WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 22 | 23 || 25 | 26 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы ТОМАС МАНН Иосиф и его братья IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 © Томас Манн. Иосиф и его братья. Перевод с немецкого Соломона Апта. М., 1991. ...»

-- [ Страница 24 ] --

— Знаете ли вы, почему бог так с нами поступает? — спросил большой Рувим, мотнув головой, и мышцы его лица напряглись.

Они понимали, что он имел в виду. Он намекал на старую историю, причисляя эту странную находку к тем бедам, клубок которых теперь разматывался, потому что они когда то, вопреки его предостережениям (да предостерегал ли он их?), подняли руку на мальчика.

Они понимали его, потому что и сами более или менее ощущали ту же неопределенную связь. Уже одно то, что они вмешивали в дело бога и спрашивали друг друга, почему он так поступил с ними, доказывало, что у них была та же мысль. Но мыслью, считали они, следо вало и ограничиться, и незачем было Рувиму еще и мотать головой. После этого происшес твия явиться к отцу было еще труднее;

к предстоявшим признаниям прибавилось еще одно.

Симеон, Вениамин, а тут еще эта щекотливая новость, — нет, не с вознесенной главой воз вращались они на родину. Если он и ухмыльнется по поводу того, что хлеб им достался да ром, то все-таки его честь купца будет этим сильно задета, и даже перед ним они предстанут в совсем уже ложном свете.

Один раз они все одновременно вскочили, чтобы броситься к ослам и сразу же отвезти найденные деньги обратно. Но так же одновременно они отказались от этого намерения, по никли, махнули рукой и сели опять. «Нет смысла», — оказали они, подразумевая под этим, что возвращать деньги так же, если не более, бессмысленно, как бессмысленно то, что деньги вернулись к ним.

Они качали головами. Они делали это и во сне, то один, то другой, а то и несколько чело век одновременно. Они стонали во сне — не было ни одного, кто бы дважды или трижды, не ведая того, не застонал в течение ночи. Но порой на губах то у одного, то у другого из спящих появлялась улыбка, и случалось даже, что несколько человек одновременно счастливо улы бались во сне.

В НЕПОЛНОМ СОСТАВЕ Добрая весть! Иакову сообщили, что возвращаются домой его сыновья, что они при ближаются к отцовскому шатру со своими вьючными ослами, тяжело шагающими под грузом мицраимского зерна. Те, кто известил Иакова, не заметили, что возвращаются сыновья вде вятером, а не вдесятером, как отправлялись в Египет. Девять человек — это большой отряд, особенно со всеми ослами;

девять человек почти не уступают внушительностью десяти;

что одного не хватает, этого, если глядеть не очень пристально, даже и не заметишь. Не заметил этого и Вениамин, стоявший рядом с отцом перед волосяным домом (супруга Махалии и Арба фи старик держал, как маленького, за руку);

Вениамин не увидел ни девятерых, ни десятерых человек, он видел просто братьев, которые возвращались весьма представительным отрядом.

Только Иаков сразу это заметил.

Поразительно, ведь патриарху было уже под девяносто, и никак нельзя было ждать от его погасших от старости и моргающих карих глаз с бледными прожилками у нижнего века особенной зоркости. Когда дело касалось безразличных предметов — а что в эти годы не без различно! — они ею и не обладали. Но ущербность старости идет гораздо больше от души, чем от тела: достаточно, мол, видели и слышали;

не беда, если чувства и притупятся. Однако есть вещи, ради которых они неожиданно обретают вновь охотничью остроту, проворство, до стойное считающего овец пастуха, а когда дело шло о полном или неполном составе Израиля, Иаков был зорче, чем кто бы то ни было.

— Их только девять, — сказал он твердо и все же немного дрожащим голосом и указал рукой. Очень короткое мгновение спустя он прибавил:

— Нет Симеона.

— Верно, Симеона еще не видно, — отвечал Бенони, пошарив глазами. — Я тоже не нахожу его. Сейчас он, вероятно, появится.

— Будем надеяться, — сказал старик очень твердо и снова взял за руку младшего сына.

Так он дождался, чтобы они подошли к нему. Он не улыбнулся им, не сказал ни одного слова привета. Он только спросил:

— Где Симеон?

Ну вот. Он опять явно собирался поставить их в самое затруднительное положение.

— О Симеоне потом, — ответил Иуда. — Привет тебе, отец! О нем сразу и заранее скажу только, что тебе незачем о нем беспокоиться. Вот мы и вернулись из торговой поездки к своему господину.

— Но не все, — сказал он непреклонно. — Что ж, привет вам. Но где Симеон?

— Ну, он немного отстал, — отвечали они, — и сейчас его еще нет здесь. Это связано с торговой сделкой и с причудами того, кто там...

— Может быть, вы продали сына моего за зерно? — спросил он.

— Нет, нет. Но зерно, как видит наш господин, мы привезли, зерна у нас хватит, хва тит, во всяком случае, на некоторое время, и зерно очень хорошее, пшеница и нижнеегипет ский ячмень высшей марки, и у тебя будут лепешки для жертв. Это первое, что мы сообща ем тебе.

— А второе?

— Второе покажется, пожалуй, довольно-таки чудным, а то и чудесным, и впору даже, если тебе угодно, назвать это неестественным. Но мы все-таки полагали, что это тебя порадует.

Мы получили это хорошее зерно даром. То есть даром не сразу;

мы за него заплатили, и вес на ших денег священно соответствовал весу тамошних гирь. Но когда мы сделали первый привал, Иссахар нашел свои деньги у себя в торбе, а потом, представь себе, мы все нашли свои деньги, так что мы привезли и товар и деньги, чем надеемся снискать твое одобрение.

— Только моего сына Симеона вы мне не привезли. Совершенно ясно, что вы обменяли его на обыкновенную пищу.

— Что за мысли у нашего господина, и уже второй раз! Мы не способны на такие дела.

Не лучше ли нам присесть с тобой, чтобы мы спокойно успокоили тебя насчет нашего брата, но прежде насыпали тебе в руку для образца немного золотого зерна и показали тебе деньги, благо и золото и серебро тоже при нас?

— Я хочу сейчас же узнать все о моем сыне Симеоне, — сказал Иаков.

Они сели с ним кружком вместе с Вениамином и стали докладывать. Как их отделили у входа в страну и направили в суматошный город Мемпи. Как их провели сквозь ряды лежащих человекозверей в большой торговый дворец, в палату подавляющей красоты, к престолу чело века, правящего страной и подобного фараону, хлеботорговца, к которому приходит весь мир, человека своеобразного, избалованного великой властью, миловидного и с причудами. Как они склонились перед ним и согнулись перед этим другом фараона, кормильцем, и изложили ему свое дело, а он оказался двойственным человеком, приветливым и свирепым, говорил с ними то участливо, то вдруг очень сурово и заявил, — язык не поворачивается повторить это, — будто они лазутчики, высматривающие тайную наготу страны, — это они-то, десяток порядочных людей! Как они почувствовали тогда потребность объяснить ему, кто же они такие на самом деле, рассказать, что все они торжественным образом сыновья одного человека и человек этот, друг бога, живет в стране Ханаан, и что, собственно, их не десять, а торжествен ным образом двенадцать;

только один из них пропал в детстве, а младший дома, при отце. Как потому только, что сами они уже не молоды, этот человек, властелин страны, не верил, что их отец еще жив, — его пришлось заверять в этом дважды, ибо в земле Египетской не знают, вероятно, такого долголетия, какое являет их дорогой господин, там люди гибнут, вероятно, быстро от дурацкого своего распутства.

— Довольно об этом, — сказал Иаков. — Где мой сын Симеон?

К нему, отвечали братья, они и переходят, вернее, скоро перейдут. Ибо сначала, волей неволей, они должны перейти к другому лицу, и можно только пожалеть, что он сразу не по ехал с ними, вопреки их желанью и предложенью;

тогда они, по всей вероятности, вернулись бы сегодня в полном составе;

тогда у них было бы сразу налицо доказательство, которого пот ребовал этот недоверчивый человек. Ибо, обвинив их в соглядатайстве, он не отступился от своей блажи и, не веря им на слово, что происхождение их столь торжественно, потребовал, чтобы они представили ему младшего брата, — а если не представят, значит, они соглядатаи.

Вениамин засмеялся.

— Отвезите меня к нему! — сказал он. — Мне любопытно поглядеть на этого любо пытного человека.

— Молчи, Бенони, — строго оборвал его Иаков, — прекрати свой ребяческий лепет!

Разве таким карапузам пристало вставлять слово в подобном совете? Я все еще ничего не услыхал о своем сыне Симеоне.

— Нет, услыхал, — сказали они. — Если бы ты захотел, господин, если бы ты избавил нас от тягостной обстоятельности, ты мог бы уже знать о нем все.

Ведь совершенно ясно, продолжали братья, что, находясь под таким подозрением и при няв это условие, они уже не могли так просто уехать — и притом с хлебом. Пришлось оста вить заложника. Сначала этот человек хотел задержать их всех и послать за их оправданием лишь одного;

но благодаря своему красноречию они заставили его изменить это решение и отпустить их пока что с хлебом, задержав только одного, Симеона.

— И таким образом ваш брат, мой сын Симеон, оказался в долговом рабстве в служиль не египетской, — сказал Иаков угрожающе-сдержанно.

Домоправитель владыки этой страны, отвечали они, добрый, спокойный человек, заве рил их, что заложник будет жить не в таких уж плохих условиях и что связан он будет лишь временно.

— Лучше чем когда-либо, — сказал Иаков, — я понимаю теперь, почему я медлил раз решить вам эту поездку. Вы прожужжали мне уши своими разговорами о том, как вам хочется поехать в Египет, а когда я наконец дал согласие, вы злоупотребляете моей уступчивостью и возвращаетесь не все, оставив лучшего из вас в когтях тирана.

— Ты не всегда так благоприятно отзывался о Симеоне.

— Владыка небес, — сказал он, глядя вверх, — они обвиняют меня в том, что я не ценил второго сына Лии, воинственного героя! Они делают вид, будто это я продал его за меру муки, бросил в пасть Левиафана ради корма для их детенышей, — я, а не они! Как я благодарен тебе за то, что ты хотя бы дал мне силу устоять под их натиском и не уступить их легкомыслию, когда они хотели взять с собой и одиннадцатого, самого младшего! С них стало бы, что они вернулись бы ко мне без него и ответили мне: «Ведь он для тебя не так уж много и значил!» — Напротив, отец! Если бы мы поехали все и младший был с нами и мы могли бы пред ставить его владыке страны, поскольку его-то он и потребовал, мы вернулись бы в полном составе. Но ничего не потеряно, ибо стоит нам привезти Вениамина и поставить его перед этим хлеботорговцем фараона в палате Кормильца, как Симеон будет свободен и к тебе воз вратятся оба — и малыш и герой.

— Другими словами: просадив Симеона, вы хотите теперь вырвать у меня из рук и Ве ниамина, чтобы отвезти его туда же, где Симеон.

— Мы хотим сделать это из-за блажи тамошнего владыки, чтобы оправдаться и вызво лить заложника свидетельством своей честности.

— Ах вы изверги! Вы крадете у меня моих детей и только о том и думаете, как бы раздро бить Израиль. Нет Иосифа, нет Симеона, а теперь вы хотите взять и Вениамина. Вы завари ваете кашу, а я ее расхлебываю, и мне это надоело!

— Нет, господин, ты излагаешь дело неверно! Вениамин вовсе не будет отдан в придачу к Симеону, наоборот, оба вернутся к тебе, как только мы представим тому человеку нашего младшего в доказательство своей правоты. Мы покорнейше просим тебя, отпусти с нами Ве ниамина, чтобы вызволить Симеона и чтобы Израиль был опять в полном составе.

— В полном составе? А где Иосиф? Вы, не обинуясь, требуете от меня, чтобы я послал и вот этого вслед за Иосифом. Я отвечаю отказом.

Тут загорячился старший из них, Рувим, он вскипел, как вода, и сказал:

— Послушай теперь меня, отец! Выслушай меня одного, главного среди них! Отпусти мальчика не с ними, а только со мной. Если я не возвращу его тебе, пусть постигнут меня всякие беды. Если я не возвращу его тебе, убей двух моих сыновей, Ханоха и Фаллу. Убей их, повторяю, собственноручно у меня на глазах, и я бровью не поведу, если не сдержу слова и не выручу заложника!

— Ну, что ж, бушуй, бушуй! — отвечал ему Иаков. — Где ты был, когда на моего кра савца напал кабан, сумел ли ты защитить Иосифа? Зачем мне твои сыновья, разве я ангел губитель, чтобы убивать их, раздробляя Израиль еще и собственноручно? Я по-прежнему от казываюсь выполнить ваше требование и отпустить с вами моего сына, ибо брат его умер и он остался один у меня. Если бы с ним что-нибудь случилось в дороге, мир стал бы таким, что седина моя сошла бы с печалью во гроб.

Они переглянулись, сжав губы. Мило, нечего сказать, — он назвал Вениамина «своим сыном», а не их братом, и заявил, что тот остался один у него.

— А Симеон, твой герой? — спросили они.

— Я хочу сидеть здесь один, — отвечал он, — и скорбеть о нем. Разойдитесь!

— Сыновнее тебе спасибо за беседу и за прощание! — сказали они, покидая его.

Вениамин тоже пошел с ними;

он гладил по плечу то одного, то другого своей коротко палой рукой.

— Не досадуйте на его слова, — просил он, — и не злитесь на его гордый нрав! Вы думаете, я польщен и горжусь тем, что он называет меня своим сыном, единственным остав шимся у него, и не соглашается отпустить меня с вами? Ведь он же, я знаю, никогда не забу дет мне, что Рахиль умерла из-за моего появления на свет, и жить под надзором мне вовсе не весело. Подумайте, как много времени понадобилось ему, чтобы превозмочь себя и отпустить вас без меня, и посудите, как вы ему дороги! Так вот, теперь ему опять понадобится лишь не которое время, чтобы уступить вам и послать меня с вами к этому человеку, ибо он не оставит, не сможет оставить нашего брата в руках язычников, а кроме того — надолго ли хватит пищи, которую вы, умники, сумели бесплатно получить там внизу? А потому не волнуйтесь! Я, ма лыш, еще поеду. Но теперь расскажите мне немного об этом суровом хлеботорговце, который так гадко вас обвинил и так прихотливо потребовал младшего брата. Мне впору, пожалуй, и возгордиться тем, что он непременно хочет видеть меня и ждет моего свидетельства. С чего бы это вдруг? Самый, вы говорите, главный? И выше всех живущих внизу? Какого он вида и как говорит? Ничего тут нет удивительного, если у меня вызывает такое любопытство человек, у которого вызывает такое любопытство моя особа.

ИАКОВ БОРЕТСЯ У ИАВОКА И правда, что такое год в этой истории, и кто тут станет скупиться, у кого не хватит на нее времени и терпения! Терпелив был Иосиф, который пока что должен был жить, занимаясь государственными и торговыми делами в земле Египетской. Терпеливо волей-неволей отно сились к упрямству Иакова братья, терпелив был и Вениамин, сдерживавший свое любопытс тво к поездке в Египет и к любопытному хлеботорговцу. Нам лучше, чем всем им, — отнюдь, однако, не потому, что мы уже знаем, как все было. Это скорее наш минус по сравнению с теми, кто жил в этой истории, кто испытал ее на себе;

ибо нам приходится создавать живой интерес там, где никаких законных оснований для него нет. Преимущество наше перед ними состоит в том, что нам дана власть над мерой времени и мы можем удлинять ее и сокращать как нам заблагорассудится. Нам не нужно отбывать год ожидания во всей его повседневности, как отбывал свои семь Иаков в Месопотамии. Ведя повествование, мы вправе просто сказать:

прошел год — и пожалуйста, год прошел, и Иаков смягчился.

Ведь общеизвестно, что дела водные тогда долго еще не налаживались и засуха по-пре жнему угнетала страны, лежащие окрест нашей истории. Каких только дьявольских повторе ний не бывает на свете, и как это задевает честь Случая, если он, такой вообще-то любитель разнообразия и скачков от блага к беде и наоборот, вдруг, как одержимый, с бесовским хихи каньем, творит одно и то же множество раз подряд! В конце концов ему все-таки приходится сделать обратный скачок — он уничтожил бы сам себя, если бы так продолжалось всегда. Но безумствовать он может долго, и семикратное безумие — это, по большому счету, не такая уж редкость.

Рассказав о движении облаков между морем и мавританскими Альпами, где находятся истоки Нила, мы, честно говоря, объяснили лишь, как это получилось, но не объяснили поче му. Ибо, задавая вопрос «почему?», никогда не дойдешь до конца. Причины любого явления подобны песчаным кулисам на взморье: одна всегда заслоняет собой другую, и причина, на которой можно было бы остановиться, теряется в бесконечности. Кормилец не вырос и не разлился, потому что в мавританских горах не было дождей. А дождей не было там потому, что их не было и в Ханаане, в Ханаане же дождей не было по той причине, что море не рождало облаков, причем не рождало их семь или по меньшей мере пять лет подряд. Почему?

На то есть высшие причины, это связано уже с космосом и со светилами, которые, не сомненно, определяют у нас погоду и ветры. Вот, например, пятна на солнце — причина весь ма уже отдаленная. Но что солнце — не последняя и не самая высокая инстанция, это знает любой ребенок, и если уж Аврам отказался поклоняться ему как первопричине, то нам и по давно зазорно остановиться на нем. Есть во вселенной высшие силы, низводящие царствен ный покой солнца до подчиненного движения, да и столь влиятельные пятна на его лике сами представляют собой «почему», конечное «потому что» которого отнюдь не заключено в этих высших или еще более высоких, чем эти высшие, системах. Окончательное «потому что» за ключено или, лучше сказать, восседает на троне, по-видимому, в такой дали, которая и близка, потому что в ней уже едины далекое и близкое, причина и следствие;

это там мы находим себя, теряя себя, и это там, по нашему предположению, находится средоточие замыслов, отказыва ющееся порой, ради своих целей, от жертвенных лепешек.

Засуха и дороговизна продолжали свирепствовать, и не потребовалось даже полного го дового оборота, чтобы Иаков смягчился. Пища, которую таким приятным и вместе жутким образом получили даром его сыновья, была съедена;

ее оказалось немного на столько людей, а новой купить на месте ни за какие деньги нельзя было. И уже на несколько месяцев раньше, чем в прошлом году, Израиль завел тот разговор, которого ждали братья.

— Не находите ли вы, — сказал он, — противоречия и несогласия между моим бо гатством, которое я, сломав пыльные запоры Лаванова царства, сохранил и умножил, и этой бедой, что у нас опять уже нет ни семян для посева, ни печева и ваши дети плачут и просят хлеба?

Да, отвечали они, такие уж времена.

— Странные это времена, — сказал он, — если у человека целая орава взрослых сыно вей, которых он не преминул родить себе с божьей помощью, и они сидят на своих седалищах и не шевельнутся, чтобы поправить дела.

— Это ты так говоришь, отец. А что делать?

— Что делать? В Египте, как я слышу со всех сторон, торгуют зерном. Почему бы вам не отправиться в путь, не спуститься туда и не привезти нам немного хлеба?

— Верно, отец, мы-то поехали бы. Но ты забываешь, что заявил нам там внизу насчет Вениамина владыка: мы не увидим его лица, если с нами не будет нашего младшего брата, которого мы не смогли представить ему в доказательство своей честности. Этот человек, по видимому, звездочет. Он сказал, что солнце может скрыть одного из двенадцати, но не двоих сразу, и что он не взглянет на нас, покуда перед ним не предстанет одиннадцатый. Отпусти с нами Вениамина, и мы поедем.

Иаков вздохнул.

— Я знал, — сказал он, — что так и будет и что вы снова начнете мучить меня из-за этого ребенка.

И он стал громко бранить их:

— Несчастные глупцы! Кто вас тянул за язык, кто заставлял вас выбалтывать ему свои обстоятельства, чтобы он знал, что у вас есть еще один брат, мой сын, и мог его потребовать?

Если бы вы, храня достоинство, ограничились делом и не болтали, он не узнал бы о Вениамине и не мог бы назначить платой за муку для лепешек кровь моего сердца. Вы заслуживаете того, чтобы я вас всех проклял!

— Не делай этого, господин, — сказал Иуда, — что станется тогда с Израилем? Пойми, что мы были в трудном положенье и вынуждены были говорить ему правду, ибо он пристал к нам со своим подозрением и допрашивал нас о нашей родне! А допрашивал он нас очень под робно, он допытывался: «Жив ли еще ваш отец?», «Есть ли у вас еще один брат?», «Хорошо ли живется вашему отцу?» И когда мы сказали ему, что живется тебе не так хорошо, как подо бало бы, он стал громко бранить нас, рассердившись за то, что мы допустили это.

— Гм, — сказал Иаков и погладил свою бороду.

— Нас испугала, — продолжал Иуда, — его строгость и пленило его участие. Ведь это же не пустяк, если к тебе относится с таким заботливым участием важное лицо, от ко торого ты сейчас зависишь. Это открывает душу человека и делает его общительным, а то и болтливым.

Да и как можно было догадаться, спросил Иегуда, что тот сразу потребует их брата и прикажет им: «Доставьте его сюда!» Говорил в этот раз преимущественно Иуда, спорщик испытанный. Так было у них зара нее решено на тот случай, если Иаков покажет, что он смягчился;

ибо Ре’увим отпал, после того как разбушевался и ляпнул, чтобы Иаков убил двух его сыновей, а Левию, хотя потеря близнеца была для него тяжким ударом и превратила его как бы в половину человека, при ходилось помалкивать из-за Шекема. Иуда говорил превосходно, мужественным тоном и убедительно.

— Израиль, — говорил он, — сделай над собой усилие, даже если тебе придется бо роться с самим собой до рассвета, как когда-то с другим! Это поистине час Иавока, так по кажи же себя героем божьим. Пойми, этот человек внизу непреклонен. Мы не увидим его, и третий сын Лии сгинет в служильне, да и о хлебе тоже нечего и думать, если Вениамина с нами не будет. Я, твой лев, знаю, как трудно тебе отпустить в дорогу залог Рахили, который «всегда был дома», и отпустить притом в Страну Ила и мертвых богов. К тому же ты, вероятно, не до веряешь этому человеку, этому владыке страны, подозревая, что он готовит нам западню и не выпустит ни младшего, ни заложника, а может быть, и никого из нас. Но я — а я знаю людей и не жду особого добра ни от высших, ни от низших — я говорю тебе: не таков этот человек, и я убежден, я даю голову на отсечение, — он не собирается заманивать нас в западню. Да, он человек чудной и скользкий, но он располагает к себе, и при всех его заблуждениях в нем нет неискренности. Я, Иуда, ручаюсь за него, как ручаюсь за вот этого, за твоего сына, наше го младшего брата. Отпусти его со мной, и я буду ему отцом и матерью, как ты, и в дороге, и там внизу, чтобы нога его не споткнулась о камень, а пороки Египта не осквернили его души.

Доверь его моей руке, и мы наконец отправимся в путь, и живы будем, и не умрем, и мы, и ты, и дети наши! Ты потребуешь его из моих рук, и если я не приведу его к тебе и не поставлю его перед лицом твоим, то останусь я виновным перед тобою во все дни жизни. Как он сейчас с то бой, так он и будет с тобой, и он мог бы уже давно быть с тобою снова, тогда как сейчас он все еще с тобой, ибо если бы мы не медлили, мы бы уже дважды успели вернуться с заложником, со свидетелем и с хлебом!

— Дайте мне, — отвечал Иаков, — подумать до утренней зари.

А наутро он сдался и внутренне согласился отпустить Вениамина в дорогу, не в какой нибудь Шекем, до которого можно было доехать за несколько дней, а далеко вниз, на рас стояние добрых семнадцати дней пути. У него были красные глаза, и он всячески показывал, каких душевных усилий стоило ему это вынужденное решение. Но так как он не притворялся, а действительно изо всех сил боролся с тяжелой необходимостью и теперь только величаво, скорбно и ярко это показывал, его вид произвел на всех очень большое впечатление, и люди взволнованно говорили друг другу: «Глядите, Израиль превозмог себя этой ночью!» Склонив голову к плечу, он сказал:

— Если уж тому суждено быть, если так уж написано на медных скрижалях, что все должно пасть на меня, сделайте это и поезжайте, я согласен. Возьмите с собой в подарок этому человеку, чтобы смягчить его сердце, самых лучших плодов этой земли, которыми она славится: бальзама, астрагала, густого виноградного меда, чтобы он прихлебывал его с водой или подслащивал им сладкие блюда, и скажите ему, что это пустяк! Возьмите также двойное количество денег, чтобы заплатить за новый товар и за прежний, ибо, насколько я помню, в первый раз ваше серебро оказалось снова у вас в мешках, — вдруг это оплошность. И возь мите Вениамина, — да, да, вы не ослышались, возьмите его и отвезите к этому человеку, я со гласен! Я вижу по вашим лицам, что вы смущены моим решением, но оно принято, и если уж суждено Израилю быть бездетным, он готов быть бездетным. Но пусть Эль Шаддаи, — вос кликнул он, воздев руки к небу, — пусть он даст вам найти милость у человека того, чтобы он отпустил вам и другого брата вашего, и Вениамина! Господи, лишь взаймы я даю его тебе на эту поездку, пусть не будет между нами никаких недоразумений, я не приношу его тебе в жер тву, чтобы ты проглотил его, как другое мое дитя, я хочу, чтобы он вернулся ко мне! Помни, господи, завет, по которому душа человеческая освящается и облагораживается в тебе, а ты в ней! Не останься. Всемогущий, позади чувствительной души человеческой, похитив у меня мальчика в поездке и бросив его на растерзание этому чудищу, а сдержись, молю тебя, и чес тно возврати мне одолженное, — и я паду перед тобой ниц и сожгу тебе лучшие куски, чтобы усладить твое обонянье!

Вознеся к небу такую молитву, он вместе с Елиезером (собственно, Дамасеком) при нялся снаряжать в дорогу сына смерти, которому собирал пожитки, как мать;

ибо уже на сле дующее утро братья должны были тронуться в путь, чтобы поспеть в Газу до отправления ка равана, который там собирался, и это вполне отвечало радостному нетерпению Бенони, как нельзя более счастливого, что наконец-то кончится это его символическое затворничество, это его всегдашнее пребывание дома в знак невиновности, и он наконец-то увидит мир. Он не прыгал перед Иаковом и не бил землю пятками, потому что ему было не семнадцать, как тогда Иосифу, а около тридцати и он не хотел ранить это патетическое сердце своей радостью по поводу расставанья;

и потому еще, что прыгать ему не позволяла лежавшая на нем тень мате реубийства, а из своей роли он не смел выходить. Но уж зато перед своими женами и детьми он вовсю хвастался дарованной ему свободой передвиженья и тем, что поедет в Мицраим, чтобы освободить Симеона своим прибытием, ибо один только он способен добиться этого от властелина страны.

Сборы же могли быть такими недолгими потому, что все необходимое для поездки че рез пустыню путешественникам предстояло закупить в Газе. Покамест главную их поклажу составляли подарки тюремщику Симеона, египетскому хлеботорговцу, принесенные из кла довых молодым Елиезером: ароматные смолы, виноградный сироп, мирра, орехи и фрукты.

Для этих даров, прекрасными качествами которых славилась родившая их земля, был выделен особый осел.

На заре отправлялись братья во второе путешествие — в том же числе, что и в первый раз, ибо их стало на одного меньше и на одного больше. Вокруг них толпились домочадцы, а братья стояли внутри этого круга, держа за недоуздки ослов. В самой же середине стоял Иаков и обнимал то, что у него осталось от первой возлюбленной. Люди затем и собрались, чтобы поглядеть, как прощается Иаков со своим береженым, и возвысить душу зрелищем величавой боли разлуки. Долго не отпускал он от себя младшего сына, он повесил ему на шею собственный талисман, он что-то бормотал, прижавшись к его щеке и глядя вверх. А братья, с горькой и терпеливой усмешкой, глядели в землю.

— Это ты. Иуда, — сказал он наконец во всеуслышание, — это ты поручился за него и сказал мне, чтобы я потребовал его из твоих рук. Так знай же: ты освобожден от своего поручительства. Пристало ли человеку ручаться за бога? Не на тебя уповаю, ибо как воспро тивишься ты гневу господню? Я уповаю на него одного, на утес и на пастыря, что он вернет мне вот этого, которого я с верой вручаю ему. Знайте все: он не изверг, который глумится над сердцем человеческим и, бесчинствуя, втаптывает его в грязь. Он великий бог, чистый и светлый, он бог завета и доверия, и если уж человек должен ручаться за него, то ты мне для этого не нужен, мой лев, я сам поручусь за его верность, и он не посрамит моего поручитель ства. Поезжайте, — сказал он и отстранил от себя Вениамина, — во имя бога, милосердного и верного бога! Но все-таки присматривайте за ним! — добавил он дрогнувшим голосом и повернулся к своему дому.

СЕРЕБРЯНАЯ ЧАША Когда на этот раз Иосиф-кормилец вернулся домой из присутствия с известием в сердце, что десятеро путников из Ханаана миновали границу, его управляющий Маи-Сахме сразу же догадался обо всем по его виду и спросил:

— Ну, что ж, Адон, видно, срок исполнился и ожидание кончилось?

— Исполнился срок, — отвечал Иосиф, — кончилось ожидание. Все произошло так, как должно было произойти, и они явились. Они будут здесь на третий день от сегодняшнего, и с малышом, — сказал он, — с малышом! Божья эта история некоторое время не двигалась, и нам пришлось ждать. Но ход событий не прекращается и тогда, когда кажется, что история остановилась, и солнечная тень совершает свой путь незаметно. Нужно только спокойно до вериться времени, почти не заботясь о нем, — этому научили меня еще измаильтяне, с кото рыми я путешествовал, — и оно само даст всему созреть и ко всему подведет.

— Значит, — сказал Маи-Сахме, — надо многое обдумать и подробно наметить про долженье этой игры. Угодно ли тебе, чтобы я что-нибудь предложил?

— Ах, Май, как будто я давно уже всего не продумал и не подготовил, как будто я жалел свои силы, когда сочинял! Все пойдет так, словно это уже записано и нужно только по-писа ному сыграть. Неожиданностей тут не будет, будет лишь умиление при виде того, как знакомое становится действительностью. К тому же на этот раз я совсем не волнуюсь, у меня просто празднично на душе, оттого что мы переходим к дальнейшему;

разве что при мысли о словах «Это я» у меня начинает немного сильнее стучать сердце, да и то страшно мне не за себя, а за них — для них следовало бы тебе, пожалуй, приготовить свою шипучку.

— Не премину, Адон. Но хоть ты и не хочешь слышать никаких советов, я все-таки со ветую тебе: будь осторожен с малышом! Он не только наполовину твоей крови, он единокров ный твой брат, и тут, насколько я тебя знаю, ты можешь не совладать с собой и выдать себя.

Кроме того, самый младший всегда самый хитрый, и вполне может случиться, что твое «Это я» он побьет своим «Это ты» и испортит тебе всю игру.

— Ну, а если это и случится. Май?! Я даже не против такой замены. Вот было бы смеху!

Так дети, бывает, сначала нагромоздят что-нибудь, а потом вдруг опрокинут одним махом и радуются. Но я не разделяю твоего опасения. Чтобы такой малыш сказал в лицо другу фара она и наместнику Гора: «Ба, да ведь ты же не кто иной, как брат мой Иосиф!» Это было бы наглостью! Нет, уж эти слова роли останутся за мной.

— Ты снова примешь их в Великом Присутствии?

— Нет, на этот раз здесь. Я хочу отобедать с ними, их нужно позвать к столу. Припаси мяса и приготовь кушаний, мой управляющий, на одиннадцать гостей больше, чем ожидается в этот день, третий от сегодняшнего. Кто приглашен на послезавтра?

— Несколько почетных глав города, — отвечал Маи-Сахме, справляясь с табличкой. — Его преподобие Птахотпе, чтец из храма Птаха;

воитель владыки, начальник здешнего гарни зона бога Энтеф-окер;

первый землемер и межевальщик Па-неше, сосед моего господина по каменной гробнице;

и несколько книговодов из Великого Продовольственного Присутствия.

— Отлично, им будет в диковинку пообедать с чужестранцами.

— Боюсь, что слишком в диковинку, Адон. Ведь. к сожалению, позволь тебе напомнить, приходится считаться с обычаями, относящимися к еде, и с некоторыми запретами. Кое-кому может показаться предосудительным есть хлеб вместе с иврим.

— Ах, оставь, Май, ты говоришь, как какой-то Дуду, — так звали одного карлика, блюс тителя правил! Уж я-то знаю своих египтян — станут они бояться, как же! Тогда уж им сле довало бы бояться есть и со мной, ведь ни от кого не секрет, что в детстве я пил не нильскую воду. Но есть еще и фараонов перстень «Будь как я», он все побивает. С кем я обедаю, того они тоже найдут подходящим для себя сотрапезником, и помимо всего прочего, существует учение фараона, что все люди — любимые дети его отца, а всякий, кто хочет преуспеть при дворе, не устает восхищаться этим учением. Впрочем, для соблюдения формы, ты подай нам пищу особо: египтянам особо, братьям особо и мне особо. А братьев моих посади точно по старшинству, — первым большого Рувима, а последним Бенони. Смотри, не ошибись, я их еще раз назову тебе по порядку, запиши на табличку.

— Хорошо, Адон. Только это опасно. Как им не удивиться, что ты так точно знаешь, кто у них за кем идет?

— Кроме того, поставь передо мной мою чашу, в которую я заглядываю, серебряную гадальную чашу.

— Так, так, чашу. Ты хочешь при них угадать по ней, когда они родились?

— И на это она тоже годится.

— Я хотел бы, Адон, погадать с ее помощью и по виду, который примут в чистой воде несколько кусочков золота и несколько точеных камешков, узнать, что ты замыслил и как ты собираешься подвести эту историю к словам своего самораскрытия. Боюсь, что, не зная этого, я буду тебе плохим слугой;

а я должен быть хорошим слугой и помощником, чтобы не занимать без толку место в этой истории, в которую ты меня так любезно принял.

— Ты им и будешь, мой управляющий. Как же иначе? Но для начала поставь передо мной чашу, по которой я иногда, шутки ради, гадаю!

— Чашу, да, да, чашу, — сказал Маи-Сахме с таким выражением глаз, словно пытался что-то вспомнить. — Итак, они приведут к тебе Вениамина, и ты увидишь среди братьев свое го братца. Но ведь после того, как ты отобедаешь с ними и наполнишь их мешки во второй раз, они же заберут с собой младшего и поедут с ним домой к вашему отцу, а ты так и останешься ни с чем?

— Зорче гляди в чашу. Май, получше вглядывайся в воду! Да, они снова уедут, но, может быть, они что-то забудут, из-за чего им придется вернуться?

Начальник темницы покачал головой:

— Или, может быть, они возьмут с собой что-то, чего мы хватились и из-за чего, пог навшись за ними, вернем их?

Маи-Сахме глядел на него круглыми глазами, высоко подняв черные брови, и постепен но маленький его рот расцвел улыбкой. Когда у мужчины такой маленький рот и он им улыба ется, то улыбка его, даже если это человек коренастый и полный, очень похожа на женскую, и совершенно по-женски, изящно и не без очарования, улыбнулся сейчас при всей черноте своей бороды Маи-Сахме. По-видимому, он что-то увидел в чаше, ибо лукаво и понимающе подмигнул Иосифу, а тот, подмигнув ему в свою очередь, поднял руку и утвердительно-одобри тельно похлопал Май по плечу;

и Май, хотя это было недопустимой вольностью — но ведь в конце концов Иосиф когда-то был каторжником в его остроге, — Май тоже поднял руку, что бы похлопать по плечу своего господина, и они довольно долго стояли так, подмигивая один другому и хлопая друг друга по плечу, в добром согласии насчет дальнейшего хода праздничной этой истории.

ЗАПАХ МИРТА, ИЛИ ОБЕД С БРАТЬЯМИ А она пошла следующим образом и разыгрывалась, не пропуская ни одного своего часа, вот как. Сыновья Иакова прибыли в Менфе, дом Птаха, и остановились на прежнем постоялом дворе, довольные, что благополучно доставили Вениамина, которого в течение всего почти семнадцатидневного пути всячески ублажали и опекали — из почтения к чувс твам Иакова и потому, что Вениамин был важней их всех, поскольку именно его потребова ли в свидетели и без него они не увидели бы лица этого двойственного хлеботорговца и не вызволили бы Симеона. Это были достаточно веские причины, чтобы беречь малыша как зеницу ока, обеспечивая его всем необходимым в первую очередь и охраняя его, как драго ценную воду: на переднем плане был страх перед здешним правителем, на заднем — страх перед отцом. Но на самом заднем плане имелась еще и третья причина этого рвения: уха живая за Вениамином, они хотели загладить свою вину перед Иосифом. Ибо мысль о нем и об их злодеянии, столь долгое время дремавшая, снова проснулась у них у всех после их первого путешествия и всего, что тогда случилось;

она поднялась из-под пластов времени, словно только вчера они уничтожили одно из колен Израилевых и продали своего брата.

Это висело над ними, как позднее возмездие, они ощущали это как руку, которая тянет их к ответу, и ревностная забота о втором сыне Рахили казалась им еще наилучшим способом отстранить эту руку и разогнать духов мщения.

Они надели на него красивый пестрый наряд с бахромой и напусками, чтобы представить его в нем владыке страны, намаслили его похожие на шапку из выхухоли волосы, чтобы они не топорщились, превратись поистине в сверкающий шлем, и удлинили ему глаза заострен ной кисточкой. Но когда в Великом Присутствии Выдачи и Снабжения, куда они обратились, их направили в собственный дом Кормильца, они испугались, ибо все неожиданное, все, что шло не так, как они представляли себе, пугало их и казалось им предвестием новых зловещих осложнений. В чем тут было дело, почему их поставили в такое особое положение, что даже на прием они должны были идти в частные покои? Добрый это знак или дурной? Может быть, это связано с теми деньгами, что каким-то темным способом вернулись к ним в прошлый раз, и теперь темное это дело, может быть, обратят против них, и, значит, они попались в ловуш ку и всех их за неплатеж заключат в тюрьму, и все одиннадцать будут рабами? Темные эти деньги они привезли с собой вместе с новым обменным металлом, но это мало их успокаи вало. Они испытывали большое искушение повернуть назад, не показываться ему на глаза, спастись бегством — из страха прежде всего за Вениамина, который, однако, ободрял их и смело настаивал на том, чтобы они отвели его к хлеботорговцу, ибо он, Вениамин, умастился и нарядился и у него нет оснований скрываться от этого человека;

да ведь и у них, говорил он, нет таких оснований, поскольку деньги вернулись к ним лишь по недоразумению, а если ты невиновен, то незачем и вести себя так, словно ты виноват.

Немного виноватым, говорили они, виноватым вообще, если и не в чем-то определен ном, всегда себя чувствуешь, а потому и в том случае, когда ты как раз не виноват, чувствуешь себя тоже не совсем хорошо. Впрочем, ему, малышу, легко говорить: он ведь всегда невинно сидел дома, и ему, понятно, не случалось находить у себя в мешке темные деньги, тогда как они, которым вечно приходилось шататься по свету, не могли начисто избежать вины.

Столь общую вину, утешал их Бенони, этот человек, конечно, простит;

ведь он же до статочно вращается в мире. С деньгами же дело чистое, хотя и темное, да и приехали-то они сюда, в частности, затем, чтобы их возвратить. А кроме того, нужно вызволить Симеона, это они знают не хуже, чем он, Вениамин, и купить еще хлеба. О возвращенье и бегстве нечего, следовательно, и думать, ибо тогда они прослывут здесь не только ворами, но и соглядатаями и вдобавок станут братоубийцами.

Все это, как и то, что они обязаны рисковать, даже если им всем грозит рабство, братья знали не хуже, чем он. Прекрасные дары Иакова, которые они привезли с собой, образцы плодов, составлявших славу их края, придали им бодрости, и они решили первым делом по говорить с коренастым, недвусмысленно добродушным домоправителем, если им удастся его разыскать.

Это им легко удалось. Ибо когда они подъехали к находившемуся в Прекрасном Кварта ле особняку хлеботорговца и, спешившись в каменных воротах, повели ослов мимо зеркаль ного пруда к дому, с террасы, навстречу им, уже спускался этот внушавший доверие человек;

он сказал им: «Добро пожаловать», похвалил их за то, что они хоть и не так скоро, но сдержа ли слово, и сразу же пожелал увидеть их младшего, которого и оглядел со всех сторон круг лыми своими глазами, приговаривая: «Молодцом, молодцом!» Он велел своим людям отвести ослов на задний двор, а тюки со славными плодами земли Ханаанской отнести в дом и повел братьев вверх по широкой лестнице, и они тут же, робея и волнуясь, завели с ним разговор о деньгах.

Некоторые заговорили об этом, как только его увидели, чуть ли не издали, — им не тер пелось.

Господин домоправитель, говорили они, дорогой господин главноуправляющий, так, мол, и так, это непонятно, но так уж случилось, и вот двойная толика денег, они люди честные. Они тогда нашли, да, нашли, заплаченные сребреники у себя в торбах, и все это время их угнетала темная эта находка. Но вот она снова здесь, полным весом, вместе с другими деньгами, платой за новую пищу. Его повелитель, друг фараона, ведь не поставит им этого в вину и не пригово рит их к наказанию?

Так говорили они наперебой, хватая его даже за руки от волненья и клятвенно уверяя его, что они не войдут в прекрасную дверь дома, если он, со своей стороны, не поклянется им, что его господин не устраивает им подвоха из-за этого досадного происшествия и не взыщет с них за него.

Он же, само спокойствие, успокаивал их и говорил:

— Не волнуйтесь, друзья, и не бойтесь, все в порядке. А если случившееся и не в поряд ке вещей, то это приятное чудо. Мы свои деньги получили, нам этого достаточно, и у нас нет никаких оснований устраивать вам подвох. Ваш рассказ наводит меня только на одну мысль — что ваш бог и бог вашего отца шутки ради положил вам в мешки клад — никакого другого объяснения мой разум не находит. Вероятно, вы ему благочестно и ревностно служите, и он пожелал показать вам наконец свою признательность, — ну, что ж, его можно понять. Но вы, мне кажется, очень взволнованы, это нехорошо. Я велю приготовить вам ножные ванны, во первых, из гостеприимства, — ведь вы наши гости и будете обедать с другом фараона, — а кроме того, ножная ванна оттягивает кровь от головы и умиротворяет рассудок. Войдите же и прежде всего поглядите, кто ждет вас в палате!

А в палате стОял их брат Симеон, не связанный, нисколько не спавший с тела и не осу нувшийся, а такой же здоровенный, как всегда;

ему, как радостно сообщил он окружившим его братьям, жилось хорошо, и он вполне сносно для заложника коротал дни в одной из комнат Великого Присутствия, не видя, правда, больше лица Мошеля и тревожно гадая, вернутся ли они, — но всегда подкрепляясь хорошей едой и хорошим питьем. Они извинились перед вторым сыном Лии за то, что так долго не возвращались — из-за упрямства Иакова, как он, надеются они, понимает;

и он понимал их и был рад им, особенно своему брату Левию;

ибо одному забияке очень недоставало другого, и если они не целовались и не обнимались, то зато они то и дело, не щадя сил, пинали друг друга кулаками в плечо.

И вот все братья сели, помыли ноги, а потом управляющий отвел их в палату, где де лались приготовления к обеду, — изобиловавшую цветами, столовыми украшениями и пре красной посудой, и стал помогать им раскладывать на длинном поставце у стены, напоказ господину, привезенные ими подарки, пряности, мед, орехи и фрукты. Вскоре, однако, Маи Сахме пришлось отлучиться, ибо как раз в это время прибыл на обед Иосиф с приглашен ными египтянами, пророком Птаха, воителем владыки, начальником землемеров и книгове дами. Он вошел с ними в столовую и сказал: «Здравствуйте, приятели!» А братья пали ниц как подкошенные.

Несколько мгновений он стоял молча, потирая лоб кончиками пальцев. Потом пов торил:

— Здравствуйте, друзья! Встаньте же передо мной и покажите мне свои лица, чтобы я вас узнал. Ибо вы, как я могу заключить, узнали меня и видите, что я главный хлеботорговец Египта, тот самый, которому пришлось быть суровым с вами ради этой драгоценной страны.

Но вы успокоили и убедили меня в своей правоте, возвратившись в должном количестве, так что теперь все братья вместе и все на месте. Это прекрасно. Вы заметили, что я говорю с вами на вашем языке? Да, теперь я могу на нем говорить. Когда вы были здесь в прошлый раз, я обнаружил, что не понимаю по-еврейски, и очень на это досадовал. Поэтому, пока вы отсутс твовали, я изучал еврейский язык. Такой человек, как я, изучает язык в два счета. Так как же ваши дела? Прежде всего — жив ли еще ваш старый отец, о котором вы мне рассказывали, и хорошо ли ему живется?

Твоему рабу, отцу нашему, отвечали они, живется довольно хорошо, и он еще живет сво ей торжественной жизнью. Он был бы очень тронут этим любезным вопросом.

И они снова припали лбами к каменным плитам пола.

— Перестаньте, — сказал он, — вы и так уже более чем достаточно кланялись и сги бались! Покажитесь наконец. Это и есть младший ваш брат, о котором вы мне говорили? — спросил он на несколько ломаном ханаанском языке, потому что действительно немного за был его, и подошел к Вениамину. Принарядившийся супруг благоговейно поднял на него взор своих серых, полных мягкой и светлой печали глаз.

— Да хранит тебя бог, сын мой! — сказал Иосиф и положил ладонь на его спину. — У тебя всегда были такие хорошие глаза и такая блестящая шапка волос на голове, даже тогда, когда ты был еще крошкой и разгуливал, карапуз, среди зеленых дерев?

Он сделал глотательное движение.

— Сейчас я вернусь, — сказал он. — Мне нужно только...

И он быстро вышел — во внутренние, видимо, покои, к себе в спальню, но вскоре воз вратился с вымытыми глазами.

— Я забыл свои обязанности, — сказал он, — и даже не познакомил друг с другом гос тей моего дома! Господа, это покупатели из Ханаана, люди торжественного происхождения, сыновья одного замечательного человека.

И он перечислил египтянам имена сыновей Иакова, точно по порядку, очень бегло, как будто читал стихи, с легкой цезурой после каждого третьего имени, — пропустив, разумеется, свое собственное: после Завулона он сделал маленькую паузу, а потом закончил: «и Вениа мин». И братья поразились, что он сумел перечислить их имена в такой последовательности, и выразили друг другу свое удивление.

Затем он назвал им имена египетских сановников, которые держались довольно натя нуто. Он усмехнулся по этому поводу и сказал: «Вели подавать», — потирая руки как бы в предвкушенье обеда. Но его домоправитель указал ему на разложенные дары, и он восхитился ими с непритворным радушием.

— От вашего старого отца? — спросил он. — Какая трогательная внимательность! Пе редайте ему величайшую мою благодарность!

Это пустяки, заявили они, это лишь образцы того, чем славится их земля.

— Нет, это очень большой подарок! — возразил он. — А главное, очень красивый! Я никогда не видел такого нежного астрагала. А таких фисташек — что они маслянисты и вкус ны, видно даже издали — нигде, наверно, кроме как в вашем краю, не найдешь. Я просто не могу на них наглядеться. Ну, а теперь пора и обедать!

И Маи-Сахме указал всем их места, и у братьев снова было чему удивляться;

их поса дили точно по возрасту, хотя, считая от хозяина дома, в обратном порядке, так что младший сидел ближе всех к нему, а за Вениамином, по возрастающему старшинству, Завулон, Исса хар, Асир и так далее вплоть до большого Рувима. Столики были расставлены углом между обегавшими эту египетскую палату колоннами, и вершиной угла был столик хозяина. Справа от него, наискось, шли места здешних сановников, а слева — чужеземцев-азиатов, так что он председательствовал у тех и у других, и по правую руку его соседом был пророк Птаха, а по левую Вениамин. Гостеприимно и в самом лучезарном расположении духа Иосиф призвал всех угощаться без церемоний, не жалея ни кушаний, ни вина.

Трапеза эта знаменита своим весельем, и действительно, вскоре от первоначальной на тянутости сановных египтян и следа не осталось: оживившись, они совершенно забыли, что вообще-то это мерзость для них — есть хлеб с евреями. Первым разошелся налегавший на сирийское вино воитель владыки, начальник гарнизона Энтеф-окер;

он громко, через всю треугольную палату, беседовал с прямым Гадом, который понравился ему больше других жи телей песков.

Не следует удивляться, что предание оставляет тут вне поля зрения супругу Иосифа, дочь главного жреца солнца Аснат, настаивая на чисто мужском обеде, хотя по египетскому обычаю муж и жена ели вместе, да и на торжественных пиршествах хозяйка дома присутс твовала. Мы подтверждаем верность старого этого рассказа — не пояснением, что, дескать, «девушка», согласно брачному договору, как раз гостила тогда у своих родителей, — что ведь вполне могло быть, — а ссылкой на распорядок дня, на образ жизни Иосифа, по большей час ти не позволявший возвысившемуся видеть детей и женщин в дневные часы. Трапеза с брать ями и с местной знатью, хоть и весьма веселая, была не торжественным пиром, а одним из тех деловых обедов, какие другу фараона приходилось давать почти ежедневно, так что со своей супругой он обычно лишь ужинал — на женской, кстати сказать, половине дома, выкроив предварительно время для занятий с Манассией и очаровательным полукровкой Ефремом. В полдень же он ел в мужском обществе, будь то лишь высокие и высшие чиновники Велико го Продовольственного Присутствия, или проезжие титулоносцы обеих стран, или, наконец, гости и посланцы из-за границы;

одной из таких полуденных трапез у Друга Урожая Бога была и эта — то есть для постороннего глаза;

ибо какие с ней связаны волнующие события, как входит она в колею одной чудесной и праздничной истории божьей и почему так заразительно весел высокий хозяин дома, это было поначалу для всех ее участников окутано мраком.

Для всех ли? Уместно ли такое обобщающее слово и стоит ли на нем настаивать? Маи Сахме, приземисто и с высоко поднятыми бровями стоявший в самом широком месте палаты и направлявший белым жезлом то туда, то сюда сновавших между столиками кравчих и хле бодаров, в счет не идет. Он знал, что к чему, но участником обеда он не был. Был ли среди обедавших кто-нибудь, для кого этот мрак таил в себе какую-то половинчатую, страшную, блаженную, невероятную, неосознанную прозрачность? Ясно уже, что, задавая этот осторож ный вопрос, который, пожалуй, лучше всего и оставить вопросом, мы имеем в виду Туртурру Бенони, младшего, сидевшего слева от хозяина дома. Чувства его не поддаются описанию.

Их никогда никто не описывал, и эта повесть тоже не станет делать того, за что никто не брался, — облекать в слова некую сопровождаемую сладким страхом догадку, которая далеко еще не дерзнула стать даже догадкой, не пошла дальше смутных проблесков памяти, даль ше странного, щемящего ощущения родства между двумя совершенно разными и далекими друг от друга впечатлениями, давним, забытым с детства, и нынешним. Вы только представьте себе, как все это происходило.

Они сидели на удобных табуретках, и перед каждым, наискосок, стоял столик с весе лой горой еды, закусок и украшений, фруктов, пирожных, овощей, пирогов, огурцов, тыкв, роговых сосудов с цветами и сластями, а с другой стороны — изящный умывальный прибор, красивая подставка для амфор и медный таз для объедков. Слуги в набедренниках, под особым надзором купора, наполняли чаши;

другие принимали у смотрителя поставца главные блюда, телятину, баранину, жареную рыбу, птицу, дичь и подносили ее гостям, не отдавая им, однако, ввиду высокого звания хозяина, никакого перед ним предпочтения. Наоборот, Адон получал не только первые, но и самые лучшие куски и гораздо больше, чем остальные, — правда, лишь для того, чтобы угощать других, ибо, как то записано, «кушанья посылались им от него», то есть он посылал с приветом то одному, то другому, иной раз какому-нибудь египтянину, а иной раз кому-либо из чужеземцев, то жареную утку, то варенье из айвы, то золоченую косточ ку с нанизанными на нее кольцами лакомых пряженцев;

самому же младшему азиату, соседу своему слева, он то и дело сам подавал куски с собственного стола;

а поскольку такие знаки благоволения высоко ценились и египтяне внимательно вели им счет, то потом все это обсуж далось и перечислялось, благодаря чему до нас и дошло, что маленький бедуин действительно получил со стола господина впятеро большую долю, чем все другие.

Вениамину было совестно, он просил не потчевать его больше и виновато поглядывал на египтян и на братьев. Он не смог бы съесть столько, сколько ему подавалось, даже если бы еда и занимала сейчас его ум, — смущенный и удрученный ум, который искал, находил, терял и вдруг так несомненно находил снова, что сердце щемило от резких и быстрых толчков.

Он вглядывался в безбородое, окаймленное крылатой иератической повязкой лицо хозяина, который потребовал его сюда поручителем, этого уже грузноватого египетского вельможи в белой одежде с блестящим нагрудником;

глядел на этот улыбающийся во время беседы рот, в эти черные глаза, которые с шутливым блеском встречались с его глазами и порой, словно бы отступив, словно бы запрещая, закрывались — как раз тогда, когда его, Вениамина, глаза делались широкими от недоверчивой радости и от страха;

глядел на вылепку этой украшенной резным лазуритом руки, протягивавшей ему блюдо или поднимавшей чашу, — и ему каза лось, будто он чувствует запах детства, острый, согретый пряностью, вобравший в себя и вос торженность, и ласковую задушевность, и все ошеломляющие предчувствия, и всю детскую непонятливость, и в то же время понятливость, и всю доверчивость, и все нежное беспокойс тво — запах мирта. Давний этот запах был неотделим от внутренних усилий, от попыток раз гадать какую-то прекрасную загадку, от боязливо-гордого и покорного постижения какой-то туманной и страшной тождественности, от полумучительного-полублаженного нащупывания тождества чего-то по-приятельски близкого и чего-то более высокого, божественного, пото му-то и чудился короткому носику Туртурры этот пряный дух детства, что все было так же, как тогда, только перевернуто, но разве перевернутость что-либо значит! В нынешнем, в высоком и чужом, угадывалось давнее и знакомое, проглядывая в нем в иные мгновенья со сжимающей сердце отчетливостью.

Владыка зерна долго болтал с ним за едой — в пять раз больше, чем с египетским ти тулоносцем, что сидел по правую его руку. Он расспрашивал его о житье-бытье, о его детях:

старшего из них звали Бела, младшего покамест — Мупим. — «Мупим! — сказал владыка зерна. — Поцелуй его за меня, когда вернешься домой, ведь это же просто чудо, что у младше го есть еще младший. А кто перед ним, предпоследний по старшинству? Его зовут Рос? Пре красно! Он от той же матери, что и младший? Да? Вот уж, наверно, они разгуливают вдвоем среди зеленых дерев? Только бы старший не пугал младшего — ведь тот еще карапуз — бог весть каким вздором, всякими историями о боге и прочими самонадеянными выдумками. Сле ди за ними, отец Вениамин!» И он рассказал ему о собственных сыновьях, рожденных ему дочерью Солнца, о Манас сии и Ефреме — нравятся ли Вениамину их имена? Нравятся, сказал Вениамин и оказался у порога вопроса, почему у них такие странные имена, но у этого порога он и застрял с широко раскрытыми от изумленья глазами. Застрял, впрочем, ненадолго, ибо его сосед, правитель земли Египетской, стал рассказывать всякие забавные вещи о Манассии и Ефреме, что сбол тнул один и как напроказил другой, и это напомнило Бенони такого же рода случаи с собствен ными детьми, и оба покатывались со смеху от этих историй.

Тем временем Вениамин собрался с духом и постучался в дверь:

— Не соблаговолит ли твое великолепие ответить мне на один вопрос и разрешить гос тю одну загадку?

— Постараюсь, как смогу, — ответил тот.

— Я хотел бы только, — сказал малыш, — чтобы ты рассеял мою тревогу и успокоил мое недоумение по поводу некоей осведомленности, которую ты обнаружил, и некоей точнос ти, которой отличались твои распоряжения. Ты знаешь наизусть наши имена, братьев моих и мое, и, помня, кто из нас старше и кто младше, можешь без запинки перечислить нас по порядку, — правда, отец говорит, что когда-нибудь во всем мире детям придется это заучи вать, ибо мы — избранная богом семья. Откуда ты это знаешь и как умудрился спокойный твой управляющий усадить нас так, как он это сделал, — первородного по его первородству, а младшего по его молодости?

— Ах, — отвечал хлеботорговец, — вот чему вы удивляетесь? Это совсем просто.

Видишь эту чашу, серебряную с клинописью? Я из нее пью и по ней гадаю. Хотя у меня и есть ум, который, вероятно, даже выше среднего уровня, коль скоро я являюсь тем, кем яв ляюсь, и фараон пожелал быть выше меня лишь царским престолом, — все же без чаши я вряд ли бы обошелся. Вавилонский царь подарил ее отцу фараона — я имею в виду не себя, носящего звание «Отец фараона» (фараон, правда, называет меня обычно «дядюшка»), а его настоящего отца, то есть, сделаю еще одну оговорку, не божественного, а земного, пред шественника фараона, царя Неб-ма-Ра. Ему-то вавилонский царь и подарил ее на память, и таким образом она попала к моему господину, который и соблаговолил порадовать ею меня.

А чаша эта и в самом деле нужна мне, ибо обладает ценнейшими свойствами. Она показы вает мне, когда я заглядываю в нее, прошлое и будущее, открывает мне тайны вещей и об нажает их связи, как, например, порядок вашего рожденья, который я без труда определил с ее помощью. Доброй долей своего ума, почти всем, что выходит за пределы среднего уровня, я обязан этой чаше. Разумеется, я не трублю об этом на весь свет, но тебе как моему соседу и гостю я это рассказываю. Ты не поверишь, но эта вещица, если умело с ней обращаться, открывает мне картины далеких мест и того, что там когда-то происходило. Хочешь, я опишу тебе могилу твоей матери?

— Ты знаешь, что она умерла?

— Братья твои рассказали мне, что она рано ушла на Запад, эта миловидная, чьи щеки благоухали, как лепестки роз. Я не притворяюсь перед тобой, что узнал это сверхъестествен ным путем. Но стоит лишь мне поднести гадальную мою чашу ко лбу, — видишь, вот так, — пожелав при этом увидеть могилу твоей матери, и я сразу же вижу ее с такой ясностью, что сам удивляюсь. А ясность эта — от утреннего солнца, в лучах которого встает передо мной эта картина, и еще я вижу там горы и город на горе, в утреннем свете, совсем недалеко, до него только один переход. Вот пашенки между каменными осыпями, а по правую руку холмы виноградников, а спереди — сложенная без вяжущей смеси стена. А у стены шелковичное дерево, старое уже и дуплистое, и покосившийся ствол его укреплен камнями. Никто никогда не видел ни одного дерева отчетливей, чем я сейчас эту шелковицу и ее листья, колеблемые утренним ветром. А у дерева могила и камень, который они поставили там на память. И зна ешь, там кто-то стоит на коленях, а на могиле его дары — вода и сладкие хлебцы, — и это, наверно, его верховой осел под деревом, милое такое животное, белый, с говорящими ушами и челка падает на добрые его глаза. Я и сам не думал, что моя чаша покажет мне все настолько отчетливо. Это действительно могила твоей матери или нет?

— Да, это она, — ответил Вениамин. — Но скажи, господин, неужели ты видишь так ясно только осла, но не путника?

— Его я вижу, пожалуй, еще яснее, — отвечал Иосиф, — но что тут и видеть? Это ка кой-то хлыщ, едва достигший семнадцати лет, стоит на коленях и принес жертву. Напялил на себя, дуралей, пестрое покрывало с вытканными узорами, а в голове у него ветер, он думает, что поехал прогуляться, а едет к своей погибели, и всего в нескольких днях пути от этой моги лы его уже дожидается его собственная.

— Это мой брат Иосиф, — сказал Вениамин, и серые глаза его переполнились сле зами.

— О, прости! — испуганно воскликнул его сосед и отставил чашу. — Я не стал бы го ворить о нем так пренебрежительно, если бы знал, что это пропавший твой брат. А по поводу того, что я сказал о могиле, о его могиле, не нужно так огорчаться и не на шутку казниться.

Могила эта, правда, отверстие нешуточное, глубокое, темное;

но удерживать что-либо в себе она не способна. Она, видишь ли, пуста по природе своей: пуста яма, когда она ждет добычи, но если придешь к ней, когда она ее уже дождалась, она пуста снова, — камень отвален. Я не скажу, что она не стоит слез, эта яма, нет, впору даже пронзительно голосить в ее честь, ибо она существует, нешуточное, глубоко печальное установление мира и праздничной, помня щей каждый свой час истории. Я скажу даже, что из почтения к яме не нужно и виду подавать, что знаешь о природной ее пустоте, о ее неспособности удерживать что-либо. Это было бы невежливо по отношению к такому нешуточному установлению. Надо пронзительно причи тать и рыдать и быть лишь втайне, совсем втайне, уверенным, что нет на свете такого ухода в преисподнюю, за которым не следовало бы неотъемлемое от него воскресение. Какая бы это была неполная, половинчатая история, если бы ее хватало лишь до ямы, а дальше бы она не знала, как быть! Нет, мир не половинчат, а целостен, и целостен праздник, и целостность его — нерушимый источник бодрости. А потому не тревожься из-за того, что я сказал тебе о могиле твоего брата, и приободрись!

С этими словами он взял руку Вениамина за запястье и, приподняв ее, помахал ею в воз духе, так что даже повеяло ветерком.

Тут малыш и вовсе пришел в ужас. Неописуемость его состояния достигла высшей своей точки, — сейчас стало совершенно ясно, что этого никто никогда не опишет. У него сперло дыханье, глаза его заволокло слезами, и сквозь слезы он пристально глядел в лицо владыки хлеба, напряженно нахмурив брови, — а это уж вовсе неописуемое выражение лица: слезы при сомкнутых, да еще напряженно, бровях, — и к тому же рот его был открыт, словно для крика, но крик не раздался, а вместо этого голова малыша склонилась немного набок, рот его закрылся, брови разгладились, а его застланный слезами взгляд стал одной горячей, упорной мольбой, перед которой черные глаза опять, правда, начали запрещающе отступать за веки, но все же теперь, приободрившись, можно было при желании усмотреть во взмахе ресниц что-то похожее на доверительное подтверждение.

Попробуй тут кто-нибудь опиши, что творилось в груди Вениамина, — в груди человека, который вот-вот поверит!

— Сейчас я закончу обед, — услышал он голос правителя. — Тебе он понравился? Я надеюсь, что он всем вам понравился. Ну, а теперь мне пора в присутствие до вечера. Вы, братья, видимо, завтра утром отправитесь в обратный путь, получив товар, который я вам на этот раз предложу, — пищу на двенадцать домов, считая дом вашего отца и ваши дома. Не откажусь принять от вас за это деньги в казну фараону, — что поделаешь? Я ведь делец бога.

Всего тебе лучшего, на случай, если я больше тебя не увижу! А впрочем, без всяких задних мыслей, — почему бы вам, собственно, не открыть своего сердца и не поменять вашу страну на эту, почему бы вам всем, отцу, сыновьям, женам и внукам, всем семидесяти, или сколько вас там, не поселиться в Египте и не кормиться на пажитях фараона? Вот вам мое предложе ние, подумайте о нем, это было бы не так уж глупо. Уж вам отвели бы добрые пастбища, мне стоит только слово сказать, все здесь в моих руках. Я знаю: Ханаан что-то для вас значит, но в конце концов земля Египетская — это большой мир, а Ханаан — глухой угол, где ни в каком смысле не проживешь. Ведь вы подвижной народ, а не запертые в своих стенах горожане. Так перебирайтесь же сюда вниз! Здесь вам будет хорошо, и вы сможете свободно промышлять и вести торговлю. Вот мой совет, ваше дело — последовать ему или нет, а я должен спешить, чтобы внять воплю тех, кто не был предусмотрителен.

Такой деловитой речью прощался он с малышом, покуда слуга поливал ему руки водой.

Затем он встал, попрощался со всеми и закончил трапезу, о которой сказано, что во время ее братья пили с ним допьяна. Но они были только веселы;

напиться допьяна не отважились бы и дикие близнецы. Пьян был только Вениамин, но и он не от выпитого.

ЗАПЕРТЫЙ КРИК Куда бодрее, чем в прошлый раз, отправлялись теперь братья в обратный путь из Мен фе к горьким озерам и к укрепленной границе. Все сошло как нельзя лучше. Владыка страны был недвусмысленно обаятелен, Вениамин остался цел и невредим, Симеон был освобожден, а подозрение в соглядатайстве снято с них самым почетным образом: им довелось даже ото бедать с правителем и его приближенными. Это настраивало их на веселый лад, вселяло в их сердца легкость и гордость) ибо так уж устроен человек: признают его невиновным в каком нибудь прегрешенье и с похвалой подтвердят, что тут он безупречен, — а ему уже кажется, будто он вообще безгрешен, и он уже забывает, что у него имеется на совести еще кое-что.

Простим это братьям. Когда их заподозрили в шпионстве, они невольно связали эту незадачу со старой своей виной;

так не удивительно, что, сняв с себя столь неприятное обвинение, они возомнили, будто и со старой виной все улажено.

Вскоре они могли убедиться, что им не дано так дешево отделаться, не дано без помех следовать своей дорогой с мешками, туго набитыми оплаченным хлебом на двенадцать домов, ибо за ними тащится некая бечева, которая потянет их назад, на новые беды. Но поначалу они были в превосходном настроенье и могли тешить себя сознанием своей почетно признанной невиновности. В Доме Снабжения, под спокойным присмотром Маи-Сахме, их снова накор мили и снабдили дорожными припасами — на добрую память. Они тронулись в путь, имея при себе все, что им требовалось, чтобы смело явиться к отцу: и Вениамина, и Симеона, и пищу, причем пища, полученная ими у великого хлеботорговца, в известной мере заменяла двенадцатого из них, которого так и не было. Но уж зато число одиннадцать они восстановили благодаря своей невиновности.

Таково было настроение братьев, точнее сказать: сыновей Лии и сыновей служанок, — его легко описать. Душевное же состояние сына Рахили остается неописуемым, — нам лучше и не браться за то, на что столько тысяч лет никто не решался. Достаточно сказать, что ночью, на постоялом дворе, малыш почти не спал, а если и засыпал, то видел какие-то сумбурные, безумные сны, которых тоже никак не определишь. То есть имя-то у них было, милое, пре красное имя, но только совершенно безумное;

имя им было «Иосиф». Бенони снился некто, в ком был Иосиф. Мыслимо ли описать это? Людям известны боги, которые, приняв облик какого-нибудь доброго знакомого, желали, чтобы с ними обращались как с этим знакомым, но не заговаривали с ними самими. А тут было наоборот: если там в человеческом, близком проглядывало божественное, то здесь высокое и божественное было прозрачной оболочкой чего-то знакомого с детских лет, и это знакомое не желало, чтобы с ним заговаривали, а отсту пало за веки, которые запрещающе закрывались. Нужно иметь в виду, что переодетый — это не тот, кем он переоделся и в ком он проглядывает. Это два разных лица. Узнать одного в дру гом вовсе не значит сделать из двоих одного и облегчить свою грудь криком: «Это он!» «Он» еще никак не получается, хотя рассудок и тщится его слепить;

и крик этот не мог вырваться из Вениаминовой груди, которую он прямо-таки разрывал, хотя крика-то, собственно, еще и не было, а было отсутствие крика из-за его беспредметности, — вот этого-то и не опишешь.

Несостоявшемуся, но переполнявшему грудь крику ничего не оставалось, как разрядиться ночью сумбурными, безумными снами;

когда же утром он снова вернулся в свое гнетущее полубытие, оно приобрело уже такую предметность, что Вениамин не понимал, как можно уе хать теперь, просто-напросто отмахнувшись от «этого». «Предвечный свидетель, нам нельзя просто так взять и уехать! — восклицал он про себя. — Мы должны остаться здесь, лицом к лицу с «этим», лицом к лицу с Великим Хлеботорговцем фараона, человеком и наместником бога! Ведь должен же вырваться крик, которого нет только до поры до времени, и мы ведь не можем, если он у нас в груди, вернуться к отцу и жить там, как прежде, хотя этот крик вот вот выйдет наружу и заполнит весь мир, ибо он достаточно огромен, чтобы заполнить весь мир, — не диво, что, покуда он заперт в моей груди, он грозит ее разорвать!» И, обратившись со своей заботой к большому Рувиму, Вениамин, с широко раскрытыми глазами, спросил его, действительно ли тот считает, что теперь нужно уехать домой, и не ка жется ли тому, что здесь еще не все кончено, верней, ничего не кончено, и что по этой важной причине лучше остаться здесь.

— Как же так, малыш? — ответил вопросом Рувим. — И что ты подразумеваешь под словом «важная»? Все устроено и закуплено наилучшим образом, и этот человек милостиво отпустил нас, поскольку мы не преминули представить ему тебя. А теперь нужно поскорее вернуться к отцу, который ждет нас дома и боится за тебя, чтобы доставить ему купленное зер но и чтобы у него снова были лепешки для жертв. Помнишь ли ты, как рассердился этот чело век, узнав о жалобах Иакова на то, что лампада его гаснет и ему приходится спать в темноте?

— Да, — сказал Вениамин, — я это помню.

И, подняв глаза, он испытующе заглянул большому брату в лицо, сильная, не прикры тая бородой мускулатура которого была, как всегда, свирепо напряжена. Но вдруг он уви дел, — или это ему померещилось? — что красноватые глаза Лии отступают от его взгляда за моргающие веки, отступают, запрещая и подтверждая, в точности так, как то было вчера с другими глазами.

Он ничего больше не сказал. Возможно, что этот знак просто показался ему знакомым, потому что он видел его вчера и потом непрестанно во сне. На том разговор и кончился, они тронулись в путь — не нашлось слов доказать, что необходимо остаться, но Вениамину было очень больно. Больно было именно оттого, что этот человек милостиво их отпустил. В том-то и горе было, что он позволил им уехать, просто уехать. Ведь им нельзя было, никак нельзя было уезжать! — но, конечно, если он их отпустил, значит, им можно было, значит, они обя заны были уехать. И они уехали.

Вениамин ехал верхом рядом с Рувимом, и это было правомерно, ибо по некоторым при знакам они подходили один к другому: не только как старший и младший, как великан и мальчик с пальчик, но и гораздо глубже, по своему отношению к исчезнувшему и к его исчезновению.

Мы знаем о сварливой слабости, которую Рувим всегда питал к отцовскому агнцу, и были сви детелями его особой, обособившей его от братьев повадки в часы растерзанья и погребенья Иосифа. Во всем этом он с виду вполне деятельно участвовал, как участвовал в связавшей десятерых братьев ужасной клятве — ни намеком, ни ненароком, некстати моргнув, кивнув или подмигнув, не выдавать, что на лохмотьях, посланных Иакову, была кровь животного, а не мальчика. Но в продаже Рувим не участвовал;

он был в этот час не с братьями, а в некоем дру гом месте, и поэтому его представление об отсутствии Иосифа было еще более расплывчато, чем представление братьев, тоже довольно расплывчатое и туманное, но все-таки — в одном отношенье — не настолько. Они знали, что продали мальчика странствующим купцам, и, сле довательно, знали несколько больше, чем он. У Рувима было перед ними то преимущество, что он этого не знал;

место же, где он находился, когда они продавали Иосифа, было пустой ямой, а пустая яма создает как-никак другое отношение к чьему-то отсутствию, чем продажа жертвы неведомо куда, в туманные дали.

Короче говоря, знал ли он сам о том или нет, все эти годы большой Рувим берег и лелеял росток ожиданья, — и это, через головы всех братьев, связывало его с невиновным Вениами ном, который вообще ни в чем не участвовал и для которого отсутствие предмета его восхище нья всегда было только источником надежд. Разве мы не слышим, хоть и давно это было, как он, детским еще голосом, говорит убитому горем старику: «Он вернется! Или переселит нас к себе!»? С тех пор прошло добрых двадцать лет, но ожиданье осталось в его душе, как слова его остались у нас в ушах, — а ведь он не знал ни о продаже, в отличие от тех девяти, что ее со вершили, ни о пустой яме, из которой похороненный все-таки мог быть украден, а знал толь ко, как и его отец, что Иосиф умер, и уж это, казалось бы, совсем не оставляло места надежде.

Но, по-видимому, надежда лучше всего приживается там, где для нее совсем нет места.

Вениамин ехал рядом с Рувимом, и во время пути тот спросил его, о чем же беседовал с ним этот человек за обедом;

он, Рувим, как старший, сидел от них слишком далеко.

— О разном, — отвечал младший. — Мы рассказывали друг другу всякие забавные истории о наших детях.

— Да, вы смеялись, — сказал Рувим. — Все видели, что вы корчились от смеха. Думаю, что египтяне были очень удивлены.

— Они, наверно, знают, что он обаятельный человек, — возразил малыш, — и умеет занять любого так, что обо всем забываешь и смеешься с ним вместе.

— А мы знаем, — ответил Рувим, — что он может быть и другим и бывает иногда весь ма неприятен.

— Не спорю, — сказал Вениамин. — Вам лучше об этом знать. И все-таки он желает нам добра, об этом уж лучше знать мне. Ведь в последних своих словах, которые все еще стоят у меня в ушах, он посоветовал нам и через меня пригласил всех, сколько нас есть, поселиться в Египте, спустившись с отцом на здешние пажити.

— Неужели он это говорил? — спросил Рувим. — Да, многое, нечего сказать, знает о нас и об отце такой человек. Особенно об отце. Вот уж кого он знает так знает, и все его требования попадают в самую точку. Сначала он вынуждает его отправить тебя в дорогу для нашего оправданья и ради хлеба, а потом он приглашает в Египет, в Страну Ила, его самого.

Прекрасно он знает Иакова, ничего не скажешь.

— Ты смеешься над ним, — спросил в ответ Вениамин, — или над отцом? Малышу не по вкусу ни то, ни другое, мне так больно, Рувим. Рувим, послушай, что я тебе скажу, у меня такая боль в груди, оттого что мы уезжаем!

— Ну, — оказал Рувим, — не каждый же день обедать и веселиться с владыкой Египта.

Это исключительный случай. А теперь пора вспомнить, что ты не ребенок, а глава дома и что твои дети плачут и просят хлеба.

У ВЕНИАМИНА!

Вскоре они достигли места, где собирались устроить полуденный привал, чтобы снова тронуться в путь уже с наступленьем прохлады. В прошлый раз они добрались сюда вечером, а теперь прибыли в полдень. Достаточно назвать пальму, колодец и хижину, чтобы определить это место и чтобы слушатель представил его себе столь же ясно, как, скажем, тот человек, с помощью своей гадальной чаши, увидал могилу Вениаминовой матери. Они рады были снова увидеть это уютное место, хотя у них и связывалось с ним воспоминание об ужасе, который их здесь когда-то загадочно поразил. Но ужаса не осталось в помине;

он растворился в гармонии, в душевном покое, и они могли беззаботно предаться отдыху в тени скал.

Они еще стоят и озираются по сторонам, они еще не прикоснулись к поклаже и не начали устраиваться, а сзади, оттуда, откуда они приехали, доносится шум, нарастает гул, и слышатся возгласы: «Эй-эй!» и «Стой!» К ним ли это относится? Они стоят как вкопанные и прислу шиваются к долетающим голосам так озадаченно, что даже не оглядываются. Оглядывается только один из них, это Вениамин. Что с Вениамином? Он вскидывает вверх свои короткопа лые руки и издает крик, да, крик. Потом он умолкает — и надолго.

Это Маи-Сахме на конной повозке, а с ним еще несколько повозок. В них стоят воо руженные люди. Они спрыгивают наземь и запирают незамкнутый круг скал. Управляющий угрюмо шагает к братьям.

Лицо его было очень свирепо. Он нахмурил густые брови и закусил нижнюю губу с одной стороны, только с одной, что придавало ему особенно свирепый вид. Он сказал:

— Это вы, я вас догнал? Я гнался за вами по приказу своего господина на конных по возках и настиг вас там, где вы собирались укрыться и отдохнуть. Каково у вас на душе при виде меня?

— Мы сами не знаем, — отвечали смущенные братья, чувствуя, что все начинается сызнова, что снова за ними потянулась рука, чтобы привести их на суд, и что все опять смеша лось и сбилось, хотя еще только что царила гармония. — Мы, право, сами не знаем. Мы рады увидеться с тобой снова так скоро, но это вышло несколько неожиданно.

— Хоть вы этого и не ожидали, — сказал он, — бояться этого вы все же, наверно, боя лись. Зачем вы заплатили злом за добро, так что за вами приходится гнаться и призывать вас к ответу? Имейте в виду, дела ваши обстоят очень скверно.

— Объяснись! — сказали они. — О чем идет речь?

— И вы еще спрашиваете! — ответил он. — Не то ли это, из чего пьет и с помощью чего гадает мой господин? Вчера она была у него за обедом. Она исчезла.

— Ты говоришь о чаше?

— О ней. О серебряной чаше фараона, принадлежащей моему господину. Он пил из нее вчера в полдень. Сейчас ее нет. Ясно, что ее стащили. Кто-то ее унес. Кто же? Увы, тут не может быть сомнений. Вы поступили очень дурно.

Они молчали.

— Ты хочешь сказать, — с тихой дрожью спросил Иуда, сын Лии, — и твои слова озна чают, что мы похитили какой-то предмет со стола твоего господина и, как воры, его унесли?

— Иначе вашего поведения, к несчастью, нельзя назвать. Чаши нет со вчерашнего дня, и ее явно стянули. Кто мог быть причиной ее исчезновения? Увы, тут напрашивается только один ответ. Я могу только повторить вам, что дела ваши обстоят очень скверно, ибо поступили вы дурно.

Они опять молчали и, уперев кулаки в низ живота, выпускали изо рта воздух.

— Послушай, господин мой! — заговорил снова Иуда. — Почему ты не выбираешь слова и не обдумываешь свою речь, перед тем как начать ее? Она же чудовищна. Мы спра шиваем тебя вежливо, но решительно: за кого ты нас принимаешь? Неужели мы произво дим на тебя впечатление бродяг и жуликов? А кем же мы еще можем тебе казаться, если ты заявляешь нам, что мы взяли со стола хлеботорговца какую-то посуду, какую-то, если я не ошибаюсь, чашу и украли ее? Вот это-то я и называю чудовищным от имени одиннадцати.

Ибо все мы торжественным образом сыновья одного человека, и нас, собственно, двенад цать. Но одного из нас нет налицо, иначе я назвал бы это чудовищным и от его имени. Ты говоришь, мы поступили дурно. Так вот, я не стану хвастаться, не стану лицемерно утверж дать, будто мы, братья, никогда не поступали дурно и прошли через жестокую жизнь совсем без проступков. Я не говорю, что мы без вины, это было бы кощунством. Но и у вины есть свое достоинство, она, пожалуй, еще самолюбивее, чем невиновность, и красть со стола се ребряные чаши — это не ее дело. Мы, господин мой, оправдались перед твоим господином и доказали ему, что дело наше правое, доставив одиннадцатого. Оправдались мы и перед тобой, ибо деньги, найденные нами в мешках поверх зерна, мы привезли тебе из страны Ха наан и подали тебе на вытянутых ладонях, но ты не захотел их взять. Не следовало ли тебе после всего этого хорошенько подумать, прежде чем обвинять нас в похищении серебра или золота со стола твоего господина?

А Рувим прибавил, вскипев:

— Почему ты не отвечаешь, домоправитель, на эту отличную речь моего брата Иегу ды, а только еще сильнее закусываешь нижнюю губу, так что даже глядеть нет сил? Вот мы перед тобой. Обыщи нас. И у кого из нас ты найдешь это свое несчастное серебро, эту чашу, тому смерть. А мы, все остальные, будем, кроме того, всю жизнь твоими рабами, если ты ее найдешь!

— Рувим, — сказал Иуда, — не нужно так бушевать! При полнейшей нашей невинов ности в этом деле можно обойтись и без таких клятв.

Но Маи-Сахме ответил:

— Верно, зачем кипятиться? Не будем терять чувства меры. У кого я найду чашу, тот пусть останется у нас в руках нашим рабом. А вы, все остальные, не будете виноваты. Открой те, прошу вас, ваши мешки!

Они уже открывали их. Бросившись к своей поклаже и поспешно сняв ее с ослов, они развязывали и широко открывали мешки. «Лаван! — кричали они со смехом. — Лаван и обыск на горе Гилеад! Ха-ха! Пускай попотеет, пусть ищет до потери сил! Ко мне, господин управляющий! Начни обыск с меня!» — Спокойствие, — сказал Маи-Сахме. — Все будет сделано как полагается, в том по рядке, в каком сумел назвать ваши имена мой господин. Начну я с этого буйного великана.

И под их насмешки, все более победоносные по мере того, как он продвигался, под гром кий смех братьев, которые то и дело называли его Лаваном, ищущим до седьмого пота, и перс тью земной, он шел от одного к другому по старшинству, рылся в их вещах, останавливался, наклонялся, заглядывал, подбоченясь, в мешки, качал головой или пожимал плечами, когда ничего, при всем старанье, не обнаруживал, и переходил к следующему. Так дошел он до Аси ра, до Иссахара, до За’вулона. Украденного ни у кого не было. Обыск подходил к концу. Ос тался только Вениамин.

Насмешки стали еще громче.

— Теперь он будет искать у Вениамина! — кричали братья. — Тут уж ему повезет! Он будет искать у самого невиновного, не повинного не только в этом деле, но и вообще ни в чем, ибо за всю свою жизнь он не совершил ни одного преступленья! Ну, что ж, стоит поглядеть, как он обыскивает его на закуску, и любопытно, в каких словах попросит он у нас, закончив обыск...

Они умолкли все, как один. Она сверкнула в руках управляющего. Из торбы Вениамина, не очень глубоко запустив руку в зерно, он вытащил эту серебряную чашу.

— Ну, вот, — сказал он. — Она найдена у самого младшего. Начни я с другого конца, я избавил бы себя от лишнего труда и от лишних насмешек. Так молод — и уже так нечист на руку! Конечно, я рад, что нашел пропавшую вещь;

но радость моя отравлена этим примером неблагодарности и такой ранней испорченности. Младший, дела твои обстоят чрезвычайно скверно!

А остальные? Они схватились за головы, глядя на чашу выкатившимися глазами. Ши пенье вырывалось у них из дрожащих губ;

ибо губы их так дрожали, что не могли произнести «Что это такое?» и превращали каждое «т» в шипящий звук.

— Бенони!! — воскликнули они наконец плаксиво и возмущенно. — Оправдайся! От крой, пожалуйста, рот! Как оказалась у тебя эта чаша?

Но Бенони безмолвствовал. Он опустил на грудь подбородок, так что в глаза ему никто не мог заглянуть, и молчал.

Тогда они разодрали одежды свои. Во всяком случае, некоторые действительно разодра ли свои кафтаны одним рывком от подола до груди.

— Мы опозорены! — стонали они. — Опозорены младшим! Вениамин, в последний раз просим тебя, открой рот! Оправдайся!

Но Вениамин молчал. Он не поднимал головы и не говорил ни слова. Это было неопи суемое молчание.

— Раньше он вскрикнул! — сказал Дан, сын Валлы. — Теперь я вспомнил, что он не описуемо вскрикнул, когда они показались! Он вскрикнул от страха. Он знал, почему они за нами гонятся!

Тогда они стали громко поносить Вениамина и, осыпая его ругательствами, назвали его воровским отродьем. «Сын воровки!» — кричали они ему, вопрошая: «Разве уже его мать не украла терафимов отца своего? Это у него в крови и передалось ему по наследству. Надо же было тебе, воровская кровь, показать себя здесь, чтобы так нас обесчестить и обратить в пепел весь род, и отца, и всех нас, и наших детей!» — Теперь вы преувеличиваете, — сказал Маи-Сахме. — Дело обстоит вовсе не так.

Ведь все остальные оправданы и не виноваты. Мы не считаем вас соучастниками преступле нья, полагая, что малыш стащил чашу на свой страх. Вы можете беспрепятственно следовать домой, к честному своему отцу. У нас останется только укравший чашу.

Но Иуда ответил ему:

— Нет! Об этом не может быть и речи, домоправитель, ибо я хочу держать речь перед твоим господином. Пусть он выслушает речь Иуды, я полон решимости высказаться. Мы все вернемся с тобой и предстанем перед его лицом, и пусть он судит нас всех. Ибо все мы ответственны за это дело и одинаково причастны к случившемуся. Пойми, младший этот брат не был ни в чем виновен всю свою жизнь, ибо он оставался дома. Мы же, остальные, вращались в мире и бывали там виноваты. Мы не собираемся прикидываться чистенькими и не бросим его на произвол судьбы, потому что он, отправившись в путь, провинился, а мы как раз в этом деле оказались не виноваты. В дорогу, и отведи нас всех вместе с ним к пре столу хлеботорговца!

— Ну что ж, — сказал Маи-Сахме. — Пусть будет по-вашему.

И под охраной копейщиков они направились обратно в город, той же дорогой, по кото рой еще недавно ехали без забот. А Вениамин так и не сказал ни слова.

ЭТО Я Уже вечерело, когда они подъехали к дому Иосифа;

ибо управляющий, как то записано, доставил их туда, а не в Великое Письмоводство, где они сгибались и кланялись перед ним в первый раз;

там его сейчас не было;

он был у себя дома.

«Он был еще дома», — утверждает история, и утверждает справедливо, ибо если вчера, после веселого обеда, друг фараона вернулся в присутствие, то сегодня он с утра не покидал дома. Он знал, что начальник темницы, его управляющий, действует, и с нетерпением ждал его. Священная игра приближалась к своему высшему взлету, и от десяти братьев зависело, будут ли они участвовать в нем, прибыв к месту действия, или же только узнают о нем с чужих слов. Было безмерно любопытно, предоставят ли они младшему вернуться с Маи-Сахме од ному или присоединятся к нему все. Это во многом определяло его, Иосифа, отношение к ним в будущем. Что касается нас, то мы свободны от всякого любопытства, потому что вообще знаем назубок все фазы излагаемой истории, но в данном случае еще и потому, что и в собс твенном нашем изложенье уже установлено то, что для Иосифа было еще любопытнейшим вопросом будущего, и мы уже знаем, что братья не захотели оставить Вениамина с его виной одного. Поэтому мы можем с усмешкой и сознанием давней своей осведомленности наблю дать за Иосифом, который в томительном ожидании слонялся по дому, переходя из книжного покоя в приемную, оттуда в палату хлеба, а затем назад, через все эти комнаты, в свою спаль ню, где поправлял то одно, то другое в своем уборе. Его поведение очень напоминает нам суету загримированных комедиантов перед началом зрелища.

Зашел он и к похищенной своей супруге Аснат на женскую половину, поглядел вместе с нею на игры Манассии и Ефрема и поболтал с ней, не сумев скрыть от нее своего волненья перед выходом на подмостки.

— Супруг мой, — сказала она, — дорогой мой повелитель и похититель, — что с то бой? Тебе не по себе, ты прислушиваешься к чему-то и топаешь ногами. У тебя что-то на серд це? Не сыграть ли нам, чтобы ты рассеялся, в шашки, или, может быть, приказать нескольким моим служанкам развлечь тебя изящными телодвиженьями?

Но он ответил:

— Нет, девушка, благодарю тебя, не сейчас. У меня в мыслях не шашечные ходы, а сов сем другие, и я не могу глядеть как зритель на пляски служанок, а должен сам, как лицедей, кривляться в игре, зрителями которой будут господь и мир. Я должен вернуться в палату при емов, ибо арена там. А для твоих служанок найдется лучшее занятье, чем пляска, ибо пришел я сюда, собственно, для того, чтобы приказать им украсить тебя сверх твоей красоты и по пышней нарядить, а заодно наказать нянькам Манассии и Ефрема вымыть им руки и надеть на них вышитые рубашечки, поскольку с минуты на минуту я жду чрезвычайных гостей, которым хочу представить вас как свою семью, когда будет наконец сказано, кто же он, тот человек, которому вы принадлежите. Ну, и удивишься же ты, щитоносная дева, тонкая в талии! Будьте только послушны и приукрасьтесь, а уж обо мне вы услышите!

С этими словами он поспешил опять на мужскую половину, но ему не удалось предаться чистому ожиданью и любопытству, что он всего охотнее сделал бы, ибо в библиотеке его уже ждали заправилы продовольственного ведомства, которых он сейчас мысленно проклинал за то, что, явившись к нему с делами, докладами и счетами, они лишили его чистого ожиданья. И все же он был рад им, потому что ему нужны были статисты.

Солнце уже садилось, когда занятый бумагами Иосиф, прислушавшись к глухому шуму перед домом, понял, что час пробил и братья приехали. Маи-Сахме, закусив нижнюю губу сильней, чем когда-либо, вошел с чашей в руке и протянул чашу ему.

— У младшего, — сказал он. — После долгих поисков. Они ждут в палате твоего при говора.

— Все? — спросил он.

— Все, — ответил толстяк.

— Ты видишь, я очень занят, — сказал Иосиф. — Эти господа пришли ко мне не раз влекаться, а по делам державным. Ты достаточно долго служишь у меня управляющим, чтобы разбираться, есть ли у меня время на такие безделицы личного свойства, когда я поглощен первоочередными заботами. Ты и те, кого ты доставил, — вы подождете.

И он снова склонился над свитком, который развернул перед ним один из чиновников.

Но, не в силах прочесть ни слова, через мгновенье сказал:

— Впрочем, ничто не мешает нам сразу покончить с этим пустяковым судебным делом, с этим случаем преступной неблагодарности. Прошу вас, господа, последовать за мной в па лату, где виновные ждут моего приговора.

И они окружили его, и, поднявшись на три ступеньки, он вышел из этой комнаты в боль шую палату и прошел по ковру на возвышение, где стоял его престол;

он сел на него, с чашей в руке. Над ним сразу же опустились опахала, ибо стоило ему сесть на престол, его люди непре менно осеняли его ими и обмахивали. Слева, через высокое оконце, мимо колонн и сфинксов, лежачих краснокаменных львов с головой фараона, наклонный, полный пляшущих пылинок пучок лучей падал на группу грешников, которые бросились наземь в нескольких шагах от престола. По обе стороны от них торчали копья. Любопытные челядинцы, повара и спальни ки, опрыскиватели пола и цветоводы толпились в дверях.

— Встаньте, братья! — сказал Иосиф. — Я, право, не ожидал, что увижу вас перед собой так скоро и по такому поводу. Я многого не ожидал. Не ожидал, что вы обойдетесь со мной так, как обошлись, это вы-то, которых я принимал как важных господ. Как я ни рад, что ко мне вернулась моя чаша, из которой я пью и по которой гадаю, вы видите, что я уязв лен, что я до глубины души огорчен вашей грубостью. Мне это просто непонятно. Как могли вы решиться заплатить злом за добро столь грубым образом и посягнуть на привычки тако го человека, как я, лишив его чаши, которой он дорожит, и дав с нею тягу? Безрассудство вашего поведенья равно его гнусности, ибо как вам было не знать, что такой человек, как я, сразу же хватится дорогой ему вещи и обо всем догадается? Неужели вы действительно думали, что, лишившись чаши, я не смогу угадать, где она? Так что же теперь? Надеюсь, вы признаете себя виновными?

Ответил Иуда. На этот раз и вообще говорил за всех он, больше всех испытавший в жизни, лучше всех разбиравшийся в том, что такое вина, и потому призванный самою судьбой держать речь. Ведь вина родит ум — и, пожалуй, наоборот: где нет ума, там нет и вины. По дороге он был уполномочен братьями держать речь и успел приготовиться. Стоя среди них в разодранном платье, он говорил:

— Что мы скажем моему господину и какой нам смысл перед ним оправдываться? Мы виноваты перед тобой, господин мой, — виноваты в том смысле, что чаша твоя найдена у нас, у одного из нас, а значит — у нас. Как оказалась она в суме нашего младшего брата, ни в чем не повинного, который всегда был дома, — я этого не знаю. Мы этого не знаем. Мы не в силах высказывать предположенья на этот счет перед престолом моего господина. Ты могуч, ты и добр и зол, ты можешь и вознести и низвергнуть. Мы в твоей власти. Не стоит оправдываться перед тобой, и глуп грешник, который кичится нынешней своей невиновностью, когда влады ка возмездья взыскивает плату за давнее злодеянье. Недаром жаловался наш старый отец, что из-за нас он станет бездетным. Да, он был прав. Мы и тот, у кого нашли чашу, стали рабами нашего господина.

В этой речи, которая еще не была настоящей, знаменитой речью Иуды, прозвучали кое какие намеки, но Иосиф, предпочитая в них не вдаваться, благоразумно пропустил их мимо ушей. Он ответил только на предложение о поголовном рабстве, отвергнув его.

— Нет, — сказал он, — это не по мне. Нет на свете столь скверного поведения, чтобы превратить в чудовище такого человека, как я. Вы купили старому вашему отцу хлеба в земле Египетской, и он ждет его. Я великий делец фараона, и никто не посмеет сказать, что я вос пользовался вашим грехом, чтобы, задержав покупателей, прибрать к рукам и товар и деньги.

Сообща ли вы согрешили или грешен только одни, этого я не стану расследовать. Когда мы веселились за столом с вашим младшим, я доверчиво выдал ему прекрасные свойства своей дорогой чаши и, погадав, рассказал ему о могиле его матери. Возможно, что он сболтнул вам об этом;

возможно, что вы все вместе задумали неблагодарно похитить мое сокровище, — не потому, что позарились на серебро, так мне сдается, а чтобы овладеть волшебной силой, для того, может быть, чтобы выяснить, что сталось с вашим пропавшим, исчезнувшим братом, — откуда мне знать? Ваше любопытство вполне понятно. Но, с другой стороны, очень возможно, что малыш согрешил на свой страх и взял чашу, ничего вам не сказав. Я не желаю этого знать и в это вникать. Украденное найдено у маленького. Он будет мне рабом. А вы ступайте с миром домой, к старому вашему отцу, чтобы он не был бездетным и чтобы у него была пища.

Вот какие слова произнес возвысившийся, и несколько мгновений стояло молчание. За тем из их хора выступил Иуда, мученик, которому они дали слово, чтобы он говорил за них. Он подошел к престолу, почти вплотную к Иосифу, и сказал:

— Выслушай меня, господин мой, ибо я хочу произнести перед тобой речь и речью своей объяснить тебе, как все было и что учинил ты, и как обстоит дело с ними и со мной, со всеми братьями. Моя речь ясно покажет тебе, что ты не можешь, не имеешь права отделить от нас и оставить у себя нашего младшего. И что мы, в особенности я. Иуда, четвертый из них, ни за что и ни в коем случае не вернемся к отцу без младшего, ни в коем случае. В-третьих, я сде лаю моему господину предложение, которое позволит ему осуществить свое право возмож ным способом, а не невозможным. Таков будет порядок моей речи. А потому не прогневайся на раба твоего и, пожалуйста, не прерывай его речи, которую я поведу так, как подсказывают мне мой ум и моя вина. Ты как фараон. Но я начну с того, как все началось и как ты все начал, а дело было так.

Когда мы спустились сюда, посланные нашим отцом, чтобы купить пищи в этой житни це, как тысячи других людей, с нами обошлись не так, как с тысячами других: нас отделили, что показалось нам странным, и препроводили в твой город, чтобы мы предстали перед лицом моего господина. И здесь тоже все было странно, ибо странно вел себя мой господин, он был суров и милостив, то есть противоречив, и необычно расспрашивал нас о нашей родне. «Есть ли у вас дома отец, — спросил мой господин, — или еще один брат?» — «У нас есть, — от ветили мы, — отец, он уже стар, и есть еще один молодой брат, самый младший, он поздно родился у отца, и отец охраняет его с посохом в руке и держит за руку, ибо брат этого млад шего пропал и, по-видимому, погиб, так что от их матери у нашего отца остался лишь тот;

по тому-то он так за него и держится». И отвечал господин мой: «Доставьте его вниз ко мне! Ни один волос не упадет с его головы». — «Это невозможно, — ответили мы, — по изложенным уже причинам. Оторвать младшего от отца было бы убийством». И сурово отвечал ты своим рабам: «Клянусь жизнью фараона! Если вы не придете со своим младшим, оставшимся от миловидной матери, вы не увидите больше лица моего».

И, продолжая свою речь. Иуда сказал:

— Я опрашиваю моего господина, так ли все было и с того ли все началось или все было не так и началось не с того, что мой господин спросил о младшем и вопреки нашим возраже ньям настоял на его прибытье. Ибо господину моему угодно было повернуть дело так, будто, доставив брата, мы снимем с себя подозрение в соглядатайстве и докажем свою порядочность.

Но что это за оправданье и что это за подозрение? Ни один человек не примет нас за лазут чиков, не такой у нас, у братьев во Иакове, вид, а если кто и примет, то это никакое не оп равданье — прибытие младшего, а чистейшая прихоть, и все дело в том, что моему господину захотелось во что бы то ни стало увидеть нашего брата воочию, — а почему? Тут я умолкаю, на то воля бога.

И, продолжая, Иуда встряхнул львиной своей головой, протянул вперед руку и сказал:

— Ты видишь, в бога своих отцов этот твой раб верит, и верит, что он всеведущ. Но он не верит, что этот бог украдкой сует драгоценности в сумки своих рабов, возвращая им плату за товар в придачу к товару — такого никогда не бывало, и ни на какие примеры из прошлого в этом отношенье сослаться нельзя: ни Аврам, ни Исаак, ни наш отец Иаков никогда не находи ли у себя в мешках серебра, которое бы им сунул туда господь, — чего не было, того не было, все это чистейшая прихоть, и окутана она той же тайной.

Так можешь ли ты, господин мой, — можешь ли ты, после того как мы с помощью голо да добились от отца, чтобы он отпустил от себя малыша для этой поездки, — можешь ли ты, который безжалостно настоял на его прибытье, ты, без чьего странного требованья ноги его никогда не было бы на этой земле, — можешь ли ты, заявивший: «С ним не случится никакой беды здесь внизу», — можешь ли ты оставить его рабом у себя, потому что в его суме нашли твою чашу?

Нет, ты не можешь этого сделать!

Мы же, и в особенности раб твой Иуда, который сейчас держит речь, мы не можем, никак не можем предстать перед лицом нашего отца без младшего. Не можем так же, как не могли предстать без него перед твоим лицом — но не по причине какой-то прихоти, а по са мым важным причинам. Ибо когда твой раб, наш отец, снова призвал нас и сказал: «Пойдите, купите нам немного пищи», — а мы ответили ему: «Нельзя нам идти, если ты не отпустишь с нами младшего, ибо человек, что правит страной там внизу, строго-настрого наказал нам доставить брата, заявив нам, что иначе мы не увидим его лица», — тогда старик затянул плач, старинный, режущий сердце, как флейта, что рыдала в ущельях, и завел песнь, и пропел:

«Рахиль, миловидная в готовности, та, ради кого юность моя служила Лавану, черной луне, долгих семь лет, сердце моего сердца, умершая на дороге, в одном переходе всего от пристанища, она была женою моей и подарила мне от души двух сыновей: одного при жизни и одного в смертный свой час, Думузи-Абсу, агнца, красавца Иосифа, который сумел пленить меня так, что я все ему отдал, и Бенони, сыночка смерти, который только и остался при мне.

Ибо тот, первый, ушел от меня, когда я от него потребовал этого, и крик до краев наполнил вселенную: «Растерзан, растерзан красавец!» И я упал замертво, и с тех пор я как камень.

Но этого я держу окаменелой рукою, он единственное, что у меня осталось, ибо растерзан, растерзан Единственный. Если же вы возьмете у меня и это единственное и на него, чего доб рого, нападет кабан, то вы сведете седину мою во гроб с такой печалью, что мир не выдержит и рухнет под ее тяжестью. Он уже до краев полон немолкнущим криком: «Растерзан возлюб ленный», и если не станет и этого, мир превратится в ничто».

Слышал ли господин мой этот плач флейты, эту отцовскую песнь? Ну, так пусть он сам и рассудит, можем ли мы, братья, явиться к старику без младшего, без маленького, и при знаться ему: «Мы потеряли его, он пропал». Можем ли мы подвергнуть такому испытанью его душу, которая привязана к этой душе, и мир, который и так уже полон горя и больше не выдержит? Могу ли прежде всего я, ведущий эту речь, четвертый его сын. Иуда по имени, явиться к нему тогда — посуди сам. Ибо господин мой знает еще не все, еще далеко не все, и чует сердце раба твоего, что речь его коснется и совсем другого в этот бедственный час. Да, оно чует, что на тайну, которая кроется во всех этих прихотях, можно пролить свет только от крыв некую другую тайну.

Тут среди братьев поднялся беспокойный ропот. Но лев Иуда повысил голос и, продол жая свою речь, сказал:

— Я поручился отцу, я вызвался отвечать перед ним за маленького;

так же, как я по дошел сейчас к престолу твоему, я подошел к отцу и поклялся ему такими словами: «Доверь его моей руке, и я буду в ответе за него, и если я не приведу его к тебе, я останусь виновным перед тобой во все дни жизни!» Вот каков был мой обет, и теперь посуди сам, прихотливый владыка, могу ли я вернуться к отцу моему без маленького, чтобы увидеть горе, которое не по силам ни мне, ни миру! Прими же мое предложение! Оставь меня вместо него рабом своим, позволь нам посильно расплатиться за грех свой, не требуй от нас непосильной рас платы;

ибо я хочу расплатиться, расплатиться за всех. Вот здесь, перед тобой, прихотливый, я возьму клятву, которой мы поклялись, ужасную клятву, которой мы, братья, себя связа ли, — обеими руками возьму я ее и, упершись коленом, переломлю пополам. Одиннадцатый наш, агнец отца, первенец праведной, — его вовсе не растерзал зверь, это мы, его братья, продали его некогда в мир.

Именно так, а не иначе кончил Иуда свою знаменитую речь. Он стоял тяжело дыша, и бледные, хотя и с великим облегчением, потому что все было сказано, стояли позади него братья. Это на свете не редкость — бледная облегченность. Но раздалось два возгласа — их издали самый большой и самый маленький. Рувим воскликнул: «Что слышу я!», а Вениамин совершенно так же, как в тот раз, когда их догнал управляющий, взметнул вверх руки и неопи суемо вскрикнул... А Иосиф?.. Он встал со своего престола, и по щекам его, сверкая, катились слезы. Сноп света, падавший прежде сбоку на братьев, тихо перекочевав, упал теперь через оконце в конце палаты прямо на Иосифа, и поэтому бежавшие по его щекам слезы сверкали, как алмазы.

— Пусть все египтяне выйдут отсюда, — сказал он, — все до единого. Я пригласил пог лядеть на эту игру бога и мир, а теперь пусть будет зрителем только бог.

Повиновались ему неохотно. Делая глазами знаки стоявшим на возвышенье писцам, Маи-Сахме обнял их сзади и вежливо выпроводил, а челядь отошла от дверей. Но что ушла она очень уж далеко, нам вряд ли поверят. Снаружи, а также в книжном покое все стояли на клонясь, боком к месту действия и приставив к уху ладонь.

А там, не обращая внимания на бежавшие по его щекам алмазы, Иосиф распростер руки и открылся братьям. Он часто открывался и ставил людей в тупик, показывая им, что в нем олицетворено нечто высшее, нежели то, чем он был, и это высшее туманно и обольстительно сливалось с собственным его «я». На этот раз он сказал просто и даже, несмотря на распро стертые руки, со скромной усмешкой:

— Ребята, это же я. Ведь я же ваш брат Иосиф.

— Ну, конечно, это он! — закричал, задыхаясь от счастья, Вениамин и, бросившись вперед, к ступенькам помоста, упал на колени и стремительно обнял колени новообретенного брата.

— Иашуп, Иосиф-эль, Иегосиф! — всхлипывал он, задрав к нему голову. — Это ты, это ты, ну конечно, ну разумеется, это ты! Ты не умер, ты разрушил великую обитель мертвого мрака, ты поднялся на Седьмое Небо, и тебя назначили метатроном и Внутренним князем, я это знал, я это знал, ты высоко вознесен, и господь воздвиг тебе престол, похожий на его собс твенный! Но ты еще помнишь меня, сына своей матери, ты помахал в воздухе моею рукой!

— Малыш, — сказал Иосиф. — Малыш, — сказал он и, поднявши Вениамина, при жался головой к его голове. — Не говори так, не так это все велико и не так далеко, и я вовсе не достиг такой славы, и самое главное — это то, что нас снова двенадцать.

НЕ ССОРЬТЕСЬ!

И, обняв его за плечо, он спустился с ним к братьям — и правда, как обстояло дело с ними и каково им было стоять перед ним! Одни стояли, растопырив ноги, с повисшими чуть ли не до колен руками, казавшимися гораздо длинней, чем обычно, и, раскрыв рот, рыскали невидящими глазами. Другие стояли, прижав к груди кулаки, — и от тяжелого их дыханья кулаки поднимались и опускались. Если после признанья Иуды они все побледнели, то теперь лица их были багровы, как стволы сосен, багровы, как в тот раз, когда они сидели на пятках, а Иосиф явился к ним в разноцветной одежде. Если бы своим «ну конечно» и всеми своими восторгами Бенони не подтвердил сказанного этим человеком, они бы вообще ничего не поня ли и ничему не поверили. Но когда сыновья Рахили, обнявшись, спускались к ним, бедным их головам ничего не оставалось, как превратить ассоциацию в тождество, узнав в человеке, ко торого, правда, они давно уже мысленно как-то связали с Иосифом, этого устраненного бра та, — удивительно ли, что головы их прямо-таки трещали по швам? Едва лишь им удавалась судорожная попытка отождествить этого владыку и мальчика, ставшего некогда их жертвой, как единый образ снова раздваивался, — мало того что удержать его было вообще трудно;

трудно это было и потому, что он вызывал у них стыд и ужас.

— Подойдите же ко мне, — сказал Иосиф, подходя к ним. — Да, да, это я. Я Иосиф, ваш брат, которого вы продали в Египет, — не горюйте об этом, так нужно было. Скажите, жив ли еще отец мой? Скажите же мне что-нибудь и перестаньте печалиться! Иуда, ты про изнес великую речь! Ее не забудут во веки веков. Я от всей души обнимаю тебя в знак позд равленья, а также приветствия, и целую львиную твою голову. Помнишь, ты поцеловал меня при минейцах, — сегодня я возвращаю тебе тот поцелуй, и теперь мы в расчете. Я целую как бы всех сразу — не подумайте, будто я сержусь на вас за то, что вы продали меня сюда! Все так и должно было случиться, и совершил это бог, а не вы, это Эль Шаддаи заблаговременно отторг меня от отчего дома и сделал, по замыслу своему, чужеземцем. Он послал меня сюда перед вами, чтобы я был вашим кормильцем, — он уготовил прекрасное избавленье от голо да, повелев мне кормить Израиль и с ним чужеземцев. Это хоть и жизненно важное, но очень простое, практическое дело, и петь мне осанну не за что. Ибо брат ваш никакой не герой бога, никакой не вестник благодати небесной, а всего-навсего эконом, и если ваши снопы скло нялись перед моим во сне, о чем я и сболтнул вам, а звезды кланялись, то это ничего такого уж великого в себе на таило, а означало только, что отец и братья будут благодарны мне за житейскую помощь. Ведь за хлеб говорят: «Большое спасибо», а не «Осанна». Без хлеба, однако, тоже не обойдешься. Сначала хлеб, а уж потом осанна... А теперь, поняв, как прост был замысел господа, неужели вы не поверите, что я еще жив? Ведь вы же сами знаете, что яма не удержала меня, что сыны Измаила вытащили меня из нее и что вы продали меня им.

Поднимите же руки и ощупайте меня, чтобы убедиться, что я жив, брат ваш Иосиф!

Двое или трое из них и впрямь дотронулись до него и осторожно провели рукой по его одежде, испуганно ухмыляясь.

— Значит, это была просто шутка и ты просто притворялся властителем, — спросил Иссахар, — а на самом деле ты всего лишь брат наш Иосиф?

— Всего лишь? — ответил тот. — Да ведь это же то, что я представляю собой в первую очередь. Поймите, я и то и другое, я — Иосиф, которого господь поставил отцом фараону и владыкою во всей земле Египетской. Я — Иосиф, облеченный великолепием этого мира.

— Верно, — сказал Завулон, — и значит, нельзя сказать, что ты — это только одно, а не другое, ты и то и другое сразу. Такое чувство у нас и было. И это хорошо, что ты не сплошь хлеботорговец, а то нам пришлось бы худо. Под своим облачением ты брат наш Иосиф, кото рый защитит нас от гнева хлеботорговца. Но пойми, господин...

— Оставь ты свое «господин», глупец! С этим покончено!

— Пойми, что, с другой стороны, мы хотели бы, чтобы хлеботорговец защитил нас от брата, которому мы некогда причинили зло.

— Это вы причинили ему зло! — сказал Рувим, и мышцы его лица свирепо напряг лись. — Неслыханные дела открылись мне сейчас, Иегосиф. Они продали тебя у меня за спиной и ни слова мне о том не сказали, и все это время я не знал, что они, сбыв тебя с рук, выручили за тебя деньги...

— Оставь это, Рувим, — сказал Дан, сын Валлы. — Ты тоже кое-что делал у нас за спиной. Ты, например, возвращался к яме, чтобы вероломно похитить мальчика. А что каса ется вырученных нами денег, то это был не такой уж завидный куш, как его милости Иосифу отлично известно: двадцать финикийских шекелей — вот и все, что нам, благодаря упрямству старика, досталось тогда, и мы всегда готовы отсчитать тебе твою долю.

— Не ссорьтесь, приятели! — сказал Иосиф. — Не ссорьтесь из-за этого и из-за того, что один сделал что-то тайком от другого. Ведь бог все это повернул так, как нужно. Благода рю тебя, Рувим, большой мой брат, за то, что ты пришел с веревками к яме, чтобы вытащить меня оттуда и возвратить отцу. Однако меня там уже не было, и это было хорошо, ибо иначе все произошло бы не так, как требовалось. Но все произошло так, как нужно. Не будем же думать ни о чем, кроме как об отце...

— Да, да, — закивал головой и затараторил, подергивая ногами, Неффалим. — Верно, верно, возвысившийся брат наш говорит сущую правду, никуда это не годится, чтобы Иаков сидел вдалеке от нас, в волосяном своем доме или возле него, понятия не имея о том, что здесь обнаружилось, — что Иосиф жив, что он весьма преуспел в мире и занимает у язычников блестящее положенье. Представьте себе: вот он сидит, окутанный мраком неведенья, а мы тем временем стоим здесь и воочию видим исчезнувшего нашего брата, мы руками касаем ся его одежды и нам яснее ясного, что все было недоразуменьем и заблужденьем: напрасно, оказывается, великое горе отца и напрасна тревога, которая, как червь, точила нам душу всю нашу жизнь. Это так потрясающе, что впору головой пробить потолок. Как все-таки невыно симо несовершенно устроен мир, если мы здесь знаем это, а он там — нет, потому только, что от нас до него далеко и знанье Иакова отделено от нашего знанья толщей тупого пространс тва, где правда делает лишь несколько шагов, а дальше — ни с места. О, если б можно было, сложив раструбом руки у рта, крикнуть на расстояние семнадцати дней пути: «Эге-ге, отец!

Иосиф жив, он как фараон в земле Египетской, вот новость какая!» Но как ни кричи, Иаков будет сидеть там по-прежнему и ничего не услышит. О, если б можно было запустить голубя, крылья которого быстры, как молния, с весточкой под крылом: «Знай, дело обстоит так-то и так-то!» О, если бы мир стал совершенным и все знали бы одно и то же и здесь, и там! Нет, я не в силах здесь оставаться, я этого не вынесу. Пошлите меня, пошлите меня! Я это сделаю.

Я побегу быстрее, чем серна, и скажу ему прекрасную речь. Ибо какая речь прекраснее той, которая содержит последнюю новость?

Иосиф, однако, унял его пыл такими словами:

— Успокойся, Неффалим, не торопись, ты не побежишь один, и никому не будет дано право первым передать отцу то, что я велю ему передать и что давно решил, когда, бывало, ночами лежал на спине, раздумывая об этой истории. Семь дней вы будете отдыхать у меня, деля со мною все почести, мне оказываемые, и я представлю вас хозяйке моего дома, солнеч ной деве, и мои сыновья склонятся пред вами. А потом вы навьючите своих ослов и все, как один, вместе с Вениамином, отправитесь к моему отцу и возвестите ему: Иосиф, сын твой, не умер, он жив и говорит тебе живыми устами: «Бог сделал меня первым среди чужеземцев, и мне подвластен народ, которого я не знал. Приди ко мне, не медли и не пугайся, милый, страны могил, куда и Авраам некогда приходил во дни голода! Ибо два года уже царит голод, и никто на земле не пашет, не жнет, и продлится это еще три года или даже пять лет, а я про кормлю тебя, и ты поселишься здесь на тучных пажитях. А если ты спросишь, дозволит ли это фараон, то я отвечу тебе: твой сын обведет его вокруг пальца. Он походатайствует перед Его Величеством, чтобы поселились вы в земле Госен и на полях Зоана, против Аравии, — там-то я и прокормлю вас, тебя, и сынов твоих, и сынов сынов твоих, и мелкий и крупный скот твой, и все твое. Ибо землю Госен — ее называют также Госем или Гошен — я давно уже облюбовал для вас, чтобы переселить и продолжить род наш, потому что это еще не настоящий, еще не заправский Египет, и вы сможете там кормиться рыбою устья и туком полей, не очень-то, к удобству своему, соприкасаясь с детьми Египта и дряхлой их мудростью и не нанося ущерба своей самобытности. И в то же время вы будете близ меня». Вот что вы скажете отцу моему от моего имени, и сказать это нужно умно и умело, щадя его окаменелый возраст, сперва — что я жив, а уж потом — чтобы он прибыл сюда с вами со всеми. Ах, если бы мне самому можно было поехать с вами и уговорить его, я бы, конечно, поехал сам. Но мне нельзя отлучиться ни на один день. Поэтому замените меня и сообщите ему, что я жив и приглашаю его сюда, с хитрой осторожностью любящих сыновей! Не говорите ему сразу: «Иосиф жив», а спросите сначала: «Каково было бы нашему господину, если бы, допустим, Иосиф оказался жив?» Что бы он сначала подготовился. И не выпаливайте ему с бухты-барахты: «Тебе надо поселиться внизу, среди богов-трупов», а выразите это иносказательно: «В земле Госен». Сумеете ли вы без меня так схитрить? Я вас за эти дни еще натаскаю. А теперь я познакомлю вас со своей же ной, солнечной девушкой, и покажу вам своих мальчиков, Манассию и Ефрема. И мы будем вдвенадцатером есть, пить, веселиться и вспоминать старые времена — не слишком, впро чем, подробно. И чтобы не забыть: придя к отцу и рассказывая ему все, что вы увидели, — не скупитесь на описания роскоши, в которой я живу здесь внизу! С его сердцем сыграли злую шутку — так пусть же теперь ему будет сыграна сладостная песнь о величии сына.

ФАРАОН ПИШЕТ ИОСИФУ Было бы донельзя огорчительно, если бы после этих событий толпа слушателей начала редеть и рассеиваться, думая про себя: «Ну вот, прекрасное «Это я» уже прозвучало, а пре краснее ничего уже быть не может, вершина позади, теперь дело пойдет к концу, как именно, мы уже знаем, дальше это незанимательно». — Послушайтесь доброго совета, не расходи тесь! Составитель этой истории, а под ним следует подразумевать того, кто составляет из ее событий единый рассказ, дал ей несколько вершин и умудрился сделать каждую следующую выше предшествующей. Он все время держится правила: лучшее впереди, и все время сулит какую-то новую радость. То, как Иосиф узнал, что его отец еще жив, было, наверно, любопыт но;

ну, а когда окаменевшему от горя Иакову сыграют весеннюю песнь о том, что его сын жив, и он поедет обнять Иосифа, — это будет, что же, нисколько не занимательно? Кто сейчас уй дет домой, тот пусть спросит потом других, дослушавших до конца, было это занимательно или не было. Тогда он пожалеет, и всю жизнь ему будет обидно, что он не был при том, как Иаков крест-накрест благословил своих египетских внуков и как величавый этот старик встретил свой смертный час. «Мы это уже знаем!» Глупейшие слова. Знать эту историю вольно каж дому. Быть ее свидетелем — вот в чем вся соль... Но, кажется, можно было обойтись и без такого внушенья, ибо никто не тронулся с места.

Итак, когда Иосиф объяснился с братьями, а они с ним и все вместе направились оттуда, где он им открылся, к его жене, девушке Аснат, чтобы братья ей поклонились и поглядели на своих племянников с египетской детской прядью на голове, во всем особняке царило веселое оживленье и раздавался радостный смех: вся челядь подслушивала, Иосиф мог никому ни о чем не сообщать и не давать никаких объяснений, ибо все уже все знали и, смеясь, кричали друг другу, что прибыли братья Кормильца, сыновья его отца из страны Захи, а это доставило всем величайшее удовольствие, тем более что можно было твердо рассчитывать на пиво и пироги по случаю такого праздничного события. Писцы же из Дома Кормленья и Распреде ленья, тоже подслушивавшие, рассказали об этом в городе, и быстроногий Неффалим мог бы утешиться тем, что новость эта мигом обошла Менфе и все так стремительно сравнялись друг с другом в знанье, в веселом знанье того, что к Единственному приехали все его братья;

на улицах многие выражали свою радость прыжками, а в богатом предместье у дома Иосифа собралась толпа, которая кричала «ура» и требовала, чтобы он показался ей со своей азиатс кой родней, чего в конце концов и добилась: выйдя на террасу, двенадцать братьев предстали перед теми, кто жаждал их видеть, и только нам впору посетовать на то, что жители Менфе довольствовались линзами своих глаз и, не умея обращаться со светом, как мы, не смогли за печатлеть эту группу в изображении. Сами же они от этого не страдали и не чувствовали такой необходимости как раз потому, что ничего подобного у них а в мыслях не могло быть.

Недолго пребывала чудесная эта новость и внутри стен могильного города, она голубем унеслась вдаль, и слух о ней примчался прежде всего к фараону, который, как и весь его двор, нашел ее очень занятной. Фараон, называвшийся теперь Эх-н-атон, — ибо согласно своему намеренью он отказался от тягостного амуновского имени и принял взамен то, что носил его отец в небе, — фараон уже давно приблизился к резиденции своего любимца министра, пе ренеся собственную из Фив, дома Амуна-Ра, на север, в то место верхнеегипетской «Заячьей округи», которое после тщательного выбора нашел пригодным для постройки нового города, целиком посвященного желанному божеству. Город этот находился несколько южнее Хмуну, дома Тота, там, где над рекой поднимался небольшой островок, прямо-таки требовавший воз веденья на нем затейливых павильонов, а отступавшие дугою скалы восточного берега от крывали простор для закладки таких дворцов, храмов и прибрежных садов, какие подобают мыслителю-богоискателю, который, поскольку ему трудно живется, должен хотя бы хорошо жить. Владыка благоухания нашел, что это место ему по сердцу, не советуясь ни с кем, кро ме как со своим сердцем, и с тем, кто в нем жил, с тем единственным, кого надлежало здесь прославлять хвалебными песнями;

и вот художникам и каменотесам его величества был отдан прекрасный приказ — с великим спехом построить здесь город, город его отца, город Горизон та, Ахет-Атон, что было жестоким ударом для Новет-Амуна, «стовратных» Фив, которые из за отъезда двора рисковали превратиться в провинциальный город, и резким выпадом против державного карнакского бога, с чьим властным жречеством пылкая фараонова нежность к любящему вседержителю приходила уже и в тучные годы во все более глубокий разлад.

Нежная натура фараона не выдерживала этих непрестанных стычек с выступавшей во всеоружии традиций мощью воинственного национального бога;

из-за противоречия между миролюбием его души и необходимостью боевой защиты открытого им высшего божества от Амунова всемогущества здоровье фараона страдало все больше и больше, и найдя, что, по счастью, в данном случае бегство нанесет врагу наиболее ощутимый ущерб, он решил стрях нуть прах Уазе с сандалий своей священной особы, даже если маменька, его мать, отчасти для присмотра за Амуном, отчасти же из-за своей привязанности ко дворцу своего супруга, быв шего царя Неб-ма-ра, останется в старой столице. Свое нетерпение уйти из сферы влиянья Амуна Эхнатону пришлось сдерживать целых два года, ибо именно столько времени, несмотря на беспощадную эксплуатацию подневольных тружеников, продолжалась черновая построй ка нового города, который к моменту фараонова переселенья, отмеченного торжественны ми жертвенными дарами в виде хлеба, пива, рогатых и безрогих быков, мелкого скота, птиц, вина, фимиама и всякой прекрасной зелени, был, собственно, еще не городом, а скорее имп ровизированным придворным лагерем, лишь с намеками на будущую роскошь, состоявшим из дворца для царя, для Великой Супруги Нефернефруатон Нофертате и для принцесс-дочерей, дворца, где можно было разве что спать, но еще нельзя было жить по-настоящему, потому что повсюду еще трудились штукатуры, живописцы и декораторы;

из храма вседержителя бога, храма очень веселого на вид, утопавшего в цветах, с развевающимися вымпелами, с семью дворами, с роскошными пилонами и великолепными колоннадами;

из удивительных, далее, парков и заповедников с искусственными прудами, с деревьями и кустарниками, пересажен ными в пустыню с плодородной землей береговой полосы;

из белевших у реки построен на набережной;

из десятка новехоньких жилых домов для атонолюбивых присных царя и ряда в высшей степени уютных каменных усыпальниц в окрестных горах, более всего готовых к приему жильцов.

Ничего больше в Ахет-Атоне покамест не было, но поскольку следовало ожидать, что переезд двора вызовет быстрый рост населения, город по-прежнему украшался и строился, когда фараон уже сидел там на троне, служил небесному своему отцу, совершал жертвенные обряды и становился отцом дочерей, умножавших женскую часть его двора: уже появилась на свет третья, Аунхсенпаатон.

Когда спешное письмо Иосифа, где тот официально извещал бога о прибытии своих бра тьев, с которыми был разлучен в юности, пришло в новый, необжитой еще дворец, новость эта успела уже проникнуть туда изустно, и фараон уже не раз увлеченно обсуждал ее с царицей Нофертате, с ее сестрой Незенмут, со своей собственной сестрой Бакетатон, а также со свои ми художниками и спальниками. На письмо он ответил незамедлительно: «Приказ смотрите лю того, что дает небо, — продиктовал он, — Истинному Смотрителю Поручений, Тенистой Сени Царя и Исключительному Другу, Моему Дяде. Знай, что Мое Величество считает твое письмо таким, какие воистину приятно читать. Да будет тебе известно, что Фараон много пла кал по поводу новостей, которые он узнал от тебя, и Великая Супруга Нефернефруатон, а так же Сладчайшие Принцессы Бакетатон и Незенмут смешали слезы своей радости со слезами любимого Сына Моего Отца в небе. Все, что ты Мне доносишь, необыкновенно прекрасно, и твое сообщение заставляет Мое сердце прыгать от радости. По поводу того, о чем ты Мне пишешь, — что к тебе прибыли твои братья и что твой отец еще жив, — радуется небо, ве селится земля и ликуют сердца добрых людей, и даже сердца злых, несомненно, смягчились по этому случаю. Прими к сведению, что прекрасное дитя Атона, Нефер-Хеперу-Ра, Владыка обеих стран, находится, благодаря твоему письму, в чрезвычайно милостивом расположении духа! Пожелания, присовокупленные тобою к твоим сообщениям, были исполнены заранее, еще до того, как ты стал их записывать. Такова прекрасная Моя воля и на то дается тебе бла госклонное Мое согласие, чтобы все твои родственники, сколько бы их ни было, прибыли в землю Египетскую, где ты как Я, и чтобы ты по своему усмотрению указал им землю для по селения, и пусть они кормятся ее туком. Скажи своим братьям: «Так надлежит вам поступить, и так повелевает вам Фараон, в чьем сердце живет любовь к его отцу Атону. Навьючьте ваш скот и возьмите с собой повозки из запасов царя для ваших детей и жен, и привезите отца ва шего и возвращайтесь! Не жалейте своего домашнего скарба, ибо вас снабдят здесь всем, что вам нужно. Ведь Фараон знает, что культура ваша не так уж высока и ваши требования легко удовлетворить. И когда вы вернетесь в свою землю, возьмите отца вашего, и челядь его, и всех его домочадцев и привезите их ко Мне, чтобы вам пасти скот близ вашего брата, смотрителя всех дел во всей стране, ибо эта страна открыта для вас». Таково приказание Фараона твоим братьям, отданное сквозь слезы. Если бы множество важных дел не удерживало Меня в Моей резиденции Ахет-Атоне, единственной столице стран, Я взошел бы на большую Свою колес ницу из электра и поспешил бы в Мен-нефру-Мира, чтобы увидеть тебя в кругу твоих родных и чтобы ты представил мне своих братьев. Но когда твои братья вернутся, ты представишь их Мне, не всех, правда, ибо это было бы утомительно для Фараона, а некоторых по выбору, чтобы Я расспросил их, и старого своего отца ты тоже представишь Мне, и Я от души награжу его Своей беседой, чтобы он жил в почете, поскольку с ним говорил Фараон. Прощай!» Получив эту грамоту в своем менфийском доме из рук мчащегося гонца, Иосиф пока зал ее одиннадцати братьям, и те поцеловали кончики своих пальцев. На одну четверть луны задержались они у него в доме;

уже двадцать лет отец считал его растерзанным и мертвым, и поэтому теперь не имело значения, днем раньше или днем позже узнает Иаков, что сын его жив. И челядь Иосифа прислуживала им, и его жена, дочь солнца, говорила им любезности, и они беседовали со своими благородными племянниками, носившими так называемую детскую прядь, Манассией и Ефремом, которые знали их язык и младший из которых, Ефрем, походил на Иосифа, а значит, и на Рахиль, гораздо больше, чем Манассия, — тот был вылитая мать египтянка, — отчего Иуда сказал:

— Вот увидишь, Иаков будет благоволить к Ефрему, он станет говорить не «Манассия и Ефрем», а «Ефрем и Манассия».

Однако он посоветовал Иосифу к приезду Иакова остричь висевшую у них над ухом еги петскую детскую прядь, ибо тот оскорбился бы при виде ее.

Затем, когда неделя прошла, они навьючили скот и тронулись. Из Менфе, Весов Стран, держа путь через ханаанскую землю, в Митанни уходил царский торговый караван, к которому им и надлежало присоединиться с фараоновыми повозками о двух и о четырех колесах, выдан ными им вместе с лошаками и возницами. Если прибавить сюда десять ослов, нагруженных всяким щепетильным товаром земли Египетской, изысканными безделушками и предметами изощреннейшей роскоши, которые Иосиф посылал в подарок Иакову, и десять ослиц, пред назначавшихся также Иакову и навьюченных зерном, вином, вареньем, куреньями и благо вонным маслом, то станет ясно, что и сами они уже составляли внушительный караван, тем более что благодаря подаркам, которыми осыпал их высокий брат, у каждого прибавилось личной поклажи. Известно ведь, что он каждому подарил перемену одежд, а Вениамину триста серебряных дебенов и ни много ни мало пять перемен одежд, по числу избыточных дней года, так что если Иосиф сказал им на прощанье: «Не ссорьтесь в дороге!», то уже некоторые на то причины были. Он имел, однако, в виду скорее иное — чтобы они не вспоминали старого и не корили друг друга за то, что один сделал что-то тайком от другого. Ибо что они позави дуют Вениамину, потому что он, Иосиф, одарил своего братца правой руки гораздо щедрее, чем их, — это ему и в голову не приходило, да и не было у них никакой зависти. Они были как агнцы и находили, что все так и должно быть. В молодости, погорячившись, они возмутились и ответили на несправедливость действием, а привело это к тому, что им пришлось навсегда примириться с несправедливостью, не смея ничего возразить против величественно-непре ложного: «Кому хочу — потакаю, кого хочу — милую».

КАК НАМ НАЧАТЬ?

Это просто поразительно, просто отрадно уму, как стройна наша история, как полна она прекрасных соответствий, как одно уравновешено в ней другим. Когда-то, через семь дней после получения Иаковом страшного знака, братья возвращались домой из долины Дофана, чтобы вместе с отцом оплакивать мертвого Иосифа, они боялись тогда увидеть отца, боялись жить с ним;

боялись его наполовину ложного, но все же достаточно справедливого подозре ния, что это они убили мальчика. Теперь, уже седоголовые, они снова возвращались домой, в Хеврон, с не менее чудовищной вестью, что все это время Иосиф не был мертв, что и сейчас он не мертв, а жив, и живет в почете и роскоши;

и необходимость преподнести старику эту новость угнетала их почти так же. Ведь чудовищное чудовищно и потрясающее потрясаю ще независимо от того, идет ли дело о жизни или о смерти, и они очень боялись, что Иаков упадет замертво, так же, как тогда, но теперь, став на двадцать лет старше, просто умрет от «радости», то есть от счастливого потрясения, от шока, так что продолжающаяся жизнь Ио сифа станет причиной его смерти, и ни отец уже не увидит воочию живого Иосифа, ни Иосиф отца. Кроме того, теперь почти неизбежно должно было выйти наружу, что хоть они и не были убийцами прежнего мальчика, которыми Иаков их все это время наполовину считал, они ими как раз наполовину все-таки были и лишь случайно, благодаря находчивости измаильтян, до ставивших Иосифа в Египет, не стали ими вполне. Это значительно усиливало их радостно боязливое беспокойство, умерявшееся лишь мыслью, что милость, которую оказал им бог, удержав их с помощью своих посланцев-мидианитов от полного братоубийства, непременно произведет впечатление на Иакова и не позволит ему ни осудить, ни проклясть людей, сподо бившихся такой высочайшей милости.

Вокруг этих предметов и вертелись их разговоры во время всего семнадцатидневного путешествия, которое, при всем их нетерпенье, казалось им, с другой стороны, слишком ко ротким, чтобы до конца обсудить, как им поосторожней уведомить Иакова и в каком свете они предстанут ему, его уведомив.

— Ребята, — говорили они между собой — ибо с тех пор, как Иосиф сказал: «Ребята, это же я», они часто называли друг друга «ребята», что раньше у них совершенно не было принято, — ребята, увидите, он у нас непременно упадет замертво, если мы не сумеем ввер нуть это тонко и полегоньку! Но тонко ли, грубо ли — неужели, по-вашему, он поверит тому, что мы ему скажем? Скорее всего, он нам вообще не поверит, ведь за столько лет мысль о смерти успевает прочно утвердиться в сердце и в голове, и мысль эту не так-то легко сдвинуть с места, да еще заменить мыслью о жизни, — на круг душа не так уж и рада этому, потому что она держится за свои привычки. Брат Иосиф думает, что для старика эта новость будет ве ликой радостью;

Pages:     | 1 |   ...   | 22 | 23 || 25 | 26 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.