WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 ||

«ЛЕОНИД ЦЫПКИН ЛЕТО В БАДЕНЕ РОМАН ImWerdenVerlag Mnchen 2005 Цыпкин Л. ...»

-- [ Страница 3 ] --

* * * На площади перед Московским вокзалом было почти пустынно — большая часть приехавших исчезла в метро, остальные пошли к трамвайной остановке, находившей ся слева от площади, то есть фактически уже на Лиговке, и только небольшая кучка наиболее отважных и отчаянных пыталась поймать такси, иногда подъезжавшие к зданию вокзала, — вокруг каждой машины с зеленым огоньком возникал бой — время приближалось к полуночи — в лучах фонарей и прожекторов, освещавших площадь, видны были медленно падающие редкие снежинки, от морозного воздуха слипались ноздри, под ногами поскрипывал снег, а прямо перед площадью проглядывался почти пустынный Невский проспект с двумя цепочками фонарей, постепенно сходящимися вместе и тонущими где-то в ночной морозной мгле, и с редкими движущимися огонь ками последних троллейбусов — обходя площадь, я пересек сначала Лиговку — где-то там, за трамвайной остановкой, в темноте, прочерчиваемой лишь едва видимой це почкой фонарей, чуть в стороне от Лиговки, рядом с Кузнечным рынком, находился обычный серый петербургский дом, в котором жил он последние годы своей жизни и где умер на своем кожаном диване, под фотографией Сикстинской Мадонны, пода ренной ему кем-то из его друзей ко дню рождения, и куда-то туда, в темноту, в извес тный район, ехал на извозчике с нарумяненной женщиной герой бунинского рассказа «Петлистые уши», рассказа, который почему-то рассматривается литературоведами как антитеза «Преступлению и наказанию», — затем я пересек Невский там, где он вливается в площадь, и вышел на улицу Восстания, бывшую Знаменскую — по этой улице он тоже часто ходил, посещая Майкова, жившего здесь, или возвращаясь из редакции или типографии, помещавшихся на Невском, к дому Сливчанского, где не которое время жил он сам, или к дому Струбинского возле греческой церкви, где тоже он жил позднее, — приезжая в Ленинград, я всегда останавливался у нашей приятель ницы, которая жила на Знаменке еще с довоенных времен. Снег поскрипывал под ногами, чемодан не очень отягощал меня, я шел не торопясь, с удовольствием вдыхая ночной морозный воздух, глядя на цепочки фонарей, такие же прямые и ровные, как на Невском, и так же сходящиеся и теряющиеся где-то вдали, — на перекрестке я ос тановился, пропуская заворачивающий со скрежетом трамвай — два или даже три сцепленных вагона с заиндевевшими окнами, сквозь которые едва проглядывали одинокие тени ночных пассажиров, — дом, где жила наша приятельница, находился сразу за перекрестком, — я вошел в знакомый обшарпанный подъезд, где всегда пах ло кошками, а на каменном полу валялись осколки от бутылок после распивания на троих или даже в одиночку, и стал подниматься на третий этаж по крутой каменной лестнице со сбитыми и стоптанными ступенями, скудно освещаемой одной или двумя лампочками, возле высокой, потемневшей от старости двери я позвонил, повернув ручку старинного звонка, но, не услышав движения за дверью, еще раз крутанул руч ку звонка — последнее время Гильда Яковлевна стала плохо слышать — наконец за дверью послышались тихие шаги и звук отпираемого замка — в проеме высокой две ри стояла маленькая старушка, Гильда Яковлевна, в халате, с морщинистым лицом, ямочкой на подбородке и темными волосами — она регулярно красила их, наверное, с тех пор, как я ее помню, поэтому в моих глазах она никогда не была старушкой, а была Гилей, такой, как я называл ее в детстве, когда мы жили в одном городе, и она была самой близкой подругой моей матери, — нагнувшись, я поцеловал ее в мягкую морщинистую щеку, и она быстро чмокнула меня в ответ, — «Ты на трамвае? Я так и думала, что поезд опоздал. Я уже звонила на вокзал. Какая погода в Москве?» — быс тро заговорила она, закрывая дверь изнутри на засов, не слушая моих ответов и сле дуя за мной в комнату, куда я уже входил как хозяин, — «Я тебе уже постелила. Блин чики разогреть или ты любишь холодные? Есть пирожки из Елисеевского. А мама все еще на диете? Попробуй курицу — это Анна Дмитриевна сварила. Завтра у нас на обед суп с клецками, твой любимый, а на второе — телячьи отбивные. Я еще вчера ходила на рынок. А вы в Москве пользуетесь рынком?» — Небольшой круглый стол был на крыт и уставлен едой, старая продавленная кушетка была аккуратно постелена, а на белоснежной подушке лежала еще и сумочка, — «Гилечка, зачем ты ходила в такой мороз на рынок, а уж с постелью вполне могла меня подождать — неужели обязатель но самой нужно было подымать этот тяжеленный матрац?» — я лицемерно укорял ее, а она преувеличенно резким тоном — «Ай, оставь!» — отмахивалась от меня, и нам обоим было очень приятно, — сцена эта повторялась каждый раз, когда я приезжал, — открыв чемодан, я доставал оттуда шоколадный набор и бананы, которые Гиля очень любила, — «Ты с ума сошел!» — говорила она мне, не упустив при этом заметить, что бананы еще не совсем зрелые, — мама моя, зная Гилю, «как свои пять пальцев», как она любила выражаться, каждый раз уверяла меня, что и шоколад, и бананы все рав но перекочуют к «маленькой Тане», внучке бывшей закадычной приятельницы Гили, которая, по словам Гили, в свое время сделала очень много для нее, а потом умерла от рака, или к «большой Тане», дочке Гилиного племянника, который развелся с женой, и Гиля чувствовала себя виноватой, потому что жена племянника была племянницей бывшего Гилиного шефа-академика, и в свое время сама Гиля с необычайным рвени ем способствовала этому браку, или еще кому-нибудь из родственников и знакомых, которых Гиля опекала, хотя справедливости ради следует заметить, что часть бананов Гиля оставляла для себя, а шоколадный набор дарила врачу, который лечил ее, — за тем, вынув полотенце, ступая на цыпочках, чтобы не разбудить соседей, я шел в ван ную — большую проходную комнату, всю заставленную старой мебелью и корытами, где сама ванная занимала только часть помещения и была отгорожена ширмами, на которых постоянно сушилось белье, так же как и на многочисленных веревках, протя нутых через комнату так, что она скорее напоминала собой задник театральной сце ны — помимо Гили квартиру населяли одни женщины: две пожилые сестры Хая и Циля Марковна, полные, с крашенными в рыжий цвет волосами, которых я так и не научился различать, тем более что к ним очень часто приходила еще третья сестра, жившая где-то на отшибе, — все они прекрасно готовили всякие цимесы, шкварки, фаршированную рыбу, пекли пахнущие корицей пироги и струдели, — затем дочь од ной из двух сестер — не то Хаи, не то Цили Марковны — Лера, очень полная перезре лая девушка, томившаяся по жениху, но тщательно и даже гордо скрывающая это — в ожидании счастливого жребия работавшая медсестрой на скорой помощи, — она либо спала, либо отсутствовала, и через открытую дверь ее комнаты часто можно было ви деть ее кровать, почему-то всегда незастеленную, с огромной пуховой подушкой и не брежно откинутым голубым пуховым одеялом, и, наконец, Анна Дмитриевна, высо хшая старушка, когда-то, видимо, красивая и статная, с трясущейся головой и дрожащими руками, помогавшая Гиле в ведении хозяйства, когда-то владевшая всей этой квартирой вместе со своим мужем, бывшим белым офицером, давно выведен ным в расход, курившая целыми днями «Беломор» в своей каморке перед постоянно включенным телевизором, никогда не отказывающаяся от рюмочки водки и чрезвы чайно преданная советской власти, что вызывало постоянное раздражение Гили, счи тавшей Анну Дмитриевну непроходимой дурой, — увидев меня, идущего в ванную, Гиля, знавшая мою страсть принимать каждый день душ, предлагала затопить колон ку, потому что Анна Дмитриевна еще днем заготовила дрова, принеся их из сарая во дворе, но я решительно отказывался, потому что было уже очень поздно и надо было иметь совесть, а потом после ужина я лежал на диване, который был мне несколько коротковат, так что ноги мои чуть свисали, а под головой мешался диванный валик, но если его убрать, то голова оказывалась неестественно низко, — лежал, укрывшись заботливо приготовленным Гилей одеялом, и читал какой-нибудь взятый мною на угад том Достоевского из старого дореволюционного собрания сочинений, которое вместе с другими такими же старыми изданиями в серых или темно-синих тисненых переплетах с золотом стояли на этажерке — остаток книг, сохранившихся во время блокады, да еще целая библиотека никому не нужных книг по урологии на черных книжных полках вдоль стены в соседней комнате, где в это время укладывалась спать Гиля — она свято хранила эти Мозины книги и так же свято ездила на могилу Мози в день его рождения, смерти или просто так, — он умер на Гилиной кровати уже двад цать с лишним лет назад, вернувшись домой вместе с этой женщиной, которую Гиля называла «она», так что я до сих пор так и не знаю ее имени, — «она» почти не отлу чалась из дома и оставалась ночевать на Мозином диване, стоявшем напротив Гили ной кровати, — эта смежная комната имела второй выход в коридор, так что женщина эта могла приходить, не беспокоя Гилю, которая целиком уступила им комнату и жила в столовой, маленькой узкой комнате, в которой обычно помещался я, и спала на этой продавленной кушетке, — Моисея Эрнстовича у нас в семье называли Мозей, потому что так называла его Гиля, — тут была, по-видимому, какая-то немецкая инверсия:

Моисей — Мозес — Мозя, да он и учился где-то в Германии, еще до революции, как все евреи, желавшие получить высшее образование, — может быть даже, что и отец его испытал на себе какое-то немецкое влияние, потому что имя «Эрнст» было явно немецким, — Мозя был довольно высоким, подтянутым мужчиной, по-немецки акку ратным, абсолютно лысым, с небольшими усиками и насмешливыми черными глаза ми, над которыми нависали мохнатые брови, — он был профессором урологии, зани мался частной практикой, в молодости прекрасно играл в шахматы, так что получил звание мастера, и вообще считался человеком расчетливым и даже скупым, — Гиле он изменял, по-видимому, давно — еще с моей теткой, которую я упоминал в самом на чале и у которой я взял «Дневник» Анны Григорьевны, — во всяком случае, у нас в семье постоянно рассказывали историю о том, как в молодости они втроем поехали отдыхать — Мозя, Гиля и моя тетка — и как они жили все в одной комнате — мама моя называла по этому поводу Гилю мазохисткой, — в тридцать седьмом году Мозя сидел, но благодаря чьим-то хлопотам был вскоре выпущен, — Гиля с захватывающими под робностями часто рассказывала эту историю — как его взяли, как он сидел, и как он возвратился — неожиданно позвонил в дверь поздно вечером, и как она пошла от крывать, думая, что это пришли за ней, — оказывается, это был Мозя, — она броси лась к нему, не веря своим глазам, а вместе с ней ее закадычная приятельница Эльза, так много сделавшая для нее и почти весь период Мозиной отсидки жившая с ней, а затем назвавшая свою дочь Тильдой в честь Гили, — Эльза была верным другом дома, и Мозя первый обнаружил у нее рак груди, хотя был урологом, — женщина, с которой Мозя вернулся домой и которую Гиля называла «она», была его помощницей по ка федре — не то ассистентом, не то лаборантом, — он несколько раз уходил к ней на длительный период времени, и тогда Гиля приезжала к нам из Ленинграда, и они с мамой долго обсуждали создавшуюся ситуацию, а потом как-то Мозя приехал к нам и мама стала ему вычитывать за все, на что Мозя сказал: «Вы еще не знаете Гилю», — и эта Мозина фраза часто повторялась в нашей семье, мамой — с возмущением, а тет кой — философски, потому что она вообще широко смотрела на жизнь и часто люби ла повторять толстовскую фразу: «Люди как реки», — за период своих странствований от Гили к этой женщине и обратно Мозя получил два инфаркта, а после третьего при ехал умирать домой, но эта женщина не оставляла его, и Гиля готовила еду для них обоих, и только в день смерти женщина эта отлучилась и не пришла к вечеру, а к ночи ему стало плохо, не хватало воздуха, он попросил Гилю помочь ему встать, чтобы сде лать несколько шагов по комнате, — ему казалось, что ему станет легче, — и Гиля по могла ему встать, и, опираясь на нее, он сделал несколько шагов по направлению к своему письменному столу, на котором до сих пор лежат его книги и стоит его фото графия, где он чем-то напоминает немецкого профессора со своими аккуратными усиками и проницательным взглядом, — в эти несколько последних минут его жизни они с Гилей были вдвоем в своей квартире, как в былые времена, и на секунду Гиле показалось, что никакой женщины не было и что весь этот последний период ее жиз ни — это просто дурной сон, а сейчас она помогает своему больному мужу пройтись по комнате, и что все это естественно, и как могло быть иначе, но ему стало хуже, и он попросил проводить его до кровати — Гиля помогла ему улечься, на лбу его выступил холодный пот, дыхание остановилось, и Гиля сама закрыла ему глаза в их собствен ной квартире, на ее кровати, в отсутствие этой женщины, которая непонятно по како му праву жила здесь и пользовалась услугами Гили, не прогонявшей ее, чтобы не огорчить Мозю, — в общем, он умер на ее руках, как положено умереть законному мужу, и это давало ей некоторое утешение во все последующие годы ее вдовства, так что она даже любила рассказывать, как он умер на ее руках, — свет от старинной на стольной лампы с зеленым абажуром — бывшей Мозиной лампы, постоянно стояв шей на его письменном столе, падал на страницы книги, которую я читал, — Гиля сама приносила мне эту лампу и ставила на край обеденного стола, но оттуда свет не достигал книги, и поэтому я переставлял лампу на стул возле изголовья дивана, под ложив под нее стопку книг, — лампа стояла не слишком устойчиво, и я боялся, что она упадет на пол и зеленый абажур разобьется, хотя и был уверен, что Гиля ничего не сказала бы мне, — круг света, падавший на книгу, колебался — это на улице проносил ся трамвай и дом чуть-чуть дрожал и трясся, хотя был очень старым и устойчивым, — в соседней комнате Гиля еле слышными глотками запивала снотворное, а затем гаси ла свет над своей кроватью, — «Ты все еще увлекаешься Достоевским?» — спрашивала она меня и, не дождавшись ответа, тут же добавляла: «Не говори только об этом у Бродских», — Бродский был бывшим ее шефом, и хотя она давно уже не работала, но все еще продолжала поддерживать дружеские отношения с ним и со всей его семьей, в особенности же с его женой, Дорой Абрамовной, сухощавой энергичной женщиной, командовавшей не только всей многочисленной семьей, но даже организационно-на учными делами сектора, который возглавлял Бродский, — Бродские отмечали все ев рейские праздники, не ели трефного и много лет уже собирались уезжать в Израиль, но сыновья Бродского работали на какой-то секретной работе, а сам он как академик боялся излишнего шума, который мог подняться вокруг его имени, — в этот вечер, лежа на продавленном коротком диване, слушая убаюкивающий скрежет ночных трамваев, заворачивающих на углу возле Гилиного дома и затем вихрем уносившихся по ночной заснеженной улице, мотаясь из стороны в сторону, как это всегда бывает с пустыми быстро идущими вагонами, куда-то вдаль, где в морозной ночной мгле схо дились цепочки фонарей, я листал в слегка колеблющемся круге света, падавшем от лампочки под зеленым абажуром, предпоследний том Достоевского, в котором был опубликован «Дневник писателя» за семьдесят седьмой или семьдесят восьмой год, — наконец-то я натолкнулся на статью, специально посвященную евреям, — она так и называлась: «Еврейский вопрос», — я даже не удивился, обнаружив ее, потому что должен же он был в каком-то одном месте сосредоточить всех жидов, жидков, жиде нят и жидёнышей, которыми он так щедро пересыпал страницы своих романов — то в виде фиглярствующего и визжащего от страха Лямшина из «Бесов», то в виде занос чивого и в то же время, трусливого Исая Фомича из «Записок из Мертвого дома», не брезгавшего одалживать под большие проценты своим же, из каторжников, то в виде пожарного из «Преступления и наказания» с «вековечной брюзгливой скорбью, ко торая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени», и с его вызывающим смех произношением, которое воспроизводится в романе с каким то особым, изощренным удовольствием, то в виде жида, распявшего христианского ребенка, у которого он затем отрезал пальцы, и наслаждающегося муками этого дитя ти (рассказ Лизы Хохлаковой из «Братьев Карамазовых»), — чаще же всего в виде безымянных ростовщиков, торгашей или мелких жуликов, которые даже не выводят ся, а просто именуются жидками, а еще чаще в виде имен нарицательных, подразуме вающих самые низкие и подлые черты человеческого характера, — ничего удивитель ного не было в том, что автор этих романов где-то в конце концов высказался на эту тему, представив наконец свою теорию, — однако никакой особой теории не было — были довольно избитые антисемитские доводы и мифы (не устаревшие, между про чим, и по сей день): о переправке евреями золота и бриллиантов в Палестину, о миро вом еврействе, которое опутало своими жадными щупальцами чуть ли не весь мир, о нещадной эксплуатации и спаивании евреями русских людей, что делает невозмож ным предоставление евреям равных прав, иначе они совсем заедят русского человека, и т. д. — я читал с бьющимся сердцем, надеясь найти хоть какой-нибудь просвет в этих рассуждениях, которые можно было услышать от любого черносотенца, хоть какой нибудь поворот в иную сторону, хоть какую-нибудь попытку посмотреть на всю про блему новым взглядом, — евреям разрешалось только исповедывать свою религию и более ничего, и мне казалось до неправдоподобия странным, что человек, столь чувс твительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защитник уни женных и оскорбленных, горячо и даже почти исступленно проповедующий право на существование каждой земной твари и поющий восторженный гимн каждому листоч ку и каждой травинке, — что человек этот не нашел ни одного слова в защиту или в оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, — неужели он был столь слеп? или, может быть, ослеплен ненавистью? — евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, словно это были какие-то дикари с Полинезийских островов, — и к этому «племени» принадлежал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы, и к этому же «племе ни» относились Леонид Гроссман, и Долинин (он же Искоз), и Зильберштейн, и Ро зенблюм, и Кирпотин, и Коган, и Фридлендер, и Брегова, и Борщевский, и Гозенпуд, и Милькина, и Гус, и Зунделович, и Шкловский, и Белкин, и Бергман, и Соркина Дво ся Львовна, и множество других евреев-литературоведов, ставших почти монополис тами в изучении творческого наследия Достоевского, — было что-то противоестест венное и даже на первый взгляд загадочное в том страстном и почти благоговейном рвении, с которым они терзали и до сих пор терзают дневники, записи, черновики, письма и даже самые мелкие фактики, относящиеся к человеку, презиравшему и не навидевшему народ, к которому они принадлежали — нечто, напоминающее акт кан нибализма, совершаемый в отношении вождя враждебного племени, — возможно, однако, что в этом особом тяготении евреев к Достоевскому можно усмотреть и нечто другое: желание спрятаться за его спиной, как за охранной грамотой — нечто вроде принятия христианства или намалевания креста на двери еврейской квартиры во вре мя погрома, — впрочем, не исключена здесь и просто активность евреев, которая осо бенно велика в вопросах, касающихся русской культуры и сохранения русского наци онального духа, что, впрочем, вполне увязывается с предыдущим предположением, — за окном уже не слышно было трамваев, свет я давно погасил, осторожно поставив Мозину лампу на обеденный стол — в соседней комнате деликат но похрапывала Гиля — десять дыханий и один маленький всхрапик — чуть-чуть, даже как будто она не храпела, а всхлипывала во сне, ноги мои чуть свисали с дивана, а за окном лежала непроглядная зимняя петербургская ночь, и, хотя было очень поз дно, до рассвета оставалась еще целая вечность — можно было спокойно лежать и не думать о том, что обязательно надо заснуть, потому что скоро рассвет, — одинокая фигура в узких клетчатых брюках, в черном цилиндре и в черном берлинском сюрту ке, с карманами, оттопыренными от бутербродов, и с развевающимися фалдами бе жала по заснеженной платформе какой-то железнодорожной станции, промежуточ ной между Баденом и Базелем, подпрыгивая, приседая, выделывая какие-то нелепые «па» и выкрикивая что-то насчет одного недоданного франка, но поезд давно уже ушел и наступила ночь, а человек все бежал и бежал, подпрыгивая и приседая, ярко высвечиваемый прожектором, который неотступно следовал за ним, словно все это происходило на театральной сцене, и в снопе яркого света медленно кружили и пада ли снежинки, покрывая его лицо и бороду белой пеленой, — платформа кончилась, и он бежал теперь по канату, натянутому под куполом цирка, и белая пелена, покрывав шая его лицо, была маской Арлекина, из-под которой клочьями торчала его седая борода, — сняв с головы цилиндр, он подбрасывал его вверх и ловил на лету, приседая и выделывая невозможные «па», а снизу из первого ряда за выплясывающей по кана ту фигурой, освещаемой прожектором, неотступно следил человек с крупной головой, львиной гривой и холеной бородой, приставив к глазам холодно поблескивающий лорнет, выплясывающий и жонглирующий своим черным цилиндром человек в мас ке Арлекина старался именно для того, сидевшего в первом ряду, — остановившись на канате, он поочередно задирал вверх то одну, то другую ногу, словно опереточная ак триса, подбрасывая в этот момент свой цилиндр особенно высоко, под самый купол цирка, так что падение выплясывающего на канате казалось неизбежным, но лицо следившего за ним человека оставалось непроницаемым, и только на дне глаз его за холодными стеклами лорнета иногда вспыхивали задорные искорки, обозначавшие поощрение, но только когда выплясывающий сорвался с каната и полетел вниз, выде лывая в воздухе отчаянные пируэты, лицо человек с крупной головой и львиной гри вой озарилось улыбкой — очаровательной, барской, хотя и несколько высокомер ной, — сняв лорнет, он смеялся и поощрительно аплодировал, — упавший с каната снова бежал по заснеженной платформе, но это была уже не промежуточная станция между Баденом и Базелем, а Тверь, лежавшая между Москвой и Петербургом, — с раз вевающимися фалдами бежавший по платформе жадно ловил каких-то проезжих са новников, вышедших из курьерского поезда, чтобы немного поразмяться и подышать воздухом, — он метался от одного сановника к другому, жадно ловил их руки и их взгляды, униженно просил о чем-то и кланялся — сановники исчезали в вагоне перво го класса, и вот он уже снова бежал за поездом — платформа переходила в лестницу, которая вела в игорные залы, — он поднимался по ступенькам мраморной лестницы, устланной ковром, не торопясь, пренебрежительно глядя на всяких полячков и жид ков, мельтешивших перед его глазами, — сам Ротшильд был ему нипочем, потому что через несколько минут он будет, может быть, богаче самого Ротшильда — этого жида скряги, нажившего свои миллионы ростовщичеством, между тем как он добудет эти миллионы одним лишь счастливым стечением обстоятельств, которые он может пре дугадать, да ему ведь и не миллионы важны, а идея, — он небрежно проталкивался через толпу любопытных и играющих, этих жалких и жадных шутов, заносчиво глядя на их желтые, иссушенные нездоровой страстью лица, — с первой же ставки он выиг рал полмиллиона, потом еще миллион, но кто-то больно дернул его за руку — человек с плоским, словно корыто, лицом и оттопыренными ушами нагло смотрел на него, и под взглядом его выпуклых водянистых глаз он неожиданно осел на пол, затем по полз на четвереньках к выходу, покатился по лестнице, ударяясь о ступеньки, не чувс твуя боли, потеряв свой цилиндр, — он подошел к большому зеркалу, висевшему в вестибюле вокзала, чтобы привести себя в порядок, но вместо себя увидел в зеркале фигуру Исая Фомича, раздетого, щуплого, с цыплячьей грудью, — он отшатнулся — отшатнулся от него и Исай Фомич, — тогда он стал бросать в Исая Фомича бутербро ды, которыми он набил свои карманы на той станции, где он пронзительно закричал о недоданном франке голосом ограбленного ростовщика, заглушая свисток паровоза, но чем больше забрасывал он бутербродами Исая Фомича, тем отчетливее и живее выступала его тщедушная фигура, — когда я проснулся, было еще темно, из двери, ведущей в коридор, приятно потягивало папиросным дымком — это Анна Дмитриев на, встававшая обычно в шесть утра, курила в своей комнате первую «беломорину», затем осторожно хлопнула входная дверь, — наверное, это Лера уходила на дежурство или возвращалась после ночи, в доме напротив почти во всех окнах светились огни и за занавесками мелькали тени встающих и спешащих на работу людей, в кухнях суе тились хозяйки, а внизу как-то по-особому, по-утреннему скрежетали на повороте трамваи, а затем с постепенно затихающим грохотом проносились мимо дома, уно сясь куда-то в беспредельную прямоту темных улиц со сходящимися где-то вдалеке цепочками фонарей, — дом вздрагивал и колебался, словно пароход, стоящий возле причала, в соседней комнате деликатно всхрапывала Гиля, — когда я снова проснул ся, было уже светло, только как-то серо, и за окном медленно кружились снежинки — в коридоре слышались осторожные шаги и даже голос Гили, которая, по-видимому, давала какие-то хозяйственные указания Анне Дмитриевне, — дотянувшись рукой до стула, я посмотрел на часы — было половина одиннадцатого — позднее зимнее петер бургское утро, — натянув на себя тренировочный костюм, я подошел к окну — внизу ползли покрытые снегом трамваи и автобусы — трамваи трехвагонные, автобусы тоже какие-то необычные, больше похожие на туристические или дальнего следования, по противоположному тротуару спешили прохожие, в основном — домохозяйки, заку тавшись в платки, в старых потертых шубах и с сумками в руках, а в окнах дома, рас положенного напротив, такого же старого и обветшалого, как дом, в котором жила Гиля, кое-где светились окна, потому что в разгар петербургской зимы настоящего дня так и не бывает — поздний рассвет незаметно переходит в ранние сумерки, — в комнату вошла Гиля в своем халате и в ночных туфлях без чулок — ноги у нее были белые, с полными икрами, и я подумал, что когда-то в молодости она, наверное, впол не могла устраивать Мозю, — «Как ты спал?.. Что будешь кушать?.. Может быть, хо чешь принять душ?.. Когда ты встаешь в Москве?..» — она засыпала меня вопросами, на которые я не успевал отвечать, — впрочем, ответов моих она все равно не слуша ла — идя в ванную, я невольно заглянул в Лерину комнату через приоткрытую дверь и увидел постель с пышными подушками и перинами — вполне возможно, что Лера спала после ночного дежурства, утонув в этих перинах, — тренировочный костюм плотно облегал меня, и, умываясь над ванной, я медлил, надеясь встретить ее в кори доре, из кухни аппетитно пахло чем-то не то жареным, не то печеным и слышались голоса — не то Цили, не то Хаи Марковны, а может быть, их обеих и Анны Дмитриев ны — кухня в Гилиной квартире была просторной даже для четырех хозяек и в даль нем углу ее находилась дверь, ведущая на черную лестницу и закрывавшаяся на ночь огромным крюком, похожим, наверное, на тот крюк, на который закрывалась дверь в квартире старухи-процентщицы из «Преступления и наказания», а потом мы с Гилей завтракали — стол был сервирован какой-то благородной посудой, хлеб был нарезан тонко, на тарелках лежали сыр, ветчина — Гиля суетилась, подставляя мне то одно, то другое блюдо, в комнату то и дело входила Анна Дмитриевна, с папироской во рту, сильно согнувшаяся за последние годы, неся в дрожащих руках то белую сковородку со специально взбитой для меня на сливках яичницей, то кофейник, — «Уж как жда ла-то вас Гильда Яковлевна», — говорила она своим низким, прокуренным голосом и лукаво поглядывала на Гилю, суетившуюся вокруг стола, — «Сама на рынок пошла за телятиной, в такой-то мороз, мне не доверила», — голова ее тряслась, что придавало ей еще более укоряющий вид, — «Ах, бросьте, Анна Дмитриевна! Я всегда хожу на ры нок. Ты будешь есть на обед жареную картошку или тушеную?» — «Конечно жаре ную», — говорил я, — «Я так и думала», — говорила Гиля тоном, полным особого зна чения, словно она разгадала мое заветное желание, которое я тщательно скрывал, — Анна Дмитриевна, тряся головой «Нет-нет» или «Да-да» со снисходитель ной улыбкой на лице, обозначавшей беззаветную преданность Гиле при сохранении своего особого мнения, которое ничем не могло быть поколеблено, захватив освобо дившуюся посуду, по-прежнему с папироской во рту, не торопясь уходила из комна ты — после завтрака, усевшись на бывший Мозин диван, мы с Гилей долго беседова ли: Гиля расспрашивала меня о моей работе, об общих знакомых, рассказывала о своем бывшем шефе, об отношениях между его племянницей и ее племянником, ко торый после развода с ней обзавелся новой семьей, и хотя она, Гиля, ничего против его новой жены не имеет, но она к ним туда ногой не ступит и не примет у себя, тем более что эта женщина была близкой приятельницей первой его жены, то есть пле мянницы Гилиного шефа, и не выходила буквально из их дома, и сама вешалась ему на шею, а Роня (так звали первую жену племянника Гили) ничего не замечала, и прос то удивительно, как это она ничего не замечала, когда все, буквально все видели, что эта женщина сама вешалась ему на шею, — в когда-то карих, а теперь выцветших доб рых Гилиных глазах неожиданно вспыхивали злые искорки, голос ее крепчал, меня лись его интонация и лексика — она говорила: «Он имел», «Она имела», — еще не много, и, казалось, Гиля взметнется и заговорит или даже, скорее, закричит на идише, на котором когда-то говорили ее родители из-под Киева, откуда она сама была родом, но интереснее всего она рассказывала о Ленинградской блокаде, о том, как они ели кошек и собак, и как она променяла два прекрасных Мозиных отреза на буханку хле ба, и как Мозя, уже почти не встававший от слабости, прямо на глазах обрел силы, когда она накормила его этим хлебом и еще двумя котлетами из конины, которые ей удалось получить в специальном распределителе для ученых после того, как она це лые сутки простояла в очереди, и как по Невскому проспекту и по Кировскому мосту, по которым она ежедневно проходила два раза, потому что институт, где она работа ла, находился на Петроградской стороне, везли на салазках обледеневшие трупы, и как прямо на глазах падали люди, тут же замерзая, и трупы их потом подбирали, или не подбирали и, примерзнув к тротуару или мостовой, они оставались лежать до са мой весны, — впрочем, самые задушевные беседы происходили у нас обычно по вече рам, уже после ужина, когда за окном чуть немного смеркалось, как перед дождем, но темноты так и не наступало, потому что стояли белые ночи, и ненужные фонари горе ли на улице до самого утра, всю ночь, о наступлении которой можно было узнать лишь потому, что на улице затихали трамваи, однако, особенно уютными беседы эти каза лись в долгие зимние вечера, когда рассвета не предвиделось, а за окном мела метель, делая почти невидимыми уличные фонари, и где-то внизу, на повороте, глухо скреже тали трамваи, и под потолком покачивался шелковый абажур, на который едва падал свет от Гилиной настольной лампы, стоявшей на ее небольшом письменном столе — старинном дамском столике с почерневшими от времени инкрустациями, — я полуле жал на Мозином диване, а Гиля сидела рядом и рассказывала — подробно и глад ко — у нее была отличная память на прошлое — о том, как в свое еще время посадили ее первого шефа, известного химика, и как он был сослан в спецлагерь, где работали нужные стране ученые, и как потом, уже незадолго до войны, ему помог освободиться из лагеря Ромен Роллан, хлопотавший за него чуть ли не у самого Сталина, и как по том этого шефа, известного химика, через несколько месяцев посадили повторно, и он бесследно исчез, а потом она переходила к рассказу о Мозиной посадке, о том, как его допрашивал следователь с очень звучной еврейской фамилией, прославившийся своей жестокостью даже за пределами Ленинграда, и о том, как Мозя вернулся домой поздно вечером и как она оторопела, увидев его, и вместе с ней ее приятельница Эль за, жившая с ней весь этот тяжелый период времени, пока Мозя сидел, — сейчас тоже были сумерки — короткий зимний день заканчивался, потом мы обедали, и в комнату снова входила Анна Дмитриевна с папироской во рту, принося и унося в дрожащих руках супницу, сковородки, тарелки, и Гиля суетилась, помогая ей, так что она даже почти и не обедала, но помощь ее оказывалась ненужной, — «Гильда Яковлевна, ну зачем же вы отвлекаетесь от вашего гостя? — ведь вы так ждали его», — с добродуш ной иронией говорила Анна Дмитриевна, укоризненно покачивая головой и, в то же время, бросая преданный взгляд на Гилю, а к концу обеда в комнату вплыла не то Хая, не то Циля Марковна, торжественно неся на блюде какой-то необыкновенный пирог с необыкновенной начинкой, и, поставив его на белую мраморную доску старинного буфета, в смущении ретировалась, — а вечером, когда утомившаяся от хозяйственных волнений Гиля прилегла на бывший Мозин диванчик, я сказал ей, что хочу пройтись немного, — «Что ты будешь есть на ужин?» — встрепенулась она, но уже через не сколько минут раздалось ее деликатное сопение с небольшими такими же деликатны ми всхрапиками. На улице было морозно, под ногами скрипел снег, возле светофоров выстроились очереди из трамваев, фигуры людей, освещаемые фонарями и снегом, толпились на трамвайных и автобусных остановках, двигались по тротуарам, мужчи ны небольшими кучками стояли возле углового продовольственного магазина, сооб ражая на троих, а чуть подальше, немного отойдя от магазина, уже можно было ви деть фигуры людей с бледными испитыми лицами — прислонившись к стенам домов, оставляя на своих спинах следы известки, они медленно и неотвратимо сползали на тротуар, лежа там до тех пор, пока их не подбирали спецмашины с красным крес том, — я шел по направлению к Невскому проспекту, который уже издалека светился, как река во время карнавала, — в общем-то он и был рекой — Невский проспект, вли вающийся где-то вдалеке в Неву, — он был притоком ее, прямым и широким, разде ляющим весь Невский район города на две части: одну, некогда аристократическую с ее бывшими Сергиевской, Надеждинской, Бассейной, Кирочной и Воскресенским проспектом — с безупречными по своей прямоте и строгости зданиями, с ее площа дью Искусств, кажущейся ненатуральной вследствие непостижимых уму пропорций обрамляющих ее ансамблей, с ее Марсовым полем, овеянным каким-то духом скорби и торжественности, и примыкающим к нему Инженерным замком с его остроконеч ными башнями и недоступными внутренними дворами и пристройками, хранящими какую-то страшную тайну, с ее набережными Фонтанки и Мойки, чуть изгибающими ся и застроенными домами, большинство которых отмечено мемориальными досками, с ее Спасом-на-крови, красно-золотистый купол которого открывается вдруг с каких-то самых неожиданных мест, с ее бывшей Миллионной улицей, обстроенной многоэтаж ными барскими особняками с лепными карнизами и зеркальными окнами, этой пред течей или предвестником Английской набережной, застроенной уже не особняками, а дворцами, глядящимися в пугающе широкую, словно пролив, чуть выпуклую Неву, и переходящей затем в Дворцовую набережную с Зимним дворцом — бывшим Рос сийским сердцем, анатомированным и превращенным в музейный экспонат, — и дру гую часть, некогда демократическую, с улицами, не всегда подчиняющимися ранжиру прямолинейности и порой сбивающимися даже на переулки или тупики, пересекае мые узким, прихотливо петляющим Екатерининским каналом, — все эти бывшие Большие, Средние и Малые Мещанские или Столярный переулок, обстроенные четы рех- и пятиэтажными доходными домами, — целый лабиринт улиц, неожиданно упи рающихся в ограду Екатерининского канала, лабиринт, усугубляемый моим волнени ем, как бы не перепутать улицу или номер дома, которые должны были попасть в объектив моего фотоаппарата, когда, подгоняемый нехваткой времени, изменчивос тью Ленинградской погоды или угрозой быть остановленным за съемку непарадных объектов, я бродил по этим местам, фотографируя «дом Раскольникова» или «дом старухи процентщицы» или «дом Сонечки» или дома, в которых жил их автор, пото му что именно здесь-то он и жил в самый темный и подпольный период своей жизни, в первые годы после возвращения из ссылки (именно сюда, в угловой дом на Екатери нинском канале приходила к нему с низко опущенной вуалью женщина, с которой он затем путешествовал в одной каюте, не смея к ней прикоснуться) до появления Анны Григорьевны, которая пришла к нему в один из домов, расположенных в этом путан ном лабиринте улиц, пересекающихся каналом, опередив свою соперницу по кур сам, — взобравшись по узкой мрачной лестнице на второй этаж, она уселась со скром но потупленным взглядом за круглый столик в его кабинете и принялась строчить под его диктовку «Игрока», чувствуя на себе его взгляды, слушая его шаги, его круже ние вокруг нее, с замиранием сердца ощущая его приближение, пока он сладко не ужалил ее, — когда я вышел на Невский, он являл собой вид зимнего карнавала на реке: вдоль всего Невского в морозном тумане скользили сотни красных, зеленых и оранжевых огней, многократно отражаясь на его ледовой, серебристой поверхности, а по обе стороны проспекта на его широких берегах-тротуарах двигались толпы людей, подсвечиваемые пылающими витринами, то и дело окутываемые клубами морозного пара, которые вырывались из распахиваемых дверей магазинов и ресторанов, а над всем этим пылали и плясали разноцветные рекламы, тоже иногда окутываемые мо розным паром, клубы которого достигали их, — по мановению светофоров скользя щие по замерзшему проспекту огни на мгновение останавливались, и тогда толпы, двигавшиеся по тротуарам, переливались по мостам-переходам на противоположную сторону, — оказавшись на той стороне, я вошел в какую-то боковую улицу, которая после разгула огней на Невском показалась мне темной и тихой — только две цепочки фонарей уходили куда-то вдаль, теряясь в черноте, — я посмотрел на табличку, висев шую на одном из домов, — оказывается, я шел по улице Марата, бывшей Николаевс кой, — где-то здесь, неподалеку от Невского, может быть, как раз именно там, где я сейчас проходил, его нагнал какой-то подвыпивший простолюдин в тулупе и ударил кулаком по шее — это было почти за два года до его смерти, и он возвращался домой после своей обычной предвечерней прогулки — он упал, шапка его покатилась по за снеженной мостовой, потому что был конец марта, на улицах еще лежал снег, вокруг него собралась толпа, ему помогли подняться, на лице его была кровь, а подоспевший городовой вместе с несколькими свидетелями отвел подвыпившего в участок, — через несколько дней состоялся суд над обидчиком, который был приговорен к штрафу в размере шестнадцати рублей, — присутствовавший на разбирательстве пострадавший просил суд снизойти к обидчику и простить его — он подождал обидчика возле двери и, когда тот выходил, сунул ему шестнадцать рублей — в этот период времени он осо бенно много писал о славянском вопросе, напирая на богоносное значение русского народа, призванного освободить Европу, — в основе этого богоносного предназначе ния лежал, по его мнению, особый, неповторимый склад русского национального ума и характера, что, между прочим, доказывалось употреблением нецензурных слов, ко торые, произносимые на разный лад и с разными оттенками, служили простолюди нам вовсе не для оскорбления или брани, а для выражения тонкого, глубокого и даже целомудренного чувства, заложенного в душе каждого истинно русского, — вдоль тротуара, по которому я шел, были наметены сугробы, скрип шагов одиноких прохо жих изредка нарушался шумом проезжавших машин, поднимавших за собой позем ку, — улица кончилась, но я шел наугад, ведомый каким-то внутренним чутьем, — сна чала налево, потом направо и снова прямо по таким же тихим заснеженным улицам, обстроенным одинаковыми четырех- и пятиэтажными доходными домами с тускло светящимися окнами и с глубокими, словно колодец, черными подворотнями, — глав ное заключалось в том, чтобы в конечном счете идти параллельно Лиговке, не сбива ясь с этого направления, — неожиданно я почти уперся в темное приземистое двух этажное здание с запертыми воротами, а справа от меня возвышалась смутно белевшая громада собора с куполами, тонувшими в черном небе, — передо мною был Кузнеч ный рынок, а справа и сзади — Владимирская церковь, — я вышел совершенно точно к нужному месту, и сердце мое даже провалилось от радости и еще от какого-то друго го, смутного чувства — слева от Кузнечного рынка, как раз через улицу, виднелся че тырехэтажный с полуподвалом, так что его можно было считать и пятиэтажным, се рый угловой дом, в темноте казавшийся черным, — угол дома, однако, был не острым, а срезанным, как и во многих петербургских угловых домах, и на этой срезанной угло вой грани в один ряд друг над другом помещались окна и балконы, а в низу ее находи лась дверь, к которой нужно было спускаться по ступенькам и которая вела в располо женный в полуподвале вестибюль с гардеробом и с сидевшей за столиком возле другой двери, ведущей на лестницу, женщиной — она продавала билеты, и билеты эти вы оставляли у себя или себе на память, потому что их никто не проверял, — кроме того, она предлагала вам скромный проспект музея, на котором унылым типографским клише воспроизводились портрет писателя и обстановка его кабинета, сопровождае мые несколькими фразами и цитатой из Салтыкова-Щедрина, или прямоугольный металлический значок, на котором было выгравировано его лицо с выступающими лобными буграми, — прямо с лестницы был вход в большой зрительный зал, в кото ром читались лекции, показывались кинофильмы или выступали актеры с чтением его произведений, на втором же и третьем этажах в целой анфиладе комнат с безуко ризненно натертым паркетным полом, издающим слабый запах воска, словно в церк ви, размещалась литературно-мемориальная экспозиция — на столиках под стеклом, на стенах, на стендах, неподвижных или вращающихся, были разложены и развеша ны фотокопии его писем, первые издания его произведений, портреты и фотографии его, членов его семьи и его современников, вырезки из газет о петербургских событи ях того времени, представленные в виде больших фотокопий виды Петербурга и Ом ской крепости, а также Флоренции, Рима и Женевы — мест его заграничных путешес твий, иллюстрации к его роману, фотографии сцен из его произведений, игравшихся в театрах, и множество еще других документов, — почти церковная тишина стояла в помещениях музея, нарушаемая лишь благоговейным шепотом двух-трех парочек, забредших сюда, или шелестом листков записной книжки, в которую усердно заносил что-то одинокий юноша с прыщами на лице, да еще сухим потрескиванием ламп днев ного света, которые предупредительно включали пожилые женщины-смотрительни цы, когда кто-нибудь из посетителей оказывался в том месте, которое требовало осве щения, на минуту оторвавшись от своего вязанья, — впрочем, иногда тишина музея нарушалась неожиданно громким голосом, уверенно объяснявшим что-то, — это при ближалась группа школьников с экскурсоводом — группа строго следовала предна значенной схеме осмотра, указка экскурсовода то быстро скользила по экспонатам, представляющим второстепенный интерес, то подолгу задерживалась на предметах, имеющих с точки зрения экскурсовода серьезное познавательное значение, — школь ники, стоявшие подальше от экскурсовода, дергали друг друга за рукав, оглядывались по сторонам и хихикали, — экскурсоводы спускались обычно с третьего этажа, где по мещались научная часть и дирекция, — директриса, молодая еще женщина, с звуч ным татарским именем и фамилией известного генерала, чьей женой она была, кра сивая, с кругловатым лицом и удлиненными блестящими черными глазами, была постоянно занята в своем кабинете с какими-то представителями бюрократических ведомств, иногда ошеломляя их каким-нибудь метафизическим вопросом, который она задавала им, или неожиданно вдруг заговаривая с ними о состоянии своего здоро вья, а рядом, в научной части, сотрудники музея, молодые люди и женщины с интел лигентными лицами, невольно внушающими мысль об их еврейском происхождении, оживленно делились последними литературными сплетнями или названивали кому то по телефону, а потом один из звонивших под дружный хохот остальных рассказы вал, как один известный актер (кстати, тоже с еврейской фамилией), подвизавшийся на чтении рассказов Достоевского и часто выступавший в зрительном зале музея, ле жал полдня в ванне, в то время как его жена отвечала, что его нет дома, — кто-то из сотрудников посоветовал позвонить и спросить, не утонул ли он еще, — оттого все так дружно смеялись, а потом вдруг неожиданно входила директриса, и они рассказыва ли ей эту же историю, и по всему было видно, что ей хотелось смеяться вместе с ними, но она напускала на себя строгий вид и у кого-то что-то спрашивала по делу — ей от вечали, но как-то не всерьез и даже заводили с ней какой-то разговор на ее любимые метафизические темы, но так, полушутя, в виде каких-то отдельных замечаний или фраз, которые хорошо были известны всем как ее конек, и она с напускной строгостью отмахивалась от них, но в конце концов не выдерживала и смеялась вместе с ними, и тут же на третьем этаже, если полуподвал считать за этаж, помещалась его кварти ра — в прихожей на специальной подставке стоял зонт с большой загнутой на конце деревянной ручкой и слегка выцветшим черным брезентом — предполагалось, что с этим зонтом он выходил на прогулку, а на вешалке висела какая-то очень старая шля па с большими полями — неужели его? — в первой комнате, кажется гостиной, стояли какие-то старинные шкафы с книгами и два или три небольших дамских столика с потемневшей инкрустацией и низенькой оградой — что-то вроде Гилиного столи ка, — на одном из них лежал листок бумажки, вырванный из тетради, с несколькими фразами, написанными неуклюжим детским почерком, и с подписью «Люба», на сте нах висели семейные фотографии Анны Григорьевны — одной и с детьми — Любой и сыном Федей, — на одной из фотографий, сделанных вскоре после смерти отца, один надцатилетняя Люба выглядит взрослой, вполне сформировавшейся девушкой, что особенно подчеркивается ее распущенными волосами и длинным платьем, прикры вающим ее сапоги, — через несколько лет после смерти отца она разошлась с матерью и поселилась отдельно, устроив у себя что-то вроде салона, где она вела весьма свое вольный образ жизни, так что Анна Григорьевна, увидев однажды, как выносили из церкви девичий гробик, воскликнула даже: «Ах, зачем это не мою дочь выносят!» — а еще через несколько лет Любовь Федоровна уехала за границу, где уже совсем погру зилась в богему, чему отчасти способствовала ее глубокая душевная неуравновешен ность, даже, может быть, психический недуг, — все же в промежутках между своими очередными приступами меланхолии ей удалось написать воспоминания об отце, к которым достоеведы относятся не слишком серьезно, считая многие представленные ею факты неубедительными, а рассуждения — легковесными и необъективными, — в частности, ее попытка причислить Достоевского к норманнам рассматривается прос то как какая-то маниакальная навязчивость — особенно старается в этом направле нии Горнфельд, написавший предисловие к книге Любови Федоровны: малейшее сомнение в принадлежности Достоевского к русской нации Горнфельд воспринимает как величайшее святотатство, почти как личное оскорбление, — сын же, Федя, смахи вал на этой фотографии на старательного, но туповатого гимназистика, с какой-то вырожденческой формой черепа, являвшего собой как бы злую карикатуру на череп своего отца, — потом шла еще какая-то комната, возможно, принадлежавшая Анне Григорьевне, — тоже с фотографиями, даже с какими-то картинами на стенах и не большим рабочим столиком, дальше — еще какая-то комната, проходная, малозамет ная, и, наконец, его кабинет с письменным столом, на котором лежали книги и руко писи, а также папиросные гильзы и коробка из-под табака, и стояли две оплывшие свечи, чернильный прибор и календарь, раскрытый на дате его смерти, а рядом с письменным столом стояла этажерка с книгами, которая, согласно версии Анны Гри горьевны, изложенной ею в «Воспоминаниях», сыграла роковую роль в открывшемся у него легочном кровотечении, когда он ночью сдвинул ее, чтобы достать закатившу юся за нее вставку с пером*, — кровотечение это, быстро прекратившееся, возникло, * В Ленинграде до сих пор ручку, которой пишут, называют вставкой. — Примеч. авт.

однако, с новой силой на следующий день после того, как, по рассказам Анны Григо рьевны, Федора Михайловича сильно раздражил один из его частых посетителей, че ловек очень хороший, но отчаянный спорщик, — в своих «Воспоминаниях» Анна Гри горьевна обходит, однако, молчанием визит в этот день Фединой любимой сестры, Веры Михайловны, приехавшей из Москвы специально по делу о наследстве, — это была та самая сестра, которая жила когда-то на Старой Басманной в Межевом инсти туте и семью которой они с Федей посетили на Масленице вскоре после их женитьбы, когда они приехали в Москву, остановившись в номере гостиницы Дюссо, откуда от крывался вид на заснеженные купола московских церквей и запорошенную снегом улицу с мчащимися по ней санями и экипажами, запряженными тройками лоша дей, — взяв одну из таких троек, закрывшись меховым пологом, они поехали через всю Москву, останавливаясь возле церквей, которые Федя, хорошо знавший Москву, показывал ей с видом хозяина дома, — выйдя из саней, он кланялся и, снимая шапку, крестился на церковь, и она крестилась и кланялась вслед за ним, а потом в гостиной у Веры Михайловны она стоически выдерживала недружелюбные взгляды хозяйки и всей ее родни, которые прочили Феде в жены какую-то родственницу, — она встреча ла эти взгляды и насмешки в упор, глядя исподлобья, с подчеркнуто равнодушным видом разглаживая тесемки на своей юбке, — но пальцы ее дрожали против ее воли и мяли материю, — она чувствовала, что спасительная мачта, за которую она ухвати лась, чтобы ее не смыло в море, готова ускользнуть из ее рук, — она выдержала все эти взгляды и язвительные намеки и еще крепче прижалась к мачте, но никогда не могла забыть этой первой встречи с его московской родней, которая была вполне под стать его петербургским родственникам — этому Паше с его наглой ухмылочкой и Эмилии Федоровне, жене тогда уже покойного его брата Михаила, с ее маленькими колющи ми угольными глазками, — оба они с самого начала неприязненно отнеслись к Анне Григорьевне, рассматривая ее как некую помеху, считая, что Федя обязан всю жизнь помогать им, хотя у Эмилии Федоровны были взрослые дети, которые вполне могли содержать ее, а Паша был просто лентяем, не желавшим работать и только компроме тировавшим Федю, которому каждый раз приходилось краснеть за своего пасынка, когда он пристраивал его в какую-нибудь должность — и Федя помогал ему — сначала еще до отъезда за границу, когда Паша и Эмилия Федоровна буквально физически не отпускали их, загораживая им выход из комнаты и требуя денег, заставив Федю снес ти в заклад свое единственное пальто, и только благодаря ее ангелу-маменьке, давшей деньги его пасынку и невестке и снабдившей деньгами ее и Федю, им удалось вырвать ся тогда из Петербурга и сохранить семью, затем — после их возвращения из-за гра ницы, когда все их имущество описали за долги его покойного брата по табачной фаб рике, — Федя уплатил тогда десять тысяч по векселям, часть которых оказалась подложными, вследствие чего с позором прогорело его издательское дело, тоже нача тое совместно с братом, и сам Федя чуть было не угодил в долговую тюрьму — тут, правда, сама она уже взяла дело в свои руки и стала расправляться с этими кредитора ми-пиявками, — впрочем, и тут не обошлось без финансовой помощи ее маменьки, — кроме Эмилии Федоровны и Паши каждый месяц приходилось платить по пятидеся ти рублей Фединому брату Николаю, больному и спившемуся, — впрочем, Федя вообще никому не отказывал в деньгах — он подавал каждому нищему, иногда одно му и тому же по несколько раз в день, так что однажды в Старой Руссе Анна Григорь евна, обвязав платком себя и детей, встала с ними на пути, где обычно проходил Федя, — «Милый барин, — сказала она, когда Федя поравнялся с ними, — у меня боль ной муж и двое детей», — и Федя тотчас подал своей жене милостыню — она весело расхохоталась, а он пришел в бешенство, усмотрев в этом нечто кощунственное, — «Это то же, — выкрикивал он, когда они все вместе пошли по направлению к дому, — то же, что положить нищему в протянутую руку камень, только здесь наоборот, но дело не в этом, это глумление над лучшими человеческими чувствами, понимаешь ты?» — так что на них даже уже оглядывались, но Анна Григорьевна нисколько не чувствовала себя виноватой, потому что в последние годы Федя просто расточительс твовал со своими подаяниями, почти навязываясь, так что над ним посмеивались сами же пользующиеся его подаянием, — было в этом что-то неестественное, надрыв ное, словно он замаливал какие-то свои прежние грехи или пытался заглушить в себе какое-то противоположное чувство, может быть, даже инстинкт, — оборачивалось же все это каким-то юродством, — главное же, он раздавал направо и налево, нисколько не заботясь о том, что Анне Григорьевне еле хватало на содержание дома, и остава лись еще невыплаченными долги, и Анне Григорьевне, открывшей книжную торгов лю, приходилось до поздней ночи клеить и надписывать конверты для рассылки за казчикам и сверять счета, и одновременно вести хозяйство, и у них были дети, которым нужно было что-то оставить после себя, — единственным проблеском во всем этом, как бы светлым пятном, маячившим в конце длинного темного коридора, было на следство его московской тетки Куманиной, по которому Феде в числе остальной родни полагалась часть Рязанского имения в пятьсот десятин с прекрасным строевым лесом, и хотя Федю как будто мало заботило это, Анна Григорьевна объяснила ему, что это единственное надежное обеспечение их будущего и, главное, будущего их детей, и он неожиданно для себя вдруг сам понял, что так оно и есть, и даже иногда видел себя почти помещиком, показывающим свое родовое имение друзьям и знакомым, или даже воображал себя каким-нибудь земским или хозяйственным деятелем, хотя сами по себе такие мысли были суетными, и он старался подавить в себе этот соблазн, — в это-то время как раз и стало известно, что его любимая сестра Вера Михайловна, про живавшая в Москве, собралась с особой миссией в Петербург: просить Федю отказать ся от своей доли в наследстве тетки Куманиной в пользу сестер, и когда Анна Григорь евна услышала это, светлое пятно, маячившее где-то в конце длинного темного коридора, померкло, а когда Федя стал говорить что-то про своих милых сестер, в осо бенности же про Веру Михайловну, к которой он с детства питал самую нежную лю бовь, она побледнела и, посмотрев на него чужим, холодным взглядом исподлобья, в упор, сказала, отчеканивая каждое слово: «Благодетель человечества нашелся! Вечно танцуешь под дудку своей родни!» — он тоже побледнел и несколько дней после этого был сдержан с Анной Григорьевной, почти даже не разговаривал с ней, и когда Вера Михайловна, прибывшая в Петербург, явилась к ним на обед в сумерки зимнего пе тербургского дня, он подчеркнуто обращался только к ней, как будто Анны Григорь евны вовсе и не существовало, старательно расспрашивал о московской родне, об об щих знакомых, но Вера Михайловна была рассеянна, отвечала односложно, и когда подали суп, она сразу же перешла к делу, объясняя брату, что ему же это будет выгод но, потому что, отказавшись от своей доли в имении, он получит эту долю деньгами, а в Рязанскую губернию ему при его загруженности будет не так-то просто ездить, да и дорога будет отнимать много средств и времени, — он сидел, ничего не отвечая, поту пившись, катая хлебный мякиш, почти не притронувшись к супу, чувствуя на себе выжидательный взгляд Анны Григорьевны, а когда подали второе, Вера Михайловна вдруг отложила вилку и нож и, вынув батистовый платочек, стала усиленно сморкать ся, а потом расплакалась и, плача, прикладывая платок к глазам, стала говорить, что, если он не согласится, то это будет с его стороны бесчеловечно по отношению к сест рам, — не глядя на Анну Григорьевну, он чувствовал на себе ее испытующий взгляд, и этот взгляд казался ему тяжелым и насмешливым, — «Ради Бога, оставьте вы все меня в покое!» — закричал он, оттолкнув от себя тарелку с дымящимся вторым, — с заткну той за воротник салфеткой он вскочил из-за стола и быстрыми шагами прошел к себе в кабинет — захлопнув дверь, он сел за свой стол, подперев голову руками, — сердце его стучало, молотом отдаваясь в ушах, — где-то там, в столовой или в гостиной, слы шались приглушенные голоса, постепенно отдалявшиеся, — вероятно, это Анна Гри горьевна провожала его сестру, — встреча с сестрой, семейный обед, к которому он так готовился, закупив любимые Верой Михайловной еще с детства сласти, — все было испорчено — так им и надо! — ему хотелось что-нибудь разбить, бросить, чтобы было еще хуже, — неожиданно на ладонях своих он почувствовал липкую влагу — в комнате было почти темно — трясущимися руками он зажег одну из двух свечей, стоявших на столе, и в ужасе вскочил со стула — обе руки его были в крови, словно он только что совершил убийство, — машинально он провел рукой по бороде, наверное, желая обте реть руку, но крови на ладони еще только прибавилось, — он схватил крахмальную салфетку, засунутую за воротник во время обеда, — она была мокрой и красной, слов но сигнальный флаг стрелочника, — еще не веря, что это происходит именно с ним, но понимая, что случилось что-то непоправимое, он бросился к двери кабинета, ши роко распахнул ее и изо всей силы крикнул: «Аня!» — и хотя голос его прозвучал сла бо, она услышала его в другом конце квартиры, в прихожей, где она только что, изви нившись за все произошедшее, проводила Веру Михайловну, — она побежала через комнаты, не замечая детей, натыкаясь на мебель, потому что почувствовала, что слу чилось что-то страшное, — оставшиеся два дня жизни он почти не покидал свой ди ван, обитый черной кожей и отгороженный теперь ленточкой от остальной части ка бинета, потому что диван этот, хоть и не был подлинником, но был взят в музей от кого-то из семьи Достоевских, под фотографией Сикстинской Мадонны, подаренной ему кем-то из друзей и повешенной в его кабинете Анной Григорьевной в день его рождения, — прибывший врач, постоянно лечивший его, осмотрел его и сказал, что непосредственной угрозы для жизни больного нет, но вскоре после его приезда у боль ного снова началось кровотечение, и на короткое время он даже потерял сознание — придя в себя, он попросил Анну Григорьевну, стоявшую возле него на коленях, при гласить священника, чтобы исповедаться и причаститься, — священник явился незамедлительно, потому что Владимирская церковь, тонувшая сейчас своими купо лами в зимнем ночном небе, находилась рядом с домом, — всю ночь Анна Григорьев на провела в кабинете мужа, кое-как устроившись в креслах, почти не смыкая глаз, то и дело подходя к спящему, чтобы поправить одеяло или пощупать его лоб, — утром он сказал, что чувствует себя хорошо, так что приехавший врач выразил надежду, что через неделю больной уже будет на ногах, так что он даже пожалел, что слишком пос пешил причаститься, — было ясное зимнее утро, но в чем-то уже неуловимо чувство валась близость весны: то ли в голубом, даже по-летнему синем небе, кусочек которо го проглядывался через окно кабинета, то ли в зазывных голосах торговцев и лотошников, устроившихся в переулке под окнами, то ли в особом, переливчатом зво не колокола Владимирской церкви, — потом он ел белый хлеб с икрой, пил молоко и клюквенный морс, который сготовила для него мать Анны Григорьевны, — сама же Анна Григорьевна на минуту сбегала в лавку и достала для него отборного винограда, который в это время года не всегда легко было купить, — взбегая по лестнице, она по чему-то вдруг вспомнила, как он покупал для нее виноград в Бадене, в особенности же красный, который они ели в вагоне, уезжая оттуда, и еще почему-то вспомнила она, как он бежал через всю платформу с бутербродами, а поезд вот-вот должен был отой ти, — она кормила его, держа тарелку на весу, постлав на грудь больного крахмальную салфетку, сидя на краешке дивана, и ей казалось, что каждая виноградина, съеденная им, вливает в него новые силы, возвращает его к жизни, и в течение дня приходило множество посетителей — из редакции, от цензора, по делам предстоящего пушкинс кого вечера, на котором он должен был читать, или просто интересовавшиеся его здо ровьем — он даже продиктовал ей несколько деловых записок — несколько раз он даже раздражался, превращаясь в прежнего Федю, и она опрометью бросалась выпол нять его капризы, а когда этот обманчивый день подошел к концу, и она уложила всех домашних пораньше спать и сходила на верхний этаж попросить господина не шагать по комнате, потому что Федю это вышагивание всегда раздражало, и занесла несколь ко стенографических записей в свой дневник, а затем постелила для себя на пол тю фяк рядом с диваном, на котором лежал больной, — когда она сделала все это, насту пила ночь, его последняя ночь в этом доме и в этом мире, — несколько раз она просыпалась и, зажегши свечу, вглядывалась в его лицо — оно было бледно, но ды шал он спокойно и ровно, и она, успокоившись, снова засыпала, а утром, когда она открыла глаза, он уже не спал и, повернув голову, смотрел на нее — было в его взгляде нечто такое, отчего сердце ее сжалось, — «Я сегодня умру, Аня», — тихо сказал он, все так же глядя на нее, — она подошла к нему и, взяв его руки в свои, стала уговаривать его, что все обойдется, что доктора считают, что это не опасно, но он, отстранив ее руки, все так же, шепотом, потому что громко говорить он не мог, попросил ее дать ему Евангелие, подаренное ему еще женами декабристов на каторге, с которым он никогда не расставался, с множеством его карандашных пометок на полях, — открыв его наугад, не заглядывая в него, он попросил ее прочесть вслух третий стих сверху, и она прочла: «Иисус же сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам испол нить великую правду», — «Вот видишь, не удерживай, — сказал он, — значит, я умру», — он закрыл книгу, а Анна Григорьевна, став на колени возле него, снова взяла его руку в свою, и он, притянув ее руку к своим губам, поцеловал ее, а потом он заснул и дышал спокойно и ровно, а она стояла на коленях, боясь шелохнуться, чтобы не раз будить его, а когда он проснулся, было уже позднее утро, и он сам завел свои часы, затем попросил дать ему вымыть зубы и помочь одеться, и, когда он стал причесывать волосы, стараясь закрыть ими плешь, и Анна Григорьевна, опасаясь, что ему это стоит слишком больших усилий, взяла у него щетку и сама попыталась сделать это, он раз дражился и стал громко говорить, даже почти кричать, зачем она это делает не в ту сторону, так что она, хоть и испугалась, что раздражение его и громкий разговор мо гут повредить ему, обрадовалась в то же время его раздражительности, которая дава ла ей надежду на выздоровление, поскольку была свойственна ему, но когда он с ее помощью был уже почти одет и стал натаскивать на себя носки, на губах его и на под бородке снова показалась кровь — она немедленно уложила его, стерев кровь с его губ и бороды полотенцем, — он лежал одетый, на своем диване, обитом черной кожей, и более не пытался подняться, — в течение всего дня посетители не переводились, но Анна Григорьевна старалась не пускать их в его комнату, приезжали и уезжали врачи, щупая пульс и выслушивая больного, а затем неопределенно пожимали плечами в ответ на вопросительные взгляды провожавшей их до прихожей Анны Григорьев ны, — с самого утра было сумрачно, весь день на письменном столе его в кабинете го рели две свечи, как будто он сидел и работал и только на минуту отлучился или при лег отдохнуть, — Анна Григорьевна почти не отходила от больного, стоя возле него на коленях и держа его руку в своей, — он почти уже не мог поднять головы, и где-то в середине этого дня, неотличимого от ночи, приехал Паша, и Анна Григорьевна слы шала, как за дверью он завел с кем-то разговор о нотариусе, — и больной, видимо, тоже услышал его голос, потому что кивком головы он показал на замочную скважи ну, намекая на то, что Паша подсматривает, но все-таки он разрешил пустить его к себе, — Паша вошел неслышными шагами и, подойдя к отчиму, наклонился к его руке, но лежавший на диване отдернул руку и покачал головой, давая понять, что он не желает больше видеть Пашу, а потом еле слышным голосом попросил позвать де тей, чтобы попрощаться с ними, и Анна Григорьевна ввела их в комнату, и они, воз можно, на всю жизнь запомнили щекочущее прикосновение бороды отца, когда, под талкиваемые Анной Григорьевной, растерянные и испуганные, они подошли вплотную к дивану и по примеру матери стали на колени возле изголовья, а он, повернув голову, поцеловал их в лоб — сначала Любу, потом Федю, а затем, подняв руку, перекрестил их, — когда дети ушли, он закрыл глаза и лежал неподвижно, так что Анне Григорьев не вдруг показалось, что он не дышит — «Ты спишь?» — тихо спросила она его, низко склонившись над ним, — он открыл глаза, и она снова увидела в них то же выражение, что и утром, и она вдруг поняла, что выражение это была тоска и что он умрет, — и к горлу ее подступил горький ком, и чтобы не разрыдаться в его присутствии, она вы шла из его кабинета и на минуту дала волю своим слезам, уронив голову на рабочий столик, стоявший в ее комнате, так что волосы ее, всегда аккуратно уложенные, раз метались по столу, закрыв ее руки, — она не умела плакать, и поэтому рыдания ее больше походили на смех или начинающуюся истерику — дети с ужасом смотрели на нее, и Марья-кухарка, пожилая рябая женщина, подвязанная платком, растерянно топталась в двери, — а из прихожей и гостиной слышался сдерживаемый звук голосов и покашливание — это друзья, знакомые, визитеры постепенно заполняли квартиру, а иные, осторожно приоткрыв дверь в ее комнату, тихо входили и, остановившись на некотором расстоянии от плачущей, о чем-то перешептывались, — смахнув слезы, поправив волосы, она быстро пошла, почти побежала в комнату умирающего — как она могла оставить его одного хоть на секунду?! — он лежал все так же, на спине, от крыв глаза, глядя куда-то в потолок, как будто силился прочесть что-то, — иногда он шепотом говорил что-то, но речь его казалась бессвязной: «Какие они несправедли вые! (возможно, это относилось к сестрам).

.. Не ветри (возможно — к Анне Григорьев не)... Закрыла ли Марья печку?...Хватит ли винограда?...Как я разоряю вас...» — все это, а также приход Григоровича и другие события, Анна Григорьевна, хотя и несколь ко отрывочно, сумела-таки занести в свой дневник, правда, уже после его смерти, но в тот же вечер, — впрочем, она вообще не потеряла головы и не потеряла, как любят сейчас выражаться, контроля над событиями — посылала за врачами, расплачивалась с кучерами, посылала Марью за льдом, который по предписанью врачей давали гло тать больному, не допустила прихода нотариуса в дом, чего так настойчиво добивался Паша, сообщала посетителям о состоянии здоровья мужа и даже подписала какие-то две или три деловые бумаги, — было около семи часов вечера, и она сменила свечи на его столе, потому что те уже догорели, когда губы его и подбородок снова окрасились кровью, — она вытерла кровь полотенцем, висевшим тут же на спинке стула, и с помо щью Марьи, которую она кликнула, подложила еще одну подушку под его голову, что бы ему было выше, как рекомендовали врачи Кошлаков и фон Бертцель, постоянно лечившие его, — они стояли тут же рядом, попеременно щупая его пульс, иногда при кладывая стетоскоп к его груди и многозначительно переглядываясь, — струйка кро ви снова потекла по углу его рта, словно у раненного в грудь, — Анна Григорьевна вытерла ее, но, когда она отняла полотенце, струйка как ни в чем не бывало осталась на прежнем месте — возобновившееся легочное кровотечение не удалось остановить, и немного крови пролилось даже на подушку, — она снова стояла на коленях возле его дивана, держа его за руку, чуть склонившись над ним, напоминая фигуру скорбящей женщины, часто изображаемую на надгробиях, — он лежал, закрыв глаза, не откры вая их даже на ее зов, когда она, хотя и тихо, но раздельно повторяла его имя, — по видимому, он впал в беспамятство, — а в соседних комнатах были слышны сдержан ные голоса посетителей и то и дело раздавались осторожные звонки в дверь, — она нежно гладила его руку, и иногда ей вдруг начинало казаться, что это у него был при падок, как это с ним случалось много раз, и он просто еще не пришел в себя, и что вот сейчас, через минуту, он откроет глаза, узнает ее и попросит помочь ему встать, а иног да ей казалось, что это просто сон, и что она сейчас проснется и услышит, как он ша гает в своем кабинете, и как позванивает ложечка в его стакане, потому что он ходил вместе со стаканом, в который был налит крепкий чай, но голоса из соседних комнат становились все слышнее и отчетливей, — слышалось уже передвижение ног, чьи-то шаги — все явственнее и все ближе, — наверное, посетители уже входили в его каби нет, и она с ужасом осознавала, что все это происходит на самом деле и что она стоит на коленях перед умирающим мужем — ее мужем, Федей, который приходил к ней каждый вечер прощаться, писал из Эмса, куда он ездил каждое лето лечиться, длин ные, горячие и бестолковые письма или устраивал ей сцены ревности во время своих литературных чтений, когда она перекидывалась с кем-нибудь словом или ему каза лось, что она на кого-то смотрит, а потом они шли домой раздельно, но он не выдер живал, догонял ее и просил простить его, и говорил, что если она не простит, то он тут же на улице станет перед ней на колени, — она прощала его, и они шли вместе — он осторожно поддерживал ее под руку и заглядывал ей в глаза, а потом, на минутку ос тавив ее, забегал в лавку и накупал сладостей — орехов, изюма, конфет, — придя до мой, они пили чай, и он подставлял ей и детям сласти, но если у нее бывал насморк, он раздражался и просил прекратить ее чихать, и ей становилось смешно, и он тоже в конце концов начинал смеяться, — пришедшие проникли уже в комнату умирающе го, столпившись в противоположной части кабинета почтительным полукругом, не смея еще приблизиться к дивану, на котором он лежал, но стоявшая на коленях жен щина, олицетворявшая собою скорбь, чувствовала на себе дыхание этих пришельцев, которые по какому-то неписаному, но неумолимому закону приобретали теперь право над ее мужем, — в их присутствии она могла даже себе позволить плакать и в бессилии уронила голову на руку умирающего, — кто-то стал уговаривать ее встать с колен и хоть немного передохнуть, кто-то услужливо подставил ей стул и осторожно помог ей приподняться, — в окнах кабинета отражались дрожащие огни от двух свечей, стояв ших на письменном стопе, и фотография Сикстинской Мадонны, парившей в облаках с младенцем, висевшая над диваном, на котором лежал умирающий, а за окном была зимняя петербургская ночь — наверное, такая же, как сейчас, с такими же заснежен ными улицами и с таким же ночным небом, в котором тонули купола Владимирской церкви — но когда Анна Григорьевна услышала чьи-то легкие шаги, приближавшие ся к ней, и увидела свою мать, она не выдержала и зарыдала, припав головой к ее груди, и мать ее тоже не выдержала и заплакала, а рядом с умиравшим стоял доктор Кошлаков, чуть склонившись, держа руку на его слабеющем пульсе и поглядывая на свои большие серебряные часы, словно это могло что-нибудь изменить, — огни све чей плашмя падали на лицо умиравшего, своей белизной почти сливавшееся с по душкой, если бы не темные тени, легшие вокруг глаз, и борода, казавшаяся черной, — он лежал в своем костюме, который утром помогла ему надеть Анна Григорьевна, словно человек, только что получивший смертельное ранение, — грудь его судорожно поднималась, и там внутри слышалось непрекращающееся клокотанье, поднимавше еся к горлу и вырывавшееся наружу через рот и нос в виде кровянистой пены, и Анне Григорьевне, снова ставшей на колени возле дивана, на какое-то мгновенье вдруг сно ва начинало мерещиться, что у него только что был припадок, потому что после при падка у него почти всегда показывалась пена у рта и что-то булькало в груди, и что все это пройдет, и он сейчас откроет глаза, и позовет ее, но толпа визитеров, расположив шись амфитеатром, заняв почти полкомнаты, неумолимо надвигалась, и во главе всех этих зрителей шествовал высокий и седой Григорович, этот «французишко», как сов сем недавно окрестил его умиравший, когда на одном из своих литературных чтений он увидел, как Григорович поцеловал руку Анны Григорьевны, — это была одна из тех сцен ревности, которые он устраивал Анне Григорьевне в последние годы своей жиз ни, — Григоровича он никогда особенно и не любил, но после этой истории стал гово рить о нем зло и ехидно, называл его почему-то вральманом и бесцеремонно отделы вался от его общества, — впрочем, тут могло быть и какое-то поздно пришедшее к нему прозрение, а может быть, только смутная догадка — в те далекие годы, когда па наевцы травили его, именно Григорович, живший тогда вместе с ним и выступавший в роли его покровителя и чуть ли не благодетеля, снесшего «Бедных людей» Некрасо ву, именно он, как это потом стало доподлинно известно из воспоминаний Панаевой, будучи человеком общительным, передавал панаевцам — Тургеневу, Некрасову и Бе линскому — горячие и неосторожные слова, высказываемые автором «Бедных лю дей» в порыве откровения своему доброжелателю и почти что соседу по комнате, а потом возвращал ему насмешливые, а иногда едкие высказывания этих людей о нем, сея и разжигая таким образом вражду, — мать Григоровича действительно была фран цуженкой и даже, кажется, актрисой или танцовщицей, и молодой Григорович, высо кий, длинноногий и немного жуир, был всегда устроителем и предводителем балов, выделывая самые изысканные и трудные «па» с необычайной легкостью, ведя за со бой в кадрили все пары, становясь на колено перед своей дамой с каким-то особым изяществом и выделанностью, — сейчас он тоже почти что дирижировал, то чуть под вигаясь вправо и увлекая за собой толпу визитеров, то поднимаясь на цыпочки, стано вясь даже на пуанты, делая несколько воздушных шагов по направлению к дивану, и визитеры, повинуясь его знаку, тоже продвигались вперед — впрочем, все это могло только казаться Анне Григорьевне, потому что она стояла на коленях возле дивана, низко склонив голову над лицом умирающего, и не могла видеть, что происходило в комнате позади нее, — она могла только чувствовать и догадываться, и, кроме того, судя по ее отрывочным записям, сделанным в дневнике, Григорович заезжал днем, но, с другой стороны, почему бы ему, человеку столь светскому и общительному, к тому же бывшему другу умиравшего, было не остаться, чтоб уж досмотреть все до кон ца? — теперь мать Анны Григорьевны сидела на стуле, положив руки на плечи дочери, стоявшей на коленях возле изголовья дивана, — впрочем, иногда она покидала дочь на несколько минут, чтобы пойти присмотреть за детьми, которые уже третий день были без присмотра, и тогда толпа, теснившаяся в комнате, почтительно раздвига лась, чтобы дать ей дорогу, — теперь в окне, за которым лежала черная петербургская ночь, отражались только Мадонна с младенцем, парившие в облаках, лишенные сво их традиционных святых почитателей, потому что надвигавшаяся толпа загородила свечи, горевшие на столе, и пламя их уже не могло отражаться в окнах, — доктор Кош лаков, иногда чуть склонившись над диваном, щупал совсем уже слабый и неровный пульс умирающего, больше, очевидно, для приличия, а когда приехал доктор Череп нин и, присоединившись к своему коллеге и вынув из кармана жилета такие же боль шие, как у Кошлакова, серебряные часы на серебряной цепочке, приложил свою руку к запястью умирающего, пульса уже почти нащупать нельзя было — оставалась еще только какая-то тонкая, еле уловимая ниточка, еще связывающая его с этим миром, но и она слабела с каждой минутой, — умирающий неотвратимо погружался в глубо кую бездонную пропасть, напоминающую кратер вулкана, — ему же казалось, что он взбирается сейчас на самую высокую гору в мире, — она была намного выше тех, на которые он когда-либо всходил или пытался взойти, и ему казалось, что шел он уди вительно легко по какой-то прямой, светлой, хрустальной дороге, — он шел с такой легкостью, словно не восходил, а спускался вниз, порой ему даже казалось, что он ле тит на каких-то невидимых крыльях, и в конце этой дороги, на самой вершине горы, сияло яркое солнце, отражаясь в хрустале, по которому он скользил, и, когда он до стиг вершины и солнце на миг ослепило его;

он увидел, как низки и ничтожны были те горы, на которые он карабкался ранее, — все они были просто жалкими холмика ми, и с вершины этой гигантской горы ему открылась не только вся земля с суетой ее обитателей, но вся вселенная с яркими огромными звездами, и на мгновение ему от крылись страшные тайны этих отдаленных планет, но солнце в ту же минуту погасло, и он погрузился в страшный, бездонный мрак, — круг зрителей почти полностью сом кнулся, и еле уловимый вздох облегчения и сдержанный шепот прошлись по рядам присутствовавших, как это бывает в театре, когда после кульминации наступает раз вязка, — последнее биение сердца констатировал доктор Черепнин, приставивший стетоскоп к груди умиравшего и затем хранивший этот стетоскоп как семейную ре ликвию, — согласно Анне Григорьевне, это произошло в восемь часов тридцать во семь минут вечера — находившийся в толпе зрителей литератор Маркович, написав ший заметку в газете о последних часах его жизни, зарегистрировал момент кончины в восемь часов тридцать шесть минут, — публика медленно расходилась с приличест вующими моменту скорбными лицами, выражение которых, однако, менялось в сто рону даже некоторой оживленности по мере продвижения к прихожей, равно как и шепот, постепенно переходивший то в светский разговор, то в деловую беседу, и впе реди всех был, конечно же, Григорович, выделывающий на лестнице свои замыслова тые «па», приглашая расходившихся визитеров последовать своему примеру, — после ухода гостей во всех комнатах зажгли свет, словно в доме был какой-то праздник, две ри стояли почти что открытыми, а к моменту обмывания тела неожиданно пришел брат Анны Григорьевны, приехавший утром из Москвы и ничего не знавший о кончи не шурина, и только топтавшиеся на лестнице несколько простолюдинов в чуйках, попросивших его похлопотать о заказе на гроб для какого-то помершего сочинителя, навели его на страшную мысль, и через несколько мгновений Анна Григорьевна уже рыдала у брата на плече, а в момент обмывания тела приехал Суворин прямо из теат ра, где он смотрел драму Гюго с госпожой Стрепетовой, и его поразила белизна тела умершего и то, как тело это, бывшее теперь только оболочкой, переворачивая, клали на солому, которая на каторге, наверное, столько раз служила подстилкой для бывше го уже теперь обладателя этого тела, — к двенадцати же часам ночи все было гото во — почивший лежал на столе, поставленном по диагонали, с лицом строгим и уми ротворенным, как это бывает у всех мертвецов и каким изобразил его Крамской, пришедший на следующее утро с мольбертом и красками, и над головой его, под ико ной, была зажжена лампада, а в скрещенные на груди руки были вставлены свечи, и до четырех или пяти утра во всех комнатах горели огни, а сейчас все окна в доме, на против которого я стоял, были темны, словно там теперь никто не обитал, и только в окнах угловой грани дома, олицетворяющей, по-видимому, как и все углы домов, ко торые он выбирал для жилья, вершину, к которой он постоянно стремился, только в этих окнах мерцали и переливались какие-то неясные блики — наверное, далекие от блески огней ночного карнавала на Невском, и так же темны были огромные зеркаль ные окна погруженного в сон Кузнечного рынка и небольшие зарешеченные окна Владимирской церкви, в которой размещался какой-то склад или база, — ветер на пе рекрестке задувал со всех четырех сторон, поднимая снег и образуя подобие мете ли, — я подошел вплотную к дому — на табличке, висевшей возле угла дома, было написано: «Улица Достоевского», — но мне почему-то хотелось считать ее «Ямской», как она и называлась до ее переименования, — я пошел мимо этого дома по Ямской, обозначенной прямой цепочкой редких и тусклых фонарей, теряющихся где-то вда ли, мимо других таких же или почти таких же домов, казенных, четырех- или пяти этажных, с глубокими черными подворотнями, ведущими в типичные петербургские дворы-колодцы, — в один из таких дворов я даже зашел, чтобы больше ощутить коло рит, — из пустынного двора, заключенного в четыре внутренних стены дома, через глубокую черную подворотню можно было пройти в следующий двор, такой же пус тынный и четырехугольный и тоже с подворотней, ведущей в следующий двор, — я шел по почти безлюдной заснеженной Ямской с наметенными вдоль тротуара сугро бами, вокруг которых поигрывала метель, и ботинки мои, подсвечиваемые снегом, возвращали ему световые пятна, словно я был обут в белые валенки, — шел мимо ка зенных толстостенных домов с молчаливыми темными или тускло светящимися ок нами, словно электричество горело вполнакала, или как будто там вообще горели коптилки, как это бывало во время войны, а возле подъезда одного из домов висело аккуратно пришпиленное объявление с надписью: «Закрывайте плотно дверь, эко номьте тепло», и мысленно я увидел перед собой блокадный Ленинград, такой, каким я представлял его себе по газетам, книгам и рассказам очевидцев, в особенности же по рассказам Гили, — наверное, этому городу и до сих пор не хватало тепла, или так была неистребима память о страшной зиме, — Ямская улица, не сворачивая, перешла в ка кую-то такую же прямую и заснеженную, с такой же теряющейся вдали цепочкой фо нарей, — что, собственно, мне надо было здесь? — почему меня так странно привлека ла и манила жизнь этого человека, презиравшего меня («заведомо», «зазнамо», как он любил выражаться) и мне подобных? — и не поэтому ли я пришел сюда под покро вом ночи и шел, словно вор, по этим пустынным и безлюдным, запорошенным сне гом улицам? — не поэтому ли, посещая его музей-квартиру на Кузнечном или какие либо другие места, связанные с ним, я держался как-то в сторонке или позади, словно попал сюда случайно и словно все это меня не очень интересует? — и не были ли мои «давешние» (как он бы сказал) ночные видения у Гили, в которых он в конечном сче те обращался в Исая Фомича, лишь жалкой попыткой моего подсознания «узаконить» мою страсть? — улица, по которой я шел, все так же отбрасывая световые пятна свои ми ботинками-валенками, могла завести меня слишком далеко, в незнакомый район, из которого мне трудно было бы выбраться, — я повернул в один из боковых переул ков и впереди увидел спасительную Лиговку с ее трамваями, — переулок назывался, кажется, Свечным, и тут же отходила от него какая-то Боровая улица, — названия пе реулка и улицы были старыми, как и сто лет назад, и я подумал, что он, наверное, не один раз проходил здесь, — на развилке этих двух улиц стояла не то какая-то старая часовня, не то обезглавленная церковь, окруженная белым искрящимся снегом, — здесь было совсем почти светло — то ли от близости Лиговки, то ли от искрящегося снега, и какая-то семья — родители, плохо и бедно одетые, и с ними девочка лет семи или восьми, тоже в очень худом пальтишке, — шла мимо этой бывшей часовни или церкви — лица у них были белые, чухонские, — отец, шедший чуть сзади нетвердой походкой, догнал жену с девочкой, и они все втроем неожиданно повалились в суг роб, — девочка вскочила первой и, отряхиваясь от снега, стала что-то быстро и горячо выговаривать родителям, которые никак не могли подняться, а когда поднялись и пошли, то я увидел, что и мать девочки идет нетвердой походкой, — девочка пошла впереди, словно поводырь, или, может быть, просто стыдясь своих родителей, — в ореоле фонарей Свечного переулка медленно кружились снежинки — я приближался к Лиговке, а где-то позади меня осталась полутемная, бесконечно прямая улица, вся заснеженная, с поземкой, наметающей сугробы, с молчаливыми казенными домами и с самым молчаливым и темным из них — угловым.

Несколько минут спустя я уже ехал на трамвае к Гилиному дому, а еще через полчаса мы уже снова беседовали с Гилей, сидя на бывшем Мозином диване, и она рассказывала мне про блокаду, про Мозю, про тридцать седьмой год, а за окнами лежала зимняя петербургская ночь, и когда внизу на улице с грохотом проносились трамваи, весь дом вместе с Мозиной лампой вздрагивал, словно корабль, стоящий у причала.

Pages:     | 1 | 2 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.