WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||

«Д Н Е В Н И К А К Т Ё Р А МИХАИЛ УЛЬЯНОВ ВОЗВРАЩАЯСЬ К САМОМУ СЕБЕ ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © Источник: Михаил Ульянов; ...»

-- [ Страница 4 ] --

Я и сейчас так живу. И мои коллеги, люди одного со мной возраста, думая о роли, всегда задавались и задаются вопросом: что я хочу? Почему я выхожу на сцену?

Да, на этом строится и вся система Станиславского, но кроме чисто художнической, чисто творческой есть еще и система гражданственная. И по долгому своему опыту театральному я просто знаю: все эти три слагаемых — художественность, творческая убедительность и гражданственная убежденность актера — не работают в отрыве одна от другой. И актеру (может, кому-то это покажется странным) проще, чем политическому трибуну, депутату там или сенатору, выразить свое гражданское пристрастие, заразить своей убежденностью. Я уже писал, как звучала роль Горлова в спектакле «Фронт» по пьесе Корнейчука в нашем театре в 1975 году...

Или вот пример «поближе» — полковник, которого я изображаю в кинофильме «Наш бронепоезд».

В обычной жизни мы встречаемся, разговариваем с такими полковниками, и они не скрывают, как ждут реванша, как мечтают установить порядок — нет, не порядок точного выполнения Законов, не порядок ответственности перед Судом, равным для всех, а тот порядок, что держался колючей проволокой ГУЛАГа, расстрелами, изгнанием из страны. Но что я, обычный человек, могу против такого полковника? В лучшем случае поспорить с ним. Но ему-то этот спор, это частное мнение — все равно что с гуся вода. И даже напиши я в газету, в журнал свое мнение — это все читается наедине с самим собой.

Но актерски — вот он перед зрительным залом, а если в кино — перед многомил лионной аудиторией — вот он со всеми своими надеждами, со всей своей ущербной психологией садиста, мстительно ждущего своего часа. Смотрите, дорогие соотечест венники: вот кто готовит вам свой порядок! Если вы, мои читатели, видели эту работу, помните, как в конце «мой» полковник говорит: «Мы еще понадобимся! Таких кад ров, как мы, у них нет». Он говорит это со спокойной уверенностью...

Сегодня я думаю о Чечне... О том, кто отдавал приказ стрелять, бомбить, убивать молоденьким солдатам-первогодкам, сыновьям российских матерей, не заботясь даже, как избежать лишних потерь.

Да, актерская профессия — странная профессия. Подозрительная профессия.

Странная, мистическая и — замечательная...

Недаром артист до последних своих дней молод... Помню, подходит ко мне наша старая актриса, за семьдесят ей, и с упреком мне: «Михаил Александрович, вы не заботитесь о моем творческом росте. Вы, как художественный руководитель театра, обязаны...» Да, мы все обязаны... И мы стараемся. Вот сейчас репетируем очень современно звучащую пьесу Максима Горького «Варвары». О варварстве. А уж более варварского времени, чем сейчас у нас, не придумать. Мы хотим рассказать, как губительна жесто кость, как она уничтожает людей. Как она перемалывает души, калечит их изнутри, а не только в потасовках, в бойне. Мы рассказываем, к чему это все приводит.

А другим своим спектаклем, который идет уже второй год, мы говорим о том, как очарователен, как прелестен человек, если он незлобив, как актер Шмага, даже пьяница Шмага... Как спасает, как воскрешает к жизни и добру любовь, даже такого несчастного, как молодой актер Незнамов... Как благороден человек, несмотря на то, что богат и — меценатствует, не унижая бедных актеров... Вы догадались, что я говорю о нашем спектакле «Без вины виноватые», поставленным в малом зале, а попросту — в бывшем буфете режиссером Петром Фоменко. Этот спектакль как бы утишает наши боли, заживляет наши раны, как бы заставляет сказать или подумать:

«Вы посмотрите, какой прелестный мир. Как трогательны и очаровательны эти люди, бедные провинциальные актеры... Вообще — люди».

Алексей Баталов, посмотрев эту нашу работу, сказал: «Такой русский спектакль!» Что значит «русский»? Не национально русский — но в нем разлито очарование каких то незримых, не выговариваемых черточек жизни — и бытовых, и нравственных, и профессиональных — прежней интеллигентной русской провинции, сосредоточенной в ее театральной среде. И немножко патриархальности — в скромности, в актерском братстве, в понимании слабостей друга-товарища по сцене, велик он или обычен, в особой милости простоты и незатейливости быта и отношений, в гитаре, в романсах — они то и дело вспыхивают сами собой, просто так, среди смеха или, напротив, под влиянием грусти... И наши сегодняшние столичные большие актеры играют тех, давно отошедших, старых, провинциальных, так, что публика и плачет и смеется вместе с ними. С Юлией Борисовой и Людмилой Максаковой, с Юрием Яковлевым и Вячеславом Шалевичем, с Юрием Волынцевым и Аллой Казанской. Ей-богу, таких актеров, как наши, нет нигде.

Был этот спектакль в Париже, в Берлине на театральном фестивале — успех огромный. Недавно вернулись из Женевы — там десять раз играли его. С неизменным успехом. Постоянным аншлагом.

Не могу не сказать здесь хоть несколько слов о режиссере Петре Фоменко, поставившем этот спектакль в нашем театре. Его судьба на редкость выразительна в том смысле, что свидетельствует о выигрышности нравственного выбора художника.

Фоменко никогда не суетился и не подлаживался к текущим и протекающим модам и поветриям в театре и вообще — политике. Он, как никто другой, много испытал и претерпел и от диктата властей, и от капризов актерских самолюбий. Долго оставался как бы в тени театрального процесса. Если спросят меня, каков стиль этого режиссера?

Пожалуй, ничего другого я не скажу, кроме давно известного: «Стиль — это человек».

В нашем случае стиль режиссера Фоменко — это стиль его отношения к людям, его отношения к жизни. Это его удивительная профессиональная выносливость, верность своим художническим идеалам простоты и правды жизни — художественной правды, подчеркиваю, на сцене. Это его особая поразительная нежность к своим героям и к актерам, их исполняющим. Ставит ли он русскую классику, как наши «Без вины виноватые», или гротескную на грани правдоподобия — «Великолепный рогоносец» в «Сатириконе» у Константина Райкина. Сегодня едва ли не самые значительные события в театральной жизни столицы и страны связаны с его именем. Его спектакли — это спектакли, которые смотрят. Это правда, которой верят.

Монолог о Прекрасной Даме Сам я долго был не занят в спектакле «Без вины виноватые»: не позволяли дела нашего Союза театральных деятелей, многочисленные заботы художественного руководителя театра имени Вахтангова, но с гордостью и каким-то личным счастьем — будто там с ними и я — наблюдал игру, наслаждался игрой моих старых товарищей, товарищей моей молодости. Я наблюдал их репетиции, их молодую увлеченность и неутомимость. Вот Юлия Борисова. Наша Юлия Константиновна. Добрый мой товарищ долгой актерской вахтанговской жизни. Это счастье, что моя творческая жизнь идет рядом с таким человеком, как она. Потому что в ней удивительно гармонично сочетаются поразительная актриса и редкий по цельности и сердечности человек. Актеры знают, что это нечастое сочетание. Мы, актеры, люди чувствительные к обидам, и настоящим, и мнимым. Быстро раздражаемся от неудобства на сцене, от разных несущественных мелочей. Обижаемся на тех, кто, как нам кажется, на протяжении спектакля недостаточно с нами считается. Так действительно бывает.

А вот эта хрупкая, тоненькая женщина, одна из лучших актрис нашего театра, неизменно терпелива и доброжелательна. За все годы работы с ней на сцене я ни единого раза не слышал от нее капризных нот избалованной славой примы. А уж кто, как не она, не обойдена славой. Славой, заработанной великим непрестанным трудом и божеского дара талантом. За годы, что знаю ее, я ни разу не слышал от нее и звука жалобы на усталость, на болезнь. И сколько раз, стоя рядом с ней на сцене, видел больные, усталые глаза, видел, что играет она через силу, знал, что, уйдя за кулисы, в изнеможении упадет на диван, а после спектакля еле дойдет до дома. Но высочайшая ответственность, какую я мало еще у кого встречал, истовая преданность театру заставляет ее преодолевать и усталость, и трудности.

Я не знаю и более тонкого партнера по сцене, чувствующего малейшие изме нения в работе своего товарища... Она отзывается на малейшее движение играющих рядом, она идет навстречу... Поистине она из тех редких актрис, что прежде работают на тебя, а не на себя. И придает тебе уверенность, что если ты начнешь ошибаться или проваливаться, то почувствуешь ее руку. Маленькую, но сильную и верную руку настоящего товарища. Говорю это потому, что часто ее партнер по спектаклю — я, и она — моя неизменная спутница на театральных дорогах: в «Идиоте» — Настасья Фи липповна и Рогожин, в «Антонии и Клеопатре» — Клеопатра и Цезарь, в «Иркутской истории» — Валя и Сергей, в «Варшавской мелодии» — Гелена и Виктор, в «Конар мии» — Мария и Гулевой. Они все такие разные — ее героини — и те, что я перечислил сейчас, и в других спектаклях. Но всегда неизменно прелестные, чуточку неземные, немного странноватые и легкоранимые, но несгибаемые в своих убеждениях, верные своему слову и чувству и — неотразимо обаятельные. Я мог бы без устали рассказы вать о них — ее женщинах, ее работах в театре...

Не могу не вспомнить здесь о той роли, в которой она родилась именно как Юлия Борисова, выдающаяся актриса нашей страны, нашего театра. Это роль Анисьи в спектакле «На золотом дне» по пьесе Мамина-Сибиряка. Это не был первый ее спектакль, начало ее было робким и незаметным: Эпонина в «Отверженных». Я уверен, та Борисова, которую мы все знаем, все равно проявилась бы, состоялась, — ибо талант есть талант, рано или поздно он заявит о себе. Но разумеется, гораздо драгоценнее не только для самого актера или актрисы, но и для театральной публики, если это случается раньше. И тут многое зависит от режиссеров: увидит ли режиссер в молодом человеке, в молодой робкой девушке нечто, что раскроется в красоте и мощи и явит на свет — талант. Пьеса по Мамину-Сибиряку давала простор для актерского и режиссерского творчества: крутой сюжет, оригинальные раздольные русские характеры, чудовищная дремучесть богачей-золотопромышленников, полуграмотных жадных до золота мужиков, их беспощадная борьба между собой.

И вот режиссер этого спектакля, Александра Исааковна Ремизова, режиссер смелый, не боящийся ни риска, ни молодых «необстрелянных» актеров (мало того, что не боящийся, любящий открывать молодых), поручила одну из сложнейших ролей Юлии Борисовой. К тому моменту у Юлии уже как бы складывалось амплуа лирической героини, а Ремизова поручает ей роль трагическую, резкую, с мгновенными перепадами настроений. Роль, ничего общего не имеющую с жизненным опытом молоденькой актрисы. Анисья насильно выдана замуж за старика-богатея. У нее омерзительный спившийся отец, подлец и ничтожество, перепуганная насмерть мать, выжившая из ума нянька, люто ненавидящая свою мачеху — Анисью — падчерица, пристающий к ней со своими домогательствами вечно пьяный адвокат отца. От этого ужаса бросается она в любовь, но и возлюбленный оказывается подлецом и ничтожеством... Кругом не лица — а рожи, хари, и злоба затапливает со всех сторон молодую мятущуюся женщину... И Анисья захлебывается в собственной ненависти и погибает бессмысленно, страшно, застреленная в упор стариком мужем.

Ремизова не ошиблась, разглядев огромные возможности в начинающей актрисе Борисовой. Юлия играла эту роль вдохновенно и замечательно раскованно.

Она буквально купалась в бесконечных и неожиданных переходах мечущейся Анисьи: от горьких отчаянных слез до злого издевательского смеха, от опасной игры со взбесившимся старым мужем до жалкой бабьей мольбы о любви, с которой она бросается к возлюбленному. В ее исполнении роль переливалась сотнею граней.

Невозможно было предугадать, что произойдет с Анисьей в следующий миг. Вся Москва ходила тогда на ее Анисью. Много говорили, много писали об этой работе Борисовой.

Как художник Юлия Борисова всегда остается верна своим творческим убеждениям, своей теме и — неизменной любви — к женщине, которую она своим исполнением воспевает и возвеличивает. И не скрывает своей любви и своего преклонения. Ну, а если перековеркала, переломала жизнь душу таких ее героинь, как Настасья Филипповна («Идиот») или Анисья («На золотом дне»), то Борисова вступает за них в яростный и беспощадный бой и выносит бескомпромиссный приговор действительности, испоганившей талантливые женские натуры. Юлия Борисова — актриса поразительно сердечная, но с железным упорством проносящая одну тему: человеческое женское достоинство, право на счастье и всемерное уважение к женской судьбе.

Как-то я прочел замечательный очерк об академике Игоре Евгеньевиче Тамме.

И меня поразила одна мысль: «У него, Тамма, было чистейшее имя. С годами в нашей усложняющейся жизни это становилось все важнее и важнее». Редко, очень просто и коротко, но как глубоко в суть проникающее определение не только самого человека, но и времени, в котором тому довелось жить. Без колебаний могу это определение отнести и к Юлии Борисовой. Чтобы еще кого-то поставить рядом с ней на такую нравственную высоту, надо еще очень крепко подумать. Как сдержанно и как спокойно мужественно, как завидно достойно живет Юлия Константиновна сейчас в театре. И я знаю, верю, убежден, не сомневаюсь, хочу и надеюсь и — дождусь того счастливого часа, когда мой товарищ, мой друг, мой учитель (да — учитель по жизненной и творческой устойчивости и достоинству) в роскошно золотых осенних садах своего плодоносящего таланта вырастит еще невиданный по красоте и краскам цветок. Я хочу, я мечтаю, я желаю этого Юлии Константиновне Борисовой. В свое время — в апреле 1985 года — я уже писал эти строки о Юлии Борисовой в журнале «Театральная жизнь», в статье, которую от всего сердца назвал «Монолог о Прекрасной Даме». Время, прошедшее с тех пор, ничего не изменило в моих чувствах и в моих мыслях о ней. И сегодня, сейчас, говоря здесь об удивительной актерской доле и профессии, говоря о моих товарищах — актерах, я все с тем же живым и свежим чувством признательности говорю их Юлии Борисовой, как в первый раз.

Арбатские мелодии Я уже писал здесь, что в человеке нельзя разделить художника и личность. Все разговоры о том, что можно быть плохим человеком и хорошим художником, едва ли состоятельны. Да, можно быть нелюдимым человеком, трудным в общении, заблуждающимся в каких-то вопросах и упрямым человеком, не очень начитанным, допустим, человеком, но надо быть крупной личностью, чтобы состояться и стать крупным художником. Однако непорядочность, лживость, недоброжелательность по отношению к коллегам и товарищам, вообще — к людям не дадут стать настоящим художником. По крайней мере, это я точно знаю по нашей актерской братии.

Вот таким чистейшим, самобытнейшим художником, поэтичнейшим человеком, прирожденным артистом был другой мой товарищ, недавно ушедший из жизни, — Евгений Рубенович Симонов. С ним связана и моя вахтанговская юность, и молодые, порой наивные творческие дерзания, и большая часть наших общих театральных уже серьезных и зрелых работ.

Никогда не забуду тот далекий-далекий день то ли на втором, то ли на третьем курсе нашего Щукинского училища, когда ко мне подошел Женя Симонов и, отозвав в раздевалку, посвятил меня в свои планы: нам, студентам, самостоятельно взять и пос тавить, да не что-нибудь, а «Бориса Годунова»! Помню, как, спрятавшись за нашими бедняцкими куртками и шинельками, мы с упоением предавались мечтам. Вернее, я с упоением слушал, а говорил больше Женя, который давно, оказывается, вынашивал эту свою мечту. Он говорил, каким видит спектакль, какое это будет содружество кур сов, как он представляет себе Бориса и почему предлагает эту роль мне.

И мы начали работать. Работали самозабвенно, яростно.

Часто глубокой ночью, уже не имея возможности добраться до общежития, я оставался ночевать у Симоновых, где мы репетировали в кабинете у Рубена Николаевича. Во время одной из репетиций, надрываясь в попытках разбудить свой темперамент, я сломал его письменный стол... Ездили мы в Загорск, в Троице-Сергиеву лавру, ходили между соборами, стояли службу, приглядывались к молящимся, стараясь проникнуться духом времени Бориса Годунова.

Но, как потом выяснилось, наши усилия не нашли ожидаемого нами отклика.

Мы показали готовый, по нашему мнению, спектакль Борису Евгеньевичу Захаве, ректору училища, и, усталые, притихшие, стали ждать приговора, решения.

«Как вы хотите работать — по искусству или по ремеслу?» — так он начал. Мы молчали, не понимая. «По ремеслу, — продолжил он, — вы еще не научились, и это — прекрасно, а по искусству — вы еще не доросли, и это — естественно». И строго, без снисхождения, он разобрал нашу работу, и разобрал по косточкам. Не стал хвалить нас и за смелость. Не восхитился упорством, с которым мы работали параллельно с обычными училищными студиями. Он как-то углубленно-спокойно говорил о высо тах театрального искусства, о высших трудностях, о бесконечном совершенствовании актерского и режиссерского мастерства, о годах упорного труда и редких минутах удач, о беспощадности профессии актера.

Он вооружал нас горьким, но необходимым знанием, хотел предупредить нас, какой нелегкий перед нами путь.

Тогда нам было горько и обидно. Но он поступал правильно. Суровая и даже жестокая требовательность была нам нужнее, чем снисходительное похлопывание по плечу. Без умения мужественно переносить провал, без терпеливого ожидания результата работы, без выдержки, которая спасет тебя от желания послать все к черту, когда смертельно устал, выложился весь до предела, а надо начинать все сначала, — без этого нельзя быть актером.

Вероятно, Борис Евгеньевич Захава, так жестоко охлаждая нас, хотел, чтобы мы поняли: такие высоты, как «Борис Годунов», слабым силам не покоряются. Это был урок, который я по сей день помню и очень ценю. В искусстве ничего легко и сразу не дается.

А тогда, погрустив о неудаче и по молодости быстро придя в себя, мы начали репетировать «Бархатную шляпку» — веселый русский водевиль. Мы и это делали с азартом, веселясь, выдумывая разные штуки. В этом переходе — можно сказать, главный вахтанговский принцип: не зацикливаться на чем-то одном. Сегодня — драма, завтра — комедия. Это выражено и в репертуаре лучших вахтанговских актеров. Вот, скажем, Юрий Яковлев: сегодня он Антон Павлович Чехов, завтра — Панталоне! Или Щукин: сегодня трагедия Егора Булычева, а завтра — Тарталья!

И эту «Шляпку» мы репетировали дома у Симоновых. Тогда места в училище не хватало, и частенько репетировали у кого-то из педагогов. Заодно нас, голодных студентов, и подкармливали. Годы шли тяжелые, послевоенные. Были еще карточки.

И молодой волчий аппетит не давал нам покоя.

Эта тесная, можно сказать, домашняя связь с ведущими актерами-вахтанговцами была живительной для нас. Это была связь со временем легендарного начала нашего театра, со временем Евгения Вахтангова. Рубен Николаевич Симонов, Мансурова, Шихматов, Львова были его учениками. Они видели его, слышали... А мы, их ученики, воспринимали отраженный ими свет... И этот свет усиливался и, если можно так сказать, грел теплее, оттого что нашим товарищем, таким же, как мы, студентом, был Женя Симонов, сын Рубена Николаевича. Он сам был живым звеном, соединявшим нас с временем Вахтангова. Ведь он рос в актерской семье, в актерском доме и с детских лет дышал этим театральным вахтанговским воздухом. Вахтанговский мир он нес в себе на генном уровне. Притом сам по себе, по своей натуре, он был необыкновенно глубоко поэтичен, всегда как бы праздничен, приподнят. Песенный был человек.

Истинный артист — художник. И в лучших его спектаклях это всегда сказывалось, звучала эта поэтическая приподнятость и песенность.

Да, Евгений Рубенович давно ушел из нашего театра, но с потерей его, с уходом его из жизни исчез тот живой мост, который связывал нас с самим вахтанговским началом.

А для меня лично это потеря близкого товарища. Мы дружили и человечески, и творчески. И многие мои работы, дорогие для меня, были в его спектаклях. Мы шли с ним довольно плотной гурьбой: Николай Гриценко, Юрий Яковлев, Максим Греков, Юлия Борисова, потом пришли Людмила Максакова, Лариса Пашкова... С течением времени наша «могучая кучка», естественно, распадалась, в том числе и по самой печальной причине.

Евгений Симонов был человеком театра. Ничего другого он не мог бы делать, и представить его занимающимся каким-то иным делом просто невозможно. Но в театре он как бы искал больше забвения, нежели раскрытия жизни, ее болей. Он был поистине романтическим художником, мечтавшим создать на сцене некий поэтический нежный мир. И на этом пути у него были успехи, вошедшие в золотой фонд не только Вахтанговского театра, но и вообще театра нашего советского времени:

это «Иркутская история», это «Город на заре», «Филумена Мартурано»...

Но время менялось. Началась какая-то иная пора: пора реалий, когда, несмотря на жесткое противодействие властей, стали возникать реалистические, непримиримые спектакли Любимова, спектакли Олега Ефремова, необычайно глубокие философские спектакли А. Эфроса. Среди них театр Симонова как бы потерялся. Его поэтичность, лиризм, романтизм не были востребованы временем. И это не ошибка Евгения Симонова, но его трагедия. Это же трагедия, когда художник, став на ноги, попадает в другую атмосферу и задыхается в ней, не умея дышать новым воздухом. Он с детства вдохнул другого...

А театр страдал. В несовпадении времени и творческого лица художественного руководителя театра коренились причины наших больших неудач. И потому после нелегких выяснений отношений и споров о дальнейшем пути Вахтанговского театра Евгений Рубенович ушел из театра. Он ушел, и коллектив поручили мне как художественному руководителю. Но у нас с Евгением Симоновым не было «кровной» борьбы. Другим художником он стать просто не мог.

Он хотел создать свой собственный театр, посвятив его своему отцу и назвав в его честь — имени Рубена Симонова. И он его создал. Но судьба не дала ему довести дело до конца. Не знаю... Может быть, кто-то из актеров или режиссеров воскресит мечту Евгения Симонова: возродит его поэтический театр имени его отца.

С уходом Жени Симонова закончилась целая эпоха вахтанговско-арбатской жизни.

Когда сейчас идешь переулками Арбата, память невольно подсказывает: вот здесь мы читали стихи. Здесь, помнится, был спор... Эти арбатские переулки — страницы книги нашей жизни, нашей юности, и ты идешь по ним, словно перелистывая страницы, вчитываясь в такой знакомый текст...

Что бы ни было, вахтанговское в нас всех существует, если даже мы не всегда об этом помним — оно в нашей душе. То что мы живем на Арбате, что наш театр — имени Вахтангова, что он на Вахтанговской улице, что наши учителя... что легенда о Турандот... Все это вместе создает особую атмосферу для нас, учившихся и работавших с Евгением Симоновым.

Моя профессия — спасательный мой круг Окунувшись в бескрайнее и безбрежное море проблем художественного руководства нашим театром, а потом возглавив и Союз театральных деятелей, я очень скоро понял, что нельзя оставлять моей профессии — этот мой единственный спасательный круг: совсем пропадешь и с рожками, и с ножками. Ведь наша профессия — это сама жизнь и даже не сказать, второе ее дыхание или первое. Может быть, даже и первое. Я сначала совсем не хотел играть — с началом и продолжением перестройки. Но уж если в тебе живет актер, его надо кормить его пищей, ему надо давать дышать воздухом сцены. У меня были искушения и кинорежиссурой, не только общественным служением нашему цеху. Давно, еще в 70-е годы.

И я уже снял как режиссер один фильм, где сам же и сыграл главную роль — очень доброго и отзывчивого на горе людское участкового милиционера Ковалева, которого в конце фильма убивают. Это по пьесе Бориса Васильева «Самый последний день».

И пережил я тогда довольно мучительные и непростые дни, а может быть, и недели, раздумывая, остаться в кино режиссером или продолжать играть в театре... В конце концов решил, что все-таки мне будет не всегда удаваться нечто особо своеобразное в кино как режиссеру. А быть просто постановщиком очередных кинокартин мне не хотелось. И мучительно показалось вот так взять и порвать совсем со своим театром, ставшим моим вторым домом. Или первым. И теперь не жалею. Театрдом при всех передрягах жизни — существует, живет, играет. А кино? Где сейчас «Мосфильм»?

Где «Ленфильм»? Одни осколки. И ничего нет нашего в прокате. Где-то снимаются актеры, а кто видит их новые фильмы? Если не прокатят через телевидение — никто и не узнает.

Нет, это все-таки внешние, поверхностные причины, почему я не ударился в кинорежиссуру. Глубоко внутренне я — актер театра. И суть тут в том, что говорил об актерстве француз Луи де Фюнес, которого я уже здесь цитировал. Суть, тайная, и ничем не отменимая, и ничем не победимая суть актера — в его связи со зрителем, со зрительным залом. Наверное, понятнее всего показать эту суть, рассказав о разнице в отношениях актера и режиссера к репетиции. Меня, бывает, спрашивают: что для вас репетиция? С трепетом спрашивают, надеясь услышать, что репетиция для меня — это верх творческого блаженства, находок, озарений... Так вот — нет. Чисто творческая линия в работе над ролью — она проходит по очень разным закоулкам твоей сущности и в самых разных условиях, что ли... Иногда тебя захватит роль во время первой читки.

Иногда так и не разбудит она тебя, сколько б ни прошло репетиций и даже сколько б ты ни играл уже на сцене.

У каждого актера есть роли, которые он любит, а есть и нелюбимые. И у меня также. И это нормально. Я не могу сказать, как сказал Анатолий Васильевич Эфрос — «репетиция — любовь моя». Для режиссера — это естественно. Они, режиссеры, во время репетиции становятся всем: и режиссером, и актером, и художником, и музыкальным оформителем, волшебником, творцом, и мамой и папой, и лгуном, и фантазером, — всем! Наконец он выпускает спектакль, и спектакль живет уже сам по себе, не подчиняясь как бы больше своему создателю. Он сделал все и — корабль плывет... Он сделал все, как кораблестроитель, чтобы корабль был устойчив. И корабль «помнит» своего создателя, но уже движется сам.

А актер, как матрос, он плавает на этом корабле. Его несут течения, его качает, его бросает, и актеру не только интересно на репетиции: сам по себе процесс общения со зрителем, ощущение его интереса или безразличия, ощущение борьбы за зрительский интерес, ощущение праздника, горечи, или усталости, или подъема — все это создает какой-то особый мир, который дано испытать только нам, выходящим каждый вечер на сцену. Выйти и увидеть эту тысячную толпу и лицедействовать, теряя самого себя и в то же время оставаясь собой.

И я не могу сказать, что всегда подъем. Бывает, когда ты приходишь усталый и думаешь, провалился бы этот театр, но ты уже подчинен общему делу спектакля, ты обязан. Поэтому открывается занавес, и начинаешь себя раскачивать, иногда оживаешь по-настоящему, иногда так и пересиливаешь себя весь спектакль, но, во всяком случае, произносишь все слова. Я не верю актеру, который заявляет, что он не любит играть спектакль уже на сцене. Репетиция — она, конечно, разнообразнее по приемам. Она — вроде процесса собирания камней или, скорей, собирания конструктора, как дети его собирают. Вот деталь интересная, но не привинчивается к целому. А эта — привинчивается. Вот здесь уже видно, корабль получается. А здесь машина, а здесь какая-то калямаля, непонятно что. Иногда не склеивается, то есть да, идет конструирование, создание, рождение — роли и всего действа. А уж что создано — то живет в тебе и дает ощущение свободы, внутреннего раскрепощения. И сколько бы ни повторялся спектакль, это твое создание зависит, как и все живое, от причин, которым так или иначе подвержены люди, ты сам, человек: какая сегодня погода, каково твое настроение и настроение зрительного зала. И в общем-то и спектакль, и твоя личная роль в нем зависят в основном от тебя и от зрительного зала. И это соприкосновение твоего состояния — усталости, неусталости и так далее и характера зрительного зала каждый раз дает при соприкосновении особую температуру.

Иногда зритель приходит какой-то особенный, жаждущий воспринимать, готовый воспринимать, и тогда происходит чудо: ты произносишь те же слова, совершаешь те же действия, а все живет! Поэтому театр в отличие от кино и телевидения живее, разнообразнее.

В кино, на TV все зафиксировали и — конец. Эта фиксация остается навсегда. То, что я играл пять лет назад, сегодня повторить возможно. А то, что играл двадцать лет назад, сегодня играть невозможно, даже если б я сохранился в том же физическом облике. Жизнь все время меняется и меняет роли. Поэтому некоторые спектакли идут, а некоторые не идут. Есть роли, которые на всю жизнь остаются, а есть такие, которые не то что через несколько лет, а и через несколько спектаклей становятся мукой мученической.

Роль взаимодействует со временем. И если роль востребована жизнью, это тоже дает очень сильный импульс актеру. Потому я всегда с удовольствием играл Ричарда III. У нас в обществе, в стране, эта фигура, к сожалению, не теряет актуальности. Так же, как и трагическая фигура Цезаря, все понимающего и не имеющего возможности изменить что-либо. А может быть, не имеющего, как сейчас говорят, — политической воли. Потому что он мудр и знает, что эта воля, яви он ее, приведет лишь к кровопро литию гражданской войны... Тем не менее, она все равно началась в его Риме...

Люблю я и своего Тевье-молочника. Причины этой моей любви — тоже в ощущении сиюминутной, сегодняшней востребованности такого Тевье. Тевье-молочник — очень простой, неразличимый с высот империй и тронов человек, такой многотерпеливый, так философски мудро принимающий все удары судьбы и не теряющий любви к людям — открылся мне как та точка опоры в нашей перевернувшейся жизни, которая одна только и может помочь удержаться на плаву и не даст пропасть в волнах злобы, ненависти, всесокрушающего эгоцентризма наших современников. Тевье — это вечный человек. Он всегда есть в жизни. Смешной со своими изречениями из священных книг, трогательный в своей нежности к близким... Ни Ричарды, ни Цезари, ни Ленины, ни Сталины не в силах до конца вытравить из жизни таких людей. И в этом — надежда самой жизни. В таких, как он, и в таких — как Егор Трубников, мой председатель.

Кстати, и к Трубникову, и к Тевье я готовил себя и настраивал, как для театральной роли: то есть последовательно, вдумываясь и вживаясь в человека в целом, идя ко внешнему — к жесту, движению, взгляду, походке — изнутри, из сути характера в моем понимании его. Сейчас подумал, что и не только с этими моими героями так. И не только у меня: так, видимо, у всякого преимущественно театрального актера. Тихо мудрый Тевье и бушующий справедливец Трубников, всегда себя взрывающий, чтобы вызволить людей из апатии, из безверия, тихой погибели. Такие люди — соль нашей земли... И недаром был такой дружный, широкий общественный отклик на эти две мои работы.

Но мне приходится убеждаться при встречах со зрителями, особенно теми, кому не приходилось видеть мои театральные роли, что главное мое достижение — это исполнение роли Георгия Жукова, нашего славного полководца. Меня и почитают за это, и — проклинают, и укоряют этой ролью мои сердитые корреспонденты в своих письмах: мол, как не стыдно: играл Жукова, а теперь поддерживаешь демократов и Ельцина... Но об этом будет у нас разговор особый, а сейчас — о Жукове и моем исполнении этой роли.

Наверное, потому я так уж запомнился людям в его образе, что играл эту роль в кино необычайно долго: двадцать пять лет. Менялось время, менялись генсеки и президенты, а я все играл Жукова. Так что и лицо мое стало как бы эквивалентом его лица. Хотя на деле я на него и не похож. Разве что под генеральской фуражкой, если ее надвинуть пониже на лоб... До того дошло, что, куда ни приедешь, слышишь: «О!

Жуков приехал!» В Аргентине, в Китае...

А тем не менее Жукова играть было для меня проще всего. Потому что таков был материал этой роли. Из всей многомерности человека, его характера, его очень трудной жизни играть мне предлагалось как бы один неизменный и неизменяемый профиль этого действительно выдающегося Героя нашей истории. Потому я считаю, что роль Георгия Константиновича Жукова не сыграна. По существу я представлял символ. Не характер. Но придет время, когда о трагической судьбе великого полководца сделают настоящий фильм. Расскажут о том, как 17 лет он жил в опале, как глушил себя снотворным, чтоб хоть немного поспать. После его второго — теперь уже при Хрущеве — снятия с должности от него отвернулись все его соратники, кроме маршала Василевского.

Когда его назначили командующим Свердловским военным округом — по сути дела отправили в ссылку, подальше от Москвы, — он спал в вагоне, боясь неожиданного ареста, и при нем был пулемет. Он не собирался становиться зеком, он бы отстреливался, спасая свою честь. И — честь тех, кого он вел к Победе. У него были основания ждать ареста. Во времена Сталина арестовали всех его секретарей, адъютантов, близких друзей, генерала Телегина — начальника штаба. Берия тщательно готовил «Дело Жукова». Но все же Сталин не рискнул пойти на такой шаг — арестовать Победителя.

Надеюсь, что придут, найдутся такой драматург и такой режиссер, которые поднимут эту махину — характер и жизнь Георгия Жукова. И тогда непременно найдется и актер.

Будет и актер. Но... ему уже не получить такого подарка от маршала Жукова, который неожиданно получил ваш покорный слуга в мае 1995 года, в праздничные дни пятидесятилетнего юбилея нашей Победы над фашизмом. Произошло это в Омском драматическом театре. Это удивительнейшая история, удивительный подарок. И тем не менее то, что Омск, и театр, и май, и победа, и Жуков, и что я — вахтанговец, — все закономерно...

Я уже говорил в этой книге о том, что в годы войны театр им. Вахтангова был эвакуирован в Омск. И славно работал там, деля с омскими актерами сцену их театра. Там был поставлен спектакль по пьесе Корнейчука «Фронт». Наш театр не забывает братского участия омичей в своей судьбе. И в год пятидесятилетнего юбилея Победы мы решили поехать в Омск с гастролями как раз на дни празднования, в мае. Повезли «Варваров» М. Горького в постановке Аркадия Каца и «Проделки Скапена», поставленные Александром Горбанем. И это была уже третья поездка вахтанговцев в гости к своим побратимам, или, как говаривал один наш товарищ, — «однокрышникам», то есть жившим под одной крышей.

Приезжаем. А в фойе омского театра развернута выставка: «Театр и Великая Отечественная война». Уникальную экспозицию создала Светлана Яневская, директор музея театра, знаток театральной истории. Среди экспонатов вижу фотопортрет маршала Жукова, читаю дарственную надпись:

«Омскому драматическому театру, где начинал свою актерскую деятельность первый исполнитель роли маршала Г. К. Жукова в кино Михаил Ульянов, с радостью общения с вами.

Г. Жуков. Москва — Омск».

Смотрю, читаю... Боже мой, я даже и не подозревал о существовании такой фо тографии. Сам я с Жуковым ни разу не встречался, хоть и жили в одно время, но не пришлось... Да и когда мне предложили роль Жукова, я сначала всячески отказывал ся: боялся, уж больно легендарная фигура... Но режиссер фильма Юрий Николаевич Озеров сказал мне, что мне бояться нечего, и рассказал такую историю. Якобы у са мого маршала спрашивали, кого бы он предпочел видеть на экране в этой роли, и он сказал обо мне: «Вот этот актер сыграет. Он сможет». А я, честно сказать, до сих пор сомневаюсь: может, это байка такая? Может, сочинили, чтоб меня подбодрить?

Но я знаю, что сам маршал был заядлым театралом, ходил на спектакли, когда только мог. И сам мог угадать талант в никому еще не известном человеке. Ведь это он заметил и выдвинул Штоколова, и мир получил замечательного певца.

Что и говорить, мне было необычайно приятно снова таким вот живым образом пересечься с маршалом Победы, тем более в стенах театра, мне родного, в городе, где только что был открыт памятник Георгию Жукову. И все же должен немного поправить маршала в словах его дарственной надписи Омскому театру: я не начинал в Омске актерскую деятельность, я только проучился в студии этого театра два года:

с 1944-го по 1946-й. В августе этого года я рискнул поехать в Москву, чтобы поступать в театральный институт столицы. В институт не поступил, поступил в Щукинское училище при театре им. Вахтангова.

...А может быть, и прав Георгий Константинович, не по факту, а по главному смыслу: именно Омская студия заложила во мне основное и главное, как мне кажется, понимание актерства: актерство как труд, труд и труд... Именно там увидел, понял и принял я беспощадность актерского искусства, которое никогда не дает удовлетворе ния, требует все новых и новых ощущений, беспрерывного, беспрестанного движения, когда, сыграв роль даже удачно, ты уже смотришь вперед: что дальше? Что следую щее? Там, в Омской студии, я понял: сыгранная роль — это уже твое прошлое, и надо идти вперед. И так — всю жизнь... Да, наверное, все-таки прав Жуков: как актер, внут ренне, я родился в Омском театре, и принимали меня, новорожденного, талантливые, человечески и актерски яркие люди: тогдашний художественный руководитель Омс кого театра драмы и руководитель студии актриса Лина Семеновна Самборская;

актер театра, мой наставник, Михаил Михайлович Илловайский;

Николай Николаевич Ко лесников, игравший на омской сцене В. И. Ленина в «Кремлевских курантах» (в этом спектакле у меня, студийца, была роль беспризорника, вообще один из первых моих выходов на настоящую сцену). Николай Николаевич преподавал нам художественное чтение...

Да, «так это было, так совпало: война, любовь, весна и юность...» И в мае года это все снова во мне очнулось, благодаря Омску, благодаря дошедшему до меня привету от маршала нашей Победы...

Когда думаю о нем, чаще всего в моей памяти возникает одна потрясающая фото графия... История ее такова. Во время войны Жукова неотступно сопровождал некий полковник Битов. Как сам он потом писал: «Я ходил всегда слева и на шаг сзади»...

Битов был от КГБ и «ненавязчиво» за Жуковым следил. И — снимал его потихоньку «лейкой». Он никому и никогда эти фотографии не показывал. Даже Константину Си монову, когда тот делал фильм «Страницы биографии: Маршал Жуков» для телеви дения. К. Симонов его умолял, но напрасно. То ли боялся чего Битов, то ли просто не хотел. Однако, когда полковнику исполнилось 75 лет, понял он, что может опоздать с этими бесценными для истории снимками, и подарил их документальному фильму о маршале. Вот оттуда и фотография, которая всякий раз заставляет горестно сжимать ся мое сердце. На ней — бюст маршалу Жукову в его родной деревне Стрелковка под Калугой, поставленный там еще при жизни Георгия Константиновича, как полагалось в те времена для всех дважды Героев Советского Союза. Так вот, этот бюст, заросший лебедой, бурьяном, а на его пьедестале сидят мужики деревенские, человека два-три, сидят, как на завалинке, и с ними сам Жуков. Он в тенниске, в странных каких-то башмаках... И щемит мне сердце... Как-то сразу, без слов, говорит мне эта фотография о судьбе моего народа... От малого до великого... От Славы до лебеды... Господи, дума ешь, Господи... А больше и подумать нечего...

Есть в нашем народе что-то не высказываемое словом, обреченность какая-то. Это и сегодня наблюдаешь, в наши дни. Все мы понимаем и — ничего не предпринимаем.

И мне довелось сыграть, если можно так сказать, это свое ощущение... В фильме Сергея Соловьева «Дом под звездым небом». Есть там такой герой — Башкирцев, крупный ученый, депутат. И вот накидываются на него некие темные силы, мистические прямо таки, жуткие, я даже непонятно, чего им от Башкирцева надо. Преследуют его и его семью. Он чувствует, что загнан в угол, деться ему некуда, хоть и ученый с мировым именем, и депутат, и выступает со Всесоюзной трибуны.

Познакомившись со сценарием, я понял, что передо мной — обобщенно — био графия духа моего поколения. Не моя конкретная биография, конечно...

Я согласился на роль Башкирцева еще и потому, что напомнила она мне мою старую заботу — роль Егора Булычова. Над фильмом «Егор Булычов» мы работали тоже с Сергеем Соловьевьм, еще совсем молодым. Мы тогда впервые попробовали заглянуть непредвзятым глазом в душу этого купца, который тоже понимал трагизм своего положения и времени и — не мог ничего изменить. Как не мог ничего изменить и в ходе своей неизлечимой болезни.

Вот и в картине о Башкирцеве — тот же трагизм понимания и бездействия. И бездействия не от слабости или страха. Но от неумения сопротивляться обстоятельствам.

Очевидно, слишком много насилия пережил народ за историю свою. И за дальнюю — при крепостном праве. И за ближнюю. Целые поколения народились, равнодушно приемлющие все, что ни пошлет раньше партия и правительство, ныне, вроде бы, одно правительство... Во время ГКЧП я видел: да, были люди, которые хотели восстановить былые порядки. Но гораздо больше тех, кто привык подчиняться, не раздумывая.

Был бы не ГКЧП, а какая-нибудь другая холера — снесет. Большинство говорило себе:

«А что делать! Ну плохо, конечно, а куда деться?!» Боролись против путча — сотни.

Выжидали — все остальные...

В картине Соловьева «Дом под звездным небом» — во всю мистику и жуть, опутавших Башкирцева и его близких, начинает стрелять молодежь. Они стреляют так — от лихости. Потом куда-то там улетают на воздушном шаре. Но все же молодежь сопротивляется. И это обнадеживает...

Сегодня, когда мы вдруг — вот опять «вдруг» — никому и в голову не приходило! — оказались «во время Чечни», сопротивление народа этой нелепейшей затее вроде бы демократического нашего правительства гораздо явственнее. Пресса научилась говорить. Явно научилась, как бы ее ни ругали власть предержащие. Даже депутаты — часть их конечно — более не безмолвствуют. Матери едут в части и крадут своих сыновей, не желая, чтоб те погибали во имя чьих-то властных капризов. Не хочу здесь об этом много — просто не могу не заметить — может быть, медленно, может быть, чересчур страшной ценой — а что давалось нашему народу задешево?! — но идет развитие последовательно прочь от безгласия, от слепой покорности. И тут важно не пресечь это движение, важно прислушиваться вовремя к народу и, крепя государственность, не отторгать от нее людей.

Вижу я — или мне это кажется от большого желания увидеть? — что дети Башкирцева уже не желают идти в пасть обстоятельствам.

...А я снова репетирую. В спектакле по пьесе М. Горького «Варвары» у меня роль Цыганова. Человека, который угробил свою жизнь, пустил ее в распыл, а к концу понял, что ни-че-го нет... Эта роль мне тоже кажется важной. Иначе не взялся бы за нее. Она дает мне возможность высказаться. Показать мое отношение к такому человеку, как Цыганов. К такому явлению. Пусть мне уже немало лет, и силы уже не те, но на сцене я хочу протестовать. Восставать. Возмущаться. Защищать.

Магическая, волшебная площадка сцены дает возможность актеру сыграть и то, что не удается ему как человеку.

VII. Этот ужас простых решений (Отвечаю моим корреспондентам) Отвечаю моим корреспондентам Есть у меня небольшая пачка писем, отправленных мне из разных городов страны, но примерно в одно и то же время, где-то в конце апреля 1993 года, и вызваны они одним происшествием: изестием о том, что я вошел в состав Комитета поддержки Б. Н. Ельцина в связи с апрельским, 1993 года, референдумом о доверии Президенту и реформам, проводимым под его руководством.

Интересно, что эти письма объединяет не только сама тема, но и единый стиль и общая фразеология. Там непременно слово «перевертыши», слова «гады», «предатели», «русско-жидовские оккупанты», «гнилые интеллигенты», вопросы — «за сколько сребреников?». Вот образец такого письма — это из последних, самое короткое и приличное.

«Г-н Ульянов!

Президиум Совета народных депутатов лишил вас звания «Народный артист СССР» за предательство народа, страны, искусства, за гнусные инсинуации в отношении истории России.

Я и мои друзья и приятели рады такому решению и мы присваиваем г. Ульянову звание «заслуженно гнусный артист».

Давно уже нуль в искусстве, а пытаетесь удержаться на плаву, а это значит, надо лизать... власть имущим, что и делает господин Ульянов с великим смаком и удовольствием.

Кроме презрения уже давно артист Ульянов не вызывает ничего.

Передайте это и господину Захарову Марку, который еще гнуснее.

Будьте прокляты и своими детьми и потомками, и Россией!

Лично я господ Ульянова и Захарова, независимо от того, они полуевреи, русские, жиды, иудеи, — презираю.

Гражданин России М. В. Романенко Постскриптум:

Тошнит, наверное, господ «ульяновых, захаровых» от газеты «Советская Россия», но прочтите ее за 22 марта, — прочтите о гневе народном — низложении предателей:

господина Ульянова и господина Захарова.

Прошу выслать стоимость конверта и бумаги — всего 100 рублей, ибо это ничего не стоит для «валютного» артиста».

И все остальные такого же рода письма оперируют буквально теми же словами и понятиями, хотя встречаются и более пространные. Но их смысл не выходит за пределы трех тезисов:

Первый: наш ранее всеми любимый артист Ульянов, который играл даже мар шала Жукова, стал предателем, потому что он теперь за Ельцина, который несомнен ный враг народа.

Второй: в стране уничтожаются завоевания Великой Октябрьской социалистической революции — право на труд, на бесплатное образование и бесплатную медицину. Страну без боя сдают иностранцам. И в этом позоре виновны лично вы, артист Ульянов.

Третий: вы, Ульянов, и такие, как вы: Зыкина, Мордюкова, Марк Захаров, получили образование за наш, народный счет, а теперь продаете народ за тридцать сребреников.

И — никаких других идей, хоть бы что-то личное. Даже концовки всех писем — как под копирку: это проклятие мне и перечисленным выше товарищам моим: «Вмес те со всем вашим родом на вечные времена». Я поражался такой общей, единой, как бы даже безликой — вплоть до общей интонации — реакции авторов этих писем, жи вущих, судя по почтовым штемпелям (а на некоторых конвертах даже и адреса указа ны), — в самых разных городах: в Липецке, Иркутске, Краснодаре, Ленинграде и даже в Одессе и Кемерове. Пока из одного конверта не выпала вырезка из газеты «День».

Я этой газеты не читаю, как не читаю и «Советскую Россию», и только прочтя эту вы резку, понял, откуда этот единый словарный поток в письмах, понял, увидел, из «ка кой бочки наливали». Собственно, это подтверждает и письмо, целиком приведенное выше… Но в сторону иронию... Читать такие письма, хоть и понимаешь, что писала паства одного прихода, и сложно и трудно. Сложно потому, что они необычайно злобные: за таким тоном и словами следует ожидать выстрелов. Да они и требуют немедленной расправы с инакомыслящими, с теми, к кому и обращены. В них — какая-то непроходимая глухота, нежелание ничего слышать, что хоть как-то бы противоречило их мнению. Из-за этой явно выраженной глухоты — трудно. Потому что глухой не услышит тебя. А не услышит, потому что не хочет слышать. Кстати, в письмах и нет вопросов, нет недоумения, нет желания услышать: отчего же я, как они выражаются, стал «предателем»? Они изначально это знают, вот в чем дело. Им так удобно. Они кричат так громко, что за своим криком и не собираются кого-то другого расслышать.

Понимая это очень отчетливо, я и не надеюсь, что мой ответ будет услышан именно теми и такими людьми, которые мне писали эти письма. И то, что я здесь скажу, — это продолжение моих раздумий о несчастьях моей страны, моего народа.

О достоинстве человека. О памяти народной. О дьявольской силе той единой для всех и не прекращающейся в течение семидесяти лет пропаганды, утверждавшей, как замечательно живется советскомy народу, как все абсолютно равны и как мудро правит всеми КПСС.

Да, все мы вываривались в едином котле под крепко завинченной крышкой, не видя и не слыша, как живут в других странах, а слыша лишь трубный глас наших коммунистических проповедников о том, что нет выше счастья, чем кипеть в нашем котле.

Самое поразительное, что очень многие верили! Никто не вспоминал про несчастных пенсионеров, получавших по двенадцать — пятнадцать рублей и собиравших пустые бутылки по углам и свалкам. О таких вещах, как отсутствие пенсий у колхозников, — вообще не принято было вслух говорить, а тем более писать в прессе. Как не было принято сообщать и о стихийных бедствиях и авариях. Чтоб никто не сомневался, что такое может быть в Стране Советов. Не могло быть в Стране Советов и инвалидов. У нас их до такой степени «не было», что СССР не принимал даже участия в проведении Года инвалида, объявленного ЮНЕСКО в 1980 году.

Действительно, откуда бы им взяться, если у нас развитой социализм. Мы довольно долгое время догоняли и перегоняли Америку, а за продуктами и товарами со всех концов огромной державы люди приезжали в Москву. И все клеймили москвичей, что у них мясо можно купить в магазине. А москвичи негодовали на тех же иркутян, саратовцев, ярославцев за то, что из-за них в очереди за полкило колбасы или масла не достоишься. «Из-за этих... приезжих...» Это удивительная особенность человека — забывать о невзгодах прошедшей жизни, как только почувствуешь неуют нынешней.

Да, нам всем сегодня нелегко. Все перевернулось, трудно привыкать к новому положению в пространстве. Но перевернулось-то, чтобы занять нормальное положение — на ноги встать, а не торчать вверх ногами. Но ведь, когда все дружно...

Когда и сосед рядом — тоже вверх ногами, то вроде так и надо. Тем более жаловаться не велят... Будешь жаловаться, кашки с ложечки не дадут, ко рту не поднесут, поскольку сам ты не можешь, стоя вверх ногами, ложку держать...

И вот эту тяжкую, плотно завинченную крышку сорвало с нашего котла... И пошли кувыркаться, кто как... Кто сразу на ноги встал, руки освободил для дела. А кому-то нет охоты лишаться ложки каши, для всех одинаковой... И он предпочитает привычное положение. Тем более, что есть и газеты и журналы, которые привычно продолжают утверждать, как хорошо было всем стоять вверх ногами. А главное, самое, самое главное — стало очень просто ругать то, что происходит сегодня в нашем раскупоренном котле, не вспоминая о том, как было вчера, не пытаясь связать одно со вторым, а второе с третьим... «Вот сегодня мне плохо!» Значит, те кто думает и поступает иначе, чем он сам, — все они враги. И не просто его враги, а «враги народа».

Сладостное, давно не произносимое вслух словосочетание! Тем более его можно произносить совершенно безнаказанно даже в адрес Президента. И оный Президент — ни-че-го! Пальцем не шевельнет, чтобы тебе хоть рот прикрыть.

По глубокому моему убеждению, все дело в этом. Раньше били и плакать не велели.

Сегодня не бьют и не то что плакать, даже благим матом орать не запрещают. Хотя прежний страх совсем не ушел: так, один такой мой корреспондент, не подписавшийся и не назвавший адреса, замечает по этому поводу: «Это из-за того, что вы, г-н Ульянов, предадите меня за тридцать сребреников». Он, значит, даже безобидного артиста боится, опасается все же на всякий случай. Помнит или читал, что было время, когда за оскорбление известного человека, тем более поддерживающего существующие на сегодня порядки, «привлекали». Было такое слово.

Можно себе представить, что бы предприняли эти мои корреспонденты, если бы их вдохновители взяли верх над нынешними людьми, стоящими у руля России. Об этих порядках, как видно из вышеприведенных строчек письма ко мне, они помнят.

Они кожей и кровью помнят те простые истины, которые семьдесят лет, начиная с революции семнадцатого года, вколачивали в народ.

История нашей страны, история фашизма в Германии убедительно доказывают:

чем проще истина и чем крепче, не жалея дрына, ее вбивают тебе в голову, тем она становится роднее тебе. Если остаешься жив, конечно.

У нас эти истины гласили: «Вся власть Советам!» А то, что за ширмой Советов манипулировали «кукловоды» — верхушка вождей КПСС, — это «держим в уме».

Еще истина: «Землю — крестьянам! Фабрики — рабочим!» А то, что крестьяне имели землю, чтобы рабски на ней работать, а весь хлеб до зернышка шел «в закрома государству», это тоже держим в уме. Равно как и фабрики были рабочих, потому что они там работали. А получали, так же как и мы, артисты, чтоб дотерпеть до следующей получки. И еще наша истина: «Если кто не с нами, тот против нас!» и «если враг не сдается, — его... что? — правильно! — его уничтожают». И остается только, чтобы сплотить нацию и народ вокруг партии и вождя, указать того врага.

«Враги» у нас менялись, исходя из задач текущего периода. И было их много.

Перст «руководящей и направляющей», как у Вия в сказке Гоголя, указывал то на инженеров — и начиналось громкое дело «Промпартии», а талантливые инженеры шли под расстрел и в лагеря;

то на командиров Красной Армии от маршалов до комбатов — и десятки тысяч лучших военных специалистов шли в расход;

то это было «кулачество как класс» — и сотни тысяч, миллионы самых работящих крестьян вместе с семьями уничтожались самыми разными способами. Потом гнали в лагеря тех наших солдат, кто оказался в немецком плену — тоже смертельно страшные «враги народа». По десять лет родных лагерей после истязаний в немецком плену.

Справедливо! Поделом! Потом выяснялось, что «враги» все еще остались: это «безродные космополиты», а проще говоря, люди с еврейскими фамилиями. Кстати сказать, сегодня таких изысканных слов, как «космополиты» уже и не надо: вот мои корреспонденты прямо говорят: «русско-жидовские оккупанты». Ну, это лозунг старый — еще со времен царей, тогда он гласил: «Бей жидов, спасай Россию!» И, несмотря на то, что «врагов народа» бесконечно и беспрерывно уничтожали, все равно те, кто не попал в число тех или иных врагов и тем самым как бы остался «народом», упрямо верили: вот, погоди, уничтожим всех врагов до единого и уж тогда заживем как люди! Светло и прекрасно заживем!

Удивительно, что так и не зажили... И снова и снова искали очередных врагов...

Когда смотришь сегодня документальные кадры 30-х годов — кадры открытых процессов над троцкистами, бухаринцами, всякого рода уклонистами;

демонстрации трудящихся, поддерживающих «решения партии и правительства», видишь, что люди искренне, честнейше верили: вот сейчас мы их, этих врагов, уничтожим, и все у нас получится! Пойдет хорошо! И люди несли плакаты: «Расстрелять как бешеных собак!», «Расстрелять!», «Уничтожить!». И толпа кричала эти страшные слова... Там ведь не один страх был — там вера была, объединявшая всех в едином мнении. И это было то среднестатистическое мнение среднестатистического человека, которое дает возможность правящей верхушке спокойно проводить свою политику. Когда общество достигло такого уровня согласия, такой усредненности — дело сделано.

Послушная безликая однородная масса была как глина в руках жестоких политиков, стратегов и вождей. Недаром Сталин удостоил своих подданных — советских людей — названием «винтики». Человек верил, что если партия говорит «Надо!», значит, надо, и не ему, винтику, самому судить. Люди моего возраста или лет на десять помладше, помнят, наверное, как просто проходили кампании очередной травли кого-нибудь из самостоятельно мыслящих сограждан, художников и поэтов. Например, травили Бориса Пастернака, поэта милостью Божией. Газеты организовывали «отклики трудящихся». И вот читаешь в «Правде»: «Я конечно, книги Пастернака не читал (ведь, не дай Бог, кто-нибудь подумает, что я читал запрещенную книгу, да и не изданную у нас в стране!), но с искренним гневом осуждаю писателя...» Как же было вытравлено чувство собственного достоинства из этого откликающегося гражданина, позволяющего себе осуждать неизвестно кого, неизвестно за что, да еще и признаваться в этом в газете!

Вот в чем кошмар и ужас тех лет... В то время думать, а тем более говорить о человеке, мыслящем иначе, чем «весь народ», то есть чем вожди партии, можно было только как о враге, а уж писать о нем полагалось, лишь всячески его принижая и ругая: «ничтожный», «злобный», «одноклеточный» враг, и применить к нему можно лишь одно средство: проклясть и уничтожить. Ну, вот как меня сейчас проклинают и уничтожают в этих письмах. А со мной заодно и моих потомков...

Что ж... В свое время и Гитлер также ловко манипулировал этим среднестатис тическим настроем в своей Германии. Воспользовавшись тем, что немцы, проиграв в первую империалистическую войну, чувствовали себя подавленными, униженными поражением, Гитлер воззвал к их национальному достоинству и — указал врага: англи чане, французы, поляки, бельгийцы, русские, а внутри страны — конечно же евреи... А ты, немец, ты уже тем, что немец, — прав во всем. Иди и возьми свое у «врагов»... Очень и очень просто. А понятно — даже идиоту: ты немец, и значит, ты прав.

А ведь в Германии и бытовая культура, и выучка собственностью, а значит, и ответственность были куда выше, чем в России... И все-таки народ поддался, поверил!

А кто не поверил — подчинился силе и тем, кто поверил, или был уничтожен.

Так что этот политический прием науськивания на «врага» проверен тысячу раз, ничего нового в нем нет. И то, что мы, актеры, отнюдь не политики, а просто люди, чья позиция не совпадает с мнениями авторов вот этих писем ко мне, или даже целому слою таких людей, то и значит: Ульянов — предатель, Мордюкова — предатель.

Вот из письма мне: «Поучитесь патриотизму у Сергея и Никиты Михалковых.

Несмотря на свое дворянское происхождение, они оказались истинно патриотами своей Родины и гораздо ближе к народу, чем вы — выходец из народа. А не из кулаков ли вы?!» — письмо пришло из Смоленска, подписано — «Иванова». Да, там, в Смоленске, наверное, имеют зуб на кулаков — это ведь из-под Смоленска известные у нас в стране кулаки Твардовские, конечно раскулаченные и сосланные, но все же кулаки, а один из них сумел «проползти» — в писатели-поэты и даже в Сталинские лауреаты за поэму о Василии Теркине. Недаром этот поэт Твардовский выпускал такой вредный журнал, как «Новый мир», и печатал там всех вредных писателей от Фазиля Искандера до Солженицына. И этот, последний, конечной непременно, — из кулаков... Недаром его в свое время в наручниках сажали в самолет, чтобы выкинуть за границу.

Вот так эти кулаки недобитые и подготавливали перестройку... Простите меня за некоторый сарказм, но обратите внимание на логику строк письма «Ивановой».

(Беру в кавычки, так как сомневаюсь в подлинности фамилии корреспондента).

Она уверена, что человек «дворянского происхождения» — может быть патриотом лишь как странное исключение, а уж кулак — так тот никогда... Такая логика лишь доказывает, что у этих нетерпимых по-сталински людей нет каких-то определенных позиций, кроме одной: «Кто не с нами...» А дворянин, кулак, еврей или чеченец — это все подручные средства, чтоб этим или тем прозвищем уличить, унизить... Так же, как и кличка «гнилой интеллигент», которой меня пожаловали. Тут дело не в том, что именно меня и Мордюкову. Тут весь смак в том, что «до того» мы шли так же, как и Зыкина, под рубрикой «трудовая интеллигенция», ведь все — из глубинки российской, из села, из крестьянства. Но вот потребовалось нашим оппонентам, и мы же — «интеллигенция гнилая»... Сгнил Ульянов, пока играл Трубникова, Бахирева, Нуркова из «Обратной связи»... И Нонна Мордюкова крепко подпортилась, подгнила девушка, пока с такой страстью и талантом артистическим и гражданским играла Ульяну Громову, и комиссара в фильме «Комиссар», и других своих неподдельно народных героинь. И Людмила Зыкина со своими за душу хватающими народными и советскими песнями, со своим вольным волжским голосом... Что ж, выходит, не важно, что ты делаешь и что делал в своей жизни;

выходит, ты народен, и хорош, и патриот, если кричишь на митингах «ура!» тем, кто зовет назад — в сталинское устройство общества — вместе с коммунистами нынешними, а тот, кто хочет разобраться, почему мы, россияне, дошли до жизни такой, и кто хочет эту жизнь изменить, тот, безусловно, предатель и враг народа.

Ведь только вдуматься: «Проклятье вам и всему роду вашему во веки веков».

Да в чем же мой род-то виноват, что я играл Ленина и Жукова, и что в период переустройства общества так, а не иначе определил свою позицию? Но именно в такой логике и отражен стиль мышления нашего среднестатистического гражданина:

если ему сегодня трудно и многое непонятно, то надо найти врага, его уничтожить, его стереть в порошок. И хорошо бы еще перед этим попытать, чтоб и наслаждение получить посладострастней от криков и крови, а потом уж повесить. Лучше вверх ногами, как обещала некая боевая женщина — Сажи Умалатова.

А пока дело не дошло до этих процедур, товарищ Сажи, представляющая непонятно кого, неизвестно, на каком таком «форуме» и где, лишает меня и Марка Захарова звания народных артистов СССР. Которое, замечу, не она нам давала!

Смешно? Может быть, и не очень... Думаешь обо всем этом... Горько... Не за себя...

Горько думать, как страшно одурачен народ. Как память его коротка. Не далее ближайшего — ночь тому назад — вчера...

...Часто вспоминаю я Василия Макаровича Шукшина. Наверное, думается мне, он тоже был бы причислен сегодня к «врагам народа», «русско-жидовским оккупантам» или «разрушителям СССР». Припечатали же все эти титулы его жене — известной киноактрисе Федосеевой-Шукшиной, которая, как и аз грешный, последовательна в своих демократических взглядах. Ну, а Василия Макаровича наверняка бы еще назвали и кулаком недорезанным. Тоже ведь он из деревенских. Из суровых краев.

И всегда была у него, не проходила жажда понять душу русского человека. В злом понять правого, в искаженной душе постичь свет совести. И у Шукшина никогда не было и тени умиления и заискивания ни перед своими героями, ни перед теми, для кого он работал — перед читателями своими. Он был суров с ними. И не было у него привычки умиляться народом и подсюсюкивать ему. И как же обидно, что не дожил он до нашего времени, до перестройки, до перелома. Не узнал, как рухнула система, давящая, растлевающая саму душу народа, как переломилось все и как те, часть из тех, за кого он страдал своей щедро отзывчивой душой, выходят на площади под красными знаменами и готовы кровь пролить, чтобы вернуться во времена, когда ходили «стройными рядами», и делили пайку на всех поровну, и дружно во всех газетах одними и теми же словами клеймили неугодных режиму...

Думаю, что особо нового для него в поведении таких людей, как авторы писем, о которых я здесь говорю, не было бы. Хоть при его жизни не было ни Горбачева, ни Ельцина, ни Гайдара с реформами, и он не выступал в поддержку этих реформ, письма, подобные «моим», он тоже получал. Вот что он писал в своей книге «Вопросы самому себе»: «Как у всякого, что-либо делающего в искусстве, у меня с читателями и со зрителями есть еще отношения «интимные» — письма. Пишут. Требуют. Требуют красивого героя. Ругают за грубость моих героев, за их выпивки и т. п. Удивляет, конечно, известная категоричность, с какой требуют и ругают. Действительно, редкая уверенность в собственной правоте. Но больше всего удивляет искренность и злость, с какой это делается. Просто поразительно! Чуть не анонимки с угрозой убить из-за угла кирпичом. А ведь чего требуют? Чтобы я выдумывал. У него, дьявола, живет за стенкой сосед, который работает, выпивает по выходным (иногда шумно), бывает, ссорится с женой... В него он не верит, отрицает, а поверит, если я навру с три короба;

благодарен будет, всплакнет у телевизора, умиленный, и ляжет спать со спокойной душой».

Наверное, думаю я теперь, мне писали те же самые, что и Василия Макаровича в свое время ругали, ему грозили.

Мои пути сошлись, вернее сказать, сходились с шукшинскими не раз: я читал его рассказы на радио, всегда получая от этого огромное удовольствие. И мне довелось попытаться сыграть Степана Разина по роману Шукшина «Я пришел дать вам волю».

Известно, что сам Василий Макарович долгие годы жил с томящей его мечтой сыграть самому Стеньку и поставить о нем фильм. Для него это была не только интересней шая историческая фигура — недаром и А. С. Пушкин назвал Разина «единственным поэтическим лицом в русской истории». Шукшин хотел «поднять образ Разина до такой высоты, чтобы в его судьбе отразилась бы судьба всего русского народа. Вконец исстрадавшегося и восставшего». Шукшину хотелось, чтобы черты, дорогие ему в Ра зине: ум, смелость, страсть к воле, самоотверженность, бескорыстие, — отражались бы в каждой русской душе. Ведь недаром крестьянский народ так почитал Стеньку, такие прекрасные песни сложил об атамане. Значит, именно эти человеческие качества вы зывают восторг у народа. Разин, такой, каков он был, вольнолюбивый, бесстрашный и жестокий, и возник в русской истории как яростный крик протеста народного против совершенно дикого и жестокого угнетения крестьян.

Когда я готовился к роли Стеньки и много читал о нем — не только Шукшина, а все, что было и что я доставал, меня потрясла характеристика разинского времени у историка Н. Костомарова: «На Руси издавна было в обычае отдавать себя в залог за занятые деньги или продавать себя за известную сумму. Иные продавали себя с детьми и со всем потомством и давали на себя вечную кабалу по записям. Отягощение крестьян было столь велико и сборы с них столь огромны, что они были принуждены занимать деньги за большие проценты, разорялись до остатка и, спасаясь от правежей, разбегались. «Правосудие продажно и руки своя ко взяткам спущают». Воеводы грабят и обирают народ, не обращают внимания ни на правосудие, ни на совесть.

Долги помещиков правились на крестьянах, несчастного колотили по ногам за то, что его господин наделал долгов и не платит».

И вот поднялся из этого кровавого и безысходного рабства человек и, разогнувшись, сказал: «Я человек, а не скот, я имею право на волю и свободу, меня нельзя продать и купить, я вольный казак! Я пришел дать вам волю». Один выпрямившийся среди согнутых спин. Что это — сон, сказка, показалось усталым глазам? Нет, плывет, говорят, по Волге атаман Степан Разин и громит бояр, перед которыми никто и пикнуть не смел, и зовет за собой. Да как же не запеть песню о таком атамане? Как не сочинить былину о богатыре и чуде?

Но зоркий и бесстрашный — не хуже своего героя, Василий Макарович Шукшин идет в своем исследовании до конца: он видит, что Разин, несмотря на то, что его окружает немалая ватага вроде бы преданного ему народа, один. Это он не только хочет воли, но идет за нее на бой. Он готов порвать все дуты, закабаляющие народ.

Всё: бояр, царя, закон, церковь. Он готов. Но народ — воли-то хочет, да в то же время и боится ее, боится быть свободным от всего! Они, крестьяне, которые было пошли за атаманом, «против бояр, да за царя». Страшно им остаться без поводыря. И Разин с отчаянием начинает понимать, что они не могут добиться воли, потому что не готовы к ней. Разин не смог победить рабства в душе своих сподвижников, на этом он и споткнулся.

Жестокость Разина не только отражение общей жестокости того времени. Она — отголосок громов борьбы, где победителей нет. Он призывает, молит, пугает, принуж дает, заливает кровью все вокруг и с ужасом видит, что люди-то вокруг него другие, не те, на кого можно положиться. В этом его главная трагедия: трагедия человека, не сумевшего совладать с другими людьми, а часто не могущего победить и себя са мого — своей ограниченности и наивности, своего противоречия между жестокостью и приступами жалости к людям. В этих противоречиях мечется шукшинский Разин, несчастный, темный в общем-то человек. Его Разин — больше трагический, нежели песенно-былинный герой. Далеко не все приняли и тогда такого Разина, каким уви дел и написал его Шукшин и каким попытался его сыграть я.

Сейчас мне так подробно припомнилось все, связанное с Василием Макаровичем и его Разиным потому, что оба они — два русских человека, связанных общей мечтой о преодолении вековечного этого врага — действительно внутреннего, самого опасного врага народа — без кавычек — рабства в душе, подавленного чувства собственного достоинства. И оба этих гордых человека помогают мне утвердиться в правоте моей позиции по отношению к авторам писем. Ибо только в условиях раскрепощения всего народа, всех людей, несмотря ни на какие сопутствующие этой свободе издержки, есть надежда справиться с этим врагом, одолевшим и яростного Разина, и могучего Пугачева, и всех на Руси и в России реформаторов, пытавшихся лишь «подвинуть потеснить» рабство, но не осмелившихся начать коренную его раскорчевку.

И я низко кланяюсь моим двум прекрасным товарищам из разных веков России, с которыми так тесно свела меня работа над спектаклем «Степан Разин».

Сегодня нужно все сделать, все вытерпеть, не сидеть сложа руки, сторонним наблюдателем происходящего в стране, но каждому на своем месте, не политиканствуя, а трудясь, помогать преображению России.

Да, на вольном воздухе и холодком пробивает. Тепло — в запечном закутке. Но, сидя в закутке, не построишь, не вспашешь, не сладишь, дороги не проторишь...

Да, что и говорить, в наших нынешних хитросплетениях множества партий и движений, в которых и внимательному читателю газет — да и газеты все по-разному толкуют — сложно разобраться, обыкновенный наш трудящийся человек крепко запутан. Уж и рукой машет на все эти споры и дебаты в эфире и на газетных полосах.

То была гайдаровская позиция. Теперь кабинет Черномырдина. А вроде все как при Гайдаре. Затем что-то про Шахрая понеслось — переменили его на его посту. Спустя не более месяца оказалось, что все с ним нормально. Потом за Чубайса взялись. И так далее. И тому подобное... Ох, трудно придется будущим историкам... Но все же легче, чем нам, при этих исторических перипетиях присутствующим...

И вижу я по иным телевизионным передачам, что народ уже слабо реагирует.

Устал. Не верит народ уже ни левым, ни правым. Ни прямым, ни косым. Никому.

В разношерстной нашей жизни, при множестве непонятно куда зовущих партий, которые, тем более, то сливаются, то разливаются, надежные берега — только Закон и Правопорядок. Нельзя подправлять даже указами Президента статьи принятой уже Конституции. В Америке, чтоб принять очередную поправку к Конституции, пуд соли съедят законодатели. Там понимают, что поправки — дело обоюдоострое: может подорвать доверие народа к самой основе законодательства...

Но я отвлекся от личного. От «интимных» отношений, как назвал Шукшин свою переписку со зрителями и читателями.

Главное, в чем я изменил им и себе, считают мои оппоненты в письмах, это то, что я играл Жукова. Обобщенно сказано, а под «Жуковым» — понимай мое верное служе ние тому режиму, в котором все мы находились: верховенство партии, диктат ее.

А с момента перестройки — дескать, «переметнулся» против всего этого.

Теперь остается разобраться, когда я кривил душой, когда и чему я изменял и кого предавал. Мои авторы ставят вопрос только так: или я был «скрытой контрой» тогда, когда «играл Жукова», или тогда я был честен, но стал «перевертышем» сейчас.

Я же смею утверждать, что я не изменял тому, чему искренно служил, ни тогда, ни сейчас. Да, вот такой я хитрец.

Начнем с того, что является основой отсчета, а без этой основы все будет расплывчато и неопределенно. Начнем с того, что, если мои читатели помнят, все хорошее в той жизни приписывала своей мудрости КПСС. Народ это обстоятельство нашей жизни выразил короткой формулой: «Прошла зима, настало лето — спасибо партии за это».

Партия правила всем, но ни за что не отвечала. Абсолютно ни за что. Ни за разорение деревни — это было впоследствии обозначено Сталиным как «головокружение от успехов». Только не у него и не у его подручных было, естественно, головокружение, а у работников на местах, хотя то-же партийцев. Ни за бессмысленное, никому не нужное вторжение в Афганистан. Ни за разорение бездумной эксплуатацией целинных земель, когда богатейшую землю за два-три года превратили в пыль. Бесполезно все перечислять.

А все, что удавалось: победа в Великой Отечественной, энтузиазм народа в строительстве пятилеток, достижения в науке и искусстве — все это шло под грифом:

«благодаря партии и правительству».

И если считать, что все, кто в те времена ударно, с душой работал, есть предатели, потому что ведь они крепили державу, которой распоряжались коммунисты, тогда я предатель.

Потому что все мое, актера, творчество было искренне посвящено моей стране, моему народу, и именно тем людям, которые больше других старались приумножить богатства страны. Я это с молоком матери всосал, другого у меня не было: коллекти визм, комсомольцы-добровольцы, мой Трубников — мой председатель, Георгий Жу ков — я во всех этих ролях не кривил душой. Я старался каждого такого моего героя сделать наилучшим образом, чтоб его запомнили, чтоб его полюбил зритель, чтоб, может быть! — ему подражали. Отсюда — максимализм инженера Бахирева («Битва в пути» Галины Николаевой), отсюда — архимаксимализм председателя Трубникова (к/ф «Председатель» по Ю. Нагибину), отсюда идет просто жестокая позиция Нурко ва («Обратная связь»). Или идеально чистый нравственно юный рыцарь без страха и упрека, как он задуман Арбузовым, герой «Иркутской истории» — Сергей. Да, этими ролями я участвовал в строительстве жизни.

Разумеется, и у меня в то время, как и у любого умеющего думать и сравни вать одно с другим человека, возникали мысли о несоответствии идеалов, провозг лашаемых в стране, с тем, что зачастую происходило. Возникало и чувство обиды, и чувство горечи: как это так — люди работают, порой надрывно, а в стране все никак не ладится нормальная жизнь? Все нехватки, недостатки, прорывы, прорехи... Куда девается все?

В наших маленьких комнатах общежитии говорили шепотом о Сталине...

Потом — шепотом — но погромче — о Хрущеве...

А спектакли играли! Спектакли, прославляющие преданных своему делу — а значит, системе — людей. Но виноваты ли эти любящие свой труд, свою страну люди?

Покаяние мое может выстроиться на том, в чем я лгал, когда играл комсомольцев добровольцев, но я не лгал и не лгали мои товарищи. И не лгали режиссеры и поэты, которые старались понять это время.

Да, мы могли существовать в определенном, отмеренном партией русле, были зажаты в этом русле, но все равно была жива душа искусства. И можно как угодно отнестись к «Комсомольцам-добровольцам», но этот кинофильм, чувства и мысли, переполнявшие его героев, были документом времени, приметами истории.

Комсомольцы-добровольцы искренне, самоотверженно отдавали свои силы, свои молодые жизни на благо своей страны и народа. А правящая элита партии узурпировала и их мечты, и самые их жизни.

Что может быть чище и благородней человека, жертвующего собой ради своего народа, ради его счастья? Ничего.

И что может быть подлее, чем использовать искренность такого человека в своекорыстных целях? Тоже ни-че-го... Вот они — страшные жернова времени, в котором мы жили, создавали свои пьесы, свои поэмы, свои спектакли.

Тоталитарное государство выдавалось за народное. И, кто бы ни стоял во главе его:

страшный гениальный Ленин;

губитель людей Сталин;

не очень-то, говорят, далекий человек, но богатый народной сметкой Хрущев;

герой многочисленных анекдотов — Брежнев;

и так далее — все равно — в стране диктаторски правила верхушка КПСС.

Независимо от того, чья голова маячила наверху. Тоталитаризм входил в состав крови нашей. От смены генсеков ничего не менялось.

Внешняя стабильность государства удерживалась партийной рукой, вооруженной всей силой репрессивного аппарата и монополией на средства массовой информации.

Малейшее слово сомнения, проявление хоть какого-то инакомыслия, не говоря уж о свободомыслии, просто истреблялось. На цековском Олимпе решалось, кого издавать, а кого «изымать». Осечка произошла, пожалуй, только раз, в 1962 году, когда Н. С.

Хрущев фактически вынудил Президиум ЦК КПСС проголосовать за публикацию повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Партийные идеологи и стражи государственной безопасности заволновались. Но «оттепель», она и на исходе своем — «оттепель»: через два года книгу выдвигают на соискание Ленинской премии. Мне посчастливилось участвовать в этом обсуждении, так как я, не знаю, за какие заслуги, именно в том, 1964 году был избран в состав Комитета по Ленинским премиям.

Откровенно и беззастенчиво вмешивались в наши дискуссии партаппаратчики и добились своего: премию Солженицыну не присудили. Тогда мы не знали, что сра зу после голосования в нашем Комитете была направлена бумага в ЦК КПСС, этакая докладная, в которой отмечались «весьма существенные недостатки» в работе Коми тета, проявившиеся «особенно резко при обсуждении повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». «На секционных и пленарных заседаниях, — докладыва лось в ЦК, — с большой активностью навязывались односторонние суждения об этой повести, делались попытки противопоставить ее всей советской литературе как дейс твительное выражение главной линии ее развития в настоящий период. Такую точку зрения особенно активно проводил А. Твардовский. В выступлениях Твардовского, Н. Зарьяна, М. Ульянова выразилось стремление придать дискуссии определенный политический характер».

А я-то думал, отчего так быстро закончилось мое пребывание в членах столь высокого Комитета! Но это к слову. Главная моя цель — напомнить в связи с именем Солженицына, нет, не о травле писателя со стороны партчиновников или карьеристов от творческих союзов, а о письмах от «простого народа», рабочих, колхозников, заполнивших в конце шестидесятых годов страницы газет. Их авторы — кровная родня моим корреспондентам, нынешним, из времени годов девяностых. Та же ненависть к иным взглядам, тот же набор слов: «предатель», «перевертыш», «враг народа», «опорочил завоевания социализма», «продался за тридцать сребреников иностранцам».

Мне жаль этих людей: они и палачи, они и жертвы тоталитарной системы.

Тоталитаризм не давал дышать. Но подспудно в обществе шло кипение страстей, недовольства, сомнений. Внутри — бурлила кровь людская, совершались трагедии, драмы. Запреты «сверху» лихорадили «Таганку» — метался Юрий Любимов. Не давали дышать Олегу Ефремову. Кстати сказать, раз уж мы вспомнили солженицынскую эпопею, главный режиссер тогдашнего «Современника», Олег Ефремов, публично протестовал против исключения Александра Исаевича из Союза писателей, назвав этот акт политической ошибкой, а Сергей Юрский, в то время артист Ленинградского Малого драматического театра, квалифицировал его как глупость, ибо «такого писателя можно исключить из русской литературы только формально». Шел самый конец шестидесятых. Маразм крепчал.

Многие талантливые, наиболее совестливые люди из артистического мира умирали молодыми, умирали рано. Так умер Олег Даль. Так умер Василий Шукшин.

Рано ушел от нас светлая душа — Лёня Быков. Им не хватало воздуха... Но все равно художники, нет, не диссиденты, просто художники, в своих произведениях взывали к свободе, к общечеловеческим ценностям, нормам. Их искусство поддерживало просто нормальную человеческую жизнь. Ту жизнь, где люди продолжали любить друг друга, вступали в брак, рожали детей... Шла бессмертная жизнь! И в лучших работах моих коллег, всех нас, и моих в том числе, мы отстаивали именно эту линию жизни, не имея возможности открыто бороться с уродствами системы.

Как уже говорилось, под гигантским давлением сверху эти уродства были растворены в крови эпохи. Знаете, как под давлением больших глубин в крови человека растворяется азот, а когда давление падает, азот «вскипает», снова превращаясь в газ, которому не место в крови человека. И человек с вскипевшей кровью — погибает.

Это называется кессонная болезнь, ее хорошо знают водолазы. Противостоит этой болезни только режим подъема на поверхность: постепенный. Медленный. Чтобы азот удалялся малыми порциями, не разрушая тканей тела... Боюсь, именно это происходит сегодня с нами. Скажем, растворенная общим жестоким давлением в крови многонационального государства «дружба народов» — при резкой суверенизации — «вскипела», рвя до крови живые ткани республик бывшего Союза... То же и с анархией безвластия. То же и с взрывом преступности...

А в прежнее время, под «крышкой», протестовала ничтожная часть граждан. Их называли диссиденты. И я к ним не принадлежал. Каяться мне в том? Тогда нужно каяться всему народу. Всем, кто просто работал или даже кричал «ура!».

Можно кричать «ура», что называется, по делу: например, идя в атаку, кричали «ура!». Оно поддерживало, заглушало естественный страх смерти... Кричали «ура!» Гагарину. Это был искренний восторг нации, народов всего СССР: наш человек первый в космосе!

Но можно, крича свое «ура!», строить карьеру. Разница... Разница в том, кому служить: Родине или себе. Разобраться в оттенках «ура» бывает трудно. Но — возможно.

Так вот: подавляющее большинство служило жизни и государству, своей Родине.

Однако общество все больше корчилось от коррозии лжи. От внутреннего противоречия: пропаганда твердила одно, практика обнаружила совсем другое.

Происходило то, о чем в свое время, в первые годы Гражданской войны писал русский писатель-гуманист Владимир Галактионович Короленко в своих письмах Луначарскому, пророча, что система, построенная на лжи, долго не продержится.

(Эти письма у нас появились в печати лишь после 1985 года.) Гигантская империя, созданная безжалостной силой диктатуры партии и поддерживаемая ложью, как бы стала терять силы. Вся работа, весь труд народа, даже сам энтузиазм — пробуксовывали.

Не от сознания неколебимой силы государства и партии решился на перестройку Горбачев. Другое дело, как она пошла. И вспомните честно: первые годы люди радовались и надеялись. И я тоже как гражданин и человек поверил в благо для всех этого начинания тогдашнего Генсека. Я стремился в меру сил соответствовать начавшемуся процессу. Писал статьи, выступая за очищение страны, всего общества от лжи, от несправедливости. И до сих пор убежден, что следует идти в этом направлении.

Наверное, беда была в том, что слишком долго не решались руководители страны, не шли на решительные поступки. К 1992 году — вы, конечно, помните, даже Москва стояла в очередях к пустым прилавкам в надежде, что чего-нибудь авось подбросят...

Стояли за куревом. За хлебом... Сегодня об этом почти забыли. Во всяком случае, нужно сделать усилие, чтоб припомнить.

Кто спорит, что и сегодня нелегко жить. Всем нелегко. Трудно. Удивляет другое:

оттого, что трудно, многие хотят возвращения вспять. Не хотят движения вперед, не желают включаться в дело, которое бы лучше всего у них получилось. Вот как рассказывал мой знакомый предколхоза Вагин о своих колхозниках: «А зачем нам большой заработок? Ты нам хоть небольшой, но оклад положи. Нам хватит».

Я же по своему артистическому цеху — писал уже об этом выше — вижу, что нам подходит новое время в его главном направлении: раскрепощения личности, ответственности личности за саму себя, за дело, которому служишь. Нужно не отказываться от этого направления, а крепить государственность, строить Закон, воспитывать правосознание в условиях свободы личности. Я всегда был и остаюсь приверженцем сильной государственности. Но только для меня сильная государственность — это сильный и свободный человек, защищенный незыблемым законом, Конституцией, властью, способной эти законы применять, не уступая никаким именам, никаким группам, никакой партии.

Но, к сожалению, семьдесят лет насилия у части людей воспитали убеждение, что сильная власть — это сильный страх человека перед государством, а значит, перед любым начальником имярек, независимо от того, прав он или не прав. Он начальник!

А ты — только дурак...

Вот на этой грани и идет весь раскол в обществе. Одни считают, что не может быть богатой страны без богатых людей. Свободной страны — без свободных людей.

Не может быть страны, уважаемой другим миром, без людей умных, изобретательных, талантливых. А другие полагают, что страна делается богатой тогда, когда она подчинена одному человеку, обладающему неограниченной властью, и этой властью он держит железную дисциплину. А весь народ — в послушании беспрекословном.

Вот на чем раскол.

Еще можно понять семидесятилетних стариков, которые прожили великой трудности и великих несчастий великую жизнь. Работали натужно. Недоедали.

Недосыпали. Честно работали на стройках коммунизма, прокладывали каналы, возводили гидроэлектростанции, вынесли такую войну и пришли к старости, многие — не имея ни сбережений, ни даже своей квартиры, и утешаясь лишь тем, что они — граждане великой страны СССР. От моря и до моря. И вот когда им теперь сказали, что своим трудом они крепили несправедливость, что их «цель — коммунизм» — цель ложная, неосуществимая и что придется все построенное перестраивать, — они обозлились. Их можно понять. Им больно. И они считают, что кто-то нарочно развалил страну СССР. Такой человек — враг. Сначала Горбачев. Потом — Ельцин. И вот такие, как артист Ульянов, который поддерживает Горбачева и Ельцина. И другие вроде него — они тоже враги.

Они не виноваты, что так думают. Они по-другому не могут понять, слепо считая, что все дело в человеке с той или иной фамилией. Горбачев, Ельцин... Еще кто-то...

Так в России, а потом в СССР складывалось, и это уже врожденное. В России все решал царь. В СССР — Ленин. И в душе иных советских граждан он наверняка занимал царское место. Тем более — Сталин. Его и звали «хозяин». Он один и был им. И вот новые пришли. И говорят, что теперь всем владеет народ — демос, что у нас ныне демократия. А лучше не стало. Даже напротив, такую могучую империю — развалили.

Иначе понять не могут люди, которые пишут мне от имени народа: «Развалили вот они!» — и показывают пальцем, и хотят растерзать.

Но истина-то в том, что могучие империи в одночасье не разваливаются.

Германия, разрушенная войной, и насильственно, властью союзников, разделенная на два, даже социально по-разному организованных государства, снова слилась в одно целое, едва ей это позволили. И выбрала единая Германия, увы, не социализм и не советы.

А наш СССР... Меня обвиняют, что я приложил руку к развалу СССР. Хотелось бы мне понять, как это у меня вышло... Разве только тем, что я не хочу возвращаться к тоталитарной системе, которая сама себя изжила, сама себя изнутри разложила?

Но, наверное, все-таки оттого, что я это понимаю, государство не рухнет. Даже если и многие понимают так же, как я, а не как те, что проклинают меня в письмах. А я не хочу обратно в тоталитарное устройство нашей жизни, хотя бы еще и потому, что это оттуда — из того дикого нашего прошлого — идут ко мне эти письма. Сознание моих корреспондентов отформовано в тех социалистическо-советских опоках, отлитых по партийной программе.

Тоталитарное — это значит организованное так, что каждый человек живет под приглядом и по команде, И есть набор правил и силовых структур от КГБ до армии, позволяющий этот пригляд осуществлять. А потому и пригляд, что государство (читай — партия) не верит буквально никому из своих граждан. Тех самых граждан, которые «самые сознательные, самые дисциплинированные и беззаветно преданные партии и народу», — так утверждала коммунистическая пропаганда.

Но вот собирается, например, наш театр за границу на гастроли. Не куда-нибудь к империалистам, а в дружественную братскую Польшу, строящую социализм. Идет 1953 год. Нас инструктируют: всем разбиться на пятерки со своим старшим в каждой!

И чтоб ходить по Варшаве только пятерками, не приведи вас Господь ходить по одному!

Было также приказано не сознаваться, если кто из нас член партии. Говорить, что все мы до единого только члены профсоюза.

Во имя чего надо было врать? Во имя чего следить друг за другом в пятерках? — И это артистам. Академического. Государственного. Московского театра. Представляющего высокое искусство советской сцены в братской стране.

Может быть, рабочим доверяли или их особо выделяли, как «гегемон», сознательный класс общества?

Известно, за пять минут опоздания на работу давали пять, а то и десять лет тюрьмы гегемону. Известно, как резали расценки и увеличивали нормы выработки на заводах и фабриках, едва цех или бригада начинали устойчиво давать план. А чтоб лишнего не зарабатывали.

Если же гегемон начинал требовать, настырничать, как было в Новочеркасске в 1962 году, против него, против рабочей демонстрации, били пулеметы... Так воспитывались сознательность и преданность.

А чтобы сознательность рабочих и сознательность артистов взаимно друг друга дополняли и от этого увеличивались, были интересные мероприятия. Я уже рассказывал, как наш театр соревновался с бригадой завода «Динамо», и как рабочие нас «поправляли», чтобы мы «более правильно» изображали жизнь. Тем не менее мы рады были прийти в цех в обеденный перерыв, дать концерт. Или пригласить наших друзей в театр на спектакль.

Но беда в том, что такими «мероприятиями», как и постоянным напоминанием, что интеллигенция: артисты, писатели, художники — вечно в долгу у народа, что только народ все видит и «чует правду», а потому должен и может учить интеллигенцию,— эти истины от КПСС в отдельные бедные головы вбивали, как гвозди. И до сих пор они сидят в мозгах. Вот так и происходило обучение авторов, ныне пишущих мне.

Должен сказать, что писали они мне и раньше. Не так уж, конечно, дико, зло, но все-таки нетерпимо и с полным правом — поучить...

Так же как и В. М. Шукшина учили, что не бывает рабочего человека, который крепко пьет и скандалит с женой. Меня учили, что не бывает таких директоров заводов, как мой Друянов в спектакле А. Вейцлера и А. Мишарина «День-деньской».

А дело-то в том, что в этой чисто производственной пьесе три часа ковали котлы, а характеры были написаны очень невнятно. Фамилии есть, имена и даже какие то биографии у персонажей, но нет вещественности, нет «тела» — что тут играть?

Сюжет — ясен, как ясный день: директор Друянов начал реконструкцию завода, чтобы еще лучшие ковать котлы. Но если реконструкция — приходится производство пока остановить. И за это директора снимают с работы.

Наверное, и правда, нерядовой директор, смелый. Но в тексте не было это отражено. Там было написано: вошел человек средних лет, в легком заграничном костюме, с привычными командными нотками в голосе. То есть пришел герой и начал руководить. Сразу понятно, что он обязательно победит. В наших такого рода пьесах герои непременно побеждают. И тут же всем становится скучно, потому что ясно, чем это кончится. А худшего наказания, чем то, когда зрители знают все вперед на пять ходов раньше авторов и раньше театра, придумать невозможно. Театр должен быть умнее, хитрее, занимательнее, чем может себе представить зритель. Театр должен ставить перед зрителем задачи — нравственные, или сюжетные, или эмоциональные.

Без этого — какой же театр? Зритель может быстро уловить идею, но не должен моментально разгадать ход действия. Иначе не жди интереса к спектаклю. А тут еще рядом будут ковать котлы, а тут еще беспрерывные разговоры о реконструкции, о замене старых котлов на новые, и провал обеспечен. На все сто процентов.

И вот я, исходя из этих рассуждений и своих воспоминаний о разных интересных нестандартных смелых людях, поступающих вразрез с начальственными указами или принятыми в системе порядками, — у меня немало было таких знакомцев, особенно в председательском корпусе, — тоже решил рискнуть — сыграть нечто совершенно противоположное тому, что написано в пьесе. И вот...

На сцене появился в замызганном костюмишке какой-то седой гражданин, сутуловатый, с шаркающей походкой, со скрипучим, каким-то удивительно неприятным голосом, покручивая в руках цепочку из скрепок. Какой-то такой, понимаете, нахохлившейся птицей, старой драной птицей выглядит этот человек. И тягуче, занудливо разговаривает со всеми окружающими.

Я рассчитывал на то, что зритель будет шокирован. Это и произошло. Зрители сначала не понимают, кто пришел. Хватаются за программки: там написано — директор завода. Директор завода? Да разве такие директора бывают? Что-то непонятное.

Зрительный зал пытается постичь, в чем тут дело, то ли в актере — здоров ли? — то ли в чем другом. Зритель начинает вытягивать шею по направлению к сцене, а не откидывается на спинку кресла, с ужасом поглядывая на часы и думая о том, что еще предстоит промучиться в театре часа два-три.

А этот мой директор ходит, ко всем привязывается, сидит развалившись, пьет какие-то чаи (ему все время секретарша чай носит), со всеми разговаривает пренебрежительно, грубовато, а то издевательски, насмешливо.

И постепенно зритель начинает раздражаться: дескать, что же это за гусь лапчатый, почему он так себя ведет? У одних это вызывает чувство протеста, у других — возмущение, третьим становится интересно, четвертые — не понимают, пятые уже соображают, как бы наказать зарвавшегося актера. Но никто не спит, потому что странный, нахохлившийся, в старомодном костюмчике человек притягивает внимание.

Потом в процессе спектакля зритель поймет, что это человек умный, талантливый, прошедший огонь, воду и медные трубы. Он говорит о себе, например: «Ты что ж, думаешь, меня впервой собираются снимать с занимаемой должности? Все, брат, было, все. Ты знаешь, что у меня три ордена Ленина и двенадцать выговоров разного калибра?» Становится ясно — этот человек, прошедший большую жизненную школу, на самом деле прикрывается своей странной манерой, как маской, от бесчисленного количества дураков. Но это становится ясно в конце спектакля. И зрители досмотрят до конца, потому что будут разгадывать характер. И вот этот процесс разгадывания Друянова, его личности, и становится в какой-то мере, не знаю уж, в полной ли, становится содержанием спектакля.

«День-деньской» имел приличный успех и у критики, и у зрителя, но вызывал всегда какое-то раздражение.

Так, дружно выступили против моего Друянова директора заводов в Свердловске, — их специально «собрали» на этот спектакль. А что — и директоров в обязательном порядке в те времена собирали... А то вдруг сами-то не захотят пойти... Все как один они утверждали, что такого директора быть не может. Не по сути его характера и его высокой ответственности, вплоть до риска быть снятым с должности, а вот именно за вид и привычки. В основном... за гнусавый голос. Мне и смешно было, но и горько, что люди судят так поверхностно. Ведь недаром же говорится, что встречают по одежке, провожают по уму. К сожалению, у нас часто и встречают и провожают по одежке. И даже не столько по одежке, сколько по месту, которое занимает человек: если высокое, то, будь он умный или неумный, его провожают соответственно месту...

Но пока спектакль не перенесли на телеэкран, было еще терпимо. У телевизоров, естественно, народу собирается, мягко говоря, поболее, чем в театральном зале. И вот тут на меня обрушился гнев народный... Один зритель мне написал: «Товарищ Ульянов! Я так и не понял вчера: так хороший вы или плохой?» Бедный, бедный зритель! Он растерялся, не получив привычной установки.

Ему не объяснили, не разжевали, как манную кашу: этот — белый, а этот — красный, этот — фашист, а вот этот — наш...

Еще было письмо как резолюция: «Мы, лаборантки такой-то лаборатории, сегодня весь день проспорили, считая, что вы неверно играете и неправильно отображаете образ советского директора». Вот так. Стоило нарушить правила игры, смешать краски и — меня не поняли. Не все, разумеется. Но очень многие.

Бывают и неожиданные суждения у зрителей. Так произошло с фильмом по повести Бориса Васильева «Самый последний день». О судьбе милиционера, удивительно симпатичного, добрейшей души человека. Я прочел эту работу и понял, что просто необходимо сделать фильм. И вот почему. Я все чаще и чаще начал встречаться с проявлениями недоброжелательства, неоправданной злости, обидной грубости, хамства, сердечной черствости. Меня это всегда тревожило, ранило, обжигало. А Борис Львович Васильев умеет показать в своих таких простых и обычных героях прекрасные человеческие черты. Во всех его произведениях: «А зори здесь тихие...», «Не стреляйте в белых лебедей», и в «Ивановом катере», и, наконец, в «Самом последнем дне» живут как раз такие простые русские люди с великой любовью к земле, к окружающим, к жизни, с великой добротой в сердце.

И мне неудержимо захотелось показать с экрана глаза хорошего и доброго человека, героя повести «Самый последний день» Семена Митрофановича Ковалева.

Меня не оставляла надежда посмотрев в эти глаза, может быть, посветлеют и потемневшие от злобы глаза... Может быть, в этом образе есть и немалая доля мечты о таком человеке? Может быть. Но это мечта не о том, что несбыточно, а о том, что есть, но чего не хватает на всех.

Этот фильм был моим режиссерским дебютом, я же исполнял и роль Ковалева.

Конечно, не всякая актерская и режиссерская тревога и боль передаются зрителям с той же остротой. Но письма от зрителей меня просто изумили. Например:

«Зачем вы остановились нa этом, почти сказочном материале? Что вас привлекло в этой умилительной фигуре добренького милиционера? Вы же всегда играли людей сильных и волевых, и вдруг образ добродушного и даже мягкотелого человека, который по доброте своей и гибнет?» И таких «зачем» и «почему» разного рода было того...

Как же объяснить, что всякая роль — это мой актерский рассказ о том, что меня как гражданина волнует именно сегодня.

Так вот — это еще был рассказ о добром и хорошем. А что же началось, когда на телевидении прошел фильм Никиты Михалкова «Без свидетелей» по одноименной пьесе Софьи Прокофьевой. В фильме всего два актера: я — это Он — и актриса Ирина Купченко — Она. Этот мой «Он» был редкий подонок и подлец. Все это и обнаруживается в его отношениях с женой, когда они — без свидетелей.

Это была очень трудная работа. Скрупулезная, подробная работа по «проявлению» моего персонажа. Притом проявленными должны были быть краски, которые в отдельности ничего собой не представляют, а вот когда собраны воедино, создается личность, характер, тип.

Еще мне была интересна эта роль потому, что тип, которого я играл, стоял как бы вне моих владений. Хотя вроде бы и глупо заключать себя как актера в какие-то рамки, но все же эти рамки есть, есть границы, через которые не стоит переступать, ибо там ты не знаешь языка. Но все-таки и в своих владениях хочется быть разным, искать что-то для себя новое, непохожесть — в привычном. И это была одна из моих самых трудных ролей. Еще и потому, что этот мой тип — актер в жизни. Он все время играет: играет — хорошего человека, играет — деятельного, играет — любовь. Мне, актеру, надо было сыграть «актера в жизни»...

Очень многие зрители не поняли этот характер. Не поняли, не приняли и раздражились. Они считали, что «актерство актера» идет не от персонажа, а от исполнителя — от меня.

«Что это Ульянов так наигрывает? Он что, потерял совесть: стал так развязно играть, так нагличать?» — вот такой был тон.

Некоторые зрители поняли все точно. И писали, что мы правильно сделали, показав такого мерзавца и подлеца. Одна женщина призналась, что это прямо портрет ее мужа, бывшего. Но большинство писем было полно злобы. Да, именно злобы и несогласия: «Как вы, Ульянов, смели играть такого подлеца? Вот вы теперь открылись во всей своей красе и сущности». И в таком же духе, и так далее...

Вот, оказывается, когда еще я «обнаружился» и когда меня выволокли «за ушко да на солнышко»...

Понятно, что так пишут зрители детского уровня восприятия искусства, для которых артист, играющий определенного персонажа, и есть тот самый персонаж. И должен отвечать за его поступки. Они думают об актерах как дети: «Вот этот дядя — Бова-королевич, хороший. А вот этот — плохой, он Кощей Бессмертный».

Только вот дети, в отличие от взрослых, на этих «дядей», не сердятся и их не оскорбляют.

Как-то мне попалась в «Литературной газете» заметка: зрительница из г. Умани пишет: «Артисты играют то положительных, то отрицательных героев. Почему же не хотят считаться с тем, что у меня, зрителя, есть память, в том числе эмоциональная?

А то смотришь на положительный образ, а память подсказывает, что я видела этого актера в роли подлеца и мерзавца». Ценное признание. Оно объясняет психологию, видимо, немалой части зрителей: у них, как и у детей, еще не развита аналитическая способность сознания, но в отличие от детей, они уже запоминают артиста-исполнителя, и он им «мешает». Дети целиком отдаются обману игры, все же зная, что это игра.

А взрослое «дитя» из-за этого знания уже не может наслаждаться искусством как таковым, то есть искусным умением актеров искусственно воссоздавать жизнь, в том числе жизнь персонажей, — «плохих» или «хороших». Подготовительный зритель только восхитится умением актера имярек одинаково убедительно предстать в любом обличье, но зритель-«дитя» серчает. К тому же, в отличие от истинного дитяти, этот зритель знает про себя, что он — народ, которому дано судить. Его так учили.

«А разве так можно? Как же, нас учили другому. А это я не понимаю, и, значит, не принимаю».

Очень правильно написал драматург С. Алешин — такой зритель, придя на спек такль, хочет потешить свое самолюбие и получить подтверждение своей непогреши мости. Он желает получить подтверждение тому, что ему уже известно, и досадует, и даже гневается, если увидит и услышит нечто иное, а то и противоположное. Он ос корблен, если вдруг актер, которого он привык видеть в положительных ролях, возь мет да и сыграет негодяя. Это, по его разумению, — предательство.

А поскольку у нас в стране оценка искусства в любом его проявлении всегда была делом политическим, из иной такой оценки часто вытекали серьезные последствия.

А наш сердитый зритель-«дитя», и не думая особенно, — знание это у него в крови, в мозжечке, — позволяет себе любую брань и не нуждается в аргументах и обоснованиях своего негодования: «Нас не так учили!» и — все тут...

Так что очень можно понять негодование авторов писем ко мне, обвинивших меня в предательстве: тут речь не о какой-нибудь не такой или не так сыгранной роли — тут от роли — «Жукова играл, гад!» — к действительности — «за Ельцина!» И обижаться то на них неловко, и месть их мне и угрозы по-детски наивны: «Да вам не Жукова надо играть, а предателя Власова!» Что ж, была бы пьеса хороша и интересна, характеры были б убедительны, сложны и наполнены веществом, годным для лепки, почему ж не сыграть Власова? Играю же я Понтия Пилата, как известно, предавшего Христа и умывшего руки... Пожалуй, по части предательства Понтий Пилат переплюнет генерала Власова: ведь он, Понтий, знал, что Христос — невиновен, знал, что он прекрасный человек и даже ему, Понтию, помог избавиться от головной боли, а все ж поддался крикам толпы и воле Синедриона и выдал Христа на казнь... Думаю, если фильм Юрия Кары «Мастер и Маргарита» каким-то образом дойдет до массового нашего зрителя, мои корреспонденты будут удовлетворены: так ему, голубчику этому Ульянову — вот играй теперь Пилата, а не Жукова...

Но я мечтаю и Жукова еще сыграть. В настоящем глубоком драматичном художественном фильме, где предстал бы перед нами не только военачальник, полководец, а человек живой, со всеми его сложностями, противоречиями, надеждами, мечтами, ожиданиями... Но нет пока, не написана такая пьеса. Или такой роман. О маршале Жукове.

Я посмею еще возразить моим лютым критикам по поводу их уверенности, что Жуков — это некая антитеза Ельцину, что Жуков был бы против реформ, идущих в нашей стране. Ведь Георгий Жуков — человек творческий, человек, видевший, как говорят шахматисты, на много ходов вперед, с острым аналитическим умом, умеющим учитывать множество фактов, действующих одновременно. И потом — он на себе самом испытал, как боятся «коммунистические вожди» человека умного, сильного волей, авторитетного среди народа. Как, не считаясь с интересами страны, они не гнушаются мстить такому человеку. Нет, нет, я уверен: почерк старой коммунономенклатуры претил бы Жукову. Стоит сокрушительно пожалеть, что его нет сегодня с нами: он бы придал твердости и решительности переменам в России. И наша армия чувствовала бы себя по-другому. Факт.

Но какого великолепного аргумента лишились бы тогда мои критики, авторы злых писем! Ну чем бы они меня донимали, если бы Жуков был вместе с Ельциным?

Ну, относительно «аргумента» — это, конечно, грустная шутка. И то, что я играл Жукова — ни для кого ничего не доказывает.

Я уже писал здесь, что в условиях, когда действительно свободно можно говорить что угодно, звать куда угодно, образовывать партии, какие вздумается, и все полоскать густопсовой руганью, — в таких условиях управлять страной, такой многонациональной, как наша Россия, — труднейшей крест. Никто из руководителей России ни в прошлом, ни при нашей жизни еще не отваживался допустить такое. Так что Ельциным можно только удивляться, как он держится этой линии, на его месте другой бы давно ввел чрезвычайное положение и кнут, иным гражданам желанный.

Увы, желанный! Ведь с тоской вспоминают, как при Сталине «боялись»! Да, сажали, да, расстреливали, зато остальные — ни-ни!

Но несмотря на этих сторонников кнута и пули, несмотря на то, что действительно у нас и разгул преступности, и анархия, Президент не сворачивает с намеченной дороги.

Вот почему я поддерживаю курс на демократическое переустройство нашей России. Я не хочу вернуться в страшный номенклатурный, тоталитарно одномерный мир. Я и не верю, что в него можно сейчас вернуться. Но опасаюсь, что в него могут вернуть силой. Вот тогда и будет ужас. В тот мир могут вернуть силой, опираясь на ваше, мои корреспонденты, желание, «чтоб было как вчера, как при застое». Опираясь на ваш страх пред миром, где надо самому отвечать за себя.

Нет, я не могу воспевать Россию такой, какой она была. Она была великая, но и ужасная. Как писал Некрасов, «ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь». Так вот, задача у России — выровнять эти перепады по «планке» обилия, в сторону могучести, а не шарахаться назад, где этого не удалось сделать. И немудрено, что не удалось, и никогда не удастся там, где одни командуют — а другие работают;

где одни партачат — а другие за это своей шкурой расплачиваются;

где одни только — «имеют право», а другие могут себе позволить практически все.

Нет, я не хочу туда — назад — где у крестьян были потухшие глаза. Я писал уже, как я бродил по базару деревенскому, искал типаж для своего Егора Трубникова и столкнулся с тем, что не увидел глаз острых, цепких, въедливых.

Совершенно уверен, что сердитые авторы писем, проклинающие меня на все лады, глаза имеют не потухшие, а скорей всего горящие, злые, негодующие. Так что хоть это запишите, мои дорогие оппоненты, на счет того, что принесла нам — и вам! — перестройка. Может, вы и с этим не согласитесь, может, скажете, пусть наши глаза потухнут, но пусть все будет, как прежде. Поверьте мне, просто как актеру: это вам только кажется, что так будет лучше. Потухшие глаза — это начало конца нации. Это точно. Потому что это угасший интерес к самой жизни.

Сегодня видно: общество постепенно выруливает на другие взаимоотношения, на другие, которые я — ну что я могу с собой поделать — приветствую, я их принимаю, я верю в них. Не сейчас и не в ближайшее завтра сложится жизнь так, как бы нам всем того хотелось. И это я понимаю, понимаю, что на мой век каши хватит, нахлебаюсь горького до слез и до конца дней моих. Но все дело в том, что можно вырваться куда то. А из прошлой, любимой вами ситуации, вырваться было некуда: с одной стороны — «железный занавес», с другой — ГУЛАГ.

Вот скажите мне, пожалуйста, объясните мне, защитники тоталитарной системы, почему у нас, кроме оружия, нет другой продукции качеством выше уровня мировых стандартов? Почему только в изобретении и изготовлении оружия мы можем состязаться с Западом? Хотя талант нашего народа выше уровня мирового стандарта.

Народ российский, не только русский, вообще талантливый народ, но поставлен в такие условия, что куда ни сунешься — либо идиотство чиновничье, либо непробиваемая чиновничья тупость. Ведь не секрет, что многие собственные изобретения наша страна покупает за валюту на Западе, потому что скупятся чиновники от государства запатентовать изобретение соотечественника;

заводам-изготовителям тоже невыгодно внедрять у себя новшество — ведь у них, заводов, — план. Ну-ка вспомним моего Друянова с его котлами! А Запад не ленится — у него одно на уме: выгода. И вот только когда их новая технология или новый аппарат, машина, оставляют нас далеко позади, скажем, лет на двадцать, наскребают чиновники золотишка раз в тысячу более, чем бы своему изобретателю в свое время выплатили... И покупают... За границей...

Как сказал Сухово-Кобылин в своей знаменитой пьесе «Дело»: «На Россию было три нашествия: татар, французов и чиновников». И действительно, чиновники сжирают все. Против же чиновника есть лишь одна действенная сила: право каждого на свое собственное дело. Если ты сам своему делу хозяин, никто не запретит тебе ковать котлы, как ты считаешь для себя выгодным. Ты и изобретателю заплатишь, чтоб он именно тебе передал свою новинку, которая враз двинет тебя ко всяческому успеху.

Да, сегодня еще при кажущейся свободе структура жизни неимоверно усложнена:

тут и непонятная налоговая политика, и непрочный рубль, и масса всевозможных осложнений, и чиновник еще по-прежнему всесилен, и пока что размножается он как бы даже путем деления. Но по мере упорядочения экономики и производства эта чиновничья злокачественная опухоль пойдет на нет. Непременно и неизбежно.

В нормальном демократическом обществе каждый занимается своим делом.

Профессионализм предпочитается в таком обществе. Уже сегодня я вижу по моим товарищам-артистам: они уходят из активной политики так же, как и я сам ушел и не хочу быть ни депутатом Думы, ни членом еще какой-нибудь организации. Я — актер и в общественной жизни участвую своей профессией, тем, что умею делать. А из непрофессиональных занятий заведомо ничего путного не получится. Поэтому все меньше и меньше деятелей культуры будет в политических организациях. Но это совсем не значит, что они отказываются от своих мыслей, своих политических предпочтений, принципов своих и позиций. Они будут их утверждать своим искусством, своими выступлениями — может быть, в печати, а может быть, и на Васильевском спуске. А то...

Я буду поддерживать то или иное явление, которое мне кажется нужным и верным, я осуждаю и буду осуждать вредное с моей точки зрения. Имею на это право, как любой гражданин России. И не надо мне перед кем-то, хотя бы перед тобой, мой разгневанный корреспондент, оправдываться. И не надо мне доказывать, что я русский, и кричать, что я не люблю Россию. Только я другую Россию хочу.

Хочу видеть Россию свободной от рабства и злобы, когда чуть что — вопят ее «патриоты»: расстрелять! повесить! изгнать! Хочу видеть ее в сознании спокойного своего достоинства и спокойной силы, уважаемой всем другим миром, берегущей красоту своей природы, своих рек и лесов, — и потому выступаю за ее преображение на тех путях, которые пошли с апреля 1985 года.

Да, апрель 1985 года... Можно так ли сяк ли относиться к М. С. Горбачеву, но все-таки это он, боясь, оглядываясь, рискуя, балансируя направо-налево, качнул-таки этот гигантский дом — коммунистическую империю, — и этот гигант оказался на деле шатким... Я-то это видел, когда люди говорили: «Ну, это все скоро успокоится... Это все зажмут». Потом стали говорить: «Это надо зажать. Запретить...» Да, так говорилось на последних Пленумах ЦК КПСС. Тот же ужас простых решений... Но затрещал, пошатнулся этот дом. Так что ж, виноват только Горбачев? Не было б его, был бы кто-то другой. Это уж время рождало своего исполнителя. Время делает свое дело...

Криками, войной, заговорами его можно замедлить, но не остановить. Когда в Думе, на этом всероссийском ристалище, на весь мир гремит монолог: «В лагеря! В тюрьмы всех демократов! Всех, кто с ними, в вагон — на север!» — я думаю, вот она, воскресшая мечта Сталина о простом решении всех проблем... Да, тем, кто рвется назад, в родную тоталитарную вотчину, непременно нужно разжечь ненависть всех против всех. В ее удушливой атмосфере ловчее перехватить руль. И властвовать, разделяя, — куда проще. Разделяя и пугая очередным врагом, мешающим всеобщему счастью.

...Американец, идучи по Нью-Йорку, с гордостью показывал мне небоскреб:

«Смотри, это Трамп построил!» Есть у них такой молодой, очень модный мультимиллионер. И американец говорит с восхищением: посмотри, чего человек добился! Какой домина встал в городе благодаря ему! А у нас: «Видал?! Какой банк отгрохали, сволочи! Разбогатели, гады! Буржуями заделались!» Так она и идет у нас — эта бесконечная классовая борьба...

Я недавно слышал замечательную характеристику своего собственного положения. Вышел я из здания нашего Союза театральных деятелей, а дверь там открывается прямо на тротуар. Идут ребята, такие наши нынешние — под два метра — лбы, «крутые ребята в прикиде», как ныне говорят. Я вышел, они промелькнули мимо меня. Один другому говорит:

— Видал ты этого? Известный актер... Сейчас вышел.

— Кто? — спрашивает второй.

— Да Ульянов... Сволочь, коммунистов играл...

Вот вам и антитеза к тезисам «злых писем». И не менее злая...

Вот так вот. Классовая борьба не прекращается. Классовая борьба, классовая борьба, классовая борьба...

А нужна бы — конкурентная! Когда производят лучше, строят лучше, когда лучше машины, лучше питание, лучше квартиры — все лучше. Конкурентная борьба дает импульс движению к лучшему, движению вообще, развитию людей. А классовая — все подчиняет некой безличной цели класса вообще и потому мне, как индивидуальности, не дает проявить никакой инициативы. Мне разрешено быть лишь винтиком в механизме классовой борьбы. И эта борьба лично меня приводит к нищете. Даже если мой класс победил.

...Нет, ответственность за себя — на тебе самом. Сам отвечай за собственные дела, и свою жизнь строй сам. А государство не должно мешать тебе строить эту твою жизнь, если ты не мешаешь государству, и бдительно охранять твои гражданские права, твою свободу и человеческое достоинство.

И не надо голову ломать, чтоб придумывать такую систему. Все давно придумано, и те страны, где эта система работает, живут мирно, а граждане их не бьются головой о стенку.

Была такая карикатура в газете, запомнилась мне: и смешная, и горькая. Написано на памятнике: «Иван Иванович Иванов. 1917—1993 гг. Ты всю жизнь бился головой о стенку».

Вот уж действительно: мы всю жизнь бились головой о стенку. Такая была наша работа.

Но больше я не хочу биться головой о стенку.

Спасибо...

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.