WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 6 |
-- [ Страница 1 ] --

МАРК ТВЕН СОБРАНИЕ РАССКАЗОВ ТОМ 1 im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2003 © «Im Werden Verlag» 2002, составление и оформление, дополнено 2003.

http://www.imwerden.de info@imwerden.de СОДЕРЖАНИЕ Как я редактировал сельскохозяйственную газету (перевод Нины Дарузес)..................... 5 Укрощение велосипеда (перевод Нины Дарузес)............................................................... 8 Календарь простофили Вильсона..................................................................................... 12 Как лечить простуду (перевод Н. Дехтяревой)................................................................. 19 Как меня выбирали в губернаторы (перевод Н. Треневой).............................................. 21 Мои первые подвиги на газетном поприщ (перевод Э. Боровика)................................... 24 О парикмахерах (перевод Э. Боровика)........................................................................... 26 Как я выступал в роли агента по обслуживанию туристов (перевод Инны Бернштейн). Назойливый завсегдатай (перевод Л. Силиной).............................................................. Мое кровавое злодеяние (перевод Т. Рузской)................................................................. Сиамские близнецы (перевод Ильи Ильфа)..................................................................... Как выводить кур (переводчик: А. Мурик)....................................................................... Ответ будущему гению (перевод Н. Дехтяревой)............................................................. Трогательный случай из детства Джоржа Вашингтона.................................................... Рассказ о дурном мальчике (перевод М. Абкиной)........................................................... Мак Вильямсы и автоматическая сигнализация от воров (перевод А. Старцева)........... Как избавиться от речей (перевод Н. Ромма).................................................................. Эпидемия (перевод В. Лимановской)............................................................................... Дневник Адама (перевод Т. Озерской)............................................................................. Рассказы о великодушных поступках (перевод Нины Дарузес)....................................... Похищение белого слона.................................................................................................. Некоторые факты, касательно... (перевод А. Копелиовичa)........................................... Жалоба на корреспондентов, написанная в Сан Франциско........................................... Когда я служил секретарем.............................................................................................. Христианская наука (перевод Т. Рузской)........................................................................ Мои часы (перевод Нины Дарузес)................................................................................ Мак Вильямсы и круп (перевод Нины Дарузес)............................................................ Разговор с интервьюером (перевод Нины Дарузес)....................................................... Чернокожий слуга генерала Вашингтона (перевод Н. Ромма)...................................... Относительно табака (перевод И. Архангельской)........................................................ Моя автобиография (перевод А. Старцевой)................................................................. Окаменелый человек (перевод З. Безыменской).......................................................... Моя первая ложь и как я из нее выпутался.................................................................... Покойный Бенджамин Франклин (переводчик: В. Маянц)............................................ Исправленные некрологи (перевод Е. Элькинда).......................................................... План города Парижа (перевод Э. Гольдернесса)............................................................ Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса (перевод Нины Дарузес)....................... Рассказ о хорошем мальчике (перевод М. Абкиной)...................................................... Замечательный старик (перевод Т. Рузской).................................................................. Мы – англосаксы (перевод Н.Дехтяревой)................................................................... Литературные грехи Фенимора Купера.......................................................................... Ниагара (перевод Э. Кабалевской)................................................................................ Великая революция в Питкерне (перевод С. Займовского)........................................... Миссис Мак Вильямс и молния (перевод Нины Дарузес)............................................. Журналистика в Теннесси (перевод Нины Дарузес)...................................................... Дневник Евы (перевод Т. Озерской)............................................................................... Мораль и память (перевод В. Хинкиса).......................................................................... Наставление художникам (перевод М. Литвиновой)..................................................... Людоедство в поезде (перевод А. Старцева).................................................................. Мир в году 920 после сотворения........................................................................................ КАК Я РЕДАКТИРОВАЛ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННУЮ ГАЗЕТУ Не без опасения взялся я временно редактировать сельскохозяйственную газету.

Совершенно так же, как простой смертный, не моряк, взялся бы командовать кораблем. Но я был в стесненных обстоятельствах, и жалованье мне очень пригодилось бы. Редактор уезжал в отпуск, я согласился на предложенные им условия и занял его место.

Чувство, что я опять работаю, доставляло мне такое наслаждение, что я всю неделю трудился не покладая рук. Мы сдали номер в печать, и я едва мог дождаться следующего дня — так мне не терпелось узнать, какое впечатление произведут мои труды на читателя. Когда я уходил из редакции под вечер, мальчишки и взрослые, стоявшие у крыльца, рассыпались кто куда, уступая мне дорогу, и я услышал, как один из них сказал: «Это он!» Вполне естественно, я был польщен. Наутро, идя в редакцию, я увидел у крыльца такую же кучку зрителей, а кроме того, люди парами и поодиночке стояли на мостовой и на противоположном тротуаре и с любопытством глядели на меня. Толпа отхлынула назад и расступилась передо мной, а один из зрителей сказал довольно громко: «Смотрите, какие у него глаза!» Я сделал вид, что не замечаю всеобщего внимания, но втайне был польщен и даже решил написать об этом своей тетушке.

Я поднялся на невысокое крыльцо и, подходя к двери, услышал веселые голоса и раскаты хохота. Открыв дверь, я мельком увидел двух молодых людей, судя по одежде — фермеров, которые при моем появлении побледнели и разинули рты. Оба они с грохотом выскочили в окно, разбив стекла. Меня это удивило.

Приблизительно через полчаса вошел какой то почтенный старец с длинной развевающейся бородой и благообразным, но довольно суровым лицом. Я пригласил его садиться. По видимому, он был чем то расстроен. Сняв шляпу и поставив ее на пол, он извлек из кармана красный шелковый платок и последний номер нашей газеты.

Он разложил газету на коленях и, протирая очки платком, спросил:

— Это вы и есть новый редактор?

Я сказал, что да.

— Вы когда нибудь редактировали сельскохозяйственную газету?

— Нет,— сказал я,— это мой первый опыт.

— Я так и думал. А сельским хозяйством вы когда нибудь занимались?

— Н нет, сколько помню, не занимался.

— Я это почему то предчувствовал,— сказал почтенный старец, надевая очки и довольно строго взглядывая на меня поверх очков. Он сложил газету поудобнее. — Я желал бы прочитать вам строки, которые внушили мне такое предчувствие. Вот эту самую передовицу. Послушайте и скажите, вы ли это написали? «Брюкву не следует рвать руками, от этого она портится. Лучше послать мальчика, чтобы он залез на дерево и осторожно потряс его».

Ну с, что вы об этом думаете? Ведь это вы написали, насколько мне известно?

— Что думаю? Я думаю, что это неплохо. Думаю, это не лишено смысла. Нет никакого сомнения, что в одном только нашем округе целые миллионы бушелей брюквы пропадают из за того, что ее рвут недозрелой, а если бы послали мальчика потрясти дерево...

— Потрясите вашу бабушку! Брюква не растет на дереве!

— Ах, вот как, не растет? Ну а кто же говорил, что растет? Это надо понимать в переносном смысле, исключительно в переносном. Всякий, кто хоть сколько нибудь смыслит в деле, поймет, что я хотел сказать «потрясти куст».

Тут почтенный старец вскочил с места, разорвал газету на мелкие клочки, растоптал ногами, разбил палкой несколько предметов, крикнул, что я смыслю в сельском хозяйстве не больше коровы, и выбежал из редакции, сильно хлопнув дверью. Вообще он вел себя так, что мне показалось, будто он чем то недоволен.

Но, не зная, в чем дело, я, разумеется, не мог ему помочь.

Вскоре после этого в редакцию ворвался длинный, похожий на мертвеца субъект с жидкими космами волос, висящими до плеч, с недельной щетиной на всех горах и долинах его физиономии, и замер на пороге, приложив палец к губам. Наклонившись всем телом вперед, он словно прислушивался к чему то. Не слышно было ни звука. Но он все таки прислушивался.

Ни звука. Тогда он повернул ключ в замочной скважине, осторожно ступая, на цыпочках подошел ко мне, остановился несколько поодаль и долго всматривался мне в лицо с живейшим интересом, потом извлек из кармана сложенный вчетверо номер моей газеты и сказал:

— Вот, вы это написали. Прочтите мне вслух, скорее! Облегчите мои страдания. Я изнемогаю.

Я прочел нижеследующие строки, и, по мере того как слова срывались с моих губ, страдальцу становилось все легче. Я видел, как скорбные морщины на его лице постепенно разглаживались, тревожное выражение исчезало, и наконец его черты озарились миром и спокойствием, как озаряется кротким сиянием луны унылый пейзаж.

«Гуано — ценная птица, но ее разведение требует больших хлопот. Ее следует ввозить не раньше июня и по позже сентября. Зимой ее нужно держать в тепле, чтобы она могла высиживать птенцов».

«По видимому, в этом году следует ожидать позднего урожая зерновых. Поэтому фермерам лучше приступить к высаживанию кукурузных початков и посеву гречневых блинов в июле, а не в августе».

«О тыкве. Эта ягода является любимым лакомством жителей Новой Англии;

они предпочитают ее крыжовнику для начинки пирогов и используют вместо малины для откорма скота, так как она более питательна, не уступая в то же время малине по вкусу. Тыква — единственная съедобная разновидность семейства апельсиновых, произрастающая на севере, если не считать гороха и двух трех сортов дыни. Однако обычай сажать тыкву перед домом в качестве декоративного растения выходит из моды, так как теперь всеми признано, что она дает мало тени».

«В настоящее время, когда близится жаркая пора и гусаки начинают метать икру...» Взволнованный слушатель подскочил ко мне, пожал мне руку и сказал:

— Будет, будет, этого довольно. Теперь я знаю, что я в своем уме: вы прочли так же, как прочел и я сам, слово в слово. А сегодня утром, сударь, впервые увидев вашу газету, я сказал себе: «Я никогда не верил этому прежде, хотя друзья и не выпускали меня из под надзора, но теперь знаю: я не в своем уме». После этого я испустил дикий вопль, так что слышно было за две мили, и побежал убить кого нибудь: все равно, раз я сумасшедший, до этого дошло бы рано или поздно, так уж лучше не откладывать. Я перечел один абзац из вашей статьи, чтобы убедиться наверняка, что я не в своем уме, потом поджег свой дом и убежал. По дороге я изувечил нескольких человек, а одного загнал на дерево, чтоб он был под рукой, когда понадобится. Но, проходя мимо вашей редакции, я решил все таки зайти и проверить себя еще раз;

теперь я проверил, и это просто счастье для того бедняги, который сидит на дереве. Я бы его непременно убил, возвращаясь домой.

Прощайте, сударь, всего хорошего, вы сняли тяжкое бремя с моей души. Если мой рассудок выдержал ваши сельскохозяйственные статьи, то ему уже ничто повредить не может. Прощайте, всего наилучшего.

Меня несколько встревожили увечья и поджоги, которыми развлекался этот субъект, тем более что я чувствовал себя до известной степени причастным к делу. Но я недолго об этом раздумывал — в комнату вошел редактор! (Я подумал про себя: «Вот если б ты уехал в Египет, как я тебе советовал, у меня еще была бы возможность показать, на что я способен. Но ты не пожелал и вернулся. Ничего другого от тебя я и не ожидал».) Вид у редактора был грустный, унылый и расстроенный.

Он долго обозревал разгром, произведенный старым скандалистом и молодыми фермерами, потом сказал:

— Печально, очень печально. Разбиты бутылка с клеем, шесть оконных стекол, плевательница и два подсвечника. Но это еще не самое худшее. Погибла репутация газеты, и боюсь, что навсегда. Правда, на нашу газету никогда еще не было такого спроса, она никогда не расходилась в таком количестве экземпляров и никогда не пользовалась таким успехом, но кому же охота прослыть свихнувшимся и наживаться на собственном слабоумии? Друг мой, даю вам слово честного человека, что улица полна народа, люди сидят даже на заборах, дожидаясь случая хотя бы одним глазком взглянуть на вас;

а все потому, что считают вас сумасшедшим. И они имеют на это право — после того как прочли ваши статьи. Эти статьи — позор для журналистики.

И с чего вам взбрело в голову, будто вы можете редактировать сельскохозяйственную газету? Вы, как видно, не знаете даже азбуки сельского хозяйства. Вы не отличаете бороны от борозды;

коровы у вас теряют оперение;

вы рекомендуете приручать хорьков, так как эти животные отличаются веселым нравом и превосходно ловят крыс! Вы пишете, что устрицы ведут себя спокойно, пока играет музыка. Но это замечание излишне, совершенно излишне.

Устрицы всегда спокойны. Их ничто не может вывести из равновесия. Устрицы ровно ничего не смыслят в музыке. О, гром и молния! Если бы вы поставили целью всей вашей жизни совершенствоваться в невежестве, вы бы не могли отличиться больше, чем сегодня. Я никогда ничего подобного не видывал. Одно ваше сообщение, что конский каштан быстро завоевывает рынок как предмет сбыта, способно навеки погубить газету. Я требую, чтобы вы немедленно ушли из редакции. Мне больше не нужен отпуск — я все равно ни под каким видом не мог бы им пользоваться, пока вы сидите на моем месте. Я все время дрожал бы от страха при мысли о том, что именно вы посоветуете читателю в следующем номере газеты. У меня темнеет в глазах, как только вспомню, что вы писали об устричных садках под заголовком «Декоративное садоводство». Я требую, чтобы вы ушли немедленно! Мой отпуск кончен. Почему вы не сказали мне сразу, что ровно ничего не смыслите в сельском хозяйстве?

— Почему не сказал вам, гороховый стручок, капустная кочерыжка, тыквин сын? Первый раз слышу такую глупость. Вот что я вам скажу: я четырнадцать лет работаю редактором и первый раз слышу, что человек должен что то знать для того, чтобы редактировать газету.

Брюква вы этакая! Кто пишет театральные рецензии в захудалых газетках? Бывшие сапожники и недоучившиеся аптекари, которые смыслят в актерской игре ровно столько же, сколько я в сельском хозяйстве. Кто пишет отзывы о книгах? Люди, которые сами не написали ни одной книги. Кто стряпает тяжеловесные передовицы по финансовым вопросам? Люди, у которых никогда не было гроша в кармане. Кто пишет о битвах с индейцами? Господа, не отличающие вигвама от вампума, которым никогда в жизни не приходилось бежать опрометью, спасаясь от томагавка, или выдергивать стрелы из тел своих родичей, чтобы развести на привале костер.

Кто пишет проникновенные воззвания насчет трезвости и громче всех вопит о вреде пьянства?

Люди, которые протрезвятся только в гробу. Кто редактирует сельскохозяйственную газету?

Разве такие корнеплоды, как вы? Нет, чаще всего неудачники, которым не повезло по части поэзии, бульварных романов в желтых обложках, сенсационных мелодрам, хроники и которые остановились на сельском хозяйстве, усмотрев в нем временное пристанище на пути к дому призрения. Вы мне что то толкуете о газетном деле? Мне оно известно от Альфы до Омеги, и я вам говорю, что чем меньше человек знает, тем больше он шумит и тем больше получает жалованья. Видит Бог, будь я круглым невеждой и наглецом, а не скромным образованным человеком, я бы завоевал себе известность в этом холодном, бесчувственном мире. Я ухожу, сэр. Вы так со мной обращаетесь, что я даже рад уйти. Но я выполнил свой долг. Насколько мог, я исполнил все, что полагалось по нашему договору. Я сказал, что сделаю вашу газету интересной для всех слоев общества,— и сделал. Я сказал, что увеличу тираж до двадцати тысяч экземпляров, — и увеличил бы, будь в моем распоряжении еще две недели. И я дал бы вам самый избранный круг читателей, какой был когда либо у сельскохозяйственной газеты, — ни одного фермера, ни одного человека, который мог бы отличить дынный куст от персиковой лозы даже ради спасения собственной жизни. Вы теряете от нашего разрыва, а не я. Прощайте, арбузное дерево!

И я ушел.

УКРОЩЕНИЕ ВЕЛОСИПЕДА I Подумав хорошенько, я решил, что справлюсь с этим делом. Тогда я пошел и купил бутыль свинцовой примочки и велосипед. Домой меня провожал инструктор, чтобы преподавать мне начальные сведения. Мы уединились на заднем дворе и принялись за дело.

Велосипед у меня был не вполне взрослый, а так, жеребеночек — дюймов пятидесяти, с укороченными педалями и резвый, как полагается жеребенку. Инструктор кратко описал его достоинства, потом сел ему на спину и проехался немножко, чтобы показать, как это просто делается. Он сказал, что труднее всего, пожалуй, выучиться соскакивать, так что это мы оставим напоследок. Однако он ошибся. К его изумлению и радости, обнаружилось, что ему нужно только посадить меня и отойти в сторонку, а соскочу я сам. Я соскочил с невиданной быстротой, несмотря на полное отсутствие опыта. Он стал с правой стороны, подтолкнул машину — и вдруг все мы оказались на земле: внизу он, на нем я, а сверху машина.

Осмотрели машину — она нисколько не пострадала. Это было невероятно. Однако инструктор уверил меня, что так оно и есть;

и действительно, осмотр подтвердил его слова. Из этого я должен был, между прочим, понять, какой изумительной прочности вещь мне удалось приобрести. Мы приложили к синякам свинцовую примочку и начали снова. Инструктор на этот раз стал с левой стороны, но и я свалился на левую, так что результат получился тот же самый.

Машина осталась невредима. Мы еще раз примочили синяки и начали снова. На этот раз инструктор занял безопасную позицию сзади велосипеда, но, не знаю уж каким образом, я опять свалился прямо на него.

Он не мог прийти в себя от восторга и сказал, что это прямо таки сверхъестественно: на машине не было ни царапинки, она нигде даже не расшаталась. Примачивая ушибы, я сказал, что это поразительно, а он ответил, что когда я хорошенько разберусь в конструкции велосипеда, то пойму, что его может покалечить разве только динамит. Потом он, хромая, занял свое место, и мы начали снова. На этот раз инструктор стал впереди и велел подталкивать машину сзади.

Мы тронулись с места значительно быстрее, тут же наехали на кирпич, я перелетел через руль, свалился головой вниз, инструктору на спину, и увидел, что велосипед порхает в воздухе, застилая от меня солнце. Хорошо, что он упал на нас: это смягчило удар, и он остался цел.

Через пять дней я встал, и меня повезли в больницу навестить инструктора;

оказалось, что он уже поправляется. Не прошло и недели, как я был совсем здоров. Это оттого, что я всегда соблюдал осторожность и соскакивал на что нибудь мягкое. Некоторые рекомендуют перину, а по моему — инструктор удобнее. Наконец инструктор выписался из больницы и привел с собой четырех помощников. Мысль была неплохая. Они вчетвером держали изящную машину, покуда я взбирался на седло, потом строились колонной и маршировали по обеим сторонам, а инструктор подталкивал меня сзади;

в финале участвовала вся команда.

Велосипед, что называется, писал восьмерки, и писал очень скверно. Для того чтобы усидеть на месте, от меня требовалось очень многое и всегда что нибудь прямо таки противное природе. Противное моей природе, но не законам природы. Иначе говоря, когда от меня что либо требовалось, моя натура, привычки и воспитание заставляли меня поступать известным образом, а какой нибудь незыблемый и неведомый мне закон природы требовал, оказывается, совершенно обратного. Тут я имел случай заметить, что мое тело всю жизнь воспитывалось неправильно. Оно погрязло в невежестве и не знало ничего, ровно ничего такого, что могло быть ему полезно. Например, если мне случалось падать направо, я, следуя вполне естественному побуждению, круто заворачивал руль налево, нарушая таким образом закон природы. Закон требовал обратного: переднее колесо нужно поворачивать в ту сторону, куда падаешь. Когда тебе это говорят, поверить бывает трудно. И не только трудно — невозможно, настолько это противоречит всем твоим представлениям. А сделать еще труднее, даже если веришь, что это нужно. Не помогают ни вера, ни знание, ни самые убедительные доказательства;

сначала просто невозможно заставить себя действовать по новому. Тут на первый план выступает разум: он убеждает тело расстаться со старыми привычками и усвоить новые.

С каждым днем ученик делает заметные шаги вперед. К концу каждого урока он чему нибудь да выучивается и твердо знает, что выученное навсегда останется при нем. Это не то, что учиться немецкому языку: там тридцать лет бредешь ощупью и делаешь ошибки;

наконец думаешь, что выучился,— так нет же, тебе подсовывают сослагательное наклонение — и начинай опять сначала. Нет, теперь я вижу, в чем беда с немецким языком: в том, что с него нельзя свалиться и разбить себе нос.

Это поневоле заставило бы приняться за дело вплотную. И все таки, по моему, единственный правильный и надежный путь научиться немецкому языку — изучать его по велосипедному способу. Иначе говоря, взяться за одну какую нибудь подлость и сидеть на ней до тех пор, пока не выучишь, а не переходить к следующей, бросив первую на полдороге.

Когда выучишься удерживать велосипед в равновесии, двигать его вперед и поворачивать в разные стороны, нужно переходить к следующей задаче — садиться на него. Делается это так: скачешь за велосипедом на правой ноге, держа левую на педали и ухватившись за руль обеими руками. Когда скомандуют, становишься левой ногой на педаль, а правая бесцельно и неопределенно повисает в воздухе;

наваливаешься животом на седло и падаешь — может, направо, может, налево, но падаешь непременно. Встаешь — и начинаешь то же самое сначала.

И так несколько раз подряд.

Через некоторое время выучиваешься сохранять равновесие, а также править машиной, не выдергивая руль с корнем. Итак, ведешь машину вперед, потом становишься на педаль, с некоторым усилием заносишь правую ногу через седло, потом садишься, стараешься не дышать,— вдруг сильный толчок вправо или влево, и опять летишь на землю.

Однако на ушибы перестаешь обращать внимание довольно скоро и постепенно привыкаешь соскакивать на землю левой или правой ногой более или менее уверенно. Повторив то же самое еще шесть раз подряд и еще шесть раз свалившись, доходишь до полного совершенства. На следующий раз уже можно попасть на седло довольно ловко и остаться на нем,— конечно, если не обращать внимания на то, что ноги болтаются в воздухе, и на время оставить педали в покое;

а если сразу хвататься за педали, то дело будет плохо. Довольно скоро выучиваешься ставить ноги на педали не сразу, а немного погодя, после того как научишься держаться на седле, не теряя равновесия. Тогда можно считать, что ты вполне овладел искусством садиться на велосипед, и после небольшой практики это будет легко и просто, хотя зрителям па первое время лучше держаться подальше, если ты против них ничего не имеешь.

Теперь пора уже учиться соскакивать по собственному желанию;

соскакивать против желания научаешься прежде всего. Очень легко в двух трех словах рассказать, как это делается.

Ничего особенного тут не требуется, и, по видимому, это нетрудно;

нужно опускать левую педаль до тех пор, пока нога не выпрямится совсем, повернуть колесо влево и соскочить, как соскакивают с лошади. Конечно, на словах это легче легкого, а на деле оказывается трудно. Не знаю, почему так выходит, знаю только, что трудно. Сколько ни старайся, слезаешь не так, как с лошади, а летишь кувырком, точно с крыши. И каждый раз над тобой смеются.

II В течение целой недели я обучался каждый день часа по полтора. После двенадцатичасового обучения курс науки был закончен, так сказать, начерно. Мне объявили, что теперь я могу кататься на собственном велосипеде без посторонней помощи. Такие быстрые успехи могут показаться невероятными. Чтобы обучиться верховой езде хотя бы начерно, нужно гораздо больше времени.

Правда, я бы мог выучиться и один, без учителя, только это было бы рискованно: я от природы неуклюж. Самоучка редко знает что нибудь как следует и обычно в десять раз меньше, чем узнал бы с учителем;

кроме того, он любит хвастаться и вводить в соблазн других легкомысленных людей. Некоторые воображают, будто несчастные случаи в нашей жизни, так называемый «жизненный опыт», приносят нам какую то пользу. Желал бы я знать, каким образом? Я никогда не видел, чтобы такие случаи повторялись дважды. Они всегда подстерегают нас там, где не ждешь, и застают врасплох. Если личный опыт чего нибудь стоит в воспитательном смысле, то уж, кажется, Мафусаила не переплюнешь,— и все таки, если бы старик ожил, так, наверное, первым делом ухватился бы за электрический провод, и его свернуло бы в три погибели. А ведь гораздо умнее и безопаснее для него было бы сначала спросить кого нибудь, можно ли хвататься за провод. Но ему это как то не подошло бы: он из тех самоучек, которые полагаются на опыт;

он захотел бы проверить сам. И в назидание себе он узнал бы, что скрюченный в три погибели патриарх никогда не тронет электрический провод;

кроме того, это было бы ему полезно и прекрасно завершило бы его воспитание — до тех пор, пока в один прекрасный день он не вздумал бы потрясти жестянку с динамитом, чтобы узнать, что в ней находится. Но мы отвлеклись в сторону. Во всяком случае, возьмите себе учителя — это сбережет массу времени и свинцовой примочки.

Перед тем как окончательно распроститься со мной, мой инструктор осведомился, достаточно ли я силен физически, и я имел удовольствие сообщить ему, что вовсе не силен. Он сказал, что из за этого недостатка мне первое время довольно трудно будет подниматься в гору на велосипеде, но что это скоро пройдет. Между его мускулатурой и моей разница была довольно заметная. Он хотел посмотреть, какие у меня мускулы. Я ему показал свой бицепс — лучшее, что у меня имеется по этой части. Он чуть не расхохотался и сказал:

— Бицепс у вас дряблый, мягкий, податливый и круглый, скользит из под пальцев, в темноте его можно принять за устрицу в мешке.

Должно быть, лицо у меня вытянулось, потому что он прибавил ободряюще: — Это не беда, огорчаться тут нечего;

немного погодя вы не отличите ваш бицепс от окаменевшей почки.

Только не бросайте практики, ездите каждый день, и все будет в порядке.

После этого он со мной распростился, и я отправился один искать приключений.

Собственно, искать их не приходится, это так только говорится,— они сами вас находят.

Я выбрал безлюдный, по воскресному тихий переулок шириной ярдов в тридцать. Я видел, что тут, пожалуй, будет тесновато, но подумал, что если смотреть в оба и использовать пространство наилучшим образом, то как нибудь можно будет проехать. Конечно, садиться на велосипед в одиночестве оказалось не так то легко: не хватало моральной поддержки, не хватало сочувственных замечаний инструктора: «Хорошо, вот теперь правильно. Валяйте смелей, вперед!» Впрочем, поддержка у меня все таки нашлась. Это был мальчик, который сидел на заборе и грыз большой кусок кленового сахару.

Он живо интересовался мной и все время подавал мне советы. Когда я свалился в первый раз, он сказал, что на моем месте непременно подложил бы себе подушки спереди и сзади — вот что! Во второй раз он посоветовал мне поучиться сначала на трехколесном велосипеде. В третий раз он сказал, что мне, пожалуй, не усидеть и на подводе. В четвертый раз я кое как удержался на седле и поехал по мостовой, неуклюже виляя, пошатываясь из стороны в сторону и занимая почти всю улицу. Глядя на мои неуверенные и медленные движения, мальчишка преисполнился презрения и завопил:

— Батюшки! Вот так летит во весь опор!

Потом он слез с забора и побрел по тротуару, не сводя с меня глаз и порой отпуская неодобрительные замечания. Скоро он соскочил с тротуара и пошел следом за мной. Мимо проходила девочка, держа на голове стиральную доску;

она засмеялась и хотела что то сказать, но мальчик заметил наставительно:

— Оставь его в покое, он едет на похороны.

Я с давних пор знаю эту улицу, и мне всегда казалось, что она ровная, как скатерть: но, к удивлению моему, оказалось, что это неверно. Велосипед в руках новичка невероятно чувствителен: он показывает самые тонкие и незаметные изменения уровня, он отмечает подъем там, где неопытный глаз не заметил бы никакого подъема;

он отмечает уклон везде, где стекает вода. Подъем был едва заметен;

и я старался изо всех сил, пыхтел, обливался потом,— и все же, сколько я ни трудился, машина останавливалась чуть ли не каждую минуту. Тогда мальчишка кричал:

— Так, так! Отдохни, торопиться некуда. Все равно без тебя похороны не начнутся.

Камни ужасно мне мешали. Даже самые маленькие нагоняли на меня страх. Я наезжал на любой камень, как только делал попытку его объехать, а не объезжать его я не мог. Это вполне естественно. Во всех нас заложено нечто ослиное, неизвестно по какой причине.

В конце концов я доехал до угла, и нужно было поворачивать обратно. Тут нет ничего приятного, когда приходится делать поворот в первый раз самому, да и шансов на успех почти никаких. Уверенность в своих силах быстро убывает, появляются всякие страхи, каждый мускул каменеет от напряжения, и начинаешь осторожно описывать кривую. Но нервы шалят и полны электрических искр, и кривая живехонько превращается в дергающиеся зигзаги, опасные для жизни. Вдруг стальной конь закусывает удила и, взбесившись, лезет на тротуар, несмотря на все мольбы седока и все его старания свернуть на мостовую. Сердце у тебя замирает, дыхание прерывается, ноги цепенеют, а велосипед все ближе и ближе к тротуару. Наступает решительный момент, последняя возможность спастись. Конечно, тут все инструкции разом вылетают из головы, и ты поворачиваешь колесо от тротуара, когда нужно повернуть к тротуару, и растягиваешься во весь рост на этом негостеприимном, закованном в гранит берегу. Такое уж мое счастье: все это я испытал на себе. Я вылез из под неуязвимой машины и уселся на тротуар считать синяки.

Потом я пустился в обратный путь. И вдруг я заметил воз с капустой, тащившийся мне навстречу. Если чего нибудь не хватало, чтоб довести опасность до предела, так именно этого.

Фермер с возом занимал середину улицы, и с каждой стороны воза оставалось каких нибудь четырнадцать — пятнадцать ярдов свободного места. Окликнуть его я не мог — начинающему нельзя кричать: как только он откроет рот, он погиб;

все его внимание должно принадлежать велосипеду. Но в эту страшную минуту мальчишка пришел ко мне на выручку, и на сей раз я был ему премного обязан. Он зорко следил за порывистыми и вдохновенными движениями моей машины и соответственно извещал фермера:

— Налево! Сворачивай налево, а не то этот осел тебя переедет.

Фермер начал сворачивать.

— Нет, нет, направо! Стой! Не туда! Налево! Направо! Налево, право, лево, пра... Стой, где стоишь, не то тебе крышка!

Тут я как раз заехал подветренной лошади в корму и свалился вместе с машиной. Я сказал:

— Чорт полосатый! Что ж ты. не видел, что ли, что я еду?

— Видеть то я видел, только почем же я знал, в какую сторону вы едете? Кто же это мог знать, скажите, пожалуйста? Сами то вы разве знали, куда едете? Что же я мог поделать?

Это было отчасти верно, и я великодушно с ним согласился. Я сказал, что, конечно, виноват не он один, но и я тоже.

Через пять дней я так насобачился, что мальчишка не мог за мной угнаться. Ему пришлось опять залезать на забор и издали смотреть, как я падаю.

В одном конце улицы было несколько невысоких каменных ступенек на расстоянии ярда одна от другой. Даже после того, как я научился прилично править, я так боялся этих ступенек, что всегда наезжал на них. От них я, пожалуй, пострадал больше всего, если не говорить о собаках. Я слыхал, что даже первоклассному спортсмену не удастся переехать собаку: она всегда увернется с дороги. Пожалуй, это и верно;

только мне кажется, он именно потому не может переехать собаку, что очень старается. Я вовсе не старался переехать собаку. Однако все собаки, которые мне встречались, попадали под мой велосипед. Тут, конечно, разница немалая. Если ты стараешься переехать собаку, она сумеет увернуться, но если ты хочешь ее объехать, то она не сумеет верно рассчитать и отскочит не в ту сторону, в какую следует. Так всегда и случалось со мной. Я наезжал на всех собак, которые приходили смотреть, как я катаюсь. Им нравилось на меня глядеть, потому что у нас по соседству редко случалось что нибудь интересное для собак.

Немало времени я потратил, учась объезжать собак стороной, однако выучился даже и этому.

Теперь я еду, куда хочу, и как нибудь поймаю этого мальчишку и перееду его, если он не исправится.

Купите себе велосипед. Не пожалеете, если останетесь живы.

КАЛЕНДАРЬ ПРОСТОФИЛИ ВИЛЬСОНА Насмешки, даже самые бездарные и глупые, могут загубить любой характер, даже самый прекрасный и благородный. Взять к примеру осла: характер у него почти что безупречен, и это же кладезь ума рядом с прочими заурядными животными, однако поглядите, что сделали с ним насмешки. Вместо того, чтобы чувствовать себя польщенными, когда нас называют ослами, мы испытываем сомнение...

Открой свои карты или бей козырем, но только не упускай взятку.

Адам был просто человеком — этим все сказано. Не так уж ему хотелось этого яблока, — ему хотелось вкусить запретный плод. Жаль, что змей не был запретным, — Адам наверняка съел бы его.

Тот, кто прожил достаточно долго на свете и познал жизнь, понимает, как глубоко мы обязаны Адаму — первому великому благодетелю рода людского. Он принес в мир смерть.

Адам и Ева имели перед нами много преимуществ, но больше всего им повезло в том, что они избежали прорезывания зубов.

Беда с провидением: очень часто задумываешься, к кому, собственно оно благоволит?

Пример — случай с детьми, медведицами и пророком: медведицы получили больше удовольствия, чем пророк, ведь им достались дети.

Воспитание — это все. Персик в прошлом был горьким миндалем;

цветная капуста — не что иное, как обыкновенная капуста с высшим образованием.

Замечание доктора Болдуина относительно выскочек: «Мы не желаем есть поганки, которые мнят себя трюфелями».

Давайте жить так, чтобы даже гробовщик пожалел о нас, когда мы умрем!

Привычка есть привычка, ее не выбросишь за окошко, а можно только вежливенько, со ступеньки на ступеньку, свести с лестницы.

Одно из главных различий между кошкой и ложью заключается в том, что у кошки только девять жизней.

Дружба — это такое святое, сладостное, прочное и постоянное чувство, что его можно сохранить на всю жизнь, если только не пытаться просить денег взаймы.

Всегда помните о сути вещей. Лучше быть молодым навозным жуком, чем старой райской птицей.

Почему мы радуемся рождению человека и грустим на похоронах? Потому что это не наше рождение и не наши похороны.

Находить недостатки дело нетрудное, если питать к этому склонность. Один человек жаловался, что уголь, которым он топит, содержит слишком много доисторических жаб.

Все говорят: «Как тяжко, что мы должны умереть». Не странно ли это слышать из уст тех, кто испытал тяготы жизни?

Когда рассердишься, сосчитай до трех;

когда очень рассердишься, выругайся!

Существует три безошибочных способа доставить удовольствие писателю;

вот они в восходящем порядке: 1) сказать ему, что вы читали одну из его книг;

2) сказать ему, что вы читали все его книги;

3) просить его дать вам прочесть рукопись его будущей книги. N1 заставит его уважать вас;

N2 заставит его хорошо относиться к вам;

N3 завоюет вам прочное место в его сердце.

По поводу имени прилагательного:

Коли чувствуешь сомненье, Зачеркни без сожаленья.

Храбрость — это сопротивление страху, подавление страха, а не отсутствие страха. Если человек не способен испытывать страх, про него нельзя сказать, что он храбр, — это было бы неправильным употреблением эпитета. Взять к примеру блоху: она считалась бы самой храброй Божьей тварью на свете, если бы неведение страха было равнозначно храбрости. Она кусает вас и когда вы спите, и когда вы бодрствуете, и ей невдомек, что по своей величине и силе вы для нее то же, что все армии мира вкупе для новорожденного младенца;

блоха живет день и ночь на волосок от гибели, но испытывает не больше страха, чем человек, идущий по улицам города, находившегося десять веков назад под угрозой землетрясения. Когда говорят о Клайве, Нельсоне и Путнэме как о людях, «не ведавших страха», то непременно надо добавить к списку блоху, поставив ее на первое место.

Когда я раздумываю о том, сколько неприятных людей попало в рай, меня охватывает желание отказаться от благочестивой жизни.

Октябрь — один из самых опасных месяцев в году для спекуляции на бирже. Остальные опасные месяцы: июль, январь, сентябрь, апрель, ноябрь, май, март, июнь, декабрь, август и февраль.

Настоящий южный арбуз — это особый дар природы, и его нельзя смешивать ни с какими обыденными дарами. Среди всех деликатесов мира он занимает первое место, он Божьей милостью царь земных плодов. Отведайте его, и вы поймете, что едят ангелы. Ева вкусила не арбуза, нет, это мы знаем точно: ведь она раскаялась.

Ничего так не нуждается в исправлении, как чужие привычки.

Дурак сказал: «Не клади все яйца в одну корзину!» — иными словами: распыляй свои интересы и деньги! А мудрец сказал: «Клади все яйца в одну корзину, но... БЕРЕГИ КОРЗИНУ!» Если подобрать издыхающего с голоду пса и накормить его досыта, он не укусит вас. В этом принципиальная разница между собакой и человеком.

Мы хорошо знакомы с повадками муравьев, мы хорошо знакомы с повадками пчел, но мы совсем не знакомы с повадками устриц. Можно утверждать почти с уверенностью, что для изучения устриц мы всегда выбираем неподходящий момент.

Даже слава может быть чрезмерной. Попав в Рим, вначале ужасно сожалеешь о том, что Микеланджело умер, но потом начинаешь сожалеть, что сам не имел удовольствия это видеть.

Четвертое июля. Статистика показывает, что в этот день Америка теряет больше дураков, чем в остальные 364 дня вместе взятые. Однако количество дураков, остающихся в запасе, убеждает нас, что одного Четвертого июля в году теперь уже недостаточно: страна то ведь выросла!

Благодарность и предательство — это по сути дела начало и конец одной процессии. Когда прошел оркестр и пышно разодетые важные лица, дальше уже не стоит смотреть.

День Благодарения. Сегодня все возносят чистосердечные и смиренные хвалы Богу, — все, кроме индюков. На островах Фиджи не едят индюков, там едят водопроводчиков. Но кто мы с вами такие, чтобы поносить обычаи Фиджи?

Пожалуй, нет ничего более раздражающего, чем чей то хороший пример.

Если бы все люди думали одинаково, никто тогда не играл бы на скачках.

Даже самые ясные и несомненные косвенные улики могут в конце концов оказаться ошибочными, поэтому пользоваться ими следует с величайшей осторожностью. В качестве примера возьмите любой карандаш, очиненный любой женщиной: если вы спросите свидетелей, они скажут, что она это сделала ножом, но если вы вздумаете судить по карандашу, то скажете, что она обгрызла его зубами.

На поверхности земли он совершенно бесполезен;

ему надо находиться под землей и вдохновлять капусту.

1 апреля. В этот день нам напоминают, что мы собой представляем в течение остальных трехсот шестидесяти четырех дней.

Часто бывает, что человек, который ни разу в жизни не соврал, берется судить о том, что правда, а что ложь.

12 октября — день открытия Америки. Замечательно, что Америку открыли, но было бы куда более замечательно, если бы Колумб проплыл мимо.

Бывает, что у человека нет дурных привычек, но зато есть нечто худшее.

Когда не знаешь, что сказать, говори правду.

Правильно вести себя легче, чем придумать правила поведения.

Легче снести десяток порицаний, чем выслушать одну сомнительную похвалу.

Шум ничего не доказывает. Иная курица, снесши яйцо, кудахчет так, будто снесла маленькую планету.

Он был скромен, как газета, когда она восхваляет свои заслуги.

Правда — самое ценное из всего, что мы имеем. Так будем же расходовать ее бережно.

Можно, наверное, доказать цифрами и фактами, что нет более типично американской категории преступников, чем члены конгресса.

Климат зависит от людей, которые нас окружают.

Все человеческое грустно. Сокровенный источник юмора не радость, а горе. На небесах юмора нет.

Из жизненного опыта следует извлекать только полезное и ничего больше, — иначе мы уподобимся кошке, присевшей на горячую печку. Она никогда больше не сядет на горячую печку — и хорошо сделает, но она никогда больше не сядет и на холодную.

Некоторые бранят школьника, называя его пустым болтуном. А ведь именно школьник сказал: «Веровать — это верить в то, чего не существует».

Человек робкий попросит десятую часть того, что он хочет получить. Человек смелый запросит вдвое больше и согласится на половину.

Если хочешь заслужить одобрение людей — поступай справедливо и старайся изо всех сил;

но собственное одобрение стоит сотни чужих, а как его заслужить — никто не знает.

Правда необычнее вымысла — для некоторых. Но мне она ближе.

Правда необычнее вымысла, но это только потому, что вымысел обязан держаться в границах вероятности;

правда же — не обязана.

Есть чувство нравственности, а также чувство безнравственности. История учит, что первое помогает нам понять сущность нравственности и как от нее уклоняться, тогда как второе помогает понять сущность безнравственности и как наслаждаться ею.

Англичане упоминаются даже в библии: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю».

Легче не ввязываться, чем развязаться.

Жалейте живых, завидуйте мертвым.

Милостью Божьей в нашей стране есть такие неоценимые блага, как свобода слова, свобода совести и благоразумие никогда этими благами не пользоваться.

Человек готов на многое, чтобы пробудить любовь, но решится на все, чтобы вызвать зависть.

Нет ничего ненадежнее левой руки человека, — разве что дамские часики.

Будь неопрятен в одежде, если тебе так уж хочется, но душу содержи в чистоте.

Образцовый английский язык теперь не называют «королевским». Собственность перешла в руки акционерного общества, и большая часть акций находится у американцев!

«Классической» называется книга, которую все хвалят и никто не читает.

Есть люди, которые способны на любой благородный и героический поступок, но не могут устоять перед соблазном рассказать несчастному о своем счастье.

Человек — единственное животное, способное краснеть. Впрочем, только ему и приходится.

Наше самое ценное достояние — братство всех людей;

вернее — то, что от него осталось.

Хорошо, что на свете есть дураки. Это благодаря им мы преуспеваем.

Если нас не уважают, мы жестоко оскорблены;

а ведь в глубине души никто по настоящему себя не уважает.

Природа создала саранчу, и она пожирает посевы;

если бы саранчу создал человек, то она пожирала бы песок.

Греховны не слова, а дух гнева;

и этот дух — брань. Мы начинаем браниться прежде, чем научились говорить.

Человек, одержимый новой идеей, успокоится, только осуществив ее.

Будем же благодарны Адаму, благодетелю нашему. Он отнял у нас «благословение» праздности и снискал для нас «проклятие» труда.

Не будем чересчур привередливы. Лучше иметь старые подержанные бриллианты, чем не иметь никаких.

Русский самодержец обладает самой большой властью на земле, но и он не может запретить чихать.

Есть несколько недурных рецептов устоять перед соблазнами, но самый верный — трусость.

Имена не обязательно такие, какими кажутся на первый взгляд. Распространенное валлийское имя Бзиксвлип произносится: Джексон.

Чтобы достигнуть успеха на каком либо поприще, надо проявить способности;

в юриспруденции достаточно их как следует скрыть.

Богатому можно иметь любые принципы.

При желании вполне можно научиться переносить невзгоды. Конечно, не свои, а чужие.

Мало кто из нас может вынести бремя богатства. Конечно, чужого.

Есть один старинный тост, несравненный по красоте: «Когда ты идешь вверх, по пути к богатству — да не встретится тебе по дороге друг».

Самое дорогое в жизни человека — его последний вздох.

Голод — служанка гения.

«Не затрагивай собаку, пока она спит», — гласит старинная поговорка. Правильно. Если многое поставлено на карту — не затрагивай газеты.

Чтобы поразить вас в самое сердце, нужны совместные усилия вашего врага и вашего друга: один чернит вас, а другой передает вам его слова.

Если бы желание убить и возможность убить постоянно сопутствовали друг другу — кто из нас избежал бы виселицы?

Простой способ экономить деньги: когда вас обуревает желание немедленно пожертвовать деньги на какое нибудь благотворительное дело, не спешите: сосчитайте до сорока — вы сохраните половину денег;

сосчитайте до шестидесяти — вы сохраните три четверти;

сосчитайте до шестидесяти пяти — и вы сохраните все.

Когда придет горе, оно само о себе позаботится, но чтобы прочувствовать всю глубину радости, необходимо с кем то поделиться ею.

Он много раз имел дело с врачами, и он говорит: «Единственный способ сохранить свое здоровье — это есть то, что не хочешь, пить то, что не нравится, и делать то, что противно».

Человек, кричащий о своей скромности, подобен статуе, прикрытой лишь фиговым листком.

Мне бы только наделить народ суевериями, и тогда пусть кто угодно наделяет его законами и песнями.

Морщины должны быть только следами прошлых улыбок.

Истинная неучтивость — это неуважение к чужому Богу.

Головную боль не следует недооценивать. Когда она разыграется, ощущение такое, что на ней ничего не заработаешь;

но зато когда она начнет проходить, неизрасходованный остаток вполне стоит 4 доллара за минуту.

Есть восемьсот шестьдесят девять разных видов лжи, но только один из них решительно запрещен: «Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна».

Два раза в жизни человек не должен задумываться: когда у него есть на это время и когда у него нет на это времени.

Она была не то чтобы очень благородная, но и совсем неблагородной ее тоже не назовешь;

в общем она была из тех, что держат попугаев.

Задайтесь целью ежедневно делать то, что не по душе. Это золотое правило поможет вам выполнять свой долг без отвращения.

Не расставайтесь с иллюзиями. Без них жизнь ваша превратится в тоскливое существование.

Часто самый верный способ ввести человека в заблуждение — сказать ему чистую правду.

Сатана, обращаясь к пришельцу, раздраженно: «Вы, чикагцы, воображаете что вы тут лучше всех;

а на самом деле вас тут просто больше всех».

Сначала Господь Бог сотворил идиотов. А затем, имея богатый опыт, он произвел на свет школьных наставников.

Нет людей более грубых, чем чересчур утонченные натуры.

Когда у вас портятся часы, есть два выхода: бросить их в огонь или отнести к часовому мастеру. Первое — быстрее.

В управлении государством главное — соблюдать все формальности, а на мораль можно и не обращать внимания.

Человек подобен луне — у него тоже есть темная сторона, которую он никогда никому не показывает.

Сначала поймай бура, а потом уж пинай его.

Ни у кого из нас нет тех бесчисленных достоинств, какими обладает автоматическая ручка;

нет и половины ее коварства. Но мы можем мечтать об этом.

Даже чернила, которыми пишется всемирная история, не что иное, как разжиженный предрассудок.

Нет такой параллели, которая бы не считала, что, не будь она ущемлена в своих правах, она бы обязательно стала экватором.

Я путешествовал очень много и пришел к выводу, что даже ангелы говорят по английски с иностранным акцентом.

КАК ЛЕЧИТЬ ПРОСТУДУ Писать для развлечения публики, быть может, и похвально, но есть дело, несравненно более достойное и благородное: писать для поучения и назидания, для подлинной и реально ощутимой пользы человека. Именно ради этого я и взялся за перо. Если эта статья поможет восстановить здоровье хотя бы одному из моих страждущих братьев, если она вновь зажжет в его потухшем взоре огонь радости и надежды, если она оживит его застывшее сердце и оно забьется с прежней силой и бодростью — я буду щедро вознагражден за свои усилия, душа моя преисполнится священного восторга, какой испытывает всякий христианин, совершивший благой, бескорыстный поступок.

Ведя жизнь чистую и безупречную, я имею основание полагать, что ни один знающий меня человек не пренебрежет моими советами, испугавшись, что я намереваюсь ввести его в заблуждение. Итак, пусть читатель возьмет на себя труд ознакомиться с изложенным в этой статье опытом лечения простуды и затем последует моему примеру.

Когда в Вирджиния Сити сгорела гостиница «Белый Дом», я лишился крова, радости, здоровья и чемодана. Утрата двух первых упомянутых благ была не столь страшна.

Не так уж трудно найти дом, где нет матери, или сестры, или молоденькой дальней родственницы, которая убирает за вами грязное белье и снимает с каминной полки ваши сапоги, тем самым напоминая вам, что есть на свете люди, которые вас любят и о вас пекутся. А к утрате радости я отнесся вполне спокойно, ибо я не поэт и твердо знаю, что печаль надолго со мной не останется. Но потерять великолепное здоровье и великолепнейший чемодан оказалось действительно большим несчастьем. В день пожара я схватил жестокую простуду, причиной чему послужило чрезмерное напряжение сил, когда я собирался принять противопожарные меры. Пострадал я при этом напрасно, так как мой план тушения пожара отличался такой сложностью, что мне удалось завершить его лишь к середине следующей недели. Как только я стал чихать, один из моих друзей сказал, чтобы я сделал себе горячую ножную ванну и лег в постель. Я так и поступил. Вскоре после этого второй мой друг посоветовал мне встать с постели и принять холодный душ. Я внял и этому совету. Не прошло и часа, как еще один мой друг заверил меня, что лучший способ лечения — «питать простуду и морить лихорадку». Я страдал и тем и другим. Я решил поэтому сперва как следует наесться, а затем уж взять лихорадку измором. В делах подобного рода я редко ограничиваюсь полумерами, и потому поел я довольно плотно. Я удостоил своим посещением как раз впервые открытый в то утро ресторан, хозяин которого недавно приехал в наш город. Пока я закармливал свою простуду, он стоял подле меня, храня почтительное молчание, а затем осведомился, очень ли жители Вирджиния Сити подвержены простуде. Я ответил, что, пожалуй, да. Тогда он вышел на улицу и снял вывеску. Я направился в редакцию, но по дороге встретил еще одного закадычного приятеля, который сказал, что уж если что нибудь может вылечить простуду, так это кварта воды с солью, принятая в теплом виде. Я усомнился, найдется ли для нее еще место, но все таки решил попробовать.

Результат был ошеломляющим. Мне показалось, что я изверг из себя даже свою бессмертную душу. Так вот, поскольку я делюсь опытом исключительно ради тех, кто страдает описываемым здесь видом расстройства здоровья, они, я убежден, поймут уместность моего стремления предостеречь их от средства, оказавшегося для меня неэффективным. Действуя согласно этому убеждению, я говорю: не принимайте теплой воды с солью. Быть может, мера эта и неплохая, но, на мой взгляд, она слишком крута. Если мне когда нибудь случится опять схватить простуду и в моем распоряжении будут всего два лекарства — землетрясение и теплая вода с солью, — я, пожалуй, рискну и выберу землетрясение.

Когда буря в моем желудке утихла и поблизости не оказалось больше ни одного доброго самаринина, я принялся за то, что уже проделывал в начальной стадии простуды: стал снова занимать носовые платки, трубя в них носом так, что они разлетались в клочья. Но тут я случайно повстречал одну даму, только что вернувшуюся из горной местности, и эта дама рассказала, что в тех краях, где она жила, врачей было мало, и в силу необходимости ей пришлось научиться самой исцелять простейшие «домашние недуги». У нее и в самом деле, наверно, был немалый опыт, ибо на вид ей казалось лет полтораста.

Она приготовила декокт из черной патоки, крепкой водки, скипидара и множества других снадобий и наказала мне принимать его по полной рюмке через каждые четверть часа. Я принял только первую дозу, но этого оказалось достаточно. Эта одна единственная рюмка сорвала с меня, как шелуху, все мои высокие нравственные качества и пробудила самые низкие инстинкты моей натуры. Под пагубным действием зелья в мозгу моем зародились невообразимо гнусные планы, но я был не в состоянии их осуществить: руки мои плохо меня слушались.

Последовательные атаки всех верных средств, принятых от простуды, подорвали мои силы, не то я непременно стал бы грабить могилы на соседнем кладбище. Как и большинство людей, я часто испытываю низменные побуждения и соответственно поступаю. По прежде, до того как я принял это последнее лекарство, я никогда не обнаруживал в себе столь чудовищной порочности и гордился этим. К исходу второго дня я готов был снова взяться за лечение. Я принял еще несколько верных средств от простуды и в конце концов загнал ее из носоглотки в легкие.

У меня разыгрался непрекращающийся кашель и голос упал ниже нуля. Я разговаривал громовым басом, на две октавы ниже своего обычного тона. Я засыпал ночью только после того, как доводил себя кашлем до полного изнеможения, но едва я начинал разговаривать во сне, мой хриплый бас вновь будил меня.

Дела мои с каждым днем становились все хуже и хуже. Посоветовали выпить обыкновенного джина — я выпил. Кто то сказал, что лучше джин с патокой. Я выпил и это.

Еще кто то порекомендовал джин с луком. Я добавил к джину лук и принял все разом — джин, патоку и лук. Особого улучшения я не заметил, разве только дыхание у меня стало как у стервятника.

Я решил, что для поправки здоровья мне необходим курорт. Вместе с коллегой — репортером Уилсоном — я отправился на озеро Биглер. Я с удовлетворением вспоминаю, что путешествие наше было обставлено с достаточным блеском. Мы отправились лошадьми, и мой приятель имел при себе весь свой багаж, состоявший из двух превосходных шелковых носовых платков и дагерротипа бабушки. Мы катались на лодках, охотились, удили рыбу и танцевали целыми днями, а по ночам я лечил кашель. Действуя таким образом, я рассчитывал, что буду поправляться с каждым часом. Но болезнь моя все ухудшалась.

Мне порекомендовали окутывание мокрой простыней. До сих пор я не отказывался ни от одного лечебного средства, и мне показалось нерезонным ни с того ни с сего заупрямиться.

Поэтому я согласился принять курс лечения мокрой простыней, хотя, признаться, понятия не имел, в чем его суть. В полночь надо мной проделали соответствующие манипуляции, а погода стояла морозная. Мне обнажили грудь и спину, взяли простыню (по моему, в ней было не меньше тысячи ярдов), смочили в ледяной воде и затем стали оборачивать ее вокруг меня, пока я не стал похож на банник, какими чистили дула допотопных пушек.

Это суровая мера. Когда мокрая, холодная, как лед, ткань касается теплой кожи, отчаянные судороги сводят ваше тело — и вы ловите ртом воздух, как бывает с людьми в предсмертной агонии. Жгучий холод пронизал меня до мозга костей, биение сердца прекратилось. Я уж решил, что пришел мой конец.

Юный Уилсон вспомнил к случаю анекдот о негре, который во время обряда крещения каким то образом выскользнул из рук пастора и чуть было не утонул. Впрочем, побарахтавшись, он в конце концов вынырнул, еле дыша и вне себя от ярости, и сразу же двинулся к берегу, выбрасывая из себя воду фонтаном, словно кит, и бранясь на чем свет стоит, что вот де в другой раз из за всех этих чертовых глупостей какой нибудь цветной джентльмен, глядишь, и впрямь утонет!

Никогда не лечитесь мокрой простыней, никогда! Хуже этого бывает, пожалуй, лишь когда вы встречаете знакомую даму, и по причинам, ей одной известным, она смотрит на вас, но не замечает, а когда замечает, то не узнает.

Но, как я уже начал рассказывать, лечение мокрой простыней не избавило меня от кашля, и тут одна моя приятельница посоветовала поставить на грудь горчичник. Я думаю, это действительно излечило бы меня, если бы не юный Уилсон. Ложась спать, я взял горчичник — великолепный горчичник, в ширину и в длину по восемнадцати дюймов,— и положил его так, чтобы он оказался под рукой, когда понадобится. Юный Уилсон ночью проголодался и... вот вам пища для воображения.

После недельного пребывания на озере Биглер я отправился к горячим ключам Стимбоут и там, помимо паровых ванн, принял кучу самых гнусных из всех когда либо состряпанных человеком лекарств. Они бы меня вылечили, да мне необходимо было вернуться в Вирджиния Сити, где, несмотря на богатый ассортимент ежедневно поглощаемых мною новых снадобий, я ухитрился из за небрежности и неосторожности еще больше обострить свою болезнь.

В конце концов я решил съездить в Сан Франциско, и в первый же день по моем приезде какая то дама в гостинице сказала, что мне следует раз в сутки выпивать кварту виски. Приятель мой, проживавший в Сан Франциско, посоветовал в точности то же самое. Каждый из них рекомендовал по одной кварте — вместе это составило полгаллона. Я выпивал полгаллона в сутки и пока, как видите, жив.

Итак, движимый исключительно чувством доброжелательства, я предлагаю вниманию измученного болезнью страдальца весь тот пестрый набор средств, которые я только что испробовал сам. Пусть он проверит их на себе. Если эти средства и не вылечат — ну что ж, в самом худшем случае они лишь отправят его на тот свет.

КАК МЕНЯ ВЫБИРАЛИ В ГУБЕРНАТОРЫ Несколько месяцев назад меня как независимого выдвинули кандидатом на должность губернатора великого штата Нью Йорк. Две основные партии выставили кандидатуры мистера Джона Т. Смита и мистера Блэнка Дж. Бланка, однако я сознавал, что у меня есть важное преимущество пред этими господами, а именно: незапятнанная репутация. Стоило только просмотреть газеты, чтобы убедиться, что если они и были когда либо порядочными людьми, то эти времена давно миновали. Было совершенно очевидно, что за последние годы они погрязли во всевозможных пороках. Я упивался своим превосходством над ними и в глубине души ликовал, по некая мысль, как мутная струйка, омрачала безмятежную гладь моего счастья:

ведь мое имя будет сейчас у всех на устах вместе с именами этих прохвостов! Это стало беспокоить меня все больше и больше. В конце концов я решил посоветоваться со своей бабушкой. Старушка ответила быстро и решительно. Письмо ее гласило:

«За всю свою жизнь ты не совершил ни одного бесчестного поступка. Ни одного!

Между тем взгляни только в газеты, и ты поймешь, что за люди мистер Смит и мистер Блэнк. Суди сам, можешь ли ты унизиться настолько, чтобы вступить с ними в политическую борьбу?» Именно это и не давало мне покоя! Всю ночь я ни на минуту не сомкнул глаз. В конце концов я решил, что отступать уже поздно. Я взял на себя определенные обязательства и должен бороться до конца. За завтраком, небрежно просматривая газеты, я наткнулся на следующую заметку и, сказать по правде, был совершенно ошеломлен:

«Лжесвидетельство. Быть может, теперь, выступая перед народом в качестве кандидата в губернаторы, мистер Марк Твен соизволит разъяснить, при каких обстоятельствах он был уличен в нарушении присяги тридцатью четырьмя свидетелями в городе Вакаваке (Кохинхина) в 1863 году? Лжесвидетельство было совершено с намерением оттяпать у бедной вдовы туземки и ее беззащитных детей жалкий клочок земли с несколькими банановыми деревцами — единственное, что спасало их от голода и нищеты. В своих же интересах, а также в интересах избирателей, которые будут, как надеется мистер Твен, голосовать за него, он обязан разъяснить эту историю. Решится ли он?» У меня просто глаза на лоб полезли от изумления. Какая грубая, бессовестная клевета! Я никогда не бывал в Кохинхине! Я не имею понятия о Вакаваке! Я не мог бы отличить бананового дерева от кенгуру! Я просто не знал, что делать. Я был взбешен, но совершенно беспомощен.

Прошел целый день, а я так ничего и не предпринял. На следующее утро в той же газете появились такие строки: «Знаменательно! Следует отметить, что мистер Марк Твен хранит многозначительное молчание по поводу своего лжесвидетельства в Кохинхине!» (В дальнейшем, в течение всей избирательной кампании эта газета называла меня не иначе, как «Гнусный Клятвопреступник Твен».) Затем в другой газете появилась такая заметка:

«Желательно узнать, не соблаговолит ли новый кандидат в губернаторы разъяснить тем из своих сограждан, которые отваживаются голосовать за него, одно любопытное обстоятельство: правда ли, что у его товарищей по бараку в Монтане то и дело пропадали разные мелкие веши, которые неизменно обнаруживались либо в карманах мистера Твена, либо в его «чемодане» (старой газете, в которую он заворачивал свои пожитки). Правда ли, что товарищи вынуждены были наконец, для собственной же пользы мистера Твена, сделать ему дружеское внушение, вымазать дегтем, вывалять в перьях и пронести по улицам верхом на шесте, а затем посоветовать поскорей очистить занимаемое им в лагере помещение и навсегда забыть туда дорогу? Что ответит на это мистер Марк Твен?» Можно ли было выдумать что либо гнуснее! Ведь я никогда в жизни не бывал в Монтане!

(С тех пор эта газета называла меня «Твен, Монтанский Вор».) Теперь я стал развертывать утреннюю газету с боязливой осторожностью, — так, наверное, приподнимает одеяло человек, подозревающий, что где то в постели притаилась гремучая змея.

Однажды мне бросилось в глаза следующее:

«Клеветник уличен! Майкл О’Фланаган эсквайр из Файв Пойнтса, мистер Снаб Рафферти и мистер Кэтти Маллиган с Уотер стрит под присягой дали показания, свидетельствующие, что наглое утверждение мистера Твена, будто покойный дед нашего достойного кандидата мистера Блэнка был повешен за грабеж на большой дороге, является подлой и нелепой, ни на чем не основанной клеветой. Каждому порядочному человеку станет грустно на душе при виде того, как ради достижения политических успехов некоторые люди пускаются на любые гнусные уловки, оскверняют гробницы и чернят честные имена усопших. При мысли о том горе, которое эта мерзкая ложь причинила ни в чем не повинным родным и друзьям покойного, мы почти готовы посоветовать оскорбленной и разгневанной публике тотчас же учинить грозную расправу над клеветником. Впрочем, нет! Пусть терзается угрызениями совести! (Хотя, если наши сограждане, ослепленные яростью, в пылу гнева нанесут ему телесные увечья, совершенно очевидно, что никакие присяжные не решатся их обвинить и никакой суд не решится присудить к наказанию участников этого дела.)» Ловкая заключительная фраза, видимо, произвела на публику должное впечатление: той же ночью мне пришлось поспешно вскочить с постели и убежать из дому черным ходом, а «оскорбленная и разгневанная публика» ворвалась через парадную дверь и в порыве справедливого негодования стала бить у меня окна и ломать мебель, а кстати захватила с собой кое что из моих вещей. И все же я могу поклясться всеми святыми, что никогда не клеветал на дедушку мистера Блэнка. Мало того — я не подозревал о его существовании и никогда не слыхал его имени.

(3амечу мимоходом, что вышеупомянутая газета с тех пор стала именовать меня «Твеном, Осквернителем Гробниц».) Вскоре мое внимание привлекла следующая статья:

«Достойный кандидат! Мистер Марк Твен, собиравшийся вчера вечером произнести громовую речь на митинге независимых, не явился туда вовремя. В телеграмме, полученной от врача мистера Твена, говорилось, что его сшиб мчавшийся во весь опор экипаж, что у него в двух местах сломана нога, что он испытывает жесточайшие муки, и тому подобный вздор. Независимые изо всех сил старались принять на веру эту жалкую оговорку и делали вид, будто не знают истинной причины отсутствия отъявленного негодяя, которого они избрали своим кандидатом. Но вчера же вечером некий мертвецки пьяный субъект на четвереньках вполз в гостиницу, где приживает мистер Марк Твен. Пусть теперь независимые попробуют доказать, что эта нализавшаяся скотина не была Марком Твеном. Попался наконец то! Увертки не помогут! Весь народ громогласно вопрошает: «Кто был этот человек?».

Я не верил своим глазам. Не может быть, чтобы мое имя было связано с таким чудовищным подозрением! Уже целых три года я не брал в рот ни пива, ни вина и вообще никаких спиртных напитков.

(Очевидно, время брало свое, и я стал закаляться, потому что без особого огорчения прочел в следующем номере этой газеты свое новое прозвище: «Твен, Белая Горячка», хотя знал, что это прозвище останется за мной до конца избирательной кампании.) К этому времени на мое имя стало поступать множество анонимных писем. Обычно они бывали такого содержания:

«Что скажете насчет убогой старушки, какая к вам стучалась за подаянием, а вы ее ногой пнули?

Пол Прай».

Или:

«Некоторые ваши темные делишки известны пока что одному мне. Придется вам раскошелиться на несколько долларов, иначе газеты узнают кое что о вас от вашего покорного слуги.

Хэнди Энди».

Остальные письма были в том же духе. Я мог бы привести их здесь, но думаю, что читателю довольно и этих.

Вскоре главная газета республиканской партии «уличила» меня в подкупе избирателей, а центральный орган демократов «вывел меня на чистую воду» за преступное вымогательство денег.

(Таким образом, я получил еще два прозвища: «Твен, Грязный Плут» и «Твен, Подлый Шантажист».) Между тем все газеты со страшными воплями стали Требовать «ответа» на предъявленные мне обвинения, а руководители моей партии заявили, что дальнейшее молчание погубит мою политическую карьеру. И словно для того, чтобы доказать это и подстегнуть меня, на следующее утро в одной из газет появилась такая статья:

«Полюбуйтесь ка на этого субъекта! Кандидат независимых продолжает упорно отмалчиваться. Конечно, он не смеет и пикнуть. Предъявленные ему обвинения оказались вполне достоверными, что еще больше подтверждается его красноречивым молчанием. Отныне он заклеймен на всю жизнь! Поглядите на своего кандидата, независимые! На этого Гнусного Клятвопреступника, на Монтанского Вора, на Осквернителя Гробниц! Посмотрите на вашу воплощенную Белую Горячку, на вашего Грязного Плута и Подлого Шантажиста! Вглядитесь в него, осмотрите со всех сторон н скажите, решитесь ли вы отдать ваши честные голоса этому негодяю, который тяжкими своими преступлениями заслужил столько отвратительных кличек и не смеет даже раскрыть рот, чтобы опровергнуть хоть одну из них».

Дальше уклоняться было уже, видимо, нельзя, и, чувствуя себя глубоко униженным, я засел за «ответ» на весь этот ворох незаслуженных грязных поклепов. Но мне так и не удалось закончить мою работу, так как на следующее утро в одной из газет появилась новая ужасная и злобная клевета: меня обвиняли в том, что я поджег сумасшедший дом со всеми его обитателями, потому что он портил вид из моих окон. Тут меня охватил ужас. Затем последовало сообщение о том, что я отравил своего дядю с целью завладеть его имуществом. Газета настойчиво требовала вскрытия трупа. Я боялся, что вот вот сойду с ума. Но этого мало: меня обвинили в том, что, будучи попечителем приюта для подкидышей, я пристроил по протекции своих выживших из ума беззубых родственников на должность разжевывателей пищи для питомцев. У меня голова пошла кругом. Наконец бесстыдная травля, которой подвергли меня враждебные партии, достигла наивысшей точки: по чьему то наущению во время предвыборного собрания девять малышей всех цветов кожи и в самых разнообразных лохмотьях вскарабкались на трибуну и, цепляясь за мои ноги, стали кричать: «Папа!» Я не выдержал. Я спустил флаг и сдался. Баллотироваться на должность губернатора штата Нью Йорк оказалось мне не по силам. Я написал, что снимаю свою кандидатуру, и в порыве ожесточения подписался:

«С совершенным почтением ваш, когда то честный человек, а ныне: Гнусный Клятвопреступник, Монтанский Вор, Осквернитель Гробниц, Белая Горячка, Грязный Плут и Подлый Шантажист Марк Твен».

МОИ ПЕРВЫЕ ПОДВИГИ НА ГАЗЕТНОМ ПОПРИЩЕ В тринадцать лет я был удивительно смышленый ребенок, просто на редкость смышленый, как я тогда полагал. Именно к этому времени относятся мои первые газетные писания, которые, к моему великому удивлению, имели сенсационный успех в нашем городке. Нет, право, все обстояло именно так, и я был страшно горд этим. В то время я был учеником в типографии, и я сказал бы, многообещающим и целеустремленным учеником. В один счастливый летний день мой дядя, который пристроил меня в своей газете (еженедельник «Ганнибал джорнел»;

подписная плата два доллара в год, и пятьсот подписчиков, вносивших подписную плату дровами, капустой и не находящим сбыта турнепсом), вздумал на неделю уехать из городка. Перед отъездом он поинтересовался: сумею ли я самостоятельно выпустить один номер газеты. Еще бы! Разве не хотелось мне проверить свои силы?!

Редактором конкурирующей газеты был некто Хиггинс. Незадолго до этого ему так подставили ножку в сердечных делах, что однажды вечером один из его друзей нашел на кровати бедняги записку, в которой Хиггинс сообщал, что жизнь стала для него невыносима и что он утопился в Медвежьем ручье. Бросившись к ручью, друг обнаружил Хиггинса, пробиравшегося обратно к берегу: он все же решил не топиться.

Несколько дней подряд весь городок переживал это событие, но Хиггинс ничего не подозревал. Я решил, что это как раз то, что мне надо. Расписав всю эту историю в самых скандальных тонах, я проиллюстрировал ее мерзкими гравюрами, вырезанными большим складным ножом на оборотной стороне деревянных литер. На одной из них Хиггинс, в ночной рубашке и с фонарем в руке, вступал в ручей и измерял его глубину тростью. Я был глубоко убежден, что все это невероятно смешно, и не усматривал в своей писанине ничего неэтичного.

Довольный содеянным, я стал выискивать другие объекты для своего остроумия;

как вдруг меня осенило: я решил, что будет совсем неплохо обвинить редактора соседней провинциальной газеты в преднамеренном мошенничестве, — вот уж он у меня попляшет, как червяк на крючке!

Я осуществил свою идею, напечатав в газете пародию на стихотворение «Похороны сэра Джона Мура», и должен сказать, что эта пародия не отличалась особой тонкостью.

Затем я сочинил оскорбительный памфлет на двух видных горожан — не потому, конечно, что они чем либо заслужили это, — нет, просто я считал своим долгом оживить газету.

После этого я слегка затронул местную знаменитость, недавно появившуюся в наших краях, — поденного портного из Куинси, слащавого фата чистейшей воды, носившего самые пестрые, самые кричащие наряды в Штатах. К тому же он был заядлый сердцеед. Каждую неделю он присылал в «Ганнибал джорнел» цветистые «стихи», посвященные своей последней победе.

Стихи, присланные им в дни моего правления, были озаглавлены «К Мэри из Пр...», что, конечно, должно было означать «К Мэри из Принстона». Когда я уже набирал его творение, меня вдруг словно молнией пронизало с головы до пят острое чувство юмора, и я излил его в выразительном подстрочном примечании следующим образом: «На сей раз мы публикуем эти вирши, но нам хотелось бы, чтобы мистер Дж. Гордон Раннелс ясно понял, что мы должны заботиться о своей репутации и что если он и впредь захочет излить свои чувства к кому нибудь из своих друзей в Пр...ней, то ему придется сделать это не с помощью нашей газеты, а каким либо другим путем!» Газета вышла, и я должен сказать, что ни один газетный опус никогда не привлекал большего внимания, чем мои игривые упражнения.

На этот раз «Ганнибал джорнел» шел нарасхват, чего раньше никогда не случалось. Весь городок пришел в волнение. Ранним утром в редакции появился Хиггинс с охотничьей двустволкой в руках. Обнаружив, однако, что тот, кто нанес ему такое неслыханное оскорбление, всего лишь младенец (как он меня окрестил), он ограничился тем, что отодрал меня за уши и удалился. Но, видно, он решил махнуть рукой на свою газету, потому что той же ночью навсегда покинул городок. Портной явился с утюгом и парой ножниц, но тоже отнесся ко мне с полным презрением и в ту же ночь отбыл на юг. Двое горожан — жертвы памфлета — прибыли с угрозами возбудить дело о клевете, но в негодовании покинули редакцию, увидев, что я собой представляю. На следующий день с воинственным индейским кличем ворвался редактор соседней провинциальной газеты. Он жаждал крови. Однако он кончил тем, что сердечно простил меня, предложив дружески обмыть наше примирение в соседней аптеке полным стаканом «Глистогонки Фанштока». Это была невинная шутка.

Вернувшись в городок, мой дядя пришел в ужасное негодование. Но я считал, что у него для этого нет никаких оснований, — глядя, как бойко с моей легкой руки пошла газета, он должен был только радоваться да еще благодарить судьбу за свое чудесное спасение: только потому, что его не было в городке, ему не пропороли живот, не запустили в него томагавком, не привлекли к суду за клевету и не продырявили пулей голову. Впрочем, он подобрел, когда увидел, что за время его отсутствия у газеты появилось тридцать три новых подписчика;

и хотя число это звучало неправдоподобно, я в качестве доказательства представил такое количество дров, капусты, бобов и негодного для продажи турнепса, что их должно было хватить на всю семью на два года!

О ПАРИКМАХЕРАХ Все на свете меняется, все — кроме парикмахеров, их манер и парикмахерского окружения. Тут ничто не меняется. Входя в парикмахерскую, человек до конца дней своих испытывает то же самое, что он испытал, войдя в нее впервые и жизни. В то утро я, как обычно, решил побриться. Я уже подходил к двери парикмахерской с Мейн стрит, когда какой то человек приблизился к ней со стороны Джонс стрит. Обычная история! Как я ни спешил, он проскочил в дверь на какой то миг раньше меня, и я, войдя сразу вслед за ним, увидел, что он уже занимает единственное свободное кресло, которое обслуживал лучший мастер. Да, обычная история. Я присел, в надежде, что мне удастся унаследовать кресло, принадлежавшее лучшему из двух оставшихся парикмахеров, — ведь он уже начал причесывать своего клиента, в то время как его коллега даже не приступил еще к массажу и умащиванию волос. С неослабным интересом наблюдал я за тем, как попеременно то увеличивались, то уменьшались мои шансы. Когда я увидел, что № 2 нагоняет № 1, мой интерес перешел в беспокойство. Когда № 1 на секунду остановился и я увидел, что № 2 обходит его, мое беспокойство переросло в тревогу. Когда № 1 удалось нагнать соперника, и оба они одновременно начали смахивать полотенцами пудру со щек своих клиентов, и кто то из них вот вот должен был первым крикнуть: «Следующий!», я замер. Но когда в самую решающую минуту № 1 задержался, чтобы разок другой провести расческой по бровям своего клиента, я понял, что его обошли, и в негодовании покинул парикмахерскую, не желая попасть в руки № 2, ибо у меня нет той завидной твердости, которая позволяет человеку, спокойно глядя в глаза парикмахеру, заявить, что он будет ждать, пока освободится другой мастер.

Выждав пятнадцать минут, я вернулся в парикмахерскую, надеясь на лучшую судьбу. Все кресла были, конечно, уже заняты, да еще четверо мужчин томились в нетерпении, молчаливые, необщительные, обалдевшие и помиравшие со скуки, — словом, это было обычное состояние людей, ожидающих своей очереди в парикмахерской. Я уселся на старый диван, разделенный железными подлокотниками на несколько мест, и, не зная, чем убить время, принялся перечитывать висевшие в рамках рекламы многочисленных шарлатанских средств для окраски волос. Затем я прочел засаленные наклейки на бутылочках с лавровой эссенцией, каждая из которых принадлежала какому нибудь клиенту;

проглядел наклейки и затвердил номера на персональных бритвенных приборах, стоявших в отдельных ящичках;

изучил висевшие на стенах, засиженные мухами дешевые выцветшие гравюры, на которых были изображены военные баталии, первые президенты, возлежащие на подушках сластолюбивые султанши и неизменная юная девица, примеряющая очки своего деда;

в глубине души я проклял неугомонную канарейку и бодрого попугая, без которых не обходится почти ни одна парикмахерская. После этого я обнаружил жалкие остатки прошлогодних иллюстрированных журналов, разбросанных на замусоленном столе посреди комнаты, и зазубрил нелепые сообщения о давно забытых событиях.

Но наконец подошла и моя очередь. Раздался голос: «Следующий!» — и я, разумеется, попал в руки № 2. Вечное невезение! Я кротко сообщил ему, что спешу, и это подействовало на него так сильно, будто он никогда не слыхивал ничего подобного. Резко запрокинув мне голову, он подложил под нее салфетку. Он пробрался под мой воротничок и засунул туда полотенце.

Исследовав своими когтями мои волосы, он объявил, что их необходимо подравнять. Я ответил, что не собираюсь стричься. Он исследовал их снова и повторил, что они слишком длинны, — теперь так не носят, и будет гораздо лучше, если мы немного срежем, особенно на затылке. Я доложил ему, что стригся всего неделю назад. Окинув мою голову тоскующим взглядом, он пренебрежительно спросил, кто меня стриг. Но я проворно отпарировал: «Вы сами!», и тут он спасовал. После этого он принялся взбивать мыльную пену, поминутно останавливаясь, чтобы окинуть себя взором в зеркале, критически оглядеть в нем свой подбородок или внимательно рассмотреть какой нибудь прыщик. Потом он тщательно намылил одну мою щеку и уже хотел намыливать другую, но тут его внимание отвлекла собачья драка, — он помчался к окну и, став около него, принялся глядеть, что происходит на улице;

при этом он, к моему великому удовольствию, лишился двух шиллингов, проиграв их остальным парикмахерам, так как поставил не на того пса. Наконец он кончил меня намыливать и начал рукой втирать пену.

Он уже принялся было точить на старой подвязке бритву, но тут завязался спор о каком то галантерейном бале маскараде, где он прошлой ночью, разодетый в красный батист и поддельный горностай, изображал короля. Его поддразнивали, напоминая о некоей девице, которая не устояла перед его чарами, и он, польщенный, любыми средствами старался продолжить разговор, но при этом делал вид, будто шуточки товарищей ему неприятны. Все это привело к тому, что он еще чаще стал вертеться перед зеркалом, отложил бритву, с особой тщательностью расчесал свои волосы, выложив их перевернутой аркой на лбу, довел до совершенства пробор на затылке и соорудил себе над ушами два милых крылышка. Тем временем мыльная пена у меня на лице высохла и въелась до самых печенок.

Наконец он взялся за бритье, вонзившись пальцами в мое лицо, чтобы натянуть кожу, толкая и швыряя мою голову в разные стороны и заботясь лишь о том, чтобы ему удобнее было брить. Пока он выбривал наименее чувствительные места, все шло хорошо, но когда он принялся скрести, драить и дергать подбородок, у меня хлынули слезы. Из моего носа он сделал рукоять, чтобы удобнее было выбрить все уголки на верхней губе, и тут благодаря косвенным уликам я обнаружил, что в числе его обязанностей в парикмахерской входила чистка керосиновых ламп.

Мне всегда было интересно знать, кто этим занимается — хозяин или мастера.

Я принялся гадать, где он меня на этот раз порежет, но не успел еще что нибудь придумать, как он уже резанул мой подбородок. Он немедленно подточил бритву, хотя ему следовало сделать это значительно раньше. Я не люблю гладко выбриваться и вовсе не хотел, чтобы он прошелся по моему лицу еще раз. Всеми силами старался я убедить его отложить бритву, страшась, что он снова примется за подбородок — самое чувствительное место на моем лице, — здесь бритва не может прикоснуться дважды, чтобы не вызвать раздражения;

но он уверил меня, что хочет лишь пригладить небольшую шероховатость, и в тот же миг промчался бритвой по запретному месту, где, как я и опасался, мгновенно, словно откликнувшись на зов и причиняя жгучую боль, выскочили прыщики. Смочив полотенце лавровой эссенцией, он начал противно шлепать им по моему лицу, словно я всю жизнь умывался только подобным образом. Затем он несколько раз шлепнул по моему лицу сухим концом полотенца и снова проделал это с таким видом, будто я всегда вытирался так, а не иначе, — но ведь парикмахер редко обращается с вами по христиански. Затем он с помощью все того же полотенца смочил порезанное место лавровой эссенцией, присыпал ранку крахмалом, снова смочил лавровой эссенцией и, без сомнения, продолжал бы смачивать и присыпать его вечно, если бы я не восстал и не взмолился, чтобы он это прекратил. После этого он осыпал мне все лицо пудрой, смахнул ее и, с глубокомысленным видом вспахав руками мои волосы, предложил их вымыть, подчеркнув, что это необходимо, совершенно необходимо проделать. Однако он снова спасовал, когда я сообщил ему, что не далее как вчера собственноручно и весьма тщательно вымыл голову. Тогда он порекомендовал мне «Смитовский освежитель для волос» и выразил готовность продать бутылочку. Я отказался.

Он начал превозносить новый одеколон «Радость Джонса», уверяя, что я должен его купить. Я отказался снова. Затем он предложил мне приобрести для чистки зубов какую то дрянь его собственного изготовления, а когда я отказался, сделал попытку всучить мне бритву.

Потерпев неудачу и на сей раз, он снова принялся за дело — обрызгал меня с ног до головы одеколоном, напомадил мне, несмотря на все мои протесты, волосы, выскреб и выдрал большую их часть, расчесал оставшиеся, сделал пробор, соорудил у меня на лбу неизменную перевернутую арку. Когда, причесывая и помадя мои жидкие брови, он пустился перечислять достоинства своего черного с рыжими подпалинами терьера весом в шесть унций, пробило двенадцать часов, и я понял, что на поезд мне уже никак не попасть. Тут он снова схватил полотенце, слегка обмахнул им мое лицо, еще раз провел расческой по моим бровям и весело прокричал: «Следующий!» Двумя часами позже этот парикмахер упал и умер от апоплексического удара. Еще день — и я с радостью отправлюсь на его похороны.

КАК Я ВЫСТУПАЛ В РОЛИ АГЕНТА ПО ОБСЛУЖИВАНИЮ ТУРИСТОВ Приближалось время, когда нам нужно было отправляться из Экс ле Бена в Женеву, а оттуда, посредством ряда продолжительных и весьма запутанных переездов, добираться до Байрейта в Баварии. Разумеется, для обслуживания столь многочисленной компании туристов, как наша, мне следовало нанять специального агента.

Но я все откладывал. А время шло, и, проснувшись в одно прекрасное утро, я был поставлен перед фактом: пора ехать, а агента нет. И тут я решился на отчаянный поступок, — я понимал, что иду на риск, но у меня было как раз подходящее настроение. Я объявил, что на новом этапе устрою все сам, без посторонней помощи;

и как сказал, так и сделал.

Я самолично доставил всю компанию — четырех человек — из Экса в Женеву. Езды туда целых два часа, а то и больше, да еще пересадка. Поездка прошла без единого происшествия — ну, не считая забытого саквояжа и еще кое каких мелочей, оставленных на перроне, но ведь это дело обычное, его происшествием не назовешь. И тогда я вызвался самостоятельно довезти всю нашу компанию до Байрейта.

То была большая ошибка с моей стороны, хоть сначала я этого и не понимал. Забот оказалось гораздо больше, чем я ожидал: во первых, надо было заехать за двумя нашими спутниками, которых мы несколько недель тому назад оставили в одном женевском пансионе, и перевезти их к нам в гостиницу;

во вторых, я должен был заявить на складах хранения багажа на Главной набережной, чтобы оттуда доставили семь наших чемоданов и вместо них взяли на хранение другие наши семь чемоданов, которые будут сложены в вестибюле гостиницы;

в третьих, я должен был выяснить, в какой части Европы находится Байрейт, и купить семь железнодорожных билетов до этого пункта;

в четвертых, я должен был отправить телеграмму одному нашему знакомому в Голландию;

в пятых, было уже два часа дня, и нам следовало торопиться, чтобы поспеть к первому ночному поезду, и загодя, пока еще можно, достать билеты в спальный вагон;

и в шестых, я должен был взять в банке деньги.

Я решил, что самое важное — что билеты в спальном вагоне, поэтому для верности пошел на вокзал сам;

рассыльные в гостиницах не всегда достаточно расторопны. День был жаркий, мне следовало бы взять извозчика, но я решил, что экономнее будет пойти пешком. На деле получилось наоборот, потому что я заблудился и мне пришлось идти в три раза дальше. Я сунулся в кассу заказывать билеты, но у меня стали спрашивать, каким маршрутом я намерен следовать, — это меня озадачило, я растерялся: кругом толпилось столько народу, к тому же я ничего не смыслил в маршрутах и не подозревал, что в Байрейт можно ехать разными маршрутами;

в общем, я решил уйти, проложить маршрут по карте, а уж тогда возвратиться за билетами.

Назад в гостиницу я ехал на извозчике, но, уже подымаясь по лестнице, вдруг вспомнил, что у меня кончились сигары, — вот я и подумал, что надо купить сигар, пока я не забыл. Идти было недалеко, так что извозчик был не нужен. Я сказал кучеру, чтобы он оставался на месте и ждал. По пути я стал составлять в уме телеграмму, которую надо было отправить, и шагал куда глаза глядят, совершенно забыв и о сигарах и об извозчике. Вообще то я собирался поручить отправку телеграммы служащим гостиницы, но раз я уже был, надо полагать, неподалеку от почты, я решил, что, пожалуй, отправлю ее сам. До почты оказалось дальше, чем я думал. Но в конце концов я все же ее нашел, написал телеграмму, и подаю. Господин в окошке, строгий, нервный человек, обрушил на меня ливень вопросов по французски, но слова его слились в один сплошной поток, я ничего не мог разобрать и опять растерялся. Однако на помощь мне пришел один англичанин, который объяснил, что господин в окошке хочет знать, куда посылать телеграмму. Этого я ему сказать не мог, ведь это была не моя телеграмма;

я стал толковать, что просто посылаю ее по поручению своего знакомого. Но его ничем нельзя было урезонить:

подавай ему адрес, да и только. Тогда я сказал, что если уж ему так приспичило, то, пожалуйста, я схожу в гостиницу и узнаю.

Кстати я подумал, что сначала зайду за двумя нашими недостающими спутниками, потому что самое лучшее — это заниматься всяким делом в свой черед, а не браться бессистемно сразу за все. Потом я вдруг спохватился, что у гостиницы стоит извозчик и поглощает мою наличность, и я подозвал другого извозчика и велел ему съездить за тем извозчиком и сказать ему, чтобы он ехал за мной к почте и там ждал, пока я приду.

Я долго тащился по жаре, а когда пришел в пансион, оказалось, что те двое не могут идти со мной, так как у них очень тяжелые саквояжи и им нужен извозчик. Я пошел за извозчиком, но, прежде чем мне попался хоть один, я заметил, что нахожусь поблизости от набережной, — так по крайней мере мне показалось, — вот я и решил, что сэкономлю немало времени, если сделаю небольшой крюк, зайду на склад для хранения багажа и договорюсь насчет чемоданов.

Я сделал небольшой крюк, всего в какую нибудь милю, и хоть не обнаружил набережной, зато наткнулся на табачную лавку я сразу вспомнил про сигары. Человеку за прилавком я сообщил, что еду в Байрейт и должен запастись сигарами на все время путешествия. 0н поинтересовался, каким маршрутом я собираюсь следовать. Я сказал, что не знаю. Тогда он сказал, что он бы посоветовал мне отправиться через Цюрих и через разные другие города, названия которых он перечислил, и предложил продать мне семь транзитных билетов второго класса по двадцать два доллара за штуку, хоть лично он и потеряет на этом комиссионные, которые ему полагаются по уговору с железнодорожными властями. Мне уже надоело ездить в вагонах второго класса по билетам первого класса, и я поймал его на слове.

В конце концов я все таки нашел контору склада и сказал там, чтобы они отправили в гостиницу семь наших чемоданов и сложили их в вестибюле. Было у меня какое то подозрение, что я чего то недоговариваю, но больше я ничего не мог вспомнить.

После этого я обнаружил банк и попросил, чтобы мне выдали денег, но оказалось, что я оставил где то свой аккредитив и поэтому не могу получить даже самой маленькой суммы. Тут я припомнил, что, должно быть, оставил аккредитив на том столе, где писал телеграмму. Беру извозчика и еду на почту. Приехал, а мне говорят, что, действительно, у них на столе был оставлен аккредитив, но что он передан полицейским властям и что мне надлежит пойти туда и доказать свое право на владение этим документом. Они дали мне в провожатые мальчика;

мы вышли с черного хода, потом шли мили две и наконец добрались до места;

но тут я вспомнил о своих извозчиках и велел мальчику прислать их ко мне, как только он вернется на почту. Был уже вечер, и мэра на месте не оказалось — он ушел обедать. Я подумал, что, пожалуй, тоже пойду пообедаю, но дежурный офицер решил иначе, и мне пришлось остаться. В половине одиннадцатого появился мэр, но он сказал, что время слишком позднее, сейчас сделать ничего нельзя, — я должен прийти завтра в девять тридцать утра. Офицер хотел задержать меня на ночь;

он заявил, что у меня подозрительный вид и что, по всей вероятности, я вовсе не являюсь владельцем аккредитива и вообще не имею представлений о том, что такое аккредитив, а просто подглядел, как настоящий владелец аккредитива оставил документ на столе, и теперь хочу его получить, потому что я из тех, кто готов присвоить себе все, что попадется под руку, независимо от того, ценная это вещь или нет. Но мэр сказал, что не замечает во мне ничего подозрительного, что я, кажется, личность вполне безобидная и со мной все в порядке, — разве, может, в мозгу винтиков не хватает, если только вообще он у меня имеется. Я поблагодарил его, он меня отпустил, и я на трех извозчиках вернулся в гостиницу.

Я смертельно устал и не в состоянии был бы вразумительно отвечать на вопросы, поэтому я решил не беспокоить членов нашей экспедиции в столь поздний час, а устроиться на ночлег в свободном номере, выходящем в дальний конец вестибюля;

однако мне не удалось туда добраться, ибо они выставили дозор, — они тревожились обо мне. Я очутился в гнуснейшем положении. Члены экспедиции, в дорожном платье и с ледяными физиономиями, сидели рядком на четырех стульях, держа на коленях пледы, сумки и путеводители. Они просидели так уже четыре часа, и барометр все падал. Да, да, они сидели и ждали — ждали меня. Я понял, что теперь только внезапным, вдохновенным, блестящим экспромтом можно прорвать этот железный фронт и произвести смятение в стане врагов. Я запустил на арену шляпу, а за ней вприпрыжку, весело хохоча, выскочил и сам.

— Ха ха ха! Вот и мы, почтеннейшая публика!

В ответ — вместо ожидаемых аплодисментов — гробовое молчание. Но я продолжал в том же духе, ведь иного выхода не было, хотя, признаться, моя самоуверенность, и без того довольно худосочная, после такого убийственного приема и вовсе улетучилась.

На сердце у меня было тяжело, но я шутил, я старался тронуть души этих людей, смягчить выражение горечи и обиды на их лицах, притворяясь веселым и легкомысленным;

я хотел подать всю эту мрачную историю как забавный, комический анекдот, — но замысел мой не удался.

Настроение у всех было для этого неподходящее. Ни единая улыбка не вознаградила меня, ни единая черта не дрогнула на оскорбленных лицах, и ледяные взгляды даже не начали оттаивать.

Я хотел было выкинуть еще одно коленце, но эта жалкая попытка была пресечена главой нашей экспедиции в самой середине:

— Где вы пропадали?

По тону я сразу понял, что от меня требуется теперь перейти прямо к прозе фактов. Ну, я и принялся повествовать о своих скитаниях;

однако меня снова прервали:

— Где наши друзья? Мы о них ужасно волнуемся.

— О, с ними все благополучно. Я должен был нанять им извозчика. Сейчас вот сбегаю и...

— Сядьте! Вы что, не знаете, что сейчас одиннадцать часов? Где вы их оставили?

— В пансионе.

— Почему вы не привели их сюда?

— Потому что у них очень тяжелые сумки. Вот я и подумал...

— Подумал! Никогда не пытайтесь думать если уж кому богом не дано, то нечего и пытаться. Отсюда до пансиона две мили. Вы что же, туда пешком шли?

— Я... дело в том, что я не собирался, но так уж получилось.

— Как же это так получилось?

— Потому что я был на почте и вдруг вспомнил, что у гостиницы меня дожидается извозчик, и тогда, чтобы не было лишних расходов, я крикнул другого извозчика и... и послал его...

— Куда же вы его послали?

— Ну, сейчас я уже не помню, но думаю, что второй извозчик должен был, наверное, передать, чтобы в гостинице расплатились с первым извозчиком и отпустили его.

— Какой же от этого прок?

— Какой прок? Да ведь я прекратил ненужные траты!

— Это каким же образом? Наняв вместо одного извозчика другого?

Я ничего не ответил.

— Почему вы не велели новому извозчику заехать за вами?

— Вот именно что велел! Теперь то я вспомнил. Я именно велел ему за мной заехать.

Потому что я помню, что когда я...

— Так почему же он за вами не заехал?

— На почту? Он и заехал.

— Хорошо, ну а как тогда получилось, что вы шли пешком в пансион?

— Я... я не совсем ясно помню, как это вышло... Ах да, вспомнил, теперь вспомнил! Я написал текст телеграммы для отправки в Голландию, и...

— Слава богу! Все таки хоть что то вы сумели сделать! Не хватало только, чтобы вы и телеграмму не... Что такое? Почему вы не смотрите мне в глаза? Эти телеграмма крайне важная, и... Вы что, не отправили телеграмму?

— Я не говорю, что я ее не отправил...

— Ну, ясно. Можете и не продолжать. О господи, не хватало еще только, чтобы телеграмму не послали! Почему вы ее не отправили?

— Понимаете, у меня было столько дел, столько забот, и я... они там на почте ужасно придирчивы, и когда я составил текст телеграммы...

— Э, да что там! Объяснениями ничего не поправишь. Что он теперь о нас подумает?!

— Да вы напрасно об этом беспокоитесь. Он подумает, что мы поручили отправку телеграммы служащим гостиницы, а они...

— Ну конечно! Ведь это и в самом деле был единственно разумный путь!

— Верно, я знаю. Но на мне висел еще банк. Мне надо было непременно дойти туда и взять денег.

— Все таки надо отдать вам должное, по крайней мере об этом вы позаботились. Я не хочу быть несправедливой к вам, хотя вы сами должны признать, что причинили нам много беспокойства, и при этом в значительной мере зря. Сколько же вы взяли?

— Видите ли... я... мне подумалось что... что...

— Что же?

— Что... в общем, при данных обстоятельствах... ведь нас так много, знаете ли, и... и потом...

— Что это вы так мямлите? Ну ка, посмотрите на меня!.. Да ведь вы никаких денег не взяли!

— Понимаете, в банке сказали...

— Мало ли что сказали в банке! Нет, у вас, конечно, были какие то свои соображения.

То есть не то чтобы соображения, но что то такое, чем вы...

— Да нет же, все очень просто: при мне не было аккредитива.

— Не было аккредитива?

— Не было аккредитива.

— Не передразнивайте меня, пожалуйста. Где же он был?

— На почте.

— Это еще почему?

— Я забыл его там на столе.

— Ну, знаете ли, разных я видела агентов по обслуживанию туристов, но такого...

— Я старался как мог.

— В самом деле, бедняжка, вы старались как могли, и я не права, что набросилась на вас, ведь вы целый день хлопотали, чуть с ног не сбились, а мы тут прохлаждались, да еще и недовольны, вместо того чтобы спасибо сказать за ваши труды. Все устроится отлично. Мы с таким же успехом можем уехать завтра утром поездом в семь тридцать. Билеты вы купили?

— Купил — и очень удачно. Во второй класс.

— Очень хорошо сделали. Все ездят вторым классом, и нам тоже не грех сэкономить на этой разорительной надбавке. Сколько, вы сказали, они стоят?

— Двадцать два доллара штука, транзитные билеты до Байрейта.

— Ну? А мне казалось, что транзитные билеты невозможно купить нигде, кроме Лондона и Парижа.

— Кому невозможно, а кому и возможно. Я, например, из тех, кто может.

— Цена, по моему, довольно высока.

— Наоборот, комиссионер еще отказался от наценки.

— Комиссионер?

— Да, я их купил в табачной лавке.

— Хорошо, что вы мне напомнили! Завтра надо подняться очень рано, на сборы времени не будет. Так что возьмите свой зонт, калоши, сигары... Что случилось?

— Черт! Я забыл сигары в банке.

— Подумать только! Ну а зонт?

— С зонтом то я сейчас все устрою. Это дело минутное.

— Какое дело?

— Да нет, чепуха;

это я мигом...

— Но где же все таки ваш зонт?

— Ерунда, в двух шагах, это не займет и...

— Да где же он?

— Я, кажется, забыл его в табачной лавке, во всяком случае, я...

— Ну ка, выньте ноги из под стула. Ну вот, так я и знала! А калоши где?

— Калоши... они...

— Где ваши калоши?

— Эти дни такая сушь стоит... все говорят, что теперь дождя не...

— Где ваши калоши?

— Я... видите ли... дело обстояло так: сначала офицер сказал...

— Какой офицер?

— В полиции;

но мэр, он...

— Какой мэр?

— Мэр города Женевы... но я сказал...

— Погодите, что с вами случилось?

— Со мной? Ничего. Они оба уговаривали меня остаться и...

— Да где остаться?

— Понимаете ли... собственно говоря...

— Где же вы все таки были? Где вы могли задержаться до половины одиннадцатого ночи?

— Д да, видите ли, после того как я потерял аккредитив, я...

— Напрасно вы заговариваете мне зубы. Отвечайте на вопрос коротко и ясно: где ваши калоши?

— Они... они в тюрьме.

Я попробовал было заискивающе улыбнуться, но улыбка моя окаменела на полпути.

Обстановка была явно неподходящая. В том, что человек провел часок другой в тюрьме, члены нашей экспедиции не видели ничего смешного. Да и я, по правде говоря, тоже.

Пришлось мне им все объяснить. Ну и тут, понятно, выяснилось, что мы не можем ехать завтра утренним поездом, — ведь тогда я не успею вызволить аккредитив. Кажется, нам оставалось только разойтись в самом что ни на есть невеселом и недружелюбном расположении духа, но в последний миг мне повезло. Заговорили о чемоданах, и я получил возможность заявить, что с чемоданами то я все устроил.

— Вот видите, какой вы, оказывается, заботливый, старательный и догадливый! Просто стыд, что мы к вам так придираемся. Ни слова больше об этом! Вы превосходно со всем справились, и я раскаиваюсь, что проявила такую неблагодарность.

Похвала ранила острее попреков. Мне стало сильно не по себе, потому что это дело с чемоданами не внушало мне особой уверенности. Было в нем какое то слабое место, но какое именно, я вспомнить не мог, а затевать теперь лишние разговоры не хотелось, ибо час был поздний и неприятностей и без того хватало.

Утром в гостинице, конечно, устроили концерт, когда выяснилось, что мы не едем утренним поездом. Но мне было некогда, я выслушал только несколько вступительных аккордов увертюры и пустился в путь за аккредитивом.

Мне подумалось, что сейчас самое время поинтересоваться еще раз насчет чемоданов и, если понадобится, внести поправки, а я подозревал, что поправки понадобятся. Я опоздал.

Служащий сказал, что еще вчера вечером отправил наши чемоданы пароходом в Цюрих. Я недоумевал, как он мог это сделать, прежде чем мы предъявили ему проездные билеты.

— В Швейцарии это необязательно, — объяснил он. — Вы платите и отправляете свои чемоданы куда вам вздумается. Все перевозится за плату, кроме ручного багажа.

— Ну а сколько вы заплатили за наши чемоданы? — Сто сорок франков.

— Двадцать восемь долларов. Да, что то в этом деле с чемоданами не так.

Потом я встретил швейцара из нашей гостиницы. Он сказал:

— Вы плохо спали сегодня ночью? У вас изможденный вид. Может быть, вы хотели бы нанять агента? Вчера вечером вернулся один, он свободен ближайшие пять дней. Фамилия — Луди. Мы его рекомендуем... то есть Гранд отель Бо Риваж рекомендует его своим постояльцам.

Я холодно отказался. Мой дух был еще не сломлен. И потом, мне не нравится, когда на мои неприятности обращают такое явное внимание. К девяти часам я отправился в городскую тюрьму, питая надежду, что, может быть, мэр вздумает прийти раньше, чем начинаются его присутственные часы. Но он не пришел. В тюрьме было скучно. Всякий раз как я пытался что нибудь тронуть или на что нибудь взглянуть, что нибудь сделать или чего нибудь не сделать, полицейский заявлял, что это запрещено. Тогда я решил попрактиковаться на нем во французском языке, но он и тут не пошел мне навстречу: почему то звуки родного языка привели его в особенно дурное расположение духа.

Наконец прибыл мэр, и тут все пошло как по маслу: был созван Верховный суд, — они его всегда созывают, когда решается вопрос о ценном имуществе, — поставили, как во всяком порядочном суде, стражников, капеллан прочел молитву, принесли незапечатанный конверт с моим аккредитивом, открыли его — и там ничего, кроме нескольких фотографий, не обнаружили, потому что теперь я отчетливо вспомнил, как вынул из конверта аккредитив, чтобы было куда положить фотографии, а самый аккредитив засунул в другой карман, что я и доказал ко всеобщему удовлетворению тем, что извлек упомянутый документ из кармана и, ликуя, предъявил присутствовавшим. Члены суда бессмысленно уставились сначала друг на друга, потом на меня, потом снова друг на друга и в конце концов все таки меня отпустили, но сказали, что мне небезопасно находиться на свободе, а также поинтересовались моей профессией. Я объяснил им, что я агент по обслуживанию туристов. Тут они благоговейно возвели очи к небесам и произнесли: «Du lieber Gott»*, а я в нескольких словах поблагодарил их за столь открыто выраженное восхищение и поспешил в банк.

Однако должность агента уже сделала из меня большого любителя порядка и системы, сторонника правил: «не все сразу» и «всему свой черед»;

поэтому я прошел банк, не заходя туда, свернул в сторону и пустился в путь за двумя недостающими членами нашей экспедиции.

Поблизости дремал извозчик, которого я после длительных уговоров нанял. Во времени я ничего не выиграл, но то был весьма покойный экипаж, и он пришелся мне по душе. Длившиеся уже педелю празднества по поводу шестисотой годовщины со дня рождения швейцарской свободы и подписания союзного договора были в полном разгаре, и запруженные улицы пестрели флагами.

Лошадь и кучер пьянствовали три дня и три ночи напролет, не ведая ни стойла, ни постели.

Вид у обоих был измочаленный и сонный — и это как нельзя более отвечало тому, что чувствовал я. Однако в конце концов мы все же подъехали к пансиону. Я слез, позвонил и сказал горничной, чтобы она поторопила наших друзей;

я подожду их на улице. Она проговорила в ответ что то, чего я не понял, и я вернулся в свой экипаж. Вероятно, девушка хотела мне втолковать, что эти жильцы не с ее этажа и что разумнее будет, если я поднимусь по лестнице и стану звонить на * О, Боже! (нем.) — примечание издателя.

каждом этаже, пока не найду тех, кто мне нужен;

ибо разыскать нужных людей в швейцарском пансионе можно, кажется, только если проявишь величайшее терпение и согласишься взбираться наугад от двери к двери. Я рассчитал, что мне предстоит дожидаться ровно пятнадцать минут, потому что в подобных случаях совершенно неизбежны следующие три этапа: во первых, надевают шляпы, спускаются вниз и усаживаются;

во вторых, один возвращается за оставленной перчаткой;

и в третьих, после этого другому необходимо сбегать наверх, потому что он забыл там «Французские глаголы с одного взгляда». Я решил, что не буду нервничать и поразмыслю на досуге эти четверть часа.

Я погрузился было в блаженный покой ожидания — и вдруг почувствовал у себя на плече чью то руку. Я вздрогнул. Нарушителем моего спокойствия оказался полицейский. Я глянул на улицу и увидел, что декорации переменились. Кругом собралось много народу, и у всех был такой довольный и заинтересованный вид, какой бывает у толпы, когда кто нибудь попал в беду. Лошадь спала, спал и кучер, и какие то мальчишки увили нас пестрыми лентами, сорванными с бесчисленных флагштоков. Зрелище было возмутительное. Полицейский сказал:

— Простите, мосье, но мы не можем вам позволить спать здесь целый день.

Я был оскорблен до глубины души и ответил с достоинством:

— Прошу прощения, но я не спал. Я думал.

— Вы, конечно, можете думать, если вам хочется, но тогда думайте про себя, а вы подняли шум на весь квартал.

Это была неудачная шутка, в толпе стали смеяться. Я, правда, храплю иногда по ночам, но чтобы я стал храпеть в таком месте, да еще средь бела дня, — это весьма маловероятно!

Полицейский освободил нас от украшений, он с сочувствием отнесся к нашей бесприютности и вообще был очень дружелюбен;

однако он сказал, что нам нельзя больше здесь оставаться, иначе ему придется взыскать с нас плату за постой, — таков у них закон;

потом он дружески заметил, что я выгляжу омерзительно и вообще, чорт возьми, хотелось бы ему знать...

Но я весьма строго прервал его и сказал, что, по моему, в такие дни не грех и попраздновать, в особенности если торжества касаются тебя лично.

— Лично? — удивился он. — Каким же это образом? — Да таким, что шестьсот лет тому назад мой предок подписался под вашим союзным договором.

Он поразмыслил немного, оглядел меня с головы до ног и говорит:

— Ах, предок! А по моему, это вы сами подписывались. Потому что из всех старых развалин, каких мне в жизни случалось... Впрочем, это не важно. Но чего вы здесь так долго дожидаетесь?

Я ответил:

— Я вовсе и не дожидаюсь здесь долго. Я просто жду пятнадцать минут, пока они забудут перчатку и книгу и сходят за тем и другим.

И я объяснил ему, кто такие эти двое, за которыми я приехал.

Тогда он проявил особую любезность и, громко выкрикивая слова, стал расспрашивать торчавшие над нами из оков головы и плечи. А какая то женщина вдруг отвечает:

— Ах, те? Да я еще когда ходила для них за извозчиком! Они уехали так около полдевятого.

Это было досадно. Я взглянул на часы, но ничего не сказал. А полицейский говорит:

— Сейчас четверть двенадцатого. Надо было вам получше расспросить. Вы проспали три четверти часа, и на таком солнцепеке. Да вы тут заживо спеклись, дочерна. Удивительное дело.

А теперь вы еще, наверно, опоздаете на поезд. Хотелось бы мне знать, кто вы такой? Ваша профессия, мосье?

Я ответил, что я агент по обслуживанию туристов. Это его совершенно ошеломило, и прежде чем он успел прийти в себя, мы уехали.

Вернувшись в гостиницу, я поднялся на четвертый этаж и обнаружил, что наши номера стоят пустые. Это меня не удивило. Всегда так: только агент отвернется от своей паствы, как туристы тут же разбредаются по магазинам. И чем меньше времени остается до отхода поезда, тем вероятнее, что их не будет на месте. Я сел и стал думать, что же делать дальше;

но тут меня нашел коридорный и сообщил, что вся наша экспедиция полчаса тому назад отбыла на вокзал.

В первый раз за все время они поступили разумно, и это совершенно сбило меня с толку. Такие вот неожиданности и делают жизнь агента тягостной и беспокойной. Как раз когда все идет как по маслу, у подопечных вдруг наступает полоса временного просветления мозгов, и труды его и старания рассыпаются прахом.

Отправление поезда было назначено ровно на двенадцать часов дня. Часы показывали десять минут первого. Я мог быть на вокзале через десять минут. Я сообразил, что времени у меня, возможно, не в избытке, ведь то был экспресс «молния», а экспрессы «молнии» на континенте весьма дотошны — им обязательно надо тронуться с места до истечения указанных в расписании суток. В зало ожидания не было никого, кроме моих друзей;

все другие уже прошли на перрон и «поднялись в поезд», как говорят в здешних местах. Члены экспедиции совершенно обессилели от беспокойства и возмущения, но я их утешил, приободрил, и мы ринулись к поезду.

Но нет, удача и на этот раз не сопутствовала нам. Контролера, стоявшего у выхода на перрон, почему то не удовлетворили наши билеты. Он долго, внимательно и подозрительно их разглядывал;

потом сверкнул на меня очами и подозвал другого контролера. Вдвоем они снова рассматривали билеты, и подозвали третьего. Потом втроем они позвали еще множество других контролеров, и все это сборище говорило, и толковало, и жестикулировало, и полемизировало до тех пор, пока я наконец не взмолился, чтобы они вспомнили, как быстро летит время, приняли несколько резолюций и дали нам пройти. В ответ они любезно уведомили меня, что в билетах обнаружен изъян, и спросили, где я их достал.

Ага, думаю, теперь то мне ясно, в чем дело. Ведь я купил их в табачной лавке, и от них, конечно, несет табаком;

и теперь они, вне всякого сомнения, собираются провести мои билеты через таможню, чтобы взять пошлину за табачный запах. Я решил быть искренним до конца, —иной раз это оказывается разумнее всего. Я сказал: — Джентльмены, я не стану вас обманывать. Эти железнодорожные билеты...

— Пардон, мосье! Это не железнодорожные билеты.

— Вот как? — говорю. — В этом и состоит их изъян?

— Вот именно, мосье, вот именно. Это лотерейные билеты, мосье. Билеты лотереи, которая разыгрывалась два года тому назад.

Я притворился, что мне ужасно весело;

в подобных случаях — это единственное, что остается;

единственное, — а между тем толку то от этого чуть: обмануть ты все равно никого не можешь и только видишь, что всем тебя жалко и всем за тебя неловко. По моему, самое гнусное положение, в какое только может попасть человек, — это когда душа его вот так полна горем, сознанием понесенного поражения и собственного ничтожества;

а между тем он вынужден корчить из себя бог весть какого шутника и забавника, хоть сам все равно знает, что члены его экспедиции — сокровища его души, те люди, чьи любовь и почитание полагаются ему по законам современной цивилизации, — сгорают от стыда перед чужими людьми, видя, что ты вызвал к себе жалость, которая есть пятно, клеймо, позор и все прочее, что только может навсегда лишить тебя человеческого уважения.

Я бодро сказал, что это ерунда: просто произошло маленькое недоразумение, такое со всяким может случиться, — вот я сейчас куплю настоящие билеты, и мы еще поспеем на поезд, да вдобавок ко всему у нас будет над чем смеяться всю дорогу. И я действительно успел выправить билеты, со штампами и со всем, что полагается, но тут обнаружилось, что я не могу их приобрести, потому что, употребив столько усилий на воссоединение с двумя недостающими членами экспедиции, я упустил из виду банк, и у меня нет денег. Поезд отошел, и нам ничего не оставалось, как вернуться в гостиницу, что мы и сделали;

возвращение наше было унылым и безмолвным. Я попробовал было одну две темы, вроде красот природы, преосуществления и прочего в том же роде, но они как то не отвечали общему настроению. Наши хорошие номера были уже заняты, но мы получили другие, правда в разных концах здания, однако все же приемлемые. Я рассчитывал, что теперь сумрак начнет рассеиваться, но глава экспедиции промолвила:

«Велите принести в номера наши чемоданы». Я похолодел. С чемоданами что то было явно не ладно. Я почти не сомневался в этом. Я хотел было предложить, чтобы...

Но одним мановением руки меня заставили замолчать, а затем меня уведомили, что теперь мы обоснуемся здесь еще на три дня, чтобы хоть немного отдохнуть и прийти в себя.

Я сказал, что ладно, только пусть они по звонят вниз: я сам сейчас спущусь и прослежу, чтобы принесли чемоданы. Сел на извозчика и еду прямо в контору м ра Чарльза Нэчурела, а там спрашиваю, какое я им оставил распоряжение.

— Отправить семь чемоданов в гостиницу.

— А оттуда вы ничего не должны были привезти?

— Нет.

— Вы абсолютно уверены в том, что я не поручал вам захватить из гостиницы другие семь чемоданов, которые будут сложены в вестибюле?

— Абсолютно уверены.

— В таком случае все четырнадцать чемоданов уехали в Цюрих, или в Иерихон, или еще бог весть куда, и теперь, когда экспедиции станет известно...

Я не кончил, у меня уже ум за разум зашел, а в таком состоянии кажется, будто ты кончил предложение, а между тем ты его прорвал на середине и зашагал прочь, точно лунатик;

а там, не успеешь оглянуться, как тебя уже сшибла ломовая лошадь, или корова, или еще что нибудь.

Я оставил у конторы извозчика — забыл о нем — и по дороге, тщательно все обдумав, решил подать в отставку, ибо в противном случае меня почти наверняка разжалуют. Однако я не счел необходимым подавать в отставку лично: можно ведь и передать через кого нибудь. Я послал за мистером Луди и объяснил ему, что один мой знакомый агент уходит от дел по причине полной неспособности или по причине переутомления — что то в этом роде, — и раз у него, Луда, есть еще несколько свободных дней, я хотел бы передложить эту вакансию ему, если только он возьмется. Когда все было улажено, я уломал его подняться наверх и сообщить членам экспедиции, что в силу ошибки, совершенной служащими м ра Нэчурела, мы здесь остались вовсе без чемоданов, зато их будет избыток в Цюрихе, так что нам нужно немедленно погрузиться в первый состав, товарный, ремонтный или строительный — безразлично, и на всех парах катить в Цюрих.

Он все это исполнил и, вернувшись от них, передал мне приглашение подняться в номера.

Как же, так я и пошел! И пока мы с ним ходили в банк за деньгами и за моими сигарами, оттуда — в табачную лавку, чтобы вернуть лотерейные билеты и захватить мой зонт, а оттуда — к конторе мистера Нэчурола, чтобы расплатиться с извозчиком и отпустить его, а оттуда — в городскую тюрьму, чтобы взять мои калоши и оставить на память мэру и членам Верховного суда мои визитные карточки, он по дороге описал мне, какая наверху царит атмосфера, и я понял, что мне и здесь хорошо.

Так я и скрывался в лесах до четырех часов пополудни, покуда не утихла непогода, а затем объявился на вокзале как раз к отходу трехчасового экспресса и воссоединился с экспедицией, находившейся под опекой Луди, который вел все ее сложные дела без видимых усилий или каких либо неудобств для себя лично.

Одно скажу: я трудился, как раб, пока стоял у кормила власти, я делал все, что мог и умел, но люди запомнили лишь недостатки моего правления и знать ничего не желали о моих достижениях. Пренебрегая тысячей достижений, они без конца — и как только не надоедало?!

— вспоминали и с возмущением твердили об одном единственном обстоятельстве, — да и в чем то ничего особенного не было, если здраво рассудить, — а именно, что в Женеве я произвел себя в агенты по обслуживанию туристов, потратил столько усилий, что можно было бы целый зверинец переправить в Иерусалим, однако не вывез свою компанию даже за пределы города.

В конце концов я сказал, что не хочу больше об этом слышать ни слова, меня это утомляет. И я заявил им прямо в глаза, что никогда больше не соглашусь быть агентом, даже если от этого будет зависеть чья нибудь жизнь. Надеюсь, я еще доживу до того времени, когда смогу это доказать. По моему, нет другой такой трудной, головоломной, губительной для здоровья и совершенно неблагодарной должности, и весь заработок с нее — это обида на сердце и боль в душе.

НАЗОЙЛИВЫЙ ЗАВСЕГДАТАЙ Каждое утро, когда часы бьют девять, он появляется в редакции. Иногда он приходит даже раньше редактора, и швейцар вынужден покинуть свой пост и подняться на несколько ступенек по лестнице, чтобы отпереть ему заветную дверь редакции. Он берет со стола трубку и закуривает;

ему, очевидно, невдомек, что редактор может быть тем гордецом (бывают такие!), которому столь же приятно, когда пользуются его трубкой, как если бы кто то почистил зубы его щеткой. Он разваливается на диване, ибо у человека, бессмысленно проводящего всю свою жизнь в позорной праздности, не хватает сил сидеть прямо. Сначала он вытягивается во всю длину, потом полулежит;

затем перебирается в кресло и располагается в нем, свесив руки, откинув голову и вытянув ноги;

немного погодя он меняет позу, наклоняется вперед и перекидывает ногу, а то и обе, через ручку кресла. Однако следует заметить, что, как бы он ни устраивался, он никогда не сидит прямо и не делает вид, что исполнен чувства собственного достоинства. Время от времени он зевает, потягивается и неторопливо, с наслаждением почесывается;

иногда он удовлетворенно ворчит, как сытое, до отвала наевшееся животное.

Но изредка у него вырывается глубокий вздох, — и это красноречиво выражает его тайное признание: «Никому я не нужен, всем в тягость и только обременяю собою землю».

Этот бездельник не единственный в своем роде — в редакции днем и ночью вертятся трое четверо таких же, как он. Они вмешиваются в разговор, когда кто нибудь приходит к редактору по делу, шумно болтают обо всем на свете и особенно о политике;

бывает, они даже горячатся, — и тогда кажется, будто их впрямь интересует предмет разговора. Они бесцеремонно отрывают редактора от работы замечаниями: «Смит, ты это видел в «Газете»?

— и принимаются читать целую заметку, а страдающий редактор вынужден слушать, едва сдерживая нетерпеливое перо;

они часами сидят в редакции, развалясь в ленивых позах, перебрасываются анекдотами, подробно рассказывают друг другу различные случаи из своей жизни, вспоминают, как выходили из трудных и опасных положений, встречались со знаменитостями, участвовали в избирательных кампаниях;

обсуждают знакомых и незнакомых и тому подобное. За все эти долгие часы им ни разу не приходит в голову, что они воруют время у редакторов и грабят читателей, — без них статьи в следующем номере газеты были бы куда лучше! Порою они дремлют или мечтательно углубляются в газеты, а иногда в задумчивости застывают на часок, безвольно обмякнув в кресле. Даже эта торжественная тишина — слишком небольшая передышка для редактора, ибо когда рядом сидит человек и молча слушает поскрипывание твоего пера, это немногим лучше, чем чувствовать, как он заглядывает тебе через плечо. Если посетитель хочет поговорить с кем нибудь из редакторов о своем личном деле, он должен вызвать его за дверь, потому что никакие намеки, слабее, чем взрывчатка или нитроглицерин, не заставят этих надоедливых особ отойти и не подслушивать. Необходимость день за днем терпеть присутствие назойливого человека, чувствовать, как твое бодрое настроение начинает падать, едва на лестнице послышатся его шаги, и исчезает бесследно, когда его утомительно надоедливая фигура появляется в дверях;

страдать от его рассказов и изнемогать от его воспоминаний, всегда ощущать оковы его обременительного присутствия;

безнадежно мечтать об одном единственном дне уединения;

с ужасом замечать, что предвкушение его похорон уже перестало утешать, а воображаемая картина суровых и страшных пыток, которым подвергает его инквизиция, больше не приносит облегчения и что, даже пожелав ему миллионы и миллионы лет в аду, испытываешь всего лишь мгновенную вспышку радости, — необходимость выносить все это день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем — вот страдание, превосходящее все другие муки, какие способен претерпеть человек.

Физическая боль по сравнению с этой — пустяк, и даже последний путь осужденного на виселицу — только приятная прогулка.

МОЕ КРОВАВОЕ ЗЛОДЕЯНИЕ Другой мистификацией, о которой я уже упоминал, была моя блестящая сатира на плутовской финансовый прием — «стряпню дивидендов», — к которому одно время позорно часто прибегали на Тихоокеанском побережье. В простоте души я тогда еще раз вообразил, что пришел мой час потрудиться исправления нравов ради. С этой высоконравственной целью я сочинил сатиру «Ужасное злодеяние в Эмпайр Сити». В то время сан францисские газеты подняли шумиху вокруг мошенничества в Дейнском акционерном обществе серебряных копей, правление которого объявило «состряпанный», или фальшивый, дивиденд, чтобы поднять курс своих акций и, распродав их по приличной цене, благополучно выбраться из под обломков рухнувшего концерна. Обливая грязью Дейнское акционерное общество, эти газеты в то же самое время убеждали публику избавиться от всех своих серебряных акций и приобрести устойчивые и надежные акции сан францисских предприятий, таких, как, например, Акционерное общество водоснабжения Спринг Вэлли. Но вдруг в самый разгар этой возни выяснилось, что общество Спринг Вэлли тоже состряпало дивиденд! И вот я, хитро прельщая публику приманкой вымышленного «кровавого злодеяния», готовился обрушиться на нее с язвительной сатирой на всю эту грязную финансовую кухню. Рассказ о воображаемом кровопролитии занимал с полстолбца;

в нем шла речь о том, как один местный житель убил жену и девятерых детей, а потом покончил с собой. В конце же я не без коварства сообщал, что внезапное помешательство — причина этой леденящей душу резни — было вызвано тем, что мой герой поддался уговорам калифорнийских газет, продал свои надежные и прибыльные невадские серебряные акции и, как раз перед тем, как лопнуть обществу Спринг Вэлли c его мошенническими раздутыми дивидендами, вложил туда все свои деньги и потерял все до последнего цента.

О, это была очень, очень ядовитая сатира, чрезвычайно тонко задуманная. Но я так старательно и добросовестно живописал ужасающие детали, что публика алчно пожирала только эти подробности, совершенно не обращая внимания на то, что все это явно противоречило всем известным фактам: не было человека в нашей округе, который бы не знал, что этот так называемый убийца — холостяк, а стало быть, никак не мог убить жену и девятерых детей;

он убил их «в своем роскошном мраморном особняке, стоявшем на опушке огромного соснового бора между Эмпайр Сити и поселком Ника Голландца», — но даже маринованные устрицы, которых нам подавали к столу, и те знали, что на всей территории Невады не было ни одного «мраморного особняка», а также, что на пятнадцать миль вокруг Эмпайр Сити и поселка Ника Голландца не было не только «огромного соснового бора», но даже не росло ни единого деревца;

и, наконец, всем было доподлинно известно, что Эмпайр Сити и поселок Ника Голландца — одно и то же место, где находится всего шесть домов, и следовательно, между ними не могло быть никакого бора;

и сверх всех этих явных нелепостей я еще утверждал, будто, нанеся себе такую рану, от которой, как это мог понять любой читатель, мгновенно издох бы даже слон, этот демонический убийца вскочил на коня и проскакал целых четыре мили, потрясая еще теплым скальпом своей супруги, и в таком виде с триумфом въехал в Карсон Сити, где испустил дух у дверей самого большого трактира, на зависть всем восхищенным очевидцам.

Никогда в жизни я не видел такой сенсации, какую вызвала эта маленькая сатира! О ней говорил весь город, о ней говорила вся наша округа. Просматривая за завтраком газету, жители города сначала спокойно начинали читать мою сатиру, а под конец им было уже не до еды.

Вероятно, было что то такое в этих деталях, правдоподобных до мелочей, что вполне заменяло пищу. Мало кто из грамотных людей мог есть в это утро. Мы с Дэном (моим коллегой репортером), как обычно, сели за свой столик в ресторане «Орел»;

и только я развернул тряпку, которая в этом заведении именовалась салфеткой, как увидел за соседним столиком двух дюжих простачков, одежда которых была осыпана чем то вроде перхоти явно растительного происхождения, — признак и доказательство того, что они прибыли из Тракки с возом сена.

Один из них, сидевший лицом ко мне, держал во много раз сложенную утреннюю газету, и я безошибочно знал, что на этой узкой длинной полосе находится столбец с моей прелестной финансовой сатирой. По его взволнованному бормотанью я мог судить, что сей беспечный сын сенокосов скачет во весь опор с пятого на десятое, спеша дорваться до кровавых подробностей, и, конечно, пропускает все сигналы, расставленные мною с целью предупредить его, что все это — сплошное вранье. Вдруг глаза его полезли на лоб как раз в тот миг, когда челюсти широко разъялись, чтобы захватить картошку, приближавшуюся на вилке;

картошка колыхнулась и замерла, лицо едока жарко вспыхнуло, и весь он запылал от волнения. Затем он очертя голову кинулся судорожно заглатывать подробности, причем картошка стыла на полдороге, а он то тянулся к ней губами, то внезапно замирал в ужасе перед новым, еще более злодейским подвигом моего героя. Наконец он внушительно посмотрел в лицо своему остолбеневшему приятелю и сказал, потрясенный до глубины души:

— Джим, он сварил малыша и содрал скальп с жены. Ну его к черту, этот завтрак, мне теперь ничего в глотку не полезет! — Он бережно опустил остывшую картошку на тарелку, и они оба вышли из ресторана с пустыми желудками, но вполне удовлетворенные.

Он так и не дошел до того места, где начиналась сатирическая часть. И никто никогда эту статью не дочитывал. Им было достаточно потрясающих подробностей преступления. Соваться с маленькой, тощей моралью под самый конец такого великолепного кровавого убийства было все равно что идти вслед заходящему солнцу со свечкой и надеяться привлечь к ней всеобщее внимание.

Мне и в голову не приходило, что кто нибудь когда нибудь примет мое кровавое злодеяние за истинное происшествие, — ведь я так тщательно прослоил свой рассказ явными выдумками и нелепостями вроде «огромного соснового бора», «мраморного особняка» и прочее. Но с тех пор я на всю жизнь запомнил, что мы никогда не читаем скучных объяснений к захватывающим дух, увлекательным историям, если у нас нет повода подозревать, что какой то безответственный писака хочет нас обмануть;

мы пропускаем все это и с наслаждением упиваемся подробностями, от которых кровь стынет в жилах.

СИАМСКИЕ БЛИЗНЕЦЫ Мне хочется рассказать здесь не только о привычках этих необычных созданий, но и о некоторых любопытных подробностях самого различного свойства, имеющих к ним отношение, но никогда не проникавших в печать, будучи достоянием исключительно их частной жизни.

Зная близнецов лично, я считаю, что на редкость хорошо подготовился к задаче, которую перед собой поставил.

Природа одарила сиамских близнецов нежными и любящими сердцами, и удивительная преданность связывала их в течение всей долгой и богатой событиями жизни. Даже детьми они были неразлучны;

замечено, что они всегда предпочитали общество друг друга любому другому.

Почти постоянно они играли вместе, и мать их так привыкла к этой особенности, что, если им случалось куда нибудь запропаститься, она обычно искала только одного из них, уверенная, что тут же рядом окажется и брат. А ведь эти создания были невежественны и неграмотны — сами варвары и потомки варваров, не ведавших света науки и философии. Разве это не убийственный упрек нашей хваленой цивилизации с ее ссорами, разногласиями и враждой между братьями?

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 6 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.