WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 6 |

«МАРК ТВЕН СОБРАНИЕ РАССКАЗОВ ТОМ 1 im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2003 © «Im Werden Verlag» 2002, составление и оформление, дополнено 2003. ...»

-- [ Страница 3 ] --

Через две недели после пропажи слона я, по совету инспектора, увеличил вознаграждение до семидесяти пяти тысяч долларов. Это была очень большая сумма, но я предпочитал пожертвовать всем своим состоянием, чем потерять доверие правительства. Теперь, когда сыщики очутились в таком незавидном положении, газеты ополчились на них и принялись осыпать несчастных ядовитейшими насмешками. Это подхватили бродячие театрики, и актеры, одетые сыщиками, вытворяли бог знает что, носясь по сцене в поисках слона. На карикатурах сыщики обшаривали поля и леса, вооружившись подзорными трубами, а слон преспокойно воровал у них яблоки из карманов. А как издевались карикатуристы над полицейским значком!

Вам, вероятно, приходилось видеть этот значок, исполненный золотым тиснением на обложках детективных романов. На нем изображен глаз, под которым стоит подпись: «Недремлющее око». Если сыщику случалось зайти в бар, то хозяин бара, якобы в виде милой шутки, задавал ему вопрос, в свое время ходкий среди завсегдатаев таких мест: «Что прикажете подать, чтобы око продрать?» Сыщикам буквально не давали прохода подобными насмешками.

И только один человек продолжал хранить в такой обстановке спокойствие, невозмутимость и выдержку: это был непоколебимый инспектор Блант. Он ни перед кем не опускал глаз, его безмятежная уверенность в себе оставалась неизменной. Он повторял:

— Пусть беснуются. Смеется тот, кто смеется последним!

Мое восхищение этим человеком граничило с каким то благоговейным чувством. Я не отходил от него ни на шаг. Пребывание в его кабинете стало угнетать меня и становилось тягостнее день ото дня. Но я считал, что если он выносит все это, то мне тоже не следует сдаваться, во всяком случае до тех пор, пока не иссякнут силы. И я приходил туда ежедневно и был единственным посторонним человеком, которого хватало на такой подвиг. Все удивлялись мне, и я сам частенько подумывал, не удрать ли отсюда, но одного взгляда на это спокойное и, по видимому, не омраченное тяжелой думой чело было достаточно, чтобы снова набраться стойкости.

Однажды утром, недели через три после пропажи слона, когда я уже собирался сказать, что мне придется покинуть свой пост и удалиться восвояси, великий сыщик, словно прочитав мою мысль, предложил еще один блистательный, мастерский ход.

В нем предусматривалось соглашение с преступниками. Изобретательность этого человека превзошла все, что я знал до сих пор, хотя мне и приходилось сталкиваться с самыми изощренными умами вашего века, Инспектор заявил: чтобы достигнуть соглашения с преступниками, ста тысяч долларов будет вполне достаточно, и слон найдется. Я ответил, что попытаюсь наскрести эту сумму, но как быть с несчастными сыщиками, которые трудились с такой беззаветной преданностью своему делу? Инспектор сказал:

— В таких случаях они всегда получают половину.

Мое единственное возражение было снято. Инспектор написал две записки следующего содержания:

«Сударыня!

Ваш супруг сможет заработать солидную сумму денег (с полной гарантией, что закон не посягнет на его личность), если он согласится на немедленную встречу со мной.

Старший инспектор Блант».

Одна из этих записок была отправлена с доверенным лицом особе, которая считалась женой Молодчика Даффи. Другая — особе, которая считалась женой Рыжего Мак Фаддена.

Через час пришли два весьма оскорбительных ответа:

«Старый дурень! Молодчик Даффи два года как помер.

Бриджет Магони».

«Старый тюфяк! Рыжего Мак Фаддена давно вздернули, он уж полтора года как в раю.

Это каждому ослу известно, только не сыщикам.

Мэри О’Хулиген».

— Я давно это подозревал, — сказал инспектор. — Вот вам еще одно доказательство безошибочности моего инстинкта.

Если какой нибудь из планов рушился, этот человек был готов немедленно заменить его другим. Он сейчас же составил объявление в утренние газеты, копия которого у меня сохранилась:

«А ксвбл. 242. H. Тнд. фз 328 вмлг. ОЗПО — ;

2 м! огв. Тс с!» — Если вор жив и здоров, — пояснил мне инспектор, — он обязательно явится в условленное место встречи, где обычно заключаются все сделки между сыщиками и преступниками. Встреча должна состояться завтра, в двенадцать часов ночи.

Никаких других дел больше не предвиделось, и я, не теряя времени, с чувством громадного облегчения покинул кабинет инспектора.

Я пришел туда на следующий день в одиннадцать часов вечера, имея при себе сто тысяч долларов наличными. Они были немедленно вручены инспектору Бланту, который вскоре удалился, все с той же отвагой и уверенностью во взоре. Невыносимо долгий час уже подходил к концу, когда я вдруг услышал желанные шаги и, задыхаясь, неверными шагами двинулся навстречу инспектору. Каким торжеством сияли его прекрасные глаза! Он сказал:

— Сделка состоялась! Завтра критиканы запоют другую песенку! Следуйте за мной!

Он взял зажженную свечу и спустился вниз, в огромное сводчатое подземелье, где обычно спали шестьдесят сыщиков, а сейчас человек двадцать коротали время, играя в карты. Я шел за ним по пятам. Инспектор быстро направился в дальний полутемный конец подземелья;

и как раз в ту минуту, когда я, задыхаясь от невыносимой вони, уже терял сознание, он споткнулся о какую то необъятную тушу и повалился на пол со следующими словами:

— Наша благородная профессия восстановила свою поруганную честь! Вот он, ваш слон!

Меня внесли в кабинет инспектора Бланта на руках и привели в чувство карболовой кислотой. Явились сыщики в полном составе, и тут началось такое бурное ликование, равного которому мне никогда не приходилось видеть. Вызвали репортеров, откупорили шампанское, стали провозглашать тосты, обмениваться рукопожатиями, поздравлениями. Героем дня, разумеется, считался старший инспектор, и его счастье было так полно и так честно заслужено, что даже я радовался вместе со всеми, — я, который стоял там как бездомный нищий и знал, что мой драгоценный подопечный мертв, что моя репутация загублена, ибо я не сумел выполнить порученной мне высокой миссии. Не один красноречивый взор говорил о преклонении сыщиков перед своим шефом, не один голос шептал: «Посмотрите на него. Ведь это король сыска! Дайте ему путеводную нить, и от него ничто не скроется!» Распределение пятидесяти тысяч долларов прошло с большим подъемом. Засовывая в карман свою долю, старший инспектор произнес коротенькую речь. Вот что он сказал:

— Друзья мои, вы заслужили свою награду. Больше того — благодаря вам наша профессия покрыла себя неувядаемой славой.

Как раз в эту минуту ему подали телеграмму, в которой было написано следующее:

«Монро, штат Мичиган, 22 ч.

Впервые за несколько недель попал на телеграф. Ехал по следам верхом тысячу миль сквозь густой лес. С каждым днем следы становятся все явственнее, глубже и свежее. Не беспокоитесь, еще неделя, и слон будет найден. Это наверняка.

Сыщик Дарли».

Старший инспектор предложил крикнуть троекратное «гип гип ура» в честь Дарли, «одного из самых блестящих наших агентов», и затем приказал вызвать его телеграммой обратно для получения причитающейся ему доли.

Так закончилась эта эпопея с похищением слона. На следующий день все газеты, за исключением одной, рассыпались в похвалах сыщикам. А тот презренный листок разразился следующей тирадой:

«Славны дела твои, о сыщик! Ты, правда, не всегда проявляешь достаточную расторопность при розыске таких мелочей, как затерявшийся слон, ты гоняешься за ним день деньской, а ночью в течение трех недель спишь по соседству с его разлагающейся тушей, но в конце концов ты обнаружишь пропажу, если тот человек, который затащил слона в твой дом, приведет тебя туда и ткнет в него пальцем».

Бедный Гассан был потерян для меня навеки. Ранения от пушечных ядер оказались смертельными. Он пробрался в мрачное подземелье под прикрытием тумана и там, окруженный врагами, подвергаясь постоянной опасности быть обнаруженным, угасал от голода и страданий и, наконец, нашел успокоение в смерти.

Сделка с преступниками обошлась мне в сто тысяч долларов, расходы по розыскам — еще в сорок две тысячи. Я не осмеливался просить у правительства какой нибудь должности.

Я стал банкротом, бездомным странником. Но мое преклонение перед этим человеком, перед величайшим сыщиком, которого когда либо знал мир, не увядает до сего времени и пребудет во мне до конца дней моих.

НЕКОТОРЫЕ ФАКТЫ КАСАТЕЛЬНО НЕДАВНЕГО КАРНАВАЛА ЗЛОДЕЯНИЙ В КОННЕКТИКУТЕ Настроение было превосходное, я почти ликовал. Я поднёс спичку к сигаре, и в этот момент мне вручили утреннюю почту. Первый адрес, на который упал мой взгляд, был написан от руки, от чего весь я был охвачен приятным трепетом. Это был почерк тётушки Мэри, человека, которого я любил и уважал больше всех на свете, после своей семьи. Она была кумиром моего детства;

зрелый возраст, обычно несущий конец обаянию, не смог сместить её с этого пьедестала;

нет, он лишь подтвердил её право находиться там, и её смещение отодвинулось за пределы возможного. Чтобы продемонстрировать, насколько сильно было её влияние на меня, я лишь замечу, что уже спустя долгое время после того, как неизменное «бросай курить» всех окружающих перестало производить какой либо эффект, тётушке Мэри всё же удавалось привести в чувства мою отмершую сознательность, когда она бралась за дело. Но у всего в этом мире есть свой предел. Наконец настал тот прекрасный день, когда даже слова тётушки Мэри не смогли на меня подействовать. Я не просто был рад приближению этого дня;

я был более чем рад — я был ему просто признателен;

ибо лишь только зарделся его рассвет, ничто уже не могло омрачить удовольствия, получаемого в обществе моей тётушки. Остаток её пребывания с нами той зимой был просто наслаждением во всех отношениях. Конечно же, она умоляла меня, так же настоятельно, как и всегда, и после того благословенного дня, бросить эту вредную привычку, но это было тщетно;

как только она затрагивала эту тему, я становился абсолютно, непреклонно равнодушным — спокойным, мирным, удовлетворённым, но равнодушным. Таким образом, последние недели того знаменательного визита пролетели, как в приятном сне — настолько они были наполнены, для меня, мирным удовлетворением. Даже если бы моя нежная мучительница сама была курильщицей и ярой сторонницей этой привычки, и то не смог бы я получить большего наслаждения от моего излюбленного порока. И вот, при одном только виде её почерка я понял, насколько я жаждал снова её увидеть. О содержании её письма мне было не трудно догадаться. Я открыл его. Отлично! как я и предполагал;

она приезжает! Причём приезжает сегодня же, утренним поездом;

она могла прибыть в любой момент.

Я сказал себе: «Теперь я весьма счастлив и доволен. Появись передо мной мой самый беспощадный враг, я бы оправдал любое зло, которое смог бы причинить ему».

В этот момент открылась дверь, и внутрь вошёл жалкий, сморщенный карлик. Он был не более двух футов роста. На вид ему было лет сорок. Форма каждого его органа, и каждого отдельного дюйма его тела была искажена вовсе несильно;

и, хотя, нельзя было указать пальцем на какую либо конкретную его часть и сказать: «Это явное уродство», этот человечек был уродством в целом — расплывчатым, общим, равномерно распределённым, хорошо составленным уродством. В его лице и острых глазках виделась лисиная хитрость, а также озабоченность и злоба. И всё же, этот отвратительный представитель отбросов человеческого общества, казалось, имел некое отдалённое и неясно очертаное сходство со мной! Оно смутно ощущалось и в жалком виде, и в выражении лица, и даже в одежде, жестах, поведении этого существа. Это была какая то отделённая, туманная версия пародии на меня, моя карикатура в миниатюре. Но одно поразило меня в нём особенно сильно, и наиболее неприятно: он весь был покрыт мохнатой зеленоватой плесенью, такой, какая бывает на залежавшемся хлебе. От вида её становилось дурно.

Он беспардонно шагнул вовнутрь и плюхнулся на кукольный стульчик, не дожидаясь приглашения. Он швырнул шляпу в мусорную корзину. Он подобрал с пола мою старую курильную трубку, протёр её ствол раза два три о колено, набил её табаком из лежащей рядом табакерки, и сказал мне дерзким командным тоном:

«Дай мне спичку!» Я налился кровью до корня волос;

отчасти от негодования, но ещё и оттого, что всё это представление чем то напоминало мне перегибы в поведении, виной которым был я при общении со своими близкими друзьями — но никогда, никогда с незнакомыми мне людьми, — заметил я себе. Мне захотелось швырнуть этого пигмея в огонь, но какое то неосознанное чувство того, что я законно нахожусь в его власти, заставило меня послушаться его приказу.

Он поднёс спичку к трубке, задумчиво затянулся разок другой и заметил, в раздражающе знакомой форме:

«Мне кажется, чертовски странная погода для этого времени года».

Я снова вскипел, от злости и унижения, как и перед этим, так как язык его не сильно отличался от того, которым говорил я в своё время, и, более того, произнесено это было противным протяжным тоном, в котором звучала преднамеренная пародия на мою речь. Теперь меня ничто так не раздражает, как подражание неуверенному колебанию моего голоса. Резким голосом я ответил ему:

«Слушай ты, кот помойный! Тебе придётся получше следить за своими манерами, или я вышвырну тебя из окна!» Карлик улыбнулся зловещей самоуверенной улыбкой, выпустил в меня с презрением клубок дыма, и сказал, с ещё более подчёркнутой протяжностью:

«Ну ка, помягче;

не стоит строить из себя слишком важную персону».

Такое дерзкое презрение полностью вывело меня из себя, но вместе с тем на какой то момент оно, казалось, и подчинило меня. Карлик рассматривал меня несколько секунд своими мышиными глазами, а потом сказал с ещё большим презрением.

«Ты захлопнул дверь перед нищим сегодня утром».

Я раздражённо ответил:

«Может и да, а может и нет. А тебе откуда известно?» «Знаю, и всё. И совсем не важно, откуда я знаю».

«Прекрасно. Предположим, я действительно захлопнул дверь перед нищим — ну и что?» «Нет, ничего;

ничего особенного. Только вот ты ему солгал».

«Ничего подобного! То есть, я…» «Да, именно, ты ему солгал».

Я почувствовал угрызения совести — по сути, я успел почувствовать их сорок раз ещё прежде, чем нищий успел отдалиться на квартал от моего дома, но всё же я решил сделать вид, что чувствую себя оклевещеным, и поэтому сказал:

«Это безосновательная клевета. Я сказал нищему…» «Стоп. Ты снова чуть не солгал. Я знаю, что ты ему сказал. Ты сказал, что кухарка уехала в город, и от завтрака ничего не осталось. Две лжи. Ты знал, что кухарка была за дверью, а за ней — полно еды.

Такая потрясающая точность ошеломила меня;

кроме того, она навела меня на вопрос, как вся эта информация попала к этому щенку. Конечно, он мог завести беседу с нищим, но к каким чарам он прибегнул, чтобы прознать о «скрытой» кухарке? И тут карлик заговорил снова:

«Это было так низко, так ничтожно с твоей стороны отказаться прочитать рукопись той девушки на днях, и поделиться с ней своим мнением по поводу её литературной ценности;

а ведь она добиралась в такую даль, и так надеялась. Разве не так?» Я почувствовал себя последней свиньёй. И, должен признаться, чувствовал себя так каждый раз, когда вспоминал об этом. Я вскипел и сказал:

«Послушай, тебе больше нечего делать, кроме как рыскать повсюду и совать нос в чужие дела? Ты разговаривал с той девушкой?» «Не важно, разговаривал, или нет. Важно то, что ты совершил низкий поступок. И тебе стало стыдно за него впоследствии. Ага! тебе стыдно за него и сейчас!» Это было уже нечто вроде ликования дьявола. Я ответил ему с пламенной ревностью:

«Я объяснил этой девушке в наиболее вежливой и мягкой форме, что не могу позволить себе дать оценку этой рукописи, потому как личное мнение ничего не стоит. Можно недооценить работу высокого уровня, и для мира она будет потеряна, или переоценить какую нибудь ерунду, и, таким образом, обречу мир на её дурное воздействие. Я сказал ей, что широкая публика — единственный судья, который компетентен выносить решения о литературных попытках, и, следовательно, лучше всего было бы вначале предоставить рукопись этому суду, ведь в итоге ей так или иначе придётся выжить или пасть по решению этого большого суда».

«Да, ты сказал всё это. Именно так ты и сделал, ушлый, малодушный пройдоха! И всё же, когда последние следы счастливого оптимизма исчезли с лица этой бедной девушки, когда ты увидел, как она украдкой сунула под свою шаль рукопись, над которой она так честно и терпеливо трудилась — так она стыдилась её теперь, а ведь так была горда когда то — когда ты увидел, как её глаза покидает радость, а вместо неё появляются слёзы, когда она ушла такая подавленная, после того, как пришла такая…» «О, тише! тише! тише! Типун тебе на твой безжалостный язык, да разве все эти мысли не мучали меня достаточно без того, чтобы ты пришёл, и вызвал их снова!» О эти угрызения совести! Казалось, они выедят самое моё сердце! А этот маленький изверг только уселся, глядя на меня со злорадством и презрением, мирно хихикая. Вскоре он заговорил снова. Каждое предложение было обвинением, и каждое обвинение — правдой. Каждое высказывание было полно сарказма и насмешки, каждое отчеканенное слово горело, как купорос. Карлик напомнил мне, как я обрушивался на своих детей и наказывал их за провинности, минимальное разбирательство в которых показало бы мне, что их совершили другие, а не они. Он напомнил мне, как я предательски позволил, чтобы моих старых друзей оклеветали в моём присутствии, и был слишком труслив, чтобы сказать слово в их защиту. Он напомнил мне о многих бесчестных вещах, которые я совершил;

о многих, которые я добился, чтобы совершили дети или другие люди, не несущие ответственности;

о многих, которые я планировал, обдумывал, и страстно желал совершить, и от совершения которых меня удерживал только страх последствий. С изысканной жестокостью он возвращал в моей памяти, одно за другим, несправедливости, обиды и унижения, которые я причинил своим друзьям при их смерти:

«которые, быть может, умирали, думая об этих обидах, и горевали из за них,» — добавил он будто яду на остриё ножа.

«Например, — сказал он, — возьми случай с твоим младшим братом, когда вы оба были ещё детьми, много лет тому назад. Он всегда относился к тебе с такой любовью и преданностью, и этого не могло сломить ни одно твоё предательство. Он ходил за тобой попятам, как собака, готовый выдержать обиду и несправедливость, чтобы только быть с тобой;

он терпел все эти обиды так долго, ведь они наносились твоей рукой. Его образ, в полном здравии, запечатлённый у тебя в памяти, наверное, так утешает тебя! Ты поклялся своей честью, что если он позволит тебе завязать ему глаза, ничего дурного из этого не выйдет;

а потом, давясь от хохота над этой редкой шуткой, ты подвёл его к ручью, покрытому тонкой коркой льда, и толкнул туда;

и как ты смеялся! Дружище, тебе никогда не забыть тот кроткий, укоризненный взгляд, которым он смотрел на тебя, барахтаясь, даже если проживёшь тысячу лет. Ага! ты видишь его сейчас! ты видишь его сейчас!» «Тварь, я видел его уже миллион раз, и увижу ещё миллион! Да чтоб тебе подыхать медленно и страдать так, как я до Дня Страшного Суда за то, что вернул мне всё это снова!» Карлик довольно усмехнулся, и продолжил свою обвинительную историю моей карьеры.

Я впал в унылое, мстительное настроение и тихо страдал под безжалостной критикой. Наконец, следующее его замечание заставило меня резко подскочить.

«Два месяца назад, во вторник, ты проснулся посреди ночи, и начал раздумывать с угрызениями совести об особенно низком, ничтожном своём поступке по отношению к примитивному индейцу в дебрях Роки Маунтинз зимой тысяча восемьсот…» «Остановись на секунду, дьявол! Остановись! Ты хочешь сказать, что даже сами мои мысли не спрятаны от тебя?» «Похоже на то. Разве у тебя не было мыслей, которые я сейчас упомянул?» «Да не жить мне больше на этом свете, если не было! Послушай, дружок, посмотри мне прямо в глаза. Кто ты?» «Ну, а ты как думаешь?» «Я думаю, что ты сам Сатана. Я думаю, ты дьявол».

«Нет».

«Нет? Кем же ты тогда можешь быть?» «Ты в самом деле хочешь знать?» «Я в самом деле хотел бы».

«Ну тогда, я — твоя Сознательность!» Через секунду я уже был охвачен приступом радости и ликования. Я бросился на это создание с рёвом:

«Будь ты проклята! Я сотни миллионов раз желал, чтобы ты стала осязаемой, и чтобы я когда нибудь смог взять тебя руками за глотку! О, но теперь кровавая месть…» Не тут то было! Молния не движется с такой скоростью, как моя Сознательность!

Человечек так резко взметнулся наверх, что в тот момент, когда мои пальцы схватили пустой воздух, он уже успел взгромоздиться на вершину книжного шкафа, приставив большой палец к носу в знак насмешки. Я запустил в него кочергой и промахнулся. Я метнул сапожным клином.

Не видя ничего вокруг, я стал метаться с места на место, хватать и швырять в него все «снаряды», что попадались под руку;

град из книг, чернильниц и кусков угля наполнил воздух и безустанно бил по убежищу карлика, но всё безрезультатно;

проворная фигурка увёртывалась от каждого снаряда;

более того, он разразился хохотом, полным сарказма и триумфа, когда я сел, наконец, истощённый. Пока я переводил дыхание от усталости и возбуждения, моя Сознательность наставляла меня:

«Мой покорный слуга, ты необычайно слабоумен — хотя нет, это всё же характерно. По правде говоря, ты всегда последователен, всегда спокоен и всегда — осёл. Иначе, если бы совершили эту попытку убийства с грустью на сердце и обременённой совестью, я бы тотчас согнулся бы под такой тяжестью. Глупец, я бы тогда весил тонну и не смог бы оторваться от пола;

но вместо этого ты так взволнован и воодушевлён задачей убить меня, что твоя сознательность легка, как пёрышко. И вот, я здесь, наверху, вне твоей досягаемости. Я могу почти испытывать уважение к обычному, заурядному типу дураков;

но ты — у у у!» Я был готов отдать тогда что угодно, чтобы обременить свою совесть, и тогда спустить оттуда этого типа, и отнять у него жизнь. Но моя совесть не могла быть отяжелённой по поводу такого желания более, чем я мог быть опечален его исполнением. Я мог лишь хищнически смотреть на своего властелина и проклинать злую судьбу, отказавшуюся обременить моё сознание в единственный раз, когда мне этого захотелось. Я стал размышлять о странном приключении, происшедшем за последний час, и во мне сыграло обычное человеческое любопытство. В голове вырисовывались вопросы, на которые мог ответить этот изверг. В этот момент зашёл один из моих сыновей, оставив дверь раскрытой, и воскликнул:

«Господи! Что здесь произошло? Весь книжный шкаф забросан…» Я подскочил в ужасе и закричал:

«Уходи отсюда! Живо! Бегом! Молнией! Закрой дверь! Быстрее, а не то моя Сознательность уйдёт!» Дверь за ним захлопнулась, и я запер её. Я взглянул наверх и был обрадован до глубины души, увидев, что мой хозяин всё ещё был у меня в плену. Я сказал:

«Чёрт тебя подери, я чуть было тебя не потерял! Эти дети — самые безголовые существа.

Но послушай ка, дружище, ребёнок, кажется, и вовсе тебя не заметил;

это как же может быть?» «По очень простой причине. Я невидим для всех, кроме тебя».

Я отметил себе в уме эту информацию со значительным удовлетворением. Я могу убить сейчас этого негодяя, если удастся, и никто об этом и не узнает. Но одна эта мысль придала мне столько беспечности, что моя Сознательность едва удержалась на месте. Она чуть было не вспорхнула вверх, к потолку, как воздушный шарик. При этом я сказал:

«Послушай, моя Сознательность, будем друзьями. Воздвигнем на время знамя перемирия.

Мне не терпится задать тебе несколько вопросов».

«Прекрасно. Начинай».

«Ну, тогда, прежде всего, почему ты раньше никогда не становился для меня видимым?» «Потому что раньше ты никогда не желал меня увидеть;

то есть, ты никогда не просил об этом раньше в нужной форме и в подходящем настроении. А в этот раз у тебя именно и было подходящее настроение, и когда ты призвал своего самого беспощадного врага, я и оказался таковым, в большинстве своём, хотя ты об этом и не подозревал».

«Так что, эта моя мысль превратила тебя в плоть и кровь?» «Нет. Она лишь сделала меня видимым для тебя. Я бестелесен, как и другие духи».

Это замечание остро кольнуло меня дурным предчувствием. Если он бестелесен, как же я убью его? Но об этом я умолчал, и убедительным тоном сказал следующее:

«Сознательность, нельзя быть настроенным на общение на таком расстоянии. Спускайся перекурить».

В ответ на это последовал взгляд, полный насмешки, а затем — следующая реплика:

«Спуститься туда, где ты сможешь поймать и убить меня? Приглашение отклоняется с благодарностью».

«Хорошо, — сказал я сам себе, — значит, по всему видимому, духа всё же можно убить;

сейчас одним духом в этом мире станет меньше, или иначе я упущу своего гостя».

После я произнёс вслух:

«Друг…» «Ну ка стой. Я тебе не друг, я твой враг;

я тебе не равный, я твой хозяин. Попрошу тебя называть меня «мой господин». Ты слишком фамильярничаешь».

«Мне не нравятся такие титулы. Мне хотелось бы называть Вас «сэр». Это ввиду того, что…» «Мы не будем об этом спорить. Просто подчиняйся;

вот и всё. Продолжай свою болтовню».

«Прекрасно, мой господин — поскольку ничего другое, кроме «мой господин» Вам не подходит — я хотел спросить у Вас, как долго Вы будете видимым для меня?» «Всегда!» Я вскипел от негодования:

«Это просто возмутительно. Вот что я об этом думаю. Вы только и делали, что преследовали меня все дни моей жизни, будучи невидимым. Это было довольно низко;

теперь же иметь столь выразительную особу, как Вы, следующую за мной по пятам весь остаток моих дней, словно новая тень, — это нестерпимая перспектива. Теперь Вы знаете моё мнение, мой господин;

относитесь к нему, как хотите.

«Мой мальчик, на свете не было ещё более довольной сознательности, чем я в тот момент, когда ты сделал меня видимым. Это наделяет меня просто невообразимым преимуществом.

Теперь я могу смотреть тебе прямо в глаза, и называть тебя как угодно, и насмехаться над тобой, и глумиться, и дерзить тебе. А ты то ведь знаешь, какое значение имеют визуальная жестикуляция и выразительность, в особенности, если эффект усиливается устной речью.

Отныне я всегда буду обращаться к тебе твоим же п р о т я ж н ы м у н ы л ы м т о н о м — детка!» Я запустил в него угольным ведёрком. Безрезультатно. Мой господин сказал:

«Ну ка, ну ка! Вспомни о знамени перемирия!» «А, я и забыл об этом. Я постараюсь быть мирным;

да и Вы постарайтесь, для разнообразия.

Само понятие мирной сознательности! Хорошая шутка, отличная шутка. Все типы сознательностей, о которых мне только приходилось слышать, были придирчивыми, затравливающими, отталкивающими и жестокими созданиями! Да, и вечное напряжение из за того или иного незначительного пустяка — гори они все огнём, по моему мнению! Свою я бы променял на оспу и семь видов туберкулёза в придачу, и ещё бы обрадовался такому шансу.

Теперь скажите мне, отчего это сознательность не может дать человеку один раз нагоняй за его проступок, а потом оставить его в покое? Почему она именно хочет продолжать держать его на мушке, днём и ночью, ночью и днём, беспрерывно и беспрестанно, вечно и неизменно, за те же самые старые дела? В этом нет никакого смысла, и нет этому никакой причины. Я считаю, что сознательность, действующая таким образом, ниже самой грязи».

«Ну, нам это нравится;

это приносит нам удовлетворение».

«И вы делаете это с искренним намерением исправить человека?» Этому вопросу последовала саркастическая улыбка и следующий ответ:

«Нет, сэр. Прошу прощения. Мы делаем это только потому, что это наш «бизнес». Это наше занятие. Цель этого — действительно исправить человека, но мы лишь агенты с нейтральной стороны. Мы назначены свыше, и не можем ничего добавить от себя в этом деле.

Мы подчиняемся приказам, и не вмешиваемся в обстоятельства. Но с чем я полностью хочу согласиться: мы немного преувеличиваем указы, как только появляется такая возможность, а она есть почти всегда. Мы получаем от этого наслаждение. Нам приказано напоминать человеку несколько раз о его ошибке;

и я не отрицаю, что мы стараемся исполнить это с большим усердием. А если уж мы ухватимся за человека особо чувствительной натуры, то мы просто издеваемся над ним! Я знал сознательностей, которые специально проделали путь из Китая и России, чтобы посмотреть, как «прощупывают» одного такого типа по особому поводу. А вот, знал я одного такого человека, который покалечил случайно ребёнка мулата;

эта весть распространилась за границу, и чтоб тебе не согрешить ни разу, если сознательности со всего мира не съехались тогда, чтобы поразвлечься и помочь его хозяину поиспытывать его. Этот человек ходил, мучась, взад вперёд сорок восемь часов без еды и сна, а потом сошёл с ума.

Ребёнок же полностью поправился через три недели».

«Да, вы замечательная команда, мягко говоря. Мне кажется, теперь я начинаю понимать, почему Вы были всегда слегка непоследовательны со мной. В своём страстном стремлении выжать из греха все соки, вы заставляете человека тремя четырьмя разными путями раскаяться в нём. К примеру, Вы обнаружили за мной провинность в том, что я солгал нищему, и я страдал от этого. Но именно вчера я сказал нищему чистую правду, а именно то, что поскольку поощрение бродяжничества может рассчитываться как проявление гражданской несознательности, то я не дам ему ничего. Что Вы сделали тогда? Вы заставили меня сказать самому себе: “Ах, было бы гораздо доброжелательнее и безобиднее облегчить его участь небольшой красивой ложью, и отправить его с чувством, что, если уж он не получит хлеба, то, по крайней мере, он может быть благодарным за мягкое обращение.” И страдал из за этого целый день! За три дня до этого я накормил нищего, причём накормил до отвала, считая это добродетельным поступком.

И тут же Вы говорите: “Бессознательный гражданин — накормил нищего!” И я страдал, как обычно. Я дал нищему работу;

Вы возражали этому — после заключения контракта, конечно же;

ведь Вы же никогда не высказываетесь до того. Затем, я отказал нищему в работе;

вы возражали и этому. Затем, я предложил убить нищего;

Вы не давали мне спать всю ночь, выдавливая из меня чувства жалости через все поры. На этот раз я уж несомненно должен был быть прав, я отправил нищего с благословлением;

и чтоб Вам прожить так долго, как мне, если Вы не заставили меня страдать всю ночь из за того, что я не убил его. Есть ли какой нибудь способ удовлетворить это зловредное изобретение, именуемое сознательностью?» «Ха, ха! превосходно! Продолжай!» «Но постойте, ответьте мне всё же на этот вопрос. Есть способ?» «По меньшей мере, в мои намерения не входит рассказывать тебе о нём, сын мой. Осёл!

Да мне не важно, за какие дела ты возьмёшься, я тут же шепну тебе на ушко одно слово и заставлю тебя думать, что ты совершил ужасную подлость. Это мой бизнес — и моё удовольствие — заставлять тебя раскаиваться во всём, что ты делаешь. Если я и упустил какую то возможность, это было непреднамеренно;

я искренне уверяю тебя, что это было непреднамеренно!» «Не волнуйтесь;

Вы не пропустили ни одного из известных мне поступков. Я не совершил ни одной вещи в своей жизни, добродетельной, или наоборот, в которой я бы не раскаялся в течение двадцати четырёх часов. Прошлым воскресеньем я слушал в церкви проповедь о благотворительности. Мой первый порыв был дать триста пятьдесят долларов;

затем я передумал, и сократил сумму на сотню;

передумал, и сократил ещё на сотню;

передумал, и сократил ещё на сотню;

передумал, и сократил оставшиеся пятьдесят до двадцати пяти;

передумал, и снизил их до пятнадцати;

передумал, и понизил до двух с половиной долларов;

когда же тарелка дошла, наконец до меня, я снова передумал, и пожертвовал десять центов.

Ну, а когда я добрался домой, мне искренне хотелось вернуть себе свои десять центов! Вы никогда не давали мне побывать на церемониях пожертвований без того, чтобы о чём то не переживать».

«И никогда не позволю, никогда. Можешь на меня положиться».

«По видимому, так. Сколько бессонных ночей мне хотелось схватить Вас за шею. Если бы я только мог добраться до Вас сейчас!» «Да, вне всяких сомнений. Но я не осёл, я только ослиное седло. Но продолжайте же, продолжайте. Вы забавляете меня больше, чем мне хотелось бы в этом признаться».

«Меня это радует. (Не возражаете, если я не много привру, дабы не изменять своей привычке.) Так вот, не примите это слишком лично, но я считаю, что Вы самая низкая и самая презренная мелкая сморщенная рептилия, которую можно только себе вообразить. Я прямо таки счастлив, что вы невидимы для других людей, а не то я бы умер от стыда, если бы был увиден в компании сознательности в виде такой заплесневелой обезьяны, как Вы. Были бы Вы, скажем, футов пять шесть в высоту, и… «Так так! а кто тому виной?» «Я не знаю».

«Ты же, и не кто иной».

«Да чёрт Вас подери, я не был осведомлён о Вашей внешности».

«А меня это не волнует, ты всё же над ней хорошо потрудился. Когда тебе было лет восемь или девять, я был семь футов в высоту, и прелестен, как на картинке».

«Да лучше бы вы умерли молодым! Вы ведь выросли не правильно, не так ли?» «Некоторые из нас растут одним образом, некоторые — другим. Когда то у тебя была большая сознательность;

было бы у тебя есть сейчас хотя бы малость от неё. Я полагаю, на то есть свои причины. Винить в этом, тем не менее, нужно нас обоих, тебя и меня. Видишь ли, ты когда то относился сознательно к чрезвычайно многим вещам;

это было прямо таки ненормально, я бы сказал. Это было много лет тому назад. Сейчас ты уже этого не помнишь. Я так наслаждался теми страданиями, которые причиняли тебе некоторые твои любимые прегрешения, что продолжал атаковать тебя, пока не перестарался. Ты начал сопротивляться.

Я, конечно же, начал тогда отступать и слегка сморщиваться — уменьшаться в фигуре, плесневеть и непропорционально расти. Чем больше я слабел, тем упорнее ты привязывался к тем самым грехам;

пока, наконец, места на моём теле, отображающие эти пороки, не огрубели, как акулья кожа. Возьми, на пример, курение. Я пускал в ход эту карту слишком долго, и проиграл. Когда люди умоляют тебя и в эти дни расстаться с этой привычкой, то старое огрубевшее место, кажется, увеличивается и покрывает меня всего, словно кольчуга. Это производит сверхъестественный, удушающий эффект;

а теперь я, твой верный ненавистник, твоя преданная Сознательность, отправляюсь в глубокий сон. Глубокий? Да это не то слово. У тебя ведь есть ещё несколько других пороков — этак восемьдесят или девяносто — которые действуют на меня точно таким же образом».

«Вы мне льстите. Вы, должно быть, спите большую часть всего времени».

«Да, в последние годы. Мне следовало бы спать всё время, но я встаю для того, чтобы получить помощь».

«Кто же Вам помогает?» «Другие сознательности. Каждый раз, когда человек, с сознательностью которого я знаком, пытается уговорить тебя бросить пороки, к которым ты безразличен, я прошу у своего друга напустить на его клиента угрызения совести по поводу какой нибудь его собственной подлости, это прекратит его вмешательство, и направит его на поиски своего личного утешения. Моё поле деятельности сократилось до нищих, подающих надежды писательниц, и вещей такого сорта;

но ты не волнуйся — я тебя ещё ими измотаю, пока они живы! Доверься мне».

«Думаю, что можно. Но если бы Вы были достаточно любезны упомянуть обо всех этих фактах лет эдак тридцать назад, Вы бы у меня не спали беспробудно на длинном списке человеческих пороков, а уменьшились бы до размера гомеопатической пилюли. Вот тип сознательности, которого я жажду. Если бы я только смог уменьшить Вас до размера пилюли, и схватить Вас в свои руки, стал бы я помещать Вас в стеклянную коробочку в качестве сувенира? Нет, сэр. Я бы отдал бы Вас какому нибудь мерзавцу! Именно у него Вам и место — Вам и всему вашему племени. Вам не надлежит находиться в обществе, по моему мнению.

Теперь другой вопрос. Вы знаете много других сознательностей в нашем квартале?» «Да полно».

«Я бы отдал всё, чтобы увидеть некоторых из них! Вы не могли бы привести их сюда? А для меня они будут видимы?» «Конечно нет».

«Я должен был понять это из без вопроса, я полагаю. Но ничего, Вы ведь можете описать их. Расскажите мне, пожалуйста, о сознательности соседа Томпсона».

«Прекрасно. Я очень близко знаком с ним;

знаю его уже много лет. Я знал его ещё когда он был одиннадцать футов в высоту и имел безупречную фигуру. Но теперь он безнадёжно заржавел и деформировался, и его уже мало что интересует. А что касается его нынешнего размера — так он спит в коробке из под сигарет».

«Довольно типично. Есть в нашем районе и несколько людей поменьше, попроще, чем Хью Томпсон. Знакомы ли Вы с сознательностью Робинсона?» «Да. Это дух высотой чуть меньше четырёх с половиной футов;

когда то был блондином;

сейчас брюнет, но всё ещё хорошо сложен и миловиден».

«Да, Робинсон славный парень. Вы знакомы с сознательностью Тома Смита?» «Я знаю его с детства. Он был тринадцать дюймов в высоту, довольно инертный, когда ему было два года — как и почти все мы в этом возрасте. Теперь он тридцать семь футов в высоту, самая статная фигура в Америке. Он всё ещё мучается от боли в ногах из за усталости, но тем не менее он наслаждается жизнью. Никогда не спит. Он самый активный и энергичный член Клуба Сознательностей Новой Англии;

он же его президент. Днём и ночью можно увидеть его упорно корпящим над Смитом, переводящим с трудом дыхание, с закатанными рукавами и лицом, светящимся от удовольствия. Теперь ему удалось хорошенько прижать свою жертву.

Он может заставить бедного Смита посчитать самый безобидный и мелкий его поступок за наиболее тягостный грех;

а затем он принимается за работу и выматывает у него душу из за этого».

«Смит — самый уважаемый человек в этом квартале, и самый безупречный. И всё же он постоянно мучается, потому что никак не может стать хорошим! Только сознательность может получать удовольствие от наведения агонии на такую чистую душу. Вы знакомы с сознательностью моей тётушки Мэри?» «Мне доводилось видеть её издали, но лично с ней я не знаком. Она живёт на открытом воздухе, потому как ни в одну дверь ей не войти».

«В это легко поверить. Дайте ка подумать. Вы знакомы с сознательностью того издателя, который как то украл несколько моих скетчей для серии своих, после чего мне пришлось оплачивать судебные издержки, чтобы заставить его отказаться от этого намерения?» «Да. У него большая слава. Он был выставлен на показ месяц назад вместе с некоторыми другими античностями, в пользу новой сознательности Члена Кабинета, умиравшей в изгнании.

Билеты и проезд были очень дорогими, но мне проезд обошёлся бесплатно, так как я выдал себя за сознательность редактора, а вошёл за полцены под видом сознательности священника.

Тем не менее, сознательность издателя, которая должна была быть главной достопримечательностью, потерпела провал — как экспонат. Он был там, но что с того?

Администрация предоставила микроскоп с увеличительной силой всего лишь в тридцать тысяч диаметров, так что в итоге никому не удалось увидеть его. Конечно же, чувствовалось всеобщее неудовлетворение, но…» В этот момент послышались энергичные шаги на лестнице;

я открыл дверь, и моя тётушка Мэри влетела в комнату. Встреча была радостной, и за ней последовал обстрел вопросами и ответами о семейных делах. Затем моя тётушка сказала:

«Но я должна тебя теперь немного поругать. Ты пообещал мне, когда мы виделись с тобой в последний раз, что будешь заботиться о нуждах той бедной семьи за углом так же преданно, как я делала это сама. И я случайно обнаружила, что ты нарушил своё обещание. Это правда?» По правде говоря, я и не вспомнил ни разу о той семье. А теперь такое острое чувство вины пронзало меня насквозь! Я посмотрел на свою Сознательность. Очевидно, моё отягощённое сердце повлияло на него. Всё его тело склонилось вперёд;

казалось, он вот вот упадёт со шкафа. Тётушка продолжала:

«А подумай как ты проигнорировал мою бедную подопечную в приюте, дорогой ты мой, бессердечный нарушитель обещаний!» И меня бросило в краску, язык присох к нёбу. По мере того, как росло и обострялось во мне чувство вины за свою халатность, моя Сознательность всё больше раскачивалась взад и вперёд, а когда моя тётушка после небольшой паузы сказала упавшим голосом: «Поскольку ты итак ни разу не ходил навещать её, то, может быть, тебя не шокирует известие о том, что эта несчастная девочка умерла много месяцев назад, абсолютно одинокая и покинутая всеми!», моя Сознательность уже не могла удержаться под тяжестью моих страданий, и грохнулась плашмя со своего высокого насеста на пол с сильным, глухим стуком. Карлик лежал на полу, корчась от боли и дрожа от мрачного предчувствия, но напрягал все мускулы в неистовых усилиях подняться. Напрягшись до предела в ожидании, я прыгнул к двери, запер её, прижал её спиной, и стал бдительно следить за своим хозяином готовящимся к борьбе. У меня уже чесались руки начать свою кровавую работу.

«О, что это может значить!» — воскликнула тётушка, отпрянув от меня, и следя испуганными глазами в моём направлении. Моё дыхание было теперь весьма прерывисто, и волнение почти вышло из под контроля. Тётушка закричала: «О, не смотри так! Ты меня пугаешь! Что же это может означать? Что ты видишь? На что ты так уставился? Что это ты вот так делаешь пальцами?» «Спокойно, женщина!» — сказал я надрывным шёпотом. — «Смотри в другую сторону;

не обращай на меня внимания;

это всё ничего — ничего. У меня это часто бывает. Через секунду пройдёт. Это от чрезмерного курения».

Мой пострадавший властелин поднялся, с дикими от ужаса глазами, и заковылял по направлению к двери. Я едва дышал — таково было нервное напряжение. Тётушка заломила руки и сказала:

«О, я знала, чем это обернётся;

я знала, что в итоге всё этим и закончится! О, я умоляю тебя подавить в себе эту пагубную привычку, пока ещё, быть может, не поздно! Ты больше не должен, не можешь быть глух к моим мольбам!» Моя борящяяся Сознательность неожиданно начала подавать признаки утомления! «О, пообещай мне, что ты избавишься от этой ненавистной порабощённости табаком!» Моя сознательность начало вяло пошатываться и хватать руками воздух — очаровательное зрелище! «Я прошу, я умоляю тебя! Ты теряешь рассудок! В твоих глазах сверкает безумие! Они пылают в бешенстве! О, послушай меня, послушай же меня, и спасись! Вот, смотри, я умоляю тебя, стоя на коленях!» Когда она опустилась предо мной на колени, моя Сознательность снова зашаталась, а потом рухнула на пол, потяжелевшими глазами умоляя меня в последний раз о пощаде. «О, пообещай же, иначе — ты потерян! Пообещай же — и будешь избавлен! Пообещай! Пообещай и будешь жить!» С глубоким вздохом моя побеждённая Сознательность закрыла глаза и заснула глубоким сном!

С криком ликования я прыгнул мимо своей тётушки, и через мгновение уже держал врага всей своей жизни за глотку. После столь долгих лет ожиданий он, наконец то, был моим. Я изорвал его на куски и клочья. Клочья я изорвал на мелкие частицы, и вдохнул носом благовония от моей сгоревшей жертвы. Наконец то, и на веки вечные моя Сознательность была мертва!

Я был свободным человеком! Я подскочил к своей бедной тётушке, почти оцепеневшей от ужаса, и закричал:

«Прочь отсюда со своими нищими, милосердием, реформами и назойливыми моралями!

Ты видишь пред собой человека, чей жизненный конфликт завершён, чья душа спокойна;

человек, чьё сердце не способно печалиться, страдать, раскаиваться;

человек БЕЗ СОЗНАТЕЛЬНОСТИ! На радостях я пощажу тебя, хотя мог бы задушить, и никогда не почувствовать угрызений совести! Беги!» Она бежала. С того дня моя жизнь стала блаженством. Блаженством, полным блаженством. Ничто в мире не смогло бы меня убедить снова заиметь сознательность. Я привёл в порядок все свои неуплаченные счета, и перестроил для себя мир заново. Я убил тридцать восемь человек за первые две недели — всех из за старых счетов. Я сжёг дом, который портил мне вид. Я выдурил у вдовы с несколькими сиротами их последнюю корову, очень хорошую, хотя, по моему, и не чистой породы. Я совершил также десятки разных преступлений, и чрезвычайно наслаждался своей работой, в то время как раньше, вне всякого сомнения, у меня от этого разрывалось бы сердце и поседели бы волосы.

В заключение, я хочу заявить, на правах рекламы, что медицинские колледжи, которым нужны отобранные нищие для научных целей, на развес или на объём, смогут найти что либо подходящее у меня в погребе, прежде чем покупать в каком нибудь другом месте, так как этих я отбирал и готовил сам, и их можно приобрести по низкой цене, потому что я хочу очистить свой склад и готовиться к весеннему торговому сезону.

ЖАЛОБА НА КОРРЕСПОНДЕНТОВ, НАПИСАННАЯ В САН ФРАНЦИСКО Послушайте, за кого вы принимаете нас, живущих по эту сторону материка? Я обращаю этот прямой и решительный вопрос ко всем мужчинам, женщинам и детям, обитающим к востоку от Скалистых гор. Не считаете ли вы нас идиотами, что шлете нам эти чудовищные письма, этот бессмысленный, тупой, никчемный вздор? Вы жалуетесь, что стоит человеку прожить на Тихоокеанском побережье полгода, как он теряет интерес ко всему, что оставил на далеком Востоке, и перестает отвечать на письма друзей, даже на письма родных. Только по вашей вине! Сейчас я прочитаю небольшую лекцию на эту тему, — она пойдет вам на пользу.

Существует одно единственное правило, как писать письма. Либо вы его не знаете, либо настолько глупы, что не считаетесь с ним. Это простое и ясное правило: пишите лишь о том, что интересно вашему адресату.

Неужели так трудно запомнить это правило и держаться его? Если вы издавна в дружбе с тем, кому шлете письмо, неужели вы не в силах рассказать ему хотя бы об общих знакомых?

Можно ли сомневаться, что человек, уехавший на край света, примет с благодарностью даже самые тривиальные сообщения такого рода? А что пишете вы, по крайней мере, большинство из вас? Вы забиваете нам голову бессовестной галиматьей о людях, о которых мы не имеем ни малейшего представления, о происшествиях, которых мы не знаем, и знать не хотим. Есть ли в этом хоть доля смысла? Разрешите мне представить вам образчик вашего эпистолярного стиля.

Вот отрывок из последнего письма моей тети Нэнси, которое я получил четыре года тому назад и на которое не отвечаю уже четыре года.

«Сент Луис, 1862.

Дорогой Марк! Вчера мы премило провели вечер, у нас был в гостях преподобный доктор Мэклин с супругой из Пеории. Он смиренно трудится на своей ниве. Он пьет очень крепкий кофе, он страдает невралгией, точнее — невралгическими головными болями. Какой непритязательный и богомольный человек! Как мало таких на этом свете! К обеду у нас был суп;

хотя, ты знаешь, я супа не люблю. Ах, Марк, если бы ты взял себя в руки и вступил на стезю добродетели! Прошу тебя, почитай из Второй книги Царств от второй главы и по двадцать четвертую включительно. Я была бы так счастлива, если бы это обратило тебя на праведный путь. Миссис Габрик умерла, бедняжка. Ты ее не знал. Под конец у нее были очень сильные припадки. 14 числа наша армия начала наступление на...» Дойдя до этих строк, я обычно бросаю письмо, так как знаю наверняка, что дальше пойдет сухой и монотонный перечень военных событий. Мне так и не удалось вбить в башку этим тупицам, что обо всем, что происходит в Соединенных Штатах, мы узнаем здесь, в Сан Франциско, по телеграфу на следующий же день, и что Пони Экспресс привозит нам все мельчайшие подробности военных событий на добрые две недели раньше, чем мы получаем письма. Вот почему я раз и навсегда отказываюсь от этих замшелых военных отчетов, даже с риском, что упущу совет прочитать ту или иную главу священного писания. Письма нашпигованы подобными советами, и зазевавшийся грешник может в любую минуту угодить в капкан.

Теперь я спрошу вас, что мне до преподобного Мэклина? Какое мне дело до того, что он «смиренно трудится на своей ниве», что он «пьет крепкий кофе», что он «непритязателен», что он «богомолен», что он «страдает невралгией»? Допустим, что это прихотливое сочетание добродетелей приведет меня в восторг, но интереса к преподобному Мэклину все равно не прибавит. Сообщения о том, что таких, как он, мало и что к обеду был суп, меня радуют, — я готов честно признать это. Требование прочитать двадцать две главы из Второй книги Царств, адресованное человеку, который ни секунды не помышляет стать священником, я рассматриваю как грубое вторжение на территорию нейтральной державы. Информация о кончине «бедняжки миссис Габрик» почти не обрадовала меня, должно быть потому, что я не знал покойную лично.

Впрочем, было приятно узнать, что под конец у нее были сильные припадки.

Ну что, ясно вам теперь? Ясно вам, что во всем письме нет двух слов, способных пробудить во мне хоть искру интереса? Ваши военные новости я ужe знаю. Если я захочу прослушать проповедь — рядом есть церковь, где их читают гораздо лучше. Я не желаю ничего знать о бедняжке Габрик, которую не видел ни разу в жизни. Я не желаю ничего знать о преподобном Мэклине, которого тоже никогда не видел. Я спрашиваю вас: почему здесь нет ничего о Мэри Энн Смит (о, как я жажду узнать хоть что нибудь о ней!), ни слова о Джорджиане Браун, о Зебе Левенворте, о Сэме Бауэне, о Стротере Уилли, — ни о ком, чья судьба волнует меня? И так как приведенное письмо похоже на все предыдущие как две капли воды, я не ответил на него, — на что мне эта переписка?

Моя почтенная матушка недурной корреспондент, ее письма, во всяком случае, своеобразны. Она надевает очки, берет ножницы и принимается вырезать из газет всякую всячину — передовицы, списки постояльцев в гостиницах, вирши, официальные сообщения, объявления, рассказы, старые анекдоты, рецепты «от печени», кулинарные советы, — все, что подвернется под руку (она лишена предвзятости, содержание не волнует ее);

потом, взявши вырезки, она читает их, глядя поверх очков (очки не годятся, старые гораздо лучше, но она предпочитает эти потому, что они в золотой оправе), и говорит: «Уж не знаю, как быть, во всяком случае — это из сент луисской газеты!» — и запихивает вырезки в конверт вместе с письмом. В письме она сообщает мне обо всех, кого я когда либо знал, но, к сожалению, в такой своеобразной форме:

«Ж. Б. умер», или: «В. Л. выходит замуж за Т. Д.», или: «Б. К. и Р. М. вместе с Л. А. Ж.

уехали в Новый Орлеан». Она упускает из виду, что когда то отлично знакомые имена стерлись за эти годы в моей памяти и восстановить их теперь по инициалам для меня непосильная задача.

Она никогда не пишет имени полностью, я никогда не знаю, о ком она рассказывает, и принимаю решение наугад. Помню, как я оплакивал кончину Билла Криббена, — а ведь должен был ликовать, что Бен Кенфурон наконец сыграл в ящик: я ошибся, расшифровывая инициалы.

Самые интересные и содержательные письма из дома мы получаем от детей семи восьми лет от роду. Это проверено на тысяче примеров. По счастью, им не о чем писать, кроме как о домашних новостях и о том, что происходит по соседству (взрослые считают эти новости слишком ничтожными для письма, отправляемого за несколько тысяч миль). Они выражаются просто и непринужденно и не пытаются сразить вас изяществом слога. Они сообщают то, что им доподлинно известно, и ставят точку. Они редко трактуют о высоких материях и не читают лекций на моральные темы. Их послания кратки, но всегда занимательны, поскольку речь в них идет о людях и событиях, вам знакомых. Итак, если вы желаете совершенствоваться в эпистолярном искусстве, учитесь у детей. Я храню письмо от восьмилетней девочки, храню его как достопримечательность, потому что это единственное письмо за все годы моего отсутствия, которое я прочел с непритворным интересом. Вот это письмо:

«Сент Луис, 1865.

Дядя Марк! Жаль, что тебя нет. Я могла бы тебе рассказать наизусть, как младенца Моисея нашли в тростниках. Мистер Сауэрби свалился с лошади и сломал ногу, потому что ездил верхом в воскресный день. Маргарет, наша служанка, вынесла из твоей комнаты все плевательницы, помойные ведра и старые бутылки. Она говорит: раз тебя так долго нет, наверно ты уже не приедешь совсем. Мама Сисси Макэлрой завела нового ребеночка. Они у нее не переводятся. У ребеночка синие глазки, как у их жильца мистера Свимли, и вообще он похож на этого жильца. Мне подарили новую куклу, но Джонни Андерсон оторвал у нее ногу. Сегодня у нас была мисс Дузенбарри, я хотела дать ей твою фотографию, но она не взяла. У моей кошки снова котята — целая куча котят! Ты просто не поверишь — вдвое больше, чем у кошки Лотти Белден! Одного из них, короткохвостого, я назвала в твою честь, — такой славный котеночек. Сейчас я уже всем придумала имена: генерал Грант, генерал Галлек, пророк Моисей, Маргарет;

Второзаконие, капитан Семмс, Исход, Левит, Хорэс Грили.

Десятый без имени, я держу его про запас, потому что тот, которого я назвала в твою честь, хворает и, наверно, помрет. (Боюсь, что с короткохвостым сыграли дурную шутку, назвав его в мою честь. Что то будет со следующим кандидатом?) Дядя Марк, я хочу тебе сказать, что ты очень нравишься Хэтти Колдуэлл. Она считает тебя красавцем. Вчера я сама слышала, как она сказала маме, что твоей красоте ничто не грозит, даже если ты заболеешь оспой и сделаешься рябым, — хуже, чем был, не станешь. Мама говорит, что она очень остроумная девушка (очень!). Я кончаю письмо, потому что генерал Грант сцепился с пророком Моисеем.

Энни.» Девочка без всякого стеснения наступает мне на мозоль почти в каждой фразе своего письма, но в простоте душевной не ведает об этом.

Я считаю ее письмо образцовым. Это отлично написанное, увлекательное письмо, и, как я уже сказал, в нeм больше полезных и интересных для меня сведений, чем во всех остальных письмах, полученных мною c Востока, вместе взятых. Мне гораздо приятнее узнать, как живут наши кошки и познакомиться с их незаурядными именами, чем читать про неведомых мне людей или штудировать «Прискорбную повесть о вреде горячительных напитков», на обложке которой изображен оборванный бродяга, замахивающийся на кого то из своих ближайших родственников пустой бутылкой из под пива.

КОГДА Я СЛУЖИЛ СЕКРЕТАРЕМ Я уже больше не личный секретарь сенатора. В течение двух месяцев я с удовольствием занимал это теплое местечко и уверенно глядел в будущее, но, как сказано в писании про хлеб, отпущенный по водам: «по прошествии многих дней опять найдешь его», — так мои творения вернулась ко мне, и все обнаружилось. Я счел за благо подать в отставку. Расскажу, как все это произошло. Однажды мой сенатор вызвал меня в довольно ранний час, и, вписав тайком еще две три головоломки в его новую гениальную речь по вопросам финансов, я пошел к нему. Вид у сенатора был зловещий: галстук развязан, волосы растрепаны, на лице признаки надвигающейся бури. Сенатор крепко сжимал пачку писем, и я сразу понял, что пришла почта с Тихоокеанского побережья, которой я все время так боялся.

— Я считал вас достойным доверия, — заговорил сенатор.

— Так точно, сэр.

— Я передал вам письмо, — продолжал сенатор, — от нескольких моих избирателей из штата Невада, ходатайствовавших об учреждении почтовой конторы в Болдвин рэнче. Я велел вам составить ответ половчее, с такими доводами, которые убедили бы этих людей, что почтовая контора им не нужна.

У меня отлегло от сердца. Я сказал:

— И только, сэр? Это я выполнил.

— Выполнили, да? Сейчас я вам прочитаю ваше послание, чтобы вас хорошенько пристыдить!

«ГОСПОДАМ СМИТУ, ДЖОНСУ И ДРУГИМ.

Вашингтон, 24 ноября.

Джентльмены! На кой черт сдалась вам почтовая контора в Болдвин рэнче? Ведь вам от нее не будет решительно никакой пользы. Если даже вы получите какое нибудь письмо, вы все равно не сумеете его прочесть;

что же касается транзитной почты со вложением денег, то легко догадаться, где будут застревать эти деньги! Все мы тогда не оберемся неприятностей. Нет, бросьте и думать насчет почтовой конторы. Я стою на страже ваших интересов и считаю, что ваша затея — просто чепуха с бантиками.

Что вам действительно необходимо — так это удобная тюрьма, удобная, вместительная тюрьма;

и еще — бесплатная начальная школа. От них вам и впрямь будет польза. От них вам будет радость и счастье. Соответствующие меры приму незамедлительно.

С совершенным почтением, Марк Твен. По поручению члена сената США Джеймса У. Н.» — Вот что вы ответили моим избирателям! Теперь они грозят меня повесить, если я когда нибудь осмелюсь появиться в их округе. И можно не сомневаться, что сии свое слово сдержат!

— Да, сэр, но ведь я не знал, что мое письмо принесет вам ущерб. Я только хотел их убедить!

— Убедили, нечего сказать! А вот еще образчик вашего творчества. Я передал вам прошение, подписанное группой лиц из Невады, — они хотели, чтоб я провел через конгресс США закон об учреждении в их штате церковной корпорации методистской епископальной церкви. Я поручил вам ответить, что такими делами, как издание закона об учреждении подобных корпораций, занимаются законодательные органы штата. Я также просил вас попытаться объяснить этим людям, что, ввиду того что религиозные ростки еще слабы в нашем новом штате Невада, едва ли есть вообще необходимость создавать церковную корпорацию. Что же вы им написали?

«ЕГО ПРЕПОДОБИЮ ДЖОНУ ГАЛИФАКСУ И ПРОЧИМ.

Вашингтон, 24 ноября.

Джентльмены!

По поводу затеянной вами спекуляции обратитесь в законодательное собрание штата, ибо конгресс Соединенных Штатов никакого отношения к религии не имеет.

Впрочем, и туда не спешите: вы задумали невыгодное дело, точнее сказать — смехотворное дело. Ну чего стоят сторонники религии, от имени которых вы выступаете? Это же сущие недоноски в интеллектуальном, нравственном, религиозном, да и в других отношениях! Бросьте стараться, ничего из этой затеи не выйдет. Ведь корпорация такого типа не имеет права выпускать акции, а дай вам эту возможность, так вы никогда из беды не выпутаетесь! Другие церкви и секты станут поносить вас, играть «на понижение», сбивать цены и разорят вас вконец.

Они поступят так же, как принято поступать в ваших краях с серебряными рудниками: прокричат на весь мир, что ваша корпорация «липа». Нет, напрасно вы затеяли дело, прямо рассчитанное на посрамление святой церкви. Постыдились бы! В конце вашего прошения стоят слова: «И мы будем вечно молиться!» Вот это да, это вам действительно полезно.

С совершенным почтением, Марк Твен. По поручению члена сената США Джеймса У. Н.» — Это блестящее послание навеки поссорило меня со всеми моими избирателями, кому дорога религия. Но свою подготовку к политическому самоубийству я на этом не кончил. Черт меня дернул передать вам письмо от старейших членов муниципального управления города Сан Франциско. Эти уважаемые джентльмены обратились ко мне с просьбой провести через конгресс закон о закреплении за их городом каких то прибрежных участков. Я сказал вам, что в эту историю вмешиваться опасно. Я велел ответить этим старцам в неопределенном духе, обходя, насколько возможно, вопрос о прибрежных участках. Я вам сейчас прочитаю, что вы написали, якобы по моему приказу, и если у вас сохранилась хоть капля совести, вас должен наконец пронять стыд!

«ПОЧТЕННОМУ МУНИЦИПАЛЬНОМУ УПРАВЛЕНИЮ ГОРОДА САН ФРАНЦИСКО.

Вашингтон, 37 ноября Джентльмены!

Джордж Вашингтон, возлюбленный отец американского народа, лежит в могиле.

Его долгий славный жизненный путь прервался — увы! — навсегда. Вашингтона почитали в наших краях, и его безвременная кончина повергла в скорбь все население.

Джордж Вашингтон скончался 14 декабря 1799 года, тихо покинув мир, где так прославился и столь много совершил, где был любим и оплакан, как никто другой из почивших героев. И в такое время у вас на уме судьба каких то земельных участков! А судьба бедного Вашингтона вас не волнует?!

Что есть слава? Порождение случая! Сэр Исаак Ньютон открыл, что яблоки падают на землю, — честное слово, такие пустяковые открытия делали до него миллионы людей. Но у Ньютона были влиятельные родители, и они раздули этот банальный случай в чрезвычайное событие, а простаки подхватили их крик. И вот в одно мгновение Ньютон стал знаменит. Советую вам это крепко запомнить.

Поэта сладостная лира приносит много счастья миру!

У девочки Мэри живет барашек, белый и нежный, точно пушок.

Как только Мэри выходит за двери, барашек за ней сразу — скок!

Джек и Джил несли вдвоем Воду из колодца.

Джек скатился кувырком, Джил над ним смеется.

По простоте, изяществу слога, а также полному отсутствию безнравственных тенденций я считаю эти два стихотворения шедеврами. Они годятся для людей самых различных умственных способностей, их можно читать всюду: в поле, в детской, в мастерской ремесленника. И уж разумеется — ни одно муниципальное управление не должно пройти мимо них.

Почтенные ископаемые! Жду от вас дальнейших писем. Ничто так благотворно не влияет на человека, как дружеская переписка. Пишите еще, и если в вашей петиции имелся какой нибудь смысл, то, не стесняясь, разъясните, в чем дело. Всегда будем рады послушать ваше чириканье.

С совершенным почтением, Марк Твен. По поручению члена сената США Джеймса У. Н.» — Чудовищное, вопиющее послание. Ужас!

— Мне очень жаль, сэр, что оно вам не нравится, но все же... по моему, я обошел вопрос о прибрежных участках.

— Обошел!.. И еще как! Ну да ладно, все равно я пропал! Коль погибать, так уж совсем погибать! Сейчас я прочту последнее ваше сочинение, в нем моя гибель! Я конченый человек.

Я предчувствовал, что не надо поручать вам ответ на письмо из Гумбольдта, в котором меня просили, чтобы часть почтового тракта Индейский овраг — Шекспирово ущелье была перенесена на старую Мормонскую тропу. Но ведь я тогда еще сказал вам, что это очень тонкий вопрос, я предупредил, чтобы вы действовали искусно и осторожно, чтобы выражались несколько туманно и не все договаривали до конца. А вы что сочинили? Куда вас завел ваш безнадежный идиотизм? Если чувство стыда вам не совсем изменило, наверно вам сейчас захочется заткнуть уши!

«ГОСПОДАМ ПЕРКИНСУ, ВАГНЕРУ И ДРУГИМ.

Вашингтон, 30 ноября.

Джентльмены!

Вопрос об Индейском тракте — это очень тонкий вопрос, но если подойти к нему искусно и осторожно, то, я не сомневаюсь, мы чего нибудь добьемся, потому что место, где дорога сворачивает с Лассенского луга, того самого, где в прошлом году были скальпированы вожди племени шоуни Дряхлый Мститель и Пожиратель Облаков, является излюбленным маршрутом для некоторых людей, в то время как другие, по этой самой причине, предпочитают иной путь: выехать по Мормонской тропе из Мосби в три часа утра, пересечь Равнину Челюсти по направлению к Блюхеру, затем спуститься по Кувшинной Ручке;

тогда дорога окажется у них справа и дальше, конечно, пойдет правой стороной, а Доусон будет с левой стороны;

а от Доусона к Томагавку дорога пойдет уже влево, — таким образом, этот путь дешевле и к нему легче добраться тем, кто в состоянии до него добраться;

и, учитывая все положительные стороны, предпочитаемые другими, и тем обеспечивая наибольшее благо для наибольшего числа людей, я имею основания надеяться, что нам это удастся.

Тем не менее я и впредь буду с радостью информировать вас время от времени по данному вопросу, если вы пожелаете;

при условии, что почтовое ведомство предоставит мне нужные сведения.

С совершенным почтением, Марк Твен. По поручению члена сената США Джеймса У. Н.» — Ну, каково ваше мнение об этом послании?

— Не знаю, сэр, что и сказать. Мне кажется, что это был достаточно туманный ответ.

— Тум... Вон из моего дома! Я погиб, эти дикари из Гумбольдта никогда мне не простят, что я заморочил их таким дурацким письмом. Я потерял уважение епископальной церкви, муниципалитета Сан Франциско...

— Да, генерал, тут мне нечего сказать. Может быть, я не совсем попал в точку в этих двух случаях, но зато уж ваших корреспондентов из Болдвин ренча я наверняка обвел вокруг пальца!

— Убирайтесь вон! Чтобы вашей ноги здесь больше не было!

Я принял эти слова как скрытый намек на то, что в моих услугах не нуждаются, и подал в отставку. Я никогда больше не пойду служить личным секретарем сенатора. Разве таким людям угодишь? Они невежественны и грубы. Они не умеют ценить чужой труд.

ХРИСТИАНСКАЯ НАУКА Глава I. Вена, Прошлым летом когда я возвращался из горного санатория в Вену после курса восстановления аппетита, я оступился в потемках и упал со скалы, и переломал руки, ноги и все остальное, что только можно было сломать, и, к счастью, меня подобрали крестьяне, которые искали осла, и они перенесли меня в ближайшее жилище — один из тех больших приземистых деревенских домов, крытых соломой, с комнатами для всей семьи в мансарде и славным маленьким балкончиком под нависшей крышей, который украшают яркие цветы в ящиках и кошки;

в нижнем этаже помещается просторная и светлая гостиная, отделенная перегородкой от коровника, а во дворе перед окнами величественно и эффектно высится гордость и богатство дома — навозная куча. Вы, вероятно, заметили, что это типичная немецкая фраза, она говорит о том, что я успешно овладеваю механикой и духом этого языка и уже могу, раз оседлав одну фразу, ехать на ней, не слезая, целый день.

В миле от моего пристанища в деревне жил коновал, но хирурга там не оказалось. Это сулило неважную перспективу — мой случай был явно хирургический.

Тут вспомнили, что в деревне проводит лето некая леди из Бостона, эта леди проповедует Христианскую Науку и может лечить все что угодно. Послали за ней. Она не решилась выйти из дому на ночь глядя, но велела передать на словах, что это не важно, что никакой спешки нет, что сейчас она применит «заочное лечение», а сама придет утром;

пока же она просит меня успокоиться, расположиться поудобнее и, главное, помнить, что со мной ровно ничего не случилось. Я подумал, что здесь какое то недоразумение.

— Вы ей сказам, что я сверзился со скалы высотой в семьдесят петь футов?

— Да.

— И стукнулся о камень на дне пропасти и отскочил?

— Да.

— И стукнулся о другой камень и опять отскочил?

— Да.

— И стукнулся о третий камень и снова, еще раз отскочил?

— Да.

— И переколол все камни?

— Да.

— Теперь понятно, в чем дело: она думает только о камнях. Почему же вы ей не сказали, что я сам тоже расшибся?

— Я сказала ей все слово в слово, как вы велели: что сейчас от вихра на макушке и до пяток вы представляете собой причудливую цепь из сложных переломов и что раздробленные кости, которые торчат из вас во все стороны, сделали вас похожим на вешалку для шляп.

— И после этого она пожелала мне помнить, что со мной ровным счетом ничего не случилось?

— Да, так она сказала.

— Ничего не понимаю. Мне кажется, что она недостаточно вдумчиво диагностировала мой случай. Как она выглядела? Как человек, который витает в сфере чистой теории, или же как человек, которому самому случалось падать в пропасть и который в помощь абстрактной науке привлекает доказательства из собственного опыта?

— Bitte?* Понять эту фразу для Stubenmдdchen** оказалось непосильной задачей: она перед ней спасовала. Продолжать разговор не имело смысла, и я попросил чего нибудь поесть, и сигару, и выпить чего нибудь горячего, и корзину, чтобы сложить туда свои ноги, — но на все это получил отказ.

— Почему же?

— Она сказала, что вам ничего не понадобится.

— Но я голоден, я хочу пить, и меня мучает отчаянная боль.

— Она сказала, что у вас будут эти иллюзии, но вы не должны обращать на них никакого внимания. И она особенно просит вас помнить, что таких вещей, как голод, жажда и боль, не существует.

— В самом деле, она об этом просит?

— Так она сказала.

— И при этом она производила впечатление особы вполне контролирующей работу своего умственного механизма?

* Как вы сказали? (нем.).

** Служанка (нем.).

— Bitte?

— Ее оставили резвиться на свободе или связали?

— Связали? Ее?

— Ладно, спокойной ночи, можете идти;

вы славная девушка, но для легкой остроумной беседы ваша мозговая Geschirr*** непригодна. Оставьте меня с моими иллюзиями.

Глава II Разумеется, всю ночь я жестоко страдал, по крайней мере я мог об этом догадываться, судя по всем симптомам, но наконец эта ночь миновала, а проповедница Христианской Науки явилась, и я воспрянул духом. Она была средних лет, крупная и костлявая, и прямая, как доска, и у нее было суровое лицо, и решительная челюсть, и римский клюв, и она была вдовой в третьей степени, и ее звали Фуллер. Мне не терпелось приступить к делу и получить облегчение, но она была раздражающе медлительна. Она вытащила булавки, расстегнула крючки, кнопки и пуговицы и совлекла с себя все свои накидки одну за другой;

взмахом руки расправила складки и аккуратно развесила все вещи, стянула с рук перчатки, достала из сумки книжку, потом придвинула к кровати стул, не спеша опустилась на него, и я высунул язык. Она сказала снисходительно, но с ледяным спокойствием:

— Верните его туда, где ему надлежит быть. Нас интересует только дух, а не его немые слуги.

Я не мог предложить ей свой пульс, потому что сустав был сломан, но она предупредила мои извинения и отрицательно мотнула головой, давая понять, что пульс — это еще один немой слуга, в котором она не нуждается. Тогда я подумал, что надо бы рассказать ей о моих симптомах и самочувствии, чтобы она поставила диагноз, но опять я сунулся невпопад, все это было ей глубоко безразлично, — более того, самое упоминание о том, как я себя чувствую, оказалось оскорблением языка, нелепым термином.

— Никто не чувствует, — объяснила она, — чувства вообще нет, поэтому говорить о несуществующем как о существующем, значит впасть в противоречие. Материя не имеет существования;

существует только Дух;

дух не может чувствовать боли, он может только ее вообразить.

— А если все таки больно?..

— Этого не может быть. То, что нереально, не может выполнять функций, свойственных реальному. Боль нереальна, следовательно больно быть не может.

Широко взмахнув рукой, чтобы подтвердить акт изгнания иллюзии боли, она напоролась на булавку, торчавшую в ее платье, вскрикнула «ой!» и спокойно продолжала свою беседу:

— Никогда не позволяйте себе говорить о том, как вы себя чувствуете, и не разрешайте другим спрашивать вас о том, как вы себя чувствуете;

никогда не признавайте, что вы больны, и не разрешайте другим говорить в вашем присутствии о недугах, или боли, или смерти, или о подобных несуществующих вещах. Такие разговоры только потворствуют духу в его бессмысленных фантазиях.

В этот момент Stubenmдdchen наступила кошке на хвост, и кошка завизжала самым нечестивым образом.

Я осторожно спросил:

— А мнение кошки о боли имеет ценность?

— Кошка не имеет мнения;

мнения порождаются только духом;

низшие животные осуждены на вечную бренность и не одарены духом;

вне духа мнение невозможно.

— Значит, эта кошка просто вообразила, что ей больно?

— Она не может вообразить боль, потому что воображать свойственно только духу;

без духа нет воображения. Кошка не имеет воображения.

*** Оснастка (нем.).

— Тогда она испытала реальную боль?

— Я уже сказала вам, что такой вещи, как боль, не существует.

— Это очень странно и любопытно. Хотел бы я знать, что же все таки произошло с кошкой.

Ведь если реальной боли не существует, а кошка лишена способности вообразить воображаемую боль, то, по видимому, бог в своем милосердии компенсировал кошку, наделив ее какой то непостижимой эмоцией, которая проявляется всякий раз, когда кошке наступают на хвост, и в этот миг объединяет кошку и христианина в одно общее братство...

Она раздраженно оборвала меня:

— Замолчите! Кошка не чувствует ничего, христианин не чувствует ничего. Ваши бессмысленные и глупые фантазии — профанация и богохульство и могут причинить вам вред.

Разумнее, лучше и благочестивее допустить и признать, что таких вещей, как болезнь, или боль, или смерть, не существует.

— Я весь — воображаемые живые мучения, но не думаю, что мне было бы хоть на йоту хуже, будь они реальными. Что мне сделать, чтобы избавиться от них?

— Нет необходимости от них избавляться — они не существуют... Они — иллюзии, порожденные материей, а материя не имеет существования;

такой вещи, как материя, не существует.

— Все это звучит как будто правильно и ясно, но сути я все же как то не улавливаю.

Кажется, вот вот схвачу ее, а она уже ускользнула.

— Объяснитесь.

— Ну, например, если материи не существует, то как может материя что нибудь порождать?

Ей стало меня так жалко, что она даже чуть не улыбнулась. То есть она непременно улыбнулась бы, если бы существовала такая вещь, как улыбка.

— Ничего нет проще, — сказала она. — Основные принципы Христианской Науки это объясняют, их суть изложена в четырех следующих изречениях, которые говорят сами за себя.

Первое: Бог есть все сущее. Второе: Бог есть добро. Добро есть Дух. Третье: Бог, Дух есть все, материя есть ничто. Четвертое: Жизнь, Бог, всемогущее Добро отрицают смерть, зло, грех, болезнь. Вот, теперь вы убедились?

Объяснение показалось мне туманным;

оно как то не разрешало моего затруднения с материей, которая не существует и, однако, порождает иллюзии. Поколебавшись, я спросил:

— Разве... разве это что нибудь объясняет?

— А разве нет? Даже если прочитать с конца, и тогда объясняет.

Во мне затеплилась искра надежды, и я попросил ее прочитать с конца.

— Прекрасно. Болезнь грех зло смерть отрицают Добро всемогущее Бог жизнь ничто есть материя все есть Дух Бог Дух есть Добро. Добро есть Бог сущее все есть Бог. Ну вот...

теперь то вы понимаете?

— Теперь… теперь, пожалуй, яснее, чем раньше, но все же...

— Ну?

— Нельзя ли прочитать это как нибудь иначе, другим способом?

— Любым, как вам угодно. Смысл всегда получится один и тот же. Переставляйте слова, как хотите, все равно они будут означать точно то же самое, как если бы они были расположены в любом другом порядке. Ибо это совершенство. Вы можете просто все перетасовать — никакой разницы не будет: все равно выйдет так, как было раньше. Это прозрение гениального ума.

Как мыслительный tour de force**** оно не имеет себе равных, оно выходит за пределы как простого, конкретного, так и тайного, сокровенного.

— Вот так штучка!

Я сконфузился: слово вырвалось прежде, чем я успел его удержать.

— Что??

**** Фокус (франц.).

—...Изумительное построение... сочетание, так сказать, глубочайших мыслей...

возвышенных... потря...

— Совершенно верно. Читаете ли вы с конца, или с начала, или перпендикулярно, или под любым заданным углом — эти четыре изречения всегда согласуются по содержанию и всегда одинаково доказательны.

— Да, да... доказательны... Вот теперь мы ближе к делу. По содержанию они действительно согласуются;

они согласуются с... с... так или иначе, согласуются;

я это заметил. Но что именно они доказывают... я разумею — в частности?

Это же абсолютно ясно! Они доказывают: первое: Бог — Начало Начал, Жизнь, Истина, Любовь, Душа, Дух, Разум. Это вы понимаете?

— Мм... кажется, да. Продолжайте, пожалуйста.

— Второе: Человек — божественная универсальная идея, индивидуум, совершенный, бессмертный. Это вам ясно?

— Как будто. Что же дальше?

Третье: Идея — образ в душе;

непосредственный объект постижения. И вот она перед вами — божественная тайна Христианской Науки в двух словах. Вы находите в ней хоть одно слабое место?

— Не сказал бы;

она кажется неуязвимой.

— Прекрасно. Но это еще не все. Эти три положения образуют научное определение Бессмертного Духа. Дальше мы имеем научное определение Смертной Души. Вот оно. ПЕРВАЯ СТУПЕНЬ: Греховность. Первое: Физическое — страсти и вожделения, страх, порочная воля, гордость, зависть, обман, ненависть, месть, грех, болезнь, смерть.

— Все это нереальные категории, миссис Фуллер, иллюзии, насколько я понимаю?

— Все до единой. ВТОРАЯ СТУПЕНЬ: Зло исчезает. Первое: Этическое — честность, привязанность, сострадание, надежда, вера, кротость, воздержание. Это ясно?

— Как божий день.

— ТРЕТЬЯ СТУПЕНЬ: Духовное Спасение. Первое: Духовное — вера, мудрость, сила, непорочность, прозрение, здоровье, любовь. Вы видите, как все это тщательно продумано и согласовано, как взаимосвязано и антропоморфично. На последней, Третьей Ступени, как мы знаем из откровений Христианской Науки, смертная душа исчезает.

— А не раньше?

— Нет, ни в коем случае, — только тогда, когда будут завершены воспитание и подготовка, необходимые для Третьей Ступени.

— И только тогда, значит, возможно успешно овладеть Христианской Наукой, сознательно к ней приобщиться и возлюбить ее, — так я вас понимаю? Иначе говоря, этого нельзя достичь в течение процессов, происходящих на Второй Ступени, потому что там все еще удерживаются остатки души, а значит — и разума, и поэтому... Но я вас прервал. Вы собирались разъяснить, какие получаются прекрасные результаты, когда Третья Ступень разрушает и развеивает эти остатки. Это очень интересно;

пожалуйста, продолжайте.

— Так вот, как я уже говорила, на этой Третьей Ступени смертная душа исчезает. Наука так переворачивает все воспринимаемое телесными чувствами, что мы искренне принимаем в сердца свои евангельское пророчество: «первые будут последними, последние — первыми», и постигаем, что Бог и Его идея могут стать для нас всеобъемлющими, — чем божественное действительно является и по необходимости должно быть… — Это великолепно. И как старательно и искусно вы подобрали и расположили слова, чтобы подтвердить и обосновать все сказанное вами о могуществе и функциях Третьей Ступени.

Вторая, очевидно, могла бы вызвать лишь временную потерю разума, но только Третья способна сделать его отсутствие постоянным. Фраза, построенная под эгидой Второй Ступени, возможно еще заключала бы в себе что то вроде смысла, — вернее, обманчивое подобие смысла;

тогда как волшебная сила Третьей Ступени — и только она! — устраняет этот дефект. Кроме того, несомненно: именно Третья Ступень наделяет Христианскую Науку еще одним замечательным свойством, — я имею в виду ее язык, легкий и плавный, богатый, ритмичный и свободный.

Вероятно, на то есть особая причина?

— О да! Бог — Дух, Дух — Бог, почки, печень, разум, ум.

— Теперь мне все понятно.

— В Христианской Науке нет ничего непонятного;

потому что Бог — един, Время — едино, Индивидуум — един и может быть одним из себе подобных — одним из многих, как, например, отдельный человек, отдельная лошадь;

в то время как Бог — един, не один из многих, но один единственный и не имеющий себе равных.

— Это благородные мысли. Я просто горю желанием узнать больше. Скажите, как Христианская Наука объясняет духовное отношение постоянной двойственности к случайному отклонению?

— Христианская Наука переворачивает кажущееся отношение Души и тела, — как астрономия переворачивает человеческое восприятие солнечной системы, — и подчиняет тело Духу. Как земля вращается вокруг неподвижного солнца, хотя этому трудно верить, когда мы смотрим на восходящее светило, точно так же и тело — это всего лишь смиренный слуга покоящегося Духа, хотя нашему ограниченному разуму представляется обратное. Но мы этого никогда не поймем, если допустим, что Душа находится в теле или Дух в материи и что человек — часть неодухотворенного мира. Душа есть Бог, неизменный и вечный, а человек сосуществует с Душой и отражает ее, потому что Начало Начал есть Все Сущее, а Все Сущее обнимает Душу — Дух, Дух — Душу, любовь, разум, кости, печень, одного из себе подобных, единственного и не имеющего равных.

— Откуда взялась Христианская Наука? Это божий дар или она появилась невзначай, сама собой?

— В некотором смысле она — божий дар. То есть ее могущество исходит от Бога, но честь открытия этого могущества и его предназначения принадлежит одной американской леди.

— Вот как? Когда же это случилось?

— В тысяча восемьсот шестьдесят шестом году. Это незабвенная дата, когда боль, недуги и смерть навеки исчезли с лица земли. То есть исчезли те иллюзии, которые обозначаются этими словами. Сами же эти вещи вообще никогда не существовали;

поэтому, как только было обнаружено, что их нет, они были легко устранены. История этого открытия и его сущность описаны вот в этой книжке, и...

— Книгу написала эта леди?

— Да, книгу написала она сама — всю, от начала до конца. Название книги — «Наука и здоровье, с толкованием библии», потому что леди разъясняет библию;

раньше никто ее не понимал. Даже двенадцать апостолов. Я вам прочитаю начало.

Но оказалось, что она забыла очки.

— Ничего, это не важно, — сказала она. — Я помню слова, — ведь все мы, проповедники Христианской Науки, знаем книгу наизусть;

в нашей практике это необходимо. Иначе бы мы совершали ошибки и причиняли зло. Итак, слушайте: «В тысяча восемьсот шестьдесят шестом году я открыла Науку метафизического врачевания и назвала ее «Христианской Наукой».

Дальше она говорит — и я считаю, что это сказано великолепно: «Посредством Христианской Науки религия и медицина одухотворяются новой божественной природой и сутью, вера и понимание обретают крылья, а мысли общаются непосредственно с Богом», — это ее слова в точности.

— Очень изящно сказано. И кроме того, это блестящая идея — обручить бога с медициной, а не медицину с гробовщиком, как было раньше;

ведь бог и медицина, собственно, уже принадлежат друг другу, будучи основой нашего духовного и физического здоровья. Какие лекарства вы даете при обычных болезнях, например...

— Мы никогда не даем лекарств, ни при каких обстоятельствах! Мы...

— Но, миссис Фуллер, ведь там сказано...

— Меня это совершенно не интересует, и я не хочу об этом говорить.

— Я очень сожалею, если чем то вас задел, но ваша реплика как будто противоречит...

— В Христианской Науке нет никаких противоречий. Они невозможны, так как наука абсолютна. Иначе и не может быть, ибо ее непосредственный источник — Начало Начал, Всеобъемлющий, а также Душа — один из многих, единственный и не имеющий себе равных.

Это одухотворенная математика, очищенная от материального шлака.

— Это я понимаю, но...

— Она зиждется на несокрушимой основе Аподиктического Принципа.

Слово расплющилось о мой череп, пытаясь пробиться сквозь него, и оглушило меня, но прежде чем я успел задать вопрос о том, какое оно имеет отношение к делу, она уже разъясняла:

— Аподиктический Принцип — это абсолютный принцип Научного Врачевания Духом, верховное Всемогущество, избавляющее сынов и дочерей человеческих от всякого зла, которому подвержена плоть.

— Но, конечно, не от всякого зла, не от всякого разрушения?

— От любого, без исключений;

такой вещи, как разрушение, нет. Оно нереально;

оно не существует.

— Но без очков ваше слабеющее зрение не позволяет вам...

— Мое зрение не может слабеть;

ничто не может слабеть;

Дух — владыка, а Дух не допускает упадка.

Она вещала под наитием Третьей Ступени, поэтому возражать не имело смысла. Я переменил тему и стал опять расспрашивать о Первооткрывательнице.

— Открытие произошло внезапно, как это случилось с Клондайком, или оно долгое время готовилось и обдумывалось, как было с Америкой?

— Ваши сравнения кощунственны — они относятся к низменным вещам... но оставим это. Я отвечу словами самой Первооткрывательницы: «Бог в своем милосердии много лет готовил меня к тому, чтобы я приняла ниспосланное свыше откровение — абсолютный принцип Научного Врачевания Духом».

— Вот как, много лет? Сколько же?

— Тысячу восемьсот!

— Бог — Дух, Дух — бог, Бог — добро, истина, кости, почки, один из многих, единственный и не имеющий равных, — это потрясающе!

— У вас есть вcе основания удивляться, сэр. И однако это чистая правда. В двенадцатой главе Апокалипсиса есть ясное упоминание об этой американской леди, нашей уважаемой и святой Основательнице, и там же есть пророчество о ее приходе;

святой Иоанн не мог яснее на нее указать, разве что назвав ее имя.

— Как это невероятно, как удивительно!

— Я приведу ее собственные слова из «Толкования библии»: «В двенадцатой главе Апокалипсиса есть ясный намек, касающийся нашего, девятнадцатого века». Вот — заметили?

Запомните хорошенько.

— Но что это значит?

— Слушайте, и вы узнаете. Я опять приведу ее вдохновенные слова: «В откровении святого Иоанна, там, где говорится о снятии Шестой Печати, что произошло через шесть тысяч лет после Адама, есть одна знаменательная подробность, имеющая особое отношение к нашему веку». Вот она:

«Глава XII, 1. — И явилось на небе великое знамение — жена, облеченная в солнце;

под ногами ее луна, и на главе ее венец из двенадцати звезд».

Это наш Вождь, наша Мать, наша Первооткрывательница Христианской Науки, — что может быть яснее, что может быть несомненнее! И еще обратите внимание на следующее:

«Глава XII, 6. — А жена убежала в пустыню, где приготовлено было для нее место от бога».

— Это Бостон. Я узнаю его. Это грандиозно! Я потрясен! Раньше я совершенно не понимал этих мест;

пожалуйста, продолжайте ваши... ваши... доказательства.

— Прекрасно. Слушайте дальше:

«И видел я другого Ангела, сильного, сходящего с неба, облеченного облаком;

над его головою была радуга, и лицо его как солнце, и ноги его как столпы огненные, в руке у него была книжка раскрытая».

Раскрытая книжка... Просто книжка... что может быть скромнее? Но значение ее так громадно! Вы, вероятно, догадались, что это была за книжка?

— Неужели?..

— Я держу ее в руках — Христианская Наука!

— Любовь, печень, свет, кости, вера, почки, один из многих, единственный и не имеющий равных, — я не могу прийти в себя от изумления!

— Внимайте красноречивым словам нашей Основательницы: «И тогда голос с неба воззвал: «Пойди возьми раскрытую книжку;

возьми и съешь ее;

она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка, как мед». Смертный, склонись перед святым глаголом.

Приступи к Божественной Науке. Прочитай ее с начала, и до конца. Изучи ее, размышляй над ней. Пригуби ее, она действительно будет сладка на вкус и исцелит тебя, но когда ты переваришь ее и ощутишь горечь, то не ропщи против Истины». Теперь вы знаете историю нашей несравненной и Божественной Святой Науки, сэр, и знаете, что на нашей земле она была только открыта, но происхождение ее божественное. А теперь я оставлю вам книгу и уйду, но вы ни о чем не тревожьтесь, — я буду пользовать вас заочно до тех пор, пока не отойду ко сну.

Глава III Под магическим воздействием заочного и очного врачевания вместе взятых мои кости стали медленно втягиваться внутрь и пропадать из виду. Это благое дело началось в бодром темпе и шло полным ходом. Мое тело усердно растягивалось и всячески выгибалось, чтобы облегчить восстановительный процесс, и через каждую минуту две я слышал негромкий щелчок где то у себя внутри, — и мне было понятно, что в этот миг два конца сломанной кости успешно соединились. Приглушенное пощелкивание, и поскрипывание, и скрежетание, и постукивание не прекращалось в течение последующих трех часов;

затем все стихло — сломанные кости срослись, все до одной. Остались только вывихи, их было семь, не больше, — вывихи бедер, плечей, колен и шеи, — так что с ними скоро было покончено;

один за другим они скользнули в свои суставы с тупым звуком — как будто где то хлопнула пробка, и я вскочил на ноги весь как новенький, без единого изъяна, если говорить о скелете, и послал за коновалом.

Мне пришлось это сделать из за насморка и болей в желудке: я не собирался снова доверить их женщине, которой я не знал и в чьей способности лечить простые болезни окончательно разочаровался. У меня были на то веские основания — ведь насморк и боли в желудке были ей вверены с самого начала, так же как и переломы, и она ничуть их не облегчила, — напротив, желудок болел все сильней и сильней, все резче и невыносимей, — теперь, пожалуй, из за того, что я уже много часов ничего не ел и не пил.

Пришел коновал, очень милый человек, полный рвения и профессионального интереса к больному. Что же касается запаха, который от него исходил, то он был довольно таки пронзительный: откровенно говоря, от него несло конюшней, и я попробовал тут же договориться с ним о заочном лечении, но это было не по его части, и поэтому из деликатности я не стал настаивать. Он осмотрел мои зубы, прощупал бабки и заявил, что мой возраст и общее состояние позволяют ему прибегнуть к энергичным мерам, поэтому он даст мне кое чего, чтобы превратить боль в желудке в ящур, а насморк в вертячку, тогда он окажется в своей стихии и;

ему будет проще простого меня вылечить. Он намешал в бадейке пойла из отрубей и сказал, что полный ковш через каждые два часа вперемежку с микстурой, приготовленной из скипидара с колесной мазью, либо вышибет из меня мои недуги в двадцать четыре часа, либо вызовет разнообразные ощущения другого порядка, которые заставят меня позабыть о своих болезнях. Первую дозу он дал мне сам, а потом ушел, сказав на прощанье, что мне можно есть и пить все, чего мне только ни захочется, в любых количествах. Но я уже больше не был голоден, и пища меня не интересовала.

Я взял книгу о Христианской Науке, оставленную миссис Фуллер, и прочитал половину.

Потом выпил полный ковш микстуры и дочитал до конца. Пережитое мною после этого было очень интересно и полно неожиданных открытий. Пока во мне совершался процесс перехода болей в ящур, а насморка в вертячку, сквозь бурчанье, шипенье, сотрясения и бульканье, сопровождавшие его, я все время ощущал интенсивную борьбу за первенство между пойлом, микстурой и литературой, причем часто я не мог точно определить, которая одерживает верх, и легко мог отличить литературу от двух других, только когда те были порознь, а не смешаны, потому что смесь пойла из отрубей с эклектической микстурой как две капли воды похожа на разбушевавшийся Аподиктический Принцип, и никто на свете не отличил бы их друг от друга.

Наконец дело подошло к финишу, все эволюции завершались с полным успехом, но я думаю, что результат мог быть достигнут и при меньшей затрате материалов. Пойло, вероятно, было необходимо, чтобы превратить желудочные боли в ящур, но я уверен, что вертячку ничего не стоило получить от одной только литература и что вертячка, добытая таким путем, была бы лучшего качества и более стойкая, чем любая выведенная искусственными методами коновала.

Потому что среди всех странных, безумных, непонятных и необъяснимых книг, созданных воображением человека, пальма первенства несомненно принадлежит этой. Она написана в духе безграничной самоуверенности и самодовольства, а ее напор, ее пыл, ее непробиваемая серьезность часто создают иллюзию красноречия, даже когда в словах вы не улавливаете и тени смысла. Существует множество людей, которые воображают, что эта книга им понятна: я это знаю потому, что беседовал с ними;

но во всех случаях эти же люди воображали, что болей, недугов и смерти не существует в природе и что в мире вообще нет реальных вещей — фактически не существует ничего, кроме Духа. Это обстоятельство несколько снижает ценность их мнения. Когда эти люди говорят о Христианской Науке, они поступают так, как миссис Фуллер: они выражаются не своими словами, а языком книги;

они обрушивают вам на голову эффектную чепуху, и вы только позднее обнаруживаете, что все это не выдумано ими, а просто процитировано;

кажется, они знают этот томик наизусть и благоговеют перед ним, как перед святыней, — мне следовало бы сказать: как перед второй библией. Эта книга была явно написана на стадии умственного опустошения, причиненного Третьей Ступенью, и я уверен, что никто, кроме пребывающих на этой Ступени, не мог бы обнаружить в ней хоть каплю смысла.

Когда вы читаете ее, вам кажется, что вы слышите бурную, сокрушительную, пророческую речь на непонятном языке, вы постигаете ее дух, но не то, о чем в ней говорится. Или еще так:

вам кажется, что вы слушаете какой то мощный духовой инструмент — он ревет, полагая, что это мелодия, а те, кто не играет в оркестре, слышат просто воинственный трубный звук, — этот призыв только возбуждает душу, но ничего ей не говорит.

Невозмутимое самодовольство, которым пропитана эта книга, как будто бы отдает божественным происхождением, — оно не сродни ничему земному. Простому смертному несвойственна такая непоколебимая уверенность во всем, чувство такого безграничного превосходства, такое бездумное любование собой. Никогда не предъявляя ничего такого, что можно было бы по праву назвать веским словом «доказательство», а порой даже вовсе ни на что не ссылаясь и ни на чем не основывая свои выводы, она громогласно вещает: Я ДОКАЗАЛА то то и то то. Чтобы установить и разъяснить смысл какого нибудь одного единственного, еще не растолкованного отрывка из библии, нужен авторитет папы и всех столпов его церкви, нужна огромная затрата времени, труда и размышлений, но автор выше всего этого: она видит всю библию в девственном состоянии и при ничтожной затрате времени и без всякой затраты умственных усилий толкует ее от корки до корки, изменяет и исправляет значения, а затем авторитетно разъясняет их, манипулируя формулами такого же порядка, как «Да будет свет! И стал свет». Впервые с сотворения мира над долами, водами и весями прогромыхал такой невозмутимо самодовольный, беззастенчивый и безапелляционный голос*****.

Глава IV Никто не сомневается в том, что дух оказывает на тело громадное влияние;

я тоже в этом уверен. С давних времен колдун, толкователь снов, гадалка, знахарь, шарлатан, лекарь самоучка, образованный врач, месмерист и гипнотизер в своей практике использовали воображение клиента. Все они признавали наличие и могущество этой силы. Врачи исцеляют многих больных хлебными пилюлями: они знают, что там, где болезнь порождена фантазией, вера пациента в доктора придаст и хлебным пилюлям целительное свойство.

Вера в доктора. Пожалуй, все дело именно в этом. Да, похоже, что так. Некогда монарх исцелял язвы одним прикосновением царственной руки. Часто он совершал поразительные исцеления. Мог ли сделать то же самое его лакей? Нет, в своем платье не мог. А переодетый королем, мог ли он это сделать? Я думаю, нам не приходится в этом сомневаться. Я думаю, мы можем быть совершенно уверены в том, что в любом случае исцеляло не прикосновение руки короля, а вера больного в чудодейственность этого прикосновения. Подлинные и замечательные исцеления совершались возле святых мощей. Разве нельзя допустить, что любые другие кости подействовали бы на больного точно так те, если бы от него скрыли подмену? Когда я был мальчишкой, в пяти милях от нашего городка жила фермерша, которая прославилась как ***** Январь, 1903. Любая книга с новой и необычной терминологией при первом чтении почти наверняка оставляет читателя в смятенном и саркастическом состоянии духа. Но теперь, когда за последние два месяца я прилежно изучил специальный словарь «Науки и здоровья», я уже больше не считаю суть этой книги трудной для понимания. — М. Т.

Р. S. Мудрость, которую я извлек из вышеизложенного, уже оказала мне услугу и в одном случае избавила от неприятностей. Около месяца тому назад я получил из одного университета труд доктора Эдварда Энтони Шпитцка — «Анатомия мозга у различных рас». Я решил, что университету желательно получить мой отзыв об этом труде, был очень польщен оказанным мне вниманием и ответил, что представлю его в ближайшее время. В тот же вечер я бросил изнурительные блуждания в дебрях Христианской Науки и взялся за дело. Я написал одну взволнованную главу и решил кончить отзыв на следующий день, но тут мне пришлось отлучиться на неделю, и скоро меня увлекли совсем другие интересы. И только сегодня, после почти месячного промежутка, я снова вернулся к своей главе о мозге. За это время я обрел новую мудрость и перечитал все написанное мною с великим стыдом. Я понял, что начал эту работу совсем не в том настроении, в каком следовало, — далеко не в том спокойном и беспристрастном состоянии духа, которого она вполне заслуживала. На затравку я взял для разбора следующий абзац:

«Борозды париетальных и окципитальных долей мозга (латеральная поверхность). — Постцентральный комплекс. — В полушарии постцентральная и субцентральная борозды соединяются, чтобы образовать непрерывную борозду, достигающего 8,5 см длины. Дорсально борозда раздваивается, образуя гируе, обозначенный каудальным концом парацентральной борозды. К каудальному концу оарацентральной борозды подходит транспариетальная извилина. Всего от объединенной борозды отходит пять ответвлений. Вадум отделяет ее от париетальной;

другой вадум — от центральной».

Каким жалким я чувствую себя сейчас, когда вижу, как я тогда распалился на этот абзац и с каким презрением о нем писал. Я писал, что стиль автора ужасный — тяжеловесный, хаотический, временами безудержный;

что вопрос трактуется запутанно и неверно, а это может только поставить читателя в тупик;

что недостаток простоты усугубляется бедностью словаря;

что автор не знает меры в выражении своих чувств;

что если бы у меня был пес, который пришел бы в такое возбужденное и сумбурное состояние по поводу столь спокойного предмета, как анатомия головного мозга, я бы перестал платить за него налог;

и тут я сам разволновался и наговорил кучу резкостей по поводу всей этой собачьей чуши и заявил, что с таким же успехом можно пытаться понять «Науку и здоровье».

Теперь то я знаю, что меня подвело, и радуюсь тому перерыву, который помешал мне послать отзыв в университет. Я холодею при одной мысли о том, что бы обо мне там подумали. — М.Т.

врачевательница верой, — так она себя называла. Страждущие стекались к ней со всей округи, она возлагала на них руку и говорила: «Веруй;

это все, что тебе нужно»;

и они уходили, забыв о своей хвори. Она не была религиозной женщиной и не претендовала на обладание какой то сверхъестественной целительной силой. Она признавала, что исцеления совершает вера больного в нее. Несколько раз она при мне мгновенно излечивала от жестоких зубных болей, — пациенткой была моя мать. В Австрии есть один крестьянин, который на этом ремесле основал целое коммерческое дело и лечит и простых и знатных. Время от времени его сажают в тюрьму за то, что он практикует, не имея диплома, но когда он оттуда выходит, его дело по прежнему процветает, потому что лечит он бесспорно успешно, и репутация его ущерба не несет. В Баварии есть человек, который совершил так много исцелений, что ему пришлось бросить свою профессию театрального плотника, чтобы удовлетворить спрос постоянно растущей массы клиентов. Год за годом он творит свои чудеса и уже разбогател. Он не делает вида, что ему помогает религия или какие то потусторонние силы, — просто, как он считает, в нем есть что то, что вызывает у пациентов доверие;

все дело в этом доверии, а совсем не в какой то таинственной силе, исходящей от него******.

За последнюю четверть века в Америке появилось несколько врачующих сект под различными названиями, и все они значительно преуспели в лечения недугов без применения лекарств. Среди них есть Врачевание Духом, Врачевание Верой, Врачевание Молитвой, Врачевание Психической Наукой и Врачевание Христианской Наукой. И совершенно несомненно, что все они совершают чудеса при помощи того же старого, всесильного орудия — воображения больного. Названия разные, хотя в способе лечения никакой разницы нет. Но секты не воздают должного этому орудию: каждая заявляет, что ее метод лечения разнится от методов всех других.

Все они могут похвастаться случаями исцелений, с этим не приходится спорить;

Врачевание Верой и Врачевание Молитвой, когда они не приносят пользы, пожалуй не приносят и вреда, потому что они не запрещают больному прибегать к помощи лекарств, если он того пожелает;

другие же запрещают лекарства и заявляют, что они способны вылечить любую болезнь человека, какая только существует на земле, применяя одни духовные средства. Здесь, мне кажется, есть элемент опасности. Я думаю, что они слишком много на себя берут. Доверие публики, пожалуй, повысилось бы, если бы они меньше на себя брали.

Проповедница Христианской Науки не смогла вылечить меня от болей в желудке и насморка, но коновалу это удалось. Это убеждает меня в том, что Христианская Наука слишком много на себя берет. Я думаю, что ей следовало бы оставить внутренние болезни в покое и ограничиться хирургией. Здесь она могла бы развернуться, действуя своими методами.

Коновал потребовал с меня тридцать крейцеров, и я ему заплатил;

мало того, я удвоил эту сумму и дал ему шиллинг. Миссис Фуллер прислала длинный счет за ящик костей, починенных в двухстах тридцати четырех местах — один доллар за каждый перелом.

— Кроме Духа, ничего не существует?

— Ничего, — ответила она. — Все остальное несубстанциально, все остальное — воображаемое.

Я дал ей воображаемый чек, а теперь она преследует меня по суду, требуя субстанциальных долларов. Где же тут логика?

Перевод Т.Рузской ****** Январь, 1903. Мне самому хорошо известно одно «чудесное» исцеление от паралича, который целых два года держал больную в постели, несмотря на все старания лучших нью йоркских врачей. Странствующий «шарлатан» (так его называли) заходил к ней всего два раза по утрам, он поднял больную с постели и сказал:

«Иди!» — И больная пошла. Тем дело и кончилось. Это было сорок два года тому назад. И с тех пор больная ходит. — М. Т.

МОИ ЧАСЫ (Поучительный рассказик) Мои прекрасные новые часы полтора года шли не отставая и не спеша. Они ни разу не останавливались и не портились за все это время. Я начал считать их величайшим авторитетом по части указания времени и рассматривал их анатомическое строение и конституцию как несокрушимые. Но в конце концов я как то забыл завести их на ночь. Я очень расстроился, так как всеми признано, что это плохая примета. Но скоро я успокоился снова, поставил часы наугад и постарался отогнать от себя всякие дурные предчувствия.

На другой день я зашел в лучший часовой магазин, чтобы мне поставили часы по точному времени, и сам глава фирмы взял их у меня из рук и приступил к осмотру. После небольшой паузы он сказал: «Часы опаздывают на четыре минуты — надо передвинуть регулятор». Я хотел было остановить его, сказать, что часы до сих пор шли очень правильно. Так нет же, этот капустный кочан не желал ничего слушать, он видел только одно — что мои часы опаздывают на четыре минуты и, следовательно, надо передвинуть регулятор;

и вот, пока я в тревоге плясал вокруг него, умоляя не трогать мои часы, он невозмутимо и безжалостно совершил это черное дело. Мои часы начали спешить. С каждым днем они все больше и больше уходили вперед.

Через неделю они спешили как в лихорадке, и пульс у них доходил до ста пятидесяти в тени.

Через два месяца они оставили далеко позади все другие часы в городе и дней на тринадцать с лишним опередили календарь. Октябрьский листопад еще крутился в воздухе, а они уже радовались ноябрьскому снегу. Они торопили со взносом денег за квартиру, с уплатой по счетам;

и это было так разорительно, что я под конец не выдержал и отнес их к часовщику. Он спросил, были ли часы когда нибудь в починке. Я сказал, что нет, до сих пор не было никакой нужды чинить их. Глаза его сверкнули свирепой радостью, он набросился на часы, стремительно раскрыл их, ввинтил себе в глаз стаканчик из под игральных костей и начал разглядывать механизм. Он сказал, что отрегулировать их мало, их надо, кроме того, почистить и смазать, и велел мне прийти через неделю. После чистки, смазки и всего прочего мои часы стали ходить так медленно, что их тиканье напоминало похоронный звон. Я начал опаздывать на поезда, пропускать деловые свидания, приходить не вовремя к обеду;

три дня отсрочки мои часы растянули на четыре, и мои векселя были опротестованы. Я незаметно отстал от времени и очутился на прошлой неделе. Вскоре я понял, что один одинешенек болтаюсь где то посредине позапрошлой недели, а весь мир скрылся из виду далеко впереди. Я уже поймал себя на том, что в грудь мою закралось какое то смутное влечение, нечто вроде товарищеских чувств к мумии фараона в музее, и что мне хочется поболтать с этим фараоном, посплетничать на злободневные темы. Я опять пошел к часовщику. Он разобрал весь механизм у меня на глазах и сообщил, что корпус «вспучило» Он сказал, что в три дня берется их исправить. После этого часы в среднем работали довольно прилично но только, если можно так выразиться, в конечном итоге. Полсуток они спешили изо всех сил и так кашляли, чихали, лаяли и фыркали, что я не слышал собственного голоса;

и пока этот шум не прекращался ни одни часы в Америке не могли за ними угнаться. Зато вторую половину суток они шли все медленнее и медленнее, и все часы, которые были ими оставлены позади теперь догоняли их, И к концу суток они подходили к судейской трибуне как раз вовремя, так что, в общем, все было в порядке. В среднем они работали совсем неплохо, и никто не мог бы сказать, что они не выполняли свой долг или перестарались. Но неплохая в среднем работа не считается большим достоинством, когда дело идет о часах, и я понес их к другому часовщику. Тот сказал, что у них сломан шкворень. Я ответил, что очень этому рад, я боялся более серьезной поломки. По правде говоря, я понятия не имею, что такое шкворень, но нельзя же было показать постороннему человеку, что я совсем профан.

Он починил шкворень, но если часы выиграли в этом отношении, то во всех других проиграли.

Они то шли, то останавливались и стояли или шли сколько им заблагорассудится. И каждый раз, пускаясь в ход, они отдавали, как дедовское ружье. Я подложил на грудь ваты, но в конце концов не выдержал и через несколько дней отнес часы к новому часовщику. Он разобрал весь механизм на части и стал рассматривать их бренные останки в лупу, потом сказал, что, кажется, что то неладно с волоском. Он исправил волосок и снова завел часы. Теперь они шли хорошо, если не считать, что без десяти минут десять стрелки сцеплялись вместе, как ножницы, и так, сцепившись, шли дальше. Сам царь Соломон не мог бы рассудить, сколько на этих часах времени, и мне пришлось опять нести их в починку. Часовщик сказал, что хрусталик погнулся и ходовая пружина не в порядке. Он заметил, кроме того, что кое где в механизме нужно поставить заплаты, да недурно бы подкинуть и подошвы. Все это он сделал, и мои часы шли ничего себе, только время от времени внутри механизма что то вдруг приходило в неистовое движение и начинало жужжать, как пчела, причем стрелки вращались с такой быстротой, что очертания их тускнели и циферблат был виден словно сквозь паутину. Весь суточный оборот они совершали минут в шесть или семь, потом со щелканьем останавливались. Как ни тяжело мне было, я опять пошел к новому часовщику и опять смотрел, как он разбирает механизм на части. Я решил подвергнуть часовщика строгому перекрестному допросу, так как дело становилось серьезным. Часы стоили двести долларов, починка обошлась мне тысячи в две три. Дожидаясь результатов и глядя на часовщика, я узнал в нем старого знакомого — пароходного механика, да и механика то не из важных. Он внимательно рассмотрел все детали механизма моих часов, точь в точь как делали другие часовщики, и так же уверенно произнес свой приговор. Он сказал:

— Придется спустить в них пары: надо бы навинтить еще одну гайку на предохранительный клапан!

Я раскроил ему череп и похоронил на свой счет. Мой дядя Уильям (теперь, увы, покойный) говаривал, что хороший конь хорош до тех пор, пока не закусил удила, а хорошие часы — пока не побывали в починке. Он все допытывался, куда деваются неудавшиеся паяльщики, оружейники, сапожники, механики и кузнецы, но никто так и не мог ему этого объяснить.

Перевод Н. Дарузес МАК ВИЛЬЯМСЫ И КРУП (Рассказано автору мистером Мак Вильямсом, симпатичным джентльменом из Нью Йорка, с которым автор случайно познакомился в дороге) — Ну с, так вот, чтобы вернуться к нашему разговору... — я отклонился в сторону, рассказывая вам, как в нашем городе свирепствовала эта ужасная и неизлечимая болезнь круп и как все матери сходили с ума от страха, — я как то обратил внимание миссис Мак Вильямс на маленькую Пенелопу и сказал:

— Милочка, на твоем месте я бы не позволил ребенку жевать сосновую щепку.

— Милый, ведь это же не вредно, — возразила она, в то же время собираясь отнять у ребенка щепку, так как женщины не могут оставить без возражения даже самое разумное замечание;

я хочу сказать: замужние женщины.

Я ответил:

— Дорогая, всем известно, что сосна является наименее питательным из всех сортов дерева, какие может жевать ребенок.

Рука моей жены, уже протянутая к щепке, остановилась на полдороге и опять легла на колени. Миссис Мак Вильямс сдержалась (это было заметно) и сказала:

— Милый, ты же сам знаешь, отлично знаешь: все доктора как один говорят, что сосновая смола очень полезна при почках и слабом позвоночнике.

— Ах, тогда я просто не понял, в чем дело. Я не знал, что у девочки почки не в порядке и слабый позвоночник и что наш домашний врач посоветовал...

— А кто сказал, что у девочки не в порядке почки и позвоночник?

— Дорогая, ты сама мне подала эту мысль.

— Ничего подобного! Никогда я этой мысли не подавала!

— Ну что ты, милая! И двух минут не прошло, как ты сказала...

— Ничего я не говорила! Да все равно, если даже и сказала!

Девочке нисколько не повредит, если она будет жевать сосновую щепку, ты это отлично знаешь. И она будет жевать сколько захочет. Да, будет!

— Ни слова больше, дорогая. Ты меня убедила, и я сегодня же поеду и закажу два три воза самых лучших сосновых дров. Чтобы мой ребенок в чем нибудь нуждался, когда я...

— Ах, ступай, ради бога, в свою контору и оставь меня в покое. Тебе просто слова нельзя сказать, как ты уже подхватил и пошел, и пошел, и в конце концов сам не знаешь, о чем споришь и что говоришь.

— Очень хорошо, пусть будет по твоему. Но я не вижу логики в твоем последнем замечании, оно...

Я не успел еще договорить, как миссис Мак Вильямс демонстративно поднялась с места и вышла, уводя с собою ребенка. Когда я вернулся домой к обеду, она встретила меня белая, как полотно.

— Мортимер, еще один случай! Заболел Джорджи Гордон.

— Круп?

— Круп!

— Есть еще надежда на спасение?

— Никакой надежды. О, что теперь с нами будет! Скоро нянька привела нашу Пенелопу попрощаться на ночь и, как всегда, прочитать молитву, стоя на коленях рядом с матерью.

Не дочитав и до половины, девочка вдруг слегка закашлялась. Моя жена вздрогнула, словно пораженная насмерть. Но тут же оправилась и проявила ту кипучую энергию, какую обыкновенно внушает неминуемая опасность.

Она велела перенести кроватку ребенка из детской в нашу спальню и сама пошла проверить, как выполняют ее приказание. Меня она, конечно, тоже взяла с собой. Все было устроено в два счета. Для няньки поставили раскладную кровать в туалетной. Но тут миссис Мак Вильямс сказала, что теперь мы будем слишком далеко от второго ребенка: а вдруг и у него появятся ночью симптомы? И она опять вся побелела, бедняжка.

Тогда мы водворили кроватку и няньку обратно в детскую и поставили кровать для себя в соседней комнате.

Однако миссис Мак Вильямс довольно скоро высказала новое предположение: а что, если малютка заразится от Пенелопы? Эта мысль опять повергла в отчаяние ее материнское сердце, и хотя мы все вместе старались вынести кроватку из детской как можно скорее, ей казалось, что мы копаемся, несмотря на то, что она сама помогала нам и второпях чуть не поломала кроватку.

Мы перебрались вниз, но там решительно некуда было девать няньку, между тем миссис Мак Вильямс сказала, что ее опыт для нас просто неоценим. Поэтому мы опять вернулись со всеми пожитками в нашу собственную спальню, чувствуя великую радость, как птицы, после бури вернувшиеся в свое гнездо.

Миссис Мак Вильямс побежала в детскую — посмотреть, что там делается. Через минуту она вернулась, гонимая новыми страхами. Она сказала:

— Отчего это малютка так крепко спит? Я ответил:

— Что ты, милочка, он всегда спит как каменный.

— Знаю. Я знаю. Но сейчас он спит как то особенно. Он отчего то дышит так... так ровно...

Это ужасно!

— Но, дорогая, он всегда дышит ровно.

— Да, я знаю, но сейчас мне что то страшно. Его няня слишком молода и неопытна. Пусть с ней останется Мария, чтобы быть под рукой на всякий случай.

— Мысль хорошая, но кто же будет помогать тебе?

— Мне поможешь ты. А впрочем, я никому не позволю помогать мне в такое время, я все сделаю сама.

Я сказал, что с моей стороны было бы низостью лечь в постель и спать, когда она, не смыкая глаз, будет всю ночь напролет ухаживать за нашей больной бедняжкой. Но она уговорила меня лечь. Старуха Мария ушла на свое прежнее место, в детскую.

Пенелопа во сне кашлянула два раза.

— О боже мой, почему не идет доктор! Мортимер, в комнате слишком жарко. Выключи отопление, скорее!

Я выключил отопление и посмотрел на градусник, удивляясь про себя: неужели двадцать градусов слишком жарко для больного ребенка?

Из города вернулся кучер и сообщил, что наш доктор болен и не встает с постели. Миссис Мак Вильямс взглянула на меня безжизненными глазами и сказала безжизненным голосом:

— Это рука провидения. Так суждено. Он до сих пор никогда но болел. Никогда. Мы жили не так, как надо, Мортимер. Я тебе это не раз говорила. Теперь ты сам видишь, вот результаты. Наша девочка не поправится. Хорошо, если ты сможешь простить себе;

я же себе никогда не прощу.

Я сказал, не намереваясь ее обидеть, но, быть может, не совсем осторожно выбирая слова, что не вижу, чем же мы плохо жили.

— Мортимер! Ты и на малютку хочешь навлечь кару Божию!

И тут она начала плакать, но потом воскликнула:

— Но ведь доктор должен был прислать лекарства! Я сказал:

— Ну да, вот они. Я только ждал, когда ты мне позволишь сказать хоть слово.

— Хорошо, подай их мне! Неужели ты не понимаешь, что сейчас дорога каждая секунда?

Впрочем, какой смысл посылать лекарства, ведь он же знает, что болезнь неизлечима!

Я сказал, что, пока ребенок жив, есть еще надежда.

— Надежда! Мортимер, ты говоришь, а сам ничего не смыслишь, хуже новорожденного младенца. Если бы ты... Боже мой, в рецепте сказано — давать по чайной ложечке через час!

Через час — как будто у нас целый год впереди для того, чтобы спасти ребенка! Мортимер, скорее, пожалуйста! Дай нашей умирающей бедняжке столовую ложку лекарства, ради бога скорее.

— Что ты, дорогая, от столовой ложки ей может...

— Не своди меня с ума... Ну, ну, ну, мое сокровище, моя деточка, лекарство гадкое, горькое, но от него Нелли поправится... поправится мамина деточка, сокровище, будет совсем здоровенькая... Вот, вот так, положи головку маме на грудь и усни, и скоро, скоро... Боже мой, я чувствую, она не доживет до утра! Мортимер, если давать столовую ложку каждые полчаса, тогда... Ей нужно давать белладонну, я знаю, что нужно, и аконит тоже. Достань и то и другое, Мортимер. Нет уж, позволь мне делать по своему. Ты ничего в этом не понимаешь.

Мы легли, поставив кроватку как можно ближе к изголовью жены. Вся эта суматоха утомила меня, и минуты через две я уже спал как убитый.

Меня разбудила миссис Мак Вильямс:

— Милый, отопление включено?

— Нет.

— Я так и думала. Пожалуйста, включи поскорее. В комнате страшно холодно.

Я повернул кран и опять уснул. Она опять разбудила меня.

— Милый, не передвинешь ли ты кроватку поближе к себе? Так будет ближе к отоплению.

Я передвинул кроватку, но задел при этом за ковер и разбудил девочку. Пока моя жена утешала страдалицу, я опять уснул. Однако через некоторое время сквозь пелену сна до меня дошли следующие слова:

— Мортимер, хорошо бы гусиного сала... Не можешь ли ты позвонить?

Еще не проснувшись как следует, я вылез из кровати, наступил по дороге на кошку, которая ответила громким воплем и получила бы за это пинок, если бы он не достался стулу.

— Мортимер, зачем ты зажигаешь газ? Ведь ты опять разбудишь ребенка!

— Я хочу посмотреть, сильно ли я ушибся.

— Кстати уж посмотри, цел ли стул... По моему, сломался. Несчастная кошка, а вдруг ты ее...

— Что «вдруг я ее...»? Не говори ты мне про эту кошку. Если бы Мария осталась тут помогать тебе, все было бы в порядке. Кстати, это скорей ее обязанность, чем моя.

— Мортимер, как ты можешь так говорить? Ты не хочешь сделать для меня пустяка в такое ужасное время, когда наш ребенок...

— Ну, ну, будет, я сделаю все что нужно. Но я никого не могу дозваться. Все спят! Где у нас гусиное сало?

— На камине в детской. Пойди туда и спроси у Марии.

Я сходил за гусиным салом и опять лег. Меня опять позвали:

— Мортимер, мне очень неприятно беспокоить тебя, но в комнате так холодно, что я просто боюсь натирать ребенка салом. Не затопишь ли ты камин? Там все готово, только поднести спичку.

Я вылез из постели, затопил камин и уселся перед ним в полном унынии.

— Не сиди так, Мортимер, ты простудишься насмерть, ложись в постель.

Я хотел было лечь, но тут она сказала:

— Погоди минутку. Сначала дай ребенку еще лекарства.

Я дал. От лекарства девочка разгулялась, и жена, воспользовавшись этим, раздела ее и натерла с ног до головы гусиным салом. Я опять уснул, но мне пришлось встать еще раз.

— Мортимер, в комнате сквозняк. Очень сильный сквозняк. При этой болезни нет ничего опаснее сквозняка. Пожалуйста, придвинь кроватку к камину.

Я придвинул, опять задел за коврик и швырнул его в огонь. Миссис Мак Вильямс вскочила с кровати, спасла коврик от гибели, и мы с ней обменялись несколькими замечаниями. Я опять уснул ненадолго, потом встал, по ее просьбе, и приготовил припарку из льняного семени. Мы положили ее ребенку на грудь и стали ждать, чтобы она оказала целительное действие.

Дрова в камине не могут гореть вечно. Каждые двадцать минут мне приходилось вставать, поправлять огонь в камине и подкладывать дров, и это дало миссис Мак Вильямс возможность сократить перерыв между приемами лекарства на десять минут, что ей доставило большое облегчение. Между делом я менял льняные припарки, а на свободные места клал горчичники и разные другие снадобья вроде шпанских мушек. К утру вышли все дрова, и жена послала меня в подвал за новой порцией.

Я сказал:

— Дорогая моя, это нелегкое дело, а девочке, должно быть, и без того тепло, она накрыта двумя одеялами. Может быть, лучше положить сверху еще один слой припарок?

Она не дала мне договорить. Некоторое время я таскал снизу дрова, потом лег и захрапел, как только может храпеть человек, измаявшись душой и телом. Уже рассвело, как вдруг я почувствовал, что меня кто то схватил за плечо;

это привело меня в сознание. Жена смотрела на меня остановившимся взглядом, тяжело дыша. Когда к ней вернулся дар речи, она сказала:

— Все кончено, Мортимер! Все кончено! Ребенок вспотел! Что теперь делать?

— Боже мой, как ты меня испугала! Я не знаю, что теперь делать. Может, раздеть ее и вынести на сквозняк?..

— Ты идиот! Нельзя терять ни минуты! Поезжай немедленно к доктору. Поезжай сам.

Скажи ему, что он должен приехать живой или мертвый.

Я вытащил несчастного больного из кровати и привез его к нам. Он посмотрел девочку и сказал, что она не умирает. Я несказанно обрадовался, но жена приняла это как личное оскорбление. Потом он сказал, что кашель у ребенка вызван каким то незначительным посторонним раздражением. Я думал, что после этого жена укажет ему на дверь. Доктор сказал, что сейчас заставит девочку кашлянуть посильнее и удалит причину раздражения. Он дал ей чего то, она закатилась кашлем и наконец выплюнула маленькую щепочку.

— Никакого крупа у ребенка нет, — сказал он. — Девочка жевала сосновую щепку или что то в этом роде, и заноза попала ей в горло. Это ничего, не вредно.

— Да, — сказал я, — конечно не вредно, я этому вполне верю. Сосновая смола, содержащаяся в щепке, очень полезна при некоторых детских болезнях. Моя жена может вам это подтвердить.

Но она ничего не сказала. Она презрительно отвернулась и вышла из комнаты, — и это единственный эпизод в нашей жизни, о котором мы никогда не говорим. С тех пор дни наши текут мирно и невозмутимо.

(Таким испытаниям, как мистер Мак Вильямс, подвергались лишь очень немногие женатые люди. И потому автор полагает, что новизна предмета представит некоторый интерес для читателя.) РАЗГОВОР С ИНТЕРВЬЮЕРОМ Вертлявый, франтоватый и развязный юнец, сев на стул, который я предложил ему, сказал, что он прислан от «Ежедневной Грозы», и прибавил:

— Надеюсь, вы не против, что я приехал взять у вас интервью?

— Приехали для чего?

— Взять интервью.

— Ага, понимаю. Да, да. Гм! Да, да.

Я неважно себя чувствовал в то утро. Действительно, голова у меня что то не варила.

Все таки я подошел к книжному шкафу, но, порывшись в нем минут шесть семь, принужден был обратиться к молодому человеку. Я спросил:

— Как это слово пишется?

— Какое слово?

— Интервью.

— О, боже мой! Зачем вам это знать?

— Я хотел посмотреть в словаре, что оно значит.

— Гм! Это удивительно, просто удивительно. Я могу вам сказать, что оно значит, если вы... если вы...

— Ну что ж, пожалуйста! Буду очень вам обязан.

— И н, ин, т е р, тер, интер...

— Так, по вашему, оно пишется через «и»?

— Ну конечно!

— Ах, вот почему мне так долго пришлось искать.

— Ну а по вашему, уважаемый сэр, как же надо писать это слово?

— Я... я, право, не знаю. Я взял полный словарь и полистал в конце, не попадется ли оно где нибудь среди картинок. Только издание у меня очень старое.

— Но, друг мой, такой картинки не может быть. Даже в самом последнем изд... Простите меня, я не хочу вас обидеть, но вы не кажетесь таким... таким просвещенным человеком, каким я себе вас представлял. Прошу извинить меня, я не хотел вас обидеть.

— О, не стоит извиняться! Я часто слышал и от таких людей, которые мне не станут льстить и которым нет нужды мне льстить, что в этом отношении я перехожу всякие границы.

Да, да, это их всегда приводит в восторг.

— Могу себе представить. Но вернемся к нашему интервью. Вы знаете, теперь принято интервьюировать каждого, кто добился известности.

— Вот как, в первый раз слышу. Это, должно быть, очень интересно. И чем же вы действуете?

— Ну, знаете... просто в отчаяние можно прийти. В некоторых случаях следовало бы действовать дубиной, но обыкновенно интервьюер задает человеку вопросы, а тот отвечает.

Теперь это как раз в большой моде. Вы разрешите задать вам несколько вопросов для уяснения наиболее важных пунктов вашей общественной деятельности и личной жизни?

— О пожалуйста, пожалуйста. Память у меня очень неважная, но, я надеюсь, вы меня извините. То есть она какая то недисциплинированная, даже до странности. То скачет галопом, а то за две недели никак не может доползти куда требуется. Меня это очень огорчает.

— Не беда, вы все таки постарайтесь припомнить, что можете.

— Постараюсь. Приложу все усилия.

— Благодарю вас. Вы готовы? Можно начать?

— Да, я готов.

— Сколько вам лет?

— В июне будет девятнадцать.

— Вот как? Я бы дал вам лет тридцать пять, тридцать шесть. Где вы родились?

— В штате Миссури.

— Когда вы начали писать?

— В тысяча восемьсот тридцать шестом году.

— Как же это может быть, когда вам сейчас только девятнадцать лет?

— Не знаю. Действительно, что то странно.

— Да, в самом деде. Кого вы считаете самым замечательным человеком из тех, с кем вы встречались?

— Аарона Барра.

— Но вы не могли с ним встречаться, раз вам только девятнадцать лет.

— Ну, если вы знаете обо мне больше, чем я сам, так зачем же вы меня спрашиваете?

— Я только высказал предположение, и больше ничего. Как это вышло, что вы познакомились с Барром?

— Это вышло случайно, на его похоронах: он попросил меня поменьше шуметь и...

— Силы небесные! Ведь если вы были на его похоронах, значит он умер, а если он умер, не все ли ему было равно, шумите вы или нет.

— Не знаю. Он всегда был на этот счет очень привередлив.

— Все таки я не совсем понимаю. Вы говорите, что он разговаривал с вами и что он умер?

— Я не говорил, что он умер.

— Но ведь он умер?

— Ну, одни говорили, что умер, а другие, что нет.

— А вы сами как думаете?

— Мне какое дело? Хоронили то ведь не меня.

— А вы... Впрочем, так мы в этом вопросе никогда не разберемся. Позвольте спросить вас о другом. Когда вы родились?

— В понедельник, тридцать первого октября тысяча шестьсот девяносто третьего года.

— Как! Что такое! Вам тогда должно быть сто восемьдесят лет? Как вы это объясняете?

— Никак не объясняю.

— Но вы же сказали сначала, что вам девятнадцать лет, а теперь оказывается, что вам сто восемьдесят. Чудовищное противоречие!

— Ах, вы это заметили? (Рукопожатие.) Мне тоже часто казалось, что тут есть противоречие, но я как то не мог решить, есть оно или мне только так кажется. Как вы быстро все подмечаете!

— Благодарю за комплимент. Есть у вас братья и сестры?

— Э э... я думаю, что да... впрочем, не могу припомнить.

— Первый раз слышу такое странное заявление!

— Неужели?

— Ну конечно, а как бы вы думали? Послушайте! Чей это портрет на стене? Это не ваш брат?

— Ах, да, да, да! Теперь вы мне напомнили: это мой брат. Это Уильям, мы его звали Билл.

Бедняга Билл.

— Как? Значит, он умер?

— Да, пожалуй, что умер. Трудно сказать наверняка. В этом было много неясного.

— Грустно слышать. Он, по видимому, пропал без вести?

— Д да, вообще говоря, в известном смысле это так. Мы похоронили его.

— Похоронили его! Похоронили, не зная, жив он или умер?

— Да нет! Не в том дело. Умереть то он действительно умер.

— Ну, признаюсь, я тут ничего не понимаю. Если вы его похоронили и знали, что он умер...

— Нет, нет! Мы только думали, что он умер...

— Ах, понимаю! Он опять ожил?

— Как бы не так!

— Ну, я никогда ничего подобного не слыхивал! Человек умер. Человека похоронили.

Что же тут нелепого?

— Вот именно! В том то и дело! Видите ли, мы были близнецы — мы с покойником, — нас перепутали и ванночке, когда нам было всего две недели от роду, и один из нас утонул. Но мы не знали, который. Одни думают, что Билл. А другие — что я.

— Просто неслыханно! А вы сами как думаете?

— Одному богу известно! Я бы все на свете отдал, лишь бы знать наверное. Эта зловещая, ужасная загадка омрачила мою жизнь. Но я вам раскрою тайну, о которой никому на свете до сих пор не говорил ни слова. У одного из нас была особая примета — большая родинка на левой руке;

это был я. Так вот этот ребенок и утонул.

— Ну и прекрасно. В таком случае не вижу никакой загадки.

— Вы не видите? А я вижу. Во всяком случае, я не понимаю, как они могли до такой степени растеряться, что похоронили не того ребенка. Но ш ш ш... И не заикайтесь об этом при моих родных. Видит бог, у них и без того немало горя.

— Ну, я думаю, материала у меня набралось довольно, очень признателен вам за любезность. Но меня очень заинтересовало ваше сообщение о похоронах Аарона Барра. Не скажете ли вы, какое именно обстоятельство заставляет вас считать Барра таким замечательным человеком?

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 6 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.