WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 26 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы ТОМАС МАНН Иосиф и его братья IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 © Томас Манн. Иосиф и его братья. Перевод с немецкого Соломона Апта. М., 1991. ...»

-- [ Страница 4 ] --

они должны были найти друг друга. Дело обстояло хуже, и опасность шла дальше, чем предвидела Ревекка, ибо кровавые желанья Исава распространялись не только на Иакова, но и на Исаака тоже. Она узнала, что Исав предложил Измаилу, чтобы тот убил слепого, после чего он, Исав, взялся бы за гладкого. Исав боялся Каинова преступленья, боялся стать из-за него еще больше, еще явственнее самим собой. Поэтому он хотел, чтобы дядя ободрил его своим примером. Несго ворчивость Измаила дала его невестке время действовать. Тому не понравилось предложенье Исава. Трогательные воспоминания о чувствах, которые он когда-то испытывал к нежному своему брату и которые послужили поводом к его, Измаила, изгнанию, мешают ему, намекнул он, поднять руку на Исаака. Пусть Исав сделает это сам, а потом он, Измаил, пустит стрелу в затылок Иакову с такой меткостью, что она вылетит через кадык и уложит на месте обласкан ного подобным способом.

Это было похоже на дикого Измаила — затеять такое. Он придумал что-то новое, а у Исава на уме было только традиционное братоубийство. Он вообще не понимал, о чем гово рит Измаил, и думал, что тот заговаривается. Отцеубийство — такой возможности его мыш ленье не допускало, такого никогда не случалось, такого на свете не было, предложенье Из маила было нелепо, это было предложенье, по природе своей бессмысленное. Отца можно было разве что оскопить серпом, как оскопили Ноя, но убить его — это была беспочвенная болтовня. Измаил смеялся над остолбенелой несообразительностью племянника. Он знал, что его предложенье совсем не беспочвенно, что такое бывало, и еще как, и было, возможно, началом всего, что Исав просто слишком недалеко идет вспять, довольствуясь слишком позд ними началами, если думает, что такого не бывало на свете. Он сказал ему это, он сказал ему еще больше. Измаил сказал ему такое, что у Исава, едва он это услышал, шерсть встала ды бом и он убежал. Он рекомендовал ему, убив отца, обильно поесть его мяса, чтобы присвоить себе мудрость его и силу, благословенье Аврамово, которое тот носит, причем для этой цели мясо Исаака не следовало варить, а надо было съесть сырым с костями и кровью, — после чего Исав и убежал.

Он пришел, правда, снова, но переговоры племянника и дяди о распределении крова вых ролей затянулись, и Ревекка выиграла время для предупредительных мер. Она ничего не сказала Исааку о том, что, по ее сведеньям, замышляли — пока еще туманно — близкие родственники. Супруги говорили только об Иакове, да и о нем не по поводу опасности, кото рая ему, как Исаак тоже, наверно, знал, угрожала, — вне всякой связи, следовательно, с не давним обманом и гневом Исава (об этом молчали, и только), а лишь в том смысле, что Иаков должен уехать, и уехать в Месопотамию, в гости к арамейской родне, ибо если он останется здесь, то можно опасаться, что он — и он тоже! — вступит в какой-нибудь пагубный брак.

Если Иаков, говорила Ревекка, возьмет себе жену из дочерей этой земли, хеттеянку, кото рая, как жены Исава, притащит в дом мерзостных своих идолов, то она, Ревекка, спрашивает Исаака всерьез, для чего ей тогда и жить. Исаак кивал головой и соглашался: да, она права, Иакову действительно следует поэтому на время уехать. На время — Иакову она тоже сказа ла так, и она верила в эти слова, она надеялась, что она вправе в них верить. Она знала Исава, это был человек взбалмошный, но легкий, он забыл бы. Сейчас он жаждал крови, но легко мог отвлечься. Она знала, что, навещая Измаила в пустыне, он по уши влюбился в его дочь Махалафу и собирался взять ее в жены. Возможно, что уже теперь мирное это дело занимало его недалекий ум больше, чем план мести. Когда он совсем забудет о нем и успокоится, она уведомит об этом Иакова, и тот снова припадет к ее груди. А покамест его с распростертыми объятьями примет ради нее брат ее Лаван, сын Вафуила, живущий в семнадцати днях пути от сюда, в земле Арам Нахараим. Так было устроено бегство, так был Иаков тайно снаряжен для путешествия в Арам. Ревекка не плакала. Но она долго не отпускала его в тот рассветный час, гладила его щеки, увешивала амулетами его и его верблюдов, прижимала его к себе и думала в глубине души, что, если ее или другой какой-нибудь бог захочет того, она, может быть, не уви дит Иакова больше. Так и вышло. Но Ревекка ни в чем не раскаивалась ни тогда, ни позднее.

ИАКОВ ДОЛЖЕН ПЛАКАТЬ Мы знаем, что было с путником в первый же день, нам известны его униженье и воз вышенье. Но возвышенье было внутренним, оно было великим виденьем души, а униженье, наоборот, физическим и реальным, как путешествие, которое ему пришлось проделать под знаком этого униженья и в роли его жертвы: нищим и в одиночестве. Дорога была далека, а он не был Елиезером, которому «земля скакала навстречу». Он много думал об этом старике, Аврамовом старшем рабе и гонце, который похож был на праотца лицом, как все говори ли, и проделал этот же путь с великой миссией — привезти Исааку Ревекку. Тот ехал совсем по-другому, представительно и сообразно своему положению, у того было десять верблюдов и вдоволь всего необходимого и лишнего, как у него, Иакова, самого перед этой проклятой встречей с Елифазом. Почему так угодно было вседержителю богу? Почему он наказывал его столькими тяготами и невзгодами? А что дело идет о наказанье, об искупительной каре за Иса ва, казалось ему несомненным, и во время утомительно-убогого своего путешествия он много думал о нраве господа, который, конечно, хотел того, что случилось, и содействовал этому, а теперь мучил его, Иакова, и взыскивал с него горькие Исавовы слезы, правда, как бы только приличия ради и в доброжелательно неточной пропорции. Ведь как ни были тягостны все его злоключения, разве можно было оплатить ими по достоинству его преимущество и вечную обиду брата? Задавая себе этот вопрос, Иаков усмехался в бороду, которая выросла во время пути на его уже темно-коричневом и худом, блестевшем от пота, окутанном влажным и гряз ным покрывалом лице.

Был разгар лета, месяц ав, стояла безнадежная жара и сушь. Слой пыли, толщиной с палец, лежал на кустах и деревьях. Расслабленно сидел Иаков на хребте своего нерегулярно и плохо кормившегося верблюда, чьи большие, мудрые, облепленные мухами глаза глядели все утомленнее и печальнее, и закутывал лицо, когда мимо проезжали встречные путники.

Или же, чтобы облегчить животное, он вел его в поводу, и тогда верблюд шагал по одной из параллельных тропинок, из которых состояли дороги, а сам он шел по соседней, меся ногами каменистую пыль. Ночевал он под открытым небом, в поле, у подножья дерева, в масличной роще, у деревенской стены, где придется, и часто ему приходилось прижиматься к своему жи вотному, чтобы согреться добрым теплом его тела. Ибо ночи часто случались холодные, как в пустыне, и, будучи неженкой и сыном хижины, он сразу же простудился во сне и вскоре, как чахоточный, кашлял среди дневного зноя. Это очень мешало ему, когда он добывал пропита нье;

для того чтобы есть, он должен был говорить, рассказывать, занимать людей описанием злосчастного приключенья, из-за которого он, сын такого славного дома, впал в нищету. Он рассказывал об этом приключении в селеньях, на рынках, у наружных колодцев, водой кото рых ему разрешалось поить своего верблюда и умываться. Мальчики, мужчины и женщины с кувшинами обступали его и слушали его прерываемую кашлем, но вообще-то искусную и жи вую речь. Он называл себя, хвалил свое происхожденье, подробно описывал барскую жизнь, которую вел дома, особо останавливаясь на жирной и душистой еде, которую ему подавали, а затем живописал ту любовь и богатую обстоятельность, с какой он, первородный сын, был снаряжен для этого путешествия, путешествия в Харран, что в земле Арам, на восход и на полночь, по ту сторону воды Прата, где живут его родственники, чье почетное среди тамошних жителей положенье неудивительно, так как родственники эти владеют несметным количест вом мелкого скота. К ним-то его и послали из дому, а мотивы его миссии были частью торго во-деловые, частью же религиозно-дипломатические, но все — необычайной важности. Он подробнейшим образом описывал подарки и меновые ценности, находившиеся в его клади, ук рашенья своих верблюдов, оружие княжеской своей охраны, лакомые припасы для него и для свиты, и его жадные до впечатлений слушатели, которые хорошо знали, что иной и прилгнет, но дружно отказывались отличать от правды складную ложь, широко раскрывали рты и глаза.

Вот, стало быть, как он выехал, но, увы, некоторые местности кишмя кишат разбойниками.

На него напали совсем юные разбойники, но невероятно наглые. Когда его караван проходил по ложбине, они, пользуясь огромным своим численным превосходством, отрезали ему путь вперед и назад и не дали возможности отойти в сторону, и начался бой, который останется в памяти человечества самым волнующим событием этого рода, бой, который Иаков описывал во всех подробностях, останавливаясь на каждом ударе, броске и рывке. Ложбина наполни лась трупами людей и животных;

он один уложил семижды семерых юных разбойников, и без малого столько же уложил каждый его провожатый. Но, увы, превосходящие силы врагов были неодолимы;

один за другим падали его люди вокруг него, и после многочасовой борьбы, оставшись в полном одиночестве, он вынужден был наконец просить позволенья дышать.

Почему же, спросила одна женщина, не убили и его?

На это и был расчет. Главарь разбойников, самый юный и самый наглый из них, занес уже над ним меч, чтобы поразить его насмерть, но тогда, в бедственный этот миг, он, Иа ков, призвал своего бога и выкликнул имя бога своих отцов, и меч кровожадного юнца рас пался в воздухе на семижды семьдесят мелких частей. Такой оборот дела ошеломил мерзкое дитя, поразил его страхом, и оно пустилось наутек со своими молодчиками, забрав, однако, все имущество Иакова, почему тот и оказался нищим и голым. Нищий и голый, он преданно продолжал свое путешествие, у цели которого его ждали сплошной бальзам, молоко и мед, а в качестве одежды пурпур и тонкое полотно. Но покамест, увы, ему негде даже приклонить голову и нечем унять пронзительный крик своего желудка, ведь в животе у него давно не было ни травинки.

Он бил себя в грудь, и то же делали его слушатели у рыночных лотков и у водопоев, его рассказ будоражил их и волновал;

они называли позором то, что такие случаи еще бывают на свете и что дороги настолько опасны. У них здесь, говорили они, есть караулы на дорогах, через каждые два часа — караул. А потом они кормили побитого лепешками, клецками, огур цами, чесноком и финиками, иной раз даже голубями или уткой, а верблюду его задавали сена или даже зерна, так что животное тоже подкреплялось для дальнейшего путешествия.

Так двигался он вперед, против течения Иордана, во впалую Сирию, к теснине Оронта и к подножию Белых гор, но продвиженье было медленным, ибо способ, каким он добывал себе хлеб, требовал много времени. В городах он захаживал в храмы, беседовал со жрецами о де лах божественных и располагал их к себе своей образованностью и остроумной речью, так что они разрешали ему подкрепиться и поживиться в кладовых бога. На своем пути он видел мно го прекрасного и священного, видел, как сверкает словно бы огненными каменьями царствен ная гора крайнего севера, и молитвенно восхитился ею, видел земли, превосходно орошен ные горными снегами, где высокие, тонкие стволы пальм подражали чешуйчатым драконьим хвостам, где темнели кедровые и смоковные рощи, а иные деревья угощали его гроздьями сладких, мучнистых плодов. Он видел кишевшие людьми города, видел Димашки, утопавший в плодовых лесах и волшебных садах. Там он увидел солнечные часы. Оттуда же он со страхом и отвращеньем увидел пустыню. Она была красная, как и полагалось. Одетая багровой дымкой, она уходила на восток, море порока, обиталище злых духов, преисподняя. Да, преисподняя была теперь уделом Иакова. Бог посылал его в пустыню за то, что он исторг у Исава громкий и горький вопль — как того пожелал бог. Круг его пути, приведший его на взгорье Вефиля к та кому отрадному вознесенью, привел его теперь к закату, к спуску в ад, и кто знал, какие беды, какие драконы ждали его там, внизу! Он заплакал, когда, качаясь на горбе верблюда, достиг пустыни. Впереди него бежал шакал, длинный, остроухий, грязно-желтый, лежевесно вытя нув хвост, зверь печального бога, недобрая тварь. Он бежал перед ним, временами подпуская всадника так близко, что тот слышал едкий его запах, он поворачивал к Иакову собачью свою морду, глядел на него своими маленькими, безобразными глазками и трусил дальше, издав короткий смешок. Знания и мышленье Иакова были слишком богаты ассоциациями, чтобы он не узнал его, открывателя вечных путей, проводника царства мертвых. Иаков был бы очень удивлен, если бы тот не бежал впереди него, и он несколько раз прослезился, следуя за шака лом в те пустынные, безотрадные места, где сирийская земля переходит в нахаринскую зем лю, и проезжая то среди осыпей и проклятых скал, то через каменные поля, то по глинистому песку, то по выжженной степи, то сквозь высохшие заросли тамариска. Он довольно хорошо знал свой путь, путь, которым когда-то в обратном направленье следовал праотец, сын Фар ры, когда он, посланный на запад, пришел оттуда, куда теперь направлялся Иаков, посланный на восток. Мысль об Аврааме несколько утешала его среди безлюдья, нет-нет да являвше го, впрочем, следы человеческого попеченья и ухода за дорогой. Иногда на пути попадалась глиняная башня, на которую можно было взобраться, во-первых, для обозренья местности, а также при угрозе нападенья на путника диких зверей. Время от времени встречались даже хранилища дождевой воды. Но больше всего было дорожных указателей, столбов и камней с надписями, позволявших передвигаться даже ночью, при хоть сколько-нибудь прекрасной луне, и служивших, несомненно, еще Авраму во время его путешествия. Воздавая хвалу богу за блага цивилизации и руководствуясь Нимродовыми путеводными знаками, Иаков двигал ся к воде Прату, а именно к тому месту, к которому он предполагал и куда ему действительно надлежало выйти, — где Широчайший, прорезав с полуночи горы, вырывается из ущелий на равнину и успокаивается. О, этот великий час, когда Иаков, стоя наконец в иле и камышах, поил бедное свое животное желтой водой! Реку пересекал плавучий мост, а на том берегу лежал город;

но это не был еще дом лунного бога, город дороги и город Нахора. Тот был еще далеко на востоке, за степью, которую надо было пересечь с помощью дорожных знаков, под небесными светилами ава. Семнадцать дней? Ах, для Иакова дней набежало гораздо больше из-за необходимости непрестанно повторять свою кровавую разбойничью сказку, он не знал, сколько именно, он перестал их считать, он знал только, что земля отнюдь не скакала ему на встречу, а скорее уж делала обратное, и по мере сил отдаляла цель его усталого странствия.

Но он навсегда запомнил, — он говорил об этом и на смертном одре, — как потом, когда он полагал эту цель еще далекой, в тот миг, когда он меньше всего надеялся достигнуть ее, она вдруг нечаянно оказалась достигнута или почти достигнута, как цель эта все-таки словно бы вышла ему навстречу вместе с самым лучшим и дорогим, что могла показать и что Иаков не когда, после негаданно долгой задержки, увел оттуда.

ИАКОВ ПРИБЫВАЕТ К ЛАВАНУ Однажды — дело шло уже к вечеру, солнце садилось у него за спиной в бледное ма рево, и слитная тень всадника и верблюда, плывшая по степи, вытянулась в длину, — итак, однажды, на исходе дня, не становившегося, однако, прохладнее, а пылавшего под медным небосводом безветренным зноем, от которого воздух, как будто он вот-вот вспыхнет, мерцал над сухой травой, а у Иакова язык присыхал к небу, ибо со вчерашнего дня у него не было во рту ни капли воды, — он увидел, отупело качаясь в седле, между двумя холмами, служившими воротами в длинной волнистой гряде, что-то живое далеко на равнине, и его зоркие, несмотря на усталость, глаза тотчас же разглядели сгрудившееся вокруг колодца овечье стадо, собак, пастухов. Он испуганно встрепенулся от счастья и послал благодарственный вздох Иа, но на уме у него было только одно: «Вода!», и, прищелкивая пальцами, во всю мощь пересохшего горла, он кричал это слово своему животному, которое и само почуяло уже эту благодать, вы тянуло шею, раздуло ноздри и, напрягши от радости силы, ускорило шаг.

Вскоре он был уже так близко, что мог различить цветные метки на спинах овец, лица пастухов под наголовниками от солнца, волосы у них на груди, браслеты у них на руках. Псы зарычали и залаяли, не переставая следить за овцами, чтобы те не разбредались;

но пастухи беззаботно прикрикнули на собак, потому что не боялись одинокого путника и видели, вероят но, что он еще издали мирно и вежливо приветствовал их. Пастухов было четверо или пятеро, как помнилось Иакову, с двумя примерно сотнями овец из породы крупных курдючных, как он определил наметанным глазом, и пастухи праздно стояли или сидели вокруг колодца, который был еще закрыт круглым камнем. Все они были вооружены пращами, а один из них пощипы вал струны лютни. Иаков тогда сразу же заговорил с ними, назвав их «братьями», и, прило жив руку ко лбу, крикнул наудачу, что бог их велик и могуч, хотя не знал толком, под каким они богом. Но в ответ на это, как и в ответ на все другое, что он говорил, они только перегляды вались и качали головами, вернее, водили ими от плеча к плечу, с сожаленьем прищелкивая языком. Удивляться тут было нечему, они, конечно, его не поняли. Но среди них нашелся один, с серебряной монетой на груди, он назвал свое имя — Иерувваал и был, по его словам, родом из страны Амурру. Он говорил не совсем так же, как Иаков, но очень похоже, так что они друг друга понимали, и пастух Иерувваал мог служить толмачом, переводя слова Иакова на их тарабарское наречие. Они поблагодарили его за дань уваженья, отданную силе их бога, при гласили его посидеть с ними и представились по именам. Их звали Вулутту, Шамаш-Ламасси.

Пес Эй и еще как-то в подобном роде. После этого им не пришлось спрашивать у Иакова, как его зовут и каково его происхождение;

он сам поспешил сообщить им то и другое, не преминув горько намекнуть для начала на дорожное приключенье, ввергшее его в нищету, и попросил прежде всего воды для своего языка. Ему подали глиняную бутылку, и хотя вода в ней была уже теплая, он осушил ее с великим блаженством. Верблюду же его пришлось подождать, да и овец тоже, казалось, еще не поили, поскольку камень еще лежал на дыре колодца и по какой то причине никому не приходило на ум отвалить его.

Откуда родом его братья, спросил Иаков.

— Харран, Харран, — отвечали они. — Бел-Харран, владыка дороги. Великий, вели кий. Самый великий.

— Во всяком случае, один из самых великих, — сказал Иаков с достоинством. — Но как раз в Харран я и направляюсь! Это далеко отсюда?

Он был совсем недалеко. Город находился за поворотом гряды холмов. С овцами до него можно было добраться за час.

— Чудо господне! — воскликнул Иаков. — Значит, я на месте! После более чем сем надцати дней пути! Просто не верится!

И он спросил их, знают ли они, коль скоро они из Харрана, Лавана, сына Вафуила, На хорова сына.

Они отлично его знали. Он жил не в городе, а всего в получасе ходьбы отсюда. Они жда ли его овец.

Здоров ли он?

Вполне здоров. А что?

— А то, что я о нем слышал, — сказал Иаков. — Вы ощипываете своих овец или стри жете их ножницами?

Они все надменно отвечали, что, конечно, стригут. Неужели у него дома их ощипывают?

— Нет, как можно, — отвечал он. — В Беэршиве и вообще в тех местах ножницы тоже никому не в диковинку.

Затем они вернулись к Лавану и сказали, что ждут Рахиль, его дочь.

— Об этом я и хотел вас спросить! — воскликнул он. — Насчет ожиданья! Я давно уже дивлюсь на вас. Вы сидите вокруг закрытого колодца и камня колодца, как сторожа, вместо того чтобы отвалить камень от скважины и напоить скот. В чем тут дело? Правда, сейчас еще немного рано гнать стадо домой, но раз уж вы здесь, раз уж вы пришли к сква жине, вы бы все-таки могли отвалить камень и напоить овец вашего господина, вместо того чтобы бить баклуши, даже если эта девица, которую вы назвали, как бишь ее, Лаванова дочь, еще не явилась.

Он говорил с рабами наставительно и как человек, стоящий выше их, хотя и называл их «братьями». Вода взбодрила его тело и душу, и он чувствовал свое превосходство над ними.

Посовещавшись на своем тарабарском наречье, они сказали ему через Иерувваала: так уже заведено, что они ждут, так оно и положено. Они не могут отвалить камень, напоить стадо и погнать его домой, пока не придет Рахиль с овцами своего отца, которых она пасет. Сначала нужно собрать все стада, а потом уже гнать скот домой, и когда Рахиль приходит к колодцу первой, раньше, чем они, она тоже ждет, чтобы они пришли и отвалили камень.

— Охотно верю, — усмехнулся Иаков. — Она делает это потому, что ей одной не отва лить крышку, тут нужны мужские руки.

Но они отвечали, что это безразлично, по какой причине она их ждет, так или иначе она ждет их, и поэтому они ждут ее тоже.

— Ладно, — сказал он, — пожалуй, вы даже правы, и пожалуй, иначе вам и не подоба ет вести себя. Жаль только, что моему верблюду приходится столько времени терпеть жажду.

Как, сказали вы, зовут эту девицу? Рахиль? — повторил он. — Иерувваал, объясни-ка им, что это значит на нашем языке! Разве она и впрямь уже объяснилась, эта овечка, которая заставляет нас ждать?

О нет, сказали они, она чиста, как лилия в поле весной, как лепесток розы в росе, и муж ские руки ей еще незнакомы. Ей двенадцать лет.

Видно было, что они относятся к ней почтительно, и невольно Иаков тоже проникся почтеньем к ней. Он, улыбаясь, вздохнул, ибо сердце его слегка екнуло от радостного любо пытства при мысли о предстоявшем знакомстве с дочерью дяди. Через посредство Иерувваала он еще немного поболтал с ними о здешних ценах на овец, о том, что можно выручить за пять мин шерсти и сколько сила зерна в месяц жалуют им хозяева — покуда один из них не сказал:

«Вот и она». Для времяпрепровожденья Иаков уже начал рассказывать кровавую свою сказ ку о юных разбойниках, но при этих словах он умолк и повернулся туда, куда указывала рука пастуха. Тут он и увидел ее впервые, судьбу своего сердца, невесту своей души, ту, ради глаз которой ему пришлось служить четырнадцать лет, овцу, мать агнца.

Рахиль шла посреди своего стада, которое плотно сбилось вокруг нее, потому что это скопище шерсти все время обегал, высунув язык, пес. В знак приветствия она подняла, держа его за середину, свой посох, пастушеское оружие, металлическая часть которого состояла из серпа или мотыги, при этом она склонила голову к плечу и улыбнулась, и впервые, издали уже, Иаков увидел ее очень белые, редкие зубы. Приблизившись, она перегнала семенивших перед нею овец, проложив себе дорогу концом посоха, и вышла из их толпы.

— Вот и я, — сказала она и, сначала сощурив глаза, как это делают близорукие люди, а потом подняв брови, добавила удивленно и весело: «Ба, чужеземец!» Чужой верблюд и незна комая фигура Иакова должны были уже давно броситься ей в глаза, если она не была сверхб лизорука, однако она не сразу показала, что заметила их.

Пастухи у колодца молчали и держались в стороне при встрече господских детей. Иерув ваал тоже, казалось, решил, что они как-то уж договорятся между собой, и глядел в пустоту, жуя какие-то зерна. Под тявканье пса Рахили Иаков приветствовал ее поднятыми руками.

Она ответила быстрым словом, а потом, в косом, цветном свете уходящего дня, окруженные овцами и окутанные их добродушным дыханьем, под высоким и широким бледнеющим небом, они стояли с самыми серьезными лицами друг против друга.

Дочь Лавана была сложена изящно, этого не могла скрыть и мешковатость ее длинного желтого одеяния с красной, в крапинах черных лун, каймой от шеи до подола над маленьки ми босыми ногами. Нехитро скроенное и даже не подпоясанное, оно сидело на ней приятно, наивно-удобно, но тесно облегая плечи, показывало трогательную их тонкость и хрупкость и имело узкие, кончавшиеся гораздо выше локтей рукава. Черные волосы девушки были скорее взлохмачены, чем кудрявы. Она была подстрижена очень коротко, во всяком случае короче, чем Иаков когда-либо видел дома у женщин, оставлены были только две длинные пряди, ко торые, падая от ушей и по обе стороны щек на плечи, завивались внизу. С одной из них она и играла, покуда стояла и глядела. Какое милое лицо! Кто опишет его обаянье? Кто расчле нит совокупность всех отрадных и счастливых сочетаний, из каких жизнь, широко пользуясь наследственным добром и добавляя неповторимое, создает прелесть человеческого лица — очарование, которое держится на лезвии ножа, всегда висит, хотелось бы сказать, на волоске, ибо изменись лишь одна черточка, лишь один крохотный мускул, и уже ничего не останется и весь покорявший сердце обворожительный морок исчезнет начисто? Рахиль была красива и прекрасна. Она была красива красотой одновременно лукавой и кроткой, которая шла от души, видно было, — Иаков тоже видел это, ибо глядела Рахиль на него, — что за этой ми ловидностью кроются, как источник ее, дух и воля, обернувшиеся женственностью храбрость и ум. Так была она выразительна, так полна воплощенной готовности к жизни. Она смотрела прямо на него, держа одну руку у косицы и сжав другой посох, который был выше ее, и раз глядывала похудевшего в дороге молодого человека в пропыленном, выцветшем, изношен ном кафтане, с каштановой бородой на потемневшем от пота лице, которое не было лицом раба, — и несколько толстоватые крылья ее носика, казалось, потешно надувались, а верхняя губа чуть нависала над нижней, самопроизвольно, без всякого напряженья мускулов, образуя с ней в уголках рта нечто в высшей степени милое — спокойную улыбку. Но самым красивым и самым прекрасным было то, как она глядела, смягченный и своеобразно просветленный близорукостью взгляд ее черных, пожалуй, чуть косо посаженных глаз: этот взгляд, в который природа, без преувеличения, вложила всю прелесть, какой она только может наделить чело веческий взгляд, — глубокая, текучая, говорящая, тающая, ласковая ночь, полная серьезнос ти и насмешливости;

ничего подобного Иаков еще не видел или полагал, что не видел.

— Тихо, Мардука! — воскликнула она, с укором наклонившись к неумолкавшему псу. А потом задала вопрос, который Иаков, и не понимая языка, легко угадал:

— Откуда пришел господин мой?

Он указал через плечо на закат и сказал:

— Амурру.

Она поискала глазами Иерувваала и, смеясь, кивнула ему подбородком.

— Какая даль! — сказала она лицом и устами. А затем явно попросила точнее назвать место, откуда он родом, заметив, что запад обширен, и назвав два или три тамошних города.

— Беэршива, — ответил Иаков.

Она насторожилась, она повторила. И ее рот, который он уже начал любить, назвал имя Исаака.

Лицо его дрогнуло, кроткие глаза увлажнились слезами. Он не знал людей Лавана и не торопился вступить с ними в общенье. Он был бесприютным пленником преисподней, он ока зался здесь не по своей воле, и оснований для умиленья было немного. Но нервы его сдали, истощенные передрягами странствия. Он был у цели, и девушка с глазами сладостной темно ты, которая назвала имя далекого его отца, была дочерью брата его матери.

— Рахиль, — сказал он, всхлипывая, и протянул к ней дрожащие руки, — можно мне поцеловать тебя?

— С какой стати тебе целовать меня? — сказала она и, смеясь, удивленно попятилась от него. Она еще не признавалась, что о чем-то догадывается, как прежде не сразу призна лась, что заметила чужеземца.

А он, все еще протягивая к ней одну руку, упорно указывал на свою грудь.

— Иаков! Иаков! — говорил он. — Я! Сын Ицхака, сын Ревекки, Лаван, ты, я, дитя матери, дитя брата...

Она тихо вскрикнула. И хотя она, упираясь ладонью в его грудь, еще отстраняла его от себя, они, смеясь и оба со слезами на глазах, перечисляли друг другу общую родню, кивали головами, выкликали имена, знаками поясняли друг другу родословные, складывали указа тельные пальцы, скрещивали их или прикладывали левый лежевесно к кончику правого.

— Лаван — Ревекка! — восклицала она. — Вафуил, сын Нахора и Милки! Дед! Твой, мой!

— Фарра! — восклицал он. — Аврам — Исаак! Нахор — Вафуил! Авраам! Прадед!

Твой, мой!

— Лаван — Адина! — восклицала она. — Лия и Рахиль! Сестры! Двоюродные сестры!

Твои!

Они кивали головами и смеялись сквозь слезы, договорившись насчет кровной своей родни со стороны обоих его родителей и ее отца. Она подставила ему щеки, и он торжественно поцеловал ее. Три собаки с лаем прыгали вокруг них в том возбужденье, какое овладевает эти ми животными, когда люди, с добрыми или со злыми намерениями, друг до друга дотрагивают ся. Пастухи дружно хлопали в ладоши и весело, глухим фальцетом, кричали: «Лу, лу, лу!» Так поцеловал он ее, сначала в одну щеку, потом в другую. Он запретил своим чувствам ощущать при этом прикосновении к ней что-либо, кроме нежности ее щек;

он поцеловал ее благочес тиво и церемонно. Но как все-таки ему повезло, что он смог поцеловать ее сразу, ведь ему уже вскружила голову приветливая ночь ее глаз! Иному приходится долго поглядывать, желать и служить, прежде чем ему будет даровано то умопомрачительное разрешенье, которое на Иа кова просто с неба свалилось, потому что он был двоюродным братом из дальних краев.

Когда он отпустил ее, она, смеясь, потерла ладонями места, где ее оцарапала дорожная его борода, и воскликнула:

— Эй, Иерувваал! Шамаш! Буллуту! Скорей отвалите камень от ямы, чтобы овцы по пили, и смотрите, чтобы они напились, ваши и мои, и напоите верблюда моего двоюродного брата Иакова, и будьте расторопны и сметливы, а я, не мешкая, побегу к Лавану, отцу моему, и скажу ему, что прибыл Иаков, его племянник. Отец в поле, недалеко отсюда, и он прибежит сюда в спехе и радости, чтобы его обнять. Управляйтесь побыстрей — и трогайтесь за мной, а я бегом...

Все это Иаков понял в общих чертах из жестов и тона, а кое-что и дословно. Он уже на чал учиться местному языку ради ее глаз. И когда она побежала, он громко, чтобы она успела услышать, остановил пастухов и сказал:

— Эй, братья, прочь от камня, это забота Иакова! Вы охраняли его, как добрые сторо жа, а я отвалю его от ямы для Рахили, двоюродной своей сестры, я один! Ибо дорога поглотила не всю силу мужских рук, и силу их мне пристало одолжить Лавановой дочери, отвалив этот камень, чтобы снять с луны черноту и чтобы круг воды стал прекрасен.

Они уступили ему место, а он стал изо всех сил отодвигать крышку, и хотя для этой рабо ты требовался не один человек, а руки его были не самыми сильными, отвалил один увесистый этот камень. Толпясь и толкая друг друга, многоголосо заблеяли бараны, овцы и ягнята, и, фыркая, встал на ноги верблюд Иакова. Пастухи зачерпывали и разливали по колодам живую воду. Вместе с Иаковом они следили за овцами, отгоняли напившихся и подпускали к воде еще не пивших, и когда все утолили жажду, водрузили камень на яму и, прикрыв его дерном, чтобы места этого не было видно и колодцем без спроса никто не пользовался, погнали овец всех вместе домой — и Лавановых, и тех, что принадлежали их господам, а Иаков на своем верблюде возвышался среди толпившихся на ходу стад.

ПЕРСТЬ ЗЕМНАЯ Вскоре довольно близко подбежал и потом остановился какой-то человек в шапке с за тыльником. Это был Лаван, сын Вафуила. Он всегда подбегал при таких обстоятельствах, — несколько десятилетий, один недолгий человеческий век тому назад, он подбегал точно так же, — в тот раз, когда, застав у колодца свата Елиезера с его десятью верблюдами и людьми, сказал ему: «Войди, благословенный господом!» Теперь, с седой уже бородой, он подбежал снова, когда Рахиль сказала ему, что прибыл Иаков из Беэршивы — не раб, а внук Авраамов, его племянник. Остановился же он и предоставил приезжему самому подойти к нему по той причине, что на лбу у Рахили не увидел никакой золотой пряжки, а на руках у нее никаких за пястий, как тогда на Ревекке, и еще оттого, что чужак этот прибыл явно не во главе богатого каравана, а совершенно один, и притом на ободранном, тощем верблюде. Поэтому Лаван не захотел ронять свое достоинство, побежав слишком далеко навстречу новоявленному пле мяннику, с недоверьем остановился, скрестил руки и стал ждать его приближенья.

Иаков прекрасно понимал это, со стыдом и болью сознавая свою нищету и жалкую свою зависимость. Ах, он явился не богатым посланцем, который мог шествовать уверенным ша гом, обвораживая всех многошекельными подарками из своих вьюков и заставляя просить себя погостить лишний день или десяток дней. Он пришел с пустыми руками, бесприютным беглецом, который не может оставаться у себя дома и просит крова, и у него были все осно ванья для робкой униженности. Но он сразу распознал хмуро стоявшего перед ним человека и понял, что было бы неумно показаться ему таким уж несчастным. Поэтому он спешился без особенной торопливости, подошел к Лавану со всем достоинством своего рода и чинно при ветствовал его, сказав:

— Отец мой и брат! Ревекка, твоя сестра, в знак своего внимания к тебе, послала меня сюда пожить некоторое время под твоей крышей, и я приветствую тебя от ее имени, как и от имени Ицхака, ее и моего господина, а также от имени общих отцов и призываю бога Авраама хранить твое здоровье, а равно здоровье твоей жены и детей.

— Я тоже, — ответил Лаван, который понял суть сказанного. — Ты, значит, в самом деле сын Ревекки?

— В самом деле! — отвечал Иаков. — Я первенец Ицхака, ты сказал это верно. Не смотри ни на мое одиночество, ни на мою одежду, которую солнце превратило в лохмотья. Уста мои объяснят тебе все это в должное время, и ты увидишь, что, хотя у меня нет ничего, кроме главного, главное все-таки со мной, и что, обратись ты ко мне словами: «Благословенный господом!» — ты попал бы в самую точку.

— Позволь же обнять тебя, — хмуро сказал Лаван, после того как пастух Иерувваал передал ему эти слова по-тарабарски, и, положив руки на плечи Иакову, наклонился рядом с ним сначала направо, потом налево и поцеловал воздух. У Иакова сразу сложилось весь ма двойственное впечатленье от этого дяди. Между глазами у него было несколько недобрых складок, и один его глаз все время щурился, а в то же время казалось, что как раз этим, почти закрытым глазом он видит больше, чем другим, открытым. Это дополнялось, на той же стороне лица, явно преисподним изгибом рта, угол которого, в черно-седой бороде, паралично свисал, что походило на кислую ухмылку и тоже показалось Иакову сомнительным. Вообще же Лаван был человек сильный, его густые поседевшие волосы торчали и ниже затыльника, а одет он был в длинный, до колен, кафтан, за поясом которого торчали плетка и нож;

узкие рукава не закрывали ниже локтя жилистых рук. Они, как и его мускулистые ноги, поросли черно-седым волосом, а заканчивались широкими, теплыми, тоже волосатыми кистями, кистями ограни ченного кругом угрюмо-земных мыслей собственника, настоящей персти земной, как поду малось Иакову. При этом дядя мог бы быть даже красивым, у него были густые, совсем еще черные брови, мясистый нос, продолжавший линию лба, полные, заметные и в бороде губы.

Глаза Рахиль унаследовала явно от него, — Иаков установил это с тем смешанным чувством узнаванья, растроганности и ревности, с каким знакомишься с наследственными чертами и естественной историей дорогого тебе существа: знакомство это радостно, поскольку позволя ет нам проникнуть внутрь этого существа и как бы увидеть его насквозь, но чем-то, с другой стороны, и оскорбительно, а потому наше отношенье к таким прообразам представляет собой странную смесь уваженья и неприязни.

Лаван сказал:

— Ну, что ж, добро пожаловать, ступай за мной, чужеземец, называющий себя — хочу верить, по праву — моим племянником. Нашлось ведь у нас когда-то место для Елиезера, нашлись ведь солома и корм для его десяти верблюдов, найдутся они и для тебя и для этого верблюда, кроме которого у тебя, кажется, ничего нет. Подарков мать, значит, не послала с тобой, золота, одежд, пряностей или еще чего-нибудь?

— Она щедро нагрузила меня ими, можешь в этом не сомневаться, — отвечал Иа ков. — А почему я прибыл без них, ты услышишь, когда я помою ноги и немного поем.

Он говорил нарочно нескромно, чтобы не уронить своего достоинства перед этой перс тью земной, и тот удивился такой самоуверенности при такой нищете. Они больше не гово рили, пока не дошли до усадьбы Лавана, где чужие пастухи отделились от них, чтобы погнать свой скот дальше, к городу, а Иаков помог дяде распределить овец по глинобитным загонам, увеличенным в высоту, для защиты от хищников, плетнями из камыша. С крыши дома за их работой следили три женщины;

одна была Рахиль, другая — жена Лавана, третья — Лия, старшая дочь, страдавшая косоглазием. Дом, как и вообще весь поселок (ибо жилое здание было окружено еще несколькими хижинами из камыша и похожими на большие ульи амба рами), произвел большое впечатление на Иакова, жителя шатров, который, правда, на своем пути видел в городах дома куда лучшие, да и не хотел показывать ни малейшего восхищенья.

Он даже с ходу побранил этот дом, небрежно бросил, что деревянная лесенка, которая вела на крышу снаружи, недостаточно хороша, и нашел, что ее следует заменить кирпичной лестни цей, а кстати оштукатурить стены и снабдить нижние окна деревянными решетками.

— Лестница есть со стороны двора, — сказал Лаван. — Я своим домом доволен.

— Не говори так! — возразил Иаков. — Если человек доволен малым, то и бог не бес покоится о нем, не желает ему большего и не осеняет его благословляющей дланью. Сколько овец у моего дяди?

— Восемьдесят, — ответил хозяин.

— А коз?

— Около тридцати.

— А крупного скота совсем нет?

Лаван раздраженно кивнул бородой на глинобитно-камышовый загон, служивший, оче видно, хлевом для крупного скота, но не назвал числа.

— Будет больше, — сказал Иаков. — Больше скота, и притом всяческого.

И Лаван бросил на него хоть и мрачный, но за этой мрачностью испытующе-любопыт ный взгляд. Потом они направились к дому.

УЖИН Дом этот, стоявший среди множества более высоких, чем он, тополей, один из кото рых был сверху донизу опален молнией, представлял собой грубое, довольно скромное по размерам, уже несколько обветшалое строение из кирпича, хотя воздушность верхней его части придавала ему какое-то архитектурное изящество: его покрытая землей крыша с ма ленькими, из камыша, надстройками, только частично, посредине и по углам, опиралась на кирпичную кладку, а в промежутках — на деревянные столбы. Вернее было бы говорить о нескольких крышах, ибо и посредине дом был открыт и замыкал четырехугольником своих крыльев маленький дворик. Ступеньки из утрамбованной глины вели к входной двери паль мового дерева.

Два или три раба-ремесленника, один гончар и один пекарь, пришлепывавший куски ячменного теста к внутренней стенке маленькой своей духовки, трудились среди служб над ворья, через которое проходили дядя и племянник. Служанка в набедреннике несла воду. Она набрала ее в ближайшей водоотводной канаве под названием Бел-Канал, орошавшей огоро женные неподалеку Лавановы посевы ячменя и кунжута и получавшей воду, в свою очередь, из другой канавы — Эллил-Канала. Бел-Канал принадлежал одному городскому купцу, который прорыл его на свои средства и за потребленье воды взимал с Лавана обременительную плату маслом, зерном и шерстью. По ту сторону поля открытая степь волнисто убегала к самому горизонту, над которым возвышалась уступчатая башня харранского храма Луны.

Женщины, спустившись с крыши, ждали хозяина и его гостя в передней, куда те через пальмовую дверь и вошли и где в глиняный пол была вделана большая ступа, чтобы толочь зерно. Адина, жена Лавана, была довольно невзрачная пожилая женщина в ожерелье из раз ноцветных камней и в длинном покрывале поверх плотно облегавшего ее волосы чепца, своей безрадостностью выраженье лица ее напоминало выраженье лица ее супруга, только рисунок ее рта был не столько брюзглив, сколько горек. У нее не было сыновей, и этим тоже можно было отчасти объяснить мрачность Лавана. Позднее Иаков узнал, что в начальную пору брака у этой четы был самый настоящий сынок, но его, по случаю постройки дома, они принесли в жертву, то есть живьем, в глиняном кувшине, в придачу к светильникам и чашкам, похорони ли в подстенье, чтобы снискать дому и хозяйству удачу и процветанье. Мало того, однако, что жертва эта не принесла особой удачи, Адина с тех пор была не в состоянии произвести на свет мальчика.

Что касается Лии, то сложеньем она отнюдь не уступала Рахили, а ростом и статностью даже превосходила сестру, но могла служить примером того, как безупречное телосложенье странно обесценивается некрасивым лицом. Правда, у Лии были необычайно пышные пепель ные волосы, тяжелыми узлами падавшие на затылок из-под покрывавшей их сверху скуфейки.

Но ее серо-зеленые глаза печально косились на длинный и красноватый нос, и красноваты были струпистые веки больных этих глаз, и руки ее, которые она старалась спрятать, как пря тала и косой свой взгляд, постоянно опуская ресницы с каким-то стыдливым достоинством.

«Вот, пожалуйста, тусклая луна и луна прекрасная», — подумал Иаков, разглядывая сестер.

Заговорил он, однако, с Лией, а не с Рахилью, пересекая с Лаваном мощеный дворик, посреди которого высился камень для жертвоприношений, но та только с сожаленьем щелкнула язы ком, как это уже делали пастухи в поле, и, по-видимому, посоветовала Иакову прибегнуть к помощи толмача, чье ханаанское имя она произнесла несколько раз — домочадца, которого звали Абдхебой, того самого, как оказалось, что пек лепешки на внешнем дворе. Ибо он подал Иакову воду для ног и рук, когда по кирпичной, поднимавшейся дальше, до самой крыши лес тнице все прошли в открытую верхнюю комнату, где протекал ужин, и сообщил, что родился в одной из урусалимских деревень, но был продан своими родителями в рабство только из-за нужды, и за двадцать сиклей — устойчивая эта цена явно определяла его умеренное чувство собственного достоинства — прошел уже через много рук. Он был мал ростом, седоволос и со впалой грудью, но речист и сразу же переводил все, что говорил Иаков, на местный язык, после чего с такой же легкостью и быстротой передавал ему смысл ответа.

Длинное, узкое помещенье, где они расположились, было местом довольно приятным и полным воздуха: сквозь опорные столбы крыши с одной стороны видна была темнеющая степь, а с другой — мирный четырехугольник вымощенного булыжником и завешенного цветными полотнищами внутреннего двора и деревянная его галерея. Смеркалось. Служанка в набед ренной повязке, та, что тащила воду, принесла теперь огня от очага и зажгла три глиняных, на треногах, светильника. Затем она вместе с Абдхебой подала еду: горшок густой, заправленной кунжутным маслом мучной похлебки («Паппасу, паппасу!» — повторяла Рахиль с ребячес ким ликованьем, забавно и сладострастно облизывая губы и хлопая в ладоши), не остывшие еще ячменные лепешки, редьку, огурцы, пальмовую капусту, а также напитки — козье моло ко и воду из канала, запас которой висел в большой глиняной амфоре на одной из подпорок крыши. У наружной стены комнаты стояли два ларя, тоже глиняных, уставленных медными чашками, сосудами для смешиванья жидкостей, кружками;

и ручная мельница была там. Кто как, сидели члены семьи вокруг низкого, обтянутого бычьей кожей стола: Лаван и его жена устроились рядом на лавке с прислоном, дочери, поджав ноги, — на камышовых, покрытых подушками сиденьях, а у Иакова были расписной глиняный стул без спинки и такая же скаме ечка для ног. Паппасу ели двумя изготовленными из коровьего рога ложками, пользуясь ими поочередно: опорожнив ложку, каждый тотчас же наполнял ее из горшка и передавал соседу.

Иаков, сидевший возле Рахили, всякий раз наполнял ей ложку до края, чем очень смешил ее.

Лия видела это и косила сильнее, совсем уж удручающе.

За едой ничего сколько-нибудь значительного не говорилось, все замечания касались только самой пищи. Например, Адина говорила Лавану:

— Кушай, муж мой, все принадлежит тебе!

Или она говорила Иакову:

— Угощайся, чужеземец, услади усталую свою душу!

Или же кто-нибудь из родителей говорил одной из дочерей:

— Я вижу, ты норовишь съесть побольше и ничего не оставить другим. Если ты не уме ришь свою жадность, ведьма Лабарту перевернет тебе внутренности, и тебя вырвет.

Абдхеба неукоснительно и самым точным образом переводил Иакову и эти мелочи, и тот поддерживал беседу уже на местном наречии, говоря, например, Лавану:

— Кушай, отец мой и брат, все твое!

Или Рахили:

— Угощайся, сестра, услади свою душу!

Абдхеба, как и служанка в набедреннике, ужинали одновременно с хозяевами, которым прислуживали, но с перерывами, присаживаясь время от времени на пол, чтобы наспех съесть редьку-другую и по очереди, из одной чашки, запить ее козьим молоком. Служанка — ее зва ли Ильтани — то и дело стряхивала кончиками пальцев обеих рук хлебные крошки с длинных своих грудей.

Когда с едой было покончено, Лаван велел принести хмельного себе и гостю. Абдхеба притащил мех с перебродившим полбенным пивом, и когда им были наполнены две кружки, в которых торчали соломинки, потому что на поверхности во множестве плавали зерна, Лаван, торопливо коснулся руками голов женщин, и те удалились, оставив мужчин одних. С Иаковом они тоже простились на ночь, и когда с ним прощалась Рахиль, он еще раз заглянул в привет ливую ночь ее глаз и поглядел на белые, редкие зубы ее рта, когда она, улыбаясь, сказала:

— Много паппасу... в ложке... доверху!

— Авраам... прадед.», твой, мой! — отвечал он ей как бы для объяснения, снова попе речно кладя один указательный палец на кончик другого, и они закивали головами, как тогда в поле, и мать горько улыбнулась, Лия скосилась на свой нос, а лицо отца застыло в хмуром прищуре. Затем дядя и племянник остались одни в этой полной воздуха комнате, и только Абдхеба сидел возле них на полу, тяжело дыша после своих трудов, и переводил взгляд с губ одного на губы другого.

ИАКОВ И ЛАВАН ЗАКЛЮЧАЮТ СОГЛАШЕНЬЕ — Говори же, гость, — сказал хозяин, выпив, — и открой мне обстоятельства твоей жизни!

И тогда Иаков подробно рассказал ему все, совершенно правдиво и в точности так, как было на самом деле. Он разве что несколько приукрасил встречу с Елифазом, хотя и тут, считаясь с очевидными фактами, внешней своей наготой и нищетой, держался, по существу, правды. Время от времени, выложив достаточную, но еще обозримую толику сведений, он прерывал свой рассказ и делал рукой знак Абдхебе, который переводил, и Лаван, часто при кладывавшийся к пиву во время рассказа, слушал все это, угрюмо щурясь и качая изредка головой. Иаков повествовал объективно. Он не давал никаких оценок тому, что произошло между ним. Исавом и их родителями, он сообщал об этом свободно и богобоязненно, ибо все это сводилось к тому великому и решающему факту, который так или иначе был налицо во всей своей важности и лишал нынешнюю наготу его и нищету какого бы то ни было высшего значенья, — к тому факту, что благословенье было с ним а не с кем-то другим.

Лаван слушал это с тяжелым прищуром. Через свою соломинку он втянул в себя уже столько пива, что лицо его уподобилось ущербной луне, когда та поздно, зловеще-багровая, выходит в свой путь, а тело разбухло, отчего он расстегнул пояс, скинул кафтан и сидел в одной рубахе, скрестив свои мускулистые руки на полуобнаженной, мясистой, в завитках седовато черных волос груди. Неуклюже наклонившись вперед, с круглой спиной, он сидел, поджав ноги, на своей лавке и, как человек искушенный в делах практических и хозяйственных, соби рал сведенья об имуществе, которым хвалился его визави и которое он, Лаван, остерегался признать таким уж завидным. Он нарочно сомневался в этом имуществе. Оно казалось ему не свободным от долгов. Разумеется, Иаков на это всячески напирал: конечном счете Исав человек проклятья, а благословен его брат. Но и с благословеньем, если учесть способ, каким оно было получено, связана доля проклятья, которая, несомненно, как-то скажется. Таковы уж боги Все они одинаковы — здешние ли, с которыми Лаван, конечно, должен был ладить, или безымянный, вернее, не имеющий определенного имени бог Исааковых близких, которо го он, Лаван, знал и тоже, до известной степени, признавал. Боги желают и заставляют дейс твовать, а расплачивается человек. Над достояньем, на которое полагается Иаков, тяготеет долг, и спрашивается, с кого он взыщется. Иаков уверял, что он совершенно свободен и чист.

Он почти не действовал, он просто предоставил случиться тому, что случиться должно было, и то с тяжелым внутренним сопротивленьем. Бремя лежит разве что на деятельной Ревекке, которая все подстроила. «Проклятье падет на мою голову!» — сказала она, сказала, правда, только на всякий случай, на случай, если отец распознает обман, но слова эти выражали от ветственность, которую она взяла на себя, а его, дитя, она по-матерински считала ни в чем не повинным.

— Да, по-матерински, — сказал Лаван. После пива он тяжело дышал ртом, и верхняя часть его туловища косо осела вперед. Он выпрямил ее, и она, качнувшись, повалилась в дру гую сторону. — По-матерински, как все матери и родители. Как все боги.

Родители и боги благословляли своих любимцев одинаково двусмысленно. Благосло венье их было силой и шло от силы, ведь и любовь была только силой, а боги и родители благословляли своих любимцев из любви сильной жизнью, сильной и своим счастьем и своим проклятьем. Вот как обстояло дело, вот что такое было благословение. «Проклятие падет на мою голову» — это только красивые слова, материнская болтовня, не знающая, что лю бовь — это сила, и благословенье — сила, и жизнь — это сила, и ничего больше. Ревекка — всего только баба, а он, Иаков, — благословенный, на имуществе которого лежит главное бремя расплаты за обман.

— С тебя взыщется, — сказал Лаван отяжелевшим языком и указал на племянника отяжелевшей рукой и отяжелевшим пальцем. — Ты обманул, и тебя обманут. Абдхеба, по шевели языком и переведи ему это, несчастный. Я купил тебя за двадцать шекелей, и если ты будешь спать, вместо того чтобы переводить, я на неделю закопаю тебя в землю по самые губы, болван!

— Тьфу ты, — сказал Иаков и плюнул. — Уж не проклинает ли меня отец мой и брат?

В конце-то концов, я, по-твоему, кость от кости твоей и плоть от плоти твоей или нет?

— Да, — отвечал Лаван, — ничего не скажешь, ты действительно кость от кости и плоть от плоти моей. Ты правдоподобно рассказал мне о Ревекке, об Исааке и о красном Иса ве, ты Иаков, сын моей сестры, это доказано. Дай мне обнять тебя. Но рассмотрим положенье вещей на основе твоих же данных и извлечем, каждый для себя, выводы по законам хозяйс твенной жизни. Я убежден в правдивости твоего рассказа, но у меня нет повода восхищаться твоей откровенностью, ведь чтобы объяснить свое положение, тебе только и оставалось, что быть откровенным. Итак, ты сказал раньше неправду, заявив, что Ревекка послала тебя сюда для того, чтобы оказать мне внимание. Тебе просто нельзя было оставаться дома, потому что Исав мог убить тебя за твои действия и за действия твоей матери, успеха которых я не хочу от рицать, но которые пока что сделали тебя нагим и нищим. Ты пришел ко мне не добровольно, а потому, что тебе негде было приклонить голову. Ты зависишь от меня, и я должен извлечь из этого вывод. Ты не гость в моем доме, а раб.

— Речь дяди моего правомерна, — сказал Иаков, — но его справедливость не сдобрена солью любви.

— Глупости, — отвечал Лаван. — Такова уж та естественная суровость хозяйственной жизни, с которой я привык считаться. Купцы из Харрана — это два брата, сыновья Ишулла ну, — тоже требуют с меня, чего захотят, потому что мне очень нужна вода и они знают, что она мне нужна;

вот они и требуют, что им заблагорассудится, и если я не заплачу, они продадут меня со всем моим добром, а выручку возьмут себе. Я тоже не хочу быть в мире простофилей.

Ты от меня зависишь, значит, я тебя потрясу. Я не настолько богат и благословен, чтобы те шиться своим любвеобилием и устраивать в своем доме приемы всяким бездомным. Рабочих рук у меня всего-то и есть, что вот этот мозгляк да еще Ильтани, служанка, которая глупа, как курица и как квочка, а горшечник человек бродячий, он пробудет у меня только десять дней, по нашему договору, и когда приходит время жатвы или стрижки овец, я не знаю, где взять рабочие руки, — ведь платить я не могу. Давно уже не пристало Рахили, меньшей моей дочери, пасти овец, томясь днем от жары, а ночью от стужи. Ты будешь делать это за кров и за овощную пищу и ни за что больше, ибо тебе некуда податься и ты не волен назначать мне условия, — вот как обстоит дело.

— Я охотно буду ходить за овцами для дочери твоей Рахили, — сказал Иаков, — и слу жить ради нее, чтобы ей легче жилось. Я с детства пастух, я умею обращаться со скотом и думаю, что дело у меня пойдет. Я и так не собирался бить баклуши и сидеть у тебя на шее;

тем более готов я служить тебе, зная, что это пойдет на благо дочери твоей Рахили и что мужские мои руки потрудятся для нее.

— Вот как? — спросил Лаван и, тяжело прищурившись, с отвисшим уголком рта, пог лядел на него. — Ну, что ж, — сказал он. — Ты должен служить мне волей-неволей, таковы требования хозяйственной жизни Но если ты будешь делать это с охотой, то и ты в выигрыше, и я не внакладе. Завтра мы составим письменный договор.

— Вот видишь, — сказал Иаков, — оказывается, существуют на свете обоюдные вы игрыши, которые смягчают естественную суровость жизни. А тебе это было невдомек. Ты не хотел ничем сдабривать правовой разговор, и я сам, из собственного запаса, сдобрил его, не смотря на всю свою теперешнюю легкость и наготу.

— Глупости, — заключил Лаван. — Мы скрепим договор печатью, чтобы все было как полагается и никто не мог нарушить его незаконными действиями. Теперь ступай, меня клонит ко сну и пучит от пива. Гаси светильники, мозгляк! — сказал он Абдхебе, вытянулся на своей лавке, укрылся кафтаном и уснул с открытым вперекос ртом.

Иакову предоставлено было самому искать себе место для ночлега. Он поднялся на кры шу, лег на подстилку под полотнища камышовой палатки, которая там была сооружена, и ду мал о глазах Рахили, покуда его не поцеловал сон.

РАЗДЕЛ ПЯТЫЙ. НА СЛУЖБЕ У ЛАВАНА КАК ДОЛГО ПРОБЫЛ ИАКОВ У ЛАВАНА Так началось пребывание Иакова в Лавановом царстве и в стране Арам Нахараим, ко торую он про себя задумчиво называл страной Курунгией: во-первых, потому, что страна, куда ему пришлось бежать, была для него преисподней вообще и заранее, но еще потому, что, как выяснилось с годами, эта замкнутая меж двух потоков земля задерживала и, по-видимому, так и не отпускала того, кто в нее попадал, что она действительно и буквально была Страной, От куда Никогда Не Возвращаются. Ведь что значит «никогда не возвратиться»? Это значит не возвратиться до тех пор, пока человек хотя бы приблизительно сохраняет еще свое состояние и свою форму и остается еще самим собой. Возвращение через двадцать пять лет уже не имеет никакого касательства к тому человеку, который, отправляясь в путь, рассчитывал вернуться через полгода, на худой конец годика через три, и собирался после эпизодической этой отлуч ки продолжить свою жизнь там, где она прервалась, — такое возвращение для этого человека равнозначно невозвращению. Двадцать пять лет — это не эпизод, это сама жизнь, это, если они начались в пору мужской молодости, основа и костяк жизни, и хотя после своего возвра щения Иаков жил еще долго, хотя он изведал потом самое тяжкое и самое величественное из всего, что ему довелось пережить, — ведь когда он, опять-таки в преисподней стране, тор жественно умер, ему было, по нашим точным подсчетам, сто шесть лет, — то сон своей жизни он видел все-таки, можно сказать, у Лавана, в стране Арам. Там он любил, там он женился, там, от четырех женщин, родились все его дети, кроме меньшего, двенадцать человек, там стал он богат имуществом и почтенен возрастом, и тот юноша так и не вернулся, а вернулся и направился к Шекему стареющий, пятидесятипятилетний человек, странствующий восточ ный шейх с огромными стадами, который пришел на запад, как в чужую страну.

Что Иаков прожил у Лавана двадцать пять лет, можно доказать, это убедительнейше под тверждается трезвым исследованием. Песня и предание обнаруживают в этом вопросе такую неточность мышления, какой мы не простили бы себе так же легко, как им. Они утверждают, будто Иаков пробыл у Лавана в общей сложности двадцать лет: четырнадцать и шесть. Этим делением они как раз и отмечают, что еще за несколько лет до того, как Иаков сломал пок рытые пылью запоры и бежал, он потребовал, чтобы Лаван отпустил его, но не был отпущен и обязался остаться на новых условиях. Момент, когда он так поступил, обозначен словами «после того как Рахиль родила Иосифа». Когда же это было? Если бы к тому времени прошло только четырнадцать лет, то за эти четырнадцать лет, вернее, за последние семь из них, у него должны были бы родиться все двенадцать детей, включая Дину и Иосифа и, за исключением только Вениамина, что само по себе, при участии четырех женщин, не было невозможно, но назначенному богом порядку рождений никак не соответствовало бы. Согласно этому порядку уже лакомка Асир, который был на пять лет старше Иосифа, родился по истечении дважды семи лет, то есть на восьмом году брака, и, как выяснится в деталях, Иосиф не мог родиться у Рахили раньше, чем через два года после появления на свет морелюбивого Завулона, а именно на тринадцатом году брака или на двадцатом харранском году. Как же иначе? Иосиф был сы ном старости Иакова, и, значит, тому должно было уже исполниться пятьдесят, когда родился его любимец, а следовательно, к тому времени Иаков должен был прожить у Лавана двадцать лет. Но так как из двадцати лет годами службы были, собственно, только дважды семь, то есть четырнадцать лет, то между ними и моментом, когда Иаков заявил о своем уходе и договор был заключен заново, остается еще шесть бездоговорных, молча прожитых у Лавана лет, каковые, однако, с точки зрения конечного богатства Иакова, нужно причесть к последним пяти, снова прошедшим под знаком договора годам. Ибо хотя эти пять лет дают самое лучшее и самое важное объяснение непомерного богатства Иакова, их просто-напросто не хватило бы, чтобы нажить состояние, которое так пышно всегда расписывалось в песне и в учении. Спору нет, дело не обошлось без сильных преувеличений, и несостоятельность, например, утверждения, что у Иакова было двести тысяч овец, сразу бросается в глаза. Но все-таки у него были их тысячи, не говоря уж о всяком другом скоте, о металлических ценностях и рабах, и слова Ла вана, который, догнав бежавшего зятя, потребовал, чтобы тот вернул ему все, что «украл» днем и «украл» ночью, были бы внутренне совершенно не оправданны и вообще не имели бы смысла, если бы Иаков обогатился только на основании нового договора, если бы он и раньше уже — как раз в те промежуточные шесть лет — не хозяйничал в довольно большой мере по собственному усмотрению и не заложил таким образом основы позднейшего своего благосостояния.

Двадцать пять лет — а для Иакова они прошли, как сон, как проходит жизнь для жи вущего — в желаниях и достижениях, в ожидании, разочарованьях, удачах, складываясь из дней, которых он не считает и каждый из которых приносит свое;

коротаемые один за другим, в надеждах и усилиях, терпеливо и в нетерпении, дни сплавляются в большие единицы — ме сяцы, годы, ряды лет, — каждая из которых похожа в конечном счете на один день. Трудно сказать, что лучше и быстрей убивает время — однообразие или членящие перемены;

дело сводится, во всяком случае, к тому, что его убивают;

живущее стремится вперед, стремится оставить время позади, оно стремится, в сущности, к смерти, полагая, будто стремится к це лям и поворотам жизни;

и хотя его время расчленено и разделено на эпохи, оно, будучи именно его временем, протекает все же под неизменным знаком его «я», отчего время и жизнь коро таются всегда при участии обеих сил — однообразия и расчлененности.

В конечном счете деление времени весьма произвольно и мало чем отличается от про ведения линий в воде. Их можно проводить и так, и этак, но пока ты их проводишь, все ус певает сомкнуться в одно целое. Пятижды пять харранских лет Иакова мы уже разделили по-разному — один раз на двадцать и пять, другой раз на четырнадцать, шесть и пять лет;

но он мог делить их также на первые семь до брака, затем на тринадцать, в течение которых рождались дети, и, наконец, на пять дополнительных, подобных пяти високосным дням сол нечного года, не укладывавшимся в число двенадцатью тридцать. И так, стало быть, и еще как-нибудь мог он вести счет харранским годам. Всего их было, во всяком случае, двадцать пять, однообразных не только потому, что все они сплошь были Иаковлевыми годами, но и потому, что по всем внешним обстоятельствам они были до неразличимости похожи один на другой, и перемена аспектов, под которыми они были прожиты, не могла уменьшить рас плывчатого их однообразия.

ИАКОВ И ЛАВАН СКРЕПЛЯЮТ ДОГОВОР Разделом, своего рода эпохой в жизни Иакова сразу явилось то, что договор, который он заключил с Лаваном в первый же по прибытии день, уже через месяц был отменен и заме нен новым, совсем другого рода, связавшим его, Иакова, гораздо сильнее. На следующее же утро после прибытия Иакова Лаван действительно потрудился узаконить то отношение пле мянника к своему дому, которое было определено за пивом с земной деловитостью. Они рано вышли из дому и верхом на ослах отправились в город, в Харран: Лаван, Иаков и раб Абдхеба, который должен был служить свидетелем перед писцом и законником. Судья этот заседал во дворе, где толпилось множество людей, ибо многим нужно было скрепить или обжаловать соглашение о купле-продаже, об откупе, найме, обмене, браке или разводе, и судья-заседа тель со своими двумя писарями или помощниками, сидевшими на корточках по бокам от него, должен был трудиться не покладая рук, чтобы справиться с наплывом городских и сельских просителей, так что Лавановым людям пришлось долго ждать, пока дошла очередь до их вооб ще-то незначительного и несложного дела. За некоторую толику зерна и масла Лаван заранее нанял второго свидетеля, какого-то человека, слонявшегося здесь как раз в ожидании такого случая, и тот вместе с Абдхебой поручился за соблюдение сделки, после чего оба скрепили ее печатями, вдавив ноготь большого пальца в глину выпуклой на обороте дощечки. У Лавана был перстень с печаткой, а Иаков, который своего перстня лишился, оттиснул на грамоте край своего кафтана. Так был заверен нехитрый текст, нацарапанный одним из писарей под машинальную диктовку судьи: овцевод Лаван брал в рабы на неопределенный срок бездом ного уроженца страны Амурру такого-то, сына такого-то, и тот обязан был отдавать все силы своего тела и ума Лаванову хозяйству и дому, не получая никакого другого вознаграждения, кроме пищи насущной. Ни отмене, ни пересмотру, ни обжалованию договор не подлежал.

Всякий, кто в нарушение закона воспротивился бы этому договору или попытался оспаривать его, проиграл бы дело и был бы наказан взысканием пяти мин серебра. И точка. Лаван должен был возместить издержки, связанные с изготовлением грамоты, и он оплатил их несколькими медными пластинками, которые, бранясь, швырнул на весы. Втайне он считал, однако, что закабаление Иакова на столь выгодных условиях вполне стоит маленьких этих расходов, ибо придавал Ицхакову благословению куда больший вес, чем показал это в разговоре с племян ником, и недооценил бы его деловой сметки тот, кто подумал бы, что он не сразу, не с самого начала понял, что приобщенье Иакова к делам его дома — большая удача. Он был человек угрюмый, богам неугодный, он не полагался на свое счастье, а потому и не сподабливался до сих пор особого успеха в делах. Он всегда прекрасно сознавал, как полезно ему сотрудничес тво с человеком благословенным.

Поэтому после заключения договора он был в сравнительно хорошем настроенье и, де лая на улицах кое-какие покупки — он покупал ткани, съестные припасы и разную мелкую утварь, — призывал своего спутника восхититься городом и шумной его жизнью;

толщиной его стен и бастионов;

прелестью обильно орошаемых садов, его окружавших, где гирлянды винограда вились среди финиковых пальм;

священным великолепием храма Э-хулхула, обне сенного валом, и его дворов с обитыми серебром воротами, которые охранялись бронзовыми быками;

величавостью башни, которая ступенчато, ярусами, возвышалась на огромной насы пи — семицветная изразцовая громада, вверху лазоревая, отчего тамошнее святилище, вре менная резиденция бога, где ему было приготовлено брачное ложе, сливалось, сияя, с сине вой неба. Но у Иакова все эти достопримечательности вызывали только уклончивое «гм» или «ну-ну». Он не был охотником до городской жизни и не любил ни гама, ни суеты, ни кичливой огромности зданий, притворявшихся вечными, но, как он понимал, обреченных на гибель, и притом через самый ничтожный хотя бы лишь перед богом срок, сколь бы хитроумно ни была укреплена эта гора кирпича смолой и циновками и как бы искусно от нее ни отводилась вода.

Он тосковал по родным пастбищам Беэршивы;

но хвастливая пышность города, угнетавшая пастушескую его душу, заставляла его теперь думать о Лавановом доме чуть ли не как о роди не, тем более что он оставил там пару черных глаз, которые смотрели ему навстречу с порази тельной готовностью и с которыми, как ему казалось, надо было договориться о чем-то весьма важном. О них думал он, рассеянно глядя на бренную пышность, о них и о боге, обещавшем охранять его шаги на чужбине и вернуть богатым домой, об Аврамовом боге, из-за которого испытывал ревнивое чувство при виде дома и двора Бел-Харрана, охраняемых дикими быками и змееядными грифами, твердыни идолопоклонства, где в самой внутренней, сверкавшей ка меньями каморке из золоченых кедровых балок, на серебряном цоколе, стояло бородатое из ваяние идола, которому кадили и льстили по тщательно разработанному, достойному царя це ремониалу, — тогда как Иаковлев бог, которого тот считал величайшим из всех, величайшим до единичности, вообще не имел дома на земле и принимал незамысловатые знаки почтения под деревьями или на высоких местах. Ничего другого ему, несомненно, и не было нужно, и, конечно, Иаков гордился тем, что его бог презирает и осуждает всякий городской, житейский, земной блеск, потому что никаким блеском не может довольствоваться. Но к этой гордости примешивалось подозрение, вместе с которым она и создавала чувство ревности, — подоз рение, что бог, в сущности, тоже охотно жил бы в доме из финифти, золоченых кедров и кар бункулов, которому, конечно, следовало быть в семь раз прекрасней, чем дом этого лунного идола, и осуждает подобные хоромы только потому, что еще не может иметь их, только потому, что народ его слишком еще малочислен и слаб, чтобы их построить. «Дайте срок, — думал Иаков, — а пока что кичитесь пышностью высокого своего владыки Бела! Мой бог обещал мне в Вефиле сделать меня богатым, и в его воле сделать тяжелыми от богатства всех, кто в него верует, и, когда мы разбогатеем, мы построим ему дом, который будет сплошь из золота, сапфира, яшмы и горного хрусталя внутри и снаружи, и перед этим домом померкнут дома всех ваших владык и владычиц. Прошедшее ужасно, а настоящее могущественно, ибо оно бросается в глаза. Но самое великое и священное — это, несомненно, будущее, и оно утешает удрученную душу того, кому оно суждено».

О ВИДАХ ИАКОВА Как ни было поздно, когда дядя с племянником возвратились из города домой, Лаван счел нужным этой же ночью спрятать дощечку с договором в подвале дома, служившем хра нилищем для таких документов;

Иаков, тоже с горящим светильником в руке, сопровождал Лавана. Помещение это находилось под полом нижней комнаты левого крыла дома, напротив галереи, где вчера ужинали, и представляло собой некое сочетанье архива, часовни и склепа;

здесь, в глиняном ларе, стоявшем посредине подполья в окружении чаш, жертвенной снеди и треног с курильницами, покоились кости Вафуила, и где-то здесь же, еще глубже под землей или в стене, должен был находиться большой глиняный кувшин с останками принесенного в жертву Лаванова сына. В глубине подвала была ниша со сложенным из кирпичей жерт венником и низкими, узкими лавками, на одной из которых, по правую руку от жертвенника, лежали дощечки со всевозможными расписками, счетами и договорами, здесь сберегаемыми.

На другой стояли в ряд десять — двенадцать маленьких истуканов, очень странного вида, час тью в высоких шапках и с бородатыми детскими лицами, частью без бород и плешивые, иные в чешуйчатых юбочках и с обнаженным туловищем, на котором, почти у самого подбородка, были мирно сложены ручки, а иные в складчатых, не очень искусно скроенных одеждах, не закрывавших маленьких и топорных пальцев ножек. То были домовые и вещуны Лавана, его терафимы, к которым он был сильно привязан и с которыми угрюмый этот человек совето вался здесь внизу по каждому важному поводу. Они хранили дом, как он объяснил Иакову, довольно надежно предсказывали погоду, давали ему советы относительно купли и продажи, могли указать, в каком направлении ушла отбившаяся от стада овца, и так далее.

Иакову было не по себе вблизи костей, расписок и истуканов, и он был рад, когда, под нявшись по стремянке к люку, они вернулись из этой преисподней в верхнюю, чтобы лечь спать. Лаван отдал дань благоговения раке Вафуила, поставив там для услаждения умершего свежую воду, то есть сотворив ему «возлияние водой», а также почтил поклонами терафимов и не помолился, таким образом, только деловым документам. Иаков, не одобрявший ни ка ких бы то ни было приношений мертвым, ни идолопоклонства, был огорчен той религиозной неясностью и неуверенностью, которая явно царила в этом доме, хотя от Лавана, внучатого племянника Авраама и брата Ревекки, можно было ожидать куда более просвещенного бого мыслия. На самом деле Лаван знал о религиозной традиции своих западных родственников, но к этому его знанию примешалось столько местных поверий, что они стали, по сути, основой его убеждений, а наследие Авраама, наоборот, примесью. Хотя он жил у первоисточника ре лигиозной истории или именно потому, что он остался там жить, Лаван чувствовал себя самым настоящим подданным Вавилона и его государственной веры и, обращаясь к Иакову, называл Иа-Элохима только «бог твоего отца», причем он еще самым нелепым образом путал его с верховным божеством Синеара, Мардуком. Это было разочарованием для Иакова, ибо нравы Лаванова дома рисовались ему, как явно и пославшим его сюда родителям, более передовыми, и это особенно огорчало его из-за Рахили, в красивой и прекрасной головке которой царил, конечно, такой же сумбур, как в головах ее близких, и он с первого же дня не упускал случая приобщить ее к истинному и праведному. Ибо с первого дня, с того, собственно, мгновения, как он увидел ее у колодца, он смотрел на нее как на свою невесту, и не будет преувеличени ем сказать, что и Рахиль, уже тогда, когда она тихо вскрикнула, узнав, что перед ней стоит ее двоюродный брат, увидела в нем своего жениха.

Брак между родственниками, супружеский союз между членами одного и того же рода был тогда вообще — и на то имелись причины — делом обычным;

он считался единственно пристойным, разумным и надежным видом брака, и мы прекрасно знаем, как сильно напор тил себе своими эксцентричными женитьбами бедный Исав. Это не было личной прихотью Авраама — настоять на том, чтобы Ицхак, истинный сын, взял себе жену непременно из его, Авраамова, рода и дома его отца, а именно из дома Нахора в Харране, дабы знать наверняка, что он получит;

и когда теперь в этот дом, где были дочери, пришел Иаков, он следовал по стопам Исаака, вернее, свата Елиезера, и идея сватовства была для него, как и для Исаака и Ревекки, с его визитом естественно связана, она сразу связалась бы с этим визитом и у Лава на, если бы этот очерствевший в хозяйственных делах человек мог сразу заставить себя узнать в нищем беглеце жениха. Лавану, как всякому другому отцу, показалось бы весьма нежела тельным и опасным отпустить своих дочерей в совершенно чужой и незнакомый род, «продать их», как он выразился бы, «на чужбину». Гораздо безопаснее и достойнее было оставить их в лоне рода и в качестве жен, и так как налицо был двоюродный брат с его, отца, стороны, то этот двоюродный брат, Иаков, был, значит, для них — то есть не только для одной из них, но для обеих сразу — естественным, прямо-таки в буквальном смысле слова суженым мужем.

Таково было молчаливо-всеобщее мнение в Лавановом доме, когда появился Иаков, мнение, в сущности, и хозяина дома, но прежде всего мнение Рахили, которая хоть и первой встрети ла пришельца, хоть и достаточно хорошо понимала свою роль на земле, чтобы знать, что она красива и прекрасна, а Лия, напротив, дурна лицом, — но все-таки, глядя тогда на Иакова у колодца тем испытующим, полным готовности взглядом, который так его взволновал, думала отнюдь не о себе одной. Жизнь пожелала, чтобы с прибытием двоюродного брата она, Рахиль, вступила в женское соревнование со своей сестрой и подругой, но соревнование это не имело отношения к вопросу, кого он выберет (на первых порах ей и положено было, наверно, при влекать его особенно сильно ради них обеих);

соревнование это предстояло ей, собственно, лишь позднее, и касалось оно вопроса о том, кто из них будет брату-супругу лучшей, более усердной, более плодовитой и более любимой женой, вопроса, следовательно, в котором у нее не было никаких преимуществ перед сестрой и которого более или менее преходящая привле кательность отнюдь не решала.

Вот как смотрели на вещи в доме Лавана, и только сам Иаков — а это-то и было ис точником многих недоразумений — смотрел на них не так. Прежде всего он знал, что, кроме праведной жены, можно иметь побочных жен и наложниц-рабынь, от которых родятся полу законные дети, но ему не было известно и стало известно лишь много позже, что в этих мес тах, и как раз в Харране и его окрестностях особенно, браки с двумя равноправными женами заключались очень часто, а при благоприятном имущественном положении даже как правило;

кроме того, его сердце и мысли были слишком заполнены обаянием Рахили, чтобы думать еще о ее старшей, более статной и менее красивой сестре, — он не думал о ней даже тогда, когда из вежливости с ней разговаривал, и она это видела и с печальным достоинством, горько усмехаясь, опускала веки косых своих глаз, и Лаван тоже это видел и проникался ревностью из-за своей старшей, хотя договором превратил этого брата-жениха в раба-наемника, чему радовался из сочувствия обойденной его вниманием Лии.

НАХОДКА ИАКОВА Итак, Иаков не упускал случая поговорить с Рахилью, но такие случаи представлялись довольно редко, ибо весь день у обоих было много обязанностей, и что касается Иакова, то он находился в положении человека, который полон большого чувства и хочет сделать это чувство единственной своей заботой, но, кроме того, вынужден тяжко трудиться, и притом как раз ради своей любви, — хотя, с другой стороны, труд наносит ей ущерб, потому что за рабо той он о ней забывает. Для человека чувства, каким был Иаков, это тяжело, ведь ему хочется покоиться в своем чувстве и жить только для него, а он должен, наоборот, не давать себе роз дыха как раз в честь своего чувства, ибо какая же честь его чувству, если он даст себе роздых?

Поистине это было одно и то же, его чувство к Рахили и его работа в хозяйстве Лавана;

как утвердил бы он свое чувство, если бы ему не было удачи в работе? Нужно было, чтобы Лаван, окончательно убедившись в высокопробности достояния, на которое опирался его племянник, загорелся желанием привязать его к себе. Одним словом, нужно было не посрамить благо словение Исаака, ибо такова обязанность мужчины: приложить усилие, пошевелить руками, чтобы благословение, доставшееся ему в наследство, не было посрамлено, а стяжало честь чувству его сердца.

Тогда, в начале службы Иакова, пастбище, куда он, с запасом еды в суме, пращой за по ясом и длинным посохом в руке, гнал по утрам овец Лавана, чтобы весь день стеречь их там с помощью пса Мардуки, находилось недалеко от дома дяди, всего в каком-нибудь часе ходьбы от него, и в этом было то преимущество, что Иаков не должен был ночевать в поле, а мог с за ходом солнца пригнать стадо домой и здесь на усадьбе, словом и делом, показать себя во всем блеске. Он был рад этому, ибо поначалу пастушья его работа предоставляла ему мало воз можностей создать у дяди впечатление, что с ним, беглецом, в хозяйство вошла удача. Правда, не было случая, чтобы хоть одного ягненка не оказалось на месте, когда он вечером, перед за гонами, на глазах у Лавана пересчитывал стадо, пропуская его под своим посохом, кроме того, Иаков необычайно быстро отнял от маток летний приплод, что дало Лавану больше молока и простокваши, и очень любовно и умело вылечил от парши одного из двух баранов стада, по родистого производителя. Но Лаван принимал эти и другие услуги без изъявлений благодар ности, относясь к ним как и обычной работе дельного пастуха, и, когда Иаков, едва приступив к службе, оградил нижние окнища дома красивыми деревянными решетками, он тоже принял это как должное. На штукатурку наружных кирпичных стен он по скупости отказался тра титься, и поэтому столь очевидное украшение усадьбы Иакову связать со своим прибытием не удалось. Ему было довольно трудно найти способ подтвердить свою благословенность;

но внутреннее напряжение настойчивых этих поисков как раз, может быть, и подготовило его к откровению, как раз, может быть, и сделало его героем того важного по своим последствиям события, о котором он всю жизнь с радостью вспоминал.

Он нашел воду вблизи пашни Лавана, живую воду, подземный ключ, нашел, как хоро шо знал, с помощью своего бога, хотя это сопровождалось явлениями, которые, собственно, должны были претить господу и походили на уступку чистой его природы духу места, ходовым в этой стране представленьям. Иаков только что, с глазу на глаз, поговорил возле дома с ми лой Рахилью, поговорил столь же галантно, сколько и чистосердечно. Он сказал ей, что она прелестна, как египетская Хатхор, как Исет, что она прекрасна, как телица. Она светится светом женственности, выразился он поэтически, она кажется ему матерью, питающей влаж ным огнем добрые семена, и взять ее в жены и родить с нею сыновей — это самая большая его мечта. Рахиль держалась при этом очень приятно, честно и целомудренно. Брат и супруг пришел, она испытала его глазами и любила его всей своей молодой готовностью к жизни. И когда теперь, держа в ладонях ее голову, он спросил ее, была ли бы и она рада подарить ему сыновей, она молча кивнула ему со слезами в своих прекрасных черных глазах, и слезы эти он вытер ей поцелуем, — губы его были еще мокры от них. Он гулял в поле при двойном свете луны и угасавшего дня, как вдруг что-то потянуло его за ногу и какая-то жгучая судорога, словно его поразила молния, пробежала у него от плеча до ступни. Вытаращив от удивления глаза, он увидел перед собой очень странное существо. У него было туловище рыбы, сереб ристо-скользко мерцавшее в свете луны и дня, и рыбья же голова. А под ней, покрытая ею, как шапкой, была человеческая голова с вьющейся бородой, и еще были у этого существа человеческие ножки в виде коротких наростов на рыбьем хвосте и такие же короткие ручки.

Оно стояло сгорбившись и, держа обеими руками ведро, что-то усердно черпало из земли и выливало, выливало и черпало. Затем, семеня на своих коротеньких ножках, оно отбежало в сторону и скользнуло в землю, во всяком случае, скрылось.

Иаков мгновенно понял, что это был Эа-Оаннес, бог водяной бездны, владыка средин ной земли и океана над нижней, которого здешние жители считали источником чуть ли не всех своих знаний и богом величайшим, таким же великим, как Эллил, Син, Шамаш и Набу. Иа ков, со своей стороны, знал, что по сравнению со всевышним он не был так уж велик, не был хотя бы потому, что обладал внешним обликом, и притом отчасти даже смешным. Он знал, что если Эа сейчас явился и что-то ему указал, то случиться это могло только по почину Иа, единственного бога, бога Исаакова, который был с ним. А что указал ему меньший этот бог своим поведеньем, это тоже открылось ему сразу же — открылось не только само по себе, но и во всех своих связях и следствиях, и он побежал на усадьбу за бурильными принадлежнос тями и, призвав на помощь двадцатишекельного Абдхебу, рыл землю полночи, затем поспал всего один час и снова копал затемно, после чего, себе на муку, должен был погнать стадо на выпас, бросив свою работу на целый день, — ему не стоялось, не лежалось и не сиделось на месте, когда он пас Лавановых овец в этот день.

До начала зимних дождей и полевых работ было еще далеко. Все было выжжено сол нцем, Лаван забросил свое ноле, он трудился на усадьбе и не ходил туда, где копал Иаков, а потому ничего не заметил и не подозревал о работе, которую тот возобновил вечером я про должал при свете странствующей луны, пока не появилась Иштар. Иаков делал разведочные скважины в разных местах небольшого участка, в поте лица своего пробиваясь через глину и камень. И вот, когда на востоке ожило небо, хотя верхний край солнца еще не поднялся над землей, вода вдруг брызнула, ключ забил, забил мощной, высотою в три пяди, струей, на полняя неровно и наспех вырытую скважину и окропляя землю вокруг себя, и вода его пахла сокровищами преисподней.

Тут Иаков стал молиться и, еще продолжая молиться, помчался уже за Лаваном. Но, увидев его издали, замедлил шаг, подошел к нему с приветствием и, тяжело дыша, сказал:

— Я нашел воду.

— Что это значит? — ответил вопросом Лаван, и рот его при этом отвисал паралично.

— Подземный ключ, — был ответ Иакова, — который я откопал между усадьбой и по лем. Он бьет на локоть от земли.

— Ты помешался.

— Нет. Господь, бог мой, сподобил меня его найти согласно благословению отца моего.

Пусть мой дядя пойдет и поглядит.

Лаван побежал, как побежал, когда ему доложили о прибытии богатого посла Елиезе ра. Задолго до Иакова, который неторопливо за ним следовал, подойдя к клокочущей яме, он стоял и смотрел.

— Это вода жизни, — сказал он потрясенно.

— Ты это говоришь, — подтвердил Иаков.

— Как это тебе удалось?

— Я верил и рыл.

— Эту воду, — сказал Лаван, не отрывая взгляда от ямы, — я смогу отвести по канаве к моему полю и оросить его.

— Наилучшим образом, — сказал Иаков.

— Я смогу, — продолжал Лаван, — расторгнуть договор с сыновьями Ишуллану, пото му что мне больше не нужна их вода.

— И у меня, — сказал Иаков, — мелькнула уже такая мысль. А кроме того, при же лании ты можешь устроить пруд и заложить сад, посадить финиковые пальмы и всякие пло доносные деревья, например, смоковницу, гранат, шелковицу. А если вздумаешь и тебе заго рится — то и фисташки, груши, миндаль и, пожалуй, еще несколько земляничных деревьев, и финики дадут тебе и мякоть, и сок, и косточки, и вдобавок у тебя будут и пальмовое масло, и листья для плетеных поделок, и ветки для всяких хозяйственных надобностей, и луб для вере вок и пряжи, и лес для построек.

Лаван молчал. Он не обнял благословенного, не пал перед ним ниц. Он ничего не ска зал, постоял, повернулся и ушел. Иаков тоже поспешил к Рахили, она сидела в хлеву у вымени и доила. Он ей все рассказал и говорил, что теперь, вероятно, им суждено будет родить друг с другом детей. И они взялись за руки и немного поплясали, напевая «Аллилу-Иа!».

ИАКОВ СВАТАЕТСЯ К РАХИЛИ Прожив у Лавана месяц, Иаков снова пришел к нему и сказал, что так как гнев Исава, в опаснейшей своей части, наверно, уже остыл, он, Иаков, хотел бы переговорить с дядей.

— Прежде чем говорить, — отвечал Лаван, — выслушай меня, ибо я со своей стороны собирался сделать тебе одно предложение. Ты живешь у меня уже месяц, и мы уже приносили жертвы на крыше и в новолунье, и при половинном сиянье, и при прекрасной полноте, и в день исчезновенья. За это время я нанял, кроме тебя, на некоторый срок еще трех рабов, которым и плачу как положено. Ибо не без твоего содействия была найдена вода, и мы начали облицо вывать камнем жерло источника и строить из кирпича отводной желоб. Мы наметили также границы пруда, который надо вырыть, и если придется закладывать сад, то будет много работы и мне потребуются сильные руки — и твои, и тех, дополнительно нанятых, которых я кормлю и одеваю, платя им, кроме того, ежедневно по восьми сила зерна. До сих пор ты служил мне, по нашему договору, безвозмездно, из родственных чувств. Так вот, мы заключим новый дого вор, ибо неудобно перед богами и людьми чужим рабам платить жалованье, а собственному племяннику — нет. Итак, скажи, что ты с меня спросишь. И я дам тебе, что даю другим, и еще немного больше того, если ты обяжешься прожить у меня столько лет, сколько дней в неделе и сколько лет остается под паром поле, когда земля отдыхает от посевов и жатв. Семь, стало быть, лет придется тебе служить за ту плату, которую ты назначишь.

Таковы были слова Лавана и таков был ход его мыслей — слова правомерные, посколь ку служили одеждой правомерных мыслей. Но даже мысли человека земного, не говоря уж о его словах, — это только одежда, только украшенье его домогательств и интересов, которым он, думая, придает правомерную форму, так что обычно он лжет еще раньше, чем говорит, и слова его звучат так честно потому, что ложь заключена, собственно, не в них, а в самих мыслях. Лаван очень испугался, когда ему показалось, что Иаков хочет уйти, ибо с тех пор, как забил ключ, он знал, что Иаков действительно носитель благословенья и человек благо словенной руки, и теперь ему было чрезвычайно важно привязать к себе племянника, чтобы и впредь его, Лавана, делам шло на пользу благословенье, которое тот приносил туда, куда приходил. Открытие воды было великой удачей, настолько богатой последствиями, что ос вобождение Лавана от уплаты обременительного оброка сыновьям Ишуллану явилось лишь первым, но не самым важным из них. Сыновья Ишуллану, конечно, всячески изворачивались, ссылаясь на то, что без воды их канала Лаван вообще не смог бы возделывать поле, и утверж дая, что, независимо от того, нуждается ли он в этой воде теперь или нет, он поэтому вечно обязан платить им зерном, шерстью и маслом. Но судья-заседатель побоялся богов и решил тяжбу в пользу Лавана, что тот равным образом склонен был объяснить вмешательством бога Иакова. Теперь было затеяно и начато множество дел, для успешного завершения которых благодатное присутствие Иакова оказалось необходимо. Хозяйственное соотношенье сил из менилось в пользу племянника: Лаван считал, что нуждается в нем, и для Иакова, прекрасно это знавшего, возможность пригрозить своим уходом была оружием, с которым земной ум Лавана не мог не считаться. Поэтому, предупреждая события, еще до того, как Иаков пустил свое оружие в ход, Лаван в глубине души поспешил найти условия, на которых работал на него сын Ревекки, недостойными, и перебил его правомерными предложеньями. Иаков, который в действительности не смел думать о том, чтобы вернуться домой уже теперь, так как лучше всех знал, что условия для этого далеко еще не созрели, был рад, что дядя заблуждается от носительно расстановки сил, и признателен ему за его предупредительность, хотя и понимал, что вызвана она не правомерностью и не любовью к нему, Иакову, лично, а только заинтере сованностью. Признателен, значит, он был ему, собственно, за заинтересованность, привя зывавшую Лавана к нему, благословенному;

ведь так уж устроен человек, что на радушие, в которое облекается такая заинтересованность, он непроизвольно отвечает любовью. Помимо этого, Иаков любил Лавана за то, что дядя должен был отдать и что он, Иаков, намерен был у него потребовать;

и это было дороже всяких сила и сиклей. Он сказал:

— Отец мой и брат, если ты хочешь, чтобы я остался и еще не возвращался к умиротво рившемуся Исаву, а служил тебе, то отдай за меня Рахиль, дитя твое, и пусть она будет награ дой за мою службу. Ибо красотою она подобна телице, и она тоже глядит на меня с приязнью, и мы сошлись в беседе на том, что хотели бы вместе родить детей по образу своему. Поэтому отдай ее мне, и я твой.

Лаван нисколько не удивился. Мысль о сватовстве, мы уже это сказали, была с самого начала тесно связана с прибытием племянника и двоюродного брата и только из-за бедствен ного положения Иакова отошла в мыслях Лавана на задний план. Что Иаков теперь, когда со отношение сил изменилось в его пользу, высказал ее, было понятно и даже обрадовало Лава на, персть земную, который сразу увидел, что этим Иаков снова, и в довольно большой мере, лишает себя преимущества перед ним. Ибо своим признанием, что Рахиль ему по сердцу, он снова отдал себя в руки Лавана в такой же степени, в какой тот был в его руках, и ослабил свое оружие, каким была угроза ухода. Но что Иаков говорил о Рахили, только о ней, и даже не заикнулся о Лии, это отца злило. Он отвечал:

— Ты хочешь, чтобы я отдал тебе Рахиль?

— Да, ее. И она сама этого хочет.

— А не Лию, старшее мое дитя?

— Нет, эта мне не так по сердцу.

— Она старше, и сначала нужно сватать ее.

— Спору нет, она немного старше. К тому же она статна и горда, несмотря на некоторые недостатки ее наружности или как раз благодаря им, и возможно, что она смогла бы родить мне детей, каких я хочу. Но так уж случилось, что сердцем я привязался к Рахили, меньшей твоей дочери, ибо она кажется мне подобной Хагхор и Исет, она поистине светится для меня светом женственности, словно сама Иштар, и милые глаза ее всегда со мною, куда бы я ни пошел. И знаешь, однажды губы мои были мокры от слез, которые она ради меня пролила.

Отдай же мне ее, и я буду тянуть у тебя лямку.

— Разумеется, лучше отдать ее тебе, чем кому-то чужому, — сказал Лаван. — Но, по твоему, я должен отдать кому-то чужому Лию, старшее мое дитя, или, может быть, пускай она засохнет без мужа? Возьми сначала Лию, возьми обеих.

— Ты очень щедр, — сказал Иаков, — но хотя это может показаться непонятным, Лия нисколько не разжигает моих мужских желаний, и даже совсем наоборот, и рабу твоему нужна только Рахиль.

Лаван поглядел на него своим паралично сощуренным глазом и грубо сказал:

— Как хочешь. Обязуйся прожить у меня и служить мне за эту плату семь лет.

— Семижды семь! — воскликнул Иаков. — Хоть до лета оставления! Когда свадьба?

— Через семь лет, — ответил Лаван.

Представьте себе ужас Иакова!

— Что? — сказал он. — Я должен служить тебе за Рахиль семь лет, прежде чем ты отдашь мне ее?

— А как же иначе, — отвечал Лаван, изображая крайнее удивление. — Я был бы ду раком, если бы отдал тебе ее сразу, чтобы ты ушел с ней, когда тебе заблагорассудится, а я бы остался ни с чем. Что-то ты не вручаешь мне ни вена, ни выкупа, ни надлежащих подар ков, чтобы я привязал их к поясу невесты и, как велит законодатель, оставил себе, если бы ты отказался от сговора? Они при тебе, мина серебра и все прочее, или они у тебя где-ни будь спрятаны? Ты же беден, как мышь в поле, и даже того беднее. Поэтому надо записать у судьи, что я продаю тебе девку за семь лет службы и расплачусь с тобой после того, как ты отслужишь свое. И дощечку эту мы спрячем под землей, в домашнем святилище, и вверим ее терафимам.

— Сурового, однако, дядю, — сказал Иаков, — даровал мне господь!

— Глупости! — ответил Лаван. — Я суров настолько, насколько мне это позволяют обстоятельства, а если обстоятельства того требуют, то я мягок. Ты хочешь взять в жены мою девку — так вот, либо уходи без нее, либо отслужи.

— Отслужу, — сказал Иаков.

О ДОЛГОМ ВРЕМЕНИ ОЖИДАНЬЯ Вот как обозначилась первая, краткая и предварительная полоса долгого пребывания Иакова у Лавана, пролог, длившийся всего один месяц и закончившийся заключением нового договора, уже на определенный срок, и притом на очень большой. Это был и брачный договор, и вместе договор о службе, смесь того и другого, с какой чиновник машким, или судья-заседа тель, вероятно, еще не часто, но все-таки уже раз-другой имел дело, — во всяком случае, он признал этот документ правомочным и, по воле обеих сторон, имеющим законную силу. Гра мота в двух экземплярах была для вящей ясности составлена в виде разговора;

речь Иакова и речь Лавана приводилась дословно, и благодаря этому было ясно, как они пришли к своему полюбовному соглашению. Такой-то сказал такому-то: «Отдай мне свою дочь в жены», — и тот спросил: «А что ты мне дашь за нее?» И у первого ничего не было. Тогда второй сказал:

«Коль скоро у тебя нет ни вена, ни даже залога, который я мог бы повесить невесте на пояс в знак сговора, прослужи мне столько лет, сколько дней в неделе. Это и будет твое выводное, и, когда истечет срок службы, ты получишь невесту, чтобы спать с ней, и в придачу мину се ребра и служанку, которую я дам девице в приданое, причем две трети мины будут покрыты стоимостью служанки, а одну треть я выплачу наличными или же дарами поля». Тогда первый сказал: «Пусть будет так». Именем царя быть по сему. Оба взяли по дощечке. Кто нарушит этот договор незаконным своим поведением, тот не жди добра.

Соглашение это было убедительно, судья мог признать его справедливым, и с чисто хо зяйственной точки зрения Иакову тоже не на что было жаловаться. Если он должен был дяде мину серебра в шестьдесят шекелей, то семи лет службы даже не хватало, чтобы погасить этот долг;

среднее жалованье наемного раба составляло всего шесть шекелей в год, и зна чит, семилетний заработок долга не покрыл бы. Иаков, правда, хорошо чувствовал, что хо зяйственный аспект в данном случае обманчив и что если бы существовали на свете какие-то справедливые, божьи весы, то чаша, на которую брошено семь лет жизни, высоко взметнула бы чашу с миною серебра. Но в конце концов эти годы ему предстояло прожить вблизи Ра хили, а это делало его жертву любовно-радостной, и, кроме того, с первого же дня действия договора Рахиль становилась его законной невестой, благодаря чему никакой другой мужчина не смел к ней приблизиться, не взяв на себя столь же тяжкой вины, как совращенье замужней женщины. Увы, они должны были ждать друг друга семь лет, двоюродные брат и сестра;

они должны были перейти на совсем другую, чем нынешняя, возрастную ступень, прежде чем смо гут родить друг с другом сынов, а это было горькое требование, свидетельствовавшее либо о жестокости Лавана, либо о недостатке у него воображения, во всяком случае, снова и самым выразительным образом показывавшее, что это человек бессердечный и лишенный симпатии.

Вторым неприятным обстоятельством были необычайная скупость и стремление обсчитать ближнего, заявлявшие о себе в той части договора, что касалось приданого, этого отцовско го, отсроченного на семь лет дара, который не сулил бедному Иакову никакой выгоды, ибо какая-то служанка неведомых качеств была бессовестно оценена вдвое дороже в денежном выражении, чем стоил вообще-то здесь или на западе средней руки раб. Но и с первой, и со второй неприятностью приходилось мириться. Время более выгодных сделок, Иаков это ощу щал, должно было еще прийти, — он чувствовал в душе у себя обетование выгодных сделок и тайную, необходимую для них силу, несомненно превосходившую ту, что была в груди у этого беса преисподней — его тестя, у этого арамеянина Лавана, чьи глаза стали прекрасны в Ра хили, его дочери. А что касалось семи лет, то их нужно было начать и прожить. Легче было бы их проспать;

но не только ввиду невозможности этого Иаков подавлял в зародыше такое желание, а еще и находя, что лучше все-таки деятельно бодрствовать.

Это он и делал, и это же надо бы делать рассказчику, а не воображать, будто, сказав:

«Прошло семь лет», он может проспать время и через него перепрыгнуть. Рассказчикам, спо ру нет, свойственно говорить такие общие слова, но все же подобное заклинанье, раз уж к нему приходится прибегать, должно произноситься не иначе, как со значеньем, не иначе, как с робостью от почтительного уважения к жизни, чтобы и для слушателя оно прозвучало веско и осмысленно и он удивился бы, как же они все-таки умудрились пройти, эти необозримые или обозримые только для разума, но не для души семь лет — и притом так, словно это были не годы, а дни. Известно же предание, что семь лет, которых Иаков сначала боялся до отча яния, показались ему за несколько дней, и предание это, само со бой разумеется, восходит в конечном счете к собственным его словам, оно, как говорится, аутентично, да и совершенно понятно. Тут не было никакого сна наяву и вообще никакого волшебства, кроме волшебства самого времени, большие отрезки которого проходят так же, как малые — ни быстро, ни мед ленно, а просто проходят. В сутках двадцать четыре часа, и хотя час — это значительный про межуток, охватывающий изрядный кус жизни и тысячи ударов сердца, от утра до утра, во сне и бдении, — двадцать четыре таких промежутка все же проходят неведомым тебе образом, и столь же неведомым образом проходят семь таких суток жизни, то есть неделя, а всего четы рех таких отрезков достаточно для того, чтобы луна пробежала через все свои фазы. Иаков не рассказывал, что семь лет прошли для него «так быстро», как несколько дней, он не хотел умалять вес одного дня жизни этим сравнением. И день проходит не «быстро», но он проходит со своими временами дня: утром, полднем, послеполуденными часами и вечером, — проходит такой же, как многие другие, и так же, со своими временами года, от начала до начала, такой же, как многие другие, столь же не поддающимся определению образом проходит и год. Вот почему Иаков и передал, что семь лет показались ему за несколько дней.

Незачем напоминать, что год состоит не только из своих времен, не только из круговра щенья от весны, зеленых лугов и стрижки овец через жатву и летний зной, первые дожди и осеннюю пахоту, снег и заморозки снова к розовым цветам тамариска;

что это только обрам ление, а год — это внушительная вязь жизни, море происшествий. Такую же вязь из мыслей, чувств, дел и событий образует и день, и час тоже — в меньшем масштабе, если угодно;

но различия в величине между отрезками времени довольно условны, и масштаб их определяет заодно и нас, наше восприятие, нашу настроенность, нашу приспособляемость, так что при случае семь дней или даже часов — это море, плавание в котором требует больше сил и сме лости, чем плавание в море целого семилетия. Впрочем, при чем тут смелость! Как ни входи в этот поток — с веселой отвагой или робея, — чтобы жить, надо ему отдаться, а больше ничего и не требуется. Уносит он нас стремительно, однако стремительность эта ускользает от нашего внимания, и когда мы оглядываемся, то оказывается, что место, где мы вошли в него, давно позади, на расстоянье от нас, например, в семь лет, которые прошли, как проходят и дни. Больше того, нельзя даже заключить и различить, как отдается человек времени — с ра достью или с робостью;

необходимость отдаться времени выше таких различий, она их сводит на нет. Никто не утверждает, что Иаков приступил к этим семи годам с радостью;

ведь только по их истечении он приобретал право родить с Рахилью детей. Но это была умственная печаль, которую в большой мере ослабляли и устраняли факторы чисто органические, определявшие его отношение ко времени — и времени к нему. Ведь Иакову суждено было прожить сто шесть лет, и если ум его этого не знал, то тело его и душа его плоти знали это, а потому семь лет были для него хоть и не таким малым сроком, как для бога, но все же и далеко не столь долгим, как для того, кому суждено прожить только пятьдесят или шестьдесят лет, и душа его могла от носиться к ожиданью спокойней. И наконец, для всеобщего успокоения, нужно указать еще на то, что время ожиданья, ему назначенное, не являлось чистым временем ожиданья — для этого оно было слишком долгим. Чистое ожидание — это пытка, и никто не в силах в течение семи лет или хотя бы семи дней сидеть или ходить взад-вперед и ждать, как порой случается ждать в течение часа. В большем и большом масштабе это невозможно потому, что тогда ожи дание настолько разбавляется и разжижается, а с другой стороны, так сильно смешивается с жизнью, что на долгие отрезки времени оно вообще предается забвению, то есть отступает в глубины души и уже не осознается. Поэтому полчаса сплошного и чистого ожидания могут быть ужаснее и представлять собой более жестокое испытание терпенья, чем необходимость ожиданья в оболочке семи лет жизни. Если то, чего мы ждем, близко, то как раз в силу своей близости оно раздражает наше терпенье гораздо острее и непосредственнее, чем издалека, превращая его в нетерпенье, истощающее нервы и мышцы, и делая из нас больных, которые буквально не находят себе места, тогда как ожидание, рассчитанное на долгий срок, не нару шает нашего покоя и не только позволяет нам, но и заставляет нас думать о других делах и де лать другие дела, ибо мы должны жить. Вот как получается то поразительное положение, что независимо от страстности ожиданья оно дается тебе не тем трудней, а тем легче, чем дальше во времени то, чего ждешь.

Правдивость этих утешительных рассуждений — истина, сводящаяся к тому, что при рода и душа всегда находят выход из трудного положения — обнаружилась и подтвердилась в случае Иакова даже особенно ясно. Он служил Лавану главным образом в качестве пастуха овчара, а у пастуха, как известно, много свободного времени;

по меньшей мере несколько ча сов, а то и полдня удел его — праздная созерцательность, и если он чего-то ждет, то оболочка деятельной жизни на его ожиданье не очень толста. Но тут-то и сказалась необременитель ность ожиданья, рассчитанного на долгий срок;

ведь об Иакове никак не скажешь, что он не находил себе места или бегал по степи, схватившись за голову. Нет, на душе у него было очень спокойно, хотя вместе и немного печально, и ожидание составляло не верхний голос, а лишь генерал-бас его жизни. Конечно, он думал также о Рахили и о детях, которых надо было родить с ней, когда вдали от нее, в обществе пса Мардуки, опершись локтем о землю, а щекой на ла донь или скрестив на затылке руки и закинув ногу на ногу, он лежал где-нибудь в тени скалы или куста или же, опираясь на посох, стоял среди широкой равнины и следил за овцами, — но все-таки думал он не только о ней, а еще и о боге, и обо всех историях, близких и далеких, о своем бегстве и странствии, о Елифазе и о гордом сновиденье в Вефиле, о празднике прокля тия Исава, о слепом Ицхаке, об Авраме, о башне, о потопе, об Адапе или Адаме в райском саду... и тут вспоминал о саде, заложить который благословенно помог бесу Лавану к великой пользе для его хозяйства и достатка.

Нелишне знать, что в первый договорный год Иаков еще не пас или только изредка пас овец, предоставляя это по большей части двадцатишекельному Абдхебе или даже Лавановым дочерям;

что же касалось его самого, то по желанью и приказанью дяди он участвовал в рабо тах, явившихся следствием его благословенной находки, — в устройстве водоотвода и пруда, для чего была использована естественная лощина, стены которой, выровняв ее лопатой, об муровали, а дно зацементировали. Наконец, появился сад — а Лаван придавал очень большое значенье тому, чтобы и к этому начинанью племянник непосредственно приложил свою благо словенную руку, ибо теперь Лаван уже убедился в действенности выманенного благословенья и радовался, что так умно и на такой долгий срок заставил эту действенность служить своим хозяйственным интересам. Разве не было яснее ясного, что сын Ревекки приносит счастье чуть ли не вопреки собственной воле, что одним своим присутствием он дает толчок и неожи данный ход делам, обреченным, казалось, на вечный застой? Какая вдруг пошла работа, какая многообещающая деятельность закипела на усадьбе Лавана и на его поле: тут и копали, и сту чали молотками, и пахали, и сажали деревья! Лаван занял денег, чтобы сделать необходимые для расширенья хозяйства закупки: сыновья Ишуллану из Харрана дали ему ссуду, хотя они и проиграли судебное дело против него. Это были люди холодные, трезво-деловые, к личным обидам совершенно нечувствительные, отнюдь не считавшие поражение в тяжбе причиной не заключать с человеком, выигравшим у них эту тяжбу, новой сделки, и притом как раз потому, что хозяйственный козырь, которым он их побил, сделал его в их глазах надежным должни ком, и давать ссуду под этот козырь они могли без опаски. Так оно и бывает в хозяйственной жизни, и Лаван этому не удивлялся. Заем нужен был ему хотя бы для того, чтобы оплачивать и кормить трех новых домочадцев, наемных рабов, которых он взял напрокат у одного городско го владельца и которым Иаков давал заданья, после чего, не щадя и собственных рук, следил за стараньями их мышц как надсмотрщик и как начальник. Ведь его положение в доме, и без всяких договоров на этот счет, не шло, разумеется, ни в какое сравненье с положением этих остриженных и клейменых наемников, у которых имя их хозяина было написано на правой руке несмываемой краской. Нет, семилетний договор, хранившийся внизу у терафимов в гли няном ларце, никоим образом не ставил его на одну доску с этими рабами. Он был хозяйским племянником, был женихом, он был, кроме того, владыкой источника и потому главным стро ителем водоотвода и главным садовником — Лаван сразу признал за ним эти права, и на это у Лавана были причины.

Он полагал также, что у него есть причины поручать Иакову большую часть закупок всяческих орудий, строительных материалов, семян и рассады, закупок, в которые ввиду за теянных новшеств и вкладывались ссудные деньги. Он верил в легкую руку племянника, и по праву;

ибо так он все же тратился меньше и получал лучший товар, чем если бы он, человек неблагословенный и мрачный, закупал его сам, хотя Иаков и наживался на этом и уже тог да начал закладывать слабую еще, правда, основу позднейшего своего благосостоянья. Ибо, ведя торговые дела в городе и в отдаленных селениях, он не сковывал себя ролью только Ла ванова уполномоченного и посредника, а действовал, скорее, как перекупщик и свободный купец, и притом купец такой умелый, ловкий, обходительный, обаятельный, что всегда, платя ли наличными или, как это часто бывало, совершая обмен, он урывал большую или меньшую прибыль себе, так что фактически небольшое собственное стадо овец и коз было у него еще до того, как он по-настоящему начал ходить за стадом Лавана. Бог-вседержитель под звуки арф возгласил, что в дом Ицхака Иаков должен вернуться богатым, и это было одновременно обетованием и приказом, — приказом постольку, поскольку без содействия человека обето вания, конечно, не могут исполниться. Неужели он должен был выставить лжецом вседержи теля бога, преступно посрамив его слово из чистого разгильдяйства, да еще из непомерной щепетильности в отношении дяди, который мрачно мирился со всеми суровостями хозяйс твенной жизни, хотя никогда по-настоящему не умел извлекать из них прибыль? У Иакова даже в мыслях не было брать на себя такую вину. Не нужно думать, что он лгал Лавану и тайно его обсчитывал. Тот в общем знал, как ведет себя Иаков, а в частных случаях, когда это пове дение бывало очевидным, закрывал на него в переносном смысле глаза, а буквально — один глаз, и притом с отвисшим уголком рта. Он видел, что почти всегда все равно получает боль шую выгоду, чем получил бы, действуя на свой незадачливый риск, да и было у него основание бояться Иакова и смотреть на его проделки сквозь пальцы. Тот был очень обидчив, и обра щаться с ним надо было осторожно, щадя его благословенную стать. Он сам заявил об этом со всей откровенностью и раз навсегда предупредил Лавана на этот счет.

— Если ты, господин мой, — сказал он, — будешь браниться и спорить со мной из-за каждой мелочи, которая перепадет мне при торговле у тебя на службе, и будешь косо глядеть на меня, когда иной раз хитроумие раба твоего принесет выгоду не только тебе, ты расстроишь мне сердце в груди и благословение в теле и добьешься только того, что твои дела перестанут мне удаваться. Торговцу Белану, у которого я купил для тебя семенное зерно, необходимое для расширенья твоего поля, господь, бог мой, сказал во сне: «Ты торгуешь не с кем иным, как с Иаковом, благословенным, чью главу и чьи стопы я храню. Поэтому ты берегись и кла ди ему на каждый из пяти гур зерна, которые он хочет купить у тебя за пять шекелей, двести пятьдесят сила, а не двести сорок и, уж конечно, не двести тридцать, как ты мог бы, пожалуй, положить Лавану, — а не то смотри у меня! Вместо первого шекеля Иаков даст тебе девять сила масла, вместо второго — пять мин шерсти, и еще ты получишь хорошего кладеного ба рана, который стоит полтора шекеля, а на остальные деньги — ягненка из его стада. Вот чем он заплатит тебе за твои пять гур зерна вместо пяти шекелей, а еще он заплатит тебе при ветливыми взглядами и поднимающими настроенье речами, так что тебе будет приятно иметь дело с твоим покупателем. Но если ты вздумаешь содрать с него больше, то берегись! Тогда я подберусь к твоему скоту и напущу на него всяческую заразу, а на жену твою — бесплодие, а на детей, которые у тебя уже есть, слабоумие и слепоту, и ты попомнишь меня!» И Белану испугался господа, бога моего, и поступил так, как тот ему велел, так что ячмень достался мне дешевле, чем достался бы кому-либо, и особенно моему дяде. Пусть он, и правда, посудит сам и спросит себя, приняли бы у него или нет девять сила масла за шекель и пять мин овечьей шерсти за второй, если на рынке на эту сумму можно купить двенадцать, а то и больше сила масла и шесть мин шерсти, а об исчислении гура я не говорю. И разве за оставшиеся полтора шекеля ты не отдал бы за милую душу трех ягнят или свинью и ягненка? Поэтому я и взял себе двух ягнят из твоего стада и отметил их своим знаком, и они мои теперь. Но какое это имеет значенье для нас с тобой? Разве я не жених твоей дочери и разве все, что у меня есть, не принадлежит, благодаря ей, и тебе? Если ты хочешь, чтобы мое благословенье шло тебе на пользу и я служил тебе с охотой и лукавством, то нужно, чтобы я мог рассчитывать на награду и получал поощренья, а иначе душа моя утратит силу и бодрость, и мое благословенье не со служит тебе никакой службы.

— Оставь себе этих ягнят, — отвечал Лаван;

и объяснялись они так несколько раз, по куда Лаван не предпочел умолкнуть и предоставить Иакову свободу действий. Ведь, конечно, он не хотел, чтобы душа племянника утратила силу и бодрость, и вынужден был ему потворс твовать. Но все-таки он был рад, когда водоотвод был достроен, пруд наполнен, сад заложен, а поле расширено и он смог посылать Иакова с овцами в степь, прочь от двора, сначала неда леко, а потом и подальше, так что Иаков, бывало, целыми неделями и месяцами не являлся домой, под Лаванову крышу, соорудив в поле, вблизи какой-то цистерны, собственное легкое укрытие от солнца и дождя, а также загоны из глины и камыша и рядом легкую вышку для защиты и наблюденья. Там жил он впроголодь со своим посохом-багром и своей пращой, сле дил вместе с псом Мардукой за разбредавшимся по пастбищу стадом и отдавался времени, разговаривал с Мардукой, делавшим вид, что понимает его, и отчасти действительно его по нимавшим, поил овец и загонял их по вечерам за загородки, сносил жару и стужу и мало спал;

ибо ночами, чуя запах ягнят, выли волки, и если подкрадывался лев, то приходилось шуметь и кричать за десятерых, чтобы обмануть этого разбойника и отогнать его от овец.

О ЛАВАНОВОЙ ПРИБЫЛИ Когда он в один или в два дневных перехода пригонял стадо домой, чтобы дать хозяину отчет о его сохранности и приросте и пропустить на виду у Лавана овец под посохом, он видел Рахиль, которая тоже ждала во времени, и они, рука об руку, уходили туда, где никто их не ви дел, и горячо обсуждали свой жребий, они говорили о том, как долго должны они дожидаться друг друга, все еще не смея родить друг с другом детей, и утешать приходилось то ему ее, то ей его. Чаще, однако, утешать приходилось Рахиль, ибо для нее это время было длиннее и пред ставляло собой для ее души более суровый искус, так как ей суждено было дожить не до ста шести лет, а только до сорока одного года, и значит, в ее жизни семь лет весили в два с лишним раза больше, чем в его. Поэтому во время тайных встреч жениха и невесты слезы лились у нее поистине из глубины души и обильно текли из ее милых черных глаз, когда она жаловалась:

— Ах, Иаков, двоюродный брат мой с чужбины, обещанный мне, как болит у маленькой твоей Рахили сердце от нетерпенья! Смотри, месяцы чередуются, и время проходит, и это и хорошо и печально, ибо мне уже четырнадцатый год, а должно стать девятнадцать, прежде чем для нас зазвучат тимпаны и арфы и мы пойдем в спальню, и я буду перед тобой как Непорочная в верхнем храме перед богом, и ты скажешь: «Я сделаю эту женщину плодоносной, как плоды сада». По воле отца, который продал меня тебе, до этого еще так далеко, что к тому времени я уже буду совсем другой, и, кто знает, не коснется ли меня раньше какой-нибудь демон, так что я заболею и болезнь поразит даже корешок языка и человеческая помощь будет напрасна? И если я даже оправлюсь от порчи, то произойдет это, может быть, ценой потери волос, и кожа у меня испортится, пожелтеет и покроется пятнами, так что друг мой и не узнает меня? Этого я боюсь несказанно и не могу спать, и сбрасываю с себя одеяло, и брожу по дому и по двору, когда родители забываются сном, и ропщу на время за то, что оно проходит и не проходит, ибо ясно чувствую, что могла бы плодоносить тебе, и к девятнадцати моим годам у нас могло бы быть уже шесть сыновей или даже восемь, ибо иногда, наверно, я приносила бы тебе двойню, и я плачу, что до этого еще так далеко.

Потом Иаков сжимал ее голову ладонями и целовал ее ниже обоих глаз, — Лавановых глаз, которые в ней стали прекрасны, — он вытирал ей поцелуями слезы, так что губы его были мокры от них, и говорил:

— Ах, моя маленькая, добрая, умная, нетерпеливая овечка, не беспокойся! Смотри, эти слезы я возьму с собой в поле и в одиночество, как залог и свидетельство того, что ты моя и близка мне и ждешь меня с терпеньем и нетерпеньем, как я тебя. Ибо я люблю тебя, и ночь твоих глаз мне милее всего на свете, и тепло твоей головы, когда ты прижимаешь ее к моей голове, трогает меня до глубины души. Волосы твои своей шелковистостью и темнотой похо дят на шерсть козьих стад, что пасутся на склонах Гилеада, зубы твои белы, как свет, а щеки твои поразительно напоминают мне нежность персика. Рот твой подобен молодым смоквам, когда они алеют на дереве, и когда я закрываю его поцелуем, то дыхание ноздрей твоих бла гоухает яблоками. Ты необыкновенно красива и прекрасна, но ты будешь еще лучше, когда тебе исполнится девятнадцать, поверь мне, и груди твои будут как гроздья фиников и гроздья спелого винограда. Ибо кровь твоя чиста, любимица моя, и никакая хворь к тебе не пристанет, и никакой демон тебя не коснется;

господь, бог мой, который привел меня к тебе и сберег тебя мне, этого не допустит. Что же касается меня, то моя любовь и нежность к тебе неиссякаемы, они — пламя, которого не погасят дожди даже великого множества лет. Я думаю о тебе, когда лежу в тени скалы или куста или стою, опираясь на посох;

когда брожу в поисках отбившейся от стада овцы, когда хожу за больным ягненком или несу на руках усталого;

когда оказываю сопротивленье льву или черпаю воду для стада. За всем этим я думаю о тебе и убиваю время.

Ибо за всеми моими делами и занятиями оно непрестанно проходит, и бог не разрешает ему остановиться хотя бы на один миг, нахожусь ли я в покое или в движенье. Мы с тобой ждем не напрасно, не на авось, мы знаем свой час, и наш час знает нас, и он к нам придет. А в извест ном отношении это, может быть, совсем и не плохо, что между ним и нами есть еще некоторое поле деятельности, ибо когда он придет, мы уйдем отсюда в ту землю, куда ушел праотец, и хо рошо будет, если к тому времени я стану благодаря удаче в делах еще немного состоятельнее, чтобы исполнилось обетование моего бога, что он вернет меня богатым в Ицхаков дом. Ведь глаза твои для меня как глаза Иштар, богини объятий, которая сказала Гильгамешу такие слова: «Овцы твои и козы принесут двойни». Да, если нам и нельзя еще обнимать друг друга и быть плодоносными, то скот тем временем плодоносит и дает ради нашей любви хороший приплод, так что я поправлю дела Лавана и свои собственные и стану состоятелен перед гос подом, прежде чем мы отправимся в путь.

Так утешал он ее, чутко попадая своими словами об овцах и об их как бы заменительной плодовитости в самую точку;

действительно, можно было подумать, что местная богиня объ ятий, скованная мрачной Лавановой суровостью в области человеческой, отводит душу и отыг рывается на бессловесных тварях, а именно на порученном Иакову Лавановом мелком скоте, который процветал, как никакой другой, так что на нем благословенье Иакова сказывалось еще сильнее, чем на чем-либо до сих пор, и Лаван все больше радовался тому, что приобрел раба в лице этого племянника, ибо польза от него была велика, он поражался этому расцвету, когда верхом на воле выезжал на расстояние одного или двух дней пути для осмотра отар, но не говорил ничего, воздерживаясь и от одобрительных и от неодобрительных замечаний, — да, и от неодобрительных тоже, потому что простейшее благоразумие велело ему спускать такому благословенному животноводу, даже если тот и преследовал свою выгоду и, торгуя, прибирал кое-что к рукам из соображений принципиальных, откровенно изложенных. Было бы неумно возражать против этого принципа, если им не злоупотребляли;

обращаться с таким челове ком следовало осторожно, расстраивать благословение у него в теле нельзя было.

Став скотоводом и владыкой овчарни, Иаков действительно был в своей стихии в гораз до большей степени, чем прежде на усадьбе, в качестве владыки воды и сада. Он был пастухом по крови и по складу характера, человеком луны, а не человеком солнца и пашни;

пастушеская жизнь, при всех ее неудобствах и даже опасностях, соответствовала его природе, она была полна достоинства и созерцательна, она давала ему досуг, чтобы думать о боге и о Рахили;

что же касается животных, то их он любил всей душой, — да, всей своей кроткой и сильной душой был он им предан, он любил их тепло, их разбросанность по выгону и их скученность, идилли ческое многоголосье их блеянья под небесным простором, — любил их кроткие, замкнутые физиономии, лежевесно торчащие лопасти их ушей, их широко расставленные, зеркальные глаза, между которыми шерстистая челка закрывала верхнюю часть приплюснутого носа, мощную священную голову барана, более нежную и более изящную головку овцы, детскую несмышленую морду ягненка, — любил космато-курчавый, драгоценный товар, который они мирно с собой носили, всегда подраставшее руно, которое он весною и осенью, вместе с Лива ном и рабами, мыл у них на спине, чтобы потом отстричь;

и его симпатия к ним оборачивалась мастерством в уходе за ними и в разумном регулированье их течки и размноженья, которое он с благоговейной добросовестностью, на основе точного знанья пород и особей, свойств шер сти и организма, подчинял требованьям своей скотоводческой сметки — хотя достигнутые им необыкновенные результаты мы не склонны приписывать только ей. Ведь мало того что он улучшал породу и получал великолепнейшие экземпляры шерстистых и убойных овец, — рост поголовья и многородящая плодовитость стада превзошли под его опекой все привычные меры и были огромны. В загонах его не было ялового скота, овцы ягнились все, как одна, они приносили двойни и тройни, они оставались плодовиты и в восьмилетнем возрасте, и течка продолжалась у них два месяца, а суягными они ходили только четыре, их ягнята достига ли детородной зрелости за один год, и чужие пастухи уверяли, что в стаде этого пришедшего с Запада Иакова даже кладеные бараны шалят при полной луне. Это была суеверная шут ка;

но она свидетельствует о разительной необычайности успехов Иакова на этом поприще, явно выходивших за грани простого знания дела. Нужно ли было и в самом деле привлекать местную богиню объятий для объясненья этого вызывавшего зависть успеха? Мы держимся мненья, что источник его был в самом владыке овчарни. Он любил и ждал;

ему еще нельзя было плодоносить с Рахилью;

и если уже не раз бывало на свете, что желанья и сила, когда их тормозили и сдерживали, находят выход в великих подвигах духа, то в данном случае такой ви доизмененной отдушиной оказался расцвет подведомственной опеке и симпатии страдавшего естественной жизни.

Предание, представляющее собой ученый комментарий к первоначальному тексту, ко торый, в свою очередь, является позднейшей письменной обработкой пастушеских антифон ных песен и прекраснословных бесед, приводит сверхотрадные сведения об удачах Иакова в торговле овцами;

для вящего прославленья Иакова преданье это допускает преувеличенья, на которые мы, однако, окончательно проясняя эту историю, не должны делать слишком боль ших скидок, чтобы не исказить истину снова. В большой мере преувеличенье идет не от поз днейших справок и примечаний, оно идет, на поверку, от самих событий или, собственно, от людей;

мы же знаем, как склонны они всегда к чрезмерности при оценке и оплате вещей, которые по прихоти моды вызывают у них восхищенье и вожделенье. Так обстояло дело и с выращенным Иаковом стадом. Слух о его беспримерных достоинствах распространился со временем в ближних и дальних окрестностях Харрана, среди таких же, как Иаков и Лаван, и мы не беремся исследовать, в какой мере сказалось тут известное ослепленье, вызванное благословенностью этого человека. Как бы то ни было, желаньем заполучить хотя бы одну Иаковлеву овцу одержимы были решительно все. Из этого сделали вопрос чести. Люди при бывали издалека, чтобы с ним торговать, и, убедившись на месте, что молва привирает и дело идет о самых обыкновенных, хотя и очень хороших овцах, все-таки заставляли себя, в угоду моде, видеть в них каких-то чудесных животных и даже сознательно позволяли ему обманы вать себя, принимая только на основании его уверенья овцу, у которой уже явно выпали пере дние зубы и которой, следовательно, было по меньшей мере шесть лет, за годовалую ярку или за матку. Они платили ему столько, сколько он требовал. Утверждают, что он получал за овцу осла, даже верблюда, и даже раба или рабыню, — это преувеличение, если выдавать подоб ные сделки за общее правило;

но такого рода уступки при обмене бывали, и даже в сведеньях о расплате рабами есть доля правды. Ведь со временем Иакову потребовалась подсобная рабо чая сила, подпаски, и он нанимал их у своих контрагентов, возмещая стоимость найма натурой:

шерстью, сметаной, шкурами, жилами, а также скотом. С годами он даже предоставил иным из этих подпасков полную самостоятельность в выборе пастбищ, в уходе за скотом и охране его, договорившись с ними о твердом оброке: ежегодно от шестидесяти шести до семидесяти ягнят или один сила сметаны за сотню овец, или по полторы мины шерсти с головы, — доход этот принадлежал, конечно, Лавану, но, проходя через руки Иакова, частично оставался в них потому хотя бы, что Иаков снова пускал его в оборот.

Исчерпывалась ли этим удача, которую принес Иаков Лавану, персти земной? Нет — если предположить, что самая счастливая и самая неожиданная Лаванова прибыль была свя зана с присутствием племянника причинной связью, а такое предположенье обоснованно без условно и в любом случае, дадим ли мы этому радостному феномену разумное объяснение или усмотрим в нем что-то загадочное. Если бы мы сочиняли истории, если бы мы, в молчаливом сговоре с публикой, считали своим делом придавать лжи на какой-то занимательный миг ви димость правды, все, что мы сейчас должны сообщить, было бы, несомненно, воспринято как вранье и наглость и нас упрекнули бы в том, что мы лжем без зазренья совести, только чтобы пустить в ход лишний козырь и ошеломить легковерье слушателей, имеющее как-никак свой предел. Тем лучше, стало быть, что такой роли мы на себя не берем, а опираемся на факты преданья, незыблемость которых ничуть не страдает от того, что не все они всем известны и что иные из них для иных новость. И мы можем вести свой рассказ голосом, который, будучи спокойным, но в то же время решительным и уверенным, с самого начала устраняет реальную иначе опасность таких возражений.

Одним словом, Лаван, сын Вафуила, в течение первых семи лет службы у него Иакова стал снова отцом, причем отцом сыновей. Богатевшему этому человеку была возмещена его неудачная и явно отвергнутая некогда жертва, младенец в кувшине, и возмещена не просто, а в тройном размере. Ибо три раза подряд, на третьем, четвертом и пятом году службы Иако ва, Адина, невзрачная жена Лавана, зачинала, затем, с гордым покряхтываньем, вынашивала плод, нося на шее символ своего состоянья, полый камешек, внутри которого перекатывался еще один, меньший, наконец с воем и молитвами разрешалась от бремени в доме Лавана и в его присутствии, стоя на коленях, под которые подкладывали по два кирпича, чтобы ребенку было просторнее перед вратами ее чрева, и одна повитуха охватывала ее руками сзади, а дру гая сидела на корточках при вратах. Роды проходили благополучно и, несмотря на пожилой возраст Адины, не осложнялись никакими опасностями для ее жизни. Каждый раз ставилось угощение красному Нергалу, его задабривали пивом, полбенными хлебами и даже приносили ему в жертву овец, чтобы он запретил четырнадцати своим слугам-хворобоносцам вмеши ваться в это дело. Поэтому ни в одном из трех случаев внутренности роженицы не перевора чивались и ведьме Лабарту не приходило в голову запереть ее чрево. Родила она трех здоро вых мальчиков, чья неугомонность превратила давно уже скучный Лаванов дом в подлинную колыбель жизни. Одного назвали Беором, второго Алубом, а третьего Мурасом. Естеству же Адины эти непрерывно следовавшие друг за другом беременности и роды не только не повре дили, но даже пошли на пользу: она казалась после них даже моложе и не такой невзрачной и старательно украшала себя повязками, поясами и ожерельями, которые Лаван покупал ей в Харране-городе.

Заскорузлое сердце Лавана радовалось. Он сиял, насколько это было ему дано. Пара личное отвисанье уголка рта не придавало теперь его лицу кислого выраженья, а приобрело вид сытой и самодовольной усмешки. Если соотнести процветанье его хозяйства, прекрасный ход его дел со счастливой плодовитостью его чресел, с милостивой отменой проклятия, так долго тяготевшего над его домом из-за ошибочной религиозной спекуляции, то его напыщен ность довольно понятна. Он не сомневался в том, что, как и все его счастье, рождение сыно вей теснейшим образом связано с близостью и причастностью к дому Иакова, с благослове нием Ицхака, и был бы очень несправедлив, если бы сомневался в этом. Даже если брачную деятельность супругов, снова открыв творила их плодовитости, оживило их собственное, особенно Лавана, приподнятое настроенье, то, поскольку поднялось оно благодаря деловым успехам племянника, конечной причиной этого плодотворного оживленья был, разумеется, Иаков. Но это не мешало Лавану гордиться собой. Ведь это он сумел так ловко, искусно и мудро привязать к дому носителя благословения — нищего беглеца, от которого явно исхо дило преуспеянье, куда бы он ни подался, желал он этого или нет. А что он не так уж сильно желал отцовского счастья своему дяде, Лаван заключил из той сдержанности, с какой Иаков счел нужным выразить ему свою радость и восхищенье по поводу рождений Беора, Алуба и Мураса.

— Скажи мне, племянник и зять, — говорил в таких случаях Лаван, когда, верхом на воле, приезжал в поле поглядеть на стада или когда Иаков навещал усадьбу, чтоб отчитать ся. — Скажи, разве я не счастливец, скажи, улыбаются боги Лавану или нет, если на старости лет они дают мне силу зачинать сыновей и моя жена Адина родит их одного за другим, хотя она уже казалась невзрачной?

— Ну, что ж, радуйся! — отвечал Иаков. — Но ничего такого уж особенного для наше го бога тут нет. Авраму было сто лет, когда он родил Ицхака, а у Сарры, как известно, давно уже прекратилось обыкновенное женское, когда господь уготовил им этот смех.

— У тебя есть неприятная привычка, — говорил Лаван, — умалять большие дела и отравлять человеку радость.

— Нам не подобает, — холодно возражал Иаков, — поднимать слишком большой шум из-за удач, которые мы вправе поставить себе в заслугу.

РАЗДЕЛ ШЕСТОЙ. СЕСТРЫ НЕЧИСТЫЙ И вот, когда семь лет подошли к концу и приблизилось время, чтобы Иаков познал Ра хиль, ему казалось это невероятным, и он радовался безмерно, и сердце его билось изо всех сил, стоило ему подумать об этом часе. Ибо Рахили было теперь девятнадцать, и она дожида лась его в чистоте своей крови, защищенная этой чистотой от порчи и хвори, которая могла бы погубить ее для жениха, и, таким образом, в части ее цветенья и миловидности исполнилось все, что Иаков нежно ей предвещал, и она была очаровательна среди дочерей страны со сво ими в изящных размерах совершенными и приятными формами, со своими мягкими косами, с толстыми крыльями своего носика, с близоруко-ласковым взглядом своих раскосых, напол ненных приветливой ночью глаз и особенно с той своей улыбкой, которая, благодаря прекрас ной лепке уголков ее рта, создавалась простым смыканием губ. Да, миловидна она была среди всех;

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 26 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.