондуков-Корсаков.

«Воспоминания изгнанника» Николая Тургенева, напечатанные за границей в 1847 году [183] Император Александр встречал иногда довольно резкую оппозицию своим преобразо вательным планам не со стороны общественного мнения, которое в России бессильно, а со стороны небольшого числа лояльных и искренних людей. Среди них выделялся Карамзин, ис ториограф Империи;

пожалуй даже, он был единственным человеком, осмеливавшимся энер гично и откровенно излагать свои мнения самодержцу. <...> Карамзин был литератором в полном и лучшем смыcле этого слова и никогда не желал быть никем иным. Император не сколько раз предлагал ему портфель министра народного просвещения. Карамзин принимал только те ничтожные знаки отличия, которыми в России наделяют всех, и, кроме того, звание историографа и, наконец, личную дружбу императора, который, по моему мнению, никогда не уважал так ни одного русского. Карамзин обладал большим талантом, очень про свещенным умом;

он был наделен благородной и возвышенной душой. Эти качества не ме шали ему, однако же, заявлять о необходимости и полезности для России самодержавной власти. Несомненно, таково было его убеждение, так как он был неспособен к лицемерию или лжи. Тем не менее он далеко не был врагом форм правления, совершенно противополож ных тем, которые господствовали в России;

он был даже пламенным поклонником их. «Я республиканец в душе, — говорил он иногда;

— но Россия прежде всего должна быть великой, а в том виде, какой она имеет сейчас, только самодержец может сохранить ее грозной и сильной». <...> Что касается меня, то я очень мало спорил с Карамзиным, так же, как и с другими, о превосходстве той или иной формы правления;

но я чувствовал к нему антипатию и на всегда сохранил к нему неприязнь, потому что он не затронул в своем труде, вопреки своему долгу, вопрос, который никоим образом не мог нанести ущерб его культу самодержавия:

вопрос о рабстве. <...> Здесь заканчивается рассказ о «подвиге честного человека».

Литература 1. Мысли и замечания графа Блудова // Ковалевский Е. Граф Блудов и его время. Спб., 1866. С. 243.

2. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М.;

Л., 1937-1949. Т. 11. C. 59.

3. Дельвиг А. И. Полвека русской жизни. М.;

Л., 1930. Т. 1. С. 95-96.

4. ИРЛИ, ф. 244, оп. 1, № 294.

5. ЦГИА, ф. 1661, оп. 1, № 1521, л. 5-5 об.

6. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 225 (письмо не позднее 14 сентября 1825 г.).

7. Там же. Т. 12. С. 432.

8. Северные цветы на 1828 год. Спб., 1827. С. 223-225.

9. Письмо А. Ф. Малиновскому от 28 февраля 1818 г. // Погодин М. П. Николай Михайлович Карамзин по его сочинениям, письмам и отзывам современников. Спб., 1866. Ч. 2. С. 197.

10. Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. Спб., 1866. С. 235. См. также письмо его к Жуковскому 11 марта 1818 г. // Рус. архив, 1868. № 11. Стлб. 1835.

11. Письма Е. А. Энгельгардта А. М. Горчакову от 18 января 1818 г. и В. Л. Пушки на Вяземскому от 30 января 1818 г. // Лит. наследство. 1952. Т. 58. С. 33-34.

12. Архив братьев Тургеневых. Пг., 1921. Вып. 5. Дневники и письма Николая Ивановича Тургенева за 1816-1824 годы. Т. 3. С. 120.

13. -ъ <В. В. Измайлов>. Московский бродяга // Сын отечества. 1818. № 23 (8 июня), с. 153-158.

14. См.: Томашевский Б. В. Пушкин: Опыт изучения творческого развития. М.;

Л., 1956. Кн. 1. (1813-1824). С. 223.

15. Письмо Вяземскому от 24 декабря 1817 г. — Письма Н. М. Карамзина к князю П. А. Вяземскому 1810-1826. (Из Остафьевского архива). Спб., 1897. С. 43. О критичес ких замечаниях Голицыной на «Историю» Карамзина сообщал Вяземскому В. Л. Пуш кин в июне 1818 г. См.: Михайлова Н. И. Письма В. Л. Пушкина к П. А. Вяземскому // Пушкин: Исслед. и материалы. Л., 1983. Т. II. С. 220.

16. См. свидетельство В. Л. Пушкина в письме П. А. Вяземскому от 8 июня 1818 г. // Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1951. Т. 1. С. 156.

Полный текст письма см.: Михайлова Н. И. Указ. соч. С. 219-220.

17. См. письмо А. И. Тургенева Вяземскому от 3 декабря 1818 г. — Остафьевский архив князей Вяземских. Спб., 1899. Т. 1. С. 160.

18. Письма Пушкина А. И. Тургеневу от 1 декабря 1823 и 14 июля 1824 г. — Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 80 и 103. О Пушкине и Голицыной см. ста тью И. А. Кубасова в кн.: Пушкин А. С. Собр. соч. Под ред. С. А. Венгерова. Спб., 1907. Т. 1. С. 516-526.

19. «М<илонову> М<арин> здравия желает» // Поэты-сатирики конца XVIII — на чала XIX в. Л., 1959. С. 194.

20. Карамзин Н. М. История государства Российского. Спб., 1817. Т. 6. С. 329. (Вы делено мной. — В. В.).

21. См.: Томашевский Б. Пушкин. Кн. 1. С. 217-225.

22. См. в письме П. А. Катенина Н. И. Бахтину от 9 марта 1823 г. // Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину. (Материалы для истории русской литературы 20-х и 30-х годов XIX века). Спб., 1911. С. 39.

23. ГПБ, ф. 682 (Н. Н. Селифонтова), к. III-VI, «Ж».

24. Неизданные сочинения и переписка Николая Михайловича Карамзина.

Спб. 1862. Ч. 1. С. 195.

25. ГПБ, Ф. 682 (Н. Н. Селифонтова), к. III-VI, «Ж» (письмо от 25 февраля 1818 г.).

26. Письмо от 9 января 1828 г. // Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину. С. 104:

см. также с. 22 (письмо от 15 мая 1821 г.), 31, 40, 141, 152-153, 220.

27. См. об этом подробно: Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л., 1929. С. 162-177.

28. Письмо к Бибиковым от 8 декабря 1866 г. См.: Волк С. С. Исторические взгля ды декабристов. М.;

Л., 1958. С. 288.

29. Лит. наследство. 1934. Т. 16/18. С. 619-631;

см. также: Дружинин Н. М. Декабрист Никита Муравьев. М., 1933. С. 97.

30. См. о салоне Муравьевых: Дружинин Н. М. Декабрист Никита Муравьев. С. 62 63;

Садиков П. А. М. Муравьев и его записки // Воспоминания и рассказы деятелей тай ных обществ 1820-х годов. М., 1931. Т. 1. С. 94-95.

31. Волк С. С. Указ. соч., С. 288.

32. Там же. С. 288-289.

33. Медведева И. Н. Записка Никиты Муравьева «Мысли об «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина» // Лит. наследство. 1954. Т. 59. Кн. 1. С. 572.

34. Ср. свидетельство М. И. Муравьева-Апостола, приведенное С. С. Волком // Волк С. С. Указ. соч. С. 290.

35. Письмо от 30 ноября 1816 г. // Декабрист Н. И. Тургенев: Письма к брату С. И. Тургеневу. М.;

Л., 1936. С. 203.

36. Ланда С. С. О некоторых особенностях формирования революционной идео логии в России. 1816-1821 гг.: (Из полит. деятельности П. А. Вяземского, Н. И. и С. И. Тургеневых, М. Ф. Орлова) // Пушкин и его время. Л., 1962. Вып. 1. С. 101.

37. Лит. наследство. 1954. Т. 59. Кн. 1. С. 586.

38. Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа: Полит. соч. Письма / Изд. подготовили С. Я. Боровой, М. И. Гиллельсон. М., 1963. С. 57, 58.

39. См.: Нечкина М. В. Декабрист Михаил Орлов — критик «Истории» Н. М. Ка рамзина // Лит. наследство. 1954. Т. 59. Кн. 1. С. 557-568.

40. Вяземский П. А. Полн. собр. соч. Спб., 1883. Т. 8. С. 384.

41. Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа: Полит. соч. Письма. С. 58.

42. Остафьевский архив... Т. 1. С. 347. Ср.: Нечкина М. В. Указ. соч. С. 568.

43. Вяземский П. А. Указ. соч. Т. 8. С. 384.

44. См.: Нечкина М. В. Новое о Пушкине и декабристах // Лит. наследство. 1952.

Т. 58. С. 159.

45. См. подробно: Гессен С. Лунин и Пушкин // Каторга и ссылка. 1929. Кн. 6.

С. 86—94;

Его же. Источники десятой главы «Евгения Онегина» // Декабристы и их время. М., 1932. Т. 2. С. 130-135.

46. Боричевский Ив. Пушкин и «нераскаянные» декабристы // 3везда. 1940. № 8/9.

С. 262.

47. Лит. наследство. 1934. Т. 16/18. С. 631.

48. Письмо к Бибиковым 14 марта 1866 г. Приведено в статье М. К. Азадовского «Во глубине сибирских руд» (Новые материалы). (Азадовский М. К. Статьи о литературе и фольклоре. М.;

Л., 1960. С. 450). Вновь выдвинутую гипотезу о Грибоедове как авто ре этой эпиграммы (см.: Фесенко Ю. П. Эпиграмма на Карамзина. Опыт атрибуции // Пушкин: Исслед. и материалы. Л., 1978. Т. 8. С. 293-296) нельзя считать достаточно обоснованной.

49. Письмо С. И. Тургеневу от 4/16 июня 1816 г. // Декабрист Н. И. Тургенев: Пись ма к брату С. И. Тургеневу. М.;

Л., 1936. С. 182.

50. См. об этом подробно: Ланда С. С. Указ. соч. С. 99-109.

51. Запись в дневнике 31 декабря 1819 г. // Дневники и письма Николая Ива новича Тургенева за 1816-1824 г. Пг., 1921. Т. 3. С. 221. (Архив братьев Тургеневых;

Вып. 5).

52. Волк С. С. Указ. соч. С. 381. См. подробнее: Лузянина Л. Н. Эпиграмма на Ка рамзина // Литературное наследие декабристов. Л., 1975. С. 260-265, где на основании текстуальных сопоставлений выдвигается гипотеза о принадлежности первой эпи граммы Н. И. Тургеневу.

53. Князь Вяземский и Пушкин / С предисл. и примеч. Н. Барсукова. М., 1904. С. 37. (Старина и новизна. Кн. 8. Отд. оттиск).

54. Вяземский П. А. Указ. соч. Спб., 1882. Т. 7. С. 341. Подробно см.: Томашевский Б. В. Эпиграммы Пушкина на Карамзина // Пушкин: Исслед. и материалы. Т. 1. М.;

Л., 1956. Т. 1. С. 208-215.

55. Не датировано. ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 5082, л. 81.

56. См. письмо М. Муравьева-Апостола Бибиковым от 8 декабря 1866 г. // Волк С. С. Указ. соч. С. 288;

Погодин М. П. Н. М. Карамзин... Ч. 2. С. 203-204.

57. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 306.

58. Остафьевский архив... Спб., 1899. Т. 3. С. 117.

59. Там же. С. 121 (письмо от 4 мая).

60. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 284 (письмо П. А. Вяземского от 12 июня 1826 г.).

61. Там же. С. 285-286 (письмо от 10 июля 1826 г.).

62. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 306.

63. Дневники Н. И. Тургенева. С. 225.

64. Письмо от 23 марта 1820 г. //Письма Н. М. Карамзина к князю П. А. Вяземско му. 1810-1826. Спб., С. 98 (подлинник по-французски).

65. Письмо А. Ф. Малиновскому 30 января 1821 г. — Погодин М. П. Н. М. Карам зин... Т. 2. С. 257.

66. Карамзин Н. М. История государства Российского. Спб., 1821. Т. 9. С. 147.

67. Карамзин Н. М. Соч. Спб., 1848. Т. 1. С. 424.

68. О Румянцеве и его басне см. статью Л. В. Крестовой «С. П. Румянцев-писатель и публицист (1755-1838)». (Русская литература XVIII века: Эпоха классицизма). М.;

Л., 1964. С. 91-128.

69. Карамзин Н. М. История государства Российского. Т. 9. С. 439.

70. Письмо Булгарину 20 июня 1821 г. // Рылеев К. Ф. Полн. собр. соч. М.;

Л., 1934. С. 458.

71. Подробно см.: Волк С. С. Указ. соч. С. 385-388.

72. Записка А. И. Тургеневу 14 октября 1816 г. // Рус. архив. 1866. № 11/12.

Стлб. 1765-1766.

73. Лорер Н. И. Записки декабриста. М., 1931. С. 67.

74. Переписка Александра Ивановича Тургенева с князем Петром Андреевичем Вяземским. Пг., 1921. Т. 1. 1814-1833 годы. С. 40.

75. Письмо митрополита Филарета графу Ф. П. Литке 5 мая 1867 г. // Чтения в Имп. обществе истории и древностей российских при Моск. ун-те. 1880. Кн. 4. С. (5-я пагинация).

76. Письмо 1 августа 1819 г. // Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитрие ву. С. 270.

77. Стурдза А. Воспоминания мои о Н. М. Карамзине // Москвитянин. 1846. № 9/10.

С. 154.

78. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 306.

79. Историю полемики см.: Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1889. Кн. 2. С. 234 и след.

80. См. напр., письмо Н. М. Карамзина к князю П. А. Вяземскому. С. 109.

81. Погодин М. П. Н. М. Карамзин... Т. 2. С. 460-461.

82. Карамзин Н. М. Неизданные сочинения и переписка. Спб., 1862. Ч. 1. С. 20.

83. К истории восстания 14 декабря 1825 г. (из дневника флигель-адъютанта Н. Д. Дурново) / Подготовили И. Козьменко. И. Яшунский. Под ред. М. В. Нечкиной // 3ап. отдела рукописей / Гос. б-ка СССР им. В. И. Ленина. 1939. Вып. 3. Декабристы.

C. 12-14.

84. См. письмо к Дмитриеву 19 декабря 1825 г. // Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 411-412;

А. И. Тургеневу 18 декабря 1825 г. // Рус. старина. 1899.

№ 4. С. 233-234;

Письмо Жуковского А. И. Тургеневу 16 (28) декабря 1825 г. // Письма В. А. Жуковского к А. И. Тургеневу. М., 1895. С. 204-211.

85. Погодин М. П. Н. М. Карамзин... Ч. 2. С. 471;

см. также с. 468.

86. Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 412.

87. Там же. С. 413, 414.

88. Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому. С. 169.

89. Погодин М. П. Н. М. Карамзин... Ч. 2. С. 471. Разговор происходил 26 декабря.

90. Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому. С. 171.

91. Там же. С. 171.

92. Сербинович К. С. Николай Михайлович Карамзин. Воспоминания // Рус. ста рина. 1874. № 10. С. 259.

93. Там же. С. 263.

94. Переписка Александра Ивановича Тургенева с кн. Петром Андреевичем Вяземским. П., 1921. Т. 1. 1814-1833 годы. С. 25.

95. Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 417.

96. Розен А. Е. Записки декабриста. Спб., 1907. С. 112.

97. Карамзин Н. М. История государства Российского. Спб., 1816. Т. II. С. 157, 436. Анализ этого места в «Истории...» дан в диссертации Л. Н. Лузяниной «Проблемы истории в русской литературе первой четверти XIX века» (Л., 1972, машинопись).

98. Слонимский А. Л. «Борис Годунов» и драматургия 20-х годов // «Борис Годунов». Сб. ст. / Под общ. ред. К. Н. Державина. Л., 1936. С. 70.

99. Письмо В. А. Жуковского В. К. Александру Николаевичу 1(13) февраля 1845 г. // Рус. архив. 1883. Т. 2. Кн. 4. С. СХI.

100. Письмо А. И. Тургенева А. Н. Нефедьевой 1 февраля 1837 г. // Пушкин и его современники. Спб., 1908. Вып. 6. С. 65.

101. Карамзин Н. М. Неизданные сочинения и переписка. Спб., 1862. Ч. 1. С. 130.

102. См., напр.: Трубецкой С. П. Записки. Лейпциг, 1874. С. 37;

Басар гин Н. В. Записки. Пг., 1917. С. 55 и др.

103. Анненкова П. Воспоминания, 2-е изд. М., 1932. С. 77.

104. Ср. Записки А. В. Поджио // Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ. Т. 1. С. 26;

Муравьев А. М. Мой журнал // Там же. С. 129.

105. Наставление для образования воспитанников военно-учебных заведений.

Спб., 1849;

раздел «Законоведение». С. 138.

106. «Черный кабинет» // См.: Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1958. Т. 13. С. 300.

107. Розен А. Е. Записки декабриста. С. 116.

108. Тургенев Н. Россия и русские. М., 1915. Т. 1. Воспоминания изгнанника / Пер.

Н. И. Соболевского. Под ред. А. А. Кизеветтера. С. 149.

109. См.: Кутанов Н. С. Н. Дурылин. Декабрист без декабря // Декабристы и их время. М., 1932. Т. 2. С. 201-290;

дополнения: Лотман Ю. М. П. А. Вяземский и движе ние декабристов // Тр. по рус. и славян. филологии. Тарту, 1960. Т. 3. С. 24-142. (Учен.

зап. Тарт. ун-та: вып. 98);

Полное издание: Вяземский П. А. Записные книжки (1813 1848). М., 1963.

110. Вяземский П. А. Записные книжки. С. 123. См. подробно: Кутанов Н. Дека брист без декабря. С. 248 и след.

111. Вяземский П. А. Фон-Визин. Спб., 1848. С. 66.

112. Вяземский П. А. Записные книжки. С. 129 (запись 20 июля 1826 г.).

113. Письмо Вяземского В. А. Жуковскому, 1826 г. // Остафьевский архив князей Вяземских. Спб., 1913. Т. 5. С. 159.

114. Рус. инвалид. 1826. 26 мая. С. 507.

115. Вести. Европы. 1826. № 9. С. 69-72.

116. Дамский журнал. 1826. № 12. С. 239.

117. Ср. характерные свидетельства Погодина (Николай Михайлович Карамзин по его сочинениям, письмам и отзывам современников. М., 1866. Ч. 2. С. 168). Интерес но отметить, что никто из близко знавших Карамзина людей, консультировавших его работу (Вяземский, Сербинович), ни словом не упоминает об этой версии Греча.

118. Письмо Вяземскому от 13 мая 1826 г. // Остафьевский архив князей Вяземских. Спб., 1899. Т. 3. С. 142.

119. Сев. пчела. 1826. 29 мая. № 64.

120. Отеч. зап. 1826. № 74. С. 446-447.

121. Гиллельсон М. И. Письмо А. X. Бенкендорфа к П. А. Вяземскому о «Московс ком телеграфе» / Пушкин: Исслед. и материалы. М.;

Л., 1960. Т. 3. С. 422.

122. См. материалы об этом: Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. 3-е изд. М.;

Л., 1928. С. 168-169.

123. Воспроизведение барельефа см. в очерке И. А. Шляпкина «Первый русский историк Н. М. Карамзин (1766-1826)». Пг., 1916. С. 42-43.

124. Мейлах Б. С. Из политической биографии Пушкина после восстания дека бристов // Проблемы современной филологии. М., 1965. С. 428.

125. См. свод материалов об этом: Пушкин А. С. Письма / Под ред. и с примеч.

Б. Л. Модзалевского. М.;

Л., 1928. Т. 2. 1826-1830. С. 167-169.

126. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 286 (письмо от 10 июля 1826 г.).

127. Тургенев А. И. Хроника русского. Дневники (1825-1826 гг.) // Изд. подготовил М. И. Гиллельсон. М.;

Л., 1964. С. 22.

128. Письмо Н. Д. Иванчину-Писареву от 3 июня 1826 г. // Дмитриев И. И. Соч. и переписка / Ред. и примеч. А. А. Флоридова. Спб., 1895. Т. 2. С. 297. Несколько позднее Дмитриев положительно отозвался о статье Булгарина «Встреча с Карамзиным. (Из литературных воспоминаний)», напечатанной в «Альбоме северных муз», Спб., (письмо П. П. Свиньину от 15 апреля 1829 г. // Там же. С. 299);

о ней см. выше.

129. Письмо от 29 января 1828 г. // Письма Александра Ивановича Тургенева к Николаю Ивановичу Тургеневу. Лейпциг, 1872. С. 379.

130. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 335.

131. См. подробнее: Вацуро В. Э. «Северные цветы»: История альманаха Дельви га-Пушкина. М., 1978. С. 123-124.

132. ЦГИА, ф. 1661, оп. 1, № 1521, л. 3.

133. ЦГИА, ф. 1661, оп. 1, № 1521, л. 5.

134. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 286.

135. Leres de l‘abb Galiani madame d‘pinay... etc. Т. П. Paris, 1881. p. 152. Ср.:

Пушкин А. С. Письма. Т. 2. С. 170.

136. Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 270-271 и с. 126. Позднее письмо это было процитировано в газете «Journal des Dbats», в извещении о новом издании сочинений Гальяни.

137. Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 248-249.

138. Наше толкование пушкинских воспоминаний о Карамзине непосредствен ным образом связано с проблемой их датировки. Вопрос этот довольно сложен. Су ществуют два отрывка, печатающиеся в современных изданиях один за другим: бело вой автограф с поправками, на двух тетрадных листах (текст от слов «<...>лины печатью вольномыслия» и до слов «не лучшая черта моей жизни», — ИРЛИ, ф. 244 оп. 1 № 825;

далее — № 1) и второй, черновой, на отдельном листке другого формата и качества бумаги, бледными чернилами (от слов «<...> Кстати, замечательная черта» и до «мы оба расхохотались», — ИРЛИ, ф. 244 оп. 1 № 416;

далее — № 2). Отрывок № 1 в перера ботанном виде и был напечатан в «Северных цветах». Оба отрывка в «большом акаде мическом» издании Пушкина (Пушкин, т. 12. С. 471) были датированы предположи тельно июнем-декабрем 1826 г.;

отрывок № 2 датирован 1826 г. и в известном каталоге Л. Б. Модзалевского и Б. В. Томашевского «Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пуш кинском доме (Научное описание)» (М.;

Л., 1937, № 416. С. 165). Эта дата была оспоре на И. Л. Фейнбергом: «Содержание этих страниц, вырванных Пушкиным из рукописи «Записок» (а не одно только признание, сделанное поэтом в письме к Вяземскому), показывает, что они являются бесспорно сохраненными при сожжении, а не вновь написанными после смерти Карамзина страницами «Записок» Пушкина (Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина, 4-е изд. М., 1964. С. 295). В «Справочном томе» академического издания (1959. С. 63) дана поправка: «<Из автобиографических запи сок» («<...>лины печатью вольномыслия...») В примечании (с. 471) следует изменить да тировку: написано между 1821 и 1825 годами». Из формулировки не вполне ясно, идет ли речь только о первом отрывке, или об обоих вместе. В описании рукописей Пуш кина, составленном О. С. Соловьевой (Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинс кий дом после 1937 года. Краткое описание. М.;

Л., 1964. С. 12, 91), еще раз уточнена дата первого отрывка: 1824-ноябрь 1825 г., на основании даты бумаги (1823), указаний в письмах Пушкина брату (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. № 115, 117) и работы И. Л. Фейнберга (об отрывке № 2, не вошедшем в описание, речь здесь, естественно, не идет).

Все эти передатировки не представляются нам убедительными. Прежде всего, время уничтожения Пушкиным своих записок в новейших исследованиях определя ется как 1826 г., что, конечно, правильно;

самая мысль о конкретном применении фраг ментов о Карамзине могла явиться у Пушкина только после смерти историографа (см.:

Левкович Я. Л. Когда Пушкин уничтожил свои записки? // Временник Пушкинской ко миссии, 1979. Л., 1982. С. 102-106). Поэтому невозможно утверждать, что верхним хро нологическим пределом для них был ноябрь 1825 г. Далее: по своим палеографичес ким данным (бумага, формат, цвет чернил, наконец, характер автографа — беловой и черновой) отрывки № 1 и 2 не могут принадлежать одной тетради. Это обстоятельство учитывал, по-видимому, и сам И. Л. Фейнберг, — однако он совершенно обошел во прос об автографическом фонде реконструируемых «записок», о возможных разных редакциях отдельных их фрагментов, — в том числе и таких, которые возникали как позднейшая переработка уже ранее написанного, и т. п. Между тем текст их, конечно, не оставался стабильным;

возможно, претерпел изменения и самый замысел (см.: Лев кович Я. Л. Пушкин в работе над «Записками»// Рус. лит. 1982. № 2. С. 141-148).

Но более всего против хронологической гипотезы И. Л. Фейнберга свидетельст вует именно содержание обоих отрывков: упоминание об эпиграмме на Карамзина, возникшее как реплика на письмо Вяземского от 12 июня 1826 г., указание на освобож дение Карамзина от цензуры (автобиографическая ассоциация, возможная только после разговора Пушкина с Николаем в сентябре 1826 г.), эпизод с анненской лентой, постоянно упоминаемой в «некрологиях» Карамзина, и т. д., о чем подробно гово рится в тексте нашего очерка. Наконец, самая фраза «Повторяю, что «Ист. <ория> Гос. <ударства> Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честно го человека» (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 306. Курсив мой. — В. В.) есть пря мая отсылка к записке «О народном воспитании», где эта формула сложилась впер вые, причем не сразу (см. выше). Записка датирована Пушкиным 15 ноября 1826 г.;

итак, известный нам текст воспоминаний о Карамзине мог быть написан только пос ле этого времени. Заметим, что 9 ноября 1826 г. Пушкин писал Вяземскому: «Сей час перечел мои листы о Карамзине — нечего печатать» (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т.

13. С. 305). Есть все основания утверждать, что мемуарные фрагменты о Карамзине не были механически извлечены из старой рукописи, а представляют собою заново написанный текст, быть может, с опорой на записки начала 1820-х годов, — причем текст, явно рассчитанный на использование в печати.

139. Цявловский М. Пушкин по документам Погодинского архива // Пушкин и его современники. Пг., 1914. Вып. 19-20. С. 91.

140. Николай Полевой. Материалы по истории русской литературы и журналис тики тридцатых годов. Л. <1934>. С. 279-280.

141. Розен А. Е. Записки декабриста. С. 44.

142. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 298.

143. Письмо А. Тургеневу и Жуковскому от 29 сентября 1826 г. // Переписка Алек сандра Ивановича Тургенева с князем Петром Андреевичем Вяземским. С. 41.

144. Там же. С. 41.

145. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 298 (письмо Бенкендорфа от 30 сент.

1826 г.).

146. Выписки из писем графа Александра Христофоровича Бенкендорфа к импе ратору Николаю I о Пушкине. Спб., 1903. С. 4 (подлинник по-французски).

147. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. II. С. 46-47. Ср.: Измайлов Н. В. Вновь найден ный автограф Пушкина — записка «О народном воспитании» // Временник Пушкинс кой комиссии, 1964. Л., 1967. С. 16.

148. Анализ записки «О народном воспитании» см. в статье А. Г. Цейтлина «Запис ка Пушкина о народном воспитании». (Лит. современник. 1937. № 1. С. 266-291).

149. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 13. С. 314-315. Текст резолюции Николая I, в основной части совпадающий с текстом письма, см.: Дела III Отделения собственной Е. И. В. канцелярии об Александре Сергеевиче Пушкине. Спб., 1906. С. 34;

Сухомлинов М. И. Император Николай Павлович — критик и цензор сочинении Пушкина // Су хомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. Спб., 1889. Т. 2. С. 245.

150. Вульф А. Н. Дневники. М., 1929. С. 137.

151. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 47.

152. Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 299 (письмо от 11 ноября 1820 г.).

153. Moniteur Universel, 1820, 1 ноября (№ 306). Перепечатано: Письма Н. М. Ка рамзина к И. И. Дмитриеву. С. 138-139.

154. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 316.

155. См. письмо А. М. Тургенева А. И. Михайловскому-Данилевскому 10 января 1828 г. // Рус. старина. 1890. № 12. С. 747-748;

(А. В. Дружинин.) А. С. Пушкин и пос леднее издание его сочинений. Ст. первая. — Библиотека для чтения. 1855. № 3/4, отд. 3. С. 46.

156. Письмо П. М. Языкову 20 сентября 1828 г. // Письма Н. М. Языкова к род ным за дерптский период его жизни (1822-1829). Спб., 1913. С. 371 (Языковский архив. Вып. 1).

157. Эпиграмма и сатира. Из истории литературной борьбы ХIХ-го века. М.: Л., 1931. Т. 1. 1800-1840. С. 434.

158. Историю «Записки» Карамзина и его взаимоотношений с Александром в это время см.: Погодин М. П. Карамзин... Т. 2. С. 60-84 и далее, с. 139-156;

Об истории находки «Записки» см. также: Грот Я. К. Очерк деятельности и личности Карамзина // Сб. ст., читанных в отд-нии рус. яз. и словесности Имп. АН. Спб., 1867. Т. 1. С. 55- (10-я арабская пагинация).

159. Заседание, бывшее в Императорской Российской Академии 18 января 1836 г. Спб., 1836. С. 43.

160. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 45.

161. Временник Пушкинского дома. Пг., 1914. С. 14 (заседание 28 апр.).

162. Анненков П. В. Любопытная тяжба // П. В. Анненков и его друзья: Лит. воспо минания и переписка 1835-1885 гг. Спб., 1892. С. 421.

163. Переселенков С. Материалы для истории отношений цензуры к А. С. Пушки ну // Пушкин и его современники. Спб., 1908. Вып. 6. С. 8-11.

164. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 32-33.

165. Там же. С. 36.

166. Цит. по ст.: Лотман Ю. М. П. А. Вяземский и движение декабристов. С. 66. На связь между записью Вяземского и эпиграфом Пушкина указал Ю. М. Лотман (Источники сведений Пушкина о Радищеве (1819-1822 // Пушкин и его время. Л., 1962. Вып. 1. С. 48);

об истолковании эпиграфа см. также: Измайлов Н. В. Пушкин и семейство Карамзиных // Пушкин в письмах Карамзиных 1836-1837 годов. М.;

Л., 1960. С. 14-15. Цит. далее письмо Ю. А. Нелединского-Мелецкого см.: Хроника не давней старины: Из архива князя Оболенского-Нелединского-Мелецкого. Спб., 1876. С. 108 (подлинник по-французски).

167. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 12. С. 36, 355-356. Подчеркнуто мною. — В. В.

Подробно см.: Новонайденный автограф Пушкина: Заметки на рукописи кни ги П. А. Вяземского «Биографические и литературные записки о Денисе Ивановиче Фонвизине» / Подгот. текста, ст. и коммент. В. Э. Вацуро и М. И. Гиллельсона. М.;

Л., 1968. С. 102-104.

168. Городецкий Б. П. «Путешествие из Москвы в Петербург» А. С. Пушкина // Пушкин: Исслед. и материалы. М.;

Л., 1960. Т. 3. С. 224-225.

169. На это обратил внимание Б. П. Городецкий в статье «Путешествие из Моск вы в Петербург» А. С. Пушкина. С. 230.

170. Цензурную историю статьи «Александр Радищев» см.: Сухомлинов М. И. Ис следования по русской литературе и просвещению. Спб., 1889. Т. 1. С. 650-654;

также:

Пушкин А. С. Соч. Л., 1929. Т. 9. Кн. 2. С. 715-721;

Рукою Пушкина. Несобранные и не опубликованные тексты. М.;

Л., 1935. С. 793-794 (коммент. Л. Б. Модзалевского).

171. Ответ В. В. Капнисту на письмо его об экзаметре // Чтения в Беседе люби телей русского слова. Чтение 17-е. Спб., 1815. С. 47-66. По-видимому, ему же принад лежит статья в журнале «Le Conservateur Impartial», 1817 г., где говорится о влиянии Радищева на успехи русской словесности // См.: Семенников В. П. Радищев: Очерки и исследования. М.;

Пг., 1923. С. 299-300.

172. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 9. Кн. 2. С. 718. Выделено мною. — В. В.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 7 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.