WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 26 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы ТОМАС МАНН Иосиф и его братья IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 © Томас Манн. Иосиф и его братья. Перевод с немецкого Соломона Апта. М., 1991. ...»

-- [ Страница 7 ] --

Поразительно! Это Он разбил Тиамата, рассек на части дракона хаоса;

это Ему, его богу, причитался крик ликованья, которым при сотворении мира приветствовали боги Мардука, крик, который повторяли в день нового года Аврамовы земляки. Порядок и все благодетельно надежное шло от него. Ранние и поздние дожди выпадали в надлежащее время благодаря Ему.

Он указал страшному морю, остатку потопа, жилищу Левиафана, пределы, которых оно и при самом яростном натиске не могло перейти. Он заставил животворное солнце вставать, подни маться к вершине и совершать свое вечернее сошествие в ад, а луну — отмерять время неиз менным чередованьем состояний. Он усеял небо звездами, соединил их в прочные созвездья и размерил жизнь животных и людей, питая их сообразно временам года. Из краев, где никто не был, падал снег и увлажнял землю, диск которой Он поместил на воде, благодаря чему суша не колебалась и не шаталась, разве что изредка. Сколько блага, пользы, добра!

Но как человек, убивающий врага, прибавляет, благодаря победе, его качества к своим, так бог, рассекая на части чудовище хаоса, усвоил, по-видимому, его естество и, возможно, только благодаря этому достиг законченности и совершенства, дорос до полного величия сво ей живой природы. Борьба между светом и тьмой, добром и злом, ужасом и благом на земле не была, как думали люди Нимрода, продолженьем давнишней борьбы Мардука против чу довища Тиамата;

и тьма, и зло, и все непредвидимо-страшное, землетрясенье, грохочущая молния, затмевающие солнце рои саранчи, семь злых ветров, пыльная буря абубу, шершни и змеи тоже были от бога, и если его называли владыкой повальных болезней, то потому, что он и насылал их и врачевал. Он был не добром, а всем вместе. И он был свят! Свят не своей добротой, а своей живой и сверхживой природой, свят своим величием и своей страшностью, он был жуток, грозен, смертельно опасен, так что всякая оплошность, всякая ошибка, малей шая неосторожность в обращении с ним могли иметь самые ужасные последствия. Он был свят;

но он и требовал святости, и то, что он требовал ее самим фактом своего существования, придавало святому более значительный смысл, чем если бы оно сводилось к простой мнитель ности;

осторожность, к которой он призывал, становилась в силу того, что он к ней призывал, благочестием, а живая величавость бога — мерилом жизни, источником чувства вины, бого боязненностью, которая была хожденьем в чистоте перед величием бога.

Бог существовал, и Авраам ходил перед ним, освященный в душе объективной Его бли зостью. Они были двуедины, это были «я» и «ты», которое тоже говорило «я» и называло другого «ты». Верно, что свойства бога Аврам открыл благодаря собственному душевному величию — без него он не сумел бы открыть и назвать их, и они остались бы скрыты. Но по этому бог все-таки оставался вне Авраама и вне мира могущественным «ты», которое гово рит «я». Он был в огне, но не был огнем, — отчего было бы большой ошибкой поклоняться огню. Бог сотворил мир, в котором встречались такие огромности, как буря или Левиафан.

Это следовало принимать во внимание, чтобы иметь представленье или если не представле нье, то хоть какое-то сужденье о его, бога, собственной объективной величине. Он непремен но должен был быть гораздо больше всех своих творений и так же непременно вне таковых.

Он назывался Макомом, пространством, потому что он был пространством мира, но мир не был его пространством. Он был и в Аврааме, который познал Его благодаря Ему. Но это-то и придавало силу и вес собственному «я» праотца, и это веское, сильное богом «я» отнюдь не собиралось исчезнуть в боге, слиться с Ним и перестать быть Авраамом, нет, оно очень смело и твердо противостояло Ему — разумеется, на огромном расстоянии от Него, ибо Авраам был только человеком, перстью земной, хотя и связанной с Ним познанием и освященной вели чественным существованием бога в качестве «ты». На такой основе бог заключил с Аврамом вечный завет, этот многообещающий для обеих сторон договор, к которому Господь относился настолько ревниво, что требовал от Своего народа безраздельного, без какого бы то ни было заигрыванья с другими богами, которых был полон мир, поклоненья. Это было примечатель но: с Авраамом и с его заветом в мире появилось нечто такое, чего прежде в нем не было и чего народы не знали, — проклятая возможность нарушить завет, отпасть от бога.

Многому еще относительно бога мог научить праотец, но он не мог ничего рассказать о боге — как могли рассказать о своих богах другие. О боге не было никаких историй. Это было, может быть, самое примечательное — мужество, с каким Аврам сразу, без церемоний и без историй, установил и выразил существование бога, сказав «бог». Бог не возник, он не был рожден, не вышел из женского чрева. Да и не было рядом с ним на престоле никакой женщины, — никакой Иштар, Баалат и богоматери. Как это могло быть? Достаточно было призвать на помощь свой разум, чтобы понять, что в свете всех качеств бога иначе и быть не могло. Он посадил в Эдеме древо познанья и смерти, и человек отведал его плодов. Родить и умирать было уделом человека, но не бога, и рядом с ним не было никакой божественной женщины, потому что он не нуждался в познанье, будучи сразу в одном лице и Баалом и Баа лат. Не было у него и детей. Ибо не были ими ни ангелы и Саваоф, которые служили ему, ни подавно те исполины, которых родили несколько ангелов с дочерьми человеческими, соблаз нившись распутством оных. Он был один, и это был признак его величия. Но если одиночество безбрачно-бездетного бога объясняло его повышенно ревнивое отношение к союзу с челове ком, то, конечно, с одиночеством же были связаны отсутствие у него историй, невозможность что-либо о нем рассказать.

Однако невозможность эта была, с другой стороны, лишь относительна, она относилась лишь к прошлому, но не к будущему, — если предположить, что слово «рассказывать» при менимо к будущему и будущее можно рассказывать, пусть даже в форме прошлого. Одна ис тория у бога, во всяком случае, была, но она касалась будущего, будущего, настолько для бога прекрасного, что его настоящее, как ни было оно великолепно, не могло с ним сравниться;

и то, что оно не могло с ним сравниться, придавало величию и священному могуществу бога, вопреки им самим, оттенок ожиданья и неисполненного обета, попросту говоря — страданья, и, пренебрегая этим оттенком, нельзя было вполне понять союз бога с человеком и его, бога, ревнивое к нему отношенье.

Настал день, самый поздний и самый последний, и лишь он принесет осуществление бога. Этот день был концом и началом, уничтоженьем и возрожденьем. Мир, этот первый или, может быть, не первый мир, рассыпался прахом во всеобъемлющей катастрофе, хаос, первобытное безмолвие вернулись опять. Но затем бог начнет все заново, и еще чудеснее — владыка уничтоженья и воскресения. Из тоху и боху, из ила и мрака слово его вызвало новый космос, и громче, чем в прошлый раз, ликовали зрители-ангелы, ибо обновленный мир пре восходил старый во всех отношениях, и бог восторжествует в нем над всеми своими врагами.

Вот оно что: по скончании дней бог будет царем, царем царей, царем над людьми и бо гами. Но разве он не был им уже сегодня? Был, но незаметно, в сознании Аврама. А не явно, не общепризнанно, не вполне, следовательно, осуществившись. В последний и первый день, день уничтоженья и воскресения, назначено было осуществиться неограниченному владычес тву бога;

из оков, в которых оно еще находилось покамест, его безусловное величие восстанет во всеувиденье. Никакой нимрод не поднимет на Него своих бесстыдных уступчатых башен, только перед Ним будут люди преклонять колени, и никого другого не станут славить челове ческие уста. А это значило, что наконец и в действительности бог станет владыкой и царем над всеми богами, каким он вправду был искони. Под звуки десяти тысяч косо воздетых труб, под пенье и грохот пламени, под град молний, величественный и ужасный, он грядет через мир, оцепеневший в земном поклоне, к престолу, чтобы у всех на виду и навеки взять власть над действительностью, которая была Его правдой.

О, день апофеоза господня, день обетованья, ожиданья и исполненья! Он включит в себя, это следовало заметить, и апофеоз Авраама, чье имя станет впредь благословением, которым будут приветствовать друг друга поколенья людей. Таков был обет. Но то, что громовой этот день был не в настоящем, а в конечнейшем будущем и его нужно было дожидаться, — это-то и вносило в сегодняшний лик бога оттенок страданья, оттенок никак не сбывающейся надежды.

Бог был в оковах, бог страдал. Бог был в неволе. Это смягчало его величие, делало его пред метом утешительного поклонения для всех страждущих и ожидающих, не великих, а малых в мире, вселяло в сердца их презрение ко всему похожему на Нимрода, ко всему бесстыдно гро мадному. Нет, у бога не было таких историй, как у Усира, страдальца земли Египетской, рас терзанного на куски, похороненного и воскресшего, или как у Адона-Таммуза, оплакиваемого флейтой в ущельях, владыки овчарни, которому Ниниб, вепрь, разорвал бок и который спус тился в темницу, чтобы воскреснуть. Запретно было и думать, что бог имел какое-либо отно шение к историям природы, которая чахла в печали и цепенела в страдании, чтобы, согласно закону и обету, обновиться среди смеха и буйства цветов;

к зерну, что гнило во мрака земли, чтобы пустить росток и восстать;

к смерти и к полу;

к порочной священности Мелех-Баала и его культа в Тире, где мужчины в исступлении помешательства с мертвецким бесстыдством приносили в жертву этому чудовищу свое семя. Не дай бог, чтобы Он имел что-либо общее с такими историями! Но то, что он томился в оковах и был ожидающим богом будущего, со здавало известное сходство между Ним и теми страждущими божествами, и именно поэтому Аврам вел в Сихеме с Мелхиседеком, священником Баала завета и Эльэльона, долгие беседы о том, тождественны ли этот Адон и Авраамов господь, и если да, то до какой степени.

А бог поцеловал кончики своих пальцев и, к тайной досаде ангелов, воскликнул: «Прос то невероятно, до чего основательно эта персть земная меня познает! Кажется, я начинаю делать себе имя с ее помощью? Право, помажу ее!» ГОСПОДИН ПОСЛАНЦА Вот каким в общем-то человеком изображал Авраама Елиезер ученику своим языком.

Но, говоря, этот язык внезапно раздваивался и говорил о нем также и по-другому, совсем иначе. Тот, о ком говорил этот достопочтенно змеиный язык, был все еще Аврамом, челове ком из Уру или, собственно, Харрана, — и язык этот называл его прадедом Иосифа. Что при трезвом взгляде на дело Аврам им не был — тот Авраам, о котором еще только что говорил язык Елиезера, беспокойный подданный Амрафела, царя Синеарского, — что ни один прадед не жил за двадцать поколений до своего правнука, это знали оба — и старик и мальчик. Но смотреть сквозь пальцы им надо было не только на эту неточность;

ибо Авраам, о котором, сбиваясь, путаясь и раздваиваясь, говорил теперь этот язык, не был и тем, кто жил в те давние времена и стряхнул со своих ног прах Синеара, а был, пожалуй, еще более далекой фигурой, просвечивавшей сквозь образ беспокойного синеарца, и взгляд мальчика так же терялся в этой прозрачности, как и в той, что звалась «Елиезер», — прозрачности, естественно, все более светлой;

ибо то, что просвечивает, есть свет.

Тогда всплывали все истории, принадлежавшие тому полушарию, где господин и слуга прогнали врагов за Дамашки не с тремястами восемнадцатью рабами, а вдвоем, но с помощью высших сил, и где посланцу Елиезеру «земля скакала навстречу»;

история о предсказанном рождении Авраама, о том, как из-за него убивали всех мальчиков, о том, как он провел детство в пещере и его кормил ангел, а мать его бродила и искала его. Это походило на правду;

в чем то и как-то это соответствовало действительности. Матери всегда бродят и ищут;

у них много имен, но они бродят по свету и ищут бедное свое дитя, уведенное в преисподнюю, убитое, растерзанное. На сей раз она звалась Амафлой или Эмтелаи, — пользуясь этими именами, Елиезер допускал, вероятно, вольное переосмысленье, мечтательно путал одно с другим;

ибо больше, чем матери, они подходили кормящему ангелу, который, для вящей наглядности этого эпизода, принимал также, согласно раздвоенности языка, облик козы. Когда мать халдеянина называли «Эмтелаи», это Иосифу тоже казалось верхом мечтательности и сказывалось на выражении его глаз, ибо имя это недвусмысленно означало «Мать моего возвышенного», то есть попросту «богоматерь».

Заслуживал ли почтенный Елиезер какого-либо упрека за то, что он так говорил? Нет.

Истории опускаются, подобно тому как бог становится человеком, они как бы омещанивают ся и делаются земными, но из-за этого не перестают разыгрываться и наверху, и могут быть рассказаны также и в небесной их форме. Иногда, например, старик утверждал, что сыновья Хеттуры, которую Аврам на старости лет взял в наложницы, — Медан, Мадиан, стало быть, Иокшан, Симран, Ишбак и как там их еще звали, — что эти сыновья «сверкали, как молнии» и что Аврам выстроил им и их матери железный город такой высоты, что в него никогда не заглядывало солнце и он освещался одними лишь самоцветами. Слушатель Елиезера должен был быть совершенным тупицей, чтобы не понять, что под этим тускло светящимся городом подразумевается преисподняя, царицей которой Хеттура, значит, и представала в этой карти не. В этой неоспоримой картине! Да, Хеттура была простой ханаанеянкой, которую Авраам на старости лет удостоил своей постели, но она была матерью ряда аравийских родоначальников и владык пустыни, как была матерью одного из таких владык египтянка Агарь;

и если Елиезер говорил о сыновьях, что они сверкали, как молнии, то это значило только, что он видел их двумя глазами, а не одним, под знаком одновременности и единства двух качеств: и главарями бедуинов, бродягами, и сыновьями и князьми преисподней, как то было с Измаилом, непра ведным сыном.

Бывали мгновенья, когда и о Сарре, жене праотца, старик говорил в странных тонах. Он называл ее «дочерью оскопленного» и «высочайшей на небе». Он добавлял, что она носила копье, а с этим как нельзя лучше вязалось то, что первоначально она звалась Сарой, то есть «героиней», и лишь бог низвел и уменьшил ее до Сарры, то есть до простой «госпожи». То же самое случилось и с ее братом-супругом;

ибо «Аврам», что значит «высокий отец» и «отец высоты», был уменьшен и низведен до «Авраама», то есть отца множества, огромного рели гиозно-физического потомства. Но разве поэтому он перестал быть Аврамом? Отнюдь нет.

Шар катился, только и всего;

и язык, раздвоившийся в Авраме и Аврааме, говорил о праотце то так, то этак.

Отец страны Нимрод хотел его сожрать, но он ушел от его алчности, был вскормлен в пещере козою-ангелом, а подросши, сыграл с этим прожорливым царем и его истуканьим величьем такую шутку, что тот, можно было сказать, познакомился с серпом. Прежде чем праотец сел в каком-то смысле на Нимродово место, ему пришлось многое претерпеть. Он содержался в узилище, и весело было слышать, что даже это местопребыванье он использо вал для того, чтобы навербовать прозелитов и обратить к высшему богу стража ямы-темницы.

Его будто бы отдали в жертву тифоническому жару, то ли сунув в печь для обжига извести, то ли — Елиезер рассказывал об этом по-разному — отправив на костер, и это тоже было от мечено печатью правды, ибо Иосиф отлично знал, что и поныне еще во многих городах справ лялся «праздник костра». Но разве существуют праздники, не основанные на том или ином воспоминании, беспочвенные, нереальные праздники? Разве на благочестивом маскараде в день Нового года и сотворения мира люди воспроизводят события, высосанные из пальца у себя или у кого-либо из ангелов и никогда не происходившие? Человек ничего не выдумывает.

Спору нет, он премудр с тех пор, как поел от дерева, и в этом отношенье ему не так уж и дале ко до бога. Но как ему, при всей его премудрости, додуматься до чего-то, чего на свете нет? И значит, с костром все так и было.

По Елиезеру, Авраам являлся основателем и первоправителем города Дамашки. Это свидетельство просто излучало свет;

ведь обычно города закладываются не людьми, и у тех, кого называют их первоправителями, обычно не бывает облика человека. Даже Хеврон, име нуемый Кириаф-Арбой, возле которого они с Елиезером сейчас находились, был заложен не человеком, а, как, по крайней мере, утверждала молва, великаном Арбой или Арбаалом. Ели езер, впрочем, твердо стоял на том, что Авраам основал и Хеврон. Но этим старик, возможно, вовсе не противоречил и не собирался противоречить распространенному мнению;

что пра отец обладал исполинским ростом, вытекало уже из того, что он, по словам Елиезера, делал шаги шириной в версту.

Удивительно ли, что в иные туманно-мечтательные мгновенья образ его предка, основа теля городов, сливался у Иосифа в прозрачной далекости с образом того вавилонского Бела, который построил башню и город и стал богом, после того как побывал человеком и был по хоронен в могиле Бела? У Авраама все было, казалось, наоборот. Но что значит в данном слу чае «наоборот» и кто скажет, кем он был сперва и где родина историй — вверху или внизу?

Они — это настоящее время того, что вращается, единство двоичности, памятник под назва ньем «Одновременность».

РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ. ИОСИФ И ВЕНИАМИН РОЩА АДОНИСА В получасе ходьбы от широко раскинувшегося поселенья Иакова, от его шатров, хле вов, загонов и амбаров, ближе к городу, был овраг, весь заросший крепкоствольными, похо жими на невысокий лес кустами мирта и считавшийся у жителей Хеврона священной рощей Астарот-Иштар или скорей даже ее сына, брата и мужа — Таммуза-Адони. Там воздух был полон приятной, хотя летом и душной пряности, и пахучая эта чаща не составляла сплошного массива зарослей, а была переплетеньем случайных извилистых прогалин, которыми мож но было пользоваться как тропинками, и в самой глубокой точке лощины находилась воз никшая несомненно благодаря корчеванью поляна святилища: посреди нее была сооружена четырехгранная, выше человеческого роста, каменная пирамида с высеченными символами плодовитости, маццеба, являвшаяся, видимо, и сама символом плодовитости, а на цоколе пи рамиды стояли дары — глиняные сосуды с землей, пускавшей зеленовато-белые ростки, и приношения более затейливые, например, склеенные четырехугольником деревянные планки с натянутым на них холстом, на котором странно выдавалась нескладная, зеленая, словно бы закутанная человеческая фигура: покрыв контур мертвеца на холсте перегноем, женщины-да роносительницы засеяли его пшеницей, которую поливали, а когда она взошла, подстригали, и поэтому фигура лежала на земле зеленым рельефом.

Сюда Иосиф часто приходил с Вениамином, родным своим братом, который, достигнув уже восьмилетнего возраста, начал выходить из-под опеки женщин и охотно присоединялся к первенцу своей матери, — толстощекий малыш, не разгуливавший уже голышом, а носив ший длинное, до колен, одеянье из синей или бурой шерсти с вышивкой по краю и коротки ми рукавами. У него были красивые серые глаза, которые он поднимал к старшему брату с выраженьем яснейшего доверья, и густые, металлического отлива волосы, покрывавшие его череп от середины лба до затылка, как толстый зеркальный шлем с вырезами для ушей, таких же маленьких и крепких, как его нос и короткопалые руки, одну из которых он всегда давал брату, когда они вместе шагали. Нрава он был ласкового, приветливость Рахили была в нем.

Но на маленьком этом человечке лежала и тень робкой грусти, ибо учиненное им в досозна тельном состоянье не осталось ему неизвестным: он знал час и причину смерти матери, и его постоянное чувство трагически невинной вины подкреплялось отношением к нему Иакова, которое отнюдь не было лишено нежности, но определялось мучительной робостью. Так что отец скорее избегал, чем искал его общества, но время от времени горячо и подолгу прижимал к сердцу своего младшего, называл его Бенони и говорил ему на ухо о Рахили.

Поэтому малышу, когда он перестал держаться за юбки женщин, было не очень легко с отцом. Тем сильнее привязывался он к своему единоутробному брату, которым всячески вос хищался и который, хотя всякий при виде его улыбался и поднимал брови, был довольно оди нок, а значит, мог нуждаться в такой привязанности, да и сам остро чувствовал естественное свое единство с малышом, отчего и взял его в друзья и поверенные — настолько даже пренеб регая разницей в возрасте, что Вениамина это больше, пожалуй, смущало и затрудняло, чем наполняло счастьем и гордостью. Да, умный и распрекрасный «Иосеф» — так произносил Бенони имя брата — рассказывал и доверял ему больше, чем вмещало его младенчество, и как ни старался он вобрать в себя эти речи, они сгущали тень меланхолии, лежавшую на ма леньком матереубийце.

Рука в руке, уходили они подальше от масличного сада Иакова на холме, где сыновья служанок собирали и давили маслины. Они прогнали оттуда Иосифа после того, как он донес отцу, который сидел на скотном дворе и принимал отчет у стоявшего перед ним Елиезера, что по их вине почти на всех деревьях перезрели плоды и масло поэтому получалось грубое, и к тому же братья, по его мнению, слишком рьяно давили и мяли плоды в маслобойнях, вместо того чтобы осторожно выжимать из них сок. После того как отец отчитал братьев, Дан, Не ффалим, Гад и Асир, с простертыми руками и перекошенными ртами, велели доносчику, или даже клеветнику, убраться прочь. Иосиф позвал Вениамина и сказал ему:

— Пойдем на наше место.

По дороге он говорил:

— Я выразился: «почти на всех деревьях» — согласен, это было преувеличение, обыч ное дело, когда говоришь. Скажи я «на многих», получилось бы точнее, это я признаю, ведь я же сам взбирался на то старое, трехствольное дерево, что за оградой, я собирал маслины и бросал их на подстилку, а братья, увы, сбивали плоды камнями и палками, и я собственными глазами видел, что уж на старых-то деревьях — не буду говорить об остальных — плоды дейс твительно перезрели. А они делают вид, будто я вообще лгу и будто можно получить хорошее масло, швыряя, как они, в священный дар камнем и все раздрызгивая. Мыслимо ли видеть такое и не пожаловаться?

— Нет, — отвечал Вениамин, — ты разумнее их, и ты должен был пойти к отцу, чтобы он обо всем узнал. Я очень рад, что ты поссорился с ними, маленький Иосеф, ведь поэтому ты позвал брата правой руки.

— Статный Бен, — сказал Иосиф, — давай теперь с разбегу перемахнем через эту ог раду, раз, два, три...

— Хорошо, — отвечал Вениамин. — Только не отпускай меня! Прыгать вместе мне, малолетнему, и веселее, и безопаснее.

Они разбежались, перепрыгнули через ограду и пошли дальше. Когда рука Вениамина в его руке становилась слишком горячей и влажной, Иосиф обычно брал ее за запястье, кото рого Вениамин не напрягал, и размахивал ею, чтобы она высохла на ветру. Малыша всегда так смешило это проветривание, что он даже спотыкался от хохота.

Достигнув миртового оврага и рощи бога, они должны были разнять руки и пойти друг за другом: тропинки между кустами были слишком узки. Они составляли лабиринт, блуждание в котором всегда забавляло братьев;

было любопытно, далеко ли удастся продвинуться по ка кой-нибудь петляющей дорожке, прежде чем она упрется в непроходимые заросли, и можно ли в обход, в гору или под гору, пробраться дальше, или же нужно повернуть назад, рискуя, впрочем, сбиться и с этой, так далеко уведшей дороги и снова зайти в тупик. Они болтали и смеялись, продираясь сквозь заросли и защищая лицо от ударов и царапин, и порою Иосиф отламывал от куста, по-весеннему белевшего цветами, ветку-другую, набирая их в руку: здесь запасался он миртом для венков, которые любил носить в волосах. Сначала Вениамин пытался подражать брату, он тоже набирал себе веток и просил Иосифа сплести венок и ему. Но он за метил, что Иосиф бывал недоволен, когда и он, Вениамин, украшал себя миртами, что тот, не высказываясь прямо, оберегал особое свое право на это убранство. Малышу казалось, что тут крылись какие-то тайные мысли, которые и вообще — это Вениамин тоже замечал — води лись у Иосифа: ведь как раз при нем, братце, Иосиф не всегда держал язык за зубами. Бенони подозревал, что невысказанная, но заметная ревность брата к украшению миртами каким-то образом связана с избранием наследника, с номинальным первородством, с благословеньем, которое было, как известно, предназначено ему отцом и маячило перед ним, — однако этим дело явно не исчерпывалось.

— Не беспокойся, малыш! — говорил Иосиф, целуя своего спутника в прохладный шлем его волос. — Я сделаю тебе дома венок из дубовых листьев или из пестрых колючек или рябиновый с красными бисеринами, — ладно? Ведь он будет еще красивее, правда? Зачем тебе мирты! Они тебе не к лицу. Нужно уметь выбирать подходящие украшения.

И Вениамин отвечал:

— Верно, ты прав, и я согласен с тобой, Иосифиа, Иашуп, мой Иегосиф. Ты безмерно умен, и я не смог бы сказать того, что говоришь ты. Но когда ты что-либо говоришь, я вижу это и соглашаюсь с твоими мыслями, и они делаются моими, и я становлюсь умным твоим умом. Мне совершенно ясно, что нужно умеючи выбирать украшения и что не каждое из них подходит каждому. Я вижу, ты хочешь на этом остановиться и оставить меня не более умным, чем я сейчас стал. Но даже если бы ты пошел дальше и пустился перед братом в более под робные объяснения, я бы постарался поспевать за тобой. Поверь маленькому Вениамину, на него можно положиться.

Иосиф промолчал.

— Я слышал от людей, — продолжал Вениамин, — что мирт — это знак юности и кра соты. Так говорят взрослые, а когда так говорю я, это смешит и тебя, и меня, ведь ни по зву чанью, ни по их смыслу такие слова мне не подходят. Юн-то я юн, то есть я мал, о да, меня нельзя назвать юным, я просто карапуз, юн ты, а красив ты так, что весь мир только об этом и говорит. Я же, скорее, забавен, чем красив, — если поглядеть на мои ноги, то они слишком коротки по сравнению со всем остальным, и живот у меня еще вздутый, как у сосунка, и щеки круглые, словно я надул их, не говоря уж о волосах на моей голове, которые похожи на выху холевую шапку. Так что если мирт подобает юности и красоте и в этом все дело, то, конечно, он подобает тебе, и я совершил бы ошибку, украсившись им. Я прекрасно знаю, что в таких вещах можно ошибиться и причинить себе вред. Видишь, я и сам, без твоих слов, кое-что по нимаю, но, конечно, не все, ты уж помоги мне.

— Милый ты мой человечек, — сказал Иосиф и обнял его одной рукой. — Мне очень нравится твоя выхухолевая шапка, да и животик и щечки, по мне, вполне хороши. Ты мой братец правой руки и одной со мной плоти, ибо мы вышли из одной и той же пучины, которую вообще-то называют «Абсу». А для нас имя ее — Мами, прекрасная, за которую служил Иа ков. Давай-ка спустимся к камню и отдохнем!

— Давай, — отвечал Вениамин. — Мы поглядим на садики женщин на холстах и в гор шках, и ты объяснишь мне насчет погребенья, я люблю это слушать. Разве только потому, что Мами умерла из-за меня, — добавил он, спускаясь, — и половиной своего имени я сынок смерти, разве только поэтому мне тоже были бы к лицу мирты, ибо я слыхал, что они украша ют и смерть.

— Да, мир скорбит о юности и красоте, — сказал Иосиф, — по той причине, что Ашера заставляет плакать своих избранников и губит тех, кого она любит. Наверно, поэтому мирт и слывет кустарником смерти. Понюхай, однако, эти ветки, — слышишь, какой острый запах?

Горек и терпок миртовый убор, ибо это убор полной жертвы, он сбережен для сбереженных и назначен назначенным. Посвященная юность — вот имя полной жертвы. Но мирт в воло сах — это растенье не-тронь-меня.

— Теперь ты уже не обнимаешь меня, — заметил Вениамин. — Ты отнял свою руку, и малыш идет отдельно от тебя.

— Изволь, вот моя рука! — воскликнул Иосиф. — Ты мой праведный братец, и дома я совью тебе венок из самых разных полевых цветов, такой венок, что кто ни увидит тебя, за смеется от радости, — хочешь, сразу на том и порешим?

— Это очень мило с твоей стороны, — сказал Вениамин. — Дай-ка твой кафтан, чтобы я прикоснулся губами к его краю!

Он подумал: «По-видимому, он имеет в виду избранье наследника и первородство. Но это уже что-то новое и странное — насчет полной жертвы и растенья не-тронь-меня. Возможно, что он думает об Исааке, когда говорит о полной жертве и о посвященной юности. Во всяком случае, он дает мне понять, что мирт — это украшение жертвы;

это меня немало пугает».

Вслух он сказал:

— Ты еще красивее, когда говоришь так, как сейчас, и мне, по глупости моей, невдомек, откуда исходит этот запах мирта, который я слышу, — от деревьев или от твоих слов. Вот мы и пришли. Гляди, с прошлого раза даров прибавилось. Появилось два божка на холстах и два сосуда с ростками. Женщины здесь побывали. Перед гротом они тоже поставили садики, надо будет их осмотреть. А камень остался нетронутым, его не сдвигали с могилы. Там ли владыка, прекрасный образ, или он в другом месте?

Чуть поодаль, в склоне оврага, была скалистая, заросшая кустами пещера;

невысокая, но длиной с человеческий рост, неплотно затворенная камнем, она служила женщинам из Хеврона для праздничных обрядов.

— Нет, — отвечал Иосиф на вопрос брата, — образ не здесь, и целый год его вообще никто не видит. Он хранится в храме Кириаф-Арбы, и только в праздник, в день солнцеворо та, когда солнце начинает убывать и свет покоряется преисподней, его выносят, и женщины правят над ним обряд.

— Они хоронят его в пещере? — допытывался Вениамин.

Однажды он спросил это впервые, и тогда Иосиф объяснил ему все. Позднее малыш делал вид, будто забыл объяснения брата, — чтобы получить их снова и послушать рассказы Иосифа об Адонаи, убитом овчаре и владыке, которого оплакивал мир. Ибо при этом Ве ниамин вслушивался не столько в слова брата, сколько в самый тон и ход его речи, и у него возникало смутное ощущение, что он улавливает тайные мысли Иосифа, которые — так ка залось — были растворены в его речи, как соль в море.

— Нет, хоронят его позже, — ответил Иосиф. — Сначала они ищут его.

Он сидел у подножья камня Астарот, черноватой, шершавой, словно бы в волдырях, пи рамиды, и его руки, на тыльной стороне которых, двигаясь, проступали тонкие пясти, начали вить венок из собранных веток.

Вениамин разглядывал его сбоку. Тусклый блеск у него под виском и на подбородке по казывал, что Иосиф уже брил бороду;

он делал это с помощью смеси масла и щелока и камен ного ножа. Ну, а если бы он отпускал бороду, что тогда? Можно было представить себе, что это очень бы его изменило. Длинную бороду он, пожалуй, не успел бы еще отрастить — но все-таки что стало бы тогда с его красотой, особенно красотой его семнадцати лет? Да носи он на шее собачью голову, это преобразило бы его, по сути, не больше! Хрупкая вещь красота, надо признать.

— Они ищут его, — сказал Иосиф, — ибо он их величественная пропажа. Даже те жен щины, что спрятали образ в кустах, ищут вместе со всеми, они и знают, и не знают, где он, они нарочно сбиваются с пути. Они блуждают, ищут и плачут, плачут все вместе и в то же время каждая в одиночку: «Где ты, прекрасный мой бог, мой супруг, мой сын, мой пестрый овчар? Я тоскую о тебе! Что стряслось с тобой в роще, в мире, среди зеленых дерев?» — Но ведь они же знают, — вставил Вениамин, — что владыка растерзан и мертв?

— Нет еще, — возразил Иосиф. — На то и праздник. Они знают это, потому что это однажды было открыто, и еще не знают этого, потому что еще не настал час открыть это сно ва. У каждого часа праздника свое знание, и каждая женщина — ищущая богиня, покуда она не нашла.

— Но потом они находят владыку?

— Ты это говоришь. Он лежит в кустах, и один бок у него растерзан. Столпившись вок руг него, они все воздевают руки и пронзительно кричат.

— Ты слышал и видел это?

— Ты знаешь, что я уже дважды слышал это и видел, но я взял с тебя слово, что ты ни чего не расскажешь отцу. Ты не проговорился?

— Ни единым словом! — заверил его Бенони. — Зачем мне огорчать отца? Я достаточ но огорчил его своей жизнью.

— Я опять схожу, когда подойдет время, — сказал Иосиф. — Сейчас мы находимся на одинаковом расстоянии от прошлого раза и от следующего. Когда давят маслины, остается как раз половина круговорота. Это чудесный праздник. Владыка лежит в кустах, вытянувшись, со смертельной, зияющей раной.

— Каков же он на вид?

— Я тебе описывал его. Он хорош собой и сделан из масличного дерева, воска и стекла, ибо зрачки его сделаны из стекла, и у него есть ресницы.

— Он юн?

— Я же говорил тебе, что он юн и прекрасен. Прожилки желтого дерева похожи на тон кие сплетения жил его тела, кудри у него черные, на нем пестротканая набедренная повязка, украшенная финифтью и жемчугами, с червленой бахромой по краю.

— А что у него в волосах?

— Ничего, — коротко ответил Иосиф. — Его губы, ногти и родимые пятна сделаны из воска, и страшная рана от клыка Ниниба тоже выложена красным воском. Она кровоточит.

— Ты сказал, что женщины очень убиваются, когда его находят?

— Очень. До сих пор был только плач о пропаже, а теперь начинается великий плач о находке, куда более пронзительный. Владыку Таммуза оплакивают флейты, ибо здесь же сидят дудочники и что есть силы дуют в короткие флейты, рыданье которых пробирает тебя насквозь. Женщины распускают волосы и делают нескромные телодвиженья, причитая над мертвецом: «О супруг мой, дитя мое!» Ибо каждая из них подобна богине, и каждая плачет:

«Никто не любил тебя больше, чем я!» — Я не могу удержаться от слез, Иосиф. Для такого маленького, как я, смерть влады ки — слишком уж страшное горе, и слезы так и подступают у меня к горлу. Зачем же понадо билось, чтобы этот юный красавец был растерзан в роще, в мире, среди зеленых дерев, если теперь о нем так скорбят?

— Ты этого не понимаешь, — отвечал Иосиф. — Он страдалец и жертва. Он спускается в пропасть, чтобы выйти из нее и прославиться. Аврам знал это, когда заносил нож над истин ным сыном. Но когда он нанес удар, на месте сына оказался овен. Поэтому, принося в полную жертву овна или агнца, мы вешаем на него ярлык с изображением человека — в знак замены.

Но тайна замены глубже, она заключена в звездном соотношенье человека, бога и животного и есть тайна взаимозаменяемости. Как человек приносит в жертву сына в животном, так сын приносит себя в жертву через посредство животного. Ниниб не проклят, ибо сказано: нужно заколоть бога, и намеренье животного есть намеренье сына, который, как на празднике, знает свой час, и знает тот час, когда он разрушит жилище смерти и выйдет из пещеры.

— Скорее бы дело дошло до этого, — сказал малыш, — и начался праздник радости! И что же, они кладут владыку вон в ту могилу и в ту пещеру?

Продолжая вить венок, Иосиф слегка раскачивал туловище и напевал в нос:

Во дни Таммуза играйте на цевнице яшмовой, Бренчите на сердоликовых кольцах!..

— Они с плачем несут его к этому камню, — сказал он потом, — и дудочники играют все громче и громче, так что звуки их флейт надрывают сердце. Я видел, как женщины хло потали над образом, лежавшим у них на коленях. Они омыли его водой и умастили нардовым маслом, отчего лицо владыки и его испещренное жилками тело сильно лоснились. Затем они обмотали его полотняными и шерстяными повязками, закутали в червленые ткани и положи ли на носилки у этого камня, не переставая плакать и причитать в лад дудочникам:

Скорблю о Таммузе!

Скорблю о тебе, возлюбленный сын мой, весна моя, свет мой!

Адон! Адонаи!

Мы садимся на землю в слезах, Ибо ты мертв, о мой бог, супруг мой, мой сын!

Ты — тамариск, которого не вспоила на грядке вода, Который не поднял своей вершины над полем, Росток, которого не посадили в водоотводе, Побег, которого корень вырван, Трава, которой не вспоила вода в саду!

Скорблю о тебе, мой Даму, дитя мое, свет мой!

Никто не любил тебя больше, чем я!

— Ты, видно, знаешь весь плач дословно?

— Знаю, — сказал Иосиф.

— И тебя тоже он очень трогает, как мне кажется, — прибавил Вениамин. — Когда ты пел, у тебя один или два раза был такой вид, словно и ты вот-вот зарыдаешь, хотя женщины города справляют праздник по-своему, и сын — вовсе не Адонаи, бог Иакова и Авраама.

— Он сын и возлюбленный, — сказал Иосиф, — и он — жертва. Что за вздор, я вовсе не думал рыдать. Ведь я же не маленький и не такой плаксивый, как ты.

— О нет, ты юн и прекрасен, — покорно сказал Вениамин. — Сейчас будет готов ве нок, который ты плетешь для себя. Я вижу, ты сделал его спереди выше и шире, чем сзади, на подобие диадемы, — чтобы доказать свою ловкость. Я рад тому, что ты наденешь его, больше, чем рябиновому венку, который ты собираешься мне сплести. И стало быть, этот прекрасный бог лежит на носилках четыре дня?

— Ты это говоришь, и ты не забыл этого, — отвечал Иосиф. — Твой разум растет, и скоро он станет круглым и полным, так что с тобой можно будет говорить решительно обо всем. Да, он лежит там вплоть до четвертого дня, и каждый день в рощу приходят горожане с дудочниками, бьют себя в грудь при виде его и плачут:

О Дузи, властелин мой, как долго ты здесь лежишь!

О бездыханный владыка овчарни, как долго ты здесь лежишь!

Я не стану есть хлеб, я не стану пить воду, Ибо юность погибла, погиб Таммуз!

Так они плачут и в храме и в домах, но на четвертый день они приходят и кладут его в ковчег.

— В ящик?

— Нужно говорить «ковчег». Вообще-то «ящик» тоже достаточно точное слово, но в этом случае оно неуместно. Искони говорят «ковчег». Владыке он приходится как раз впо ру, его делают по мерке из свилеватого, красно-черного дерева, и он пригнан к образу как нельзя лучше. Положив Его в ковчег, они приколачивают крышку, просмаливают доски и со слезами хоронят владыку вон в той пещере, затем заваливают вход в нее камнем и возвра щаются домой.

— И больше уже не плачут?

— Это ты плохо запомнил. Плач продолжается в храме и в домах еще два дня с полови ной. А на третий день, когда стемнеет, начинается праздник горящих светильников.

— Этому я заранее радовался. Они зажигают несколько плошек?

— Бесчисленное множество плошек и повсюду, — сказал Иосиф, — все, сколько у них есть. Вокруг домов, под открытым небом, и на дороге, ведущей сюда, и здесь, и в этих кус тах — везде горят плошки. Люди приходят к могиле и плачут снова, и это даже самый горький плач, до сих пор флейты ни разу так душераздирающе не вторили причитанью: «О Дузи, как долго ты здесь лежишь!» — и долго еще после этого плача у женщин не заживают царапины на груди. Но в полночь все стихает.

Вениамин схватил руку брата.

— Все стихает внезапно? — спросил он. — И все молчит?

— Они стоят, не шевелясь, и безмолвствуют. Стоит тишина. Но вот издали доносится голос, одинокий, звонкий и радостный голос: «Таммуз жив! Владыка воскрес! Он разрушил жилище смерти и тени! Слава владыке!» — О, какая весть, Иосиф! Я знал, что они дождутся своего торжества, и все-таки я дро жу от волнения, как будто я услыхал об этом впервые. А кто же кричит?

— Девочка с тонкими чертами лица, особо избираемая каждый год заново. Ее родители очень гордятся этим и пользуются большим почетом. Вестница приходит с лютней в руке, она играет и поет:

Таммуз жив, Адон воскрес!

Слава Ему, слава, слава владыке!

Вежды свои, что смерть сомкнула. Он их отверз, Уста свои, что смерть сомкнула. Он их отверз, Ноги Его, что скованы были, ходят опять, Цветы и травы повсюду, куда Он ни ступит, растут.

Слава владыке, слава Адонаи!

И покуда девочка идет и поет, они все бросаются к могиле. Они отваливают камень, и ковчег оказывается пуст.

— Где же Растерзанный?

— Его уже нет. Могила не удержала его, он пробыл в ней только три дня. Он воскрес.

— О!.. Но, Иосиф, как же... Прости меня, пухлощекого карапуза, но что ты говоришь?

Прошу тебя, не обманывай сына своей матери! Ведь ты же сам не раз говорил мне, что пре красный образ хранится в храме от года до года. Как же понимать слово «воскрес»?

— Дурачок, — отвечал Иосиф, — нескоро еще твой разум станет круглым и полным.

Хоть он и растет, он похож на челнок, который качают и носят волны небесного моря. Разве я говорю тебе не о празднике, у которого есть определенные часы? И люди, что справляют его час за часом, зная следующий час, но освящая текущий, тоже, по-твоему, себя обманывают?

Ведь все они знают, что образ хранится в храме, и все-таки Таммуз воскресает. Ты, пожалуй, думаешь, что поскольку образ не бог, то и бог не образ. Будь осторожнее, ты ошибаешься!

Ибо образ — это орудие настоящего времени и праздника. А Таммуз, владыка, — это влады ка праздника.

С этими словами он надел себе на голову венок, потому что закончил его.

Вениамин глядел на него широко раскрытыми глазами.

— Бог наших отцов, — воскликнул он в восторге, — как идет тебе диадема из мирто вых веток, которую ты сделал для себя при мне умелыми своими руками! Только тебе она и к лицу, и я, когда представляю себе ее на моей выхухолевой шапке, понимаю, какая бы это была ошибка, если бы ты не оставил ее для себя. Скажи мне правду, — продолжал он, — и рас скажи мне еще: когда люди города находят ковчег и могилу пустыми, они, наверно, задумчиво, тихо и радостно расходятся по домам?

— Тогда-то и начинается ликование, — возразил Иосиф, — это самый разгар веселого праздника. «Пуста, пуста, пуста!» — кричат они наперебой. «Могила пуста, Адон воскрес!» Они целуют девочку и кричат: «Слава владыке!» Затем они целуются друг с другом и кричат:

«Славен Таммуз!» А затем, при свете плошек, пляшут и водят хороводы вокруг этого камня Астарот. В ярко освещенном городе тоже царят веселье и радость, люди едят и пьют, и воздух непрестанно оглашается счастливой вестью. И даже на следующий день горожане, встреча ясь, дважды целуют друг друга и восклицают: «Воистину воскрес!» — Да, — сказал Вениамин, — так оно и есть, так ты мне и рассказывал. Только я забыл это и почему-то решил, что они тихо расходятся по домам. Какой чудесный праздник, чудес ный в каждый свой час! И значит, на этот год владыке вознесена глава, но он знает час, когда Ниниб снова поразит его среди зеленых дерев.

— Не «снова», — поправил его Иосиф. — Это всегда один и тот же и первый раз.

— Как ты говоришь, милый брат, так и есть. Я выразился неудачно, это была незрелая речь карапуза. Всегда один и тот же и первый раз, ибо Он владыка праздника. Но если заду маться, то для того, чтобы установился этот праздник, прекрасный Таммуз, наверно, должен был один раз и первый раз умереть — или нет?

— Когда Иштар исчезает с неба и спускается, чтобы разбудить сына, это событие как раз и происходит.

— Ну да, наверху. А как обстоит дело здесь, внизу? Ты называешь событие. А ты назови мне историю.

— Они говорят, что в Гебале, у подножья покрытой снегом горы, — отвечал Иосиф, — жил царь, у которого была миловидная дочь, и Нана, как там зовут Астарот, наслала на него дурость потехи ради, и он, охваченный вожделеньем к родной плоти и крови, познал собствен ную свою дочь.

С этими словами Иосиф указал назад от себя, на знаки, высеченные в памятнике, у ко торого они сидели.

— Она забеременела, и когда царь увидел, что он — отец своего же внука, его охватили смятенье, гнев и раскаянье, и он решился убить ее. Но боги, прекрасно зная, что это подстро ила Ашрат, превратили беременную в дерево.

— В какое дерево?

— Это было не то дерево, не то куст, — сказал Иосиф недовольно, — не то куст, могу чий, как дерево. Я там не был, и поэтому не могу тебе сказать, какой был нос у царя и какие серьги у няньки его дочери. Хочешь слушать — так слушай и не бросай мне незрелых вопро сов, как камни в огород!

— Если ты будешь браниться, я заплачу, — жалобно сказал Вениамин, — тогда тебе придется меня утешать. Поэтому лучше не бранись и поверь, что я больше всего хочу слу шать!

— Через десять месяцев, — продолжал Иосиф свой рассказ, — дерево вдруг раствори лось. Да, после этого срока оно распахнулось, и из него вышел мальчик, Адонаи. Его увидала Ашера, которая все это подстроила, и решила никому его не уступать. Поэтому она спрятала его в Дольнем Царстве у владычицы Эрешкигаль. Но и та не захотела никому его уступать и сказала: «Я никогда не выпущу его отсюда, ибо это — страна, откуда нет возврата».

— Почему нее оба владычицы никому не уступали его?

— Никому и друг другу тоже. Ты можешь обойтись без расспросов. Но если из одного вытекает другое, достаточно сказать первое, а второе уже и так понятно. Адон был сыном миловидной, и Нана была сама причастна к его рожденью, а значит, ясно без слов, что он должен был стать предметом зависти. Поэтому, когда владычица вожделенья пришла в Доль нее Царство, чтобы его потребовать, владычица Эрешкигаль донельзя испугалась и сказала привратнику: «Поступи с ней так, как положено по обычаю!», и владычице Аштарти при шлось проследовать через семь ворот, оставляя у каждых в руках привратника какую-либо часть своего наряда — то покрывало, то ожерелье, то кушак или пряжку, а у последних во рот — срамной плат, так что она явилась к владычице Эрешкигаль за Таммузом нагой. Тут обе владычицы согнули пальцы крючками и бросились друг на друга.

— Они царапались ногтями из-за него?

— Да, они трепали друг друга за волосы, намотав их себе на руку, вот до чего довела их зависть. А потом владычица Эрешкигаль заперла владычицу Аштарти в Дольнем Царстве на шестьдесят замков и наслала на нее шестьдесят болезней, и земля напрасно Ждала ее воз вращенья, и все перестало расти и цвести. Ночью нивы становились белыми, поля урожда ли соль. Не всходили травы, не колосились хлеба. Быки не покрывали больше коров, ослы не склонялись над ослицами, мужчины над женщинами. Материнское чрево не отверзалось.

Жизнь, из которой ушло вожделение, застыла в тоске.

— Ах, Иосифиа, перейди поскорее к другим часам истории, не празднуй больше этого ее часа! Я не в силах слышать, что ослы не склонялись над ослицами и что земля покрылась язвами соли. Я заплачу, и тогда у тебя будут хлопоты из-за меня.

— Гонец бога тоже заплакал, когда это увидел, — сказал Иосиф, — и со слезами доло жил об этом владыке богов. Тот сказал: «Не годится, чтобы ничего не цвело. Придется вме шаться». И вмешался и, выступив посредником между владычицами Астарот и Эрешкигаль, установил, что одну треть года Адони будет отныне проводить в Дольнем Царстве, одну треть на земле и одну треть там, где ему самому захочется. Так Иштар вывела своего возлюбленного на землю.

— Где же отпрыск дерева проводил третью треть года?

— Это трудно сказать. В разных местах. Он был предметом зависти и происков зависти.

Астарот любила его, но многие боги уводили его к себе и не хотели никому уступить.

— Боги мужского пола, сходные со мной? — спросил Вениамин.

— Какого ты пола, — отвечал Иосиф, — это ясно и общепонятно, но с богами и полу богами дело обстоит не так просто. Многие называют Таммуза не владыкой, а владычицей.

Они имеют при этом в виду богиню Нану, но в то же время и бога, который с нею находится, или его вместо нее, ибо разве Иштар — женщина? Я видел ее кумир с бородой. Но почему же я не говорю: «его кумир»? Иаков, отец наш, кумиров себе не творит. Не творить кумиров — это, несомненно, самое умное. Но нам приходится говорить, и неловкая однозначность наших слов грешит против правды. Скажи, Иштар — это утренняя звезда?

— Да, и вечерняя.

— Значит, она и то и другое. А на одном камне я прочитал о ней: «Вечером женщина, утром мужчина». Как же тут сотворишь кумир? И какое тут слово употребишь, — «он» или «она», — чтобы не погрешить против правды? Я видел кумир бога воды, которая орошает поля Египта, и одна грудь у него была женская, а другая — мужская. Таммуз, возможно, был девой и стал юношей только в силу своей смерти.

— Разве смерть способна изменить пол?

— Мертвец — бог. Он — Таммуз, пастух, которого здесь зовут Адонисом, а там, вни зу — Усири. Там он с бородкой, даже если при жизни и был женщиной.

— Ты говорил, что у Мами были очень нежные щеки и что они благоухали, как лепестки роз, когда ты их целовал. Я не хочу представлять себе ее бородатой! И если ты потребуешь этого от меня, я тебя не послушаюсь.

— Дурачок, я вовсе не требую этого от тебя, — со смехом сказал Иосиф. — Я просто рассказываю тебе о людях, что живут там, внизу, и о том, что они думают о необщепонятном.

— Пухлые мои щеки тоже нежны и мягки, — заметил Вениамин и погладил ладонями свои щеки. — Это потому, что я еще даже не юн, а мал. Ты же — юн. Поэтому ты бреешься и держишь лицо свое в чистоте, покуда не станешь мужчиной.

— Да, я держу себя в чистоте, — ответил Иосиф, — а ты и так чист. У тебя щеки так же нежны, как у Мами, потому что ты еще подобен ангелу всевышнего, бога, владыки, господа, который обручен с нашим племенем и с которым оно обручено во плоти через завет Авраама.

Ибо Он — наш кровный и ревнивый жених, а Израиль — невеста. Но это еще вопрос — не веста Израиль или жених. Это не общепонятно, и кумиром этого нельзя представлять, ибо Израиль — это, во всяком случае, обрезанный, посвященный и назначенный в невесты же них. Представляя себе элохима мысленно, я вижу его похожим на отца, который любит меня больше, чем моих товарищей. Но я знаю, что любит он во мне Мами, потому что я жив, а она мертва, — значит, она живет для него в другом поле. Я и мать — одно целое. Но глядя на меня, Иаков имеет в виду Рахиль, подобно тому как здешние жители имеют в виду Нану, когда называют Таммуза владычицей. — Я тоже, я тоже имею в виду Мами, когда я нежен с тобой, Иосифиа, милый мой Иегосиф! — воскликнул Вениамин, обнимая брата обеими ру ками. — Понимаешь, это замена и замещенье. Ведь прекраснощекой суждено было уйти на запад ради моей жизни, поэтому малыш от рожденья — сирота и преступник. Но ты мне как она, ты ведешь меня за руку в рощу, в мир, под зеленые дерева, ты рассказываешь мне праз дник по всем его часам и сплетаешь мне венки, как сплетала бы их она, хотя, само собой ра зумеется, жалуешь меня не всякими ветками, приберегая иные для себя самого. Ах, если бы с ней не случилась в дороге эта беда и она осталась жива! Ах, если бы она была подобна дереву, которое без труда распахнулось и растворилось и выпустило отпрыска! Какое, ты сказал, это было дерево? Память моя коротка, как мои ножки и пальчики.

— Пойдем, пора! — сказал Иосиф.

НЕБЕСНЫЙ СОН Тогда братья еще не называли его «сновидцем», но вскоре дело дошло до этого. Если они пока называли его только «Утнапиштим» и «Читатель камней», то добродушие этих, бран ных по замыслу, кличек объясняется только недостатком у молодых людей изобретательности и воображенья. Они бы с удовольствием дали ему более ехидные прозвища, но им ничего не приходило в голову, и поэтому они обрадовались, когда представился случай прозвать его «сновидцем», что звучало уже все-таки ехиднее. Но этот день еще не настал;

болтливого из ложенья сна о погоде, которым он утешил отца, казалось недостаточно, чтобы обратить их внимание на это его дерзкое свойство, а об остальных снах, давно уже посещавших его, он им покамест еще не говорил. Самых разительных снов он им вообще так и не рассказал, ни им, ни отцу. Те, что он им, на беду свою, рассказал, были еще сравнительно скромными. Зато уж Вениамину все выкладывалось;

в часы откровенности тому случалось выслушивать и вовсе нескромные сны, умалчивать о которых вообще-то у Иосифа хватало сдержанности. Нечего и говорить, что малыш, будучи любопытен, выслушивал их с живейшим удовольствием и даже порой выпытывал. Но и без того, уже несколько омраченный смутными тайнами мирта, на него взваленными, он не мог, слушая брата, избавиться от чувства боязливой подавленности, которое приписывал своей незрелости, и поэтому старался преодолеть. Оно имело, однако, слишком объективные основанья, и любой, пожалуй, встревожится перед лицом вопиющей нескромности такого сна, как нижеследующий, который Вениамину — и только ему — при велось слушать неоднократно. Но как раз это его особое, ни с кем не разделяемое сообщни чество, естественно, очень угнетало малыша, хотя он признавал его необходимость и был им польщен.

Этот сон Иосиф рассказывал чаще всего с закрытыми глазами, тихим, но временами порывисто повышающимся голосом, прижав кулаки к груди и явно волнуясь, хоть и просил Вениамина слушать как можно спокойнее.

— Смотри, не пугайся, не прерывай меня никакими возгласами, не плачь и не смей ся, — говорил он брату, — иначе я не стану рассказывать.

— Как можно! — отвечал Вениамин каждый раз. — Я, правда, карапуз, но я не дурак.

Я знаю, как мне быть. Покуда я буду спокоен, я постараюсь забыть, что это сон, чтобы как следует позабавиться. Но как только мне станет страшно или не по себе, я вспомню, что это ведь всего-навсего сон. Это сразу меня охладит, и я ничем не помешаю рассказу.

— Мне снилось, — начал Иосиф, — будто я был в поле со стадом, один среди овец, что паслись вокруг холма, на котором я лежал, и по его склонам. А лежал я на животе, с со ломинкой во рту, болтая ногами, и мысли мои были так же ленивы, как мое тело. Вдруг на меня и на холм упала тень, как будто солнце закрыла туча, и одновременно воздух наполнился могучим трепетом, и когда я взглянул вверх, оказалось, что надо мною кружит огромный орел, величиной с быка и с бычьими рогами на лбу, — от него-то, оказывается, и падала тень, Меня сразу обдало ветром, ибо орел был уже надо мной, он схватил меня лапами за бедра и, гребя крылами, понес вверх, прочь от земли и от стада отца.

— О чудо! — восклицал Вениамин. — Не подумай, что я боюсь, но неужели ты не за кричал: «На помощь, люди!» — Нет, и по трем причинам, — отвечал Иосиф. — Во-первых, во всем поле не было никого, кто мог бы меня услышать;

во-вторых, у меня захватило дух, и поэтому я никак не су мел бы закричать, если бы захотел, а в-третьих, мне вовсе не хотелось кричать. Наоборот, на душе у меня было так радостно, словно я давно этого ждал. Схватив меня сзади за бедра, орел держал меня когтями перед собой так, что его голова была над моей, а мои ноги свисали вниз, овеваемые ветром быстрого взлета. Время от времени он склонял свою голову к моей и глядел на меня своим мощным глазом. Потом он раскрыл свой железный клюв и сказал: «Хорошо ли я держу тебя, мальчик, и не слишком ли крепко сжал я тебя неодолимыми своими когтями?

Знай, я за ними слежу, чтобы не причинить вреда твоему телу, ибо горе мне, если я причиню тебе вред!» Я спросил: «Кто ты?» Он ответил: «Я ангел Амфиил, которому дан этот образ для сегодняшней надобности. Ибо ты, дитя мое, не останешься на земле, ты будешь переселен, так решено». — «Но почему же?» — спросил я. «Молчи, — сказал шумнокрылый орел. — Держи язык за зубами и не задавай вопросов, как никто не задает их на небесах. Такова воля могущественного пристрастия, и тут не помогут никакие мудрствования, слова и расспросы тут бесполезны;

лучше не обжигать язык о непостижимость!» После такого предупрежденья я замолчал. Но сердце мое было полно ужасающей радости.

— Хорошо, что ты сидишь рядом со мной и что, значит, это был сон, — говорил Вениа мин. — Но не было ли тебе немного грустно улетать от земли на орлиных крыльях и не было ли тебе немного жаль покидать всех нас, например, меня, малыша?

— Я вас не покидал, — возражал Иосиф. — Я был отнят от вас и не мог ничего изме нить, но мне казалось, что я этого ожидал. К тому же во сне ощущаешь не все, а только что-то одно, и я ощущал ужасающую радость. Она была велика, и великим было то, что происходило со мной, и поэтому то, о чем ты спрашиваешь, могло показаться мне малым.

— Я не сержусь на тебя за это, — говорил Вениамин, — я только удивляюсь тебе.

— Спасибо, маленький Бен! Прими еще во внимание, что от подъема у меня могла от няться память, ибо орел неустанно уносил меня все выше и выше. После двух двойных часов полета он сказал мне: «Погляди вниз, мой друг, на сушу и на море, какими они стали!» И суша была величиной с гору, а море шириной с реку. Еще через два двойных часа орел опять сказал:

«Погляди, мой друг, какими стали суша и море!» И суша стала как сад, а море — как канава садовника. Когда же орел Амфиил показал их мне еще через два двойных часа, то суша, пред ставь себе, была размером с лепешку, а море — с корзину для хлеба. После этого он еще два двойных часа нес меня вверх, а затем сказал: «Погляди вниз, мой друг, суша и море исчезли!» И они действительно исчезли, но мне не было страшно.

Через облачное небо Шеяким поднимался со мною орел, и крылья его насквозь промок ли. Но в окутавшей нас серо-белой пелене виднелись золотые проблески, ибо на влажных островах то там, то сям стояли уже в своих золотых доспехах сыны неба и воины рати. Они глядели на нас из-под руки, а звери, лежавшие на подушках, поднимали носы и ловили ими ветер нашего полета.

Когда мы поднимались через звездное небо Ракия, в ушах моих стоял тысячеголосый гул благозвучья, ибо вокруг нас, под чудесную музыку своих чисел, ходили светила и планеты, а меж ними, на огненных подногах, с дощечками в руках, полными чисел, стояли ангелы и, не смея оборачиваться, пальцем указывали путь пролетавшим с рокотом звездам. И крича ли друг другу: «Хвала величию господа на месте его!» Но когда мы пролетали мимо них, они умолкали и опускали глаза.

Мне было и страшно и радостно, и я спросил орла: «Куда же и на какую еще высоту по несешь ты меня?» Он ответил: «На самую высшую высоту, на самый север вселенной, дитя мое. Ибо мне ведено прямиком и без проволочки доставить тебя на последнюю высоту в пре делы Аработа, где находятся сокровищницы жизни, мира и благословенья, к верхнему своду, в самую середину Великого Дворца. Это место колесницы и престола величия, который ты будешь отныне каждодневно обслуживать. Ты будешь стоять перед ним и владеть ключами, отпирающими и запирающими покои Аработа, и выполнять все, что тебе повелят еще». Я сказал: «Если я избран и выделен среди смертных, то так и быть. Это для меня не совсем не ожиданно».

Тут я увидел страшную, из хрустального льда, крепостную стену, зубцы которой были усыпаны небесными воинами;

они до пят прикрывали себя крыльями, и ноги у них были пря мые, а ступни, так сказать, округлые, блестящие, как начищенная медь. Два смелого вида во ина с гордыми складками между бровями стояли рядом, опираясь руками на изогнутые мечи.

Орел сказал: «Это Аза и Азаил, из серафимов». И я услышал, как Аза сказал Азаилу: «За шестьдесят пять тысяч верст почуял я его запах. Скажи мне, однако, чем пахнет рожденный женщиной и в чем достоинство того, кто возник из капли белого семени, если ему дозволено подняться на Высшее Небо и нести службу среди нас?» Азаил испуганно приложил палец к губам. А Аза сказал: «Нет, я полечу с ними и, представ перед Единственным Лицом, отважусь сказать свое слово, ибо я ангел молний, и мне не заказано говорить». И оба полетели за нами следом.

И через какие небеса, через какие сферы, полные восхвалявших господа сонмов огнен ных слуг ни мчал меня вцепившийся в мои бедра орел, везде, когда мы приближались, хвалеб ная песнь на миг умолкала, и каждый раз к нам присоединялось по нескольку детей высоты, так что вскоре, спереди и сзади, нас сопровождали уже целые стаи крылатых существ, и кры лья их шумели, как шумит полноводный поток.

О Вениамин, верь мне! Я видел семь огнезданных покоев Севула, и было в них семь ратей ангелов и семь огненных алтарей. Там главенствовал Верховный Князь по имени «Кто как бог?», облаченный в роскошные священнические одежды. Он приносил жертвы, и столбы дыма вздымались над алтарем всесожжения.

Не знаю, сколько прошло двойных часов и сколько мы пролетели верст, когда мы до стигли высот Аработа и Седьмого Неба и ступили на его почву. Светлая и мягкая, она была так приятна моим подошвам, что поднявшаяся во мне волна восторга докатилась до самых глаз, и я заплакал. Перед нами и позади нас, ведя нас, стало быть, за собой и следуя за нами, двигались дети света. Меня взял и повел за руку некто сильный, голый до пояса, в золотой, по щиколотки, юбке, украшенный запястьями и бусами, в круглом шлеме на волосах, и кончики крыльев касались его пяток. У него были тяжелые веки и мясистый нос, и когда я глядел на него, красный его рот улыбался, но он не поворачивал ко мне головы.

И, подняв во сне глаза, я увидел, что повсюду сверкают доспехи и крылья и бесконеч ные полчища ангелов, сгрудившись вокруг своих хоругвей, в полный голос поют хвалебную и военную песнь, и все плыло передо мной золотом, молоком и розами. И я увидел вращающи еся колеса, ужасной высоты и с ужасными, горевшими, как яхонты, ободьями, и одно колесо вращалось в другом, а было их четыре, и они не смели поворачиваться. И ободья всех четырех колес были сплошь усеяны глазами.

А посредине искрилась огненными камнями гора, на которой стоял дворец, выстроенный из света сапфира, и туда-то мы и направились с сопровождавшими нас сзади и спереди тол пами. Залы дворца кишели гонцами, стражами и распорядителями. Мы вошли в срединный колонный зал, которому не было видно конца: меня вели вдоль него, а по обе стороны колонн и между ними стояли херувимы, и у каждого было по шести крыл, и все они были сплошь покрыты глазами. Не знаю, как долго следовали мы между ними к престолу величия. И воздух был переполнен кликами тех, что стояли под колоннами, и тех, что стаями обступили престол:

«Свят, свят, свят господь Саваоф, — кричали они, — мир исполнен славой его!» А толпились вокруг престола серафимы, которые, закрыв себе двумя крыльями ноги и двумя — лицо, все таки нет-нет да поглядывали сквозь перья. И тот, что вел меня, сказал мне: «Спрячь и ты лицо свое, так полагается!» Я закрыл руками лицо, но тоже нет-нет да поглядывал сквозь пальцы.

— Иосиф, — восклицал Вениамин, — скажи ради бога: ты видел Единственное Лицо?

— Я видел, как оно сидело на престоле в сапфировом свете, — говорил Иосиф, — по хожее на человека мужского пола, и была в нем доверительная величественность. Ибо борода и волосы на висках у него светились, и все оно было в добрых и глубоких морщинах. Подглазья у него были нежные и усталые, а глаза не очень большие, но карие и блестящие, они озабо ченно вглядывались в меня, когда я приблизился.

— Мне кажется, — говорил Вениамин, — будто я вижу, как на тебя глядит Иаков, отец наш.

— То был отец вселенной, — отвечал Иосиф, — и я пал на лицо свое. Тогда я услышал голос, который сказал мне: «Встань на ноги, дитя человеческое! Ибо отныне ты будешь стоять у моего престола метатроном и отроком бога и ходить в ключах — отпирая и запирая мой Ара бот. И под началом твоим будет все воинство, ибо господь благосклонен к тебе». И по толпе ангелов прошел рокот, словно зашевелилась несметная рать.

Но вот выступили вперед Аза и Азаил, разговор которых я уже слышал, и Аза, сараф, сказал: «Владыка миров, кто таков этот, чтобы явиться в высшие сферы и нести службу сре ди нас?» А Азаил, прикрыв глаза двумя крыльями, чтобы смягчить свои слова, — прибавил:

«Разве он возник не из капли белого семени, и разве он не из племени тех, что пьют нечестье, как воду?» И я увидел, как омрачилось гневом лицо господа, и слова его прозвучали очень надменно, когда он в ответ сказал: «Кто вы такие, чтобы мне перечить? Кому хочу — потакаю и кого хочу — милую! И право, скорее, чем любого из вас, я назначу его князем и повелителем небесных высот!» Тут по воинству снова прошел рокот, но это было похоже на поклон и на отступленье.

Херувимы ударили крыльями, и вся небесная рать громогласно воскликнула: «Хвала величию господа на месте его!» А царь, не признавая никакой меры, добавил: «На него я кладу длань свою и благослов ляю его тремястами шестьюдесятью пятью тысячами благословений и дарую ему могущество и величие. Я воздвигну ему престол, подобный моему собственному, и покрою этот престол ковром, сотканным сплошь из блеска, света, красоты и величия. А посажу я его на этот пре стол у входа на Седьмую Высоту, ибо не знаю и не желаю знать меры. Пусть перед ним, от неба к небу, прогремит клич: «Внемлите и трепещите! Еноха, раба своего, я назначил вла дыкой и князем надо всеми князьями моего царства и надо всеми детьми неба, кроме разве что тех восьми могущественных и ужасных царей, к царскому имени которых прибавляется имя «бог». И с любым делом, требующим моего решения, любой ангел должен прежде всего явиться к нему и переговорить об этом деле с ним. Всякому же слову, которое он вам скажет от моего имени, вы обязаны внимать и повиноваться, ибо ему помогают князья мудрости и ума!» Вот какой клич пусть прогремит перед ним. Дайте мне одеяние и венец!» И господь накинул на меня великолепное платье, сотканное из света разных цветов, и одел меня. И взял тяжелый обруч с сорока девятью каменьями несказанного блеска. Перед лицом всего небесного воинства он собственноручно надел его мне на голову, вдобавок к пла тью, и назвал меня полным моим званием;

Иагу-маленький, Внутренний князь. Ибо он не знал меры.

Тут снова отпрянули, содрогнулись и склонили головы все сыны неба, а также князья ангелов, могущественные, многосильные, и львы бога, которые выше, чем вся небесная рать, и те, что несут службу перед престолом величия, и еще ангелы огня, града, молнии, ветра, гнева и ярости, бури, снега и дождя, дня, ночи, луны и планет, держащие в своих руках судьбы мира, — и они тоже задрожали и ослепленно закрыли лицо.

А господь поднялся с престола и, не признавая совсем уже никакой меры, изрек: «Про бился однажды в долине нежный росток кедра, и я пересадил его на высокую, величественную гору и превратил в дерево, под которым живут птицы. И этого мальчика, что моложе всей рати годами, месяцами и днями, я, в непостижимости своей, возвеличил надо всеми из благо воленья к нему и пристрастья! Я вверил его надзору все драгоценности покоев Аработа и все сокровища жизни, хранящиеся в высотах неба. Кроме того, его обязанностью стало надевать венцы на голову священным животным, украшать силой многопышные колеса, облекать ве ликолепием херувимов, сообщать блеск и яркость огненным столпам и окутывать гордостью серафимов. Каждое утро, когда я собирался взойти на престол моего величия, дабы обозреть все высоты могущества моего, он надлежащим образом убирал мое место. Я закутал его в прекрасный наряд и надел на него плащ славы и гордости. Тяжелым обручем увенчал я его голову и уделил ему от величия, великолепья и блеска моего престола. Жаль только, что я не смог сделать его престол больше, чем мой собственный, и его величие еще больше, чем мое собственное, ибо оно бесконечно! Имя же ему было Маленький Бог!» После этой речи загрохотал гром, и все ангелы пали на лицо свое. Но так как господь удостоил меня столь радостного избранья, плоть моя превратилась в пламя, жилы мои запы лали, кости загорелись, как можжевельник, ресницы засверкали молниями, глазные яблоки уподобились метеорам, волосы на моей голове — языкам пламени, члены мои — огненным крыльям, и я проснулся.

— Я весь дрожал, — говорил Вениамин, — слушая твой сон, Иосиф, ибо он превос ходит все меры. Да и сам ты, кажется, тоже слегка дрожишь и немного побледнел, я сужу об этом по тому, как усилился тусклый блеск в тех местах, где ты скоблишь лицо бритвой.

— Смешно, — отвечал Иосиф. — Чтобы я дрожал от собственного своего сна?

— И что же, ты был вознесен на небо навсегда, безвозвратно, и больше вообще не вспоминал своих близких, например, меня, малыша? — спрашивал Вениамин.

— При всей своей простоте, — отвечал Иосиф, — ты можешь представить себе, что я был немного смущен этим произволом и благоволеньем и что мне некогда было предавать ся воспоминаньям. Но еще немного — в этом я уверен, — и я вспомнил бы о вас и послал бы за вами, чтобы и вас возвысили вместе со мной — отца, женщин, братьев и тебя. При моей власти мне, конечно, это ничего не стоило бы. Послушай, однако, что я тебе скажу, Ве ниамин, которому я, ввиду твоей зрелости и твоего разума, все доверяю! Не вздумай болтать отцу или, того хуже, братьям о сне, который я тебе рассказал, ибо они могут его превратно истолковать!

— Ни в коем случае! — отвечал на это Вениамин. — Накажи меня дракон! Ты слишком легко забываешь разницу между карапузом и дураком, а она очень существенна. Я даже во сне не вздумаю проболтаться о том, что тебе вздумалось увидеть во сне. Но ты сам, Иосиф, прошу тебя, будь еще осторожнее, сделай мне, дорогой мой, такую милость! Ведь мне легче молчать, мне мешает проговориться благодарность за твое доверие. А тебе она не мешает, потому что ты сам видел этот сон и полон им больше, чем я, которому ты лишь уделил от его великоле пья и блеска. Поэтому думай о малыше, когда тебе очень захочется рассказать о том, какого радостного избрания тебя сподобил господь! Что касается меня, то я нахожу это избрание вполне заслуженным и злюсь на Азу и Азаила за то, что они говорили господу под руку. Но отец, по своему обыкновению, наверно, встревожился бы, а братья стали бы отплевываться и наказали бы тебя от зависти. Ведь они же грубияны пред господом, как нам обоим известно.

РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ. СНОВИДЕЦ РАЗНОЦВЕТНАЯ ОДЕЖДА Не к уборке урожая, как предполагалось, а уже к ночи весеннего полнолуния, второпях, вернулись сыновья Лии с пастбищ Шекема в Хеврон. Они явились якобы для того, чтобы поесть с отцом мяса пасхальной овцы и вместе с ним наблюдать луну, а на самом деле потому, что получили волнующее, касавшееся всех братьев известие, в правдивости которого долж ны были тотчас же и воочию убедиться, чтобы определить на месте, можно ли тут что-либо изменить или нет. Дело было настолько важное и пугающее, что сыновья служанок поспе шили отрядить одного из своей среды в четырехдневную поездку из Хеврона в Шекем только для того, чтобы оповестить остальных братьев. Само собой разумеется, что гонцом назначили быстроногого Неффалима. Вообще-то, с точки зрения скорости, было совершенно безраз лично, кто отправится в путь. Неффалим тоже ехал верхом на осле, и какие ноги будут свисать с боков осла — короткие или длинные, это, строго говоря, ни малейшего значения не имело:

на дорогу требовалось так или иначе около четырех дней. Но так уже повелось, что понятие быстрого передвижения связывалось с Неффалимом, сыном Валлы;

должность гонца, по об щему твердому мнению, принадлежала ему;

а так как он был скор и в речах, то действительно получалось, что, по крайней мере, в последний миг братья узнали бы о положении дел от него немного быстрее, чем от любого другого.

Что же случилось? А то, что Иаков сделал подарок Иосифу. Ничего нового в этом не было. «Агнцу», «ростку», «небесному отроку», «сыну девы», или как там еще звучали все эти полные своенравного чувства прозвища, какими отец наделял читателя камней, издавна доставались при случае особые дары и всякие знаки нежного вниманья: то какие-нибудь ла комства, то красивые гончарные изделия, то приворотные камни, то червленые перевязки, то скарабеи, которыми он потом небрежно владел на глазах у хмурившихся, считавших себя обделенными братьев;

к несправедливости, возведенной в правило, к чуть ли не назидательно подчеркиваемой несправедливости у них было уже время привыкнуть. Но этот подарок был необычного, тревожного свойства и имел, как приходилось опасаться, решающий смысл;

он означал для всех для них оскорбленье.

Дело было так Стояла пора поздних дождей, когда люди обычно отсиживались в шатрах.

После полудня Иаков удалился в свой «волосяной дом», черный, из козьей шерсти, войлок которого, растянутый на девяти крепких шестах и привязанный прочными бечевками к вколо ченным в землю колышкам, вполне и надежно защищал от благодатной влаги. Это был самый большой шатер довольно широко раскинувшегося поселка, и как человек богатый, считавший нужным предоставить женщинам отдельный кров, глава семьи жил в нем один, хотя занавес ка, протянутая от входа до задней стенки и укрепленная на средних шестах, делила его на два помещения. Одно из них служило личным складом и кладовой: здесь лежали верблюжьи седла и вьюки, неиспользуемые, скатанные и сложенные ковры, ручные мельницы и другая утварь, висели бурдюки с зерном, маслом, питьевой водой и пальмовым, выжатым из моченых фини ков вином.

Другое отделенье шатра было жильем благословенного и казалось, если принять во вни мание его полукочевой образ жизни, весьма уютным. Уют нужен был Иакову. При всем своем нежелании связать и изнежить себя городским бытом, он нуждался в некоторых удобствах, когда отрешенно предавался своим раздумьям, мыслям о боге. Открытое спереди на высо ту человеческого роста, это помещение было для тепла устлано войлоком, а поверх войлока еще и пестроткаными коврами, и такими же коврами были облицованы даже стенки. В глу бине шатра стояла кедрового дерева кровать на железных ножках, покрытая подушками и одеялами. Здесь всегда и во множестве горели глиняные, на затейливых подставках светиль ники, плошки с короткими рыльцами для фитиля, ибо зазорным для благословенного убо жеством было бы спать в темноте, и даже днем слуги подливали в них масла, чтобы даже и в прямом значении нельзя было употребить имевшую недобрый смысл поговорку и сказать, что светильник Иакова погас. Расписные известчатые кувшины с ручками стояли на плос кой крышке смоковного ларя, украшенного по стенкам синими, муравлеными накладками из глины. Крышка другого, резного и разрисованного ларя на высоких ножках была, в отличие от той, выпуклая. В углу стояла раскаленная жаровня, ибо Иаков отличался зябкостью. Не было недостатка и в табуретцах, которые, однако, редко служили для сиденья, а больше упот реблялись как подставки для всяких предметов обихода;

на одном из них стояла маленькая курильница, из окошкообразных отверстий которой клубился тонкий, пахнувший корицей, стираксой и камедью дымок;

на другом покоился предмет, свидетельствовавший о достатке владельца, — дорогое, финикийского происхождения, изделие, неглубокая золотая чаша на изящной подставке, изображавшей в рукояточной своей части женщину-музыкантшу.

Сам Иаков сидел на подушках с Иосифом вблизи входа за низким табуретом, на бронзо вой резной плите которого были разложены шашки. Для этого времяпрепровожденья — пре жде его партнером в подобных случаях бывала Рахиль — он и позвал сына к себе. На дворе шумел дождь, поливая маслины, кусты и камни и милостью божьей неся злакам долины влагу, необходимую им для того, чтобы продержаться до жатвы под солнцем раннего лета. Ветер побрякивал деревянными кольцами на крыше шатра, через которые продевались растяжные веревки.

Иосиф дал отцу выиграть. Он нарочно угодил на поле «Злой взгляд», чем поставил себя в такое затруднительное и невыгодное положение, что Иаков, к приятному своему удивле нью, — ибо он играл очень невнимательно, — в конце концов одержал победу. Он признал, что играл рассеянно и что своим выигрышем обязан больше везенью, чем своей сообрази тельности.

— Если бы ты, дитя мое, так вовремя не оплошал, — сказал он, — я бы непременно проиграл, ибо мысли мои все время разбегались, и я допустил, несомненно, много грубых ошибок, а ты ходил умно и не упускал случая вознаградить себя за каждую неудачу. Твоя игра очень напоминает игру Мами, которая часто ставила меня в тупик. Я с умиленьем узнаю в тебе и ее привычку покусывать, размышляя, мизинец, и ее пристрастие к некоторым уловкам и хитростям.

— Что из того? — ответил Иосиф и выпрямился, откинув голову, отведя одну руку в сторону и прижав другую к плечу. — Исход игры говорит не в мою пользу. Если папочка одер жал верх, играя рассеянно, то чего могло ждать дитя, напряги он вниманье? Игра быстро закончилась бы.

Иаков усмехнулся.

— Мой опыт, — сказал он, — старше, да и выучка у меня лучше, ибо еще мальчиком игрывал я с Ицхаком, дедом твоим с моей стороны, а позднее довольно часто с Лаваном, дедом твоим со стороны миловидной, в стране Нахараим, по ту сторону вод, который тоже был цепок и осторожен в игре.

Он тоже не раз нарочно проигрывал Ицхаку и Лавану, когда хотел привести их в хоро шее настроение, но не догадался, что Иосиф поступил сейчас так же.

— Я в самом деле, — продолжал он, — играл сегодня не лучшим образом. Меня то и дело отвлекали от доски мои мысли, а мысли мои были о наступающем празднике, о близ кой уже ночи жертвоприношенья, когда мы после захода солнца закалываем овцу, окунаем в кровь пучок синего зверобоя и мажем ею притолоку, чтобы губитель прошел мимо нас. Ибо в эту ночь он проходит мимо нас и щадит нас ради нашей жертвы, и кровь на притолоках уми ротворяет его и служит знаком, что первенец принесен в жертву взамен человека и скотины, которых ему хотелось убить. Об этом-то я и задумывался многократно, ибо многое человек творит, сам не понимая, что он творит. А пойми он это, у него, может быть, перевернулись бы внутренности, и то, что внизу, тошнотворно бы поднялось наверх, как это со мной случалось много раз в жизни, а впервые случилось в Синеаре за Пратом, когда я узнал, что Лаван за колол над жертвенником своего первенца и похоронил его в кувшине в подстенье для защи ты дома. И думаешь, это принесло ему благополучие? Нет, только злополучие, проклятие и застой, и если бы я не пришел и не оживил его хозяйства и дома, то все бы так и погрязло в запустении, и он никогда не стал бы вновь плодовит в своей жене Адине. Но Лаван не заложил бы камнем сыночка, если бы в другие времена это не приносило удачи его предкам.

— Ты это говоришь, — отвечал Иосиф, который успел скрестить на затылке пальцы, — и объясняешь мне, как это произошло. Лаван действовал по отжившему обычаю и совершил тем самым большую ошибку. Ведь господу отвратительны пережитки, от которых он хочет избавить или уже избавил нас, и он клеймит их презрением и проклятьем. Поэтому, если бы Лаван умел жить в ладу с господом и со временем, он вместо мальчика заколол бы козленка и помазал его кровью порог и притолоку. Тогда он был бы угоден богу, а дым его жертвы воз несся бы прямо к небу.

— Ты говоришь это снова, — отвечал Иаков, — и опережаешь мою мысль и мои слова.

Губитель зарится не только на скот, но и на человеческую кровь, и не только ради стада уни маем мы его алчность кровью животного на притолоках и жертвенным пиршеством, которое мы истово и поспешно творим ночью, чтобы к утру от жаркого ничего не осталось. Что это за жаркое, если призадуматься, и только ли за стадо расплачивается ягненок, когда мы его закалываем? Кого бы мы закалывали и съедали, будь мы так же невежественны, как Лаван, и кого закалывали и съедали в дикарские времена? Мы знаем, стало быть, какой обряд правим, когда пируем, так не должно ли то, что внизу, подняться наверх, не должно ли нас вырвать?

— Мы можем спокойно пировать, — сказал Иосиф легкомысленно высоким голосом и покачиваясь с запрокинутыми руками. — Обряд и жаркое превосходны, и если они сулят избавление, то с их помощью мы весело избавляемся и от дикарства, живя в ладу с господом и со временем! Вот перед тобой дерево, — воскликнул он, указывая вытянутой рукой в глубину шатра, как будто там можно было увидеть то, о чем он говорил, — у него прекрасный ствол и прекрасная вершина, оно посажено отцами на радость потомкам. Его вершина, сверкая, ко лышется на ветру, потому что его корни глубоко застряли во мраке земном, в камнях и в пыли.

Много ли знает веселая вершина о грязных корнях? Нет, благодаря господу, она поднялась над ними и качается себе, о них не задумываясь. Так же, по-моему, обстоит дело с обрядом и дикарством, и поэтому мы можем спокойно наслаждаться благочестивым своим обычаем, а то, что внизу, пускай и остается внизу.

— Красивое, красивое сравненье, — отвечал Иаков, кивая головой, и погладил себе бороду, собрав ее в ладонь, — меткое и удачное! Но это не значит, что не нужно раздумий, что напрасны заботы и беспокойство, которые были суждены Авраму и навеки суждены нам, чтобы мы освобождались от того, от чего нас хочет избавить и, быть может, уже избавил гос подь, — вот в чем забота. Вот скажи, кто таков губитель и как понимать то, что он проходит мимо? Не проплывает ли прекрасная и полная луна в ночь праздника через самую северную, самую высшую точку своего пути, где и совершает, во всей своей полноте, назначенный по ворот? Но самая северная точка принадлежит Нергалу, убийце;

ему принадлежит ночь, Син управляет ею ради него, Син — это Нергал в этот праздник, и губитель, который проходит мимо и которого мы умиротворяем, — это Красный.

— Конечно, — сказал Иосиф. — Мы об этом не задумываемся, но это так.

— И вот какая забота, — продолжал Иаков, — отвлекала меня от игры. Меня бес покоила мысль, что наш праздник определяют светила, Луна и Красный, который в эту ночь занимает ее место. Но должны ли мы посылать светилам воздушные поцелуи и праздновать их истории? Не следует ли нам сокрушаться о том, что мы живем не в ладу с господом и со временем и грешим перед ними, не отступаясь по косной своей привычке от дикарства, от ко торого они хотят нас избавить? Я не перестаю задаваться вопросом, не следует ли мне стать под дерево наставленья и, созвав людей, поделиться с ними своими заботами и тревогами относительно праздника Песах.

— Папочка, — сказал Иосиф, наклоняясь вперед и кладя возле шашечницы, свидетель ствовавшей о его поражении, свою руку на руку старика, — папочка мой слишком щепетилен, его следует попросить воздержаться от опрометчивых и губительных поступков. Если дитя вправе считать себя спрошенным, то оно посоветовало бы пощадить праздник и не спешить нарушать его из-за его историй, ибо со временем они могут быть заменены другой историей, которую и будут потом рассказывать за ночной трапезой, — например, историей о том, как бог сохранил Исаака, она вполне подошла бы. Но лучше положиться на время и подождать, не явит ли нам господь своего могущества каким-нибудь великим спасеньем и избавленьем:

это мы и положим тогда в основу праздника, как его историю, и будем петь хвалебные песни.

Благотворна ли речь глупца?

— Как бальзам, — ответил Иаков. — Она очень умна и утешительна, что я и опреде ляю словами «как бальзам». Ты высказался в пользу обычая и одновременно в пользу буду щего, — к чести своей. И высказался в пользу покоя, который все же является движеньем, поэтому душа моя отвечает тебе радостным смехом, Иосиф-эль, отпрыск нежнейшего дере ва, — дай я тебя поцелую!

И, обняв над шашечницей ладонями прекрасную голову Иосифа, он поцеловал ее, счас тливый своим достояньем.

— Мне и самому невдомек, — сказал Иосиф, — откуда у меня сейчас взялись ум и кое-какая сообразительность, чтобы встретить ими в беседе мудрость моего господина. Если твои мысли, как ты сказал, отвлеклись от игры, то и мои, откровенно говоря, отвлекались не меньше — и все в одну сторону, и одним лишь элохимам ведомо, как удалось мне даже так долго сопротивляться!

— Куда же убегали твои мысли, дитя мое?

— Ах, — отвечал юноша, — тебе легко это угадать. У меня днем и ночью стоят в ушах слова, которые мне отец мой недавно сказал у колодца. Они отняли у меня покой, и любопытс тво просто снедает меня, ибо это были слова обещанья.

— Что же я сказал и какое дал обещанье?

— О, ты сам знаешь! Я вижу по тебе, что ты знаешь! Ты сказал, что собираешься... пом нишь? «Я собираюсь, — сказал ты, — сделать тебе один подарок... которому порадуется твое сердце... и который оденет тебя». Так ты сказал, точь-в-точь. Твои слова так и застряли в ушах у меня. Что же мой папочка имел в виду своим обещаньем?

Иаков покраснел, и от Иосифа это не ускользнуло. Слабый румянец окрасил по-стари ковски сухощавые щеки Иакова, а глаза его затуманились в легком смущенье.

— Пустое! — сказал он уклончиво. — Дитя напрасно об этом думает. Это было сказано невзначай, без каких-либо твердых намерений. Разве я и так не делаю тебе всяких подарков, когда мне велит сердце? Я просто хотел сказать, что есть одна нарядная вещица, которую я тебе при случае...

— Вот так пустое! — воскликнул Иосиф и, вскочив на ноги, обнял отца. — Слыхан ное ли дело, чтобы этот добрый мудрец говорил что-либо невзначай? Как будто по нему не было видно, что он вовсе не болтал вздор, а имел в виду одну определенную красивую вещь, и не просто какую-то, а особую, прекрасную, предназначенную именно мне. Но ты мне ее не только предназначил, но и пообещал, посулил. Неужели мне нельзя узнать, что же это такое принадлежит мне и меня дожидается? Неужели, по-твоему, я успокоюсь и отстану от тебя, не узнав этого?

— Как ты напираешь и наседаешь на меня! — сказал старик, страдая. — Не тряси меня и не держись за мочки моих ушей, а то можно подумать, что ты со мной совсем запанибрата!

Узнать — ну что ж, можешь узнать, я действительно имею в виду нечто определенное, а не вообще что-то. Да сядь же наконец! Ты знаешь о кетонет пассим Рахили?

— Одежда Мами! Какой-то праздничный наряд? А, понимаю, ты хочешь мне из ее пла тья...

— Выслушай меня, Иегосиф! Ты не понимаешь. Сейчас я тебе объясню! Когда я прослу жил за Рахиль семь лет и подошел день, в который я должен был принять ее во имя господне, Лаван сказал мне: «Я подарю тебе покрывало, чтобы невеста, покрывшись им, посвятила себя Нане. Я давно, — сказал он, — купил его у одного странствующего купца и хранил в ларе, ибо оно дорого стоит. Говорят, что когда-то оно принадлежало дочери какого-то царя и служило брачным нарядом какой-то девушке знатного рода, что вполне вероятно: очень уж искусно расшито оно всевозможными знаками всяческих идолов. И пусть она покроется им и будет, как одна из Эниту, как невеста небесная в спальном покое башни Этеменанки». Такие или подобные слова сказал мне этот бес. И он не солгал, ибо Рахиль получила это покрывало и была в нем чудо как хороша, когда мы сидели на свадебном пиру, и я целовал изображенье Иштар. Но когда я протянул невесте цветок, я поднял покрывало, чтобы увидеть ее видящими руками. Это оказалась Лия, которую бес коварно впустил в спальню, так что я только мнил себя счастливым, но не был им вправду, — от такого заблужденья любой обезумеет, и об этом я умолчу. Но в мнимом своем счастье я был разумен и, бережно положив священный наряд на стул, сказал невесте такие слова: «Мы будем передавать его по наследству из поколения в поколение, и носить его будут те из несметного множества, кто взыскан любовью».

— И Мами тоже надела это покрывало, когда пришел ее час?

— Это не покрывало, это чудо. Это наряд, который можно носить как угодно, по щи колотки длиной, с рукавами, так что человек волен приспособить его к своему вкусу и своей красоте. Мами? Да, она надела его и оставила у себя. Она тщательно сложила его и уложила, когда мы обманули Лавана, сломали покрытые пылью запоры и тронулись в путь. Этот наряд был с нами всегда, и мы берегли его так же, как Лаван, с давних пор заботливо хранивший его в своем ларе.

Глаза Иосифа обшарили шатер и остановились на сундуках. Он спросил:

— Далеко ли от нас находится это покрывало?

— Не очень далеко.

— И господин мой подарит мне его?

— Я предназначил его тебе, дитя.

— Предназначил и обещал!

— Но позднее! Не сейчас! — с тревогой воскликнул Иаков. — Образумься, дитя, и удо вольствуйся до поры до времени обещанием! Пойми, решенье еще не принято, господь еще не сказал своего последнего слова в сердце моем. Твой брат Рувим пал, и я вынужден был ли шить его первородства. Твой ли теперь черед, чтобы я облек тебя первородством и отдал тебе кетонет? На этот вопрос можно ответить «нет», ибо после Ре’увима родился Иуда, родились Левий и Симеон. Но можно ответить и «да», ибо если первенец Лии пал и был проклят, то на очереди первенец Рахили. Это спорно и неясно;

нужно дождаться каких-то знаков, которые разрешат дело. Если я обряжу тебя в покрывало Рахили, братья ошибочно истолкуют это как избрание и благословение и восстанут против тебя и против меня.

— Против тебя? — изумленно спросил Иосиф. — Право же, я отказываюсь верить собственным ушам! Разве ты не отец, не господин? Разве ты не можешь подняться, если они станут роптать, и надменно отрезать: «Кому хочу — потакаю и кого хочу — милую. Кто вы такие, чтобы мне перечить? Скорее, чем на любого из вас, я надену на него это платье, этот кетонет пассим его матери!» Впрочем, я верю своим ушам;

они у меня молодые и надежные. А уж когда говорит папочка, я просто весь превращаюсь в слух. Может быть, ты сказал невесте:

«Пусть носят его первенцы из несметного множества»? Или нет? Или нет? Или нет? Кто, сказал ты, пусть его носит?

— Оставь это, бесстыдник! Перестань льстить мне, чтобы твоя глупость не перешла с тебя на меня!

— Отец! Можно мне увидеть его?

— Увидеть? Увидеть не значит получить. Но увидеть значит захотеть получить. Обра зумься!

— Неужели мне нельзя увидеть того, что мне принадлежит и обещано мне? Сделаем так:

я буду сидеть здесь, не шевелясь, как будто я прирос к месту. А ты пойдешь и покажешь мне платье, расправив его перед собой, как это делает в Хевроне купец в лавке, когда показывает свой товар: он набрасывает на себя ткань перед глазами покупателя, который с жадностью на нее смотрит. Но покупатель беден и не может за нее заплатить. И купец убирает товар на место.

— Будь по-твоему во имя господне, — сказал Иаков. — Хотя, глядя со стороны, мож но, наверно, подумать, что ты со мной совсем запанибрата. Не двигайся! Сиди, подобрав под себя одну ногу, а руки держи за спиной! Ты сейчас увидишь то, что когда-нибудь, может быть, будет принадлежать тебе, при известных условиях.

— Что уже принадлежит мне! — подхватил Иосиф. — И чего я просто еще не по лучил!

Он протер себе глаза согнутыми пальцами и приготовился смотреть. Иаков подошел к выпуклому ларю, отпер его и откинул крышку. Он вынул много всяких предметов одежды, лежавших сверху и в глубине, — тут были и плащи, и одеяла, и набедренники, и платки, и ру бахи, — и сложил их на полу. Достав покрывало оттуда, где оно было спрятано, он развернул и расправил его.

Мальчик обомлел. Он глотнул воздух открытым, смеющимся ртом. Освещенное плош ками шитье сверкало металлом. Блеск серебра и золота порой затмевал в беспокойных руках старика более тусклые краски, багровый, белый, оливковый, розовый, черный цвета изоб ражений и знаков, звезд, голубей, деревьев, богов, ангелов, людей и животных на синевато дымчатой ткани.

— Небесные светы! — вырвалось у Иосифа. — Как вы прекрасны! Папочка купец, что показываешь ты покупателю в лавке своей? Вот Гильгамеш со львом под мышкой, я узнаю его издали! А там, я вижу, кто-то дерется с грифоном, размахивая дубинкой. Погоди, погоди!

О саваофы, что за животные! Это возлюбленные богини, конь, летучая мышь, волк и пестрая птица! Дай же мне поглядеть, — поглядеть же! Бедное дитя, глазам его больно глядеть через разделяющее пространство. А это что, не чета ли людей-скорпионов с колючими хвостами? Я не уверен в этом, но так мне кажется, хотя глаза у меня, разумеется, немного слезятся. Пого ди, купец, я подвинусь поближе, сидя на ноге и держа руки за спиной. О элохимы, если при близиться, это еще прекраснее, и все видно яснее! Что делают эти бородатые духи у дерева?

Вижу, они оплодотворяют его... А что там написано? «Я сняла... платье свое... не надеть ли мне его... снова?» Чудесно! И везде Нана с голубем, солнцем и луной... Я должен подняться! Я должен встать, купец, мне не видно того, что вверху — финиковой пальмы, из которой богиня протягивает руки с едой и питьем... Можно мне прикоснуться к платью? Ведь это, я надеюсь, ничего не будет стоить, если я осторожно приподниму его, чтобы, взвесив его в руке, почувс твовать его легкость и тяжесть, тяжесть и одновременно легкость... Купец, я беден, я не могу его купить. Подари мне его, купец! У тебя так много товару — отдай мне покрывало! Одолжи мне его, будь добр, чтобы я показался в нем людям во славу твоей лавки! Нет! Это твое пос леднее слово? Или, может быть, ты колеблешься? Может быть, ты хоть немного колеблешься и при всей своей неуступчивости все-таки хочешь, чтобы я его поносил? Нет, я ошибся, ты не колеблешься, у тебя просто дрожат руки, потому что они устали от напряжения. Ты слишком долго держал его на весу... Дай! Как его носят, как надевают? Так? И вот так? И пожалуй, еще вот так? Каково? Не овчар ли я в пестром наряде? Покрывало Мами — к лицу ли оно сыну?

Конечно, он походил на бога. Такого эффекта естественно было ждать, и тайное желанье добиться его не было на пользу сопротивленью Иакова. Едва лишь Иосиф своими приемами, хитрости и очарованья которых нельзя не признать, выманил платье из рук старика, как оно, двумя-тремя взмахами, свидетельствовавшими о природном умении наряжаться, было надето самым свободным и выигрышным образом, — покрыло ему голову, окутало плечи, ниспало с юного его стана складками, в которых сверкали серебряные голуби, пылало цветное шитье и долгота которых сделала его выше ростом. Выше ростом? Если бы этим дело исчерпыва лось! Нет, ослепительная эта одежда шла ему так, что его славе у людей было бы уже очень трудно противопоставить какое-либо трезво-критическое замечанье, она делала его настоль ко красивым и прекрасным, что красота его ставила даже в тупик и граничила в самом деле с божественной. Хуже всего было то, что его сходство с матерью, и в очертаниях лба и бровей, и в линиях рта, и во взгляде, никогда так разительно не бросалось в глаза, как благодаря этому одеянию, — в глаза Иакову, и они у него увлажнились слезами, и ему почудилось, что он видит Рахиль в Лавановой горнице, в день свершенья.

Матерь-богиня стояла перед ним в образе мальчика и, улыбаясь, спросила:

— Я надела платье свое, — не снять ли мне его снова?

— Нет, возьми, возьми его! — сказал отец;

и бог убежал, а Иаков поднял к небу лицо и руки, и губы его зашевелились в молитве.

БЫСТРОНОГИЙ Сенсация была огромная. Первым, кому Иосиф показался в покрывале, в разноцветной одежде, был Вениамин;

но Вениамин был не один, он пребывал у наложниц, там его и нашел нарядившийся Иосиф. Он пришел к ним в шатер и сказал:

— Привет вам, я зашел случайно. Скажите, женщины, здесь ли мой маленький брат?

Ах, вот ты, Бен, привет тебе и еще и еще раз привет! Мне просто захотелось поглядеть, как вы живете-можете. Что вы поделываете, чешете лен? И Туртурра помогает вам по мере сил?

Никто не знает, где старик Елиезер?

Туртурра (это значило «малыш»;

Иосиф иногда называл Вениамина этим вавилонским ласкательным именем) — Туртурра давно уже издавал протяжные возгласы изумленья. Вал ла и Зелфа вторили ему. Иосиф надел покрывало довольно небрежно, он слегка скомкал его и продел за кушак своего кафтана.

— Почему вы все расшумелись, — сказал он, — и почему у вас глаза, как колеса повоз ки? Ах, вот оно что, из-за моего наряда, из-за кетонета Мами. Ну да, я теперь иногда буду его носить. Израиль недавно подарил мне его и завещал, да, да, только что.

— Иосиф-эль, милый господин мой, сын праведной! — воскликнула Зелфа. — Иаков завещал тебе это разноцветное покрывало, в котором была Лия, моя госпожа, когда он при нял ее впервые? Как это справедливо и мудро, ибо оно так идет к тебе, что просто сердце тает и даже представить себе нельзя, что его может носить кто-то другой. Скажем, один из далеких сейчас сыновей Лии, с лица которой Иаков впервые поднял его? Или мой Гад или Асир, ко торых я родила на колени Лии? Нет, вообразив себе это, можно только грустно-насмешливо улыбнуться.

— Иосифиа! Красавец! — воскликнула Валла. — Нет ничего прекраснее, чем ты в этом наряде! При виде тебя хочется пасть на лицо свое — особенно простой служанке, как я, хотя меня, как сестру, любила Рахиль, твоя мать, и я, благодаря силе Иакова, родила ей Дана и Неффалима, старших твоих братьев. Они тоже падут ниц или, во всяком случае, будут близки к этому, когда увидят мальчика в праздничном уборе его матери. Пойди же поскорей к ним и покажись братьям, которые ничего не подозревают, не помышляют ни о худом, ни о добром и еще не знают, что господин наш избрал тебя! Тебе следовало бы также поехать показать ся красноглазым, шестерым сыновьям Лии, чтобы насладиться их ликованием и возгласами «осанна!».

Как ни трудно в это поверить, Иосиф не почувствовал ни слишком явной горечи, ни ко варства в словах женщин. В своем упоении, в своей детской, но тем не менее непростительной доверчивости он был глух к ним и невосприимчив к предостереженьям. Он принял как должное их приятные речи, будучи убежден, что ничего, кроме приятного, ему и не приходится ждать, и не давая себе ни малейшего труда заглянуть им в душу. Вот это-то и было непростительно!

Равнодушие к внутренней жизни людей и незнанье ее создают совершенно превратное отно шение к действительности, приводят к ослепленью. Со времен Адама и Евы, с тех пор, как из одного человека стало два, никому на свете не удавалось прожить без того, чтобы мысленно не поставить себя на место ближнего и не уяснить истинное свое положение, взглянув на себя чужими глазами. Умение представить себе и угадать чувства других людей, то есть чуткость, не только похвальна, поскольку она позволяет заглянуть за пределы собственного «я», но и является необходимым средством самосохранения. Но об этих правилах Иосиф понятия не имел. Его доверчивость была своего рода избалованностью, которая, вопреки недвусмыслен ным свидетельствам обратного, внушала ему, что все люди любят его больше, чем самих себя, и что, следовательно, ему незачем с ними считаться. Кто ради его прекрасных глаз найдет подобное легкомыслие простительным, тот проявит большую слабость.

Несколько иначе обстояло дело с Вениамином. Тут, в виде исключения, беспечность была уместна. Когда он воскликнул:

— Иегосиф, небесный брат! Это словно не явь, а сон, где господь накинул на тебя вели колепное платье, сотканное из света разных цветов, облек тебя покровом славы и гордости!

Ах, этот малыш, каковым я зовусь, в восторге! Не спеши к сыновьям Валлы, и пусть сыновья Зелфы побудут еще немного в неведенье! Останься с братцем правой руки, дай мне еще по любоваться тобой, дай наглядеться на тебя досыта!

Иосиф мог, конечно, принять это за чистую монету;

никакой задней мысли тут не было.

Однако даже из одних этих слов можно было извлечь предостереженье красавцу, и мы бы очень ошиблись, если бы не услышали в них разумного спасенья встречи Иосифа с братьями и желанья хотя бы немного эту встречу отсрочить. Впрочем, если Иосифу и не хватало благо разумья, то инстинкт все же удержал его от немедленного появления в новом платье перед де тьми служанок. Кроме нескольких третьестепенных лиц, которые, случайно встречая Иосифа, не скупились на похвалы, воздушные поцелуи и славословья, в этот день его привелось уви деть лишь старику Елиезеру, который сначала долго качал головой, что равно могло означать и восторг, и только общее глубокомыслие, а вслед за тем, с божественно-невыразительной миной, пустился в так называемые воспоминанья, которые вызвало у него покрывало: о том, как «он», Елиезер, по должности свата, привел некогда Ревекку из преисподней Харрана и как она, по прибытии наверх, при приближении будущего своего супруга, закуталась в покры вало. А зачем? Затем, чтобы Исаак узнал ее. Как смог бы он узнать ее и снять с нее покрыва ло, если бы она до того не покрылась?

— Великий подарок, дитя мое, — сказал он с таким неподвижным лицом, что чудилось, будто это лицо можно снять и под ним окажется другое, — великий подарок сделал тебе Изра иль, ибо в покрывале заключены жизнь и смерть, но смерть заключена в жизни, а жизнь — в смерти, — кто это знает, тот посвящен. Сестра и супруга-матерь сняла с себя покрывало и обнажилась у седьмых ворот ада и в смерти;

но когда она возвратилась к свету, она покрылась снова, в знак жизни. Погляди на зерно;

если оно падет в землю, оно умрет, чтобы воскреснуть для жатвы. Ибо к колосу уже близок серп, что растет в черной луне молодой жизнью, а ведь этот серп — смерть, и он оскопляет отца, оскопляет для нового владычества над миром, и семена жизни и смерти выходят из жатвы серпа. Так и в покрывале после обнажения в смерти заключена жизнь, и уже тем самым — познанье и смерть, хотя, с другой стороны, в познании заключены зачатье и жизнь. Великого дара удостоил тебя отец, он даровал тебе свет и жизнь, покрыв тебя покрывалом, которое твоя мать оставила в смерти. Берегись же, дитя, чтобы его никто у тебя не отнял и чтобы тебя не познала смерть!

— Спасибо, Елиезер! — ответил Иосиф. — Большое спасибо тебе, мудрый домопра витель, который с Аврамом побил царей и навстречу которому скакала земля! Ты прекрасно говоришь обо всем сразу, о покрывале, серпе и зерне, прекрасно и по праву, ибо все вещи свя заны между собой и едины в боге, хотя для нас они вышиты на покрывале многообразия. Что же касается этого мальчика, то он сейчас снимет платье свое и укроется им на постели своей и задремлет под ним, как дремлет земля под звездным покровом вселенной.

Так он и поступил. И спящим под покрывалом застали его уведомленные уже обо всем матерями дети служанок, когда вошли в шатер, который он с ними делил. Вчетвером стояли они у его постели. Дан, Неффалим. Гад и Асир, и один из них — это был лакомка Асир, самый младший из четырех, едва достигший двадцати двух лет, — держал над ним ручной фонарик, освещая спящее его лицо и разноцветное платье, которым он был укрыт.

— Вот извольте! — сказал он. — Так оно и есть, женщины ничего не присочинили, ког да донесли нам, что этот шалопай явился к ним в кетонет пассиме своей матери! Глядите, он завернулся в него и спит сном праведника, с ханжеским видом. Какие еще могут быть сомне нья? Отец подарил ему покрывало, он выманил его медовыми речами у бедного старика. Тьфу ты! Нас всех одинаково злит это безобразье, и Асир берет нашу злость в свои уста и извергает ее на спящее наше злосчастье, чтобы ему приснились хотя бы недобрые сны.

Он очень любил, этот Асир, быть одного мнения и одних чувств с другими и довольно го рячо подкреплять такое единство словом, которое выражало общее настроенье и согревающе всех сплачивало, так что даже их ярость дышала довольством согласия, — это было связано с его пристрастием к лакомствам, с влажностью его глаз и губ. Еще он сказал:

— Это я-то вырезал куски мяса из живых овец и баранов, это я-то их ел! Он рассказал это нашему бедному, нашему благочестивому и легковерному отцу, и тот, в награду за ложь, отдал ему кетонет пассим! Да, это так: на каждого из нас он что-нибудь да наговорил старику, и покрывало, под которым он спит, это плата за его лживость и за злую клевету на всех нас.

Сомкнемся теснее, братья, обнимемся в обиде своей, и я произнесу над ним бранное слово, которое всем нам облегчит душу: ах ты, песик!

Он хотел сказать «ах ты, пес», но в последнее мгновенье, испугавшись этого слова из-за Иакова, успел прибавить к нему уменьшительный слог.

— И правда, — сказал Дан, которому было уже двадцать семь лет, столько же, сколько Лииному Симеону (с козлиной бородой, но без усов, он носил облегающую вышитую рубаху, и колючие глаза его сидели близко один к другому, у самой переносицы крючковатого носа), — и правда, меня называют змеем и аспидом, считая, что я чуть-чуть хитроват, но что же тогда вот это, что лежит здесь и спит? Самое настоящее чудовище! Он корчит из себя милого мальчика, а в действительности он дракон! Будь проклята его обманчивая внешность, которая заставля ет людей пялиться на него и строить ему глазки и околдовала отца! Хотел бы я знать то слово, что вынудило бы его показать нам свой истинный облик!

Лицо коренастого Гаддиила, который был на год старше Асира, выражало суровую чес тность. Он носил островерхую шапку и имел воинственный вид в своем коротком, подпоясан ном чешуйчатой перевязью кафтане, на который он нашил медные нагрудники и из коротких рукавов которого высовывались его красные, жилистые руки с крепкими и тоже жилистыми кистями. Он сказал:

— Смотри, Асир, следи за своей плошкой, чтобы ненароком не упала на него капля ки пящего масла и он не проснулся от боли! Ведь если он проснется, я по своей прямоте закачу ему пощечину, это ясно. Спящего не бьют — не знаю, где это написано, но так не поступают.

Но стоит ему проснуться, не будь я Гадом, если я сразу же не съезжу его по морде, да так, что у него на девять дней, считая от завтрашнего, словно от клецки во рту, опухнет щека. Ибо мне горько и тошно глядеть на него и на платье, под которым он спит, нагло выманив его у отца.

Я не трус, но у меня отчего-то щемит под ложечкой и что-то подступает изнутри к языку. Мы, братья, стоим, а этот мальчишка, этот шут гороховый, этот щеголь, этот птенец, этот моло косос и кривляка преспокойно лежит себе, завладев покрывалом. Уж не склониться ли нам перед ним? У меня так и вертится на языке слово «склониться», точно мне нашептывает его какая-то гнусная тварь. Поэтому-то у меня и руки чешутся ударить его. Это было бы самое лучшее, и боль у меня под ложечкой как рукой бы сняло!

Прямодушный Гад высказался гораздо содержательнее, чем — при всей его потребнос ти в единомыслии и сплочении словом — Асир, заботившийся только о том, чтобы снискать себе любовь и создать согревающее единство дешевым выражением простейших и самооче виднейших истин. Гад затратил больше труда. Он всячески старался намекнуть на то, что всех их, под покровом простой злости и зависти, пугало и мучило, старался дать имя смутным вос поминаньям, тревогам, угрозам, некоему призрачному кругу ассоциаций, в котором фигури ровали такие понятия, как «первородство». «обман», «замена», «владычество над миром», «подвластность брату», кругу, который был не то прошлым, не то будущим, не то преданьем, не то возвещеньем и неприятно рождал те самые слова — «склониться», «склонятся перед тобой». Речь Гада произвела на остальных сильное и зловещее впечатленье. Особенно пот рясла она, донельзя усилив его жажду сорваться с места и побежать, длинного, сутуловатого Неффалима, который давно уже нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Его инстинкт гонца, его потребность уведомить и сообщить мучили его с самого начала, он прямо-таки дергался от зуда в ногах. Пространство и его разделительная природа владели воображением Неффалима.

Он считал пространство своим ближайшим врагом, а себя самого — средством, призванным преодолеть его, устранив обусловленные пространством различия в людской осведомленнос ти. Если в том месте, где он находился, что-то случалось, он тотчас же мысленно связывал это место с другим, отдаленным, где о случившемся еще ничего не знали, что было в его глазах несносным прозябаньем, с которым он и стремился покончить с помощью резвых своих ног и быстрого языка, чтобы, чего доброго, вернуться оттуда с новостью, здесь позорным образом еще неизвестной, и тем самым уравнять людскую осведомленность. В данном случае его мыс ли — его в первую очередь — поспешно связали происходившее с тем отдаленным местом, где находились сыновья Лии. Они, из-за нестерпимого самоуправства пространства, еще ни чего не знали, — и им следовало поскорей обо всем узнать. В душе Неффалим уже бежал.

— Послушайте, послушайте, братья, ребята, друзья, — затараторил он тихо и торопли во. — Мы стоим и глядим на то, что случилось, ибо мы на месте. А в этот же самый час крас ноглазые сидят у костра в долине Шекема и говорят о чем угодно, только не о том, что Иаков, им на позор, вознес главу Иосифу, ибо они ничего не подозревают и, как громко ни вопиет позор, позор их и наш, не слышат ни звука. Но можем ли мы удовлетвориться своим преиму ществом и, сказав: «Они далеко, значит, они глупы, ибо дальнее глупо», — помириться на том? Нет, их нужно уведомить, чтобы это было там так же, как здесь, и чтобы они не жили, как будто этого нет. Пошлите меня, пошлите меня! Я поеду к ним и подам им весть, я освещу их темноту и заставлю их громко вскрикнуть. А вернувшись, я сообщу вам, как они закричали.

С ним согласились. Красноглазых следовало уведомить. Тех это касалось, пожалуй, еще больше, чем их четырех. Неффалима отрядили в дорогу, решив сказать отцу, что Быстроногий отлучился по срочному торговому делу. От нетерпенья Неффалим почти не спал и оседлал осла еще до рассвета;

когда Иосиф проснулся под вселенским своим покрывалом, тот был уже далеко, и знание приближалось к дальним. Спустя девять дней, как раз в полнолунье, они прибыли вместе с гонцом — Рувим, Симеон, Левий, Иуда, Иссахар и Завулон — и стали мрачно рыскать глазами. Симеон и Левий, которых называли «близнецы», хотя один был на год старше другого, взревели, по уверенью Неффалима, как быки, узнав о случившемся.

ОБ ИСПУГЕ РУВИМА У Иосифа хватило благоразумья показаться им в новом платье не сразу же, хотя ему и очень хотелось этого. Легкое сомнение в том, что они действительно любят его настолько больше самих себя, что ничего, кроме радости, при виде вознесенной его главы не почувс твуют, заставило его до поры до времени спрятать покрывало и приветствовать их в своей обычной рубахе.

— Привет вам, милые сыновья Лии, сильные братья! — сказал он. — Добро пожало вать к отцу! Хоть некоторых из вас я поцелую.

И, пробираясь между ними, он поцеловал в плечо троих или четверых, хотя они стояли как вкопанные и не прикасались к нему. Только Ре’увим, в то время уже двадцатидевятилет ний мужчина, рослый и грузный, с могучими, обмотанными ремнями икрами, в меховом на бедреннике, с бритым, мясисто-мускулистым, румяным, свирепым лицом, имевшим тупой профиль и смущенно-независимое выраженье, с черными волосами, завитки которых ложи лись на низкий лоб, — только он один, не меняясь, впрочем, в лице, поднял свою тяжелую руку, почувствовав у себя на плече губы Иосифа, и легко, тайком, так сказать, провел ею по голове брата.

Иегуда, на три года моложе Рувима, такой же рослый, но с несколько сутулой спиной и страдальческой складкой у губ и крыльев носа, был в плаще, под которым он прятал руки.

Он носил маленькую, в обтяжку, шапку, не скрывавшую его густых, похожих на гриву волос, таких же темно-рыжих, как его пышная, клином, бородка, как узкие усы, оттопыривавшиеся над его красными, пухлыми губами. Губы эти свидетельствовали о чувственности, но тонкий, с горбинкой, и все же сплюснутый внизу нос говорил о чуткой духовности, а в больших, с тяже лыми веками, зеркально-выпуклых оленьих глазах таилась печаль. Иуда был уже тогда женат, как многие его родные и сводные братья: так, Рувим успел взять в жены одну из дочерей этой земли и родить с ней богу Авраама нескольких детей, например, мальчика Ханоха и мальчика Фаллу, которых Иаков порой качал на коленях. Симеон завладел уведенной в качестве во енной добычи дочерью шекемского горожанина, по имени Буна, Левий женился на девушке, которая верила в Иагу и считалась внучкой Евера, Неффалим — на молодой женщине, чей род Иаков несколько искусственно возводил к Нахору, брату халдеянина, а Дан — просто на моавитянке. Одними лишь религиозно безупречными браками никак нельзя было обойтись, а что касалось Иуды, то отец должен был радоваться, что своей женитьбой тот добился хоть некоторого порядка и покоя в плотских делах, ибо с юных лет половая его жизнь была хао тична и мучительна. Он состоял с Астарот в безрадостно-напряженных отношениях, страдал под ударами ее бича и подчинялся ей, не любя ее, что вносило в его душу разлад, несогласие с самим собой. Знакомство с кедешами, священными блудницами Иштар, приобщило его к бааловской сфере с ее ужасами и дуростями, к сфере бесстыдного Ханаана, и никого, даже Иакова, отца, это не огорчало больше, чем самого Иегуду, который не только был благочес тив и стремился к богоразумной чистоте, не только питал глубокое отвращение к Шеолу со всеми дуростями и тайнами, какими оскверняли себя народы, но и полагал, что у него были основанья особенно следить за собой, ибо поскольку Рувим провинился, а так называемых близнецов после шекемской смуты тоже можно было считать проклятыми, существовала ре альная возможность, что благословенным носителем завета будет Иуда, четвертый сын, хотя между братьями речи об этом не было, а всякие притязанья проявлялись лишь в форме общей злости на сына Рахили.

Через одного из своих пастухов — это был Хира из местечка Одоллам — Иуда познако мился с одним ханаанеянином по имени Шуя, чья дочь ему понравилась, и он взял ее с разре шенья Иакова в жены. Сыновей, которых она ему принесла, поначалу двух, он воспитывал в разумении бога. Но они пошли в мать, подобно тому как Измаил уродился не в отца, а в Агарь:

так, по крайней мере, представлялось дело Иуде и так он объяснял себе то, что они оказались нечистыми, детьми Ханаана, озорниками Баала, исчадьем Шеола, одержимыми Молеха, хотя виной этой беде была, может быть, не только дочь Шуи. А она обещала уже принести третье го, и его беспокоило, каков будет тот.

Итак, в глазах Иуды была печаль, но она не склонила его к добродушию и не побудила тайком погладить Иосифа по волосам, как это сделал Рувим. Он сказал:

— В каком виде ты вышел к нам, писец? Разве в обычной одежде, да еще покрытой пятнами туши, встречают старших, когда они возвращаются домой после долгой отлучки? Ты всегда только о том и думаешь, как бы очаровать человека и заставить его улыбаться тебе, так неужели же ты совсем не хочешь понравиться нам? Говорят, у тебя в ларе спрятано ослепи тельно драгоценное платье, достойное чуть ли не княжеского сына? Зачем же ты обижаешь нас, пожалев его для встречи братьев?

Испещренные рубцами, с татуировкой на умащенной груди, Симеон и Левий, сверкая глазами и опираясь на толстенные палицы, засмеялись отрывистым, рычащим смехом.

— С каких это пор обольстительницы выходят на прогулку без покрывала? — восклик нул один из них.

— А храмовые шлюхи без фаты на глазах? — подхватил другой, не обращая внимания на то, что Иуду передернуло.

— Ах, вы говорите о моем вышитом платье? — спросил Иосиф. — Наш брат Неффа лим успел, видно, рассказать вам по дороге, какую милость оказал мне Иаков? Простите меня по доброте своей! — сказал он и смиренно-изящным движением, скрестив на груди руки, склонился перед ними. — Тяжело не ошибиться в своих решениях и действиях, и человек впа дает во грех, как ни поступит. Ведь я, дурак, думал: пристало ли мне чваниться перед госпо дами моими? Нет, отвечал я себе, не пристало, я выйду к ним в простой одежде, чтобы они не досадовали на мое высокомерие и любили меня. Оказывается, я поступил глупо. Понимаю, мне следовало нарядиться для встречи с вами. Но поверьте мне, в вечер пира, когда вы тоже омоетесь и наденете свои праздничные одежды, я сяду в кетонете по правую руку Иакова, и вы увидите сына нашего отца во всем его великолепии. Согласны?

Снова раздался рычащий смех дикарей-близнецов. Остальные со злостью вглядывались в глаза Иосифа, пытаясь определить, чего в его речи больше — простота или дерзости, но определить это было очень трудно.

— Золотые слова! — сказал Завулон, самый младший, старавшийся походить на фини киянина с окладистой стриженой бородой и короткими вьющимися волосами, в пестроузорча том кафтане, который прикрывал только одно плечо, а на другом, убегая под мышку, не прятал рубахи;

ибо он мечтал о море, о гаванях и не хотел быть пастухом. — Сладкие слова! Не сло ва, а прямо-таки жертвенная лепешка из пшеничной, мелкого помола муки, да еще с патокой!

А знаешь, мне хочется втолкнуть их тебе назад в глотку, чтобы ты подавился ими!

— Опомнись, Завулон, что за грубые шутки! — ответил Иосиф, опустив глаза и сму щенно улыбнувшись. — Ты научился им у просмоленных гребцов-рабов в Аскалуне и Газе?

— Он назвал моего брата Завулона просмоленным рабом-гребцом! — вскричал долго вязый и кряжистый Иссахар, по прозвищу «Крепкий осел»;

ему был двадцать один год. — Ру вим, ты слышал это, так осади же его — если не кулаком, как мне бы хотелось, то, по крайней мере, выговором, чтобы он запомнил!

— Ты неточно выразился, Иссахар, — ответил Рувим высоким и нежным голосом, ка кой подчас бывает у мужчин могучего телосложения, и отвернул голову. — Он не назвал его так, он только спросил его, не у гребцов ли тот научился таким речам. Это было довольно дерзко.

— Насколько я понял, — возразил Иосиф, — ему хотелось задушить меня жертвенной лепешкой, а это было бы и нечестиво, и очень недружелюбно. Если же он этого не сказал или не имел в виду, то и я вовсе его не дразнил, отнюдь нет.

— Разойдемся же в разные стороны, — решил Рувим, — потому что пока мы вместе, нам не избежать новых пререканий и недоразумений.

Они разошлись, десятеро и один. Но Рувим пошел за оставшимся в одиночестве и ок ликнул его по имени. Огромный, он стоял перед ним и наедине с ним на своих столпоподоб ных, оплетенных ремнями ногах, и внимательно-вежливо глядел Иосиф в мускулистое лицо, которому сознание силы и виновности придавало смущенно-независимый вид. Красноватый, с воспаленными веками глаза Рувима были совсем рядом с Иосифом. Их взгляд задумчиво терялся в его лице или, вернее, останавливался перед этим лицом и снова уходил в себя, и могучей своей правой рукой Рувим слегка сжимал при этом плечо брата, как это он обычно делал со всеми, с кем говорил.

— Ты спрячешь это платье, мальчик? — спросил он его одними губами, почти не откры вая рта.

— Да, Рувим, господин мой, я буду его беречь, — ответил Иосиф. — Израиль подарил мне его, придя в веселое расположение духа после победы в игре.

— Он побил твои шашки? — спросил Рувим. — Ты играешь ловко и сильно, ибо за нятия с Елиезером хорошо упражняют твой ум, и это идет тебе на пользу в игре. Часто ли он побивает тебя?

— Случается, — сказал Иосиф и обнажил свои зубы.

— Когда ты захочешь?

— Не все от меня зависит, — уклончиво ответил тот.

«Да, это так, — подумал Рувим молча, и взгляд его еще глубже, чем прежде, ушел в себя. — Так обманывают благословенные, и обманывать им свойственно: они должны де ржать свое сиянье под спудом, чтобы оно не заблистало им во вред, тогда как другим приходит ся блистать ложным блеском, чтоб продержаться. — Он поглядел на сводного брата. — Дитя Рахили, — подумал он. — Какое оно милое! Люди правы, когда улыбаются ему. У него как раз надлежащий рост, и красивые и прекрасные глаза его глядят на меня, если я не ошибаюсь, с тайной насмешкой, потому что я стою перед ним, башнеподобный великан стад, громадина не складная, пентюх, у которого, того и гляди, жилы треснут от мощи. Мудрено ли, что я бросился на Валлу, как бык, не заботясь о том, чтобы никто этого не увидел! И он пошел и с невинным коварством донес об этом Израилю, и я обращен в пепел. Ибо он умен, как змея, и кроток, как голубь, а таким-то и надо быть. Коварство в невинности и невинность в коварстве, так что не винность опасна, а коварство священно, — это верные признаки благословенности, и с этим не потягаешься, даже если захочешь, но ты и не хочешь, ибо там бог. Одним-единственным ударом я мог бы уложить его навсегда;

сила, которая взяла верх над Валлой, сгодилась бы и на это, и если Валла почувствовала ее как женщина, то похититель моего первородства по чувствовал бы ее по-мужски. Но что дало бы мне это? Авель лежал бы мертв, а я стал бы тем, кем не хочу быть, — Каином, которого я не понимаю. Как можно поступить наперекор своему убежденью по-каиновски и с открытыми глазами убить угодного, потому что ты сам неугоден?

Я не пойду наперекор своему убежденью, я буду справедлив, это полезней моей душе. Я не дам ей поблажки. Я Ре’увим, у которого в жилах играет сила, первенец Лии, старший сын Иакова, глава всем двенадцати. Я не стану строить ему влюбленные рожи и унижаться перед его привлекательностью, и если я погладил его по волосам, то это было глупостью и ошибкой.

Я не прикоснусь к нему ни так, ни этак. Я стою перед ним, как башня, пусть неуклюжий, но сохраняя достоинство».

Он спросил, напрягая мышцы лица:

— Ты выманил у него платье?

— Не так давно он обещал мне его, — отвечал Иосиф, — и когда я напомнил ему об этом, он достал его из ларя и сказал мне: «Возьми, возьми его!» — Понимаю, напомнил и выклянчил. Он отдал его тебе против своей воли, соблазнен ный твоею. А знаешь ли ты, что это противно богу — злоупотреблять властью, которая дана тебе над другим, заставляя его соглашаться с несправедливостью и делать то, в чем он потом раскается?

— Какая у меня власть над Иаковом?

— Спрашивая так, ты лжешь. У тебя над ним власть Рахили.

— Но ведь я ее не украл.

— Но и не заслужил.

— Господь говорит;

«Кому хочу, потакаю».

— Ну и дерзок же ты! — сказал Рувим, нахмурив брови, и стал медленно покачивать Иосифа, держа его за плечо. — Обо мне говорят, что я бушую, как вода, и грех мне не чужд.

Но зато мне чуждо упрямое твое легкомыслие. Ты слишком надеешься на бога и глумишься над сердцем, которое у тебя в руках. Ты знаешь, что ты поверг старика в страх и в тревогу, выманив у него платье?

— В какую тревогу, большой Рувим?

— Я уже вижу, что ты лжешь, если ты спрашиваешь. Неужели тебя так радует, что у че ловека бывает такая власть?.. Тревогу о тебе, который ему дороже всего на свете, — дороже не из-за твоих заслуг, а по воле его мягкого и гордого сердца. Он отнял благословение у своего близнеца Исава, но разве не выпало на его долю достаточно много горя, когда в одном пере ходе от Ефрона у него умерла Рахиль, а кроме того, из-за Дины, его дочери, да и из-за меня, прибавлю это сам, ибо вижу по тебе, что ты способен напомнить мне это?

— Да нет же, сильный Рувим. Я вовсе не думаю о том, что ты однажды пошутил с Валлой и уподобился в глазах расстроенного отца бегемоту.

— Молчи! Как смеешь ты говорить об этом, если я, опередив тебя, заранее заткнул тебе рот? Ты все время изобретаешь новые виды лжи и говоришь: «Я об этом не думаю», — под робно об этом распространяясь. Не в том ли уж и состоит священная наука, которую ты пости гаешь, читая камни и упражняясь с Елиезером? И губы создатель дал тебе сам не знаю какие, и зубы сверкают между ними, когда они шевелятся. Но слетают с них одни только дерзости.

Эй, малый, берегись! — сказал он и стал трясти его так, что Иосиф закачался, переваливаясь то на пятки, то на носки. — Разве я десятки раз не спасал тебя от рук братьев, от гнева тех, кто из-за обесчещенной растоптал Шекем, да, да, десятки раз, когда они собирались тебя избить за то, что ты наябедничал на них отцу, наврал ему насчет «кусков мяса живых животных» или еще что-нибудь? Как же ты дерзнул выманить у отца покрывало в наше отсутствие и навлечь на себя гнев если не десятерых, то девятерых? Скажи, кто ты такой и откуда у тебя такое высо комерие, что ты отделяешься от всех нас и ставишь себя в особое положение? Ты не боишься, что из-за твоей спеси над тобою сгустится туча, из которой ударит молния? Неужели ты нис колько не благодарен тем, кто к тебе милостив, если заставляешь их тревожиться о себе, как какой-нибудь сумасброд, который по гнилым сучьям влезает на дерево и смеется оттуда над теми, что стоят внизу и кричат ему, чтобы он спустился, в страхе, что вдруг ветка подломится и он растеряет свои потроха?

— Послушай, Рувим, перестань меня трясти! Поверь мне, я благодарен тебе за то, что ты, наперекор задиристости братьев, за меня заступился. Я благодарен тебе и за то, что ты меня поддерживаешь, сшибая меня одновременно с ног. Дай мне, однако, стать как следует, чтобы я мог говорить! Вот так! Нельзя объясняться качаясь. Но теперь, когда я твердо стою, я объяснюсь, и я уверен, что ты, как человек справедливый, согласишься со мной. Я не выма нивал хитростью покрывало и не украл его. Иаков обещал мне его у колодца, и поэтому я знал о желании и намерении отца отдать мне его. Увидев, однако, что этот кроткий человек и воля его не совсем едины, я взял сторону воли и легко склонил его отдать мне покрывало, — под черкиваю, отдать, а не подарить, ибо оно уже было мое.

— Почему твое?

— Ты спрашиваешь? Хорошо, я отвечу. Скажи, с кого Иаков впервые снял эту фату, чтобы в тот же час завещать ее потомкам?

— С Лии!

— Да, в действительности. Но по правде это была Рахиль. Лия только надела покрыва ло, но хозяйкой его была Рахиль, и она-то и хранила его, покуда не: умерла в одном переходе от Ефрона. Поскольку, однако, она умерла, где она сейчас?

— Там, где глина — пища ее.

— Да, в действительности. Но правда не такова. Разве ты не знаешь, что смерть облада ет способностью менять стать человека и что для Иакова Рахиль живет в другой стати?

Рувим опешил.

— Я и мать — одно целое, — сказал Иосиф. — Разве ты не знаешь, что наряд Мами принадлежит и сыну, что они носят его попеременно, один вместо другого? Назови меня, и ты назовешь ее. Назови то, что принадлежит ей, и ты назовешь то, что принадлежит мне. Так чье же покрывало?

Он говорил с самым скромным видом, держась очень просто, с опущенными глазами.

Но затем, уже высказавшись, он вдруг встретил взор брата настежь открытым взором, но не наступательным, напористо в него погружающимся, а тихим, откровенно предлагающим вглядеться в себя, без ответа вбирающим неотрывный, ошеломленно-мигающий взгляд вос паленных Лииных глаз в свою загадочность.

Башня зашаталась. Большому Рувиму стало жутко. Как выразился этот мальчик, до чего он договорился, как все это получилось? Рувим спросил его, откуда у него такое высокоме рие, — теперь он раскаивался в этом, ибо получил ответ. Он злобно задал брату вопрос, кто он такой, — и лучше бы не делал этого! Ибо теперь он получил разъяснение, такое неясное разъяснение, что по огромной его спине мурашки забегали. Случайно ли слетели у мальчика с языка такие слова? Затем ли он намекнул ими на дела божественные и сослался на них, чтобы оправдать свое лукавство, или... И от этого «или» у Рувима засосало под ложечкой так же, как у брата Гаддиила, когда тот, бранясь, пожаловался на это у постели Иосифа;

только у Рувима все было еще сильнее, это было еще более глубокое потрясенье и вместе восторг, смягченный нежностью и удивлением ужас.

Надо понять Рувима. Не в его нраве было наперекор всему миру пренебрегать вопросом о том, кто таков тот или иной человек, по чьим стопам он идет, с каким прошлым соотносит свое настоящее, чтобы засвидетельствовать его действительность. В ответе Иосифа такое свидетельство было представлено со столь чудовищной дерзостью, что у Рувима голова за кружилась. Но благодаря магии слова, низведшей небесное в земное, этой непринужденной и, несомненно, неподдельной податливости языка волшебству замены, следы, по которым шел его юный брат, ярко засверкали перед глазами Рувима. Не то чтобы в этот миг он принял Ио сифа за двойное обоюдополое божество в покрывале — не будем заходить так далеко. И все же его любовь была недалека от веры.

— Дитя, дитя! — сказал он нежным голосом своего могучего тела. — Побереги свою душу, побереги отца, побереги свое сияние! Не выставляй его наружу, не давай ему блистать тебе на погибель!

Затем он попятился на три шага с опущенной головой и лишь после этого отвернулся от Иосифа.

За ужином, однако, Иосиф был в покрывале, и поэтому братья сидели как сычи, а Иаков пребывал в страхе.

СНОПЫ Через много дней после этих событий жали пшеницу в долине Хеврона, и стояла веселая пора жатвы, радостная страда, и длилась она до дня первин, когда, через семь недель после весеннего полнолунья, в священный дар приносили кислые пшеничные хлебы из новой муки.

Да, поздние дожди были обильны, но уже вскоре окна небесные затворились и вода сошла с лица земли. Торжествующее солнце, Мардук-Баал, опьяненное своей победой над мокрым Левиафаном, пылало в небе, меча в синеву золотые копья, и уже на рубеже второго и третьего месяцев его владычества было так жарко, что пришлось бы опасаться за посевы, если бы не повеяло ветром, отрадное происхождение которого по запаху определил Завулон, шестой сын Лии, сказавший:

— Этот ветер приятно щекочет мне ноздри, ибо он сулит влагу полям и несет облегчи тельную росу. Вот видите, сколько добра творит море, я всегда это говорю. Хорошо бы жить у Большой Зеленой Воды, по соседству с Сидоном, и ходить по волне, вместо того что бы ходить за ягнятами — что мне вовсе не улыбается. По волне, на изогнутой доске можно добраться до мест, где живут люди с хвостом и со светящимся рогом на лбу. Или люди с такими большими ушами, что они закрывают у них все тело, или еще такие, у которых на коже растет трава, — мне рассказывал это один человек из гавани Хазати.

Неффалим согласился с ним. Недурно было бы об меняться сведеньями с травокожими.

Вероятно, ни они. ни хвостатые, ни длинноухие не имели ни малейшего представления о том, что творится на свете. Другие братья возражали им и слушать не хотели о море, даже если оно и родит влажный ветер. Это — область преисподней, полная чудищ хаоса, и с таким же правом Завулон мог бы почитать и пустыню. Такого мнения держались, в частности, Симеон и Левий, люди грубые, но богобоязливые, хотя и они, в сущности, не очень-то любили пас тушескую жизнь, которую вели только ради преемственности, и предпочли бы какой-нибудь более дикий промысел.

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 26 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.