WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 23 | 24 || 26 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы ТОМАС МАНН Иосиф и его братья IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 © Томас Манн. Иосиф и его братья. Перевод с немецкого Соломона Апта. М., 1991. ...»

-- [ Страница 25 ] --

радостью она, конечно, и будет для него — безмерной и, надо надеяться, не чрезмерной для его сил. Но способен ли человек радоваться, если пищей его целую вечность была печаль, и приятно ли ему узнать, что жизнь свою он провел в заблуждении, а дни свои в слепоте? Ибо печаль была его жизнью, а теперь все насмарку. Это более чем странно, что мы должны разубеждать его в том, в чем некогда убедили его окровавленным платьем и с чем он свыкся. И на круг он будет больше зол на нас за то, что мы отняли у него горе, чем за то, что мы его причинили ему. Разумеется, он станет упорствовать и не будет нам верить, и это, с другой стороны, хорошо и желательно. Пусть он не верит нам некоторое время, ибо поверь он нам сразу, он свалился бы замертво. Да, как сказать это ему, чтобы радость не была для него слишком внезапной, а разочарование в печали чересчур велико? Лучше всего было бы, если бы мы могли ничего ему не говорить, а просто отвезти его в землю Египетскую и поста вить перед сыном Иосифом, чтобы старик увидел его собственными глазами и отпала нужда в словах. Но достаточно трудно будет перевезти его в Мицраим, на тучные пажити, даже когда он узнает, что Иосиф живет там;

следовательно, сначала он должен узнать об этом, иначе он наверняка не поедет. А ведь у правды есть не только слова, но и знаки, например, подарки возвысившегося брата и фараоновы колесницы для нашего переезда, — мы их покажем ему, покажем, может быть, даже прежде всего, еще до того, как начнем говорить, и потом объяс ним ему эти знаки. А по этим знакам он поймет, что возвысившийся желает нам добра и что мы живем душа в душу с проданным братом, и старик не будет долго сердиться на нас, когда все откроется, и не захочет проклясть нас, — да и может ли он проклясть Израиль, десятерых из двенадцати? Этого он никак не может сделать, ибо это значило бы лезть на рожон, противить ся решению бога, выславшего Иосифа вперед, нашим квартирьером, в землю Египетскую. А потому, ребята, не будем труса праздновать! Настанет час, и мгновенье подскажет нам, как это дело обтяпать получше. Сначала мы разложим перед ним подарки, добро египетское, и спросим: «Откуда это, отец, по-твоему, и от кого? Ну-ка, угадай! Оттуда, снизу, от великого хлеботорговца, это посылает тебе не кто иной, как он. Но если он тебе это посылает, значит, он должен, наверно, очень тебя любить? Значит, он должен, наверно, любить тебя почти так, как любит своего отца сын?» Но как только мы произнесем слово «сын», половина дела бу дет сделана, самое трудное будет уже позади. Потом мы еще немного поиграем этим словом и постепенно перестанем говорить: «Это посылает тебе главный хлеботорговец» и скажем:

«Это посылает тебе твой сын. Иосиф посылает это тебе, потому что он жив и владычествует над всей землею Египетскою!» Так намечали они порядок действий, одиннадцать братьев, ежедневно и еженощно со вещаясь в шатре, и, пожалуй, слишком быстро для их тревоги подходило к концу знакомое уже путешествие: от Менфе к пограничным крепостям, затем через ужасы пустыни в страну филистимлян, на Газу, или морскую гавань Хазати, где они отделились от каравана, к которо му примкнули в Египте, и откуда направились в глубь страны, в горы, к Хеврону, короткими дневными, а чаще ночными переходами;

ибо весна была в цвету, когда они возвращались, и ночи, посеребренные почти вполне прекрасной луной, были уже приятны;

а поскольку раз росшийся их отряд с египетскими колесницами, лошаками и слугами, а также стадом ослов почти в пятьдесят голов повсюду вызывал любопытство и на путников глазел сбегавшийся люд, то братья, которым это было в тягость, обычно днем отдыхали, а по ночам продвигались к родине, к скипидарным деревам рощи Мамре, где находился волосяной дом отца и стояли хижины большинства из них.

В последний, правда, день они тронулись в путь рано и в пятом часу пополудни были уже близки к цели, хотя из котловины, по которой они ехали, родового их стана еще не было видно, ибо знакомые холмы скрывали его от них. Оторвавшись от своего обоза, они ехали верхом на ослах несколько впереди его, одиннадцать задумчивых всадников, которые прекратили всякие разговоры, ибо сердца их стучали и, несмотря на все принятые решения, никто толком не знал, как начать, как сказать это отцу, чтобы его не свалить. Когда они так приблизились к нему, все, что они намечали прежде, перестало им нравиться;

они нашли это нелепым и непри стойным, и такие штуки, как «угадай-ка!» и «кто же он?», казались им теперь отвратительно пошлыми и совершенно неуместными;

каждый про себя пренебрежительно их отвергал, и не которые пытались в последний миг придумать взамен что-нибудь новое: может быть, послать кого-то вперед, например прыткого Неффалима, чтобы он известил Иакова, что они вот-вот прибудут с Вениамином и принесут великую, невероятную весть, — невероятную отчасти в том смысле, что ей невозможно поверить, отчасти же, пожалуй, и потому, что она настолько идет вразрез со всеми привычными представлениями, что ей не хочется верить, и все-таки эта живая правда господня. Так, думалось то одному, то другому, выслав вперед гонца, удобней всего подготовить к разительной новости отцовское сердце. Они ехали шагом.

ВОЗВЕЩЕНИЕ Котловина, по которой шагали их ослы, была кремнистая, твердая, но ее сплошь ук расила цветами весна. Усеянную валунами землю покрывала еще и мелкая галька;

но везде, где только проглядывал мягкий комок, и, казалось, даже из камня необузданно била буй ная зелень — цветы, куда ни глянь, белые, голубые, розовые, алые, цветы купами, пучки и подушки цветов, пестрое изобилие красоты. Весна позвала их, и они расцвели в свой час, расцвели даже без зимних дождей, довольно было, по-видимому, и утренней росы для их недолгой, быстро увядающей пышности. И кусты, торчавшие там и сям, тоже цвели белым и розовым, потому что пришло их время. Только легкие хлопья облаков копошились высоко в синеве неба.

На камне, о который, как волны о скалу, бились цветы, виднелась какая-то фигурка, сама похожая на цветок издали, хрупкая девочка, как скоро выяснилось, одна под небом, в красном платьице, с маргаритками в волосах и с цитрой в руках, по которой сновали ее тон кие, смуглые пальцы. Это была Серах, дитя Асира;

отец узнал ее уже издалека, раньше, чем все другие, и, довольный, сказал.

— Это Серах сидит на камне, моя малышка, и бренчит себе на своей балалайке. Это на нее, озорницу, похоже, она любит сидеть одна и перебирать струны. Она из породы гусельни ков и дударей, плутовка, бог весть откуда это у нее;

такая уж у нее с пеленок страсть — петь и играть, она ловко управляется с лютней, а иной раз и напевает хвалебные песни, и голосок у нее звучнее, чем можно ожидать от такой стрекозы, так что она еще, чего доброго, просла вится в Израиле, сопливая. Глядите, вот она нас заметила, взмахнула руками и бежит нам навстречу. Эге-ге, Серах, это отец твой Асир возвращается с дядьями домой!

Девочка была уже близко: босыми ногами бежала она через цветы между глыбами кам ня, и от бега звенели серебряные кольца у нее на запястьях и на лодыжках и, подпрыгивая, сбился набок бело-желтый венок на ее черной макушке. Она, запыхавшись, смеялась от ра дости встречи и, не переводя дыханья, выкрикивала приветственные слова;

но и в самих ее возгласах, в самой ее одышке было что-то звонкое и полнозвучное, и трудно было понять, как это получалось при таком тщедушном теле.

Она была подростком, то есть не ребенком уже, но еще не девушкой, — во всяком слу чае, ей было двенадцать лет. Жена Асира считалась правнучкой Измаила — не унаследовала ли Серах чего-то, что заставляло ее петь, от дикого сводного брата Исаака? Или, может быть, поскольку свойства людей преобразуются в их потомках на самые странные лады, — жадные до лакомств губы отца Асира, его влажные глаза, его любопытство и его страсть к единству мыслей и чувств превратились в маленькой Серах в ее гусельничество? Вы, пожалуй, найдете это слишком смелой натяжкой — возвести меломанию ребенка к тому, что его отец жаден до лакомств, но на что не пойдешь, чтобы объяснить такой занятный природный дар, как музы кальность Серах!

Одиннадцать братьев взглянули со своих высоконогих ослов на девочку, поздоровались с ней, погладили ее, и в глазах у них появилась задумчивость. Большинство спешилось и окру жило Серах;

заложив руки за спину, кивая и качая головами, они приговаривали: «Так, так», «Ну, ну», «Гляди-ка!» и «Что, певунья, ты, выходит, первая бросилась нам навстречу, потому что случайно сидела здесь и тренькала на гифифе по своему обычаю?» Наконец Дан, по про званию змей и аспид, сказал:

— Ребята, послушайте, я вижу по вашим глазам, что у всех у нас на уме одно и то же, и сказать то, что говорю сейчас я, пристало бы, собственно, Асиру, но ему, как отцу, не приходит это в голову. Ну, а я уже не раз доказывал, что гожусь в судьи, и свойственное мне хитроумие наводит меня вот на накую мысль. Что девчонка эта, Серах-певичка, встретила нас здесь пер вой из всего нашего племени, — это совсем не случайность, ее послал бог, чтобы указать нам, как поступить. Все наши наметки, все наши разговоры о том, как преподнести такую новость отцу, как свалить ее на него, не свалив его навзничь, — нелепейший вздор. Серах — вот кто пусть выложит ему все на свой лад, чтобы правда предстала перед ним в облике песни, потому что это всегда самый бережный способ ее узнать, горька ли она, радостна ли или сразу и ра достна и горька. Пускай Серах отправится вперед и пропоет ему все как песню, я даже если он не поверит, что эта песня — правда, то к тому времени, когда мы явимся вослед со словом и знаком, почва его души будет все-таки уже смягчена и к посеву правды вполне подготовлена, и он волей-неволей поймет, что песня и правда — это одно и то же, как поняли мы, хоть и с ве личайшим трудом, что фараонов хлеботорговец — это тот же человек, что и брат наш Иосиф.

Ну, что? Прав ли я, выразил ли я то, что всем вам мерещилось, когда вы задумчиво глядели в пустоту поверх дурашливой головки Серах?

Да, сказали они, он прав и рассудил правильно, это указание неба и великое облегчение.

И они принялись наставлять девочку, втолковывать ей, что произошло, — нелегко это было, ибо все говорили сразу, лишь изредка уступая слово кому-либо одному, и, глядя на взволно ванные лица говорящих, на игру их рук, Серах переводила с одного на другого полные испуга и любопытства глаза.

— Серах, — говорили они, — такое дело. Верь или не верь, только спой, а уж мы потом придем и докажем. Но лучше бы ты поверила, тогда ты лучше споешь, это же правда, хотя и кажется невероятным, поверь своему родному отцу и всем своим дядюшкам. Подумать толь ко, ты не знала своего дяди Иегосифа, который пропал, сына праведной, сына Рахили, ее еще звали звездной девой, а его Думузи. Ну да, ну да! Он умер для твоего дедушки Иакова задолго до твоего рожденья, потому что его поглотил мир, и его не стало, и в сердце Иакова он был мертв все эти годы. Ну, а теперь открылось, и притом самым невероятным образом, что все получилось совсем не так.

— О дивное диво, теперь открылось, Что все совсем не так получилось, — преждевременно запела Серах со смехом, и так ликующе звучно, что заглушила все хриплые голоса, вокруг нее раздававшиеся.

— Тише ты, озорница! — закричали они. — Нельзя же петь, не зная ничего толком, по куда мы не объясним тебе, что к чему! Сначала выслушай, а потом уж заливайся! Слушай же:

твой дядя Иосиф воскрес, то есть он совсем не умирал, он жив, и не просто жив, а живет так то и так-то. Он живет в Мицраиме, в таком-то и таком-то званье. Все было заблужденьем, пойми ты, и одежда в крови тоже была заблужденьем, и бог дал этому делу самый неожидан ный оборот. Поняла? Мы были у него в земле Египетской, и он открылся нам недвусмыслен ным «Это я», он говорил с нами так-то и так-то и хочет, чтобы мы все переселились к нему, и ты тоже. Запомнила ли ты это настолько, чтобы переложить в песню? Тогда нужно, чтобы ты пропела это Иакову. Наша Серах умница и сделает все как надо. Сейчас ты возьмешь свою балалайку и пойдешь с ней впереди нас, громко распевая, что Иосиф жив. Ты пройдешь между этими холмами прямо к хижинам Иакова, не глядя ни вправо, ни влево и продолжая петь. Если кто-нибудь остановит тебя и спросит, что это значит, с чего это ты вдруг поешь и играешь, ты не отвечай ему, а иди своей дорогой и пой: «Он жив!» И когда ты придешь к своему дедушке Иакову, ты сядешь у его ног и пропоешь как можно сладостнее: «Иосиф не умер, он жив». И он тоже спросит тебя, что это значит и что это за песни ты позволяешь себе напевать. Но и ему ты ничего не говори, а знай только пой и играй. А там подоспеем и мы, одиннадцать братьев, и объясним ему все толком. Будешь молодчиной, сделаешь это?

— С удовольствием, — звонко отвечала Серах. — Такого мне еще никогда не доводи лось петь под игру струн, а тут можно показать, на что ты способна! Певцов кругом много, но уж этой темой завладела я первая и своей песней я всех заткну за пояс!

С этими словами она подняла с камня, на котором сидела, лютню, взяла ее в руки, рас топырила над струнами острые смуглые пальцы, большой — с одной стороны, а остальные четыре — с другой, и твердо, хотя и меняя ритм шага, пошла вперед с песнью:

Пусть новою песней душа изольется, Пускай восьмиструнный напев раздается!

Все, чем сердце полно, в эту песню войдет, Дороже, чем золото, слаще, чем мед, Ибо ни в золоте нет, ни в меду Той вести весенней, с которой иду.

Слушайте, люди, певучую весть!

Поймите, какая мне выпала честь, Какого сподобилась я удела, Какого избранья дождаться сумела.

Ведь петь о таких делах, как эти, Еще никому не случалось на свете.

А я, одержав надо всеми победу, Несу на струнах эту новость деду.

Слыша звуков сладкоречье, Горевать невмоготу — А тем паче если слово человечье Высшую дополнит немоту.

Полон звук тогда значенья, Слово музыки полно.

Лучше песен, лучше пенья Ничего нам не дано.

Так, распевая, она шагала к холмам и к проходу между холмами, она щипала струны и ударяла по ним, отчего они то стрекотали, а то гремели, и пела снова:

Красоту такого слова С красотой соединив Сладкозвучья золотого, Буду петь я: мальчик жив!

Ах, господи боже мой, что я узнала, Что эта девочка услыхала!

Какие новости мне открыли Те путники, что в Египте были!

Попробуй поди передай стихами, Что рассказали отец мой с дядьями.

Они мне дали тему из тем.

Они там встретились — знаешь с кем?

Дедушка, ты сперва ничего не поймешь, Но ты убедишься, что это не ложь.

Это кажется сказочным сном, но представь, Это сущая правда, не сон, а явь.

Не гадалось и не мнилось, А теперь вдруг окажись, Что прекрасное свершилось И что сказкой стала жизнь.

Это очень редкий случай, Чтобы, душу ублажив, Все мечты сбылись. Итак, еще раз лучший Мой тебе припев: твой мальчик жив!

Впрочем, лучше, если бы сначала Песне ты моей не доверял, Ведь она тебя бы испугала, Замертво у нас бы ты упал, Как в тот раз, когда с кровавым платьем, Ложным знаком, братья пред тобой Вдруг предстали: ты поверил братьям, Стал как столп ты соляной.

Ах, какой жестокой мукой Ты терзался день за днем.

Сердце вечной мучилось разлукой, А теперь любимец твой воскреснет в нем!

Тут один стоявший на холме человек, пастух-овчар в широкополой соломенной шляпе, сунулся к ней было с расспросами. Он давно уже глядел на нее сверху, и с удивлением ее слу шал;

теперь он спустился к ней, пошел с нею рядом и спросил:

— Что это вы такое поете на ходу, барышня? Очень уж это необычно звучит. Я не раз слышал, как вы поете, и для меня не новость, что вы мастерица извлекать звуки из струн, но такого странного, такого загадочного пенья мне еще не доводилось слышать. И при этом вы не перестаете шагать! Не к Иакову ли вы направляетесь, нашему господину, и не к нему ли относится то, что вы поете? Похоже, что к нему. Но что же такое вы узнали? Какое это дивное диво произошло наяву, и что означает ваш припев «мальчик жив»?

Однако она даже не взглянула в его сторону, а только, улыбаясь, покачала головой и на мгновенье сняла руку со струн, чтобы приложить палец к губам. А потом затянула снова:

Пой, Серах, Асирова дочь, что тебе рассказали Те одиннадцать, что в земле Египетской побывали!

Пой, как бог благословил их в своей доброте И как там внизу незнакомца встретили те.

Кто же этот незнакомец такой?

Это Иосиф, дядюшка мой!

Старик! Любимый твой сын — это он;

Выше его только сам фараон.

Владыкою стран он у них называется.

Чужеземный народ перед ним пресмыкается.

Цари его хвалят наперебой, Он стал государству первым слугой.

Власть его не знает предела, Он все народы кормит умело, Из тысяч амбаров он хлеб раздает, Чтоб мир не погиб в такой недород.

Сумел он заранее все учесть;

Теперь за это ему и честь.

Алоэ и мирра — наряд его новый, Живет он в палатах из кости слоновой, Грядет, как жених, любим и хвалим.

Вот, старый, что стало с агнцем твоим!

Не отставая от Серах, пастух слушал ее все более удивленно. Если он видел издали еще кого-либо, служанку или работника, он делал им знак рукой, чтобы они тоже подошли и слушали. И уже вскоре девочку сопровождала сперва небольшая, но по мере приближе ния к стойбищу все возраставшая толпа слушателей-мужчин, женщин, детей. Дети семенили, взрослые шагали в ногу, и все лица были повернуты к ней, а она пела:

Ты думал, что звери его растерзали, Ты хлеб свой мочил слезами печали.

Лет, кажется, около двадцати Не мог ты покоя себе найти.

А видишь теперь, каков итог — Деяния бога странны:

Он раны наносит, но сам же бог Эти же лечит раны!

Неисповедимы его пути, Творениям рук его — слава.

Он за нос сумел тебя провести, Дразня тебя величаво.

Господним юмором мир покорен.

Вне себя от восторга Фавор и Гермон.

Бог сына забрал у тебя дорогого, Но с тем чтобы ты обрел его снова.

Ты извивался, старый, от боли, Потом ты свыкся с ней поневоле, И вот тебе мальчик твой возвращен, Уже полноват, но еще недурен.

Тебе его теперь не узнать, Ты не будешь знать, как его величать.

Вы будете речью чужою томиться, Не зная, кто должен кому поклониться.

Вот что господь учинить догадался, Вот как над дедушкой он посмеялся.

Теперь она со своими спутниками подошла уже совсем близко к родным жилищам под теребинтами Мамре и увидела, что Иаков, благословенный, с достоинством восседает на ци новке перед занавеской своего дома. Поэтому она придала своему инструменту более удобное и твердое положенье, и если только что она умело извлекала из него шутливо-нестройные звуки, то теперь она заставила его греметь в полную силу и всей грудью, во все горло, на са мом их чистом звучанье, пробела строфы:

Сладкозвучья золотого Красоту соединив С красотой и мощью слова, Я вещаю: мальчик жив!

Пой, душа, ликуя, песни, Раздавайся, струнный звон!

Не остался сын твой в бездне, Сердцу мальчик возвращен.

Это, сердце, тот пропащий, Кто оплакан был сполна, Кто попал в могильный ящик Из-под бивней кабана.

Все поникло, увядая, Оттого, что он исчез.

А сегодня песнь иная:

Верь, отец, твой сын воскрес!

Шаг его как поступь бога, Птиц над ним кружится хоровод.

Вся в цветах лежит дорога, По которой он идет.

Страхи зимние забыты, Он шагает, полон сил.

На уста и на ланиты Прелесть лета бог излил.

Сына взгляд поймав лукавый, Шутку господа пойми.

И хоть поздно, но со славой К сердцу мальчика прижми!

Иаков давно уже увидел свою внучку-певунью и с удовольствием прислушивался к ее го лосу. Его благосклонность к ней была даже так велика, что при ее приближенье он стал одоб рительно разводить и соединять ладони в лад звукам, как то порой делают слушатели, сопро вождающие игру и пенье ритмическими рукоплесканьями. Подойдя к Иакову, девочка ничего не сказала, а только опустилась, продолжая петь, к нему на циновку, тогда как привлеченная ею дворня остановилась в почтительном отдалении. Старик слушал, и руки его медленно опус кались. Размеренные движенья его головы превратились постепенно в странное покачиванье.

Когда она кончила, он сказал:

— Умница, дитя мое, молодчина! Спасибо тебе, Серах, за то, что ты внимательна а по кинутому старику и пришла потешить его слух своею игрой. Видишь, я знаю твое имя, хотя не помню имен всех своих внуков, ибо их слишком много. Ты же приметно из них выделяешься, ибо благодаря природному своему дару, умению петь, ты привлекаешь к себе вниманье, а по тому и имя твое запомнить легко. Но послушай, одаренная моя внучка, как я тебя слушал: с сердечным участием, но не без духовной тревоги. Ибо поэзия, милое дитя, это штука опасная, соблазнительная и скользкая. Распевать и распутничать — понятия, увы, довольно близкие, и распевание песен вырождается в изысканное беспутство, если оно не обуздано заботой о боге. Прекрасна игра, но священ дух. Играющий дух — вот что такое сочинительство, и я от всего сердца хлопаю в ладоши при виде этой игры, если только дух ничего в ней не теряет и остается заботой о боге. А что напела мне ты и что я должен думать о том, кто идет по цветам, бросая лукавые взгляды, да еще сопровождаемый хороводами птиц! Это, по-видимому, какое то подобие того сомнительного бога лугов, которого местные жители именуют «господом», чем смущают и обольщают моих сородичей, детей Авраамовых. Ибо мы тоже говорим о гос поде, но имеем в виду совсем другое, и, не спуская глаз с души Израиля, я то и дело твержу под деревом наставления, что этот «господь» никакой не Господь, ибо люди всегда норовят спутать их и, дав себе поблажку, скатиться к богу лугов. Ибо бог есть усилие, а боги суть удовольствие. Так вот, хорошо ли это, дитя мое, что ты предоставляешь своему дарованью полную свободу и распеваешь мне песни местного сочинения?

Но Серах только покачала, улыбнувшись, головкой и вместо ответа снова запела, пере бирая струны:

О ком я пою и кто он такой?

Это Иосиф, дядюшка мой.

Старик! Любимый твой сын — это он;

Выше его только сам фараон.

Дедушка, ты сперва ничего не поймешь, Но ты убедишься, что это не ложь.

Ибо, мощь и силу слова С красотой соединив Сладкозвучья золотого, Я пою: твой мальчик жив!

— Дитя мое, — взволнованно сказал Иаков, — это, конечно, очень мило с твоей сторо ны, что ты пришла ко мне и поешь, хотя никогда в жизни не видала его, о моем сыне Иосифе, посвящая ему свой дар, чтобы доставить мне радость. Но песенка твоя звучит несуразно, и хотя сложена она ладно, в ней все-таки нет ни складу, ни ладу. Я не могу с этим согласить ся, — ну, можно ли, например, петь «мальчик жив»? Это не может меня обрадовать, ведь это же пустопорожняя прикраса. Иосиф давно умер. Он растерзан, растерзан.

И Серах отвечала, изо всех сил налегая на струны:

Пой, душа, ликуя, песни, Раздавайся, струнный звон, Ибо сын не сгинул в бездне, Сердцу мальчик возвращен.

Все поникло, увядая, Оттого, что он исчез, А сегодня песнь иная:

Верь, отец, твой сын воскрес.

Он всем народам хлеб раздает, Чтоб мир не погиб в такой недород.

Все, как Ной, наперед он сумел учесть.

За это ему хвала и честь.

Алоэ и мирра — наряд его новый, Живет он в палатах из кости слоновой, Грядет, как жених, любим и хвалим.

Вот, старый, что стало с агнцем твоим!

— Серах, внучка моя, певунья ты неуемная, — решительно сказал Иаков, — что мне о тебе и подумать? Но в песне тебе никак не подобало бы называть меня просто «старый». Как с поэтической вольностью я с этим, однако, примирился бы, если бы это была единственная вольность, которую ты себе позволила! Но ведь твоя песня сплошь состоит из вольностей и каких-то блажных нелепостей, которыми ты, по-видимому, хочешь меня потешить, хотя те шиться вздором значит ослеплять себя, не принося никакой пользы душе. Дозволено ли петь и вещать о делах, не имеющих никакого отношения к действительности, не есть ли это злоупот ребленье природным даром? Какая-то доля разумного должна же быть и в прекрасном, иначе оно становится просто глумлением над душой.

— Удивляйся, — пропела Серах, — Удивляйся: совершилось, Час настал, мечта сбылась.

Песня в правду обратилась, Жизнь с поэзией слилась!

Это чудо, это диво, Диво дивное из див.

Песнь моя прекрасна и правдива, Я пою: твой мальчик жив!

— Дитя, — сказал Иаков, и голова его задрожала. — Милое дитя...

А она ликовала, рассыпая еще стремительней звенящие звуки:

Видишь, старик, каков итог?

Деяния бога странны:

Он раны наносит, но сам же бог Эти же лечит раны!

Он сына забрал у тебя дорогого, Но с тем, чтобы ты обрел его снова.

Ты извивался, старый, от боли, Потом ты свыкся с ней поневоле.

И вдруг тебе мальчик твой возвращен:

Чуть грузен уже, но еще недурен.

Вот что господь учинить догадался, Вот как над дедушкой он посмеялся!

Отвернувшись от нее, он протянул к ней руку, словно хотел ее остановить;

его усталые карие глаза были полны слез. «Дитя, — только и повторял он. — Дитя...» И не замечал ни волнения, поднявшегося около них с внучкой, ни того, как ему о чем-то радостно докладывали.

Ибо к тем любопытным, что пришли с Серах, слушая ее песнь, присоединялись все новые и новые вестники счастливого возвращенья, и уже со всех сторон сбегалась дворня, а два чело века поспешили к Иакову и доложили ему:

— Израиль, одиннадцать твоих сыновей вернулись из Египта с людьми и повозками, и ослов у них куда больше, чем было при отъезде!

Но вот подоспели и они сами и, спешившись, подошли к Иакову, посредине Вениамин, до которого остальные десять старались дотронуться, потому что каждому хотелось собствен норучно вернуть его отцу.

— Мир тебе и доброго здоровья, — сказали они, — отец наш и господин! Вот Вениамин.

Мы тебе свято сберегли его, хотя порой и оказывались с ним в затруднительном положении, можешь теперь нянчить его снова. Вернулся и Симеон, твой герой. Кроме того, мы привезли в обилии пищу и богатые дары от владыки хлеба. Погляди, мы счастливо вернулись домой, и «счастливо» — это далеко еще не точное слово.

— Мальчики, — отвечал Иаков, поднявшись, — ну, конечно, добро пожаловать, мальчики.

Снова вступая во владение младшим, он обнял его одной рукой, но сделал это безотчет но, в оцепененье.

— Вы снова здесь, — сказал он, — вы все вместе вернулись из опасного путешест вия, — это было бы великое мгновенье при других обстоятельствах, и оно несомненно це ликом заполнило бы мне душу, если бы она уже не была так поглощена. Да, я сейчас весь поглощен, и поглощен из-за этой девчушки, — это твое дитя, Асир, — которая подсела ко мне с какими-то вздорными, хотя и сладкозвучными песенками, с какой-то нелепой болтов ней о моем сыне Иосифе, так что я даже не знаю, как мне сохранить при ней рассудитель ность, и рад вашему приезду главным образом потому, что надеюсь, что вы защитите меня от этого ребенка и от дурмана ее трескотни, ибо не потерпите, чтобы глумились над моими сединами.

— Конечно, мы этого не потерпим, — ответил Иуда, — если мы можем этому как-либо помешать. Но по общему нашему мненью, отец, — а это мнение обоснованное, — ты посту пил бы лучше, допустив, пускай сначала лишь как вероятность, что в ее трескотне есть доля правды.

— Доля правды? — повторил старик, выпрямляясь. — Да как вы смеете соваться ко мне с такой чепухой и требовать от Израиля половинчатости? Что сталось бы с нами и с на шим богом, если бы мы довольствовались надеждой на случай? Правда одна, и она неделима.

Трижды пропело мне это дитя: «Мальчик жив!» В ее словах не может быть никакой доли правды, если это не сама правда. Так что же это?

— Это правда, — ответили хором одиннадцать братьев, поднимая руки ладонями вверх.

— Правда! — радостно и удивленно отозвалось у них за спиной из толпы домочадцев.

Детские, женские и мужские голоса ликующе повторяли: «Она пела правду!» — Папочка, — сказал Вениамин, обнимая Иакова. — Пойми то, что ты слышишь, как пришлось это понять нам, одному раньше, другому позже: тот человек там внизу, что спросил их обо мне и так много расспрашивал их о тебе — «Жив ли еще ваш отец?», — это Иосиф, Иосиф и он — это одно и то же. Он вовсе не умирал, сын моей матери. Странствующие купцы вырвали его из когтей чудовища и отвели его в Египет, и там он вырос словно у родника и стал первым из живущих внизу — сыны чужеземцев подольщаются к нему, ибо они бы умерли с голоду без его мудрости. Тебе нужны знаки, подтверждающие это чудо? Погляди же на наш обоз! Он посылает тебе двадцать ослов, навьюченных пищей, — это дар Египта, а вон те ко лесницы из фараонова запаса доставят нас всех к твоему сыну. Ибо с самого начала он вел дело так, чтобы ты приехал к нему, я это разглядел, он хочет, чтобы мы пасли свой скот близ него, на тучных пажитях, но там, где еще не самый заправский Египет, в земле Госен.

Иаков сохранял полное, почти суровое самообладание.

— Это определит бог, — сказал он твердым голосом, — ибо только от него, а не от сильных мира принимает указанья Израиль. Мой Даму, дитя мое! — слетело затем с его губ.

Он сплел на груди пальцы и обратил к облакам лоб;

глядя туда, он медленно покачал старой своей головой.

— Мальчики, — сказал он, опуская ее снова, — эта девчушка, — я благословляю ее, и если бог услышит меня, она не вкусит смерти, а войдет в царство небесное заживо, — эта девочка пропела мне, что господь возвращает мне первенца Рахили, который хоть все еще и красив, но уже несколько грузен. Это надо понимать, по-видимому, так, что годы и египетское довольствие сделали его человеком весьма дородным?

— Не очень, дорогой наш отец, не очень, — поспешил успокоить его Иуда. — Только в пределах представительности. Прими во внимание, что тебе возвращает его не смерть, а жизнь. Смерть, если бы это было мыслимо, выдала бы его тебе таким же, каким он был;

но поскольку ты получаешь его из рук жизни, он уже не прежний олененок, а матерый, по-своему прекрасный олень. Ты должен быть готов и к тому, что в своем быту он несколько отдалился от нас и носит плоеный виссон, который белее снегов Гермона.

— Пойду и увижу его, пока жив, — сказал Иаков. — Если бы он не был жив все это время, он не был бы жив и сейчас. Пусть славится имя господне.

— Пусть славится! — воскликнули все собравшиеся и хлынули к нему и братьям, чтобы поцеловать им край одежды в знак поздравленья.

Он не смотрел вниз, на их головы;

глаза его были снова обращены к небу, и, глядя туда, он все качал головой. А певунья Серах сидела на циновке и пела:

Сына взгляд поймав лукавый, Шутку господа пойми.

И хоть поздно, но со славой К сердцу мальчика прижми!

РАЗДЕЛ СЕДЬМОЙ. ВОЗВРАЩЕННЫЙ ПОЙДУ И УВИЖУ ЕГО Вот и услыхала упрямая корова голос своего дитяти, теленка, которого отвел на поле, где нужно было пахать, хитрый хозяин, чтобы и корова туда пожаловала;

и корова, с ярмом на шее, пошла на зов. Ей стоило это, однако, довольно большого усилия над собой из-за ее вели кого отвращения к полю, которое она считала полем смерти. По-прежнему довольно сомни тельным было для Иакова объявленное им решенье, и он радовался, что еще оставалось время хотя бы обдумать его;

ибо его исполнение, разрыв с издавна привычным бытом, переселение всего рода в преисподнюю, требовало времени и потому давало время. Не такие люди были сыны Израиля, чтобы, слишком буквально поняв указание фараона насчет домашнего скарба, просто все бросить и тронуться в путь, поскольку, мол, их обеспечат всем необходимым в зем ле Госен. «Не жалеть домашнего скарба» означало самое большее забрать не все, ибо забрать все было невозможно;

не все пожитки, не весь мелкий и крупный скот;

но это отнюдь не озна чало бросить на произвол судьбы то, что очень отягчило бы путешествие. Многое следовало продать, причем не наспех, а с обычной медлительно-церемонной обстоятельностью. Однако согласие Иакова распродать имущество показывало, что он вполне верен своему решению, хотя заявил о нем так, что толковать его слова можно было по-разному.

«Пойду и увижу его» — это могло, конечно, при желании, означать только: «Навещу его, увижу снова лицо его, пока жив, и вернусь». Но, как всем, и в том числе самому Иакову, было ясно, слова его могли вовсе и не иметь этого смысла. Если бы речь шла только о ви зите свиданья ради, то скорей уж, позволим себе сказать, Его Великолепие и Его Милость Иосиф должен был бы нанести такой визит своему папочке, чтобы избавить того от немалых неудобств поездки в Мицраим;

Но этому препятствовал мотив переселенья и продолженья рода, мотив, под знаком которого, как отлично понимал и сам Иаков, стояли сейчас звез ды. Не затем был обособлен и отрешен Иосиф, не ради того распухло от плача по нем лицо Иакова, чтобы потом наносить друг другу визиты, а ради того, чтобы Израиль переселился к Иосифу;

слишком искушенным знатоком бога был Иаков, чтобы не понимать, что похи щение красавца сына, что его слава там внизу, что упорный голод, вынудивший братьев податься в Египет, что все это части дальновидного замысла, не считаться с которым было бы величайшей глупостью.

Себялюбивым и самоуверенным можно, конечно, назвать поведение Иакова, который в такой всеобщей, коснувшейся многих народов и вызвавшей подлинные экономические пе ревороты беде, как затяжная засуха, не увидел ничего, кроме меры, призванной направить и продвинуть историю собственного его дома, явно полагая, что, когда дело идет о нем и о его родне, остальной мир должен уж кое с чем примириться. Но себялюбив и самоуверенность — это лишь неодобрительные наименования того в высшей степени достойного одобренья и плодотворного качества, более красивое имя которому — благочестие. Есть ли на свете доб родетель, не поддающаяся хулительным определеньям, не сочетающая в себе таких противо положностей, как смирение и зазнайство? Благочестие есть доверчивое отождествление мира с историей собственного «я» и его блага, и без непоколебимой до неприличия убежденности в особом и даже безраздельном внимании бога к этому «я», без превращения своего «я» и его блага в центр мирозданья — благочестия нет;

напротив, таковы непременные условия этой очень сильной добродетели. Ее противоположность — неуважение к себе, равнодушие к собственному «я», равнодушие, от которого и миру ничего хорошего не приходится ждать.

Кто пренебрегает собой, тот быстро опустится. Кто о себе высокого мнения, как, например, Авраам, который решил, что он, а в нем человек, должен служить лишь самому высшему, тот кажется, правда, нескромным, но его нескромность будет благословеньем для многих. В этом-то и проявляется связь личного достоинства с достоинством человечества. Притязание человеческого «я» на центральное положение в мире было предпосылкой открытия бога, и лишь одновременно, если человечество, пренебрегая собой, вконец опустится, могут быть снова утрачены оба эти открытия.

Но тут нужно добавить вот что: доверчивое отождествление не есть сужение, и высокая оценка собственного «я» вовсе не предполагает его обособленья, его изоляции, его безраз личия ко всеобщему, внеличному и надличному, словом, ко всему, что выходит за пределы это го «я», но в чем оно себя торжественно узнает. Если благочестие — это сознание важности своего «я», то торжественность — это расширение своего «я», его слияние с вечно сущим, которое в нем повторяется и в котором оно себя узнает, — а такая утрата замкнутости и еди ничности не только не наносит ущерба его достоинству, не только совместима с этим досто инством, но и торжественно освящает его.

Вот почему в эту предотъездную пору, когда его сыновья заканчивали связанные с пе реселеньем дела, Иаков пребывал в весьма и весьма торжественном состоянии духа. Он со бирался сейчас и вправду выполнить то, о чем мечтал во времена величайшего своего горя и о чем тогда лихорадочно твердил Елиезеру: спуститься в преисподнюю к умершему сыну. Это было событие звездное;

а где «я» открывает свои границы космосу, теряется в нем, сливает ся с ним, — какие там могут быть обособленье и изоляция? Сама идея отъезда, ухода была полна элементов непрестанности и повторяемости, существенно ее расширявших и потому возвышавших этот миг над точечной скудостью однократности. Старик Иаков был снова юно шей Иаковом, который после все исправившего беэршивского обмана подался в Нахараим.

Он был тем Иаковом, который после двадцатипятилетней остановки двинулся из Харрана с женами и стадами. Но он был не только самим собой, в чьей жизни, спиралями возраста, повторялось одно и то же;

отъезд, уход. Он был также Исааком, который пошел в Герар к Авимелеху, в страну филистимлян. Углубляясь в прошлое еще дальше, он видел сейчас пов торение изначального ухода — ухода странника Аврама из Ура и из Халдеи, ухода, который не был, собственно, изначальным, а был лишь земным отраженьем небесного странствия, лишь земным подражаньем странствию Луны, следовавшей своим путем от одной стоянки к другой.

Луны, Бел Харрана, Владыки Дороги. И поскольку Аврам, первый земной странник, сделал остановку в Харране, то сейчас было ясно, что в роли Харрана должна выступить Беэршива, где Иаков устроит первый свой лунный привал.

Мысль об Авраме, о том, что и он направился во время голода в Египет, чтобы жить там пришельцем, очень утешала Иакова;

а как нуждался он в утешенье! Да, впереди была полная блаженства и боли встреча, после которой он мог спокойно умереть, потому что уже никакая радость его потом не приманит;

да, возможность переселиться в Египет и пасти скот на фараоновых пажитях считалась великой милостью, которой многие добивались, и многие завидовали ему и его дому. И все же Иакову было тяжело решиться и покинуть, повинуясь решению бога, землю отцов своих и променять ее на гадкую землю богов-животных, на Стра ну Ила, на землю детей Хама. Непрочно и настороженно, как его отцы, оставаясь ей, как и они, наполовину чужим, осел он в стране, где закончились Аврамовы странствия;

но он со бирался здесь умереть и относил к этой земле, где он родился и где покоились его мертвецы, услышанное Аврамом пророчество, что его, Аврама, потомки будут пришельцами в земле не своей. А теперь оказывалось, что это предсказание, недаром связавшее себя с ужасом и мра ком великим, шло дальше и явно метило в ту страну, куда теперь предстояло двинуться, — в Мицраим, в служильню Египетскую. Так Иаков всегда неодобрительно называл эту сурово управляемую страну, никогда, однако, не думая, что она станет служильней собственному его семени — как то теперь, к тревоге его, открылось ему. Его отъезд был отягощен пониманием того, что грозное продолжение слова господня: «и там поработят их и будут угнетать четырес та лет» — относилось к стране, куда лежал его путь;

он вел дом свой, по всей вероятности, к многовековому рабству, и хотя все связанное со спасительным замыслом было благом, хотя все, что называется несчастьем и счастьем, растворялось в великой идее судьбы и грядуще го, — отъезд, на который Иаков решился в боге, был все же, вне всякого сомнения, отъездом роковым.

Путь лежал — и это пугало — в страну могил;

но, с другой стороны, именно могилы Иакову было всего тяжелей оставлять: могилу Рахили и Махпелах, двойную пещеру, наследс твенную усыпальницу, купленную Аврамом вместе с полем, где она находилась, у хеттеянина Ефрона за четыреста шекелей серебра общепринятым весом. Израиль был легок на подъем, как легки на подъем пастухи-овчары;

но эта недвижимость — поле с пещерой — у него была, и она должна была остаться за ним. Многое из движимого своего имущества переселенцы продавали, но как раз недвижимое, поле с могилой, продаже не подлежало. Они были для Иа кова залогом его возвращенья. Ибо скольким бы поколеньям, по мере роста его дома, ни было суждено истлевать в земле Египта, он сам был исполнен решимости потребовать от бога и от людей, чтобы его, Иакова, когда остаток дней его кончится, доставили восвояси, в тот прочный дом, который у него, нигде прочно не обосновывавшегося, был на земле, чтобы ему лежать там, где лежали его отцы и матери его сыновей — кроме одной, возлюбленной, лежавшей отдельно, в стороне, у дороги, матери возлюбленного и отнятого, который его призывал.

Разве это не хорошо, что у Иакова было время обдумать свой отъезд к похищенному?

Каких только задач не задавала постигающему бога уму странная роль этого обособленного любимца! Об умозаключениях Иакова по этому поводу вы узнаете от него самого. Говоря те перь об Иосифе, он называл его не иначе, как «господин сын мой». «Я собираюсь, — гова ривал он, — спуститься к господину сыну в Египет. Он занимает там высокое положение».

Люди, которым он это заявлял, посмеивались порой за спиной старика и подтрунивали над его отцовским тщеславием. Они не знали, сколько нешуточного самоотречения, жертвенности и твердой решимости выражалось одновременно в этих словах.

ИХ СЕМЬДЕСЯТ Цветистая весна успела перейти в позднее лето к тому времени, когда Израиль покон чил со всеми делами и мог наконец состояться отъезд из дубравы Мамре, что по соседству с Хевроном;

ближайшей целью была Беэршива, и несколько дней было заранее отведено на благочестивую задержку в этом пограничном месте, где родились Иаков и его отец, месте, где решительная родительница Ревекка снарядила когда-то похитившего благословение сына в поездку в Месопотамию.

Иаков снялся со своего места и отправился в путь с имуществом своим и скотом, с сы новьями и сыновьями сыновей, с дочерьми и сыновьями дочерей. Или, как то и записано, — с женами, дочерьми, сыновьями и женами сыновей — перечисление это неточно, ибо под «же нами» подразумеваются жены сыновей, а под «дочерьми» снова они же да еще дочери сыно вей, как, например, певунья Серах. Семьдесят душ тронулось в путь, то есть они считали, что их семьдесят;

но количество это определялось не счетом, а чувством числа, внутренним ощу щеньем: тут царила точность лунного света, которая, как мы знаем, не подобает нашему веку, но в тот век была вполне оправданна и принималась за истину. Семьдесят было число народов мира, означенных на скрижалях господних, и что таково, следовательно, число тех, кто вышел из чресел патриарха, — это не нуждалось в ясной, как дневной свет, проверке. Но коль скоро речь шла о чреслах Иакова, то ведь не следовало, пожалуй, включать в счет жен сыновей? А их и не включали. Где вообще нет счета, там и не включают в счет, и когда налицо священно предвосхищенный, основанный на прекрасном предрассудке итог, вопрос о том, что идет, а что не идет в счет, становится праздным. Нельзя даже быть уверенным, что Иаков включал в счет себя самого и что другие включали его в свое число семьдесят, а не оставляли семьдесят первым. Придется нам примириться с тем, что тот век допускал обе возможности сразу. Много поздней, например, у одного из потомков Иуды, точнее — у потомка его сына Фареса, которо го целеустремленно подарила ему Фамарь, — итак, у одного из потомков Иуды, человека по имени Исайя, было семь сыновей и один младший, который пас овец и над которым был под нят рог с миром. Что значит это «и»? Был ли он младшим из семерых или у Исайи было восемь сыновей? Первое вероятнее, ибо гораздо прекраснее и правильнее иметь семерых сыновей, чем восьмерых. Но более чем вероятно, то есть точно известно, что число сыновей Исайи — мы имеем в виду число семь — не менялось, когда к ним присоединялся младший, и что этому младшему удалось остаться включенным в семерку, хотя он и не помещался в ней... В другом случае у одного человека имелось целых семьдесят сыновей, ибо у него было много жен. Сын одной из этих матерей убил всех своих братьев, семьдесят сыновей старика, на одном и том же камне. По нашим сухим понятиям, он мог, будучи их братом, убить только шестьдесят девять человек, точнее даже — шестьдесят восемь, ибо еще один брат, прямо названный по име ни — Йотам, тоже остался в живых. Трудно принять это на веру, но в данном случае одним из семидесяти были убиты все семьдесят, причем, кроме самого убийцы, в живых остался еще один брат — весьма яркий и весьма поучительный пример одновременности включения в счет и исключенья из счета.

Иаков был, получается, семьдесят первым из семидесяти путников, если эта цифра во обще состоятельна при дневном свете. По трезвому счету она была и меньше, и больше — новое противоречие, но только так можно это представить себе и выразить. Иаков, отец, был постольку семидесятым, а не семьдесят первым, поскольку мужская часть рода составляла шестьдесят девять душ. Но она составляла шестьдесят девять душ вместе с Иосифом, который находился в Египте, и двумя его сыновьями, которые там даже и родились. Так как этих трех членов семьи среди путников не было, их нужно, хотя они и включены в счет, из числа путни ков вычесть. Но этим еще не исчерпываются необходимые вычеты, ибо в счет, несомненно, попали души, ко времени отъезда еще вообще не родившиеся. Оправданно это разве что в отношенье Иохебед, одной из дочерей Левия, которая находилась тогда в материнской утро бе и родилась при вступленье в Египет «между стенами», стенами, разумеется, пограничной крепости. Но ясно, что в число путников включены были внуки и правнуки Иакова, которые к тому времени не только не появились на свет, но даже не были зачаты, то есть лишь предви делись, но налицо еще не имелись. Они прибыли в Египет, как выражает это благочестивая ученость, «in lumbis patrum» [в чреслах отцов своих (лат.)] и участвовали в отъезде лишь в очень и очень духовном смысле.

Таковы необходимые вычеты. Но и в веских причинах увеличить число шестьдесят девять тоже нет недостатка. Ведь его составляло только мужское семя Иакова;

но если или, вернее, но так как в расчет нужно принять его прямое потомство, то следует прибавить, — ну, понят но, не жен сыновей, а их дочерей, например, Серах, — упомянем только ее, но уж ее со всей решительностью. Не засчитать девчушку, которая первой принесла отцу известие о том, что Иосиф жив, было бы совершенно недопустимо. Она пользовалась в Израиле очень большим уважением, и никогда не высказывалось никаких сомнений в том, что благословение, которым в признательности одарил ее Иаков, исполнилось и она, не вкусив смерти, заживо вошла в царство небесное. И в самом деле, никто не может сказать, когда она умерла;

жизнь ее, судя по всему, была бесконечно долгой. Есть сведения, что много поколений спустя она указала искавшему могилу Иосифа Моисею место этой могилы — в Ниле;

и еще безмерно позднее она, говорят, подвизалась среди сынов Аврамовых под именем «мудрой женщины». Но как бы то ни было, — действительно ли жила одна и та же Серах в столь разные времена, или другие девочки вобрали в себя сознание маленькой этой вестницы, — что ее следовало включить в число семидесяти путников, чего бы в данном случае «семьдесят» ни означало, — с этим со гласится любой.

Но даже если говорить о женах сыновей, то есть о матерях внуков Иакова, то отнюдь не обо всех можно с уверенностью сказать, что они не должны идти в счет. Мы говорим о «ма терях», а не только о «женах», потому что имеем в виду Фамарь, которая, в соответствии с поговоркой «куда ты, туда и я», пошла в Египет вместе с двумя своими крепкими сыновьями, сыновьями Иуды. По большей части она шла пешком, с длинным посохом, очень широким для женщины шагом, высокая и темная, с круглыми ноздрями и гордым ртом, глядя, по своему обыкновению, вдаль, — можно ли было не включить в счет эту исполненную решимости жен щину, которая не согласилась быть отстраненной? Иначе обстояло дело с обоими ее мужьями, Иром и Онаном: ни при лунном, ни при дневном свете нельзя было их зачесть, ибо они были мертвы, и если будущее Израиль и засчитывал, то уж мертвого он не включал в счет. Зато Шелах, супруг, которого она не получила, но в котором больше и не нуждалась, так как родила ему отличных сводных братьев, — Шелах был налицо и входил в число внуков Лии, — а их было тридцать два.

ПРИНЕСИТЕ ЕГО!

Итак, в согласии относительно своей семидесятичленности, Израиль отбыл из дубравы аморитянина Мамре Если учесть и все, что не шло в счет, — пастухов, погонщиков, рабов, возниц, грузчиков, — то численность каравана составляла наверняка более ста человек — это был пестрый, шумный, неповоротливый из-за своих стад, окутанный клубами пыли отряд кочевников. Разные его части передвигались разными способами, — и, говоря между нами, от присланного Иосифом парка египетских колесниц пользы было мало. Это не относится, правда, к ломовым повозкам под названьем «агольт», запряженным по большей части вола ми двуколкам, ценность которых для перевозки домашнего скарба, бурдюков с водой и фу ража, а также женщин с маленькими детьми следует благодарно признать. Но что касается собственно пассажирских повозок типа «меркобт», этих легких, подчас роскошно оборудо ванных и заложенных парой лошаков или лошадей колясок с изящными, открытыми сзади кузовами, обитыми тисненой кожей и состоявшими порой лишь из изогнутых и позолоченных деревянных перил, — то щегольские эти экипажи, несмотря на лучшие намеренья Иосифа и царственного его господина, оказались довольно-таки бесполезными и в большинстве своем возвращались в землю Египетскую такими же пустыми, какими оттуда прибыли. Никому не было дела до того, что ступицы их колес изображали, и притом великолепно, головы негров, а некоторые повозки были внутри и снаружи обтянуты полотном, оштукатурены и украшены лепными рельефами, нагляднейше представлявшими придворную и крестьянскую жизнь. В них можно было только стоять вдвоем, или, совсем вплотную друг к другу, втроем, что при плохих дорогах и скверных рессорах было на поверку весьма утомительно;

или же нужно было сидеть на днище, спиной к упряжке, свесив ноги наружу, что мало кому улыбалось. Многие, как Фамарь, предпочитали древнейший и образцовый способ передвиженья — пеший ход с посохом. Большинство же — и мужчины, и женщины — ехало верхом: ширококопытные верблюды, костлявые лошаки, белые и серые ослы, все, как один, украшенные стеклярусом, вышитыми чепраками и болтающимися пучками сольника — это на них, поднимая пыль на дорогах, ехали люди Иакова, которым велел переселиться Иосиф, — живописное семейство в вязаной шерстяной одежде, бородатые мужчины, часто в ворсистых бурнусах и наголовни ках, укрепленных на темени войлочными кольцами, женщины с черными косами на плечах, с позвякивающими серебряными и медными цепочками на запястьях, с монетами на лбу и красными от хны ногтями, державшие на руках младенцев, завернутых в большие и мягкие отороченные парчой платки;

так, питаясь жареным луком, кислым хлебом и маслинами, про двигались они, чаще всего гребнем гор, по дороге, которая спускалась от Урусалима и высот Хеврона на юг, в область под названьем Негеб, что значит Сухая, и вела в Кириаф Зефер, город Книги, и в Беэршиву.

Более всего нас заботят, само собой разумеется, удобства Иакова, их отца. Как пере двигался он? Думал ли Иосиф, посылая свои повозки, что величавый этот старик совершит путешествие стоя в украшенном рельефами кузове или за золочеными перилами? Нет, он это го не думал. Даже фараону, его господину, не пришло в голову требовать этого. Указание, посланное прекрасным сыном Атона из его новехонького дворца, гласило: «Возьмите отца ва шего и принесите его». Патриарха следовало нести, совершая словно бы триумфальное шес твие, — вот какова была идея;

и среди посланных Иосифом повозок, в большинстве своем бесполезных, имелось одно-единственное средство передвижения другого рода, предназна ченное именно для этой торжественной цели — перенесенья Иакова: египетский паланкин из числа тех, какими пользовались знатные люди Кеме на улицах городов и в дальних поездках, причем необыкновенно элегантный образчик этого приспособленья, со спинкой из тонкого тростника, с изящными надписями на стенках, с богатыми занавесками и покрытыми брон зой рукоятками и даже с легким расписным деревянным ящиком сзади для защиты от ветра и пыли. Паланкин этот могли нести юноши, но его можно было также с помощью специальных поперечных жердей водрузить на спины двух ослов или лошаков, и, решившись воспользо ваться им, Иаков почувствовал себя в нем очень хорошо. Но решился он на это только после Беэршивы, отмечавшей, по его представленью, рубеж между родиной и чужбиной. Дотоле его вез на себе умный дромадер с медленными глазами, к седлу которого был прикреплен ради тени небольшой навес.

Старик — и он знал об этом — являл взору очень красивое и величавое зрелище, когда, окруженный своими сыновьями, покачивался в лад убаюкивающим шагам мудрого животно го на его высокой спине. Тонкий шерстяной муслин кофии зубчато ложился на лоб Иакова, складками обтекал шею и плечи и легко падал на его темно-бурую одежду, открывавшую, где она не была запахнута, вязаное нижнее платье. Серебряной его бородой играл ветер. Обра щенный внутрь взгляд его мягких глаз пастуха показывал, что он обдумывает свои истории, прошлые и будущие, и никто не осмеливался мешать ему в этом занятье, разве только кто нибудь почтительно осведомлялся о его самочувствии. Прежде всего он ждал свидания со свя щенным деревом, посаженным в Беэршиве Авраамом: под ним Иаков собирался приносить жертвы, учить и спать.

ИАКОВ УЧИТ И ВИДИТ СОН Огромный этот тамариск, осенявший первобытный каменный стол и прямой каменный столп — массеву, стоял в стороне от многолюдного селения Беэршивы, в котором наши пут ники даже не побывали, на небольшом холме, и был, строго говоря, не посажен отцом Иако ва, а преемно принят им как божье дерево элон морех, то есть дерево прорицаний, у сынов этой земли и превращен из бааловской святыни в главное святилище его единственного и высочайшего бога. Даже, возможно, зная об этом, Иаков тем не менее продолжал считать, что беэршивское дерево посажено Авраамом. В духовном смысле оно им и было посажено, а мышленье патриарха было мягче и шире нашего, которое допускает либо одно, либо другое и сразу же спешит заявить: «Если это дерево уже было бааловским, — значит, посадил его не Авраам!» Такое раденье об истине скорее запальчиво и упрямо, чем мудро, и молчаливое объединенье обоих аспектов, удававшееся Иакову, гораздо достойнее.

Да и внешне то, как служил Израиль под этим деревом богу вечностей, почти не отлича лось от обрядов, свойственных культу детей Ханаана, — за исключением, разумеется, всяких бесчинств и непристойных шуток, в которые неизбежно выливалось богослуженье этих детей.

Вокруг священного холма, у его подножья, были разбиты палатки, и тотчас начались приго товленья к закланьям, которые предстояло совершить на дольмене — упомянутом уже ка менном столе первобытных времен, и к жертвенному обеду, который затем полагалось съесть сообща. Разве дети баалов поступали иначе? Разве и они не заливали алтарь кровью ягнят и козлят и не кропили ею торчавший рядышком камень? Да, они поступали так же;

но дети Из раиля делали это в духе иного, более просвещенного благочестия, что выражалось главным образом в том, что после трапезы они не шутили друг с другом попарно, — по крайней мере, не шутили публично.

Кроме того, Иаков наставлял их в боге под этим деревом, что отнюдь не нагоняло на них скуки, а казалось очень важным и занимательным делом даже подросткам, ибо все они обладали большими или меньшими способностями в этом отношенье и с удовольствием вни кали в самое заковыристое. Он поучал их, в чем различие между многоименностью баала и многоименностью бога их отцов, всевышнего и единственного. Первая и вправду означала множественность, ибо не было баала, а были только баалы, то есть владельцы, хозяева и защитники священных мест, рощ, площадей, родников, деревьев, великое множество леших и домовых, — разобщенные и связанные с определенным местом, они в совокупности своей не имели ни лица, ни индивидуальности, ни собственного имени и назывались самое боль шее «Мелькарт», то есть градодержцами, если таковыми считались, как, например, тирский баал. Этот назывался «баал Пеор» по своему месту, тот — «Баал Гермон», третий — «баал Меон», был, правда, и «баал Завета», что следовало использовать в Авраамовой работе над богом, а одного, курам на смех, звали даже «баал Плясун». Достоинства тут было мало, а ве личия всеобщности и вовсе не было. Совершенно иначе обстояло дело со множественностью имен бога отцов, которая не наносила ни малейшего ущерба личной его цельности. Его звали Эль-эльон, «всевышний бог», Эль ро’й, «бог;

который видит меня», Эль олам, «бог вечнос тей», или, после того великого, рожденного униженьем виденья Иакова, Эль вефиль, «бог Луза». Но все это лишь меняющиеся обозначения одного и того же высочайшего божества, не связанного, как разменная множественность леших и градодержцев, с определенным местом, а присутствующего во всем, чем порознь и по частям владели баалы. Плодородие, которое те посылали, родники, которые они охраняли, деревья, где они жили и в которых слышался их шепот, грозы, в которых они бушевали, благодатная весна, губительный суховей с восто ка — Он был всем, чем те были каждый в отдельности, все это находилось в Его веденье. Он был вседержителем всего этого, ибо все это исходило от Него, Он вбирал все это в свое «я», бытие всякого бытия, Элохим, многообразие как единство.

Об этом имени, Элохим, Иаков, к великому интересу семидесяти, рассуждал очень увле кательно и не без хитроумия. Ясно было, откуда шла эта черта Дана, пятого его сына;

хитроумие Дана было лишь мелким сыновним ответвлением более высокого хитроумия старика. Вопрос, который разбирал Иаков, состоял в том, каким числом считать слово «элохим» — единствен ным или множественным и как, следовательно, говорить — «Элохим хочет» или «Элохим хотят». Признавая важность правильного оборота речи, необходимо было найти какое-то ре шение, и, по-видимому, Иаков нашел его, высказавшись в пользу единственного числа. Бог был один, и было бы ошибкой считать, будто «элохим» — это множественное число от «эль», «бога». Ведь множественное число от «эль» звучало бы «элим». «Элохим» было нечто сов сем другое. Это слово так же не предполагало множественности, как не предполагало ее имя Авраам. Человека из Ура звали Аврам, а потом его имя путем почетного удлинения превра тилось в «Авраам». То же самое и с «элохим». Это была величальная, почетно удлиненная форма, и ничего больше, — в этом слове не содержалось ни малейшего намека на то, что под ходило бы под бранное определение «многобожие». Иаков неустанно твердил об этом в своих поучениях. Элохим был один. А потом все-таки получалось, что их больше, не менее трех. Три мужа явились Аврааму у дубравы Мамре, когда он сидел при входе в шатер свой во время зноя дневного. И эти три мужа, как тотчас узнал побежавший навстречу им Авраам, были господом богом. «Владыка», — сказал он, поклонившись им до земли, «Владыка» и «ты». Но время от времени он говорил также «вы» и «ваши». И попросил их сесть в тень и подкрепиться молоком и телятиной. И они ели. А потом они оказали: «Я опять буду у тебя в это же время в следующем году». Это был бог. Он был один, но он был определенно втроем. Он являл мно гобожие, но при этом он неизменно и принципиально говорил «я», тогда как Авраам говорил то «ты», то «вы». Значит, если послушать Иакова дальше, то, вопреки предшествующему его утверждению, кое-какие резоны считать имя «Элохим» множественным числом все-таки были. Да, если послушать его дальше, то становилось заметно, что и его представленье о боге было, как Авраамово, тройственно и складывалось из троих мужей, трех самостоятельных и тем не менее совпадающих в едином «я» лиц. Он говорил, во-первых, об отцовском боге, или боге-отце, во-вторых, о Добром Пастыре, который пасет овец своих — нас, и, в-третьих, о том, кого он называл «ангелом» и о котором у семидесяти складывалось впечатленье, что тот осеняет нас голубиными крыльями. Они составляли элохим, тройное единство.

Не знаю, волнует ли это вас, но тем, кто слушал Иакова под уже известным нам деревом, это было очень занятно и любопытно;

такой уж у них был дар. Расходясь и даже уже улегшись, на сон грядущий они долго и увлеченно рассуждали об услышанном, о почетном удлиненье и тройном Авраамовом госте, о необходимости не впадать в многобожие перед лицом единого божества, чья множественность, с другой стороны, содержала в себе известный соблазн, но этот искус в роду Иакова был нипочем даже подросткам.

Самому главе рода на каждую из трех проведенных им в Беэршиве ночей расстилали постель под священным деревом. В первые две ночи он снов не видел, зато третья принесла ему тот сон, ради которого он спал и в котором нуждался для успокоенья и подкрепленья сил.

Он боялся земли Египетской, и ему крайне необходимо было заверение, что бояться ехать туда ему не следует, потому что бог его отцов не связан с определенным местом и пребудет с ним, Иаковом, в этой преисподней в точности так же, как был с ним в царстве Лавана. Во что бы то ни стало требовалось ему подтвержденье, что бог не только спустится с ним, но и возвратит его или — сделав его многочисленным народом — вернет хотя бы его, Иакова, племя в землю отцов, в эту страну между Нимродовыми царствами, которая при всей своей непросвещенности, при всем неразумии коренных своих жителей, Нимродовым царством все таки не была, так что там лучше, чем где-либо, можно было служить духовному богу. Короче говоря, душе его требовалось уверение, что его разлука с этой землей не отменит обетовании великого сна о лестнице, приснившегося ему на вефильском гилгале, и что бог-вседержитель будет верен слову, прозвучавшему тогда под звуки арф. Чтобы узнать это, он спал, и во сне он узнал это. Святым своим голосом бог ободрил его, как в том нуждалась его душа, и самыми приятными словами бога были слова, что Иосиф «положит руки на глаза Иакова» — про никновенно-многозначительные слова, которые могли означать, что его могучий в мире сын защитит и пригреет старика в стране язычников, а также что некогда любимец его собствен норучно закроет ему глаза, а подобного сновиденья наш сновидец давно уже не мог себе поз волить.

А тут ему приснилось и это, и то, первое, и спящие глаза его увлажнились под веками.

И когда он проснулся, он почувствовал прилив сил и бодрости и захотел сняться с этой сто янки, чтобы продолжить путь со всеми семьюдесятью. Теперь он сел в изящный египетский паланкин с ветрозащитной каморкой, который водрузили на спины двух белых, украшенных сольником ослов, и выглядел в нем еще лучше, еще величественней, чем на верблюде.

О ЛЮБВИ ОТКАЗЫВАЮЩЕЙ Северо-восток Дельты соединялся с Хевроном торговой дорогой, проходившей через Беэршиву и сухие земли ханаанского юга. По ней-то и двигались дети Израиля, следуя, таким образом, несколько иным путем, чем тот, которым следовали братья в своих деловых поездках.

Места здесь шли поначалу обжитые, со множеством мелких и крупных селений. Затем, прав да, с умножением дней, края пошли окаянные, без единой травинки, и увидеть здесь можно было только мелькавших вдалеке разбойных скитальцев пустыни, так что боеспособные муж чины Израиля не расставались с луками. Но и в самых скверных местах цивилизация исчезала не вовсе, она сопровождала их примерно так же, как бог, хотя и с жутковатыми перерывами, где она прекращалась и бог оставался уже единственным утешеньем, — сопровождала то в виде защищенных колодцев пустыни, то в виде заложенных и хранимых духом передвиженья дорожных знаков, смотровых башен и мест для привала — до самой цели, подразумевая под ней покамест ту область, где драгоценная земля Египетская продвинула свою военную силу далеко на чужбину, область, предшествующую неприступной границе Египта и стенам кре пости Зел, придирчивого ее стража.

Их они достигли через семнадцать дней — или, может быть, дней прошло больше? Они считали, что дней их пути — семнадцать, и не стали бы спорить по этому поводу с любителями точных подсчетов. Порядка семнадцати эта цифра безусловно была, если даже она была чуть выше или чуть ниже — вполне возможно, что дней прошло немного больше: учтем хотя бы пребывание в Беэршиве;

да и лето еще давало себя знать, и для передвиженья, щадя Иако ва, отца, пользовались только вечерними и утренними часами. Да, добрых семнадцать дней прошло с тех пор, как они покинули Мамре и отправились в путь, то есть на некоторое время перешли на положенье кочевников, разбивающих шатры то там, то сям. И вот дни доставили их к крепости Зел, проходу в царство Иосифа.

Есть ли у кого-нибудь хоть малейшее опасение, связанное с этой грозной пограничной твердыней и нашими путниками, неужели кто-нибудь думает, что у них тут возникнут какие то трудности? Того, кто так думает, впору поднять на смех. У них были и фирман, и пропуск, и удостоверенье — господи боже мой! Никогда ничего подобного наверняка не имелось ни у каких сынов горемычной чужбины, стучавшихся в ворота земли Египетской, а для этих не существовало ни ворот, ни стен, ни оград, бастионы и башни Зела были для этих как воздух и пар, а придирчивость контролеров оборачивалась для них улыбчивой услужливостью. Ведь, конечно, пограничные офицеры фараона получили особые указанья насчет этих людей;

ука занья, которые не могли не смягчить их! Ведь как-никак дети Иакова были приглашены в эту страну самим менфийским владыкой хлеба, Тенистой Сенью Царя, Джепнутеэфонехом, исключительным другом фараона, приглашены на кормленье и на жительство! Опасенья?

Трудности? Паланкин, в котором несли старого главу рода, говорил, надо думать, сам за себя и сам представлял своего владельца, на паланкине этом были уреи, уреи из фараоновой сокровищницы. А того, кто сидел в нем, этого величаво усталого и кроткого старика, — его несли не так-то и далеко, на свиданье с сыном, весьма высоким начальником, который мог сделать бледным трупом любого, кто хотя бы только задержит этих сынов чужбины рас спросами.

Одним словом, пограничные офицеры были как нельзя более любезны и слащаво-угод ливы — бронзовые решетки взлетели вверх, люди Иакова проследовали между рядами подня тых рук, с обозом и семенящим скотом хлынули они по плавучему мосту на фараоновы пажити и оказались в болотистой, удобной для пастбищ местности с купами деревьев, плотинами, ка налами и разбросанными кругом селеньями;

это была земля Госен, которую именовали также Косен, Несем, Госем и Гошем.

Так по-разному звучало это названье в устах людей, трудившихся у запруды, по которой проходила дорога, на небольшом поле, окруженном поросшими камышом канавами, когда наши путники стали расспрашивать их, чтобы убедиться в правильности избранного направ ленья. Пробыв в пути от силы день, сказали они, путешественники уже к вечеру доберутся до Пер-Бастетского рукава Нила и до самого Пер-Бастета, Дома Кошки. Но еще ближе был бо гатый съестными припасами городок Па-Кос, — по-видимому, столица и рынок этой округи, которому она, вероятно, и была обязана своим названием: заглянув далеко за ее луга, за ка мыши болот, блестящие зеркала луж, кустистые острова и сочные равнины, можно было уви деть, как в утреннем свете на горизонте вырисовывается пилон па-косского храма. Ибо было раннее утро, когда Израиль вступил в эту землю, переночевав перед пограничной крепостью;

они ехали еще несколько часов, углубляясь в день и держа путь к маячившему на горизонте строенью, а потом остановились, и снятый со спин ослов паланкин Иакова был временно пос тавлен на землю;

ибо где-то близ па-косского рынка, неподалеку отсюда находилось место, которое Иосиф назначил для свиданья и избрал местом встречи, заявив, что прибудет туда встретить своих родных.

За то, что все делалось именно так, мы ручаемся, и если слова: «Иуду послал он перед собою к Иосифу, чтобы он указал путь в Госем» — соответствуют истине, то неверно было бы толковать их в том смысле, что, поехав вперед, Иуда добрался до города Закутанного и лишь тогда Иосиф велел запрягать и отправился навстречу отцу в Госен. Нет, возвысившийся был давно поблизости, он ждал здесь и вчера уже и позавчера, и послан был Иуда вперед, только чтобы разыскать его в этой округе и, указав ему местонахожденье отца, помочь обоим, Иоси фу и отцу, друг друга найти. «Здесь Израиль подождет господина сына, — сказал Иаков. — Спустите меня! А ты, Иегуда, сын мой, возьми трех рабов и поезжай отсюда на поиски своего брата, первенца Рахили, чтобы объявить ему место, где мы находимся!» Иуда повиновался.

Мы можем заверить слушателей, что отсутствовал он недолго, всего какой-нибудь час другой, и потом возвратился, исполнив порученное;

ибо что прибыл он не с Иосифом, а вер нулся раньше, чем тот явился к отцу, явствует из вопроса, с которым обратился к нему Иаков при приближенье Иосифа и который мы сейчас услышим.

Место, где ждал Иаков, было довольно приятно: он сидел в тени трех пальм, выросших как бы из одного корня, и прохладой веяло здесь от небольшого пруда, где розовыми и голу быми цветами цвел лотос и возвышались над водой тростинки папируса. Он сидел здесь в ок ружении своих сыновей, сначала десяти, но вскоре, когда вернулся Иуда, снова одиннадцати, а перед ним открывалась земля лугов и оград, над которой летали птицы, и старые глаза его могли издалека увидеть двенадцатого.

Они увидали, что Иуда возвращается рысью с тремя рабами, что он только кивает го ловой и, не говоря ни слова, указывает куда-то назад. Поэтому они стали глядеть мимо него вдаль: там что-то копошилось, издали еще маленькое, но блестевшее, ослеплявшее и перели вавшееся красками;

оно стремглав приближалось, и вот это были уже колесницы с конями в сверкающей упряжи и пестрых султанах, а впереди и в промежутках — скороходы, и позади и по бокам — тоже скороходы;

весь Израиль, повернувшись к ней лицами, глядел на переднюю колесницу, над которой поднимались шесты опахал. Все это приблизилось и приобрело свои истинные размеры, и стало различимо для тех, на кого неслось. Но Иаков, который глядел вперед из-под стариковской своей руки, позвал одного из сыновей, того, что снова стоял ря дом с ним, и сказал:

— Иуда!

— Вот я, отец, — отвечал тот.

— Кто, — спросил Иаков, — этот человек умеренной полноты, облеченный знатнос тью этого мира и вылезающий сейчас из своей колесницы и из золотого кузова своей колесни цы, — его ожерелье подобно радуге, а его платье — просто как свет небесный?

— Это твой сын Иосиф, отец, — отвечал Иуда.

— Если это он, — сказал Иаков, — то я встану и пойду навстречу ему.

И хотя Вениамин и другие пытались его удержать, прежде чем помогли ему, он с трудом, но с достоинством поднялся и один, хромая сильнее обычного на бедро свое, ибо преувели чивал почетную свою хромоту, пошел навстречу идущему, который ускорил шаги, чтобы со кратить ему путь. Улыбающиеся губы этого человека складывали слово «отец», и он широко распростер руки;

Иаков же вытянул руки вперед, словно шел ощупью, как слепец, и шевелил кистями их, как будто чего-то требовал и в то же время от чего-то оборонялся;

когда же они сошлись, он не позволил Иосифу, как тот хотел, броситься ему на шею и спрятать лицо на его плече, а отстранил его от себя за плечи и, откинув голову, долго и настойчиво, с любовью и страданием, глядел и вглядывался усталыми глазами в лицо египтянина, которого сначала не узнавал. Но покуда он так глядел, глаза Иосифа медленно наполнялись слезами и переполни лись ими;

и когда чернота его глаз расплылась в их влаге, это оказались глаза Рахили, с кото рых когда-то, в похожих уже на сон далях жизни, Иаков поцелуями стирал слезы, и он узнал его, он уронил голову на плечо ставшего таким чужим Иосифа и горько заплакал.

Они стояли особняком на лугу, ибо братья боязливо держались в стороне во время их встречи, а свита Иосифа, его дворецкий, конюшие при колесницах, скороходы и опахалонос цы, а также любопытные из соседнего городка, уже сбежавшиеся, тоже ждали поодаль.

— Отец, простишь ли меня? — спросил сын, и чего только он не имел в виду своим воп росом — бесцеремонность, с какой он с ним обошелся и натворил дел на его голову;

занос чивость любимца и скверное свое озорство, преступное доверие и слепую требовательность, сотни глупостей, за которые он платился молчанием мертвых, живя тайком от платившегося вместе с ним старика. — Отец, простишь ли меня?

Совладав с собой, Иаков оторвался от его плеча.

— Бог нас простил, — ответил он. — Ты видишь, он вернул мне тебя, и теперь Израиль может спокойно умереть, потому что ты — предо мной.

— А ты предо мной, — сказал Иосиф. — Папочка... можно мне тебя снова так на зывать?

— Если ты ничего не имеешь против, сын мой, — ответил Иаков чинно и даже, не смотря на старость свою и степенность, отвесил легкий поклон молодому человеку, — то я предпочел бы, чтобы ты называл меня «отец». Пусть наше сердце блюдет достоинство и не унижается до балагурства.

Иосиф понял это вполне.

— Слушаю и повинуюсь, — ответил он и поклонился в свою очередь. — Незачем, одна ко, говорить о смерти! — прибавил он горячо. — Жить, отец, надо нам вместе теперь, когда наказание отбыто и долгое ожидание кончилось.

— Очень уж оно было долгим, — кивнул старик, — ибо Его гнев неистов, а Его ярость — это ярость могучего бога. Видишь ли. Он настолько велик и могуч, что может ис пытывать только такой гнев, никак не меньший, и карает нас, слабых, так, что вопли наши льются водой.

— Его можно понять, — словоохотливо заметил Иосиф, — если в своем величии он не способен держаться какой-то меры и, не имея себе подобных, не в силах представить» себя на нашем месте. Возможно, что у Него несколько тяжелая рука, отчего даже Его прикосновенье уже сокрушительно, хотя у Него вовсе нет таких жестоких намерений и Он просто хотел дать шлепка.

Иаков не мог удержаться от улыбки.

— Я вижу, — сказал он, — что мой сын даже среди чужих богов сохранил очарователь ную тонкость своих суждений о боге. В том, что тебе угодно было сказать, есть, видно, доля правды. Еще Авраам часто ставил Ему на вид Его необузданность и, бывало, урезонивал Его:

«Тише, господи, не надо так горячиться». Но каков уж Он есть, таков и есть, и не станет уме реннее ради наших нежных сердец.

— Дружеское увещание, — отвечал Иосиф, — со стороны тех, кого Он любит, все таки не повредит. Но теперь воздадим хвалу Его милосердию и Его миролюбию, хотя Он и не торопился их проявить! Ибо под стать Его величию только Его мудрость, то есть богатство Его мысли и глубокий смысл Его деяний. Решенья Его имеют всегда много последствий — вот что замечательно. Наказывая, Он, действительно, имеет в виду наказанье, но, не пере ставая быть своей суровой самоцелью, оно оказывается и ступенью к событиям большей важности. На тебя, отец мой, и на меня Он жестоко обрушился, Он отнял нас друг у друга, и я для тебя умер. Это Он и имел в виду, и Он это сделал. Но вместе с тем Он имел в виду выслать меня, спасенья ради, вперед, чтобы я прокормил вас, тебя, братьев и весь твой дом, во время голода, который был послан Им неспроста и, в свою очередь, явился ступенью ко многому, а прежде всего к тому, что мы встретились снова. Все это замечательно в мудром своем сплетенье. Это мы бываем пылки или холодны, а Его страсть — это провидение, и Его гнев — это дальновидная доброта. Высказался ли твой сын о боге наших отцов пример но так, как то подобает?

— Примерно, — подтвердил Иаков. — Это бог жизни, а жизнь можно выразить, разу меется, только примерно. Говорю это тебе и в похвалу, и в оправданье. Но в моей похвале ты не нуждаешься, ибо тебя наперебой хвалят цари. Хотелось бы, чтобы жизнь, которую ты вел в отрешенье, не слишком нуждалась и в оправданье.

Когда он это говорил, взгляд его озабоченно скользил по египетскому облаченью Иоси фа, спускаясь от полосатого желто-зеленого убора на его голове к сверкающим украшеньям, к дорогому, диковинного покроя платью, к драгоценностям на его наборном поясе и на его руке и, наконец, к золотым пряжкам его сандалий.

— Дитя, — сказал он тревожно, — сохранил ли ты свою чистоту среди народа, чья по хоть подобна похоти жеребцов и ослов?

— О папочка, то есть я хочу сказать: отец, — ответил, несколько смутившись, Ио сиф, — какие заботы у моего господина! Оставь это, дети Египта такие же, как другие дети, они не лучше и не хуже других. Поверь мне, только Содом в свое время особенно отличился в пороках. С тех пор как он исчез в смоле и сере, в этом отношенье дела обстоят везде при мерно одинаково, то есть в общем-то сносно. Тебе, наверно, случалось урезонивать бога и говорить ему: «Не надо так горячиться!» Так вот, не будет грехом, если я, дитя твое, об ращусь к тебе с исполненным любви увещаньем и посоветую тебе, поскольку ты здесь: не показывай людям этой страны, какого ты о них мненья, и в осужденье им не изображай их нравов такими, какими они видятся твоей вере, не забывай, что мы здесь чужеземцы и герим и что фараон сделал меня великим среди этих детей, и займи среди них, повинуясь воле бога, достойное положение.

— Я знаю, сын мой, я знаю, — ответил Иаков и снова сделал легкий поклон. — Не сомневайся в моем почтении к миру! У тебя, — прибавил он вопросительно, — есть, говорят, сыновья?

— Конечно, отец. От моей девушки, дочери Солнца, женщины очень знатного рода. Их зовут...

— Девушки? Дочери Солнца? Это меня не смутит. У меня есть внуки от Шекема, внуки от Моава и внуки от Мидиана. Почему бы мне не иметь внуков и от дочери Она? А родоначаль ник их все-таки я. Как зовут твоих мальчиков?

— Манассия, отец, и Ефрем.

— Ефрем и Манассия. Это хорошо, сын мой, это очень хорошо, агнец мой, что у тебя есть сыновья, два сына, и что ты доброчестно назвал их такими именами. Я хочу поглядеть на них. Представь их мне как можно скорее, будь добр.

— Ты велишь, — сказал Иосиф.

— А знаешь ли ты, дорогое дитя, — продолжал Иаков тихо и с влажными глазами, — почему это так хорошо и так кстати пред господом?

Обняв одной рукой Иосифа за шею, он говорил ему на ухо, а сын, отвернув лицо, скло нил одно ухо к губам отца.

— Иегосиф, однажды я отдал и завещал тебе разноцветное платье, потому что ты вы клянчил его у меня. Ты знаешь, что оно не означало первородства и преемничества?

— Я знаю это, — ответил Иосиф так же тихо.

— А я, в глубине сердца, пожалуй, считал, что означало или почти означало, — продол жал Иаков. — Ибо сердце мое любило тебя и всегда будет любить тебя, мертв ли ты или жив, больше, чем твоих товарищей. Но бог разорвал твое платье и осадил мою любовь могучей де сницей, с которой спорить нельзя. Он отделил и отдалил тебя от моего дома;

он оторвал побег от ствола и пересадил его в мир — тут остается только повиноваться. Повиноваться в своих поступках и решеньях, ибо сердце не может повиноваться. Он не может отнять у меня сердце и пристрастие сердца, не отняв у меня жизни. Если твои поступки и решенья не определены любовью твоего сердца, то это повиновенье. Ты понимаешь?

Иосиф повернул голову к нему и кивнул. Он увидел слезы в этих старых карих глазах, и его собственные глаза тоже увлажнились опять.

— Я слышу и я знаю, — прошептал он и снова наклонил ухо.

— Бог дал тебя, и бог тебя отнял, — тихо говорил Иаков, — и снова дал тебя, но не сполна;

Он вместе и удержал тебя. Хотя Он и выдал кровь животного за кровь сына, ты все же не как Исаак, неугодная жертва. Ты говорил мне о богатстве Его мысли, о высокой двуз начности Его советов — ты говорил умно. Ибо мудрость — Его удел, а человеку дан ум, чтобы тщательно вдумываться в Его мудрость. Он и возвысил тебя и отверг в то же время;

я говорю это тебе на ухо, любимое дитя, и ты достаточно умен, чтобы это услышать. Он возвысил тебя над твоими братьями, как тебе снилось, — я всегда, мой любимый, хранил сны твои в сердце.

Но возвысил Он тебя по-мирски, не в смысле спасения и наследованья благословенья — спа сения ты не несешь, наследье тебе заказано. Ты знаешь это?

— Я слышу и знаю, — повторил Иосиф, на мгновение отвернув от отца ухо и повернув к нему взамен шепчущий рот.

— Ты благословен, мой любимый, — продолжал Иаков, — благословен от неба и от бездны, что внизу, благословен весельем и ударами судьбы, остроумьем и снами. Но это бла гословенье мирское, а не духовное. Слышал ли ты когда-либо голос отказывающей любви?

Так услышь же его, повинуясь, у самого уха. Бог тоже любит тебя, дитя, хотя он сейчас и отказывает тебе в наследье и наказал меня за то, что я предназначал его тебе втайне. Ты пер вороден в земных делах, ты благодетель и для чужеземцев, и для отца и братьев. Но спасутся народы не благодаря тебе, и водительствовать тебе не дано. Ты знаешь это?

— Я знаю, — отвечал Иосиф.

— Это хорошо, — сказал Иаков. — Это хорошо — глядеть на судьбу с веселым и вос хищенным спокойствием, и на собственную судьбу тоже. А я поступлю, как бог, который ода рил тебя, тебе отказав. Ты отщепенец. Ты отделен от рода и родом не будешь. Но я возвышу тебя и произведу в отцы тем, что первородные твои сыновья будут как мои сыновья. Те, ко торые еще у тебя родятся, будут твои, а эти мои, ибо я их приму вместо сына. Ты не похож на отцов, дитя мое, ибо ты не духовный вождь, а мирской. И все же ты будешь сидеть рядом со мною, отцом племени, как отец племен. Доволен ли ты?

— Нижайше тебя благодарю, — ответил Иосиф тихо, снова повернув к отцу рот вмес то уха.

И тут Израиль перестал его обнимать.

УГОЩЕНИЕ Стоя поодаль с разных сторон, люди Иосифа и спутники Иакова благоговейно смотрели на задушевную эту беседу. Теперь они увидали, что она кончилась и что друг фараона пригла сил отца тронуться в путь. Он повернулся к братьям и направился к ним, чтобы их приветство вать;

но они поспешили ему навстречу и все склонились пред ним, и он обласкал Вениамина, сына своей матери.

— Теперь я хочу увидеть твоих жен и твоих детей, Туртурра, — сказал он малышу. — Я хочу увидеть всех ваших жен и детей, чтобы познакомиться с ними. Вы представите их мне и отцу, рядом с которым я при этом буду сидеть. Неподалеку отсюда я приказал соорудить шатер, чтобы вас там принять;

там-то и нашел меня брат мой Иуда, и оттуда я приехал сюда.

Несите же дальше дорогого господина, отца нашего, и садитесь в повозки и седла и следуйте за мной! Я поеду впереди я своей колеснице. Но если кто-нибудь захочет поехать со мною вместе. Иуда, например, который любезно меня позвал, то в колеснице хватит места и ему, и мне, и возничему. Иуда, я приглашаю тебя. Поедешь со мной?

И тогда Иуда поблагодарил его и действительно взошел с ним на колесницу, поданную по знаку Иосифа;

он поехал с Возвысившимся на его колеснице и стоял с ним в золотом кузове его колесницы, позади упряжки резвых коней с пестрыми султанами и в алой сбруе. За колес ницей Иосифа следовали его окольные, а за ними дети Израиля во главе с покачивавшимся в паланкине Иаковом. А сбоку бежали люди с па-косского рынка, которые все это хотели увидеть.

Так прибыли они к расписному, устланному коврами шатру, приготовленному слугами, очень красивому и просторному, где уже выстроились у стен украшенные венками кувшины с вином на тонких тростниковых подставках, лежали подушки и стояли наготове чаши для вина, сосуды с водой, а также всевозможные пироги и плоды. Пригласив туда отца и братьев, Иосиф еще раз приветствовал их и при содействии своего знакомого реем одиннадцати дворецкого принялся угощать. Он весело пил с ними из золотых кубков, в которые слуги наливали вино через цедильные салфетки. А потом он и его отец Иаков сели на два походных стула у входа в шатер, и перед ними прошли «жены, дочери и сыновья, а также жены его сыновей», то есть жены братьев Иосифа и их отпрыски, одним словом — Израиль, чтобы он поглядел на них и познакомился с ними. Рувим, старший его брат, называл ему их имена, и он обращался ко всем с приветливыми словами. А в памяти Иакова из глубин времени всплывала другая сцена знакомства: после ночи борьбы в Пени-эле, когда он представлял свою семью космачу Иса ву — сначала служанок с их четверкой, затем Лию с ее шестерыми и наконец Рахиль с тем, кто сейчас сидел рядом с ним и чья глава так высоко по-мирски вознеслась.

— Всего семьдесят, — сказал он ему с достоинством, указывая на свое племя, и тут Ио сиф не спросил, семьдесят ли их с Иаковом или без него, и с ним ли самим или без него: он не спрашивал и не считал, а только весело глядел на проходивших;

он привлек к своим коленам младших сыновей Вениамина — Мупима и Роса, чтобы те стояли с ним рядом, и когда ему представили Серах, Асирову дочь, очень заинтересовался ею и обрадовался, узнав, что это она первой пропела Иакову весть о том, что сын его жив. Он поблагодарил девочку и сказал, что вскоре, как только у него найдется время, она должна будет пропеть свою восьмиструнную песнь и ему, чтобы и он услышал ее. А среди жен братьев прошла Фамарь со своими Иудины ми отпрысками, и Рувим, который называл имена, не сумел в двух словах, стоя и наспех, объ яснить, как обстоит дело с нею и с ними;

пояснения были отложены до более удобного случая.

Высокая и темная, шагала Фамарь, ведя за руки двух своих сыновей, и склонилась она перед Тенистой Сенью с гордостью, ибо про себя думала: «Я на столбовой дороге, а ты — нет, хоть ты и блещешь».

Когда все были представлены, слуги стали потчевать в шатре также жен, сыновей до черей и дочерей жен. А Иосиф собрал вокруг себя и отца глав хижин и, наставляя их, отдавал распоряженья со всей мирской осмотрительностью и определенностью.

— Вы находитесь в земле Госен, на прекрасных пастбищах фараона, — сказал он, — и я устрою так, чтобы вы остались здесь, где еще не самый заправский Египет, и жили здесь, на правах герим, до поры до времени, не пуская глубоких корней, так же как прежде в земле Ханаан. Пасите свой скот на этих пажитях, постройте себе хижины и кормитесь. А тебе, отец, я уже приготовил дом, точное подобие твоего дома в Мамре, так что все в нем будет тебе при вычно, — он поставлен недалеко отсюда, ближе к па-косскому рынку;

ибо лучше всего жить на вольном воздухе, но неподалеку от города: так велось у отцов, среди дерев жили они, а не между стенами, но недалеко от Беэршивы и недалеко от Хеврона. В Па-Косе, Пер-Сопде и Пер-Бастете, что у рукава Нила, вы сможете продавать свои изделия — мой господин фараон позволит вам пасти скот и заниматься торговлей. Ибо я испрошу аудиенции у Его Величества и замолвлю за вас слово. Я доложу ему, что вы находитесь в Госеме и что вам несомненно сле дует здесь остаться, поскольку вы всегда были пастухами мелкого скота, как уже и ваши отцы.

Дело в том, что пастухи овец немного противны детям Египта — не в такой мере, правда, как свинопасы, однако легкое отвращенье скотоводы у них все-таки вызывают, но это отнюдь не должно обижать вас, напротив, мы используем это, добиваясь, чтобы вам разрешили остать ся здесь, в стороне от египтян, ибо овчарам место в земле Госен. Ведь и собственные стада фараона, мелкий скот бога, тоже пасутся в этой местности. А поскольку вы, братья, опытные пастухи и скотоводы, то напрашивается мысль, — и я наведу на нее Его Величество, так что она появится у него как бы сама собой, — что вас или хотя бы некоторых из вас нужно пос тавить здесь смотрителями его стад. Он очень мил и держится просто, и вы же знаете — он приказал мне некоторых из вас (ибо всех — это было бы для него слишком обременительно) представить ему, чтобы он задал вам вопросы, а вы отвечали на них. И если он спросит вас, чем вы кормитесь и какое ваше занятие, то знайте, что это просто формальность, что он дав ным-давно знает от меня, каков ваш промысел, и что я уже навел его на мысль поставить вас смотрителями над его скотом. С этой задней мыслью он и задаст вам свой формальный вопрос.

А потому вы убедительно подтвердите мои слова и скажете: «Мы, рабы твои, скотоводами были от юности нашей, как и наши отцы». Тогда он, во-первых, распорядится, чтобы вы по селились в низменной земле Госен, а во-вторых, выскажет мысль, что я поступлю наиболее разумно, если назначу самых способных из вас смотрителями его скота;

А самых способных из вас вы можете определить сами, или пусть это определит отец, дорогой наш владыка. Когда же все это будет улажено, я и тебе, отец мой, устрою особую аудиенцию у сына бога;

ибо нуж но, чтобы он увидел тебя во всей величавой славе твоих историй и чтобы ты увидел его, нежно пекущегося, неподходящего путника на верном пути. Да он и сам уже письменно заявил, что хочет тебя увидеть и расспросить. Не могу передать, как я рад, что представлю ему тебя, что бы он увидел во всей его торжественности благословенного Авраамова внука. Он уже кое-что о тебе знает, например, проделку с полосами на прутьях. А ты, стоя пред ним, не правда ли, сделаешь мне любезность и, памятуя, что я занимаю среди детей Египта достойное положе нье, не станешь осуждающе изображать фараону, отцу этих детей, их нравы такими, какими они видятся твоей вере, это было бы промахом.

— Не беспокойся, господин сын, любимое дитя мое, — отвечал Иаков. — Твой старый отец умеет считаться с мирским величием, ибо и оно тоже от бога. Спасибо тебе за жилище, которое ты предусмотрительно приготовил мне в земле Госен. Туда-то и подастся теперь Из раиль, чтобы обдумать все это и внести в сокровищницу своих историй.

ИАКОВ СТОИТ ПЕРЕД ФАРАОНОМ Мы с удивлением замечаем, что эта история идет к концу, — кто бы подумал, что она когда-нибудь будет исчерпана и закончится? Да по сути, она и не заканчивается, как, собс твенно, не начиналась, она просто не может длиться до бесконечности;

и поэтому раньше или позже она должна извиниться и закрыть свои повествующие уста. Не имея конца, она должна разумно поставить себе предел;

ибо установленье предела — это разумный акт перед лицом бесконечности, недаром говорится: «Уступит тот, кто разумнее».

Итак, обладая в общем-то, несмотря на всю неумеренность, выказанную ею при жизни, здоровым чувством меры и цели, наша история начинает готовиться к смерти и к последнему своему часу — как то начал Иаков, когда те семнадцать лет, что ему оставалось прожить, пошли на убыль и он устроил дела своего дома. Семнадцать лет — это срок, который еще дан и нашей истории, вернее, который она сама себе, из чувства разумной меры, дает. Никогда, при всей ее предприимчивости, у нее не было намеренья пережить Иакова — разве лишь ровно настолько, чтобы рассказать еще его смерть. Размеры нашей истории в пространстве и времени достойны патриархов. Старая, сытая жизнью, довольная, что всему есть предел, она вытянет ноги и смолкнет.

Но покуда она длится, она будет, не унывая, заполнять свое время, и сразу же на совесть расскажет о том, что все уже знают, — что Иосиф сдержал слово и сначала представил фа раону пятерых избранных братьев, а затем официально привел к прекрасному сыну Атона и своего отца Иакова, и патриарх вел себя при этом с большим достоинством, хотя и по мирс ким понятиям немного надменно. Подробности не замедлят последовать. Об этих аудиенциях Иосиф ходатайствовал перед владыкой благоухания лично, и примечательно то прекрасное знание египетских условий, которое обнаруживает предание своим выбором обозначающих направление слов. В землю Египетскую «спускались»;

дети Израиля спустились на госенские пажити. Но, двигаясь в том же направлении дальше, ты уже «поднимался», то есть плыл вверх по реке в сторону Верхнего Египта: именно это, как совершенно правильно сказано, сделал Иосиф: он «поднялся» в Ахет-Атон, город горизонта в Заячьей округе, единственную столи цу стран, чтобы известить Гора во дворце, что его, Иосифа, братья и дом его отца явились к нему, и навести Гора на мысль, что нет ничего умней, чем назначить этих опытных пастухов стражами государственного скота в земле Госен. Фараону эта осенившая его мысль доставила удовольствие, и когда пять братьев предстали перед ним, он ее высказал и назначил их собс твенными своего величества пастухами.

Произошло это немногими днями позднее прибытия в Египет Израиля, как только фара он снова проехал в любимый свой Он и заблистал там на горизонте своего дворца, как блис тал, когда к нему впервые привели Иосифа, чтобы тот растолковал его сны. Приезда этого дождались, щадя Иакова, чтобы избавить старика от слишком долгого путешествия к фарао нову трону. Иаков находился в то время в доме Иосифа в Менфе, куда прибыл вместе с пятью отобранными для аудиенции сыновьями — двумя отпрысками Лии, Рувимом и Иудой, одним сыном Валлы: Неффалимом, одним — Зелфы: Гаддиилом, и вторым сыном Рахили Бенони Вениамином. Сопровождая отца, они поднялись в город Закутанного на западном берегу и в дом Возвысившегося;

здесь отца разбойника приветствовала девушка Аснат, и к нему привели его египетских внуков, чтобы он познакомился с ними и благословил их. Старик был очень взволнован.

— Господь подавляюще любезен, — сказал он. — Он дал мне увидеть лицо твое, сын мой, на что я и то никак не надеялся, а теперь он мне еще и семя твое дозволяет увидеть.

И он спросил старшего мальчика, как его зовут.

— Манассия, — отвечал тот.

— А как зовут тебя? — спросил он затем меньшего.

— Ефрем, — прозвучало в ответ.

— Ефрем и Манассия, — повторил старик, назвав сперва то имя, которое услыхал пос ле. Затем он привлек Ефрема к правому своему колену, а Манассию к левому, приласкал их и поправил еврейский их выговор.

— Сколько раз я вам уже говорил, Манассия и Ефрем, — побранил их Иосиф, — что бы вы произносили так, а не этак.

— Ефрем и Манассия, — сказал старик, — не виноваты. Ты сам стал немного косно язычен, господин сын мой. Хотите ли вы стать множеством народов во имя ваших отцов? — спросил он обоих мальчиков.

— Очень хотим, — ответил Ефрем, заметивший, что ему отдано предпочтенье, и уже тогда Иаков благословил их предварительно.

Сразу после этого сообщили, что фараон прибыл в Он, город Ра-Горахте, и Тогда Иосиф с пятью избранниками поехал, а Иакова понесли к нему вниз Если спросят, почему его, поч тенного старца, приняли во вторую очередь, а братьев, как то известно, в первую, мы отме тим: ради движенья по восходящей линии. Ведь в торжественном строю самое лучшее редко бывает вначале, сперва обычно идет менее значительное, затем то, что получше, а уж потом ковыляет самое достославное, вызывая оглушительные овации и восторги. Спор о том, кому идти первым, стар, но как раз с точки зрения церемониала он всегда неразумен. Первым всег да должно идти меньшее, и честолюбию, домогающемуся этого права, следовало бы с улыбкой потворствовать.

К тому же прием братьев связан был с конкретным, так сказать, деловым вопросом, ко торый нужно было сначала уладить. Краткая же беседа Иакова с юным кумиром представляла собой лишь прекрасную формальность, так что и фараон не знал, с чего начать разговор, и не придумал ничего лучшего, чем спросить патриарха о его возрасте. Беседа с сыновьями отлича лась большей продуманностью, но зато, как все почти беседы царя, была в административной своей части заранее подготовлена.

Лебезящие камергеры ввели пятерых братьев в Палату Совета и Опроса, где под укра шенным лентами балдахином, окруженный, как статистами, служащими дворца, с жезлом, хлыстом и золотым знаком жизни в руке, сидел молодой фараон. Хотя его резной, по-старин ному неудобный престол принадлежал к мебели архаической, Эхнатон ухитрялся сидеть на нем в более чем небрежной позе, поскольку иератическая чинность не вязалась с его идеей любвеобильной естественности бога. Верховные Уста его. Владыка Хлеба, Джепнутеэфонех.

Кормилец, стоял рядом, у правого переднего столба затейливого этого сооруженья, и следил за тем, чтобы протекавшая при посредничестве толмача беседа шла так, как было намечено.

Установив связь между своими лбами и каменным полом палаты, переселенцы пробор мотали не слишком растянутую похвальную речь, которую разучил с ними их брат, составив ее так, чтобы она была достаточно придворной и в то же время не оскорбляла их убеждений.

Впрочем, будучи чистым витийством, эта речь не сподобилась даже перевода: фараон сразу же поблагодарил их ломким мальчишеским голосом и прибавил, что Его Величество искренне рад видеть перед своим престолом достопочтенную родню своего Истинного Дарителя Тенис той Сени и Дяди. «Какое ваше занятие?» — спросил он затем.

Отвечал Иуда, — отвечал, что они пастухи скота, кем всегда были также их отцы, и по этой причине знают толк во всем, что касается скотоводства. В эту страну они явились потому, что у них не стало пастбищ для их скота, ибо в земле Ханаанской свирепствовала дороговизна, и если им дозволено высказать просьбу перед лицом фараона, то они просят разрешить им остаться в Госене, где стоят сейчас их шатры.

На живом лице Эхнатона невольно появилась гримаска, когда переводчик произнес:

«пастухи скота». Затем фараон обратился к Иосифу с заранее составленной речью:

— К тебе пришли твои родственники. Страны открыты тебе, им они тоже открыты.

Пусть они живут на лучшем месте, пусть они живут в земле Госен. Моему величеству это бу дет весьма приятно.

И когда Иосиф взглядом напомнил ему, прибавил:

— Кроме того, мой отец в небе внушает Моему величеству одну мысль, которую сердце фараона находит прекрасной: ты, друг мой, лучше, чем кто бы то ни было, знаешь своих бра тьев и их способности. Поставь же их, по их способностям, над моими стадами там внизу, пос тавь самых способных из них смотрителями царского скота! Мое величество весьма дружески и любезно приказывает тебе выписать им оклад. Мне было очень приятно.

А потом настала очередь Иакова.

Он вошел торжественно и с большим трудом, нарочно преувеличивая преклонность сво их лет, чтобы уравновесить покоряющим достоинством старости Нимродову величественность и нисколько не унизить перед нею своего бога. При этом Иаков отлично знал, что придворный его сын не совсем спокоен за его поведенье и опасается, что он будет держаться с фараоном надменно, а чего доброго, и заведет речь о козле Биндиди, о чем Иосиф даже по-детски упо мянул в предварительных своих наставленьях. Иаков не собирался касаться этого вопроса, но ронять свое достоинство он не был намерен и защищался подавляющим своим возрастом.

Кстати сказать, его не только избавили от каких бы то ни было челобитий, не ожидая от него необходимой для этого подвижности, но и решили сделать аудиенцию как можно более крат кой, чтобы старику не пришлось долго стоять.

Несколько мгновений они разглядывали друг друга молча — изнеженный сын поздне го времени, боговидец, который с любопытством приподнялся в своей золоченой часовенке, нарушив свою сверхудобную позу, — и сын Ицхака, отец двенадцати;

они глядели друг на друга, связанные одним и тем же часом и разделенные веками, исстари венценосный мальчик, болезненно пекущийся о том, чтобы выжать из тысячелетий богословской учености розовое масло нежно-мечтательной религии любви, и многоопытный старец, чья стоянка во времени была у исходной точки необозримо далеко идущего становленья. Фараон вскоре почувствовал себя неловко. Он не привык сразу заговаривать с тем, кто стоял перед ним, и ждал предусмот ренного этикетом приветственного гимна, которым ему представлялись. К тому же, как мы отлично знаем, Иаков не вовсе пренебрег этой формальностью: известно, что войдя, а так же перед своим уходом он «благословил» фараона. Это нужно понимать в самом буквальном смысле: обязательное славословие патриарх заменил формулой благословенья. Он поднял не обе руки, как перед богом, а только правую и простер ее, почтенно дрожавшую, к фараону, словно бы по-отечески осеняя ею издали голову юноши.

— Да благословит тебя господь, царь земли Египетской, — сказал он голосом глубокой старости.

На фараона это произвело очень большое впечатление.

— Сколько же тебе лет, дедушка? — спросил он удивленно.

Тут Иаков снова впал в преувеличение Известно, что он определил число своих лет циф рой сто тридцать — а это совершенно случайный ответ. Во-первых, он вообще не знал так точно своего возраста — в его местах и поныне обходятся без ясных представлений на этот счет. А кроме того, мы знаем, что всего Иакову отпущено было сто шесть лет жизни — дол голетие не сверхъестественное, хотя и чрезвычайное. Следовательно, тогда он еще не дожил до девяноста и был даже очень крепок для столь почтенного возраста. И все же этот возраст давал ему возможность облечь себя перед фараоном величайшей торжественностью. Жесты его были под стать слепцу и пророку, обороты речи выспренни. «Дней странствования моего сто тридцать лет, — сказал он и прибавил: — Малы и несчастны дни жизни моей, и не достиг ли до лет жизни отцов моих во днях странствования их».

Фараон содрогнулся. Ему суждено было умереть молодым, чему нежная природа его не противилась, и такие сроки жизни поистине ужаснули его.

— Бог ты мой! — сказал он с каким-то даже унынием. — И ты всегда жил в Хевроне, дедушка, в горемычном Ретену?

— По большей части, дитя мое, — ответил Иаков, и плоеные статисты по обе сторо ны балдахина оцепенели от неожиданности, а Иосиф увещевающе покачал головой, глядя на отца.

Тот отлично это видел, но притворился, что ничего не заметил, и, упрямо не отступаясь от темы подавляющих сроков, прибавил:

— Дней Хеврона, как утверждают мудрецы, две тысячи триста лет, и не достиг до лет его Мемпи, могильный город.

Снова Иосиф быстро покачал головой, глядя на него, но старика это нимало не обеспо коило, да и фараон проявил большую уступчивость.

— Может быть, дедушка, может быть, — поспешил он ответить. — Но как мог ты на звать несчастными дни своей жизни, если родил сына, которого фараон любит, как свет своих глаз, и выше которого в обеих странах нет никого, кроме владыки венцов.

— Я родил двенадцать сыновей, — отвечал Иаков, — и этот был один из их числа. Про клятие в их среде — как благословенье, а благословенье — как проклятие. Иные отвергну ты, но остаются избранниками. А один хоть и избран, остается любовно отвергнутым. Потеряв его, я должен был его найти, а найдя, потерять. На высокое подножие выходит он из круга рожденных, но вместо него туда входят те, которых он мне родил, один впереди другого.

Фараон слушал эту сивиллину речь, которую перевод делал еще более темной, с откры тым ртом. Ища помощи, он поглядел на Иосифа, но тот не поднимал глаз.

— Ну, да, — сказал он. — Ну, конечно, дедушка, ясное дело. Хороший и мудрый ответ, который фараону воистину приятно услышать. Но довольно тебе утруждать себя, стоя пе ред Моим величеством. Ступай с миром и живи, покуда это тебя хоть сколько-нибудь радует, живи еще несметное множество лет вдобавок к твоим ста тридцати!

А Иаков и в заключенье благословил фараона простертой рукой, после чего, ни на йоту не уронив своего достоинства, торжественно удалился утомленной походкой.

О ПЛУТОВАТОМ СЛУГЕ Дадим-ка сейчас надежный разбор административной деятельности Иосифа, чтобы раз навсегда лишить всякой почвы полукомпетентные разговоры по этому поводу, никогда не сти хавшие и часто вырождавшиеся в ругань и поношения. В этих кривотолках, из-за «которых правленье Иосифа не раз называли даже «гнусным», виновато — нельзя не отметить это го — в первую очередь самое раннее изложены;

нашей истории, так непохожее своим лако низмом на ее первоначальное самоизложенье, то есть на действительный ее ход.

Первое его описание сводит действия великого фараонова дельца к суровым и сухим цифрам, не дающим никакого представленья о всеобщем восторге, который его действия вы зывали в оригинале, и не объясняющим этого восторга, неоднократно переходившего в обо жествленье и, благодаря мечтательно-буквальному пониманию таких, например, титулов, как «Кормилец» иди «Владыка Хлеба», заставлявшего широкие толпы народа видеть в нем некое нильское божество и даже олицетворение самого Хапи, хранителя и дарителя жизни.

Эта мифическая популярность Иосифа, к которой его естество, пожалуй, всегда стре милось, основывалась прежде всего на переливчатой смешанности, на улыбчивой двойствен ности его мероприятий, направленных как бы в две противоположные стороны и на очень личный манер, с магическим остроумием, связывавших разные задачи и цели. Мы говорим об остроумии, потому что в маленьком космосе нашей истории этот принцип занимает оп ределенное место и уже на ранних порах было замечено, что остроумие обладает природой гонца на посылках и ловкого посредника между противоположными сферами и влияниями:

например, между властью Солнца и властью Луны, между отцовским наследством и материн ским, между благословением дня и благословением ночи и даже, чтобы выразить это прямо и в полном объеме, между жизнью и смертью. В стране, где гостил Иосиф, в стране Черной земли, это расторопно-легкое, примирительно-веселое посредничество еще не нашло на стоящего воплощенья в каком-либо божестве. Ближе всего к такому воплощенью был Тот, писец и поводырь мертвых, изобретатель всевозможных уловок. Лишь у фараона, которому все божественное доставлялось издалека, были сведения о более завершенной разновидности божественного этого образа, и милостью, которую Иосиф снискал у царя, он был обязан пре имущественно тому обстоятельству, что фараон узнал в нем черты плутоватого сына пещеры.

Владыки проделок, и по праву сказал себе, что никакой царь не может желать ничего лучшего, чем иметь министром проявленье и воплощенье этой выгодной идеи божества.

Дети Египта познакомились с крылатой этой фигурой через Иосифа, и если они не при няли ее в свой пантеон, то лишь потому, что соответствующее место уже занимал Джхутн, белая обезьяна. Религиозный их кругозор знакомство это все же расширило, особенно бла годаря тому веселому изменению, которое претерпевала в данном случае идея колдовства и которое само по себе было уже способно вызвать мифотворческое изумление этих детей. С колдовством у них всегда связывалось представление о чем-то нешуточно-страшном, тре вожном: надежно предотвратить беду, неприступно от нее защититься — в этом заключался для них смысл всякого волшебства, отчего и спекуляция Иосифа хлебом, и его островерхие зернохранилища были окружены для них ореолом волшебства. Но уж вовсе волшебной по казалась им встреча предусмотрительности и беды, вернее сказать, хватка, с какой Дари тель Тенистой Сени, благодаря мерам предосторожности, веревки вил из беды, извлекал из нее прибыль и выгоду, ставил ее на службу целям, которых у непроходимо глупого, занятого лишь опустошеньем дракона и в мыслях не было, — волшебной на непривычно веселый, хоть смейся, лад.

В народе и правда много смеялись — и смеялись восхищенно — над тем, как Иосиф, хладнокровно играя на ценах, когда дело касалось богатых и знатных, заботился о том, что бы его господин, Гор во дворце, стал золотым и серебряным, и наполнял фараонову казну огромными ценностями, вырученными за проданное имущим зерно. В этом сказывалась про ворно-услужливая преданность божества, олицетворяющего всякое беззаветное, прибыль ное для господина служенье. Но рука об руку с этим шло даровое распределенье хлеба среди голодающей бедноты городов, — распределенье от имени юного фараона, богомечтателя, что приносило тому столько же и даже больше пользы, чем озлащенье. Это слияние социального попечительства с государственной политикой казалось очень новым, веселым и хитроумным, хотя всю прелесть его на основании первого изложенья нашей истории представит себе разве лишь тот, кто умеет вникать в каждое слово и читать между строк. Связь этого изложенья с его оригиналом, то есть самоизложением нашей истории на языке действия, обнаружива ется в некоторых грубых оборотах явно комического звучанья, которые кажутся сохранив шимися остатками народного фарса и сквозь которые проглядывает характер первоосновы.

Так, бедствующие кричат Иосифу: «Хлеба дай нам! Умирать нам перед тобой, что ли? Деньги вышли!» — очень вульгарный оборот речи, не встречающийся больше нигде во всем Пяти книжии. А Иосиф ответил на это в том же стиле, а именно: «Давайте сюда ваш скот! Тогда получите». В таком тоне нуждающиеся и великий хлеботорговец фараона переговоры, само собой разумеется, не вели. Но эти обороты речи равнозначны воспоминанию о том, в каком настроенье переживал упомянутые события народ — в настроении комедийном, без малей шей тени моральных мук.

Тем не менее упрека в эксплуататорской жестокости почтенный реферат от действий Иосифа не отвел и заставил людей нравственно строгих заклеймить их проклятьем. Это по нятно. Мы узнаем, что в течение голодных лет Иосиф сначала прибрал к рукам, то есть собрал в казну фараона, все серебро, какое было в стране, затем взял в залог весь скот и, наконец, отнял у людей землю, прогнал их с насиженных мест, произвольно переселил и сделал го сударственными рабами в чужих краях. Хоть это и неприятно слышать, но на поверку дело обстояло совершенно иначе, как то недвусмысленно явствует опять-таки из некоторых насы щенных воспоминаниями мест отчета. Читаем: «И давал им Иосиф хлеб за лошадей, и за стада мелкого скота, и за стада крупного скота, и за ослов и снабжал их хлебом в тот год за весь скот их». Однако перевод этот неточен, он не передает одного оттенка, о котором оригинал забо тится. Вместо слова «снабжал» там стоит слово, означающее «направлять», и «направлял их, — следует читать, — хлебом за их имущество в тот год», — выражение своеобразное, и выбрано оно с умыслом;

оно взято из пастушеского словаря и переводится «оберегать», «пасти», обозначая заботливый и кроткий уход за беспомощными существами, особенно за легко приходящим в смятенье стадом овец;

и для тех, у кого на мифы слух острый, это броское и, как формула, точное слово приписывает сыну Иакова роль и качества доброго пастыря, который оберегает народы, пасет их на зеленом лугу и выводит к свежей воде. Здесь, как и в тех скоморошеских оборотах, проступает краска подлинника;

странный этот глагол «направ лять», прокравшийся в повествование как бы из самой действительности, выдает, в каком свете виделся народу великий фаворит фараона;

сужденье народа очень отличалось от того приговора, которым нынешние моралисты государственности считают нужным осудить Иоси фа, ибо «оберегать», «пасти» и «направлять» — это действия бога, известного как «владыка подземной овчарни».

В фактических данных текста ничего не нужно менять. Продавая хлеб имущим, то есть князькам и крупным землевладельцам, считавшим себя ровней царям, по неумеренным ко нъюнктурным ценам, Иосиф стягивал «деньги», вернее, меновые ценности, в царскую казну, так что «денег» в узком смысле слова, то есть благородного металла всех видов, у этих людей вскоре не стало;

«денег» же как чеканной монеты не существовало вообще, и с самого начала к взимавшимся за зерно ценностям относились и все виды скота — никакой очередности, ни какой градации тут не было, и изложенье, которое дает право подумать, будто «безденежье» этих людей Иосиф использовал для того, чтобы отнять у них лошадей, крупный скот и овец, оставляет желать лучшего. Скот тоже деньги;

он даже преимущественно представляет собой деньги, что явствует и из современного ученого словечка «пекуниарный»;

и даже еще раньше, чем своими золотыми и серебряными сосудами, имущие платили своим крупным и мелким скотом — о котором, кстати, не сказано, что он целиком, до последней коровы, перешел в фараоновы загоны и стойла. В течение семи лет Иосиф строил не загоны и стойла, а зернохра нилища, и для всего равнозначного деньгам скота у него не нашлось бы ни места, ни приме нения. Кто не слыхал о таком экономическом явлении, как «ссуда под заклад», тому, конечно, в подобной истории не разобраться. Скот отдавался в залог или закладывался — кому какое выраженье по вкусу. По большей части он оставался на усадьбах и в поместьях, но переста вал принадлежать своим хозяевам в старом смысле слова. То есть он и был, и в то же время не был уже их собственностью, он был ею лишь условно и обременительным образом, и если чего недостает первому изложенью, так это вот чего: оно не создает впечатленья, — а впе чатленье это очень существенно, — что все действия Иосифа были направлены на то, чтобы заколдовать понятие собственности и перевести его в неопределенное состояние владенья и невладенья, владенья ограниченного и заимообразного.

А поскольку годы засухи и плачевного мелководья множились, поскольку царица урожа ев по-прежнему отворачивала грудь, почки не распускались, хлеб не рос, материнское лоно не раскрывалось и не дарило жизни детям земли, — то дело и вправду, в полном соответствии с текстом, дошло до того, что большие части Черной земли, еще остававшиеся дотоле в частных руках, перешли во владение царской казны, о чем и передано словами: «И купил Иосиф всю землю Египетскую для фараона, потому что продали Египтяне каждый свое поле». За что? За семенное зерно. Учители сходятся на том, что случиться это должно было к концу полосы го лода, когда тиски бесплодия уже немного разжались, когда дела водные пришли опять в снос ную норму и поля, если бы их можно было засеять, уродили бы хлеб. Отсюда и слова проси телей: «Для чего нам погибать в глазах твоих, и нам и землям нашим? Купи нас и земли наши за хлеб;

и мы с землями нашими будем рабами фараону, а ты дай нам семян, чтобы нам быть живыми и не умереть и чтобы не опустела земля!» — Кто это говорит? Это связная речь, а не крик толпы. Это предложение, деловое предложение, сделанное отдельными лицами, опреде ленной группой, определенным, дотоле весьма непокорным, даже мятежным классом людей, крупнопоместными князьями, которым фараон Ахмос, в начале династии, давал такие гром кие титулы, как «Первый царский сын богини Нехбет», и вынужден был предоставлять право независимого владенья огромными латифундиями, — предложение по старинке строптивых феодалов, чье пережиточное, мешавшее объединенью земель существование давно уже было для нового государства бельмом на глазу. Политик Иосиф воспользовался случаем, чтобы при норовить к требованиям времени этих гордых бар. Экспроприация и переселенье, о которых нам сообщается, касались в первую очередь их: то, что происходило при этом решительном и мудром министре, было не чем иным, как ликвидацией еще имевшегося крупного землевладе нья и заселением более мелких поместий крестьянами-арендаторами, ответственными перед государством за обработку, ирригацию и орошенье земель на уровне века;

это было, следо вательно, более равномерным распределеньем земли между народом и улучшением, благода ря правительственному надзору, агрикультуры. «Первые царские сыновья» сплошь да рядом становились именно такими крестьянами-арендаторами или перебирались в город;

сельские хозяева сплошь да рядом переселялись с полей, о которых они дотоле заботились, в новона резанные поместья помельче, а прежние владенья переходили в другие руки;

и если эти пере мещенья были в ходу и вообще если сообщается, что владыка хлеба «распределял» людей по городам, то есть по пригородным сельским округам, переселяя их с места на место, то в основе этого был хорошо продуманный воспитательный умысел, связанный как раз с тем преобразо ванием понятия собственности, которое одновременно сохраняло и уничтожало его.

Это существенное условие государственной семенной ссуды означало, собственно, дальнейшее взимание «прекрасной пятой части» — того самого оброка, благодаря которому Иосиф в тучные годы накопил те волшебные запасы, откуда он теперь черпал, — это было закрепленье установленного тогда оброка на будущее, его увековечение. Надо, однако, иметь в виду, что этот налог, если не считать упомянутого переселенья, был единственной формой, в которой выразилась «продажа» полей вместе с их владельцами — поскольку владельцы предлагали как товар и себя. Никем до сих пор не было по достоинству оценено то, что само продажей хозяев, на которую те, чтобы не погибнуть, решились, Иосиф воспользовался лишь в очень символической степени, что слов «рабство» и «крепостная зависимость», по понят ным причинам ему не нравившихся, он лично вообще не употреблял и что отсутствие прежней «свободы» земли и людей выражалось при нем лишь в неукоснительной выплате пятой части, то есть в том, что снабжаемые семенами работали уже не только на самих себя, но частично и на фараона, иными словами — на государство, на общественную погребу. В этой мере, следо вательно, труд их был барщиной крепостных — так вольно определять его каждому поборни ку человечности и гражданину гуманного нового времени, который готов, по законам логики, отнести это определение и к себе самому.

Оно отдает, однако, преувеличением, если разобраться в мере зависимости, навязанной Иосифом этим людям. Принуди он их отдавать три четверти или хотя бы половину их продук ции, для них было бы ощутительнее, что они уже не принадлежат себе, а их поля — им. Но двадцать из ста — даже при самой злой воле нельзя не признать, что это значит держать экс плуатацию в известных границах. Четыре пятых урожая оставалось им на новый посев и на то, чтобы прокормить себя и своих детей, — нас простят, если мы, лицом к лицу с этим обложе ньем и положеньем, говорим лишь о намеке на рабство. Тысячи лет звучат благодарственные слова, которыми приветствовали подъяремные своего угнетателя: «Ты спас нам жизнь;

да обретем милость в очах твоих, и да будем рабами фараону!» Чего уж больше? Но если нужно еще больше, то да будет известно, что сам Иаков, с которым Иосиф не раз эти дела обсуждал, решительно одобрял установленный оброк, имея в виду, впрочем, именно его размеры, а не то, кому он предназначался. Когда он, говорил Иаков, станет множеством народов, которому придется поставить устав, сельские жители должны будут считать себя тоже лишь управляю щими своей землей и тоже отдавать пятую часть — но никакому не Гору во дворце, а Иагве, единственному царю и господину, которому принадлежат все поля и который дает напрокат всякую собственность. Но он, Иаков, понимает, конечно, что, управляя миром язычников, обособленный господин сын должен решать эти вопросы по-своему. А Иосиф улыбался.

Так вот, в сознании плательщиков мысль о вечной выплате оброка не вязалась с их пре быванием на прежних, наследственных землях. Как раз из-за своей мягкости эта мера была неспособна разъяснить им новое положение и заставить их согласиться с ним. Это и послу жило причиной такой меры, как переселенье: оно было желательной добавкой к обложению налогом, ибо одного обложенья не хватило бы, чтобы сделать наглядной для сельских хозяев «продажу» их собственности и дать им по-настоящему почувствовать их новое отношение к ней. Земледелец, оставшийся на своем давнишнем клочке земли, не мог бы расстаться с пре одоленными взглядами и в один прекрасный день, чего доброго, по забывчивости восстал бы против притязаний казны. Если же он покидал свою усадьбу, а взамен получал из рук фараона другую, то ленный характер владенья становился много нагляднее.

Самое любопытное, что владенье при этом оставалось владеньем. Признаком личной и свободной собственности является право продажи и наследованья, а Иосиф сохранил это право. Во всем Египте земля принадлежала отныне фараону, но при этом ее можно было про давать и передавать по наследству. Недаром мы говорили, что мероприятия Иосифа заколдо вали понятие собственности, что они поставили это понятие в неопределенное положение:

внутренний взгляд, устремленный к идее «владенье», расплывался и увязал в двусмыслен ности. То, что пытался он охватить, не было ни отменено, ни разрушено, но оно представало в двойном свете утвержденья и отрицанья, исчезновенья и сохранности, и все только глазами моргали, пока не освоились. Экономическая система Иосифа была поразительным сочетани ем обобществленья и свободы отдельного собственника, смесью, которая казалась плутовс кой и воспринималась как плод усилий некоего лукавого посредника-бога.

Предание подчеркивает, что эта реформа не распространялась на земли храмов: поль зовавшееся государственной дотацией жречество многочисленных святынь, особенно же уго дья Амуна-Ра, оставались в неприкосновенности и от налога освобождались. «Только земли жрецов, — читаем мы, — не купил». И это тоже было мудро, если мудрость — это грани чащий с плутовством ум, который умеет вредить врагу по сути дела, оказывая ему уваженье по форме. Щадить Амуна и меньшие местные божества фараон, безусловно, не был настро ен. Он был бы рад увидеть карнакского бога до нитки обобранным и по-мальчишески спорил из-за этого со своим Дарителем Тенистой Сени, который, однако, пользовался поддержкой маменьки, матери бога. С ее одобренья Иосиф продолжал щадить приверженность малень кого человека к старым богам страны, его пиетет, который фараон, во имя ученья о своем отце в небе, готов был начисто уничтожить, и другими, не подвластными Иосифу средствами уничтожить пытался, не понимая в своем усердии, что народ примет облагораживающую новь гораздо податливей, если ему одновременно разрешат держаться за его привычно-старинные верования и культы. Что касалось Амуна, то Иосиф счел бы величайшей глупостью создать у овноголового впечатленье, что вся эта аграрная реформа направлена против него и задумана как средство его разжалования, ибо это побудило бы его подстрекать против реформы народ.

Куда лучше было успокоить Амуна жестом почтительности и вежливости. События всех этих лет, изобилие, меры предосторожности и спасенье народа существенно укрепили фараона и его религиозный авторитет, а богатства, которые Иосиф, благодаря продаже зерна, добыл и все еще продолжал добывать Великому Дому, наносили косвенно такой ущерб имперскому богу, что реверанс перед его традиционной свободой от обложенья оборачивался чистейшей иронией и светился той самой улыбкой, которую видел народ во всех решительно действи ях своего пастыря. Даже тот козырь, какой давало суровому карнакскому богу безусловное миролюбие фараона, его категорическое неприятие войны, был отнят у Амуна или, во вся ком случае, потерял прежнюю силу благодаря введенной Иосифом системе ссуд и закладов, которая хоть временно сдерживала дерзость, вызываемую у рядового человечества мягкой и не склонной к насилью властью. Велики были опасности, уготованные кротостью позднего наследника царству Тутмоса-завоевателя, ибо вскоре по государствам пошла молва, что уже не железный Амун-Ра задает тон в земле Египетской, а ласковое, похожее не то на цветок, не то на птенца божество, которое ни за что не обагрит кровью меч царства, так что не натя нуть нос этому божеству было бы противно здравому смыслу. Тенденция к неповиновенью, к отложенью, к измене распространялась. Волновались обложенные данью восточные провин ции от страны Сеир до Кармела. Несомненно было стремленье сирийских городов добиться независимости, опираясь на воинственно рвавшееся на юг Хатти, а одновременно дикари бедуины востока и юга, тоже прослышавшие, что теперь царит добросердечие, поджигали, а порой и захватывали эти фараоновы города. Ежедневные призывы Амуна к энергичному при менению силы, преследовавшие, правда, прежде всего внутриполитические цели и направ ленные против «ученья», были, таким образом, внешнеполитически вполне оправданны, и этот досадно убедительный довод в пользу героического старого и против утонченного нового заставлял фараона очень тревожиться о своем отце в небе. Голод же с Иосифом пришли ему на помощь;

они значительно ослабили амуновскую агитацию, сковав шатких азиатских царь ков экономическими цепями, и хотя проявлено тут было, пожалуй, больше целеустремленной непреклонности, чем атоновской кротости, все же не следует переоценивать этой суровости, памятуя, что она позволила фараону не обагрять меч. Вопли тех, кто оказывался привязан к фараонову престолу золотыми цепями, бывали часто достаточно пронзительны, чтобы дойти до нас, нынешних, но в общем они не вызывают у нас мук состраданья. Конечно, за хлеб в Еги пет посылали не только серебро и лес, туда посылали заложниками и своих молодых сограж дан, — жестокость, спору нет, и все же она не разрывает нам сердце, тем более что, как нам известно, дети азиатских князей бывали превосходно устроены в аристократических интерна тах Менфе и Фив и получали там лучшее воспитание, чем то, на какое могли рассчитывать у себя на родине. «Нет больше, — звучало и поныне звучит еще, — их сыновей, их дочерей и деревянной утвари их домов». Но о ком это говорилось? О Милкили, к примеру, ашдодском князе;

а о нем нам известно кое-что, указывающее на то, что его любовь к фараону была не слишком надежна и очень даже нуждалась в таком подкреплении, как пребывание в Египте его детей и супруги.

Короче говоря, мы не можем заставить себя усмотреть во всем этом признаки изощ ренной жестокости, которой не было в характере Иосифа, и склонны, скорее, вместе с на родом, который он «направлял», видеть в этом улыбчивые уловки какого-то умного и ус лужливо-ловкого божества. Так воспринималась деятельность Иосифа всеми не только в Египте, но и далеко за его рубежами. Она вызывала смех и восхищенье, — а чего лучшего ждать от людей человеку, чем восхищенье, которое, связывая души, одновременно осво бождает их и веселит?

ИЗ ПОСЛУШАНЬЯ Слушая то, что остается еще рассказать, нужно с чувством реальности учитывать воз раст лиц, участвовавших в этих событиях, — возраст, превратные представления о кото ром не раз создавали у широкой публики песня и живопись. Это, впрочем, не относится к Иакову, которого в смертный его час всегда изображают древним и почти слепым стариком (за последние годы зрение его и в самом деле заметно ухудшилось, чем Иаков до некоторой степени дорожил, пользуясь этим для вящей торжественности своего вида и беря за обра зец слепого дарителя благословенья — Исаака). Что же касается Иосифа и его братьев, а также его сыновей, то утвердившееся мнение склонно задерживать их на определенной ступени возраста и продлевать их молодость, никак не соотнося этих поколений с глубокой старостью их патриарха.

Наш долг — внести необходимую поправку и, не довольствуясь сказочной расплывча тостью, указать на то, что лишь смерть, то есть противоположность всякого повествующего бытия, обеспечивает сохранность и неизменность, тогда как предмет повествования и участ ник истории не может в ходе ее не делаться старше, и притом быстро. Да ведь мы сами, раз вертывая эту историю, стали значительно старше — вот нам и лишняя причина стремиться к ясности в этом вопросе. Нам тоже, конечно, приятнее было рассказывать об очаровательном семнадцатилетнем или даже о тридцатилетнем Иосифе, чем повествовать теперь о человеке добрых пятидесяти пяти лет;

и все-таки наш долг перед жизнью и перед прогрессом — призы вать вас к верности правде. Покуда почитаемый и опекаемый детьми и внуками Иаков прибав лял к своим годам в округе Гошен еще семнадцать, чтобы достичь крайне почтенного, но еще не противоестественного возраста ста шести лет, обособленный любимец его. Исключительный Друг Фараона, превратился из зрелого мужчины в стареющего, чьи темные волосы и борода, если бы он первых не стриг и не прикрывал дорогим париком, а второй, по местному обычаю, наголо не сбривал, оказались бы с сильной проседью. Можно, однако, прибавить, что черные глаза Рахили сохранили тот приветливый блеск, который всегда доставлял удовольствие лю дям, и что вообще его таммузовский атрибут — красота — оставался, подобающе преобра зившись, верен ему — верен благодаря двойному благословенью, чьим сыном он всегда слыл:

благословен он был не только свыше, не только остроумием, но и из бездны, что лежит долу и питает росток материнской радостью жизни. Таким натурам нередко выпадает на долю даже вторая молодость, до некоторой степени возвращающая внешний облик к пройденным уже стадиям жизни;

и если в иных кривых зеркалах искусства Иосиф, стоящий у смертного одра Иакова, все еще сохраняет юношеское обличье, то такие изображенья не совсем не соответс твуют правде, поскольку за десять — пятнадцать лет до того первенец Рахили действительно был уже гораздо грузней и тучней, а к этому времени снова решительно приобрел стройность и походил на себя двадцатилетнего больше, чем на себя же сорокалетнего.

Но уж никак нельзя не назвать совершенно безответственными и безрассудными не которых фантасмагорий кисти, где сыновья Иосифа, молодые мужчины Манассия и Ефрем, предстают перед зрителями в сцене благословенья их умирающим дедом кудрявыми семии ли восьмилетними мальчиками. Ясно же, что они были тогда инфантоподобными кавалерами двадцати с лишним лет, в щегольски зашнурованной и украшенной лентами придворной одеж де, в остроносых сандалиях и с камергерскими опахалами, и непонятную вообще-то бездум ность этих картин можно извинить разве что несколькими мечтательными оборотами раннего текста, по смыслу которых Иаков взял внуков на колени или, вернее, Иосиф снял их с колен старика, после того как тот «поцеловал их и обнял их». Такое с ними обращенье было бы до вольно неприятно этим молодым людям, и очень жаль, что из-за своей тенденции остановить время для большинства лиц нашей истории, а зато Иакова сделать преувеличенно старым — стосорокасемилетним! — первоисточник дает повод для таких вздорных представлений.

Pages:     | 1 |   ...   | 23 | 24 || 26 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.