WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |
-- [ Страница 1 ] --

Н А У Ч Н А Я Б И Б Л И О Т Е К А Вадим Эразмович Вацуро Максим Исаакович Гиллельсон СКВОЗЬ «УМСТВЕННЫЕ ПЛОТИНЫ» очерки о книгах и прессе пушкинской поры ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © Вадим

Эразмович Вацуро (1935-2000) (наследники) © Максим Исаакович Гиллельсон (1915—1987) (наследники) Публикуется по тексту 2-го, дополненного издания (М., «Книга», 1986 г.) СКВОЗЬ «УМСТВЕННЫЕ ПЛОТИНЫ» Очерки о книгах и прессе пушкинской поры © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2005 Впервые в интернете в библиотеке «Vivos voco!» hp://imwerden.de СОДЕРЖАНИЕ Вместо предисловия........................................................................................ 5 Люди без имени............................................................................................... 8 Чиновник следственной комиссии.................................................... 9 «Под небом гранитным и в каторжных норах»............................ 16 Литература.............................................................................................. Подвиг честного человека............................................................................ Мысли разных лиц............................................................................... Отрывок из уничтоженных записок................................................ Первые читатели и критики «Истории государства Российского»............................................... Неназванные пародисты..................................................................... «Молодые якобинцы»......................................................................... «Одна из лучших русских эпиграмм»............................................ «Опровергнутые верным рассказом событий»............................. Ложная развязка, или Истина в первом приближении............. Карамзин уходит.................................................................................. Судьи и подсудимые........................................................................... Верноподданный его императорского величества...................... Карамзин возвращается..................................................................... Вослед Карамзину................................................................................ Эпилог..................................................................................................... Литература.............................................................................................. Судьба «Европейца»...................................................................................... «Просвещение есть синоним свободы».......................................... Издателю не до шуток........................................................................ С поднятым забралом......................................................................... Исторический бумеранг..................................................................... Литература............................................................................................ «Рука всевышнего Отечество спасла»...................................................... Угрозы и увещевания........................................................................ Казанский держиморда.................................................................... Цензор без страха и упрека............................................................. Конец «Московского телеграфа».................................................... Литература............................................................................................ Славная смерть «Телескопа»..................................................................... Оно упало, как бомба......................................................................... «Он в Риме был бы Брут...».............................................................. Первые неудачи.................................................................................. Пятнадцатая книжка «Телескопа»................................................. Версия неофициальная..................................................................... Литература............................................................................................ Между Сциллой и Харибдой.................................................................... Милость и право................................................................................. «Анджело»........................................................................................... Уваров и Дондуков............................................................................. Дневник цензора................................................................................. Начальник канцелярии Бенкендорфа.......................................... Никитенко против Никитенко....................................................... Литература............................................................................................ Не родившиеся на свет............................................................................... «Под осторожным колпаком»........................................................ Наследник графа Хвостова............................................................... Непрошеные опекуны....................................................................... В поисках анонима............................................................................. «И без того много»............................................................................. Литература............................................................................................ Вокруг «Современника»............................................................................. У истока................................................................................................. Петербургские «гасители»............................................................... «Хроника русского»............................................................................ Цензор Гаевский................................................................................. О цензуре земской и удельной и партизанском рейде Дениса Давыдова..................................... «Полководец»...................................................................................... «Два демона»....................................................................................... «Литератор лучших, не нынешних времен»............................... Литература............................................................................................ Заключение.................................................................................................... Вместо предисловия Перед нами комплект «Литературной газеты», изданной поэтом Дельвигом при ближайшем участии Пушкина и Вяземского.

Если перелистать его лист за листом, читать и вчитываться, можно поймать из дателей на странных небрежностях и несоответствиях.

В № 8 от 5 февраля 1830 года помещено начало статьи «О московских журналах», а продолжения ее так и не было: в следующем номере редакция почему-то поспеши ла предложить подписчикам статью из серии «О системе Жакото»;

стихи, известные каждому с детства — как, например, пушкинский «Арион» — не подписаны;

в пуш кинском же послании к Языкову со словом «счастье» неожиданно рифмуется слово «непогода».

Мало этого — начиная с № 65 за 1830 год газета систематически опаздывала на три недели, а потом на месяц.

На первый взгляд кажется, что среди литераторов пушкинской поры свирепст вовала эпидемия недоделок, недосмотров, неувязок... Но это только на первый взгляд. На самом деле книги и журналы того времени несут на себе следы чужой воли. Незримая рука вычеркнула слово «самовластье» из пушкинского стихотворения, и Пушкин поставил «непогода», дабы читатель почувствовал, что на этом месте было другое слово, рифмующееся со «счастьем». Та же рука выбросила из газеты вторую часть статьи «О московских журналах», вместо которой и вставлена статья «О системе Жакото». И она же задерживала номера газеты. Она стирала имена, или авторы сами поступались своим именем, чтобы спасти произведение.

Либеральный цензурный устав 1804 года стал помехой уже в годы Священного союза и военных поселений. С июня 1820 года по май 1823 года заседал комитет по выработке нового цензурного устава. Между тем оказалось, что некоторые параграфы проекта устава вторгаются в область духовной цензуры. Проект был возвращен обрат но в комитет для точного разграничения обязанностей светской и духовной цензуры;

устав так и не был утвержден Александром I. За этими внешними бюрократическими выкрутасами скрывалась и более существенная причина. Внутренняя политика Алек сандра I представляла классический образец колебаний от либерализма к аракчеев щине, что в конечном счете и объясняет нежелание императора ускорить введение нового жесткого цензурного устава.

Восстание 14 декабря и следствие по делу декабристов показали Николаю I, ка кое первостепенное влияние оказывает на общество литература. Уже в начале января 1826 года Николай I отдал повеление министру народного просвещения А. С. Шиш кову «о скорейшем приведении к окончанию дела об устройстве цензуры» ЦГИАЛ, ф. 733, оп. 118, № 557, л. 1). 10 июня 1826 года цензурный устав, который современники нарек ли чугунным, был утвержден. Однако подспудные течения внутри правительственной бюрократии тайно бурлили и в первые годы правления Николая I. Под предлогом подготовки проекта цензуры иностранных книг началась длительная борьба за отме ну цензурного устава 1826 года. Два года спустя, 22 апреля 1828 года Николай I утвер дил новый цензурный устав, который по своим основным положениям напоминал либеральный цензурный устав 1804 года.

Устав 1828 года породил в обществе иллюзию ослабления правительственного гнета. Между тем, вскоре события показали, что самый дух его противоречит полити ке Николая I, направленной на ограждение страны от революционных и прогрессив ных идей. Под сенью цензурного устава 1828 года вырастал бюрократический аппарат, призванный свести его на нет. «Теории» противопоставлялась реальная цензурная практика.

На наш взгляд, написание декабристской главы «Евгения Онегина» непосредст венно связано с борьбой за отмену цензурного устава 1826 года. Пушкин, вероятно, полагал, что при наступлении эры «разумной» цензуры станет возможным кос нуться в романе истории царствования Александра I и трагических событий не давнего прошлого. Однако реальная цензурная политика конца 1820-х и начала 1830-х годов не оправдала надежд поэта;

Пушкин был вынужден «урезать» замысел «Евгения Онегина» и сжечь декабристскую главу романа. Подробнее об этом см.:

М. И. Гиллельсон. Литературная политика царизма после 14 декабря 1825 г. — Пуш кин: Исслед. и материалы. Л., 1978. Т. 8. С. 195-218.

Безжалостно уродовали царские чиновники лучшие произведения русской литературы. Все передовое и революционное встречало бесчисленные придирки. По надобилась многолетняя кропотливая работа советских историков литературы, чтобы очистить тексты классических произведений от искажений;

многое могло быть напе чатано лишь после победы Великой Октябрьской революции.

Время после 14 декабря 1825 года, которому посвящена наша книга, было труд ным для литературы. Русская общественная мысль набирала силы для грядущей схват ки с царизмом. Исподволь ширился фронт антикрепостнической оппозиции. Прави тельство спешило воздвигать «умственные плотины»: так называл министр народного просвещения Уваров всевозможные инструкции и указания, направленные против отечественного просвещения, книгопечатания, литературы.

Русская классическая литература и общественная мысль XIX столетия — колос сальное богатство, унаследованное нашим временем, богатство идейное, художествен ное, нравственное. Но пользоваться им можно по-разному.

Мы можем читать произведения Пушкина, декабристов, Белинского, не пред ставляя себе в полной мере, как они создавались и как издавались, мы можем отвлечь ся от условий творчества их авторов и борьбы, которую им приходилось вести. Тогда русская литература XIX века предстанет перед нами более бесстрастной, чем она была на самом деле. Многое в ней останется для нас непонятным или понятным не до конца.

Но мы можем представить себе условия феодально-крепостнической России, при которых книгоиздательская деятельность постоянно наталкивалась на всевозможные препятствия, на многочисленные проявления жестокого самодержавного гнета. Хрес томатийно знакомые вещи будут прочитаны заново с большей глубиной, за ними встанет породившая их живая действительность;

мы будем захвачены заключенной в них энергией борьбы за социальную справедливость, за раскрепощение страны от царского самодержавия. Но чтоб так прочесть литературу, надо знать историю.

Судьба некоторых книг бывает интереснее их самих. Но книги скрытны, они ис поведуются неохотно. Чтобы заставить их говорить, нужны улики;

их-то мы и будем искать.

У американского писателя Натаниэля Готорна есть рассказ о деревенском маль чике Дэвиде Суоне, уснувшем в полдень в тени деревьев. Три раза, пока он спал, над ним проходила его судьба, не оставив никаких следов. Так бывает и с книгами. Кто знает, какое сплетение человеческих судеб, какая борьба воль потребовались, чтобы книга лежала теперь перед нами — именно такая, а не иная.

Мы расскажем о судьбе некоторых книг, журналов, статей, попытаемся разгадать их потаенную историю. За каждой из них стоят человеческие судьбы, и нам неизбеж но придется больше всего говорить о них.

Пусть читатель не ищет здесь полного и связного повествования: это рассказы об «умственных плотинах», которые русское самодержавие ставило на пути просвеще ния, и о том, что из этого получалось.

На страницах нашей книги пройдут великие и малые деятели книжного дела — от Пушкина до безвестных издателей газет и журналов, мелькнут тени изданий, ка нувших в Лету еще до своего рождения.

Это сказалось на композиции нашей книги, на ее жанровой «полифонии». Каж дый сюжет подсказывал свое композиционное и стилистическое решение;

в повество вание, построенное по типу документальной хроники, вклиниваются главы с острой сюжетной линией.

И, наконец, еще об одной особенности нашей книги: добрая половина ее посвя щена Пушкину. Говоря по правде, мы не стремились к этому, так получилось само собой: Пушкин был центральной фигурой литературного движения того времени, и стоит ли удивляться, что его отношениям с царской администрацией отведены целые главы.

Первое издание этой книги вышло в 1972 году. За десять с лишним лет, прошед ших с тех пор, затронутые в ней вопросы неоднократно привлекали к себе внимание;

обнаружились и новые фактические данные. Для настоящего издания текст был пере смотрен, дополнен и уточнен, заново написаны некоторые главы и части глав в разде лах «Подвиг честного человека», «Между Сциллой и Харибдой», «Вокруг «Современ ника»;

потребовалась и новая глава о цензурной истории «Телескопа». В примечаниях учтена литература, появившаяся после 1972 года;

с другой стороны, из них исключены французские оригиналы текстов, цитируемые в книге в русском переводе.

Люди без имени В послании к декабристам в Сибирь Пушкин писал: «И братья меч вам отдадут». Перед взором Пушкина возникал обряд гражданской казни, когда прелом лением шпаги над головой участников выступления на Сенатской площади лишили прав и состояний, лишили дворянского звания. Поэт мечтал о тех днях, когда востор жествует свобода и каторжникам будет возвращено их человеческое достоинство, их сословные права. Представители независимого старинного дворянства, они должны были, по мысли Пушкина, составить костяк той реальной силы, которая обуздала бы деспотию и повела бы страну по пути прогресса и просвещения.

Однако поэтические формулировки не однозначны: они, как правило (конечно, если иметь в виду истинную поэзию, а не ее суррогаты и подделки), несут в себе раз личные смысловые ассоциации. Пророчество Пушкина «И братья меч вам отдадут» было емкой формулой, которая подразумевала возвращение «друзьям, братьям, то варищам» всего многообразия гражданских прав. Не последним в этом ряду было и право быть писателем. Да, не только меч, но и перо надо было вернуть подвижникам 14 декабря.

Вспомним, что среди декабристов была целая плеяда литераторов: Александр Одоевский и Вильгельм Кюхельбекер, братья Бестужевы, историки Н. М. Муравь ев, А. О. Корнилович, И. Г. Бурцев, автор записок об Отечественной войне 1812 года В. С. Норов, очеркисты П. А. Муханов, Н. А. Чижов и многие другие. Всем им был от ныне закрыт путь в литературу. С этим нельзя было мириться.

Начинается глухая многолетняя борьба, потаенный поединок за право декабрис тов участвовать в умственной жизни страны.

На стороне правительства — огромный аппарат тюремной администрации и жандармерии, разветвленная система цензуры.

На стороне каторжников — неистребимая жажда творчества и друзья.

Пушкин и Вяземский, Дельвиг и Сомов, издатель «Московского телеграфа» По левой, чиновник следственной комиссии Ивановский, редактор «Библиотеки для чтения» Сенковский и даже издатели «Северной пчелы» Булгарин и Греч — все они, в разной мере, по разным мотивам, помогали проталкивать в печать произведения присланные из «каторжных нор».

Что же побуждало писателей и литераторов, враждовавших между собой, быть едиными в помощи декабристам?

А. И. Одоевский Акварель Ник. Бестужева (Петровский завод, I 1833) На Сенатской площади верноподданные Российской империи превратились в граждан России. Несмотря на поражение, декабристы одержали нравственную побе ду над царизмом. И никакая официальная ложь не в силах была вытравить из созна ния людей эту истину. Именно поэтому Николай I до конца своих дней смертельно боялся закованных в кандалы мятежников;

именно поэтому наиболее проницатель ные современники писали, что на помощь бунтовщикам спешит целое поколение. Ко нечно, подобные утверждения не могли попасть на страницы печати: они были уде лом частных писем, посылаемых с оказией, и записных книжек. Однако именно эти крамольные мысли, сконцентрировавшие в своей категоричности то, что носилось в воздухе, что беспокойно шевелилось в умах и душах людей, свидетельствовали о мо ральной победе декабристов над самодержавием.

Наиболее чутко воспринимали эти новые веяния писатели и журналисты. Об щественное мнение страны (конечно, речь идет не о великосветских гостиных!) со чувствовало осужденным и незримо предписывало свою волю журналистам. Вот поэтому-то они — вне зависимости от общественной позиции и литературной ори ентации — способствовали возвращению декабристов в литературу. А возвращение это было нелегким, тернистым.

Без имени, анонимно, порой с чужими инициалами или с псевдонимной подпи сью прорывались произведения «государственных преступников» в столичные жур налы и отдельные издания.

О нескольких «раундах», выигранных декабристами и их друзьями в этом нерав ном единоборстве, мы сейчас расскажем.

Чиновник следственной комиссии В конце 1825 года по высочайшему повелению чиновник канцелярии военного министра, титулярный советник Андрей Андреевич Ивановский назначается дело производителем в следственную комиссию о злоумышленниках 14 декабря.

Впереди была прочная бюрократическая карьера. Ивановский был человеком деловым, исполнительным и пунктуальным: он оказался вполне на месте. Военный министр, отлучаясь из Петербурга с правителем дел комиссии, поручает Ивановскому попечение над ней [1]. В это время он уже надворный советник и кавалер. Труды его признаны «отличными», и он получает пожизненную пенсию в две тысячи рублей. Он выполняет самые разнообразные поручения — от разговора с Пушкиным, которому он объясняет виды высшего начальства, по которым сочтена нежелательной поездка поэта в действующую армию [2] — и вплоть до секретных следствий по высочайшему повелению. Так продолжается до 1829 года, когда преуспевающий чиновник уволь няется со службы в чине статского советника и предается полностью литературным занятиям.

Когда-то Ивановский был членом-корреспондентом Вольного общества лю бителей российской словесности, где познакомился с некоторыми из будущих декабристов. Но благонадежность его прошла испытания и снискала ему благоволе ние и даже нечто вроде дружбы всесильного начальника III Отделения. Когда он по кидал службу, Бенкендорф написал ему письмо с выражением своего крайнего сожа ления.

«Приятным долгом поставляю поблагодарить Вас, милостивый государь, — писал Бенкендорф, — за усердие и ревность, с коими Вы исполняли все возлагаемые на Вас поруче ния, и весьма сожалею, что слабое здоровье Ваше заставило Вас оставить службу и лишило меня столь отличного чиновника» [3].

Бенкендорф заключал свое письмо уверениями в своей готовности быть полезным Ивановскому и просил «и впредь» адресоваться к нему в случае надобности. Через два года он столь же официально, отношением за № 3309 поздравляет Ивановского с рождением ребенка и выражает согласие быть восприемником новорожденного. «Желаю, чтоб оно послужило Вам новым свидетельством, что я помню Ваши прежние заслуги» [4].

* * * В 1827 году Ивановский решил издать альманах. У него было достаточно связей, чтобы обеспечить будущую книжку произведениями самых известных литераторов того времени. Пушкин дал ему «Талисман». Он получил стихи и прозу от Вяземского, Козлова, Языкова, Подолинского, Сенковского, Булгарина;

кое-что написал и сам. Фе дор Глинка прислал из Петрозаводска целый «запас». Альманах получался хоро ший.

Нужно было подобрать название. У Ивановского была мысль: назвать альманах «Зарею какою-нибудь». Федор Глинка в письме предложил ему «Северную зарю», разу мея под этим начало нового царствования [5]. Наконец Ивановский останавливается на названии «Северная звездочка». Глинка ждет известий о печатании, но Ивановский молчит. Наконец приходит его письмо от 23 января 1828 года, которое разъясняет причину молчания. Глинка был поражен и встревожен. «Странные похождения были со статьею прозаическою» [6].

«Странные похождения» были не только со статьей, но и со всем альманахом.

Записка Фон Фока Бенкендорфу:

«Альманах на 1828 год Северная звездочка есть книжечка в 10 печатных листов, малого формата, содержащая в себе повести, литературные статейки и стихотворения, нигде поныне не напечатанные, разных ныне существующих в России авторов и поэтов. Издатель сего альманаха есть Андрей Андреевич Ивановский, чиновник 7-го класса, служащий в минис терстве военном. Человек он отличной нравственности и преданный правительству. На звание своему альманаху дал он случайно.

Рылеев и Бестужев издавали альманах «Полярная звезда» и предполагали издать прибав ление в начале 1826 года под именем «Звездочка«, вот почему, вероятно, и обращено внимание на название «Северной звездочки». Но в публике эти частности и местности литературные мало известны, и нет сомнения, что Ивановский не помышлял пользоваться сходством назва ний с каким-либо дерзким намерением. Впрочем, альманах сей еще не издан, и ничего нет легче, как переменить заглавие, без всякого шуму и переписки, что произведет соблазн в публике. Од но слово на ушко Ивановскому и дело кончено — сие и будет сделано сегодня же» [7].

Ивановскому «сказали на ушко», и он назвал альманах «Зарница». В последнюю минуту он изменил название еще раз, и книжка благополучно вышла в свет как «Аль бом северных муз».

Это ничтожное происшествие, конечно, не сказалось на репутации Иванов ского. Неприятности могли бы возникнуть в том случае, если бы руководителям III От деления пришло в голову предпринять специальные изыскания. Тогда они, вероятно, посмотрели бы другими глазами на альманах, а заодно обнаружили бы, что служебный формуляр обрисовывает лишь одну сторону деятельности их чиновника и что значи тельно больший интерес представляет для них его вторая биография.

Ивановский стал заниматься литературой в ранней юности и с 29 апреля года, как мы уже говорили, был членом-корреспондентом санктпетербургского Воль ного общества любителей российской словесности [8], где познакомился с Грибоедо вым, Рылеевым, Бестужевым, Корниловичем;

едва ли не ближе других он был знаком с председателем — Федором Глинкой, активным участником ранних декабристских обществ. Все это, правда, не было подозрительным в глазах властей;

участие в «ученой республике» в вину не ставилось;

знакомства могли быть чисто литературные, а не вполне легальная деятельность Ивановского развернулась позже, когда он был уже секретарем следственной комиссии.

В феврале 1826 года из крепости Грозной в Петербург был доставлен на пере кладных арестованный Грибоедов. Его держали в ордонансгаузе Главного штаба, пока шло следствие по его делу. Здесь его встретил Ивановский;

секретарь комиссии был очень любезен и старался успокоить встревоженного арестанта;

о невиновности его Ивановский заявлял во всеуслышание [9]. Это было довольно смело, потому что дело Грибоедова не было кончено: ему предстояло провести под арестом еще три с поло виной месяца. В начале марта, уже теряя терпение, Грибоедов просит Булгарина на ведаться стороной, чего нужно ожидать, и Булгарин, замирая от страха, но побужда емый желанием помочь другу, обращается за сведениями к Ивановскому. А сведения через него просачивались. «Бедный Искрицкий, его возьмут завтра», — сказал он как-то Булгарину. Искрицкий, родной племянник Булгарина, был замешан в заговоре. Впро чем, его скоро выпустили.

Однако за Ивановским был и более тяжкий грех, — и если бы он обнаружился, ему пришлось бы немедленно покинуть службу и в самом лучшем случае до конца жизни носить на себе печать подозрительного. Трудно представить себе, что могло ждать его в худшем случае.

Когда в полночь 14 декабря 1825 года флигель-адъютант Дурново доставлял Ни колаю I арестованного Рылеева, он увозил с собой как вещественное доказательство и часть его бумаг — те, которые Рылеев не успел спрятать или уничтожить. Во время суда рылеевские бумаги были приобщены к делу. Здесь с ними познакомился Ива новский.

Перед давним любителем литературы лежала целая сокровищница — часть архива издателей «Полярной звезды»: наброски поэмы «Наливайко», стихи, пись ма — вольнодумные и острые. Когда следствие было окончено, Ивановский выкрал эти бумаги. Он показывал их только ближайшим друзьям, например, А. П. Бочкову, такому же, как он, восторженному поклоннику литературы, печатавшему под псевдо нимом Л. С. свои повести и стихи. Бочков был страстным почитателем Бестужева, и в его переписке с Ивановским все время проходит мысль о необходимости сохранить наследие этого писателя, казалось бы, навсегда вырванного из литературной жизни. В письмах Бочков и Ивановский допускали иной раз и непозволительные вольности, соглашаясь с мнениями, высказанными в крамольных бумагах.

И Ивановский начинает «воскрешение». Он печатает в альманахе, конечно, без подписи, отрывок из стихотворной повести Бестужева «Андрей, князь Переяславс кий».

Мы не знаем точно, как этот отрывок попал ему в руки. Перед отправкой в Сибирь из финской крепости «Форт Слава» в октябре 1827 года Бестужев передал «знакомой даме» черновики двух глав своей повести. В Москве о ней знали;

журнал «Московский вестник» писал в начале 1828 года: «Нам обещают скоро национальную поэму неизвестно го автора «Андрей Переяславский». В ней много мест живописных, красот истинно поэти ческих» [10]. Ивановский был связан с группой литераторов, издававших «Московский вестник»;

некоторые из них поместили свои произведения в его «Альбоме северных муз». Быть может, из Москвы он и получил поэму. В 1828 году первая ее глава вышла отдельным изданием, тоже анонимно [11], а через четыре года прежний сотрудник «Московского вестника» В. Андроссов глухо упомянет в письме к нему: «Угадали ли, кто это Марлинский, в «Телеграфе»? Верно, знаете автора «Андрея Переяславского»» [12]. Нет сомнения, что Ивановский понял этот намек.

Издание поэмы Бестужева было не вполне безопасно для издателя;

но на много опаснее было помещать в альманахе другое стихотворение — «На смерть Байрона». Оно принадлежало казненному Рылееву и находилось как раз среди тех бу маг, которые Ивановский похитил из тайных архивов следственной комиссии.

Это был шаг уже совершенно героический, тем более что Ивановский послал в цензуру стихи без всяких переделок, с призывом к свободе и против рабства. Такие стихи неизбежно должны были привлечь к себе внимание.

И действительно, 13 декабря 1827 года цензор Сербинович представил их в Глав ный цензурный комитет «по причине одного намека на Россию и некоторых резких, но не определительных выражений, в отношении к свободе и рабству».

«Намек на Россию» был в словах, посвященных Греции:

Как будто цепи вековые Готовы вновь тягчить ее, Как будто идут на нее Султан и грозная Россия.

Строго говоря, «намек» был не намеком, а вызовом. Рылеев заканчивал так:

Друзья свободы и Эллады Везде в слезах в укор судьбы;

Одни тираны и рабы Его внезапной смерти рады.

Все это, конечно, было непозволительно. Комитет потребовал заменить «равным образом и еще некоторые выражения: тиран — говоря о султане, святая — говоря о могиле Байрона и свобода в том неопределительном значении, которое дано сему слову в 5-й ста тье последнего куплета» [13].

Ивановский не отказался от соблазна опубликовать стихи Рылеева. Он печатал их — с купюрами, но печатал, хотя, конечно, мог бы без них обойтись. Смелость чи новника следственной комиссии поистине была достойна удивления.

Неприятности надвигались, но это уже не останавливало Ивановского. Он пере писывался с Федором Глинкой, который находился в Петрозаводске отнюдь не по сво ей воле. Свое первое письмо к Ивановскому, написанное перед ссылкой в Олонецкую губернию, Глинка кончил словами благодарности. За что? Какие услуги оказал ему Ивановский?

Глинка мог бы благодарить Ивановского еще и позже, когда этот чиновник поль зовался случаем, чтобы замолвить за него словечко в высокопоставленных кругах, и потом, когда Ивановский печатал статьи и стихи «замешанного в деле 14 декабря»;

это было не так просто, хотя Глинка формально и не был осужден.

Итак, Грибоедов, Федор Глинка, Рылеев, Бестужев. Это не все.

Среди декабристских историков-литераторов едва ли не самой заметной фигу рой был Александр Осипович Корнилович. Он был членом Южного общества и при нимал непосредственное и, по-видимому, довольно активное участие в подготовке восстания;

его лишили дворянства и приговорили к каторжным работам на 12 лет. Но судьба его сложилась иначе: проведя в крепости четыре с половиной года, побывав в Сибири, он в 1832 году был отправлен рядовым на Кавказ. Через два года он умирает там от лихорадки.

В 1831 году, когда Корнилович находился в крепости, Ивановский через третьих лиц передал ему, что собрал некоторую сумму за альманах и собирается передать эти деньги матери Корниловича. У Ивановского были повести Корниловича, и писатель решил, что Ивановскому удалось их напечатать. Нужно сказать, что Корнилович су мел добиться от Николая I разрешения «писать что хочет» и, сидя в крепости, рабо тал над романом «Андрей Безыменный» и переводами из Ливия и Тацита. «Андрей Безыменный» был напечатан анонимно по личному ходатайству Бенкендорфа (шеф жандармов любил иногда выступить в роли покровителя литературы) [14]. Авторство Корниловича сохранялось в строжайшем секрете. Правительство тщательно следило, чтобы имена «государственных преступников» в печати не появлялись.

Уезжая на Кавказ, Корнилович пытался повидаться с Ивановским, но не успел и оставил ему ящик со своими книгами и рукописями. Он просил брата снестись с Ива новским, взять у него деньги и обратиться к его содействию для издания написанных статей [15]. Однако М. О. Корнилович, приехав в Петербург, отыскать Ивановского не сумел.

Тогда Корнилович пишет Ивановскому сам;

он посылает несколько писем — от вета нет. Корнилович уже не слишком рассчитывает на ответ: они не виделись семь лет;

за это время многие разорвали связи с «государственным преступником», почи тая связи эти для себя опасными;

насколько же более опасны и беспокойны были они для облеченного доверием чиновника на секретной службе!

Но Ивановский молчал вовсе по другим причинам;

по каким — об этом можно только гадать. В его личной жизни были перемены и потрясения;

он успел за это вре мя жениться и потерять жену, скончавшуюся от тяжелой болезни;

может быть, это, а может быть, и отлучка из Петербурга помешали ему ответить своевременно.

Несомненно одно: Ивановский пытался издать сочинения Корниловича и натол кнулся при этом на серьезные трудности и даже неприятности. То, что можно было шефу жандармов Бенкендорфу, подававшему царю рапорт об «Андрее Безыменном», грозило беспокойствами и осложнениями чиновнику следственной комиссии.

* * * Протоколы Главного цензурного комитета шаг за шагом раскрывают перед нами детали поистине примечательной истории.

11 ноября 1827.

«Г. цензор коллежский асессор Сербинович внес на общее суждение Главного цензурного комитета повесть «Власть женщин», следующую к альманаху «Зарница», в коей описано покровительство Петра Великого сержанту Тиханову и его дочери, но по некоторым выра жениям читатель может заключить, что государь принимал в сей девице участие более нежели отеческое и в то же время хотел устроить ее судьбу иначе, нежели как требовала того сердечная склонность ее.

Определено: Как еще в первый раз представляется сомнение в пропуске статьи сего рода, в коей действующее лицо — государь ныне царствующего в России дома — представлен с подобными страстями, и притом не приведены никакие доказательства, в подкрепление истины сего рассказа, то и представить о сем на разрешение г. министра народного просве щения, которое будет служить комитету руководством в подобных случаях».

На представлении — помета:

«Докладывано господину министру народного просвещения 18 ноября 1827. Его высо копревосходительство изволит находить неприличным печатание сей повести...» 18 ноября выписка была сообщена Сербиновичу, рукопись повести была отправ лена в канцелярию министра;

судьба ее ныне неизвестна.

13 декабря 1827.

«Г. цензор коллежский асессор Сербинович представил на общее суждение Главного цензурного комитета повесть «Утро вечера мудренее», следующую к издаваемому г. Иванов ским альманаху «Зарница». В пропуске сей повести г. Сербинович затрудняется потому, что главный предмет ее есть намерение Петра Великого взять оклады с образов и церковные колокола, дабы иметь средства продолжить войну с Карлом XII после неудачи под Нарвою, от сего намерения отвращает Петра к[нязь] Ромодановский, отдав ему храненные до того времени в тайне сокровища родителя его, царя Алексея Михайловича. Автор объявляет в по вести, что историческим основанием оной есть слышанное из уст Нартова, особы близкой к сему императору.

Определено: Как вышеписанная черта может подать повод к невыгодным заключе ниям читателей о Петре 1-м, то не разрешая сомнений г. цензора на счет одобрения озна ченной повести к напечатанию, представить оную на благоусмотрение и разрешение его высокопревосходительства г. министра народного просвещения».

«Господин министр народного просвещения, находя совершенно основательными сом нения г-на цензора коллежского асессора Сербиновича и замечание Главного цензурного ко митета, не приказал в сей повести пропускать к печатанию анекдота о приписываемом Петру Великому намерении взять оклады с образов и церковные колокола.

Декабря 19 дня 1827».

28 декабря 1827.

«Г. цензор коллежский асессор Сербинович представил Главному цензурному коми тету, что г. Ивановский, сочинитель повести «Утро вечера мудренее», по объявлении ему резолюции г. министра относительно анекдота о намерении императора Петра Великого обобрать оклады с образов и колокола с церквей, представил вторично г. Сербиновичу помя нутую рукопись с таковым против прежнего изменением, что в ней говорится уже только о намерении Петра Великого взять из церквей лишние колокола для переделания их в пушки;

об окладах же образов умалчивается совершенно.

Определено: Как о вышеозначенном анекдоте — было докладывано уже его высокопре восходительству г. министру народного просвещения и последовала уже по сему резолюция, то и о настоящей перемене означенной повести представить также на благоусмотрение и разрешение его высокопревосходительства г. министра».

10 января 1828 года министр дал разрешение печатать повесть «с сделанными г ном цензором и сочинителем изменениями» [16]. Она вошла в «Альбом муз» за подпи сью «Старожилов».

21 февраля 1828 года Ивановский мог приступить к печатанию альманаха [17].

Два месяца статьи альманаха, на котором уже останавливалось неодобрительное внимание III Отделения, альманаха с сочинениями «государственных преступников», издаваемого чиновником следственной комиссии, — циркулировали от цензора в ко митет, от комитета к министру и, может быть, даже выше, потому что дело касалось царствующего дома. Два месяца Ивановский ходил по острию ножа.

* * * Часто бывает, что документы, разрешая одни загадки, создают новые. Так про изошло и на этот раз.

В альманахе есть две повести о времени Петра I. Это «Татьяна Болтова», подписан ная «А. И. », и «Утро вечера мудренее», вышедшая за подписью «Старожилов». Третья повесть, без имени автора, «Власть женщин», как мы помним, была запрещена.

Существует мнение, что обе повести альманаха и есть те повести Корнилови ча, которые собирался печатать Ивановский [18]. Но «А. И.» — так подписывал свои статьи сам Ивановский;

вторую же повесть он представлял в комитет как свое сочи нение.

Таким образом, Корниловичу как будто принадлежит только одна — неизвест ная нам — повесть «Власть женщин».

Но тогда откуда же явились «повести», о которых Корнилович говорит в своих письмах? Он повторяет это несколько раз и последний раз — в письме Ивановскому от 26 октября 1833 года.

«Много огорчают меня неприятности и хлопоты, — писал Корнилович, — поне сенные Вами при издании моих повестей, особенно помыслю, что подвергались Вы им для меня. Как я узнаю в этом Вашу добрую, любящую душу! Впрочем, с того времени, как судьба на меня разгневалась, литература что-то не идет в прок: (...........), за Безыменного выручил не более 200 рублей».

В этом письме Корниловича Ивановский сделал странные исправления: вычер ки и приписки. Вместо «огорчают меня неприятности и хлопоты, понесенные Вами при издании моих повестей» он написал «Ваших статеек»;

«подвергались Вы им для меня» исправил на «для других». Дальше густо вымарано несколько слов.

Напуганный Ивановский ожидал, что письмо вот-вот попадет в руки его колле гам по следственной комиссии.

Дело в том, что две другие повести — «Утро вечера мудренее» и «Татьяна Болтова», по-видимому, как и предполагали исследователи, принадлежали Корниловичу. Ког да комитет потребовал существенных исправлений, даже переделки, возник вопрос об авторе, ибо только автор мог переделать свое сочинение. Тогда Ивановский назвал ся автором повести, чтобы спасти ее для печати, и сам внес требуемые поправки. Те перь ему приходилось играть роль до конца.

Действительно, странные похождения были со статьею прозаическою!

И странные похождения были с самим альманахом, название которого вовсе не было случайностью.

Прямо пропагандировать строжайше запрещенный альманах «Звездочка» было бы намерением не только «дерзким», как писал Фон Фок, но и безнадежным и поч ти самоубийственным. Вряд ли Ивановский решился бы на это. Да и декабристом он вовсе не был, и революционные идеи издателей «Полярной звезды» оставались ему чуждыми. Но к своим старым друзьям — издателям знаменитого декабристского альманаха — он питал приязнь и литературной их деятельностью восхищался. Не удивительно, что «Полярная звезда» и «Звездочка» пришли ему в голову и соедини лись, быть может, подсознательно, когда он мучительно изобретал название для сво ей книжки. И уж наверняка не случайно он созвал в альманах тени ушедших своих друзей — погибшего Рылеева, заживо погребенных Бестужева и Корниловича — и с риском для себя проводил в печать их произведения.

Корнилович растроганно благодарил Ивановского, который сделал то, на что не многие бы решились.

«Я повторял было с Овидием, что люди — тень, не покидающая нас, пока сияет солн це, и исчезающая, едва оно заволокнется тучами. Обманутые надежды, долговременное не счастие и, наконец, горькая опытность охладили меня к людям: лица, от коих я имел право ожидать если не благодарности, по крайней мере участия, чернили меня, уже убитого судь бою, для того лишь, чтобы не показать, что были некогда со мною в связи. Ваше письмо от 7 пр<ошедшего> месяца — я получил его вчерась только — согрело мне душу, пробудило во мне любовь к человечеству. Как не верить добру, имея друга, равно любящего тебя в счастии и непогоде! Спасибо Вам, тысячу раз спасибо за Ваш ответ, дорогой мой Андрей Андреевич!

Сколько драгоценных воспоминаний оживил он в моей памяти!..

Спасибо Вам за то, что ссудили меня 50 рублями серебром;

я догадываюсь, что они от Вас. Больно человеку с чувствами не низкими, чувствующему в себе и силу, и способность упрочить свою независимость, прибегать к помощи чужих, но положение мое таково, что я не стыжусь просить, особенно у Вас: Вы мне не чужой...

Прощайте, добрый, почтенный мой Андрей Андреевич! Берегите, Бога ради, свое здоровье. Пишите ко мне чаще;

как дороги мне Ваши письма в заточении! Не забывайте сиротеющего в изгнании. Благодарю Вас за предложение книг...

Ваш всею душою А. Корнилович».

Корнилович обращался к Ивановскому за содействием и в новых своих литера турных планах, которым уже не суждено было осуществиться. В следующем году Кор ниловича не стало.

Ивановский больше ничего не издавал. Он печатал небольшие рассказы и статьи в «Северной пчеле» и «Библиотеке для чтения». В 1848 году на бельгийском курорте Спа он умирает.

После смерти Ивановского бумаги его достались саратовскому помещику А. А. Шахматову, а от дочери последнего они попали в руки известного истори ка литературы В. Е. Якушкина, который начал печатать их в «Вестнике Европы» и «Русской старине». По каким-то причинам Якушкин вынужден был оборвать публикацию. Автографы писем, не напечатанных Якушкиным, ушли из поля зре ния исследователей.

По счастию, в архиве «Русской старины» остались копии писем, подготовлен ных Якушкиным к набору. Среди них мы находим и копии писем Корниловича к Ивановскому. Из них-то и становится известным, какие сердечные отношения сло жились между ссыльным декабристом и чиновником следственной комиссии, при чудливо совместившим со своей деятельностью сочувствие и помощь русским лите раторам, которых вешали, заточали и ссылали его непосредственные начальники и покровители.

«Под небом гранитным и в каторжных норах» Каторга в Чите была много легче, чем предварительное заключение в одиноч ных камерах Петропавловской крепости. Со временем уменьшилась тяжесть работ, и у декабристов образовался досуг для занятий. Вначале власти строго следили, что бы заключенные ничего не писали;

затем стали делать уступки, и в конце концов у каторжников появились бумага и карандаши. Жены декабристов вели оживленную переписку с родными и друзьями, и тюремному начальству приходилось просматри вать сотни писем. В острог шли посылки с книгами и журналами.

М. Н. Волконская Акварель Николая Бестужева (Петровский завод, 1837) Мария Волконская, оставившая на «большой земле» все, что было для нее когда то пpивлeкaтeльным, и поселившаяся в маленькой сибирской деревушке на положе нии «жены государственного преступника», была в постоянной переписке с Москвою и Петербургом. К ней или книги, посылаемые Екатериной Орловой, сестрой ее;

в письме Софии Раевской, другой своей сестре, от 15 июня 1828 года она благодарит Екатерину за присылку «Северных цветов» и «Евгения Онегина». Она сообщает, что регулярно получает два русских журнала, и просит подписать ее еще на «Journal Encyclopedique» и «Quarterly Review» [19]. Однако посылки шли не только от родных: русскими журна лами и книгами снабжала ее княгиня Вера Федоровна Вяземская, близкая приятель ница Пушкина, жена Петра Андреевича Вяземского. 12 августа 1827 года Волконская пишет ей:

«Я с радостью узнала Ваш почерк, так же как и почерк нашего великого поэта на кон верте, в котором Вы переслали мне книгу. Как я Вам благодарна за любезное внимание с Ва шей стороны. Какое удовольствие для меня перечитывать то, что восхищало Вас во времена более счастливые» [20].

Это, вероятно, «Цыгане», вышедшие в мае 1827 года.

Вспоминая о том времени, декабрист Михаил Бестужев писал:

«Но все-таки запас книг, и книг очень дельных, был очень велик. Он составился и был пущен в общее пользование из всего, что было привезено каждым из нас и что было получено нашими дамами по назначению их мужей» [21].

В остроге создалась «академия». Читались лекции, переводы, стихи. Неутомимый Петр Александрович Муханов, образованнейший человек, которого местное началь ство аттестовало в своих рапортах как «нераскаявшегося», стал душой литературного кружка. За тюремными замками рождается замысел декабристского альманаха. Быть может, через Волконскую, как раз в это время усердно обменивавшуюся письмами с В. Ф. Вяземской, Муханов переслал Вяземскому письмо, помеченное 12 июля 1829 года и подписанное инициалами «ZZ» — литературным псевдонимом Муханова. К пись му была приложена небольшая тетрадь, которая заключала 14 стихотворений дека бриста Александра Одоевского. Муханов писал Вяземскому:

«Вот стихи, писанные под небом гранитным и в каторжных норах. Если вы их не засудите — отдайте в печать. Может быть, ваши журналисты Гарпагоны дадут хоть по гривенке за стих. Автору с друзьями хотелось бы выдать альманах «Зарница» в пользу не вольно заключенных. Но одно легкое долетит до вас. Не знаю, дотащится ли когда-нибудь подвода с прозой. Замолвьте слово на Парнасе: не подмогут ли ваши волшебники блеснуть нашей «Зарнице»» [22].

В. Ф. Вяземская Рисунок В. Бидемана, 20-ые годы XIX века Мы помним, что «Зарницей» хотел назвать свой альманах Ивановский. И это же название в замысле декабристов. Независимо друг от друга, на расстоянии мно гих тысяч верст, вспыхнул проект «Зарницы». «Бывают странные сближения», — писал Пушкин по другому поводу. В этом нечаянном совпадении мы, потомки, ощущаем масштаб популярности «Полярной звезды» Бестужева и Рылеева, ее власть над умами современников.

Тетрадка со стихами Одоевского благополучно дошла до Вяземского. Это было нелегким предприятием. Но и дальше было не легче. Как их опубликовать?

Можно было анонимно напечатать «нейтральное» лирическое стихотворение — одну из бесчисленных любовных элегий с сожалениями об утекшей младости или мадригал «NN, неведомой красе». В потоке подобных же стихов они терялись. Одна ко все значительно осложнялось, если стихотворение наводило на нежелательные размышления. Власти особенно тщательно следили за намеками, так как было извест но, что публика научилась отлично читать между строк. Существовала официальная формула: «Мысль автора темна и может быть неправильно истолкована».

Не далее как в 1827 году цензор Гаевский подавал на общее суждение Главного цензурного управления свою записку о стихотворении Федора Глинки «Сон»:

«В сем стихотворении, — указывал Гаевский, — поэт представляет мать свою, явившеюся ему в сновидении и предсказывающею со слезами будущий бедственный жребий его. Главный цензурный комитет, не находя в самом стихотворении ничего противного ус таву о цензуре, затруднялся только тем обстоятельством, что подписанное под стихот ворением имя сочинителя, замешанного в происшествиях 1825 года, может подать повод к различным заключениям», — и вследствие вышеизложенного предоставлял решение вопроса усмотрению министра народного просвещения.

«Приказано: не пропускать к напечатанию» [23].

П. А. Муханов Акварель Николая Бестужева (Петровский завод, XII 1832 — I 1833) П. А. Вяземский Рис. Ореста Кипренского, При чтении этого документа должно помнить, что сам Федор Глинка был лишь «замешан» в заговоре и выслан в Олонецкую губернию, но не был лишен «прав чинов и состояния»;

другими словами, под категорию «государственных преступников» никак не подходил. Здесь криминальным было уже самое напоминание о «бедственном жре бии» участников движения.

Порой подозрение вызывали однофамильцы декабристов. В феврале 1828 года цензор Ветринский представил цензурному комитету сомнения свои в пропуске в журнале «Славянин» стихотворения Александра Глебова «Стансы в Северной пус тыне»:

«В сей пьесе автор, называя себя невольным жителем пустыни, выражает сетования свои на изгнание в город, находящийся далеко на севере. Хотя Автор пиесы, судя по подпи санному имени, не тот Глебов, который находился в числе сужденных <так!> за участие в злоумышленных обществах;

однако же, поелику неопределенность, какой именно город сочинитель разумеет, говоря о Северной пустыне, и чувства, выражаемые в стихотворе нии, могут подать повод к неуместным применениям;

то стихотворение представлено на разрешение министра;

Главный цензурный комитет не решился сам собою дозволить напечатание».

Резолюция гласила:

«По рассмотрению сей записки и стихов г<осподина> Глебова господин министр из волил найти печатание оных неприличным и неуместным в журнале. Февраля 24 д<ня> 1828» [24].

Эти эпизоды — а их можно было бы умножить — характеризуют особую стро гость к крамольным именам.

Каким же образом Вяземскому удалось провести стихотворения Одоевско го в печать? Стоит ли говорить о том, что все они были напечатаны анонимно — это безусловно. Но этого мало: Вяземский разбросал стихи Одоевского по разным номерам «Литературной газеты» и, кроме того, три стихотворения поместил в альманах «Север ные цветы на 1831 год». Только поэтому они не привлекли к себе внимания. Между тем стоило прочитать их подряд, чтобы перед глазами явственно возник образ узника, по страдавшего за дело свободы. На страницах «Северных цветов» и «Литературной газе ты» разворачивалась потрясающая летопись дум и дней декабристской каторги.

Издатели «Северных цветов», воспитанные на поэзии аллюзий (намеков), не мог ли не знать, каков истинный смысл того, что они печатают. А печатали они «Триз ну» — торжественный реквием норвежским ярлам, павшим в борьбе за независимость против короля Харальда Харфагра:

Утешьтесь! За павших ваш меч отомстит.

И где б ни потухнул наш пламенник жизни, Пусть доблестный дух до могилы кипит, Как чаша заздравная в память отчизны.

Это одно из самых мужественных и оптимистических стихотворений, созданных декабристами на каторге. По своему существу оно подлежало полному и безуслов ному запрещению. Но чтобы понять это, цензор должен был знать, кем и когда оно написано. А этого он не знал!

Павшим за свободу посвящено и второе стихотворение. Это — «Старица пророчица». В Читинском остроге его часто пели как романс, после того как Ф. Ф. Вадковский положил его на музыку. Тема его — битва новгородских дружин против первого самодержца русского Ивана III — одна из излюбленных у декабрист ских поэтов.

Скорбно и сурово развивается лирическая тема, проступающая сквозь эпичес кое бесстрастие зачина. Поэт стилизует его под фольклорную балладу. Отсутствие рифм, анафорические повторы, чередование женских и дактилических окончаний придают стихотворению тревожную монотонность, предчувствие беды постепенно нарастает.

На мосту через Волхов стоит старица. Молодец, идя на войну, просит ее загадать, вернется ли он обратно. За рекой каркают вороны. Невеста плачет в тереме. Проро чество безрадостно и зловеще.

Не однажды в стихах Одоевского повторяется мотив зловещего пророчества. Но сам прорицатель у него не бывает недобрым. Старица возвещает волю судьбы, но она же и побуждает бросить ей вызов во имя свободы.

Есть одна теперь невеста, Есть одна — святая София...

Обручился ты с невестою:

За Шелонью ляжь костями.

Если ж ты мечом не выроешь Сердцу вольному могилы, Не на вече, не на родину, — А придешь ты на неволю!

И здесь неожиданно прерывается медлительная плавность рассказа. Возника ет резкий ритмический перебой: анапест сменяется энергичными дактилическими строчками, рифмы теснятся, как бы торопясь сменить друг друга, прихотливые алли терации создают звуковые картины, тональность становится мажорной... Это картина битвы, пронизанная скрытыми лексическими, зрительными, звуковыми ассоциация ми со «Словом о полку Игореве»:

Строи смешались, мечи загремели, Искрятся молнии с звонких щитов, С треском в куски разлетаются брони, Кровь потекла... Разъяренные кони Грудью сшибают и топчут врагов;

Стелются трупы на берег Шелони...............................

Как и в «Слове...», битва проиграна. Мажорная тема обрывается так же вне запно, как возникла. Мы вновь возвращаемся к зачину. На мосту через Волхов стоит старица. Пророчество исполнилось. Она вглядывается в толпу, как будто сама не в си лах поверить в справедливость своего предсказания, — может быть, случилось чудо, может быть, вернется молодец через Волхов?

Что ж? прошел ли добрый молодец?..

Не прошел он через Волхов.

В тексте «Литературной газеты» стихотворение кончается вопросом: «Не пройдет ли он чрез Волхов?» Общий смысл стихотворения, конечно, от этого не меняется.

«Старица-пророчица» настолько явственно воскрешала традиции декабрист ской лирики, что можно только удивляться, как она не пробудила подозрительности цензора. Аллюзионность ее очевидна для мало-мальски внимательного читателя.

Вспомним, что за два года до этого, 2 февраля 1828 года, министр народного про свещения запретил «Новгород» Веневитинова. Здесь были стихи:

Молчи, мой друг;

здесь место свято:

Здесь воздух чище и вольней!

Они-то и решили судьбу стихотворения [25].

Однако вернемся к стихотворениям Одоевского. В «Литературной газете» уда лось напечатать еще два его стихотворения.

Одно из них называлось «Узница востока» и вуалировало тюремный мотив эк зотической темой. Стоило подписать под ним «Чита, 1829», и оно было бы тотчас запрещено. Без этих указаний и без фамилии автора стихотворение становилось «ло яльным» — придраться было не к чему.

Сложнее было с другим стихотворением — с «Элегией на смерть А. С. Грибо едова». Вторая часть элегии содержала тюремные реалии. Было ясно, что автор сти хотворения, друг Грибоедова, — узник. И любой чиновник сразу бы догадался, что элегия написана кем-то из декабристов. Пришлось выкинуть из текста места, из ко торых явствовало, что автор в оковах, в темнице, в заточении. Прочтем вторую часть элегии, сопоставляя авторский текст с вынужденными заменами:

Но под иными небесами Он и погиб, и погребен;

А я далеко! * Из-за стен * В темнице.

Напрасно рвуся я мечтами:

Они меня не унесут, И капли слез с горячей вежды К нему на дерн не упадут.

Я был далек;

** — но тень надежды ** Я в узах был.

Взглянуть на взор его очей, Взглянуть, сжать руку, звук речей Услышать на одно мгновенье — Живило грудь, как вдохновенье, Восторгом полнило меня!

Не изменилось удаленье;

*** *** Заточенье.

Но от надежд, как от огня, Остались только — дым и тленье;

Они мне огнь: уже давно Все жгут, к чему ни прикоснуться;

Что год, что день, то связи рвутся, И мне, мне даже не дано В сей жизни **** призраки лелеять, **** В темнице.

Забыться миг веселым сном И грусть сердечную развеять Мечтанья радужным крылом.

Итак, анонимно и порой в искаженном виде появлялись на страницах «Лите ратурной газеты» и в «Северных цветах» «стихи, писанные под небом гранитным и в каторжных норах». Об авторе стихотворений знали считанные лица. Невольно может возникнуть вопрос, была ли существенная польза в подобном «просачивании» в пе чать? Быть может, такие безымянные публикации имеют интерес лишь для истори ков литературы, тщательно регистрирующих для вящего порядка первое появление в печати того или иного произведения?

Нет! Библиографическая справка тут — дело десятое. Главное в другом: это был нравственный подвиг, который совершили Пушкин и его литературные со ратники.

В эпоху реакции верность друзьям, попавшим в беду, превращалась из обыч ного, ничем не примечательного поступка, из постоянной нормы поведения в граж данскую доблесть. Николай I называл Пушкина и Вяземского «сумасшедшими»: это был диагноз не психиатра, а жандарма на троне. И вот эти «сумасшедшие» (т. е. оппо зиционеры), осведомленные о недоброжелательном, придирчивом внимании к ним властей, зная, что правительство подозревает их в связях с декабристами, не дрог нули в минуту опасности, не отступились от осужденных друзей. Получив тетрадку со стихами Одоевского, Вяземский не испугался, не запрятал под замок сибирскую «контрабанду», не бросил ее в горящий камин. Нет, при первой возможности он пустил стихи в печать. Нетрудно себе представить, как ликовали всякий раз Пуш кин, Вяземский и Дельвиг, когда еще одно стихотворение Одоевского появлялось на страницах их изданий.

Их радость была тем значительнее, что, помимо сознания исполненного нравст венного долга, они предвкушали минуту, когда листы «Литературной газеты» и томик «Северных цветов» попадут в руки Одоевского и других декабристов. Они понимали, с каким волнением и благодарностью прочтет закованный в кандалы поэт свои стихи, чудом появившиеся в печати. Они знали, что их мужественный поступок вселит бод рость в души каторжников. Стоило идти на риск, чтобы доказать «друзьям, братьям, товарищам» свою верность.

Литература 1. Биографию Ивановского см.: Рус. старина. 1874. № 3. С. 392-393;

Письмо к нему военного министра А. И. Татищева (14 августа 1826 г.) // Там же. 1889. № 7. С. 112.

2. Рассказ об этом Ивановского см.: Там же. 1874. № 2. С. 393-399.

3. Письмо от 16 марта 1829 г. — ИРЛИ, ф. 9297/6 Ш673.

4. Там же, письмо от 26 июня 1831 г.

5. Рус. старина. 1889. № 6. С. 123 (письмо Ф. Глинки от 27 нояб. 1827 г.).

6. Там же. С. 125.

7. ЦГАОР, ф. 109, оп. 1, № 1886, л. 16-17. Ср.: Рязанцев Г. А. Материалы к цензур ной истории сочинений Рылеева // Лит. наследство, 1954. Т. 59. С. 332. Здесь пересказ дан по другому источнику.

8. Базанов В. Ученая республика. М.;

Л., 1964. С. 337, 445.

9. См. записку Грибоедова к Булгарину после 7 марта 1826 г. // Грибоедов А. С. Сочинения. М., 1956. С. 602-603;

записка Булгарина к Ивановскому 9 марта 1826 г. // Рус. старина. 1889. № 7. С. 111.

10. Моск. вестн. 1828. № 2. С. 396.

11. Подробно об истории издания поэмы см. комментарий Н. И. Мордовченко к изд.: Бестужев-Марлинский А. Полн. собр. стихотворений. Л., 1961. С. 272-277.

12. Письмо от 25 июля 1832 г. — ИРЛИ, 9297/8 Ш673.

13. Дело по журналам комитета о различных статьях и сочинениях, в пропуске которых гг. цензоры находили затруднение. (ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 615, л. 31).

14. См. об истории печатания романа: Мейлах Б. Литературная деятельность дека бриста Корниловича (по неопубликованным материалам) // Литературный архив. Ма териалы по истории лит. и обществ. движения. М.;

Л., 1938. Т. 1. С. 414-422.

15. См. письма его к брату, М. О. Корниловичу, от 29 ноября, 20 декабря 1832 г. и 14 апреля и 18 мая 1833 г. // Корнилович А. О. Сочинения и письма / Изд. подготовили А. Г. Грумм-Гржимайло, Б. Б. Кафенгауз. М.;

Л., 1957. С. 357, 360, 370. 372.

16. Цитаты из протоколов по «Делу о рассмотрении различных сочинений, вы звавших сомнения у цензоров и представленных на окончательное решение министру народного просвещения». Ч. 1, ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 612, л. 64, 65, 66 об., 82-82 об., 83, 85,86.

17. ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 611, л. 1 (прошение Ивановского в Главный цензурный комитет).

18. Грумм-Гржимайло А. Г. Декабрист A. О. Корнилович // Декабристы и их время. М., 1932. Т. 2. С. 351-352;

повести эти перепечатаны и в упомянутой выше книге А. О. Корниловича «Сочинения и письма».

19. ИРЛИ, ф. 57, оп. 1, № 332, л. 41 об.

20. Султан-Шах М. П. М. Н. Волконская о Пушкине в ее письмах 1830-1832 годов // Пушкин: Исслед. и материалы. М.;

Л., 1956. Т. 1. С. 260. (Подлинник по-французски).

21. Воспоминания Бестужевых / Ред., ст. и коммент. М. К. Азадовского. М.;

Л., 1951. С. 175.

22. Лит. наследство, 1956. Т. 60, кн. 1. С. 177. «Что еще предполагалось включить в «Зарницу» — в точности неизвестно. В отдел поэзии могли, конечно, войти стихи и басни П. С. Бобрищева-Пушкина, А. П. Барятинского, В. Л. Давыдова, Ф. Ф. Вадковского, В. П. Ивашева. А чем могла быть нагружена «подвода с прозой», которую Муханов намере вался послать вслед за стихами? Сведений об этом нет. Но можно не сомневаться, что в отдел прозы прежде всего должны были войти рассказы Николая Бестужева: в культурной жизни Читинского острога он принимал самое активное участие и мимо такой идеи, как попытка выпустить литературный альманах, он никак пройти не мог»;

комментарий И. С. Зильберштейна (там же, с. 178).

23. ЦГИА, Ф. 777, Оп. 1, № 612, л. 2 (27 января 1827 г.).

24. Там же, № 613, л. 101. О Глебове см.: Вацуро В. Э. «Северные цветы»: История альманаха Дельвига — Пушкина. М., 1978. С. 85-86.

25. ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 613, л. 89-93.

Подвиг честного человека Николай Михайлович Карамзин Мысли разных лиц Перелистывая альманах «Северные цветы на 1828 год», мы на страницах 208— обнаружим неподписанное произведение, которое узнаем без труда. Это пушкинс кие «Отрывки из писем, мысли и замечания».

Нам памятны эти наблюдения и афоризмы — разрозненные, не связанные еди ной темой, внешне случайные и хаотичные, — как будто брошенные на бумагу в ми нуту досуга или под влиянием мимолетного впечатления. Здесь нашли себе место и рассуждение о женщинах — ценительницах искусства, и насмешка над нелепостью сравнения безукоризненного сонета с дурной поэмой, и невеселое размышление над младенческим состоянием русской словесности. Но внешняя свобода и даже небреж ность таких отрывочных заметок обманчива.

В них нет ни сюжетной занимательности новеллы, ни завораживающего ритма стиха, ни блестящего и подчас парадоксального остроумия анекдота — ничего такого, что могло бы сразу остановить на себе рассеянное внимание. В них есть только мысль или частное наблюдение, заключенное в форму наброска, отрывка из написанного или ненаписанного. Тем самым и мысль и словесное ее воплощение берут на себя двойную нагрузку. Если мысль лишена остроты, проницательности и глубины, если небрежность формы есть просто небрежность, а не естественная непринужденность и изящество стиля, свойственные большому мастеру, — тогда сентенции и афоризмы становятся ложно значительными и смешными.

«Мысли и замечания» требуют особого искусства, они всегда — побежденная трудность, и не потому ли так любили их тонкие и изощренные философы-стилис ты предшествовавших столетий, которым было что сказать и которые знали, как это сделать.

Нечто в подобном роде писывал и дядя Пушкина — Василий Львович, но у него не всегда получалось. Вяземский сказал однажды ему: «Вы должны быть вечно благодар ны Шаликову;

он вам подал мысль написать мысли» [1].

Князь Шаликов Рисунок А. С. Пушкина Василий Львович не понял затаенной иронии. Шаликова подозревали в пол ном отсутствии мыслей;

а в афоризмах Василия Львовича, кажется, была только одна мысль — написать их, — и та, внушенная Шаликовым. Шутка Вяземского, пожалуй, была слишком зла.

Пушкин хотел в предисловии с добродушной насмешкой сослаться на пример дяди.

«Поутру сварили ему дурно кофе, и это его рассердило, теперь он философически рассу дил, что его огорчила безделица, и написал: нас огорчают иногда сущие безделицы. <...> Дядя написал еще дюжины две подобных мыслей и лег в постелю. На другой день послал он их жур налисту, который учтиво его благодарил, и дядя мой имел удовольствие перечитывать свои мысли напечатанные» [2].

От предисловия, впрочем, Пушкин отказался. Дядя его, без сомнения, узнал бы себя в портрете, а обижать старика было незачем. С предисловием вместе пропала для читателя и тонкость иронической игры, ибо Пушкин предлагал ему действитель но мысли, причем такие, глубина которых не распознается с первого взгляда. Но об этом пойдет речь далее, а сейчас перевернем несколько страниц, пока в поле нашего зрения не попадет эпиграмма на старинного неприятеля Пушкина М. С. Воронцова «Не знаю где, но не у нас...», оборванная в конце в расчете, что знающий читатель, вспомнит окончание сам. Эпиграмма подписана: «А. Пушкин». Это требует объясне ния, ибо редок и необычен случай, когда автор статьи, не считая нужным подписывать весь текст, подписывает автоцитату.

Чтобы понять, зачем это понадобилось, нужно вспомнить, как печатались про изведения Пушкина в конце 1820-х годов.

* * * Нам известно, что после 1826 года Пушкин, освобожденный от общей цензуры, попадает под эгиду «высочайшего цензора». Помня об этом, обратимся к мемуарным источникам по истории «Северных цветов». Среди них есть один, который содержит сведения об анонимных статьях Пушкина. Это очень точные и авторитетные воспоми нания барона Андрея Ивановича Дельвига. А. И. Дельвиг был двоюродным братом издателя альманаха — лицейского товарища Пушкина А. А. Дельвига — и имел близ кое касательство к делам редакции.

Автор мемуаров рассказывает, что «все стихотворения свои Пушкин доставлял Дельвигу, от которого они были отсылаемы шефу жандармов, генерал-адъютанту Бенкендорфу, а им представлялись на высочайшее усмотрение. Само собою разу меется, что старались посылать к Бенкендорфу по нескольку стихотворений зараз, чтобы не часто утруждать августейшего цензора. Стихотворения, назначенные к на печатанию в «Северных цветах на 1828 год», были в октябре уже просмотрены импе ратором, и находили неудобным посылать к нему на просмотр одно стихотворение «Череп», которое, однако же, непременно хотели напечатать в ближайшем выпуске «Северных цветов». Тогда Пушкин решил подписать под стихотворением «Череп» букву «Я», сказав: «Никто не усумнится, что Я — Я». Но между тем многие усомни лись и приписывали это стихотворение поэту Языкову. Государь впоследствии узнал, что «Череп» написан Пушкиным, и заявил неудовольствие, что Пушкин печатает без его просмотра. Между тем, по нежеланию обеспокоивать часто государя просмотром мелких стихотворений, Пушкин многие из своих стихотворений печатал с подписью П. или Ал. П. » [3].

В рассказе Дельвига есть несколько важных для нас свидетельств, которые мож но подтвердить и другими документами. Первое — утверждение, что все, выходившее из-под пера Пушкина, вплоть до мелких стихотворений, проходило «высочайшую цензуру». Второе — что Николай I следил, чтобы Пушкин ничего не печатал без его ведома. Наконец, третье и, быть может, самое важное, — что Пушкин по тем или иным мотивам пытается в некоторых случаях ускользнуть из-под августейшей опеки, печатая стихи под анаграммой. Что заставляло Пушкина поступать таким образом — этот воп рос мы пока оставим в стороне, приняв на первый случай объяснение Дельвига.

Мемуары Дельвига вплотную подвели нас к анонимной статье Пушкина, но объ яснения ее не дали. Не хватает какого-то одного, совсем небольшого промежуточного звена, чтобы цепь рассуждения замкнулась.

Таким звеном оказывается письмо О. М. Сомова к К. С. Сербиновичу от 1 дека бря 1827 года.

К. С. Сербинович был цензором «Северных цветов». Его корреспондент, Орест Михайлович Сомов, известный в свое время критик, прозаик и поэт, близкий зна комый Дельвига, был в это время негласным секретарем дельвиговских изданий. От правляя в цензуру статьи и стихи для альманахов, он сопровождал их деловыми за писками;

Сербинович же, человек крайне аккуратный, сохранял их. Так составилась во многих отношениях небезынтересная коллекция писем, одно из которых непо средственно касается интересующей нас статьи.

«Милостивый государь Константин Степанович! — пишет Сомов. — Вчерашний день я два раза был у вас, но не имел удовольствия найти вас дома и потому решил оставить у вас статьи, мною привезенные: недоконченную мною повесть или отрывок «Гайдамак», которой окончание непременно доставлю вам дня через два, и «Мысли» разных лиц, без под писи, в коих с именем одни только стихи Пушкина. Стихи сии, равно как и самую сию статью, отдавал я г. фон Фоку, а он представлял их А. X. Бенкендорфу, для рассмотрения кем все стихи Пушкина рассматриваются».

Если мы представим себе, о чем, собственно, идет речь, мы остановимся в недо умении перед странной фразеологией письма Сомова.

«Мысли» разных лиц, без подписи. Все это — истинная правда. Здесь есть афо ризм Стерна, анекдот о Тредиаковском, цитаты из Паскаля, Вольтера, Шамфора, Ка рамзина, Байрона и ссылка на Ансело. Не хочет ли Сомов сказать, что эти «лица» и являются фактическими авторами статьи?

«В коих с именем одни только стихи Пушкина». С дипломатической тонкостью Сомов наводит своего корреспондента на мысль, что вся машина политической по лиции приведена в действие из-за эпиграммы «Не знаю где, но не у нас...» — единст венного пушкинского отрывка во всей статье. Читая письмо, невозможно понять его иначе, хотя Сомов не произносит ни одного слова лжи. «Стихи сии, равно как и самую сию статью» Сомов посылал в III Отделение, именно стихи и статью, стихи Пушкина и статью «разных лиц», в которую эти стихи включены как цитата, с полагающейся в таких случаях ссылкой на автора.

Именно так понял дело фон Фок, именно так понял его и Бенкендорф, которому предстояло отправить эпиграмму «Не знаю где, но не у нас...» на просмотр тому, кто в силу собственного соизволения являлся цензором стихов (опять стихов!) Пушкина.

И заметим, что Сомов в точности исполняет предписание, отправляя стихи вместе со статьей. Произведения Пушкина в руках у соответствующих высших должностных лиц. Они могут принимать эти сочинения за не-пушкинские, если им будет угодно.

Сохранилась рукопись этой статьи — та самая, которую посылал Бенкендор фу Сомов. Это — автограф Пушкина, беловой, без помарок, написанный почти каллиграфически. Бенкендорф был, видимо, плохой текстолог и не уловил в этих ров ных обезличенных строках характерных примет пушкинского почерка.

При взгляде на автограф разъясняется до конца и смысл несколько загадочных для нас слов Сомова: «отправлял стихи и статью». Дело в том, что в тексте статьи стихов Пуш кина нет. Они были написаны на отдельном листке. В том месте статьи, где они долж ны были появиться, сделана карандашная помета, видимо, рукой Сомова: «след<уют> стихи» [4]. Итак, стихи Пушкина и чужая статья. «А. X. Бенкендорф сказал, — заключает Сомов, — что для сих маленьких стишков не стоит утруждать г<осударя> и<мператора> и что они могут быть пропущены с одобрения цензуры» [5].

С одобрения Сербиновича «стихи вместе со статьей» и появились в «Северных цветах на 1828 год».

Нам предстоит прочитать внимательно текст статьи и попытаться понять, за чем понадобился весь этот рискованный маскарад. Но прежде вернемся к мемуа рам Дельвига и внесем в них одно уточнение. «Нежелание беспокоить» Николая I из-за одного-двух стихотворений было естественным и хорошо объясняло, скажем, анаграмму под «Черепом». Но статья, о которой идет речь, была передана Бенкен дорфу где-то в конце ноября;

30 ноября Сомов привозит ее Сербиновичу в первый раз. В октябре, если верить Дельвигу, Николай I просмотрел все стихи Пушкина для «Северных цветов».

Если неудобно было досылать дополнительно большое стихотворение, то вдвой не неудобно было беспокоить царя из-за одной эпиграммы, к тому же оборванной посредине.

Очевидно, по каким-то причинам Пушкин настоятельно хотел увидеть свои «мысли» в печати.

Отрывок из уничтоженных записок «Мысли и замечания» Пушкина хранят следы яростных журнальных поле мик. Почти каждая фраза их имеет свою историю и предысторию. Это сгусток лите ратурной и гражданской жизни пушкинского времени. Современники легко разгады вали намеки, где нужно — подставляли имена. Потом споры забылись, люди умерли, имена исчезли. «Мысли» окутались легким холодком академического бесстрастия. Не искушенный читатель, не привыкший заглядывать в комментарий, быть может, про бежит иной из афоризмов со снисхождением, как неудачную, но простительную шут ку гения.

«Милостивый государь! Вы не знаете правописания и пишете обыкновенно без смысла. Обращаюсь к Вам с покорнейшею просьбою: не выдавайте себя за представите ля образованной публики и решителя споров трех литератур. С истинным почтением и проч.» Это — не включенный в текст альманаха выпад против Н. А. Полевого, литера турного врага Пушкина.

В замечании о путешественнике Ансело — намеки на роман Булгарина, второго врага Пушкина, и на запрещенную комедию «Горе от ума».

Фраза о хорошем сонете — отзвук давнего спора с Кюхельбекером.

Правительство не любило литературных споров: они легко приобретали неже лательный политический оттенок. Уже одно это могло побудить Пушкина соблюдать при напечатании статьи некоторую осторожность.

Но он сделал нечто большее. Он включил в статью отрывки из записок, начатых им еще в 1821 году, когда у него впервые явилась мысль написать автобиографию. С тех пор накопилось немало впечатлений и заметок о лицах и событиях;

время от вре мени Пушкин набрасывал их начерно, а потом отвлекался надолго. В Михайловском невольный досуг располагал его собрать все воедино. Записки были историей — и не одного частного человека. Лица, с которыми виделся Пушкин, друзья его, короткие знакомые — уже стали или становились на глазах историческими личностями;

других ждала, быть может, судьба необыкновенная.

Он пишет записки в течение всего ноября 1824 года и продолжает их еще и в 1825 году. К сентябрю уже какая-то часть вчерне готова;

Пушкин сообщает Кате нину: «...пишу свои memoires, то есть переписываю набело скучную, сбивчивую черновую тетрадь» [6].

В конце года он узнает о выступлении 14 декабря, об арестах причастных и по дозреваемых в принадлежности к тайным обществам. О некоторых из этих людей он упоминал в своих мемуарах. Необходимо было уничтожить компрометирую щие бумаги. Записки «могли замешать многих, и м<ожет> б<ыть>, умножить число жертв» [7]. Пушкин бросает их в огонь.

Он уничтожил, однако, не все, и в состав «Отрывков из писем, мыслей и замеча ний» включил сохраненный им отрывок о Карамзине. Перечитаем его — так, как он напечатан в «Северных цветах».

«Появление Истории государства Российского (как и надлежало быть) наделало мно го шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экз. разошлись в один месяц, чего не ожидал и сам Карамзин. Светские люди бросились читать историю своего отечества. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени нигде ни о чем ином не говорили.

Признаюсь, ничего нельзя вообразить глупее светских суждений, которые удалось мне слышать;

они были в состоянии отучить хоть кого от охоты к славе. Одна дама (впрочем, очень милая), при мне открыв вторую часть, прочла вслух: Владимир усыновил Святопол ка, однако ж не любил его... «Однако! зачем не но? однако! чувствуете ли всю ничтожность вашего Карамзина?» В журналах его не критиковали: у нас никто не в состоянии исследо вать, оценить огромное создание Карамзина.

К.... бросился на предисловие. Н., молодой человек, умный и пылкий, разобрал преди словие (предисловие!). М. в письме к В. пенял Карамзину, зачем в начале своего творения не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян;

т. е. требовал от историка не истории, а чего-то другого. Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина, зато почти никто не сказал спасибо человеку, уединив шемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам.

Примечания к Русской истории свидетельствуют обширную ученость Карамзина, при обретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно заключен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению. Многие забывали, что Карамзин печатал свою Историю в России. Повторяю, что История государства Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека» [8].

Таков этот отрывок. Прочитав его внимательно, мы можем заметить, что он со держит многое такое, о чем Пушкин не говорит прямо, предоставляя читателю дога дываться самому. За инициалами имен и намеками скрываются какие-то не вполне понятные нынешнему читателю события и лица. И самый смысл отрывка, и желание Пушкина непременно его напечатать остаются не до конца ясными.

От кого и почему Пушкин защищает Карамзина? Что значат слова: «Карамзин печатал свою Историю в России»? Кто эти М., Н., В.? Какое отношение к ним имеет «дама», высказавшая суждение, приведенное в образец «глупости»? Почему все это нужно было печатать, и непременно в это время и в альманахе «Северные цветы»?

Наконец, в чем был «подвиг честного человека»?

Мы попытаемся ответить на эти вопросы. Но для этого нужно, чтобы читатель запасся терпением для необходимых разысканий, отрешился от распространенного предубеждения против комментария и отважно спустился «в темные лабиринты ис тории».

Первые читатели и критики «Истории государства Российского» Воспоминания о Карамзине переносят нас в обстановку 1818 года. Второго фев раля этого года на полках книжных лавок появляются первые восемь томов «Истории государства Российского».

Двенадцать лет назад прославленный автор чувствительных повестей, вызывав ших слезы у экзальтированных читательниц, издатель журналов с невиданным по тому времени числом подписчиков, писатель, породивший бесконечную вереницу подражателей и ожесточенных противников, — Николай Михайлович Карамзин доб ровольно отказался от литературной деятельности во имя занятий русской историей и скрылся в уединенной тиши рабочего кабинета.

Все предшествующие его труды были лишь прологом, предуготовлением к это му последнему его труду, который он считал делом своей жизни.

Он читает десятки и сотни книг и манускриптов, сличает, делает выписки;

дни его проходят в архивах, в университетской библиотеке, в сводчатых тесных комнатах монастырских книгохранилищ. Попечитель Московского университета Михаил Ни китич Муравьев, тогда товарищ министра народного просвещения, исхлопотал ему звание придворного историографа. Меньше всего, впрочем, он бывал при дворе.

Несколько ближайших его друзей, несколько молодых энтузиастов, помогавших ему в занятиях, составляли его аудиторию. Карамзин охотно говорил о том, что его занимало, — а занимала его в это время история, и только она. Рассказывая, он оду шевлялся — глаза загорались, голос, громкий и звучный, становился взволнованным, герои русского средневековья оживали перед слушателями. Иногда по вечерам он чи тал друзьям отрывки (писал он утром). Слухи о рождавшейся «Истории» российской расходились по обеим столицам. Ее ждали.

Когда восемь томов ее вышли в свет, то, по словам Пушкина, 3000 экземпляров разошлись в один месяц. Это совершенно точно. К концу февраля уже нельзя было найти ни одного экземпляра. «Сбыл с рук последние экземпляры моей Истории, — со общал Карамзин 28 февраля, — и дня через два буду свободен от книжных хлопот. Это у нас дело беспримерное, в 25 дней продано 3 тысячи экз.» [9]. 11 марта он пишет дру гу своему И. И. Дмитриеву, что сверх трех тысяч проданных у него требовали еще шестисот.»... Наша публика почтила меня выше моего достоинства» [10].

Пушкин читает «Историю», медленно выздоравливая после долгой и тяжелой болезни. В марте он начинает выходить и сразу же попадает в атмосферу городских толков о новом творении Карамзина [11]. Толки были самые различные.

Завсегдатаи Английского клуба в Петербурге высказывались в том смысле, что Карамзин не сказал ничего нового. «Странно слушать суждение клубистов о сем бес смертном и для русских неоцененном творении», — записывал в дневник 23 марта буду щий декабрист Николай Тургенев [12].

В журнале «Сын отечества» появился фельетон «Московский бродяга», где рас сказывалось о критиках Карамзина в салоне некоей московской дамы, под вымыш ленным именем «Евфразия» — «златоустая», «красноречивая». Здесь собрались уче ные мужи и светские ветреники, друзья и враги талантов.

Разговор зашел об «Истории» — и страсти вспыхнули, все заговорили одновре менно, осуждали печать, длинные выписки, подробности, посвящение. Один из самых жарких противников произнес речь, доказывая, что «славный писатель русский не умеет писать на русском языке, что самовольное перо его смешало старый язык с новым, книжный с разговорным, высокий с простым, что, наконец, книга, без искусства, порядка и ясности написанная, недостойна имени Истории». Другие превозносили книгу как величайшее творение, единственное в мире. Рассказывали об одном скромном человеке, который объявил за тайну, что «наш историк защищает пользу деспотизма»: «несчастный принял единовластие в смысле самовластия, не поняв слова и не обдумав мысли автора». Нако нец, «Клеант» заключил, что быстрый ход книги доказывает успехи просвещения и что истинный талант восторжествует в глазах общего мнения [13].

Это хроника городских толков, написанная по свежим следам. Она совпадает во многом с пушкинскими воспоминаниями [14].

Пушкин тоже рассказывает о салоне, где выносились вердикты «светских людей» «Истории государства Российского». Представителем грозного ареопага оказалась дама «впрочем, очень милая», осудившая своим нелепым приговором фразу о Влади мире и Святополке.

Современники были уверены, что этот пушкинский пассаж почти памфлетен, и даже называли имя «дамы». Вяземский вспоминал, что это едва ли не передача слов княгини Евдокии Ивановны Голицыной, известной тогда красавицы, хозяйки салона, где бывали А. И. Тургенев, сам Вяземский и Пушкин — все трое увлеченные хозяйкой.

В свое время Пушкин посвятил ей несколько стихотворений и даже послал оду «Воль ность», хотя княгиня была известна своей строгой монархической ортодоксией. Княги ня жила свободно, была в разъезде с мужем, и вечера у нее продолжались до поздней ночи, отчего она и была прозвана «Princesse Minuit», «Princesse Nocturne» — полуноч ной княгиней. Она часто общалась с Карамзиными, но историограф ее не любил за безапелляционность суждений и называл «пифией». Пушкин познакомился с ней в декабре 1817 года в доме Карамзиных;

«...Пушкин <...> у нас в доме смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви, — писал Карамзин Вяземскому. — Признаюсь, что я не влюбился бы в Пифию: от ее трезубца пышет не огнем, а холодом» [15].

Пушкин пародирует суждение «пифии» в своем отрывке. Но тогда, в 1818 году, он не склонен был относиться к ее суждениям пренебрежительно. Выйдя из своего не вольного заточения, он всякий день посещал ее салон;

она говорила о молодом поэте как о «малом предобром и преумном» [16];

лишь к концу года увлечение его начало про ходить [17]. Затем оно сменится легким подтруниванием над политическими мнени ями очаровательной хозяйки светского салона, но это произойдет только через пять или шесть лет [18]. Отзыв же княгини о Карамзине, странный сам по себе, отражал, хотя и в искаженном виде, очень серьезный литературный и общественный спор и потому не был столь уж «глуп», как могло бы показаться с первого взгляда.

Дело в том, что к моменту выхода «Истории» Карамзин в сознании читателей был еще автором «Бедной Лизы» и «Писем русского путешественника». Его литера турные противники привыкли рисовать его «чувствительным путешественником», проливающим слезы без всякого на то повода, просто от полноты чувств. Вокруг сти листических новшеств Карамзина разгорались ожесточенные споры, памятные всяко му, кто был так или иначе причастен к литературной жизни или просто читал русские журналы. Писателя упрекали в отказе от исконных форм русского языка, в злоупот реблении галлицизмами;

проза его на слух ревнителей старины казалась изысканной и жеманной.

В этом была доля истины;

но разные партии, ожесточенно сражавшиеся против реформ Карамзина, делали отсюда разные выводы. Одни боялись идей чуждых и кра мольных, французской революционной заразы, которую принес с собой этот евро пейски образованный путешественник по чужим землям, посетивший Францию в ее предгрозовые дни в 1789 году. Другие, поднимая знамя патриотизма, национального духа, видели в литературной работе Карамзина отказ от высокой гражданственности поэзии, стремление удалиться от народной трибуны на площади «под сень струй», к домашнему камельку, к тесному кружку родных и друзей, так же, как он, любящих интимные рассказы и склонных наградить рассказчика слезой умиления.

Когда в первой половине апреля 1816 года было объявлено о выходе «Истории государства Российского», многие не отнеслись к известию серьезно;

в шутливой эпи грамме сам Пушкин рекомендовал тогда сочинителю лучше досказать «Илью-Богаты ря», начатую, но не законченную им сказочную поэму. Были и более желчные прогно зы: С. Н. Марин, автор расходившихся в списках сатир, замечал еще в 1811 году:

Пускай наш Ахалкин стремится в новый путь И, вздохами свою наполня томну грудь, Опишет, свойства плакс дав Игорю и Кию, И добреньких славян, и милую Россию.

Этот памфлет был даже напечатан [19]. Когда же через несколько лет читатели получили в руки первые 8 томов карамзинской «Истории», они смогли воочию убе диться, что это вовсе не галантная безделка и не сентиментальная пастораль. Карамзин рассказывал события строгим и точным языком хрониста, даже чуть-чуть архаизируя;

лишь в единичных случаях по излюбленным словам и оборотам можно было узнать автора «Бедной Лизы». Публика была несколько сбита с толку. Упрекать Карамзина за манерность и «чувствительность», конечно, не приходилось, но ощущение чуже родности языка оставалось. Так воспринимали «Историю» в салоне «Евфразии»,так читала ее и петербургская «полуночная княгиня».

И так же подошли к ней «несколько остряков», за ужином написавших пародию на российского Ливия. Остряки же эти были люди весьма примечательные.

Неназванные пародисты Некоторые остряки за ужином переложили начало истории Тита Ливия слогом Карамзина, — рассказывает Пушкин. В печатном тексте «Северных цветов» он более ничего не добавляет. В «Записках» он приводит отрывки из этой своеобразной паро дии: «Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия, и Брут, осуждающий на смерть своих сынов, ибо редко основатели республик славятся не жной чувствительностию, конечно, были очень смешны». Никаких других сведений об этой пародии у нас нет. Она не была записана и осталась глухим намеком на устные дискуссии вокруг карамзинской «Истории».

Однако мы можем попытаться реконструировать если не самый текст пародии, то обстановку и среду, в которой она возникла. Вчитываясь в крошечные цитаты, со храненные Пушкиным, мы обратим внимание на некоторые детали.

Во-первых, авторы, создавшие свою пародию на веселой литературной пируш ке, иронизируют над «чувствительным стилем» Карамзина-писателя и явно принад лежат к его литературным противникам.

Во-вторых, они нападают на монархический дух «Истории».

В-третьих, это люди, читавшие «Историю» очень внимательно и, по-види мому, под определенным углом зрения. Дело в том, что фраза о Бруте — не паро дия в точном смысле слова, а цитата, и взята она почти дословно из шестого тома «Истории» — тома очень важного, где речь идет о начале русского самодержавного государства. «Редко основатели монархий славятся нежною чувствительностию, — пи сал Карамзин об Иване III, — и твердость, необходимая для великих дел государственных, граничит с суровостию» [20]. Кто же эти «остряки»?

Так Пушкин называл своих друзей по литературному обществу «Зеленая лам па», где он часто бывал в 1818 — 1820 годах.

Горишь ли ты, лампада наша, Подруга бдений и пиров?

Кипишь ли ты, златая чаша, В руках веселых остряков?

Где дружбы знали мы блаженство, Где в колпаке за круглый стол Садилось милое равенство, Где своенравный произвол Менял бутылки, разговоры, Рассказы, песни шалуна, И разгорались наши споры Огнем и шуток и вина?

«В кругу семей, в пирах счастливых», 1821.

Эти споры «между лафитом и клико», как потом скажет Пушкин в десятой главе «Онегина», нередко несли с собой «мятежную науку» будущих декабристов. «Зеленая лампа» была связана с декабристским Союзом благоденствия. Мы знаем, что молодые вольнодумцы-«ламписты» серьезно интересовались историей [21]. Но мы не знаем ни одной пародии «лампистов» на Карамзина, и нам неизвестно, чтоб кто-нибудь из них выступал против историографа. Попытаемся поэтому подобрать другую, более веро ятную кандидатуру.

Участникам общества была хорошо знакома фигура Павла Александровича Катенина. Молодой, но уже заслуженный офицер, прошедший сквозь кровопролит ные сражения 1812 года, страстный театрал, как и «ламписты», редкий эрудит, знаток истории, театра, литературы, Катенин был сам поэтом и драматургом. Его собствен ные произведения и переводы вызывали полемику и насмешки: Катенин был литера тором даровитым, но тяжелым и несколько архаичным. Катенин вспыхивал и грозил противникам дуэлью. Он был желчен и болезненно самолюбив. Это не мешало ему быть иной раз тонким и проницательным критиком;

в застольных беседах он поражал своих противников неожиданными и меткими сарказмами. Пушкин познакомился с ним летом 1817 года, а через год нанес ему первый визит. Они подружились, и Пуш кин стал посещать Катенина запросто.

Общество Катенина составляли люди, отнюдь не принадлежавшие к привер женцам Карамзина: Грибоедов, Бегичев, Жандр — близкие друзья и литературные соратники хозяина. Здесь царил культ острословия, шутки, пародии. Как раз в это время — в 1817 году — Грибоедов и Катенин написали совместно комедию «Студент»:

провинциальный студент Беневольский, начитавшийся Карамзина, Жуковского и «молодых романтиков», является в столицу, преисполненный ложной и напыщен ной чувствительности;

глупость его превосходит пределы вероятия. Комедия была очень смешна и очень памфлетна;

на сцену она поэтому не попала и расходилась в списках. Своих литературных убеждений Катенин не скрывал;

юный Пушкин прислу шивался к ним не без пользы для себя: они отучали его от односторонней привержен ности к литературной школе Карамзина и арзамасцев.

Правда, суждения Катенина были резки и безапелляционны, в них сквозила ли тературная нетерпимость и нередко уязвленное самолюбие. Пушкин скоро научился это понимать. Пока же он прислушивался к веселым и ядовитым шуткам над карам зинским Ильей Муромцем, страдающим от язвительных стрел любви.

Накануне выхода «Истории» участники катенинского кружка уже знали, что не смогут принять ее «слог». Когда «История» появилась, они были удивлены и сразу же отметили, что историограф изменил своей прежней манере изложения [22].

Вот что писал одному из деятельных участников кружка Н. И. Бахтину друг его П. П. Татаринов 25 февраля 1818 года:

«Правда, совершенная правда, что нынешний слог его не похож на прежний;

но кото рый из них лучше, — право, решить не умею. Слог ли самый, или то обстоятельство, что исторический рассказ, ни вздохами и никакими формально причудами не начиненный, а напитанный, так сказать, какою-то естественностию и силою мыслей, — гораздо труднее романического, или еще и то, что сочинитель хотел быть кратким, — не знаю, а вижу, что нет, — читать как-то трудно, до того, что язык устает. Быть может, что привыкши читать гладкую, плавную прозу Карамзина-журналиста, — теперь думаешь тоже найти и в Истории те же достоинства и находя их не уверяешь себя. — Не нравится мне, однако, то, что все почти периоды его начинаются одинаково: сказуемым и весьма редко вводною речью» [23].

Татаринов лишь отчасти сближался в своих суждениях с Катениным и Бахтиным;

через несколько лет он будет горячо спорить со своим другом, отстаивая достоинства «Истории» и оспаривая жесткий и непримиримый отзыв Бахтина. Пока нам важен лишь повышенный интерес всех без исключения членов этого маленького кружка к «слогу» истории. И совершенно естественно, что, найдя в шестом томе место, где они услышали интонации прежнего, глубокого чуждого им Карамзина, они должны были откликнуться резко и насмешливо. Так, вероятнее всего, и родилась фраза о чувстви тельном Бруте.

Но у Катенина и его друзей были и другие — более серьезные — причины упре кать историографа.

«Молодые якобинцы» Незримые нити связывали воедино неназванных «остряков» — пародистов с та инственными «Н» и «М» — критиками Карамзина.

«Записки» рассказывают то, что было зашифровано и спрятано в печатном тексте.

«Молодые якобинцы негодовали, — стоит в рукописи. — Несколько отдельных раз мышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения».

Вспомним неизвестного молодого человека, о котором упоминали в салоне «Ев фразии» и который «сообщил за тайну, что историк защищает пользу деспотизма». Он — единомышленник тех, кто написал слова пародии: «римляне времен Тарквиния, не по нимающие спасительной пользы самодержавия».

«История государства Российского» утверждала и отстаивала историческую не обходимость монархического правления в России.

Монархизм Карамзина был явлением сложным. Он был свидетелем грандиоз ных катаклизмов, потрясавших Европу в исходе столетия. В 1790 году он присутство вал в Национальном собрании, слышал голос Мирабо, гремевший с трибуны, видел толпы народа из предместий, собиравшиеся на улицах Парижа. Тогда он проникся уважением к человеку, одно имя которого вызывало взрывы ненависти у сторонников монархии, — Максимилиану Робеспьеру, и через несколько лет со слезами услышал трагическую весть о его гибели на эшафоте.

В середине 1790-х годов он с ужасом и отчаянием следит за событиями;

потрясен ный видом Европы, охваченной пожаром революционных войн, думая о разрушаемых городах и гибели людей, он приходит к убеждению о трагическом и неразрешимом заблуждении, в котором пребывает мир. Затем в России наступает время Павла — по лубезумного обитателя Михайловского замка, деспота, Калигулы российского. А по том — дитя и убийца революции, Бонапарт, огнем и мечом прошедший по Европе, война 1812 года, восстание в Греции, восстание в Испании...

События разрушали — и с каждым годом все больше — когда-то усвоенную им на заре юности идею постепенного движения человечества к разуму, счастью и добродетели. Оптимистическая схема оказывалась ложной, золотой век на земле отодвигался дальше, куда-то в неизвестное будущее.

Там, там, за синим океаном, Вдали, в мерцании багряном...

Летописи русского просвещения знают целое поколение людей, воспитавшихся в сумерках XVIII века, несших в своем сознании идеи великих французских просвети телей, но уже отмеченных печатью неверия во всемогущество разума. Они могли быть историками и естествоиспытателями, социологами и политическими деятелями — но сладостной и недостижимой мечтой их оставался мир «уединения, молчания и любви», поэзии тихой и скорбной, мир чувств и нравственных размышлений. Таким был Ка рамзин, таким был и друг и учитель его поэтический — Михаил Никитич Муравьев, тот самый, которому он обязан был своим званием придворного историографа.

Это были люди, в сознании которых отпечатлелась мятущаяся неустроенность мира, скептики и меланхолики.

Незадолго до смерти Карамзин занес в записную книжку свой символ веры или, скорее, символ неверия:

«Аристократы! вы доказываете, что вам надобно быть сильными и богатыми в уте шение слабых и бедных;

но сделайте же для них слабость и бедность наслаждением! Ни чего нельзя доказать против чувства, нельзя уверить голодного в пользе голода. Дайте нам чувство, а не теорию. — Речи и книги аристократов убеждают аристократов;

а другие, смотря на их великолепие, скрежещут зубами, но молчат или не действуют, пока обузда ны законом или силою: вот неоспоримое доказательство в пользу аристократии — пали ца, а не книга! <...> Либералисты! Чего вы хотите? Счастия людей? Но есть ли счастие там, где есть смерть, болезни, пороки, страсти?

Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание» [24].

Но он остался в конце жизни тем же человеком XVIII века, каким был всегда, в нем жила еще надежда, что бурный водоворот страстей человеческих и гражданских может смирить лишь благотворная власть ума и добродетели, власть просвещенная и мудрая. Закон — вот что должно было бы поставить в основу правления. Но это невозможно. Тогда из всех зол нужно выбрать наименьшее — поставить над людьми единого правителя, но правителя, который бы действовал по предначертаниям этого закона и был бы справедлив, добродетелен и милосерд.

На протяжении последних томов Истории российской он искал такого прави теля, взыскательно измеряя каждого самодержца избранной им мерой. Он делал по следнюю отчаянную попытку спасти самые основы своего мировоззрения.

А оно колебалось, ибо стояло на основании шатком и непрочном. На склоне лет ему стало казаться, что он нашел человека, который мог бы воплотить в себе мечту об идеальном монархе. Это был Александр I. Он вкладывал теперь в него, как в драгоцен ный сосуд, всю свою философию, все свои этические искания, все свои упования на человеческий разум и благородство. И все больше и больше привязывался к Алексан дру, как к своему собственному созданию.

Он посвятил ему свою «Историю», в предисловии к которой написал: «История народа принадлежит царю».

* * * Посвящение и предисловие были едва ли не центром разгоревшихся споров.

«Посвящение его государю написано необыкновенно (без всякого иного прилагательно го), — сообщал Татаринов Бахтину. — Иной говорит, что он <Карамзин> хотел именем государя заставить молчать всех критиков, сказывая им, что ему угодно было похвалить такие-то места;

другие утверждают, что он напоминает только о бедствиях 1812 года. О других толках я молчу, довольствуясь сообщить Вам следующую мысль из посвящения: «Го сударь! если счастие В<аше>го добродетельного сердца равно Вашей славе, то Вы счастливее всех земнородных» — и просить Вас растолковать мне оную» [25].

Бахтин вряд ли склонен был заниматься подобными толкованиями. К «Исто рии» он был столь же непримирим, как и Катенин, который напишет ему через де сять лет:

«Не о косе времени надо спорить, а о благодарности, которою все русские якобы обяза ны Карамзину;

вопрос: за что? История его подлая и педантическая, а все прочие его сочине ния жалкое детство» [26].

Тогда же, в 1828 году, Катенин отошлет Пушкину для напечатания свое стихо творение «Старая быль» с посвящением, где с нескрываемой насмешкой скажет о «почтенном», «прославленном», «пренагражденном» историографе. Политическая оцен ка «Истории» переплетется с литературной враждой — совершенно так же, как в ано нимной пародии.

«Старая быль» Катенина была ядовитым и резким, хотя и скрытым, нападением на Пушкина [27]. Быть может, обидчивый и нетерпимый Катенин счел себя уязвлен ным, прочитав строки в «Северных цветах», и это послужило ему одним из поводов пустить в Пушкина свою парфянскую стрелу, задев заодно и историографа? Мы не знаем, и предположению суждено, видимо, остаться только предположением.

Это отклики 1828 года. В 1818 году они были еще резче. Катенин был тесно свя зан с будущими декабристами. Переводчик тираноборческой трагедии «Цинна», ав тор знаменитого гимна, призывающего к свержению «трона и царей», Катенин, ко нечно, под «подлостью» разумел монархический дух «Истории». Так говорил о ней и другой декабрист, Матвей Муравьев-Апостол: «царедворная подлость» [28]. Катенин и Муравьев-Апостол виделись нередко у вождя северных декабристов Никиты Му равьева;

в конце 1817 года Никита писал матери: «Вчера у меня Катенин пил чай и был также Матюша. Мы в один вечер успели перебрать всю словесность от самого потопа до наших дней и истребили почти всех писателей» [29]. Никита же Муравьев был тем самым таинственным «Н», молодым человеком, умным и пылким, который «разобрал преди словие» к «Истории» Карамзина.

Никита Муравьев был старшим сыном покровителя Карамзина — Михаила Ни китича Муравьева, о котором нам уже приходилось говорить.

Михаил Никитич умер в 1807 году, оставив жену — Екатерину Федоровну и дво их сыновей — Никиту и Александра;

он успел передать первенцу свой острый интерес к историческим и общественным наукам и за год до смерти начал читать одиннадца тилетнему мальчику лекции по истории, которые стоили любого университетского курса. У Муравьевых был литературный салон, и после смерти хозяина дом его так и остался «одним из роскошнейших и приятнейших в столице» [30]. Здесь собирались и приверженцы Карамзина — будущие «арзамасцы», подолгу жил Батюшков — пле мянник хозяина, бывали Дмитриев и Гнедич, будущий переводчик «Илиады».

Карамзин был издавна связан с домом Муравьевых, и его дружеские отноше ния с Екатериной Федоровной не прерывались до самой смерти. На его глазах рос мальчик — будущий руководитель северных декабристов и главный критик его «Ис тории».

В октябре 1818 года Карамзин вновь поселяется на Фонтанке, под гостеприимным кровом Е. Ф. Муравьевой. Живет он довольно уединенно, проводя дни за корректура ми «Истории» и читая переписку Гальяни. Изредка посещают его братья Тургеневы, Жуковский;

ненадолго заглядывает Вяземский перед отъездом в Варшаву.

Между тем Никита Муравьев, бежавший в свое время из родительского дома, чтобы принять участие в борьбе с Наполеоном, Никита Муравьев, проделавший весь заграничный поход, вкусивший от бурной политической жизни послевоенного Пари жа, возвращается в Петербург, полный новых впечатлений. Он захвачен проблемами военной истории и политики. Он никуда не выезжает;

дни его протекают за письмен ным столом. Он пишет об истории Сибири, о жизнеописаниях Суворова... «Тревожный и беспокойный дух» его ищет выхода и деятельности. Его навещают дальние родс твенники и друзья детства — три брата Муравьевы, Сергей и Матвей Муравьевы Апостолы. Родственными узами связан он и с Михаилом Луниным, человеком необы чайной целеустремленности и духовной силы. Кружок расширяется: в политических спорах участвуют теперь уже И. Якушкин, С. Трубецкой, Пестель, братья Шиповы, Илья Долгоруков... Частым гостем был Николай Тургенев, поглощенный одной мыс лью — уничтожения крепостного права, тот самый Тургенев, который побуждал Пушкина посвятить свою лиру свободе и о котором поэт вспоминал в десятой главе «Онегина».

В светском и литературном салоне Екатерины Федоровны Муравьевой начинают появляться новые лица. Квартира становится постепенно местом дружеских сходок, принимавших все более яркую политическую окраску.

Витийством резким знамениты, Сбирались члены сей семьи У беспокойного Никиты, У осторожного Ильи.

Так писал Пушкин в «Евгении Онегине» — и писал по собственным впечатлениям. «Члены сей семьи» становились членами декабристских союзов.

Рядом с этими людьми живет историограф Российского государства, сторон ник самодержавия, посвятивший свой труд императору Александру I. Давний друг семьи Муравьевых, на глазах которого рос «Никотинька» — будущий декабрист Никита Михайлович Муравьев, осужденный по первому разряду «государствен ных преступников». Близкий друг старшего из братьев Тургеневых — Александра Ивановича. Родственник Вяземского. И политический противник.

А. И. Тургенев (К. Брюллов, 1833) «Он жил у тетушки, мы его видели ежедневно, — вспоминал почти через пятьдесят лет М. Муравьев-Апостол, — входили в спор с ним насчет его взглядов на тогдашние собы тия» [31].

Это очень важно. «История» Карамзина не была книгой «с таинственных вершин». Она имела свой контекст, свой неписаный комментарий. Таким коммента рием был сам Карамзин — его разговоры за обеденным столом с Муравьевым и Тур геневым, его отношение к событиям и людям.

Он писал;

молодые любители отечественной истории ждали окончания тру да — с тем большим нетерпением, что знали человека, который за него взялся. В 1817 году Никита Муравьев пишет матери о своем желании иметь «Историю» сразу же по выходе в свет [32]. В апреле 1818 года он уже садится за чтение труда Карам зина. 15 апреля он прочел первую часть. Через неделю четыре тома уже испещрены его замечаниями. К 16 мая прочитано уже семь томов. Молодой историк принима ется за сверку источников [33]. Он читает Ливия, Геродота, Страбона, Диодора, Иор дана — по-латыни, по-гречески, по-французски... Он сличает, сопоставляет, отбирает свидетельства. Он привлекает тех историков, которых упустил Карамзин, — Полибия, Макробия. От этой гигантской работы двадцатичетырехлетнего ученого — ибо то, что он написал, было ученым трудом — до нас дошло лишь немногое, а была довольно толстая тетрадь [34]. Вероятно, осенью 1818 года он начинает показывать написанные части своим друзьям.

Они воспринимали этот труд с тем большим энтузиазмом, что устами Муравьева говорил не только историк, но и политик, и политик-республиканец. «История народа принадлежит царю», — так начинал Карамзин. «История принадлежит народам», — та кова первая мысль Муравьева. Н. И. Тургенев записывает ее в свой дневник.

Удары «молодых якобинцев» направлены против самых основ труда Карамзина. Их дневники и письма наполнены возмущенными тирадами. Еще в 1816 году Н. И. Тургенев писал брату Сергею, что не ждет от Карамзина распростране ния либеральных идей: «Карамзин, сколько я заметил, думает и доказывает, что Россия стояла и возвеличилась деспотизмом, что здесь называют самодержавием» [34]. Сергей был полностью согласен с братом: по мере чтения «Истории» его мнение осталось непоко лебленным.

«В борьбе самодержавия со свободою где люди, коих примеру мы должны следовать? Я могу верить, что Риму, в тогдашнем его положении, нужен был король Ю. Кесарь;

однако могу восхищаться Брутом» [35], — писал он в своем дневнике.

Никита Муравьев тоже восхищался Брутом, свободолюбцем, цареубийцей. Бес страстию почти летописного повествования Карамзина он противополагает строки, полные сдерживаемой страстности и гражданского одушевления. Он вспоминает о римском историке Таците, которого воодушевляло негодование. Это был ярчайший случай чисто принципиального спора, непримиримого столкновения двух людей, глубоко уважавших друг друга.

История мира для Карамзина — это история мятежных страстей, волновавших гражданское общество. Так было всегда, так и ныне. На земле нет совершенства.

Есть различия в этом несовершенстве, возражает Муравьев. Есть несовершенства неустранимые, но есть и пороки времен Нерона и Гелиогабала, есть холодная жес токость Ивана III и ужасы Грозного. Есть эпохи, когда честь, жизнь, нравственность граждан волею самодержца подвергаются опасности. И кто поручится, что они не повторятся? «Можно ли любить притеснителей и заклепы»? [36] Но есть эпохи русской государственности, не отмеченные пагубным клеймом са модержавного деспотизма. Это вольный Новгород, это древние славяне, не изнывавшие еще под властью Рюрика, — «народ великий, чуждый вероломства и честолюбия». Мысль декабристов постоянно обращалась к этим древним идеальным «республикам», на ряду с римлянами, новгородцы говорили в декабристских стихах и трагедиях языком политического трибуна. И следующий удар декабристские историки и публицисты наносят по тем главам «Истории», где речь идет о начале русского государства.

Никита Муравьев не успел обработать эту часть своих замечаний. Он сосредо точил свой пафос полемиста на предисловии — этом кредо Карамзина-историка и философа. Но мысли, зарожденные им, были подхвачены другими. Следующая кри тическая реплика, быть может, прямо навеянная изысканиями Муравьева, шла из Ки ева, где обосновался в это время друг Муравьева — блестящий военачальник Михаил Орлов.

Михаил Орлов был личностью далеко не заурядной. Он прошел всю наполеоновс кую кампанию;

участвовал в атаке кавалергардов при Аустерлице, был парламентером в ставке Наполеона, предводителем партизанского отряда в тылу французской армии и в 1814 году подписал акт о капитуляции Парижа. Едва ли не самый молодой генерал русской армии, он был еще и военным писателем, экономистом, социологом, истори ком и организатором одного из первых декабристских тайных обществ — «Ордена рус ских рыцарей». Литературные интересы Орлова привели его в «Арзамас» — и первым его шагом на этом поприще было предложение определить обществу цель, достойней шую его «дарований и теплой любви к стране русской». Он замышляет издание полити ческого журнала, завязывает сношения с декабристским Союзом спасения, а в 1818 году становится членом Союза благоденствия. Его бурная деятельность в Петербурге преры вается в этот момент — в 1818 году он получает назначение в Киев.

Н. М. Муравьев Акварель Ник. Бестужева (Петровский завод, 1836) Здесь, в Киеве, ему и попадает в руки «История» Карамзина, и Орлов, с обычной своей откровенностью, высказывает о ней свое мнение. Он пишет ставшее недавно из вестным письмо Вяземскому от 4 мая 1818 года — то самое письмо «М» к «В», о кото ром упоминает Пушкин.

Орлов только что прочел первый том Карамзина, где шла речь о призвании варягов. Его гражданское и патриотическое чувство было возмущено «норманской те орией».

«Зачем... он в классической книге своей, — пишет Орлов, — не оказывает того при страстия к отечеству, которое в других прославляет? Зачем хочет быть беспристраст ным космополитом, а не гражданином? Зачем ищет одну сухую истину преданий, а не приклонит все предания к бывшему величию нашего отечества? <...> Тит Ливий сохранил предание о божественном происхождении Ромула, Карамзину должно было сохранить тако вое же о величии древних славян и россов» [38].

Орлов искал в истории объяснения национальных основ русской государственности. Он вовсе не имел в виду предложить Карамзину придумать или подобрать эффектные легенды. Через несколько месяцев он будет разъяснять Вя земскому подробно, по каким основаниям первые тома труда Карамзина для него неудовлетворительны. Он приведет исторические справки и подвергнет критике по вествования о начале Руси как «ложные» и «пристрастные» [39]. Но в первом письме он этого не делает. Его пером водит пафос «гражданина», а не «историка»: воображе ние его, «воспаленное священною любовью к отечеству», ищет в истории российской «ро дословную книгу» еще непонятного ему древнего величия славян. «Издание «Истории Российского государства» есть дело отечественное». Это говорит декабристский идеолог, публицист, на примерах любви к отечеству воспитывавший солдат в ланкастерских школах.

Вяземский, однако, решительно не согласился с критикой Орлова и отверг его слишком смелые гипотезы о славянском происхождении Рюрика. Сам «раскаляясь» в «вулканической атмосфере» декабрьского движения, Вяземский не мог не сочувство вать страстной гражданственности своего давнего друга, «рыцаря любви и чести», но не был убежден его доводами ни тогда, ни позже. Он ответил Орлову из Варшавы. Ответ его неизвестен;

через много лет он вспомнил о своих расхождениях с Орловым:

«...умный и образованный Михаил Орлов был также недоволен трудом Карамзина:

патриотизм его оскорблялся и страдал ввиду прозаического и мещанского происхождения русского народа, которое выводил историк» [40].

Письма Орлова и Вяземского быстро распространялись, и в следующем пись ме от 4 июля Орлов просит «не быть щедрым в разглашении» [41] его. Но было уже поздно. Видимо, Орлов и сам не скрывал своих расхождений с Карамзиным. В ноябре 1819 года Вяземский пишет А. И. Тургеневу, даже с некоторой растерянностью:

«Где ты читал мое письмо к Орлову? Что и где приводит Волконский слова Орлова о Карамзине? Разве Волконский что-нибудь написал? Вот здесь Орлова выдаю живьем:

он сердится на Карамзина за то, что он вместо «Истории» не написал басни, лестной родословному чванству народа русского. Я с ним воевал за это и верно не ласкал его» [42].

«Одна из лучших русских эпиграмм» А Пушкин? Как вел себя в это время Пушкин? С марта 1818 года, после болезни, он возобновляет посещения салона Голицыной, где все громче слышались критичес кие голоса против Карамзина. Конечно, не «молодые якобинцы» задавали здесь тон;

мы знаем уже, что княгиня была правоверной монархисткой. Здесь говорили ревните ли старины, хранители уставов древнего благочестия, которые не могли забыть евро пейских симпатий историографа. Но у Голицыной, как мы помним, бывали и другие люди, — такие как Михаил Орлов, — и через много десятилетий, вспоминая о годах своей молодости, Вяземский жестоко ошибся, связав письма Орлова с косным патри отизмом голицынского салона [43]. К ним-то и прислушивался Пушкин. Орлова он мог знать еще с лета 1817 года;

ближе сошлись они лишь три года спустя, в Каменке и Кишиневе, куда Орлова перевели начальником 16-й пехотной дивизии. В доме ге нерала собирались декабристы-«южане», и Пушкин подолгу спорил о положении в стране, о «вечном мире», о литературе.

Сам генерал не скрывал своих мнений ни тогда, ни раньше, когда он посылал Вяземскому свой критический отзыв об «Истории государства Российского». Но са мих писем Пушкин в 1818 году знать еще не мог: они прошли мимо него;

в мае Орлов был в Киеве, Вяземский в Варшаве, Пушкин в Петербурге. Он мог прочесть их много позже, встретившись с Орловым в Кишиневе или с Вяземским в Москве в 1826 году;

а он, вероятно, читал их, а не только знал по пересказам: слова «блестящая гипотеза» попали в его мемуары прямо из второго письма Орлова.

Теперь же, в 1818 году, он оказывается в самом центре петербургской оппозиции Карамзину. Он слушает остроумные и злые насмешки Катенина и, быть может, сам участвует в составлении «очень смешной» пародии на стиль и идеи Карамзина. И, на конец, дом Муравьевых, знакомство с «умным и пылким» Никитой и его друзьями. В десятой главе «Онегина» он вспоминает, как читал свои ноэли — известное по всему Петербургу стихотворение «Ура! в Россию скачет Кочующий деспот» — «у беспокой ного Никиты, у осторожного Ильи» — Ильи Долгорукова, «блюстителя» Союза благо денствия [44]. Он назовет и других участников собраний, с которыми встречался тогда и годом позже, в 1819 году: Якушкин, замышлявший цареубийство, Лунин, Николай Тургенев. Все это — круг Муравьева;

о Лунине, двоюродном брате «беспокойного Ни киты», он скажет уже в 1835 году: «Лунин человек поистине замечательный» [45] и на помнит о себе этому «нераскаянному» декабристу [46]. Сам Никита Муравьев справ лялся о Пушкине еще в 1815 году [47];

а Матвей Муравьев-Апостол через полвека еще помнил первую пушкинскую эпиграмму на предполагаемый выход «Истории»: «И, бабушка, затеяла пустое! Докончи нам Илью Богатыря» [48].

Но, пожалуй, теснее всего Пушкин сошелся тогда с Тургеневыми. В доме Тур геневых на Фонтанке, где через открытое настежь окно можно было видеть громаду Михайловского замка, затененного деревьями и пустующего, Пушкин слышал «глас Клии» — музы истории. Он сочинил здесь оду «Вольность» — о смерти «увенчанного злодея», Павла I, задушенного шестнадцать лет назад шарфом Скарятина в собственной резиденции. Тогда еще это убийство пугало его, удары «янычар» были бесславны. Но ненависть к деспотизму крепла с каждым месяцем;

деспотом был уже для него и Алек сандр I, хотя он был и непохож на своего отца-самодура.

Братья Тургеневы поддерживали в юноше отвращение к крепостному рабству;

они вдохновили «Деревню». Николай Тургенев называл крепостников «хамами». Сло во привилось, получило хождение. В 1816 году Тургенев причислял к «хамам» и Ка рамзина, — еще не зная «Истории», судя о ней со слов брата Александра. Александр Иванович сообщал, что труд этот может со временем послужить основанием возмож ной русской конституции. Но либерализм Александра Ивановича для младших бра тьев вообще был под большим сомнением, и его «похвалу» Николай понял так: «автор видел, что рассуждать хорошо трудно, а иногда опасно;

и потому молчал. Второй же пери од «со временем», возможной да еще и русской делает Карамзина в глазах моих хамом» [49]. Позже, читая «Историю», Тургенев изменил свое мнение [50], но до конца жизни не мог простить Карамзину его уклончивости в вопросе о крепостном праве. А в де кабре 1819 года, под самый Новый год, он чуть было прямо не порвал с Карамзиным после разговора о русском народе. «Карамзин имеет хорошую сторону: но он со вчераш него дня будет навсегда чужд моему сердцу» [50].

Отзывы становятся все резче, выходят на поверхность, раскалываются на бесчис ленные реплики, сарказмы, эпиграммы. Одна из них явно вышла из тургеневского кружка:

Решившись хамом стать пред самовластья урной, Он нам старался доказать, Что можно думать очень дурно И очень хорошо писать.

Второе четверостишие хорошо знали в доме Муравьевых: Матвей Муравьев Апостол приводил его в 1860-х годах наряду с ранней пушкинской эпиграммой об «Илье Богатыре».

На плаху истину влача, Он показал нам без пристрастья Необходимость палача И пользу самовластья [52].

Или иногда его читали иначе:

В его «Истории» изящность, простота Доказывают нам, без всякого пристрастья, Необходимость самовластья И прелести кнута.

Эпиграмма выдавала почерк мастера. Много позже о ней стали говорить как о пушкинской.

Это было похоже на истину. В эпиграмме жила частица пламени, разгоревшего ся на муравьевских собраниях.

«Я убежден, что стихи не Пушкина», — записал старик Вяземский, прочитав их в 1870 году [53].

Вяземский колебался: он не знал точно. Бурные споры об «Истории» миновали, благоговение к Карамзину у него осталось и даже окрепло, стало безотчетным. Теперь ему хотелось верить, что его великий друг не писал эпиграммы на его кумира.

Теперь ему хотелось, чтобы в отношении Пушкина к Карамзину было только уважение» только «нежная преданность» [54]. Но в 1818 году это было не так, и Вязем ский отлично это знал. Он не знал только одного — какие именно эпиграммы напи сал Пушкин. Эпиграммы доходили до него через третьи или четвертые руки — если доходили вообще. Он был в Варшаве, он был отрезан от споров в петербургских круж ках и салонах.

Но он не был вовсе отрезан от русской литературной жизни. Из Варшавы в Пе тербург и Москву и обратно шли письма — широким и равномерным потоком, пись ма — негласные газеты двадцатых годов прошлого столетия.

Василий Львович Пушкин писал ему из Москвы, по свежим следам событий:

«Все экземпляры Российской Истории раскуплены. Николай Михайлович пишет, что он награжден за труды свои и что теперь публика доказала, что нелепые критики не действи тельны» [55].

Но кроме нелепых критик, был еще спор принципов и идей — и в нем-то участ вовал Пушкин, и с неменьшей страстью, чем члены кружка Муравьева, обращавшие к историографу свои возражения [56].

«Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспоривая его, я ска зал: Итак, Вы рабство предпочитаете свободе» [57]. Так Пушкин вспоминал сам в руко писном отрывке.

Тогда-то он и написал эпиграмму на Карамзина — одну эпиграмму, ка кую, мы точно не знаем. Ее подхватили, исказили, распространили, она теряла имя, а потом, как бы в воздаяние за потерю, Пушкину приписали другие, ему не принадлежащие. Они держались долго. 28 апреля 1825 года они попадают к А. Тур геневу;

в порыве возмущения он пишет Вяземскому о своем «омерзении» к Пушкину, поднявшему руку на «отца-Карамзина» [58]. Через несколько дней Тургенев смягчил ся: он узнал, что эпиграммы старые, пяти- или шестилетней давности, но убеждение в авторстве Пушкина не исчезло [59]. Вяземский поверил, и не мог не поверить: он знал настроения Пушкина этих лет. Тогда он не сообщил Пушкину ничего о раздра жении Тургенева, но через год вспоминал: «ты <...> шалун и грешил иногда эпиграмма ми против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов» [60]. Вя земский писал резко: неостывшее еще потрясение, вызванное смертью Карамзина в марте 1826 года, проникало все его духовное существо;

приступы черной меланхо лии участились у него в эти дни.

Пушкин ответил с горечью и обидой:

«...что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда К<арамзин> меня отстранил от себя, глубоко ос корбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь? Во-вторых. Кого ты называешь сорван цами и подлецами? Ах, милый... слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Если уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю» [61].

А в записках о Карамзине он напишет: «Мне приписали одну из лучших русских эпиграмм;

это не лучшая черта моей жизни» [62]. Это полупризнание, полуотречение. В «Записках» Пушкин слегка слукавил;

почему и зачем — об этом речь впереди.

«Опровергнутые верным рассказом событий» К 20-м числам марта 1820 года отношения Карамзина с «молодыми якобинца ми» достигли большой остроты. Это не было окончательным разрывом, но скорее охлаждением. 20 марта уехал в Константинополь Сергей Иванович Тургенев;

перед отъездом он не зашел попрощаться с семьей историографа [63].

Жена Карамзина, Екатерина Андреевна, писала Вяземскому в Варшаву:

«Кто знает, мой дорогой князь Петр, кто знает, может быть, в один прекрасный день, когда мы соединимся в одном городе, вы не захотите более нас видеть, — ведь что до ва шего брата либерала, вы не более терпимы к таким вещам;

нужно думать одинаково с вами, без этого не только вы не можете любить человека, но даже его видеть. Я шучу, включая вас в их число, ибо характер моего мужа мне порукой, что мы останемся братом и сестрой, несмотря на различие политических мнений. Жуковский заходит к нам раз в месяц;

у г-на Пушкина что ни день, то дуэль;

благодарение Богу, что дело не дошло до убийства, пото му что противники остаются невредимы. Г-н Муравьев печатает критику на Историю мужа. Вы видите по этому краткому отчету, что нам не слишком хорошо в обществе, которое посещало нас весьма усердно» [64].

Между тем Карамзин упорно работал над следующими томами своей Истории.

В его маленьком кабинете было тесно от книг и рукописей;

ими были набиты шкафы по стенам, они стояли на сдвинутых столах, где едва оставался уголок, чтобы поло жить лист бумаги;

они лежали на полу, на стульях;

каждое утро свет из окна слева па дал на неподвижно сидящую высокую, но уже сутулящуюся фигуру, склонившуюся над письменным столом. Карамзин торопится.

Ему пятьдесят четыре года, и он не слишком рассчитывает на свои силы, которые начинают ему изменять. Впереди еще несколько томов — около столетия русской ис тории, столетия трудного и обильного документами. Одновременно нужно читать и корректуры печатающихся томов.

В письмах своих он, как и прежде, спокоен и уравновешен. Есть лишь один кор респондент его, которому он пишет с жадным и нервным нетерпением. Это начальник Московского архива иностранных дел, председатель Общества истории и древностей российских — А. Ф. Малиновский, снабжающий его рукописями и книгами. Он шлет ящик за ящиком;

но Карамзину мало. Время уходит. «Еще бы два тома, и поклон Исто рии! но не обманываю себя: едва ли удастся, разве Бог поможет!» [65] Карамзин заканчивал девятый том «Истории государства Российского».

Это — описание последних двадцати четырех лет правления Ивана Грозного, ког да совершилась «ужасная перемена в душе царя», отравленной неограниченной властью, наветами, интригами и подозрительностью. В неторопливом, но вовсе не бесстраст ном повествовании проходят перед читателем «шесть эпох душегубства» — страшный мартиролог сосланных, замученных, казненных лютой смертью. Умный и даже про свещенный царь, политик спокойный и глубокий, превращается в «изверга вне законов, вне правил и вероятностей рассудка». Триста страниц примечаний — выписок из лето писей, современных хроник и документов с неотразимой убедительностью свидетель ствовали истину заключений Карамзина.

Он вовсе не был летописцем, трудолюбивым хронистом, излагавшим шаг за шагом ход событий. Его «История» имела свой замысел и задание. Недаром рядом с Иоанном он ставит постоянно мужей праведных и твердых — советников царя, опору его в делах государственных;

недаром так много места уделяет он им — тем, которые пытались направить монарха на стезю добродетели, а когда это не удавалось, то, не щадя живота своего, возвышали голос осуждения;

он не скрывает своего восхищения, говоря об Адашеве, Сильвестре, митрополите Филиппе, принявшем против воли сво ей сан в черные дни свирепства Иоаннова, чтобы по мере сил своих противостоять беззаконию. «Ни новая, ни древняя история не представляют нам героя знаменитейше го», — говорит он о Филиппе [66]. Казнь и опала этих людей — первые шаги на пути к деспотизму, тиранству, не ограниченному ни законом, ни добродетелью. Тирану же Карамзин выносит приговор строгий и беспощадный.

Это было давнее его убеждение. Еще в 1803 году он упрекал древних летопис цев в том, что они свидетельствуют только о добрых делах властителей, умалчивая о злых [67]. Он вспоминал тогда древнего историка Тацита — совершенно так же, как Никита Муравьев при чтении первых томов его Истории. Но лишь теперь, говоря о злоупотреблении самодержавия, он имеет возможность последовать Тациту — сде лать то, что советовал ему и старый его знакомый — вольнодумец граф Сергей Румян цев, написавший о нем басню «Китайский историограф»:

А если, К<арамзин>, в Исторьи ты своей Тиранов посрамишь, бесчестивших порфиру, Второго Тацита явишь тогда ты миру И будешь тем прямой наставник впредь царей [68].

Именно для этого писал Карамзин историю — чтобы укрепить расшатывающу юся веру в просвещенное самодержавие, показав ужасы и пагубу самовластия, раз гула ничем и никем не ограниченных страстей.

Это — «наставление царям»;

каждого из самодержцев ждет после смерти не лицеприятный суд истории и потомства и, быть может, при жизни еще — кара провидения — муки совести, отчуждение от близких, неустройства в делах госу дарственных.

Но деспотизм для Карамзина не равен самодержавию;

более того — это его антипод. Это необузданные уклонения от законов государственных и человеческих, блюсти которые призвано самодержавие. И Карамзин стремится показать, что тира ния Ивана IV не поколебала веры его подданных в самодержавное правление вообще;

он видит великий нравственный подвиг в смиренном мученичестве жертв, сохраняв ших и у порога смерти преданность своему монарху. Одну из главок девятого тома он называет: «Любовь россиян к самодержавию».

Жизнеописание Ивана Грозного Карамзин заключает многозначительными сло вами:

«Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для го сударей и народов: вселять омерзение к злу есть вселять любовь к добродетели — и слава времени, когда вооруженный истиною дееписатель может, в правлении самодержавном, вы ставить на позор такого властителя, да не будет уже впредь ему подобных!» [69] Успех девятого тома превзошел самые смелые ожидания.

Заключенный в нем материал, живость описаний, одушевление рассказчика были таковы, что идея историка как бы отодвинулась на задний план. Никто из историков — и не только официальных — не дерзал до сих пор столь открыто и страстно говорить о «тиранстве» российского самодержца. Девятым томом буквально упивались. «Ну, Грозный! Ну, Карамзин! — писал потрясенный Рылеев. — Не знаю, чему больше удив ляться, тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита» [70].

Так думали и другие декабристы, не исключая Никиты Муравьева и Лунина. Ка залось, русская история нашла, наконец, своего Тацита, которого искал Муравьев в своей критике на предисловие. Голоса, прежде осуждавшие, сливаются теперь в еди ную похвалу.

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 7 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.