WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 18 | 19 || 21 | 22 |   ...   | 26 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы ТОМАС МАНН Иосиф и его братья IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 © Томас Манн. Иосиф и его братья. Перевод с немецкого Соломона Апта. М., 1991. ...»

-- [ Страница 20 ] --

Говоря напрямик, посягнули на жизнь фараона — посягнули несмотря на то, что дни старого этого бога были и без того сочтены и склонности Его величества воссоединиться с Солнцем не могли, как вы знаете, воспрепятствовать ни предписания волшебников и ученых книгохранилища, ни даже, владычица дороги Иштар, которую заботливо прислал Ему с евф ратских берегов Его брат и тесть, царь Ханигалбата, или Митанни, Тушратта. Что Великий Дом, Си-Ра, Сын Солнца и Владыка Венца, Неб-ма-Ра-Аменхотеп был стар и болен и едва дышал, не давало повода не посягать на его жизнь, а давало, если угодно, прекрасный повод посягать на нее, что, конечно, не делало этого замысла менее мрачным.

Все знали, что первоначально сам Ра, бог Солнца, был царем обеих стран или, вернее, даже властителем земли и человечества и правил ими во всем своем благословенном величии, покуда находился в юном, зрелом и позднезрелом возрасте и даже на протяжении значитель ной части старости, и в ее раннюю, и в ее уже не столь раннюю пору. Лишь когда он совсем одряхлел и к Его величеству, хотя и в самой драгоценной форме, приблизилась старческая немощь и хворь, этот бог почел за лучшее проститься с землей и вернуться на небеса. Ибо постепенно кости его превращались в серебро, мясо в золото, а волосы в чистейший лазурит;

прекрасная эта форма старческого одряхления была все же сопряжена с муками и страда ниями, прекратить которые не удалось даже богам, испробовавшим тысячу средств, ибо от превращения в серебро, в золото и в камень в столь позднем возрасте не спасает никакое лекарство. Но и при таких обстоятельствах дряхлый Ра по-прежнему держался за свою зем ную власть, хотя мог бы заметить, что из-за его старческой немощи она слабеет и вокруг него распространяется бесстрашие, даже наглость.

Тогда-то Изида, великая владычица островов, Исет, хитроумнейшая из хитроумных, ре шила, что ее час настал. Ее знание, как и знание самого Ра, царя-перестарка, охватывало небо и землю. Не знала она лишь одного, лишь один изъян был в ее всезнании: неведомо было ей последнее и самое тайное имя Ра, самое важное его имя, знание которого давало власть над этим богом. Ибо у него имелось очень много имен, и каждое последующее окутывала большая тайна, чем предыдущее, но выяснить их все-таки можно было. Самого же последнего и самого главного своего имени бог вообще не выдавал, и кому он это имя назвал бы, тот превзошел бы бога могуществом намного и, захвативши власть, его заставил пасть.

Поэтому-то Исет придумала, а придумав, сотворила кусливого змия, чтобы тот уку сил Ра в золотое мясо я нестерпимая боль от укуса, унять которую сможет только та, кем этот змий создан, заставила бога назвать свое имя великой Исет. Как она решила, так и совершила. Змий укусил Ра, и в тисках боли старику ничего не осталось, как выдавать одно за другим свои потаенные имена, надеясь, что на каком-то из очень уж потаенных богиня помирится. Однако она не отступалась от него до тех пор, покуда он не назвал ей и самого тайного своего имени и ее власть над ним не стала совершенной. А тогда ей уже ничего не стоило вылечить его от укуса;

но выздоровел он лишь с грехом пополам, насколько вообще может выздороветь столь дряхлое существо, и вскоре затем избрал небесную долю, стари кам подобающую...

Вот каково было древнее предание, известное в Кеме любому ребенку;

оно говорило в пользу каких-то действий против фараона, чье состояние чрезвычайно, просто-таки до неразличимости, походило на состояние того усталого бога. Особенно же, и притом глубоко лично волновали эти давние дела некую обитательницу фараонова Дома Утех, того закры того и тщательно охраняемого павильона, весьма изящно пристроенного ко дворцу Мери мая, куда фараон еще нет-нет да и приказывал себя отнести, конечно, только затем, чтобы потрепать за подбородок ту или иную из тамошних фавориток или одержать над нею победу на тридцатипольной доске, наслаждаясь при этом плясками, игрой на лютне и пеньем ее благоуханных подруг. Часто он забавлялся шашками как раз с той, которая проявляла к ста ринной истории Изиды и Ра интерес чисто личный и даже загорелась желанием ее воспроиз вести. Ни одна повесть, будь то и самая сведущая в мельчайших подробностях этой истории, не называет имени упомянутой женщины. Оно вытравлено и вырублено из всех преданий;

ночь вечного забвения скрывает его. Между тем временами она пользовалась особым, по сравнению с другими побочными любимицами, расположением фараона и двенадцать или тринадцать лет назад, когда тот еще иной раз благоволил производить потомство, родила ему сына, Нофер-ка-Птаха, — это имя сохранилось, — который, как отпрыск божества, воспитывался самым изысканным образом и ради которого ей, побочной любимице, дано было право носить диадему с коршуном — не такую, правда, чудесную, как у самой Тейе, Великой Супруги царя, но все-таки золотую диадему. Это обстоятельство, а также материн ская слабость к отпрыску божества Нофер-ка-Птаху сыграли для нее роковую роль. Ибо диадема соблазняла ее путать себя с хитроумной Исет, а поскольку в предопределенный такой путаницей ход мыслей вмешалась еще и честолюбиво-слепая любовь к полукровному дитятку, в ее недалеком, но находчивом и взбаламученном старинной былью уме родилось решение наслать на фараона кусливого змия, устроить дворцовый переворот и вместо и так уже хилого Гора Аменхотепа, этого урожденного преемника Солнца, посадить на престол стран плод собственного чрева, Нофер-ка-Птаха.

Подготовка к удару, целью которого было низложить династию, открыть новую эпоху и возвести эту побочную любимицу, чье имя так и нельзя назвать, в сан богини-матери, зашла и в самом деле очень далеко. Очагом заговора был Дом Утех фараона, но через нескольких желавших переворота чиновников гарема и офицеров стражи ворот поддерживалась связь, с одной стороны, с самим дворцом, где заговорщикам удалось приобрести некоторое число дру зей, частью весьма высокопоставленных, таких, как один из Первых Возничих царя, как Уп равляющий Плодохранилищем Бога, Глава Жандармов, Смотритель Говяд, Начальник Бла говоний из Казнохранилища Владыки обеих стран, и тому подобных, а с другой стороны — со столицей вне стен дворца, где через жен этих офицеров в заговор вовлекли мужскую родню фараоновых фавориток, которая подстрекательскими речами настраивала жителей Уазе про тив старого Ра, состоявшего только из золота, серебра и лазурита.

Всего заговорщиков, тайно вынашивавших этот замысел, было семьдесят два — число многообещающе предопределенное, ибо некогда заговорщиков, вместе с красным Сетом за манивших Усира в ларь, было тоже семьдесят два, да и у тех, в свою очередь, имелись вполне космические причины составить именно это число. Ибо как раз столько пятидневных недель образуют год, складывающийся, если не считать пяти добавочных, из трехсот шестидесяти дней;

и ровно семьдесят два дня длится засушливая пятая часть года, когда измерительный шест показывает самый низкий уровень потока-кормильца и бог уходит в свою могилу. И зна чит, если где-нибудь в мире составляется заговор, заговорщиков должно быть ровно семьде сят два. А если заговор терпит неудачу, можно не сомневаться, что при несоблюдении этого числа неудача была бы еще основательней.

Нынешний, например, потерпел неудачу, хотя следовал наилучшему образцу и все необ ходимые приготовления делались с величайшей осмотрительностью. Начальник Благовоний ухитрился даже похитить из книгохранилища фараона некую волшебную грамоту и, руководс твуясь ею, изваять из воска фигурки, которые, будучи украдкой разбросаны там и сям, должны были содействовать успеху предприятия, ибо они вызывали повсюду магическое ослепленье и замешательство. Было решено, отравив фараона хлебом или вином или тем и другим сразу, воспользоваться неизбежной суматохой для дворцового переворота, который, в сочетании с мятежом в городе, привел бы к провозглашению новой эпохи и к восхождению на престол стран рожденного вне брака Нофер-ка-Птаха. А потом все сорвалось. То ли в последний миг один из семидесяти двух решил, что верность больше пойдет на пользу его карьере и красоте изображений на его гробнице, то ли с самого начала на совещаниях соглядатайствовал про вокатор — но список участников заговора, довольно неприятный список, ибо в нем значился ряд истинных друзей бога, а также посетителей Утреннего Покоя, — список этот, в общем верный, хотя и не свободный от отдельных ошибок и qui pro quo, попал к фараону, и ответные действия были быстрыми, тихими и решительными. Изида Дома Утех была без проволочки задушена евнухами, ее сынка сослали в дальний конец Нубии, и покуда тайная комиссия рас следовала всю эту затею и вину каждого, разоблаченные заговорщики, которых, вдобавок к жестокому искажению их личных имен, собирательно назвали «гнусность страны», исчезли в различных узилищах, где в непривычных условиях и ждали решения своей судьбы. Вот каким образом Главный Пекарь фараона и его Чашник угодили в темницу, где томился Иосиф.

ИОСИФ ПРИХОДИТ НА ПОМОЩЬ КАК ТОЛКОВАТЕЛЬ И вот, когда они уже просидели там тридцать и семь дней и утром их, как всегда, навес тил Иосиф, чтобы осведомиться, каково они почивали, и спросить, не прикажут ли они чего нибудь, он застал обоих господ в настроенье одновременно беспокойном, подавленном и горь ком. Вообще-то они уже начали привыкать к своему опрощению и перестали жаловаться, ибо человеку совсем не нужно жить так, как они жили, среди лазурита и диорита и со слугами для чесания пяток;

ведь в конце концов, если у тебя есть справа купальня, а слева уборная и ты можешь вместо великосветской соколиной охоты пострелять из лука и поиграть в чурки, это тоже не так уж плохо. Но сегодня к обоим явно вернулась прежняя избалованность, и едва к ним вошел Иосиф, они снова принялись горько жаловаться, говоря, что во всем, даже в самом необходимом, испытывают нужду и что их здешняя жизнь, сколь искренне они ни пытались к ней приспособиться, все равно оказывается на поверку собачьей жизнью.

Этой ночью, сказали они оба сразу в ответ на участливый вопрос Иосифа, каждому из них приснился свой сон;

то были сны выразительнейшей живости, необычайно убедитель ные, незабываемые, странно глубокомысленные, подлинно вещие сны, отмеченные знаком «Пойми меня правильно» и прямо-таки требующие истолкования. Дома у каждого из них был собственный толкователь снов, опытный специалист по всяческим порождениям ночи, чуткий ко всякой подробности видения, хоть мало-мальски значительного и пророческого, вооружен ный к тому же лучшими сонниками как вавилонского, так и отечественного происхождения, с которыми он всегда мог справиться, если у него самого иссякали идеи. При нужде, в труд ных и беспрецедентных случаях, они, пекарь и чашник, могли созвать консилиум храмовых прорицателей и ученых книжников, которые общими усилиями наверняка добрались бы до сути дела. А здесь, а теперь? Вот им приснились сны, каждому свой, разительные, странные, переполняющие душу сны, и в этой проклятой яме нет никого, кто разгадал бы их сновиденья и обслужил их, важных господ, так, как они привыкли к тому. Это нужда куда тяжелее, чем недоступность пуховиков, гусиного жаркого и соколиной охоты, и показывает им всю плачев ность, всю невыносимую унизительность их положения.

Слушая их, Иосиф немного надул губы.

— Господа, — сказал он, — если вас для начала может утешить чье-то сочувствие, то во мне вы видите человека, который сочувствует вашему горю. Но кроме того, нужде, что вас угнетает и оскорбляет, несомненно можно помочь. Я ваш слуга и попечитель и приставлен к вам, так сказать, на все случаи — почему же, в конце концов, и не на случай сновидений?

Я не совсем несведущ в этой области и могу похвастаться родственной короткостью со сна ми — не сочтите это выражение нескромным, а сочтите его точным, ибо в моем роду и в моей семье никогда не было недостатка в многозначительных снах. Мой отец, царь стад, увидел на определенном месте, в дороге, первостепенной важности сон, навсегда наложивший на него печать достоинства, и слушать, как отец рассказывает об этом сне, было величайшим удовольствием. Да и я сам в предшествующей своей жизни сталкивался со снами настолько часто, что братья даже дали мне кличку, добродушно намекавшую на эту мою особенность.

Вы уже так наловчились довольствоваться малым — так почему бы вам не удовольствоваться мною и не рассказать мне ваши сны, чтобы я попытался их разгадать?

— Ну да, — сказали они, — все это так. Ты приятный юноша, и когда ты говоришь о снах, твои красивые и даже прекрасные глаза, устремляясь вдаль, так затуманиваются, что мы почти готовы поверить в твою способность помочь нам. Но при всем при том видеть сны и толковать сны — это разные вещи!

— Не скажите, — отвечал Иосиф, — не скажите! Сновидение означает какое-то единс тво сна и толкования, какую-то целостность, где сновидец и толкователь только с виду сущес твуют раздельно, каждый сам по себе, а на деле они неразделимы и даже тождественны, ибо вместе они составляют единое целое. Кто видит сон, тот и толкует его, а кто хочет его толко вать, тот должен прежде его увидеть. Вы жили в роскошных условиях избыточного разделения дел, господин хлебный князь и ваше превосходительство чашник, поэтому сны видели вы, а толковать их вы предоставляли вашим домашним пророкам. По сути же и по самой природе вещей каждый сам себе толкователь сна, и чужими услугами в этом деле он пользуется только изящества ради. Я открою вам тайну сновидений: толкование предшествует сну, и наш сон вытекает из толкования. Недаром человек отлично знает, когда толкователь неверно толкует ему его сон, недаром кричит: «Убирайся, недотепа! Я найду себе другого толкователя, который скажет мне правду!» Так вот, сделайте опыт со мной, и если я оплошаю и мое толкование не сойдется с вашим собственным знанием, прогоните меня прочь, к стыду моему и сраму!

— Я не стану рассказывать, — ответил главный пекарь. — Я привык к лучшему и пред почитаю в этом, как и во всем прочем, перебиться, чем брать в толкователи тебя, простого любителя.

— А я расскажу! — сказал виночерпий. — Ибо, честное слово, я так жажду получить толкование, что готов довольствоваться первым встречным, а тем более если он умеет так многообещающе-туманно глядеть и может похвастаться некоторой короткостью со снами.

Приготовься, юноша, слушать и толковать, но соберись с силами, и я тоже соберусь с силами, чтобы найти для своего сна надлежащие слова и не погубить его жизнь своим рассказом. Ибо в нем была такая живость, такая ясность, такая неподражаемая острота, — а ведь известно, увы, как блекнут подобные сны от слов, превращаясь в мумию, в засохшее и запеленатое подобие того, чем они были, когда они снились, когда зеленели, цвели и плодоносили, как та виноградная лоза, что предстала передо мной в этом сне, к изложению которого я, таким об разом, уже приступил. Ибо мне снилось, будто я нахожусь с фараоном на его винограднике, под навесом из лоз его виноградника, где мой господин почивал. А передо мною была лоза, я и сейчас еще ее вижу, то была особенная лоза, и было на ней три ветви. Пойми меня: она зе ленела, и листья ее были подобны рукам человеческим, но хотя в беседке уже повсюду висели ягоды, та лоза еще не цвела и не плодоносила, а произошло это с нею лишь у меня на глазах во сне. Понимаешь, она развилась и расцвела у меня на глазах, среди ее листьев появлялись прекрасные пучки цветов, а на трех ее ветвях грозди, которые созревали со скоростью ветра, и пурпурные их ягоды были тугими, как мои щеки, ибо налились соком, как никакие другие. И я порадовался и стал срывать ягоды правой рукой, потому что в левой у меня была фараонова чаша, наполовину наполненная охлажденной водой. Туда я старательно выжал сок из ягод, вспомнив при этом, кажется, что ты, юноша, иногда выжимал нам в воду немного виноградно го сока, когда мы спрашивали вина, и подал чашу в руку фараона. И это все, — заключил он тихо, разочарованный своими словами.

— Это немало, — ответил Иосиф, открывая глаза, которые были закрыты, покуда он слушал кравчего, склонив к нему ухо. — Итак, была чаша, а в ней была прозрачная вода, и ты собственноручно выжал сок из ягод лозы с тремя ветками и подал чашу владыке венцов. Это был чистый дар, и в нем не было мух. Истолковать?

— Да, истолкуй! — воскликнул чашник. — Я сгораю от нетерпения.

— Вот тебе мое истолкование, — сказал Иосиф. — Три ростка — это три дня. Через три дня тебе дадут воду жизни, и фараон вознесет тебе голову и снимет с тебя позорные имена, так что тебя будут звать, как прежде, «Справедливый-в-Фивах», и возвратит тебя на место твое, и ты подашь чашу фараонову в руку его, по прежнему обыкновению, когда ты был у него виночерпием. И это все.

— Превосходно! — воскликнул толстяк. — Это приятное, превосходное, образцовое истолкование, меня обслужили, как никогда в жизни не обслуживали, и ты, милый юноша, оказал моей душе неоценимую услугу. Три ветви — три дня! Как ты это так сразу определил, умница!.. И снова «Честный-в-Фивах» и опять, по прежнему обыкновению, друг фараона!

Спасибо тебе, дорогой, спасибо тебе от всей души.

И он сел и заплакал от радости.

Но Иосиф сказал ему:

— Правитель Абодский, Нефер-эм-Уазе! Я предсказал тебе будущее по твоему сну, — это было мне легко и приятно. Я рад, что мог дать тебе радостное истолкование. Скоро тебя начнут осаждать поздравлениями по случаю твоего очищения;

но здесь, в темнице, я первый твой поздравитель. Я был вашим слугой и дворецким тридцать семь дней и буду им, по указа нию коменданта, еще три дня, осведомляясь, не прикажете ли вы чего-нибудь, и создавая вам, насколько это позволяют условия, подобия удобств. Я приходил к вам в домик утром и вечером и был вам как ангел божий, если можно так выразиться, в чью грудь вы изливали свои страда нья и кто утешал вас в непривычных условиях. Но я не вызывал у вас особого любопытства. А между тем я тоже не рожден для этой дыры, я не выбирал ее, а попал в нее сам не знаю как, и бросили меня сюда узником и царским рабом за вину, которая вовсе и не вина, а чистое недо разуменье пред богом. Душа у вас была слишком полна собственными страданьями, чтобы вы могли питать любопытство еще и к моим. Но не забывай меня и моих услуг, правитель-чаш няк, а вспоминай обо мне, когда ты будешь блистать, как прежде! Упомяни обо мне фараону, скажи ему, что я сижу здесь по чистому недоразумению, похлопочи за меня, попроси, чтобы он милостиво вывел меня из этого узилища, где я так томлюсь. Ибо меня украли, просто-напрос то украли еще мальчиком с моей родной земли, чтобы доставить вниз, в землю Египетскую, и еще раз украли, чтобы доставить вниз, в эту яму, — и я, как Луна, когда некий отвратный демон задерживает ее движенье, чтобы она не могла, сияя, предшествовать своим братьям богам. Сделаешь ли ты это для меня, правитель-чашник, упомянешь ли там обо мне?

— Да, да, тысячу раз да! — закричал толстяк. — Обещаю, что упомяну о тебе при пер вой же возможности, как только предстану перед фараоном, и буду напоминать ему о тебе каждый следующий раз, если мои слова западут ему в душу не вдруг! Я был бы трубкозубой свиньей, если бы не вспомнил тебя или не упомянул о тебе наилучшим образом, ибо незави симо от того, украл ты или украден, — это мне безразлично, — ты должен быть упомянут, упомянут и помилован, милый мой мальчик!

И он обнял Иосифа и поцеловал его в губы и в обе щеки.

— А что мне тоже приснился сон, — сказал долговязый, — об этом здесь, кажется, со вершенно забыли. Я не знал, ибрим, что ты такой искусный толкователь, а то бы я не отверг твоей услужливой помощи. Теперь я тоже склонен рассказать тебе свой сон, поскольку это возможно сделать словами, и ты растолкуй мне его. Приготовься же слушать!

— Я слушаю, — ответил Иосиф.

— Приснилось мне, — начал пекарь, — вот что, сейчас скажу. Мне приснилось — вот видишь, какой у меня был забавный сон, ибо как мог я, князь Менфийский, который, право же, не сует свою голову в печь, как мог я, словно какой-то мальчишка-подручный, словно ка кой-то разносчик пышек и кренделей... так вот, во сне я нес на голове три корзины со всякой сдобой, три мелких, ловко вставленных одна в другую корзины со всевозможными изделиями дворцовой пекарни, и в верхней печеная фараонова пища, всякие там коржи и рогульки, ле жали открыто. Тут, махая крылами, поджав на лету когти, с вытянутыми шеями и вытаращен ными глазами, прилетели птицы небесные и давай каркать. И, обнаглев, эти птицы бросались на корзину и клевали пищу на моей голове. Я хотел поднять свободную руку и помахать ею над корзинами, чтобы отпугнуть эту сволочь, но мне это не удавалось, рука отнялась. И они продолжали долбить, овевая меня резким запахом гнили...

Тут пекарь, по своему обыкновению, испугался, побледнел и попробовал улыбнуться своим нескладным уголком рта.

— То есть ты не должен, — сказал он, — представлять себе этих птиц, а также их запах, их клювы, их вытаращенные глаза слишком уж мерзкими. Это были птицы как птицы, и если я сказал «они долбили» — не помню точно, сказал ли я так, но вполне мог сказать, — то для лучшего понимания моего сна оговорюсь, что это слово было выбрано несколько опрометчи во. Мне следовало бы сказать: «они поклевывали». Птички поклевывали у меня в корзине, думая, видимо, что я хочу их покормить, ведь на верхней моей корзине не было ни крышки, ни покрывала, — короче говоря, все было в моем сне довольно естественно, за исключением того, что я, князь Менфийский, сам носил на голове булочные изделия, да еще, пожалуй, того, что мне не удавалось помахать рукой, но может быть, я этого и не хотел, потому что радовался прилетевшим птичкам. И это все.

— Истолковать и тебе? — спросил Иосиф.

— Как хочешь, — ответил пекарь.

— Три корзины, — сказал Иосиф, — это три дня. Через три дня фараон выведет тебя из этого дома и вознесет тебе голову, прикрепив тебя к дереву или к отвесному столбу, и птицы небесные будут клевать с тебя твое мясо. И это, к сожалению, все.

— Что ты говоришь! — закричал пекарь. Он сел, закрыл руками лицо, и сквозь его ук рашенные кольцами пальцы брызнули слезы.

Но Иосиф стал утешать его, говоря:

— Не плачь так уж горько, сиятельный хлебодар, и ты тоже не исходи слезами радости, владыка венка! Примите оба с достоинством то, что вам выпало, то, что вам суждено и дано!

Мир тоже един и целостен, и если в нем есть верх и низ, добро и зло, то этой двойственности не нужно придавать слишком большое значение, ибо в сущности бык не отличается от осла, они тождественны и составляют вместе единое целое. Вы видите по слезам, которые пролива ете оба, что разница между вами, господами, не так велика. Ты, преосвященный выкликатель здравиц, не зазнавайся, ибо добр ты лишь до некоторой степени, и невиновность твоя, думает ся мне, состоит в том, что к тебе просто не обратились со злым делом, потому что ты болтлив и тебе не доверяли, так что ты о нем даже и не узнал. И хоть ты это обещал, ты не вспомнишь обо мне, когда вернешься в свой мир, говорю тебе наперед. Или вспомнишь очень нескоро, когда тебя ткнут носом в воспоминание обо мне. И вот когда ты обо мне вспомнишь, вспом ни и о том, как я сказал тебе наперед, что ты не будешь обо мне вспоминать. А ты, главный булочник, не отчаивайся! Ибо ты, думается мне, посвятил себя злу, сочтя его велением чести и спутав его, как то вполне может случиться, с добром. Следовательно, ты от бога, когда бог внизу, а твой товарищ от бога, когда бог вверху. Но от бога вы оба, и вознесение главы — это вознесение главы, даже если оно происходит на крестовине Усира, на которой, вероятно, под час появляется и осел в знак того, что Сет и Озирис — это одно и то же!

Так говорил господам сын Иакова. А через три дня после того, как он истолковал им их сны, обоих увезли из темницы и обоим вознесли голову — кравчему почетно, а пекарю по зорно, ибо его прикрепили к дереву. И кравчий совершенно забыл Иосифа, потому что ему не хотелось вспоминать о темнице, а значит, и об Иосифе.

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ. ПРИЗЫВ НЕБ-НЕФ-НЕЗЕМ После этих историй Иосиф оставался в темнице и во второй своей яме еще два года, бла годаря чему и достиг тридцатилетнего возраста, когда его вытащили оттуда с величайшей, по истине захватывающей дух поспешностью, так как на этот раз сновидцем оказался сам фара он. Ибо по прошествии двух лет фараону приснился сон — точнее, два сна;

но так как по сути они сводились к одному и тому же, то вполне можно сказать: фараону приснился сон, — это не важно, это пустяк, подчеркнуть нужно не это, а главное;

главное же состоит в том, что если тут сказано «фараон», то слово это имеет иной личный смысл, чем в то время, когда пекарь и чашник видели свои вещие сны. Ибо «фараон» говорится всегда, и всегда есть фараон;

но при этом он приходит и уходит, подобно тому как всегда есть, но тоже уходит и приходит солнце;

а тем временем, то есть вскоре после того как обоим подопечным Иосифа по-разному вознесли голову, фараон как раз ушел и пришел, — мы намекаем на то, какие события, томясь в бооре острога, куда доносился лишь слабый их отголосок, пропустил Иосиф, — смену престола, плачевный закат эпохи и ликующий рассвет новой эры, от которой, даже если и прежняя, в пределах земного, была довольно счастливой, люди ждут поворота к счастью, веря, что отныне вместо несправедливости воцарится справедливость и «луна будет восходить правильно» (как будто она уже не восходила правильно раньше), короче — что отныне жизнь будет сплошным смехом и удивлением, а это для всех достаточное основание неделями прыгать и пить после дней траура, пепла и вретища, которые объясняются, однако, не просто лицемерным прили чием, а искренней скорбью об уходе старой эпохи. Ибо человек существо сложное...

Столько же лет, сколько дней провели в Цави-Ра его архикравчий и его главный бу лочник, то есть сорок, сидел на престоле, строил и блистал Амунов сын, сын Тутмоса и доче ри Митаннийского царя, Неб-мара-Аменхотеп III Ниммуриа, затем он умер и воссоединил ся с солнцем, пережив напоследок мрачную историю с семьюдесятью двумя заговорщиками, которые хотели заманить его в гроб. Но вот он и без того попал в гроб, гроб, разумеется, великолепный, обитый гвоздями из чистого золота, и попал туда соленым и просмоленным, увековеченным с помощью можжевельника, скипидара, кедровой смолы, стираксы и фисташ ковой смолки и укутанным полотняными пеленами длиною в четыреста локтей. Семьдесят дней длилось приготовление Озириса, прежде чем его на золотых, влекомых волами салазках, на которых покоилась гребная лодка, где, в свою очередь, стоял львиноногий, осененный бал дахином катафалк, в сопровождении спереди кадильщиков и водокропильщиков, а сзади на вид совершенно убитой горем свиты, доставили к его богатому покоями и благоустроенному Вечному Жилищу в горЕ, перед дверью которого над мертвецом был совершен богоугодный обряд «отверзания уст» копытцем посвященного Гору тельца.

Царицу и весь штат придворных уже не замуровывали вместе с царем в его многопалатной обители, чтобы они там умерли с голоду и истлели;

времена, когда это считалось необходимым или просто приличным, давно прошли, этот обычай был забыт и повсюду искоренился — а почему? Чем он был плох и отчего о нем теперь никто и знать не хотел? Отдавая щедрую дань старине, над высоким мертвецом усердно колдовали, все отверстия его тела до отказа начи няли защитными амулетами, а копытцем орудовали с педантичнейшей обстоятельностью. Но замуровывать придворный штат — нет, этого не было и в помине;

мало того что от этого отка зались, перестав считать прекрасным прекрасное некогда, — никто и знать не хотел, что этот обычай когда-то соблюдался и казался прекрасным, и ни у тех, кого прежде заживо хоронили, ни у тех, кто прежде их хоронил, не возникало о нем даже отдаленных мыслей. Он явно уже не выдерживал света стоявшего дня, как ни назови этот день — поздним или ранним, — и это поразительно. Многим покажется поразительным я самый этот древний обычай хоронить заживо. Но куда поразительней то, что в один прекрасный день его по общему, молчаливому, даже бездумному согласию просто-напросто перестали принимать в расчет...

Придворные сидели, уткнув головы в колени, и весь народ предавался скорби. Но потом страна поднялась от негритянской границы до устий и от пустыни до пустыни, чтобы воссла вить новую, не знающую несправедливости эру, когда луна будет восходить правильно;

подня лась, чтобы, ликуя, приветствовать новое наследное солнце, приятно-некрасивого мальчика, которому, если наш расчет верен, было только пятнадцать лет, отчего на некоторое время бразды правления должны были перейти не к нему, а к вдовствующей богине и матери Гора Тейе, — поднялась, наконец, для участия в великих празднествах его вступления на престол и венчания венцами Верхнего Египта и Нижнего, справлявшихся с тяжелой истовостью от части во Дворце Запада в Фивах, отчасти же, и притом в наиболее священной своей части, в месте венчания Пер-Монте, куда на небесном струге «Звезда обеих стран», с ослепительной свитой, под ликование берегов, поднялись по реке молодой фараон и его величественно укра шенная перьями мать. Когда он вернулся оттуда, он носил следующие титулы: «Сильный бо евой бык, любимец обеих богинь, величественный на царстве в Карнаке;

золотой сокол, под нявший венцы в Пер-Монте;

царь Верхнего и Нижнего Египта: Нефер-Хеперу-Ра-Уанра, что значит: «Прекрасен обличьем своим Он, который Единствен и для которого он единствен»;

сын Солнца, Аменхотеп;

божественный властитель Фив, величественный постоянством, жи вущий вечно, любимый Амуном-Ра, владыкой неба;

первосвященник ликующего на горизонте в силу своего имени «Жар, что пылает в Атоне».

Так назывался молодой фараон после венчания на царство, и была эта совокупность имен, как согласились Иосиф и Маи-Сахме, нелегко доставшимся примирительным итогом упорных и долгих переговоров между приверженным к терпимой идее Атума-Ра двором и об ременительно-воинственной храмовой державой Амуна, которая добилась нескольких низких поклонов в сторону властителя старины, но только ценой явных уступок властителю вершины треугольника Она, так что царственный мальчик объявил себя даже Верховным Смотрите лем Ра-Горахте и к тому же вплел в шлейф своих титулов поучительно-враждебное старине имя «Атон»... Его мать, вдовствующая богиня, называла своего сильного боевого быка, не имевшего с таковым ни малейшего сходства, просто «Мени». Народ же, как слышал Иосиф, нашел ему другое имя, ласковое и ласкательное. «Неб-неф-незем» — называл его народ — «Владыка благоухания» — нельзя было с определенностью сказать почему. Возможно, пото му, что было известно, как он любит цветы своего сада и сколь часто погружает свой носик в их аромат.

Итак, все эти дела и связанный с ними веселый угар Иосиф, томясь в дыре, пропустил, и трехдневное пьянство солдат Маи-Сахме было единственным отзвуком этих событий в его, Иосифа, узилище. Он отсутствовал, его, так сказать, не было на земле, когда на смену од ному дню пришел другой, день завтрашний стал нынешним днем, а тем самым высочайшая завтрашняя вершина высочайшей сегодняшней. Он знал только, что это случилось, и снизу, из своей ямы, следил за высшим. Он знал, что малолетняя сестра Неб-неф-незема во браке, опять-таки митаннийская принцесса, которую письменно высватал ему у царя Тушратты еще его, Неб-неф-незема, отец, скрылась на Западе, едва достигнув назначенной ей страны, — ну, что ж, к подобным исчезновениям Сильный Боевой Бык Мени успел привыкнуть. Вокруг него в смертях никогда не было недостатка. Все его братья и сестры умерли, частью еще до его рожденья, частью же, в том числе один брат, уже на его памяти, и осталась у него только одна, родившаяся гораздо позже, чем он, сестрица, которая, однако, обнаруживала столь сильное тяготение к Западу, что ее почти не случалось видеть. Да и сам он, судя по его изображениям, изготовленным учениками Птаха из известняка и песчаника, вовсе не должен был жить вечно и бесконечно. Но поскольку было крайне необходимо, чтобы он, прежде чем, в свою очередь, покинет землю, продолжил солнечный род, его еще при жизни Небмара-Аменхотепа обручи ли вторично — с дочерью знатных египтян, по имени Нефертити, которая стала теперь его Великой Супругой и Повелительницей обеих стран и получила от него лучезарное прозвище «Нефер-нефруатон», что значит «Атон прекрасней всего прекрасного».

И этот свадебный праздник, проходивший под ликование берегов, Иосиф пропустил, сидя внизу, но он знал о нем и следил за юной высочайшей вершиной. Он слышал, например, от своего коменданта Маи-Сахме, который по своему служебному положению многое узна вал, что сразу нее после того как он поднял венцы в Пер-Монте, фараон, с разрешения сво ей матери, отдал приказ поскорее завершить постройку карнакского дома Ра-Горахте-Атона, затеянную его ушедшим на Запад отцом, и прежде всего воздвигнуть в открытом дворе этого храма огромный, на высоком постаменте, каменный обелиск, чья солнечная идея, согласная с учением Она-на-вершине-треугольника, была явным вызовом богу Амуну. Не то чтобы Амун был вообще против соседства других богов. Ведь его карнакское великолепие находилось в окружении множества часовен и храмов: закутанного Птаха, оцепенелого Мина, сокола Мон ту и всяких других;

причем Амун не только благосклонно терпел близ себя их культ, но, вер ный своей охранительной идее, даже одобрял многочисленность богов Египта, при условии, разумеется, что он, царь богов и самый богатый бог, будет над всеми над ними царем и что время от времени они будут свидетельствовать ему свое почтение, за что он даже готов был отблагодарить их при случае ответным визитом. Но тут ни о каких свидетельствах почтения не могло быть и речи, ибо в заложенном чертоге Солнца не предвиделось никаких изображе ний, кроме упомянутого обелиска, грозившего столь дерзко вознестись ввысь, словно все еще продолжались времена строителей пирамид, когда Амун был мал, а Ра, в светозарных своих местах, очень велик, и словно Амун не успел с тех пор вобрать в себя Ра и стать Амуном-Ра, державным богом и царем богов, среди которых, как один из многих, Ра-Атум имел право или, пожалуй, для охраны устоев, даже обязан был продолжать свое существование, — но без де рзости, не называя себя новым богом Атоном и не поднимая вокруг себя философской шуми хи, как то подобало только самому Амуну-Ра, а вернее сказать, не подобало и ему, поскольку думать вообще не полагалось и надлежало помириться на том, что именно Амун — государь и владыка исконного множества богов Египта.

Однако уже при жизни Небмара при дворе, отдавая дань моде, много думали и вовсю фи лософствовали, и похоже было, что теперь эта мода распространится. Юный фараон издал и в память сооружения обелиска велел высечь на камнях указ, свидетельствовавший о мудрству ющем старании определить сущность солнечного божества на новый, противотрадиционный лад, и притом с той долей четкости, которая не лишена расплывчатости. «Живет, — гласило это определение, — Ра-Гор обоих светозарных мест и ликует в светозарном месте в имени своем «Шу», что и есть Атон»...

Это было темно, хотя говорило о свете и желало быть очень ясным. Это было сложно, хотя имело своей целью упрощенье и единообразие. Ра-Горахте, как всякий бог Египта, обла дал трояким обличьем: животным, человеческим и небесным. Он изображался в виде челове ка с соколиной головой, на которой стоял солнечный диск. Но и как небесное светило он был тройствен в своем рожденье из ночи, в зените своей мужественности и в смерти на западе. Он жил жизнью, которая родится, умирает и воспроизводит себя, то есть жизнью, идущей к смер ти. Но у кого были уши, чтобы слышать, и глаза, чтобы читать письмена камней, тот понимал, что поучительное воззвание фараона разумело жизнь бога иначе, не как приход и уход, не как становление, гибель и новое становление, не как обреченную смерти, а потому фаллическую жизнь, да и вообще не как жизнь, поскольку жизнь всегда обречена смерти, а как чистое бы тие, как неизменный, не знающий ни падений, ни взлетов источник света, источник, от образа которого человек и птица со временем отпадут, так что останется лишь чистый, лучащийся жизнью солнечный диск, чье имя Атон.

Это понимали или не понимали, но, во всяком случае, горячо обсуждали по городам и весям и те, у кого были какие-то предпосылки, чтобы об этом высказываться, и те, кто за пол ным отсутствием таких предпосылок мог только болтать. Болтали об этом повсюду, вплоть до ямы Иосифа;

даже солдаты Маи-Сахме болтали об этом и узники в каменоломне, как только им удавалось перевести дух, и всем было ясно, что это неприятно Амуну-Ра, как неприятен ему сооружаемый под носом у него обелиск, как неприятны дальнейшие действия фараона, связанные с этим философским определением имени, которые и в самом деле зашли весь ма далеко. Так, например, округ, где вырастал новый дом Солнца, должен был именоваться «Блеск великого Атона»;

ходил даже слух, что сама Уазет, сами Фивы будут именоваться от ныне «Город блеска Атона», и толкам об этом конца не было. Даже умирающие в больничном баране Маи-Сахме собирали последние силы, чтобы завести об этом речь, — не, говоря уж о тех, кто страдал только от укусов насекомых или от рези в глазах, так что комендантский метод покоя оказался в серьезной опасности.

Владыка благоухания, казалось, не мог угомониться и вершил свое дело, то есть дело своего поучительно любимого, бога, строительство храма, настойчиво в поспешно, приведя в движение всех каменотесов от слоновьего острова Джебу до самой Дельты. Однако этого всеохватывающего усердия было недостаточно, чтобы построить Атонов дом так, как то по добало Вечной Обители. Фараон настолько торопился и был настолько нетерпелив, что отка зался от применения тех требовавших тщательной отделки и к тому же неудободоставляемых каменных глыб, что шли на гробницы богов, и приказал возводить храм неизменного света из небольших камней, которые можно было передавать друг другу бросками, отчего потом по надобилось большое количество известкового раствора, чтобы сгладить стены для расписных барельефов, каковыми те должны были украситься. Амун, как повсюду говорили, над этим посмеивался.

Таким образом, до отсутствовавшего сына Иакова эхо описанных событий докатывалось уже потому, что и на каменоломню Маи-Сахме легло бремя спешного фараонова строительс тва и ему, Иосифу, приходилось проводить там много времени, держа в руках посох надсмотр щика и следя за тем, чтобы кирка и клинья ни мгновения не лежали без дела, дабы комендант не получал от начальства неприятно иносказательных писем. А в остальном, помогая спокой ному своему начальнику, Иосиф по-прежнему вел сносную жизнь каторжанина, и жизнь эта была однотонна, как речь начальника, но насыщена ожиданием. Ибо многого можно было ждать, и близкого, и далекого — сначала близкого. Время шло для него так, как оно и вооб ще-то идет, знакомым нам образом, не так чтобы быстро, но и не так чтобы медленно;

ведь оно идет медленно, особенно когда живешь ожиданием, а посмотришь назад — и кажется, что оно прошло очень быстро. Он жил там, покуда, не обратив, впрочем, на это особого внимания, не достиг тридцатилетнего возраста. А потом настал день крылатого, запыхавшегося гонца, день, который, пожалуй, научил бы Маи-Сахме пугаться, если бы комендант не подозревал и раньше, что с Иосифом может случиться что-то особое.

СПЕШНЫЙ ГОНЕЦ Пришло судно с лотосом на высоком носу и с пурпурным парусом, — легкое, оно приле тело, подгоняемое с каждого борта пятью гребцами, отмеченное знаком царского дома, ско ростная ладья из собственной фараоновой флотилии. Она с изяществом причалила к пристани Цави-Ра, и с нее спрыгнул на берег человек — молодой, такой же легкий и стройный, как принесшее его судно, с худым лицом и длинными, жилистыми ногами.

Грудь его так и ходила под полотном, он запыхался или, вернее, казался запыхавшимся, то есть делал вид, что тяжело дышит. Ведь настоящей причины тяжело дышать у него не было, так как он прибыл на судне, а не прибежал пешком;

тяжелое его дыхание было притворным и показным, он тяжело дышал по долгу службы. Правда, потом он побежал или полетел через ворота и дворы Цави-Ра с такой скоростью, безостановочно прокладывая себе путь коротки ми, негромкими возгласами, сразу же приводившими часовых в бездеятельное замешательс тво, и требуя во что бы то ни стало самого начальника, — потом, повторяем, он побежал или полетел к указанной ему цитадели настолько стремительно, что, несмотря на его стройность, поддельная затрудненность дыханья вполне могла смениться у него подлинной. Ибо крылыш ки из листового золота, прикрепленные сзади к его сандалиям и к его шапочке, разумеется, не помогали ему передвигаться, а были лишь внешним знаком его торопливости.

Иосиф, занимавшийся в писарской, заметил прибытие судна, спешку и беготню, но не придал им значения, даже когда ему на все это указали. Он продолжал просматривать ве домости с начальником канцелярии, покуда, тоже уже запыхавшись, не прибежал кто-то из солдат и не передал ему приказа бросить все дела, даже самые важные, и немедленно явиться к коменданту.

— Не премину, — сказал он, но прежде все-таки вместе с канцеляристом просмотрел до конца ведомость, которую держал в руках, а потом уже, конечно, не шажком, но и не стрем глав — предчувствуя, наверно, что вскоре всякое быстрое и свободное движение будет ему уже не к лицу, — направился к комендантской башне.

Кончик носа Маи-Сахме был беловат, когда Иосиф вошел в аптечное помещенье, его густые брови были вскинуты выше обычного, а округлые губы разомкнуты.

— Вот и ты, — сказал он Иосифу притихшим голосом. — Тебе следовало бы уже быть здесь. Сейчас тебе объяснят, в чем дело!

И он указал рукой на крылоносца, который стоял рядом с ним — собственно даже, не стоял, то есть не стоял спокойно, а все время шевелил руками, головой, плечами и ногами, словно бежал на месте, чтобы отдышаться или, пожалуй, верней, запыхаться.

— Твое имя Озарсиф? — спросил он тихо и торопливо, направив на Иосифа свои быс трые, близко посаженные глаза. — Ты тот помощник коменданта, который занят надзором и кому был доверен уход за некими жителями здешнего домика с коршуном два года назад?

— Да, это я, — сказал Иосиф.

— Тогда ты без всяких сборов отправишься со мной, — отвечал тот, еще быстрее двигая ногами и руками. — Я Первый Скороход фараона, я его Спешный Гонец и прибыл на его быс троходной ладье. Ты обязан немедленно взойти на нее вместе со мной, чтобы я доставил тебя ко двору, ибо ты должен предстать перед фараоном!

— Я? — спросил Иосиф. — Как это может быть? Я для этого слишком ничтожен.

— Ничтожен или нет, — но такова прекрасная воля фараона, таков его приказ. Не пе реводя дыхания доставил я этот приказ твоему начальнику, и не переводя дыханья ты должен явиться на зов.

— Я брошен в эту темницу, — возразил Иосиф, — правда, по недоразумению и, так сказать, украден, отчего и нахожусь здесь внизу. Но я здесь каторжанин, и хотя моих оков не видно, они на мне. Как мне выйти за эти ворота и стены к твоей скоростной ладье?

— Все это ровным счетом ничего не значит, — зачастил скороход, — по сравнению с прекрасным приказом. Он все это мгновенно уничтожает и одним махом разрывает любые оковы. Нет ничего, что устояло бы перед чудесной фараоновой волей, но будь спокоен, это бо лее чем невероятно, что ты устоишь перед ней, и более чем вероятно, что тебя вскоре вернут сюда, на твою каторгу. Не думаю, чтобы ты оказался умнее величайших ученых и чародеев из фараонова книгохранилища и посрамил ясновидцев, пророков и толкователей из дома Ра-Го рахте, которые изобрели солнечный год.

— Это зависит от бога, будет ли он со мной или нет, — ответил Иосиф. — А что, фара ону приснился сон?

— Твое дело не спрашивать, а отвечать, — сказал гонец, — и горе тебе, если ты не су меешь ответить. Тогда ты, по-видимому, упадешь еще ниже, чем просто в это узилище.

— Почему меня подвергают такому испытанию, — спросил Иосиф, — и откуда узнал обо мне фараон, чтобы затребовать меня своим прекрасным приказом?

— Тебя назвали, упомянули и указали в этом затруднительном положении, — ответил тот. — Подробности ты сможешь узнать только в дороге. Теперь ты должен не переводя ды хания следовать за мной, чтобы незамедлительно предстать перед фараоном.

— Уазе далека, — сказал Иосиф, — и далек отсюда дворец Мерима’т. Как ни быстро ходна твоя скоростная ладья, скороход, фараону придется подождать, прежде чем воля его исполнится и прежде чем я предстану перед ним для испытанья, и возможно, что ко времени моего прибытия он уже забудет свой прекрасный приказ и перестанет считать его таким пре красным.

— Фараон близко, — возразил гонец. — Прекрасному солнцу мира угодно сиять в Оне-на-вершине-треугольника;

туда оно направилось на струге «Звезда обеих стран». Че рез несколько часов моя скоростная ладья прилетит и примчится к цели. Вперед, и ни слова больше.

— Но мне нужно прежде постричься и надеть лучшее платье, коль скоро я должен стоять и устоять перед фараоном, — сказал Иосиф. В остроге он носил свои собственные волосы, а одежда его была из самого простого холста.

Но гонец ответил:

— Это можно сделать на судне, покуда мы будем лететь и мчаться. Обо всем позаботи лись. Если ты думаешь, что из-за одного спешного дела позволительно отложить другое и что их не следует укладывать вместе во времени, чтобы таковое сберечь, ты просто не знаешь, что значит не переводя дыхания исполнять прекрасный приказ фараона.

Тогда призванный обратился с прощальными словами к начальнику и назвал его при этом «мой друг».

— Ты видишь, мой друг, — сказал он, — как обстоит дело и что я отбываю по истечении трех лет. Меня поспешно выпускают из ямы и вытаскивают из колодца по старому образцу.

Этот гонец полагает, что я снова упаду к тебе, но я этого не думаю, а раз я этого не думаю, то этого и не будет. А потому прощай и прими мою благодарность за доброту и спокойствие, ко торыми ты скрасил этот застой моей жизни, эту покаянную беспросветность, и еще за то, что я был твоим братом по ожиданью. Ибо ты ждал третьего появления Нехбет, а я ожидал своей судьбы. Прощай, однако же, ненадолго! Кто-то вспомнил меня, после того как надолго забыл, и вспомнил, когда его ткнули носом в память обо мне. А я буду, не забывая, помнить тебя, и если бог моего отца со мной, в чем я не сомневаюсь, чтобы его не обидеть, я вытащу тебя из этой дыры и скуки. Есть три прекраевых образа, которые живут в мыслях твоего каторжника;

они называются «отрешение», «возвышение» и «переселение и продолжение рода». Когда бог возвысит меня, — а я опасался бы обидеть его, если бы не ждал этого с уверенностью, — обещаю помочь тебе последовать за мной, в более живительные условия, в которых твое спо койствие не выродится в сонливость и к тому же улучшатся виды на третье появление Нехбет.

Хочешь, это будет договор между тобою и мной?

— Спасибо тебе, что бы ни случилось! — сказал Маи-Сахме и обнял Иосифа, чего до сих пор ни разу не позволял себе и насчет чего у него было предчувствие, что и позднее, по противоположным причинам, у него тоже не будет такого права. — На мгновенье, — сказал он, — мне показалось, будто я испугался, когда прибежал этот гонец. Но на самом деле я не испугался, ибо как может лишить нас самообладания то, к чему мы готовы? Спокойствие в том лишь и состоит, что мы ко всему готовы, и когда это приходит, не пугаемся. Другое дело — растроганность, — для нее остается место даже когда самообладание не поколеблено, и я очень тронут тем, что ты обещаешь вспомнить меня, придя на свое царство. Да пребудет с тобой мудрость владыки Хмуну! Прощай!

Едва комендант произнес последнее слово, гонец, переступавший все время с ноги на ногу, схватил Иосифа за руку, и, нарочито тяжело дыша, побежал с ним из башни через зако улки и дворы Цави-Ра вниз к ладье, помчавшейся, как только они в нее прыгнули, с огромной скоростью, и в этой быстроте, под крышей маленькой, в виде павильона, каюты на кормовой палубе, Иосиф был не только пострижен, припомажен и переодет, но вдобавок еще услыхал от крылатого о том, что произошло в Оне, городе солнца, и почему послали за ним, Иосифом:

он узнал, что фараону действительно приснился весьма важный сон, но призванные гадатели не оказали царю никакой помощи, чем вызвали у него смятение и навлекли на себя немилость, так что в конце концов Нефер-Эм-Уазе, Владыка Питейного Поставца, представ перед фара оном, упомянул о нем, Иосифе, в том смысле, что уж он-то, может быть, и найдет выход из этого затруднительного положения и что попытка не пытка. Что именно приснилось фараону, гонец мог сообщить лишь в той явно искаженной и очень сумбурной форме, в какой это и до шло до слуха челяди из, зала для совещаний, где потерпели пораженье ученые толкователи:

один раз величеству этого бога приснилось будто бы, что семь коров сожрали семь колосьев, а другой раз — что семь коров были, наоборот, сожраны семью колосьями, — короче говоря, такие вещи, которые и во сне-то никому не привидятся, но это все же послужило Иосифу ка ким-то указаньем, и его мысли стали играть образами пищи, голода и предусмотрительности.

О СВЕТЕ И ЧЕРНОТЕ А на самом деле произошло и заставило призвать Иосифа следующее.

Годом раньше — к концу второго года, что Иосиф провел в темнице, — Аменхотеп, чет вертый царственный носитель этого имени, достиг шестнадцатилетнего возраста, а тем самым и совершеннолетия, так что регентство его матери Тейе истекло и управление странами само собой перешло к преемнику Великолепного Небмара. Пришел конец положению, которое в глазах народа и всех заинтересованных лиц было отмечено знаком раннего, утреннего солнца, юного, вышедшего из лона ночи дня, когда светозарный сын еще больше сын, чем мужчина, когда он еще послушен матери и прячется под ее крылом, прежде чем подняться к зенитной полноте своей мужественности. Тут матерь Исет отступает назад и отказывается от владычес тва, хотя ей и остается вся честь родившей и предшествовавшей, вся честь источника жизни и власти, а мужчина навсегда остается ей сыном. Она передает ему власть;

но он властвует ради нее, как она властвовала ради него.

Тейе, матерь-богиня, что правила и берегла жизнь стран уже в те годы, когда на ее суп руга напала дряхлость Ра, сняла с себя плетеную бороду Усира, которую она носила, как гру дастый фараон Хатшепсут, и передала ее едва возмужавшему сыну Солнца, на чьем лице эта борода производила почти такое же странное впечатление, когда он привязывал ее в особо торжественных случаях, — одновременно, кстати сказать, обязывавших его появляться хвос татым, то есть прикреплять к своему набедреннику сзади шакалий хвост, эту животную при надлежность, по каким-то забытым, но таинственно-священным и древним причинам входив шую в исконное облаченье царя, принадлежность, о которой двор знал, что она ненавистна юному фараону, поскольку ношение первобытного хвоста неблагоприятно сказывалось на его желудке и вызывало у его величества приступы тошноты, заставлявшие его бледнеть и даже порой зеленеть, — но это уже имело прямое отношение к припадкам, которым он был и без того, совершенно независимо от хвоста, по самой природе своей, подвержен...

Никак нельзя было ожидать, чтобы переход царской власти от матери к сыну не сопро вождался сомнениями в его своевременности, да и в дальнейшей необходимости лишать юное солнце защиты родительского крыла. Были эти сомненья у самой матери бога, были они у высших ее советчиков, и всячески старался раздуть их один уже знакомый нам важный санов ник — суровый Бекнехонс. Великий Пророк и Верховный Жрец бога Амуна. Да не подумают, что Бекнехонс был слугой царского венца и, по примеру многих своих предшественников, за нимал одновременно с должностью первосвященника должность визиря, главы управления странами. Уже царь Небмара, Аменхотеп Третий, почел за благо отделить духовную власть от светской и назначить визирями Юга и Севера мирян. Но как уста державного бога, Бекне хонс имел право на ухо регентши, и она склоняла таковое к нему с предписанной вежливос тью, хоть и отлично знала, что слышит голос политического соперничества. Она принимала деятельное участие в упомянутом решении своего супруга разделить то, что было так грозно объединено;

ей казалось необходимым ограничить власть несговорчивого карнакского синк лита и помешать тому давно уже грозившему засилью, борьба с которым издревле была на следственной царской обязанностью. Что Тутмос, дед Мени, увидел у ног сфинкса вещий сон и освободил сфинкса от песка, назвав своим отцом, которому он обязан престолом, владыку этого древнего исполина, Гармахиса-Хепере-Атума-Ра, это, как все понимали и как научился понимать Иосиф, было не чем иным, как иероглифической аллегорией этой борьбы, религи озным обоснованием политического самоутверждения. И всем было ясно, что становление нового светозарного бога Атона, которое началось еще при дворе сына Тутмоса и вызывало такой сочувственный интерес у его внука, имело целью лишить Амуна-Ра его насильственного союза с солнцем, обеспечивавшего Амуну общепринятость, и низвести этого могучего бога до уровня местного божества, градохранителя Уазе, каковым тот и был до своего политического шахматного хода.

Считать, что религия и политика — вещи совершенно разные, ничего общего между со бой не имеющие и иметь не смеющие, что примесь политики обесценивает и уличает в фаль ши религию, и наоборот, — это значит не видеть единства мира. На самом деле они меняют ся платьем, подобно тому как попеременно носят свое покрывало Иштар и Таммуз, и когда одно говорит языком другого, это глаголет целостность мира. Глаголет она и на других языках, например, через произведения Птаха, через украшающие мир творения вкуса и мастерства, творения, которые тоже глупо считать чем-то особым, выпадающим из единства мира, не свя занным с религией или политикой. Иосиф прекрасно знал, что юный фараон — даже по собс твенному почину и без поучающего вмешательства матери — относился к изобразительному украшательству мира с ревностным и даже рьяным вниманием — в полном соответствии с теми усилиями, которых ему стоило создание правдивого и чистого мысленного образа бога Атона, — и что он был сторонником поразительной новизны в этой области, ибо отказ от косности отвечал, по его мнению, желаниям и духу возлюбленного его божества. Это явно было его, фараона, любимым делом, которым он занимался ради него самого, исходя из своих понятий о правдивом и о веселом в мире изображений.

Но разве поэтому оно не имело никакого отношения к политике и религии? Сколько люди себя помнили, или, как любили говорить дети Кеме, миллионы лет, мир изображений подчинялся священно-обязательным и, если угодно, довольно-таки окостенелым законам, за щитником и блюстителем которых был Амун-Ра, или, от его имени, его несговорчивое жре чество. Ослабить, а тем более вовсе порвать эти оковы образов ради новой правды и нового веселья, открытых фараону богом Атоном, значило нанести сокрушительный удар Амуну-Ра, чья политика и религия были неразрывно связаны с определенными изобразительными ка нонами. В либеральных суждениях фараона, поучавшего, как надо изображать, целостность мира говорила языком прекрасного вкуса, одним из языков, на которых она выражает себя.

Ибо с целостностью мира, с его единством человек имеет дело всегда и на каждом шагу, знает он о том или нет.

Что же касается малолетнего царя Аменхотепа, который мог о том знать, то для него целостный мир был явно слишком велик, мальчик был слишком слаб для этого бремени. Он часто бывал бледен и зелен даже тогда, когда ему хвоста не навязывали, — не навязывали ни в прямом, ни в переносном смысле, и голова болела у него так, что иной раз он не мог открыть глаза, а то и удержаться от рвоты. Тогда ему приходилось целыми днями лежать в темноте — это ему-то, чьей любовью были свет и оканчивающиеся животворно-ласковыми руками лучи, лучи его отца Атона, золото, соединяющее небо с землей. Разумеется, это вы зывало тревогу, если подобные приступы то и дело мешали правящему царю не только пред ставительствовать, как он был обязан, например, участвуя в церемониях жертвоприношений и освящений, но даже принимать вельмож и пришедших с докладом советников. Увы, более того: никогда нельзя было сказать наперед, что произойдет с его величеством при исполнении этих обязанностей, на виду у его вельмож и советников или даже у столпившегося народа. Не раз при этом случалось, что фараон, сжимая большие пальцы рук четырьмя другими и закаты вая под полузакрытыми веками глаза, впадал в какое-то странное забытье, которое длилось, правда, недолго, но все же прерывало начатую церемонию или совещание самым затрудни тельным образом. Сам он объявлял эти приступы внезапными приходами своего отца, бога, и не столько боялся, сколько ждал их, ждал довольно-таки нетерпеливо и жадно! Ибо от них он возвращался к действительности, обогащенный поучениями и откровениями из первых рук, прояснявшими истинную и прекрасную природу Атона.

Нет, следовательно, ничего удивительного или неправдоподобного в возникшем было намерении оставить достигшее совершеннолетия юное солнце в прежнем, утреннем состоя нии осененности материнским ночным крылом. Намеренье это, однако, так и не созрело, от него, несмотря на возражения Амуна, в конце концов отказались. Против него были такие же веские доводы, как и в его пользу. Не следовало признаваться миру, что фараон болен или настолько немощен, что не может править;

это было не в интересах наследственно царс твующего солнечного рода и могло вызвать опасные недоразумения внутри державы и в об ложенных данью областях. Но кроме того, хворь фараона носила характер, не позволявший видеть в ней уважительную причину для дальнейшей опеки над ним, — характер священный, скорее способствовавший, чем вредивший его популярности и, значит, куда выгодней было не объявлять этот недуг причиной неправомочности, а использовать в борьбе против Амуна, чье тайное стремление соединить двойной венец со своим головным убором из перьев и основать собственную династию только и ждало удобного случая.

Потому-то матерь-ночь и предоставила сыну всю полноту могущества полуденной его мужественности. При очень пристальном взгляде, однако, оказывается, что сам он, Аменхо теп, принял это событие с двойственным чувством — что он испытывал тогда не только гор дость и радость, но также и некоторую подавленность и, в общем, пожалуй, предпочел бы по-прежнему пребывать под крылом. По одной частной причине он ждал своего совершенно летия даже с ужасом: дело в том, что по обычаю в начале своего правления фараон, как вер ховный военачальник, лично предпринимал грабительский поход в азиатские или негритянс кие земли, по успешном завершении которого его торжественно встречали у границы, после чего, вернувшись в столицу, он не только приносил в жертву сильному Амуну-Ра, бросившему к его ногам князей Захи и Куща, добрую часть своей военной добычи, но и собственноручно закалывал ему полдюжины пленников — по возможности знатных, а на худой конец и наро чито повышенных в званье.

На выполнение всей этой процедуры «владыка благоухания» чувствовал себя совер шенно неспособным и сразу же менялся в лице, бледнел и зеленел, как только о ней заходила речь и стоило ему лишь подумать о ней. Он испытывал отвращение к войне, которая была, мо жет быть, делом Амуна, но никак не «моего отца Атона», недвусмысленно представшего свое му сыну в одном из тех священно-тревожных приступов забытья «Владыкою мирной жизни».

Мени не мог ни мчаться на колеснице, ни грабить, ни одаривать Амуна добычей, ни закалы вать ему пленников княжеского или якобы княжеского рода. Он не мог и не хотел делать этого даже символически, даже только для вида, и запрещал изображать себя на стенах храмов и проезжих воротах стреляющим с колесницы в испуганных врагов или схватившим их одной рукой за вихры, а другой заносящим над ними увесистую дубинку. Все это было ему, то есть его богу, а потому и ему, нестерпимо и чуждо. Двор и государство не сомневались, что кровопро литный дебют ни в коем случае не состоится и что в конце концов от него придется отделаться под благовидным предлогом. Можно было объявить, что окрестные страны земного круга и так уже настолько покорно лежат у ног фараона и выплачивают ему дань настолько исправно и в таком изобилии, что ни в каком военном походе нет надобности и свой приход к власти фа раон решил прославить именно отказом от подобных действий. Так оно и случилось.

Но и после этой поблажки вступление в полуденную полосу по-прежнему вызывало у Мени смешанные чувства. Он понимал, что как самодержец должен соприкасаться со всей полнотой единого мира, со всеми его языками и говорами, тогда как до сих пор ему, Мени, дозволено было видеть мир только под одним определенным, и притом облюбованным углом зрения — религиозным. Не занятый земными делами, он мог среди цветов и диковинных деревьев своего сада мечтать о своем преисполненном любви боге, создавая его мыслью и размышляя о том, как лучше определить именем и воплотить в изображении его сущность.

Это было весьма ответственное и трудоемкое занятие, но он любил его и готов был терпеть головную боль, которую оно у него вызывало. А теперь он должен был заниматься и зани мать свои мысли тем, что вызывало у него головную боль отнюдь не желанную. Ежеутрен не, когда его голова и тело пребывали еще в полусне, к нему являлся визирь Юга, рослый человек с бородкой и двумя золотыми нашейными кольцами, Рамос по имени, и после всту пительного, раз навсегда установленного, похожего на литанию витиеватого приветствия в течение многих часов, во всеоружии великолепно изготовленных свитков, докучал ему текущими административными делами — судебными приговорами, налоговыми ведомостя ми, сооружением каналов, закладкой новых зданий, вопросами снабжения строевым лесом, вопросами устройства каменоломен и рудников в пустыне и тому подобным, сообщая фара ону, какова его, фараона, прекрасная воля во всех этих делах, и затем восхищаясь его пре красной волей с воздетыми вверх руками. То была прекрасная воля фараона — проехать по такой-то и такой-то дороге в пустыне, чтобы указать удобные для колодцев и стоянок мес та, заранее уже определенные другими, более сведущими в этих вопросах людьми. То была его восхитительно прекрасная воля — призвать к ответу эль-кабского городского голову и спросить у него, почему он так неисправно и даже не сполна поставляет причитающиеся с него золото, серебро, крупный рогатый скот и холсты фиванской казне. То была также высо чайшая его воля — не далее как послезавтра отправиться в горемычную Нубию, чтобы там торжественно заложить или открыть храм, посвященный чаще всего Амуну-Ра и, значит, на его взгляд, совершенно не стоивший той усталости и головной боли, которую приносила ему эта утомительная поездка.

Вообще обязательная храмовая служба и громоздкий церемониал державного бога от нимали большую часть времени и сил фараона. Внешне на то была его прекрасная воля, но внутренне он никак не мог желать того, что мешало ему думать об Атоне и вдобавок навязы вало ему, Мени, общество сурового наместника Амуна — Бекнехонса, которого он терпеть не мог. Тщетно пытался он назвать свою столицу «Город блеска Атона»;

к народу это назва ние не пробивалось, жречество не пропускало его, и Уазет была и оставалась Новет-Амуном, городом великого Овна, который рукою царственных своих сыновей покорил чужие страны и сделал богатой землю Египетскую. Уже тогда фараон втайне подумывал о том, чтобы пе ренести свою резиденцию из Фив в другое место, где ему бы не кололо глаза изображенье Амуна, светившееся в Фивах на всех стенах, воротах, колоннах и обелисках. Он, однако, еще не думал об основании нового, собственного, целиком посвященного Атону города, а толь ко имел в виду переселить двор в Он-на-вершине-треугольника, где чувствовал себя гораздо лучше. Там, неподалеку от храма Солнца, у него был приятный дворец, не такой блестящий, как Мерима’т на западе Фив, но предоставлявший все удобства, в каких нуждалась его из неженность;

и придворным летописцам часто случалось отмечать отбытие Доброго Бога на судне или в коляске в Он. Там, правда, сидел визирь Севера, в чьих руках находилась испол нительная и судебная власть над всеми округами между Сиутом и устьями и который тоже спешил вызвать у него головную боль. Но уж зато от кажденья Амуну, да еще под надзором Бекнехонса, Мени был здесь избавлен и мог в свое удовольствие беседовать с учеными пле шивцами из дома Атума-Ра-Горахте о природе этого великолепного бога, своего отца, и о его внутренней жизни, каковая, несмотря на огромный его возраст, была еще настолько кипуча и деятельна, что оказалась способна прекраснейше измениться, очиститься и преобразиться, и что, если можно так выразиться, из старого бога благодаря работе человеческой мысли мед ленно, но все совершеннее, выступал новый, несказанно прекрасный бог, чудесный, светящий всему миру Атон.

Хорошо бы целиком отдаться ему и быть только его сыном, родовспомогателем, про возвестником и последователем, а не быть, кроме того, еще и царем Египта и преемником тех, кто так далеко продвинул пограничные камни Кеме и сделал ее мировой державой. Пе ред ними и перед делами их ты был в долгу;

ты должен был держать равненье на них и на их дела, и можно было подозревать, что Амунова наместника Бекнехонса, который это неус танно подчеркивал, ты потому и терпеть не мог, что тут он был прав. Иначе говоря, юный фараон и сам это подозревал;

это было подозрение тайной его совести. Он подозревал, что основание мировой державы и помощь при рождении мирового бога не только разные вещи, но что второе, возможно даже, находится в каком-то противоречии с царской обязанностью хранить и охранять полученное наследие. Также и головная боль, закрывавшая ему глаза, когда визири Юга и Севера донимали его государственными делами, была связана с подоз рением, или, собственно, даже не с настоящим подозрением, а с тенью подозрения, что она, то есть головная боль, коренится не столько в усталости и скуке, сколько в смутном, но тре вожном понимании противоречия между уходом в любимую атоновскую теологию и обязан ностями царя земли Египетской. Другими словами, то была головная боль от неспокойной совести, боль к тому же именно так и понимаемая, что отнюдь не успокаивало, а, наоборот, обостряло эту боль и усугубляло тоску по утраченному состоянию утренней осененности материнским крылом ночи.

Несомненно, не только ему снилось тогда лучше, но и стране. Ибо земной стране всегда живется лучше, и она все равно расцветает пышнее при матери, если даже для небесных дел больше толку от мыслей сына. Таково было тайное убеждение Аменхотепа, внушенное ему, наверно, самим духом земли Египетской, самой верой Черной Земли в Изиду. В мыслях своих он не отождествлял вещественного, земного, естественного благополучия мира с его духовно религиозным благополучием, смутно опасаясь, что они не только не совпадают одно с другим, но и в корне противоречат друг другу, отчего так трудно, так до головной боли тяжко, неся ответственность за то и за другое сразу, быть одновременно царем и жрецом. Вещественно естественное благополучье и процветание было делом царя, хотя вообще-то лучше бы оно было делом и заботой царицы, чтобы жрец-сын мог на свободе, не отвечая за вещественное благополучье, радеть о духовном и предаваться своим солнечным мыслям. Царская ответс твенность за материальный мир угнетала юного фараона. Его царство образно рисовалось ему черной полосой египетской пашни между двумя пустынями — черной и плодородной от животворной влаги. А он предавался мечтам о чистом свете, о золотом, солнечном юноше высоты — и совесть его была неспокойна. Неукоснительно являлся к нему визирь Юга, ко торому докладывали обо всем, даже о раннем восходе звезды Пса, показывающем, что начала прибывать вода, — неукоснительно осведомлял его этот Рамос о состоянии Нила, о видах на разлив, на оплодотворенье, на урожай, и Мени, хотя он внимательно, даже озабоченно слушал визиря, казалось, что тому следовало бы с этими делами обращаться, как прежде, к матери, к Изиде-царице, которой они были ближе и под чьим присмотром они лучше устра ивались. Однако и для него, так же как для страны, было важнее всего, чтобы черные дела плодородия находились в благословенном порядке и чтобы тут не было никаких неполадок и срывов;

если бы что-нибудь такое случилось, вина была бы на нем. Недаром держал народ царя, который был сыном бога, а значит, надо полагать, от имени бога обеспечивал беспере бойность священно-насущных процессов, никому, кроме него, не подвластных. Просчеты и бедствия в области черноты непременно заставили бы народ разочароваться в том, кто самим своим существованием должен был бы предотвратить их, и поколебали бы его авторитет, ко торый был нужен ему, чтобы добиться победы прекрасного ученья, ученья об Атоне и о его небесно-светозарной природе.

Получалось каверзное положение. Он был чужд дольней черноте и любил только горний свет. Но если бы в кормящей черноте что-то разладилось, погибла бы его репутация учителя света. Вот почему чувства юного фараона были такими двойственными, когда матерь-ночь сняла с него свое крыло и доверила ему царство.

СНЫ ФАРАОНА Итак, фараон снова подался в ученый Он-на-вершине, уступая непреодолимой пот ребности выйти из сферы Амуна и побеседовать с плешивцами храма Солнца в Гармахи се-Хепере-Атуме-Ра, об Атоне. Согнувшись и ласково вытянув вперед губы, придворные летописцы записали, как сообщил Его величество царь об этом прекрасном решении, после чего сел в большую коляску из электра, сел вместе с Нефертити, по прозвищу Нефернефру атон, царицей стран, чье тело было плодоносно и которая обнимала его величество одной рукой, — и как он, светясь, помчался в прекрасный свой путь, а за ним, в других колясках, мать бога Тейе, сестра царицы Неземмут, собственная его сестра Бакетатон и множество придворных особ обоего пола с опахалами из страусовых перьев за спинами. Не пустовал на отдельных участках пути и небесный струг «Звезда обеих стран», и летописцы не премину ли отметить, что под его балдахином фараон скушал жареного голубя и протянул косточку царице, которая и отдала ей должное, а также вкладывал, в рот царице сладости, предвари тельно окуная таковые в вино.

В Оне Аменхотеп остановился в своем дворце близ храма и первую ночь, устав с доро ги, проспал там без сновидений. Следующий день он начал с жертвоприношения Ра-Горахте, которого одарил хлебом и пивом, вином, птицами и ладаном, затем выслушал многословного визиря Севера, а потом, несмотря на разыгравшуюся из-за его многословия головную боль, посвятил весь остаток дня вожделенным разговорам со слугами бога. Главным предметом этих совещаний, сильно занимавшим как раз тогда Аменхотепа, была птица бенну, называе мая также «Отпрыск огня», так как считалось, что у нее нет матери и что она приходится себе же, собственно, и отцом, поскольку смерть и возникновение для нее равнозначны, и сжигая себя в гнезде из мирры, она встает из пепла молодой. Это происходит, утверждали некоторые учители, раз в пятьсот лет, и происходит в онском храме Солнца, куда эта птица, похожая будто бы и на орла и на цаплю, но с пурпурно-золотым оперением, прилетает в таких случаях с Востока, из Аравии или даже из Индии. Другие считали, что она приносит туда сделанное из мирры яйцо самого большого размера, какое она только может поднять, куда прячет умер шего своего отца, то есть, собственно, себя самое, и кладет это яйцо на алтарь Солнца. Обе точки зрения вполне могли сосуществовать — многое сосуществует на свете, и разные вещи могут быть одинаково справедливы, как разные формы выражения одной и той же правды. Но фараон хотел, во-первых, узнать или, по крайней мере, исследовать, какая уже прошла часть пятисотлетия, протекающего между рожденьями и яйценосными появленьями потомка огня, то есть сколь далеки последний прилет бенну, с одной стороны, и ближайшее прибытие этой птицы, с другой, — короче говоря, какой стоит на дворе месяц фениксовского года. Мнение жрецов преимущественно склонялось к тому, что прошло около половины этого промежутка;

ведь если бы начало его было близко, то сохранилась бы память о последнем появлении бен ну, а ее-то как раз не сохранилось. Если бы, наоборот, приближались конец и новое начало этого периода, то следовало бы принять в расчет скорое или даже непосредственно предсто ящее возвращение времясчислительной птицы. Однако никто не рассчитывает повидать ее на своем веку, а потому, считали жрецы, напрашивается такой серединный вывод. Некото рые шли еще дальше и предполагали, что эта срединность постоянна и что тайна феникса в том-то и заключается, что расстояния от его последнего возвращения, с одной стороны, и от следующего, с другой, всегда одинаковы и всегда друг другу равны. Но не эта тайна была для фараона главным, насущным вопросом. Насущным вопросом, выяснение которого занимало его главным образом и который он полдня выяснял с зеркальноголовыми жрецами, было по ложение, что мирровое яйцо огненной птицы, куда та прячет тело своего отца, не становится от этого тяжелее. Ибо она и так делает яйцо самого большого размера и веса, какое только может поднять, а если она способна поднять его и после того, как туда спрятан отец, то ясно, что тело отца не прибавило яйцу веса.

На взгляд юного фараона, это был замечательный, поразительный факт, факт мировой важности, достойный самого кропотливого выяснения. Если к одному телу прибавляли другое и оно не делалось тяжелее, это значило, что существуют невещественные тела или, лучше сказать, бесплотные реальности, нематериальные, как солнечный свет, или, еще лучше ска зать, существует духовность;

и духовность эта была эфирно воплощена в бенну-отце, — ибо, вобрав его в себя, мирровое яйцо самым замечательным и самым многозначительным обра зом меняло свою природу яйца. Яйцо вообще было предметом исключительно женской сфе ры, у птиц клали яйца только самки, и не было более яркого выражения материнско-женского начала, чем большое яйцо, из которого некогда вышел мир. А бенну, солнечная птица, не имея матери и доводясь сама себе отцом, создавала свое яйцо сама, яйцо антимира, мужское, от цовское яйцо, и клала его как выражение отцовства, духа и света на алавастровый стол сол нечного божества.

Фараон готов был без конца разбирать это обстоятельство и его значение для постигае мой мыслью природы Атона с хранителями солнечного календаря из храма Ра. Он предавался этому занятию до поздней ночи, до самозабвения, он упивался золотой нематериальностью отцовского духа, и когда жрецы, выбившись из сил, уже опустили свои блестящие головы, он все еще никак не мог насытиться разговором и все не отпускал их, словно боялся остаться один. В конце концов он все-таки отпустил шатавшихся и клевавших носом жрецов и ушел в свою спальню, где при свете лампы его давно уже дожидался особый раб для раздеванья и одеванья, пожилой человек, который был приставлен еще к мальчику и называл его просто «Мени», не забывая, однако, о прочих формальных изъявленьях благоговения. Тот быстро и ласково помог ему приготовиться ко сну, пал ниц и удалился, чтобы спать за порогом. А фара он, улегшись на подушки своей кровати, которая стояла на помосте посреди комнаты и была настоящим произведением искусства, так как спинку ее украшали тончайшие инкрустации из слоновой кости, изображавшие шакалов, козерогов и божка Беса, — фараон сразу же уснул сном усталого человека — но ненадолго. Ибо после нескольких часов глубокого покоя он стал видеть сны, такие странные, жуткие, нелепые в своих живых подробностях сны, какие снились ему только в детстве, когда у него болело горло и его лихорадило. Но сны его были отнюдь не о невесомом отце бенну и о нематериальном луче солнца, а о вещах совершенно противопо ложного рода.

Во сне он стоял на берегу Хапи-кормильца, на пустынном месте, среди болота и кочек.

На нем был красный венец Нижнего Египта и привязная борода, а с набедренника у него сви сал хвост. Он стоял в полном одиночестве, с тяжестью на сердце, опираясь на посох. Вдруг что-то заплескалось неподалеку от берега и семиглаво вылезло из воды: на сушу вышли, семь коров, которые, видимо по примеру буйволиц, лежали в реке, и выходили они одна за другой, цепочкой, без быка, всемером;

быка не было, было только семь коров. Чудесные коровы, белая, черная, со светлой спиной, еще серая, да со светлым животом, да две пятнистых, цве том нечистых, — прекрасные, гладкие, тучные коровы, с полным выменем, с моргающими глазами Хатхор и высокими, изогнутыми, как лира, рогами, они начинали спокойно пастись в камышах. Царь никогда не видел такого дивного скота, не видел нигде в стране;

лоснящаяся пышность их плоти была просто великолепна, и сердце Мени хотело порадоваться их виду, но не порадовалось, а осталось таким же тяжелым и озабоченным, — чтобы вскоре наполнить ся даже страхом и ужасом. Ибо цепочка на этих семи не кончилась. Новые коровы выходили из воды, и не было перерыва между этими и прежними: еще семь коров вышли на сушу, и тоже без быка, но какой бык пожелал бы таких коров? Фараон содрогнулся, когда они пока зались, — это были самые безобразные, самые худые, самые истощенные коровы, каких он когда-либо видел, под сморщенной кожей у них выпирали кости, вымя у каждой напоминало пустой мешок, а соски походили на нитки;

ужасен и удручающ был их вид, несчастные, ка залось, едва держались на ногах, но вдруг они обнаружили бесстыжий, наглый, назойливо жестокий нрав, который как бы и не вязался с их слабостью, но, с другой стороны, как нельзя лучше к ней подходил, ибо это был дикий нрав голода. Фараон видит: убогое стадо подбира ется к гладкому, гнусные коровы вскакивают на прекрасных, как то иногда делают коровы, изображая быка, и при этом жалкие животные пожирают, проглатывают, начисто и бесследно уничтожают великолепных, — но потом стоят на том же месте такие же тощие, как прежде, нисколько не пополнев.

На этом сон кончился, и фараон проснулся в поту и в тревоге. Он сел, оглядел с сильно бьющимся сердцем мягко освещенную спальню и понял, что это был сон, но такой красно речивый, задевающий за живое, что его назойливость, похожая на назойливость изголодав шихся коров, заставила сновидца похолодеть. Его больше не тянуло в постель, он поднялся, надел белошерстный халат и стал расхаживать по комнате, размышляя об этом назойливом, хоть и нелепом, но до осязаемости четком, виденье. Он был бы рад разбудить раба-спальника, чтобы, рассказать ему этот сон, вернее, чтоб испытать, удастся ли облечь увиденное в слова.

Однако он был слишком деликатен, чтобы беспокоить старика, которого заставил ждать себя до поздней ночи, и он сел в стоявшее возле кровати кресло с коровьими ножками, поплотнее закутался в свой лунно-серебристый халат и, прижавшись спиной к уголку кресла, а ноги по ложив на скамеечку, незаметно задремал снова.

Но, едва забывшись, он снова увидел сон — ничего нельзя было поделать, он опять, или все еще, одиноко стоял на берегу в венце и с хвостом, а перед ним лежало вспаханное поле черной земли. И вот он видит: плодородная земля взморщивается и немного вздымается, и из нее вырастает стебель, а на стебле, один за другим, поднимаются семь колосьев, все семь на одном стебле, тучные и тугие, полные зерен, золотисто клонящиеся от тяжести. Тут сердце хочет повеселеть, но повеселеть не может, ибо колосья на стебле не перестают подниматься:

появляется еще семь колосьев, безотрадных, пустых, сухих и мертвых колосьев, опаленных восточным ветром, черных от изгарины и ржавчины, и когда они убого показываются среди тучных, те исчезают, словно поглощенные этими новыми, и похоже на то, что жалкие колосья действительно поедают своих тучных собратьев, точно так же как раньше семь тощих коров сожрали семь гладких, но и тощие колосья не становятся от этого полней и тучнее. Фараон увидел это воочию, до осязаемости отчетливо, но, встрепенувшись в кресле, обнаружил, что это снова был сон.

Еще раз до смешного удивительный, полный тихого безумия сон, но он так назойливо бередил душу каким-то предостережением и указанием, что до самого утра, по счастью уже недалекого, фараон больше не мог, да и не хотел уснуть, и все время, то в кресле, то в кровати, размышлял о еще не разъясненной ясности этих двух, выросших на одном стебле снов, — те перь уже твердо решив ни в коем случае не обходить их молчанием и не хоронить в собствен ной памяти, а поднять по их поводу шум и забить тревогу. Он был в венце, с посохом и хвостом, это были царские сны, сны, без сомнения, государственной важности, очень примечательные, напоенные заботой сны, нужно было во что бы то ни стало предать их широкой огласке и сделать все для того, чтобы надлежаще к ним подступиться и разглядеть их явно угрожаю щий смысл. Мени был прямо-таки возмущен своими снами, он ненавидел их, чем дальше, тем больше. Царь не мог примириться с такими снами, — хотя, с другой стороны, присниться они могли, пожалуй, только царю. При нем, при Нефер-Хеперу-Ра-Уанра-Аменхотепе, такого не должно было быть, чтобы какие-то мерзкие коровы пожирали прекрасных, тучных, а безот радные, покрытые ржой колосья съедали колосья золотисто-упругие;

при нем не должно было происходить ничего, что соответствовало бы этим отвратным картинам в мире событий. Ибо в противном случае вина пала бы на него, пошатнулся бы не чей-нибудь, а его авторитет, сердца и уши не вняли бы провозглашенью Атона, и в барыше был бы Амун. Свету грозила опасность со стороны черноты, невесомой духовности она грозила со стороны материи, это не подлежа ло никакому сомненью. Тревога фараона была велика;

она приняла вид гнева, а гнев то и дело сгущался в решенье разгадать и узнать эту опасность, чтобы достойно встретить ее.

Первым, кому фараон изложил свои сны, насколько они вообще поддавались изложе нию, был старик, который ночью спал у порога, а утром явился, чтобы одеть и причесать свое го господина и обвязать ему голову повязкой. Раб лишь удивленно покачал головой, а потом заявил, что все это оттого, что Добрый Бог так поздно отходит ко сну, да еще возбужденный бесконечными «спекулянциями», как он не совсем грамотно выразился. Он, видимо, неволь но воспринимал эти тревожные сны как некое наказание за то, что Мени заставляет старого своего слугу так долго ждать и не спать. «Ах, барашек!» — с досадливой усмешкой сказал фараон, легонько хлопнув его ладонью по лбу, и пошел к царице, но царицу из-за ее бере менности тошнило, и она слушала мужа с пятого на десятое. Затем он навестил Тейе, матерь богиню, которую застал за косметическим столиком, в окружении хлопотавших над ней каме ристок. Ей он тоже рассказал свои сны и сделал при этом наблюдение, что рассказывать их с каждым разом трудней, а не легче, — но и у нее тоже он не нашел утешения и поддержки...

Тейе всегда бывала немного насмешлива, когда он приходил к ней с царскими своими забо тами, — что в данном случае дело шло о такой заботе, он не сомневался и заранее ждал той иронической улыбки, которая тотчас же появилась на лице матери. Хотя вдова царя Небмара сложила с себя регентство и передала сыну всю полноту его полуденной власти добровольно и по тщательном размышленье, она не могла скрыть своей ревности к этой власти, а Мени обладал мучительным свойством все замечать, и поэтому от него не ускользала та горечь, проявлениям которой он как раз и способствовал своими попытками смягчить ее детскими просьбами о помощи и совете. «Зачем твое величество обращается ко мне, которая ушла на покой? — говаривала Тейе. — Ты фараон, так будь же им и стой на собственных ногах, а не на моих. Спрашивай своих слуг, визирей Юга и Севера, если тебе что-нибудь невдомек, и пусть они объявляют тебе твою волю, если ты не знаешь ее, а я старуха и свое отслужила».

Так же отнеслась она к его снам и сейчас.

— Я слишком отвыкла от власти и от ответственности, мой друг, — ответила она, улы баясь, — чтобы судить, по праву ли придаешь ты этим историям такой вес. Недаром сказано:

«Тьма сокрывается перед обилием света». Позволь же матери скрыться. Позволь мне даже скрыть свое мнение по поводу того, достойные ли это сны и подобают ли они твоему положе нию? Сожрали? Поглотили? Одни коровы других? Пустые колосья — полные? Это не сно виденье, ибо такого нельзя ни увидеть, ни представить себе, ни бодрствуя, ни, по-моему, во оне. Наверно, твоему величеству приснилось что-то другое, но ты позабыл свой сон и сейчас заменил его невероятной картиной невообразимой прожорливости.

Напрасно уверял Мени, что он ясно видел глазами сна именно это, а не что-то другое и что эта ясность была полна смысла, нуждающегося в срочном истолкованье. Напрасно говорил он ей о своем страхе перед уроном, который понесет «учение», то есть Атон, если сны беспрепятственно растолкуют себя сами, иными словами, сбудутся, станут той самой действительностью, какую они облекли в одежду виденья. Он снова убедился, что, в сущ ности, мать равнодушна к его богу и держит его сторону только разумом, только по полити ческим и династическим причинам. Она всегда укрепляла сына в его сердечной нежности, в его духовной страсти к богу Атону;

но сегодня он лишний раз заметил, — как давно замечал и как, из-за своей чуткости, замечал, увы, все, — что делала она это только по расчету, используя его сердце как женщина, которая смотрит на мир лишь с политической, а не, как он, прежде всего с религиозной точки зрения. Это обидело Мени и причинило ему боль. Он покинул мать, посоветовавшую ему, если он действительно считает свой сон о коровах и о колосьях государственно важным, обратиться по этому поводу во время утренней аудиенции к Птахемхебу, визирю Юга. Да и вообще, по ее мнению, в толкователях снов здесь не было недостатка.

За учеными гадателями он послал давно и ждал их с нетерпеньем. Но их приему пред шествовал прием Великого Деловода, который пришел доложить фараону о делах «Красного Дома», то есть нижнеегипетского казнохранилища, но был прерван уже после приветствен ного гимна, чтобы выслушать сначала рассказанные дрожащим голосом, с запинками и по исками слов сны, а затем предложение высказаться по двум вопросам: во-первых, считает ли и он, как его господин, эти сны государственно важными, и, во-вторых, если да, то в каком отношенье. Тот не знал, что сказать, или, вернее, очень складно и длинно сказал, что затруд няется что-либо сказать и в снах ничего не смыслит, — после чего попытался вернуться к делам казны. Но Аменхотеп все задерживал его на вопросе о снах, явно не желая и не будучи в состоянии говорить или слушать о чем-либо другом, и свои попытки объяснить ему, какие это были выразительно-убедительные или убедительно-выразительные сны, оставил только тогда, когда доложили о прибытии ученых и предсказателей.

Озабоченный, даже одержимый ночным своим переживанием, царь сделал первораз рядную церемонию из их приема — который потом, по существу, так жалко прошел. Он не только приказал остаться Птахемхебу, но и распорядился, чтобы на аудиенции толкования присутствовали все придворные чины, сопровождавшие его в поездке в Он. Знатных этих лиц был добрый десяток: Великий Домоправитель, Смотритель Царских Нарядов, Главный Бе лильщик и Мойщик Дворца, так величаемый Сандалиеносец Царя, очень важный сановник, Главный Цирюльник Бога, он же «Хранитель Исполненных Волшебства», то есть обоих цар ских венцов, и Тайный Советник царского убранства, Смотритель всех лошадей фараона, но вый Главный Пекарь и «князь Менфийский», по имени Аменемопет, Главный начальник Пис цов Питейного Поставца, Нефер-эм-Уазе, которого одно время звали Бин-эм-Уазе, и много носителей опахала одесную. Все они прибыли в Палату Совета и Ответа и разместились двумя равными группами по обе стороны прекрасного фараонова престола, стоявшего на высоте одной ступеньки под балдахином с тонкими, в лентах, столбиками. К престолу подвели спе циалистов по снам и пророков, — их было шестеро, все они имели более или менее близкое отношение к храму Жителя Горизонта, и некоторые из них участвовали во вчерашнем совеща нии о птице фениксе. Люди их звания уже не падали, как то было принято в прежние времена, перед престолом на живот, чтобы поцеловать землю. Престол был еще такой же, как при строителях пирамид и как еще много раньше, — похожее на ящик кресло с низкой спинкой, перед которой стояла подушка;

на нем было только чуть больше резных украшений, чем в се дой древности. Но хотя престол стал наряднее, а фараон могущественнее, землю перед ними уже не целовали, — чего не было, того не было. С этим дело обстояло так же, как с обычаем заживо хоронить в царской могиле придворных, — это уже не было хорошим тоном. Чернок нижники только молитвенно воздели руки и вразнобой, довольно нескладно пробормотали длинную формулу верноподданнического приветствия, в которой уверяли царя, что обликом он походит на своего отца Ра и освещает обе страны своей красотой. Ибо лучи его величия проникают и в подземелья, и нет места на свете, которое укрылось бы от его всевидящего глаза и от всеслышащих миллионов его ушей, — он слышит и видит все, и все, что слетает с его уст, подобно речам Гора-на-горизонте, ибо его язык — это весы стран, а его губы точнее, чем язычок на верных весах Тота. Он Ра всем своим телом (говорили они не в лад, голосами неодинаковой громкости) и Хепре в истинном своем облике, живой образ своего отца, ниж неегипетского Атума Онского — «о Нефер-Хеперу-Ра-Уанра, владыка красоты, благодаря которому мы дышим!» Кое-кто управился раньше других. Наконец все умолкли и стали слушать. Поблаго дарив их, Аменхотеп, сначала в общих словах, сказал им, по какому поводу он их созвал, а затем принялся рассказывать собранию, состоявшему из двадцати примерно знатных или ученых лиц, свои несуразные сны — в четвертый раз. Для него это была пытка, рассказы вая, он то и дело краснел и заикался. Придать этой истории такую гласность заставило его неотвязное чувство ее грозной значительности. Теперь он в этом раскаивался, видя, как все, что было исполнено смысла и, на его внутренний взгляд, оставалось исполненным смысла, оказывалось внешне довольно нелепым. И правда, с чего бы это вдруг такие прекрасные и сильные коровы позволили проглотить себя таким несчастным и слабым? И как это и чем это могли одни колосья сожрать другие? Но снилось ведь ему это, это, а не иное! Сны были свежи, естественны и убедительны ночью;

днем и на словах они выглядели, как плохо препарированные мумии с истлевшими лицами;

с этим нельзя было выходить на люди. Ему было стыдно, и он с трудом довел свой рассказ до конца. Затем он робко и с надеждой взгля нул на ученых гадателей.

Они многозначительно кивали головами, но постепенно, сначала у одного, потом у дру гого, задумчивое это движенье сменилось удивленным покачиваньем головы из стороны в сто рону. Это особые и едва ли когда-либо встречавшиеся сновидения, заявили они через своего старосту;

разгадка снов затруднительна. Нет, они не отчаиваются в ней, — не снились еще такие сны, которых они не смогли бы истолковать. Но они просят дать им время подумать и милостиво разрешить им удалиться на совещание. К тому же нужно доставить необходимые справочники. Нет такого ученого, который помнил бы все разновидности снов. Быть ученым, осмеливались они заметить, не значит держать все знания в голове, — в голове для этого не хватит места, — а значит обладать книгами, где знания записаны. А они ими обладают.

Аменхотеп разрешил им уйти на совещание. Двор получил приказ быть наготове. Пол ных два часа — столько времени продолжался консилиум — царь провел в большой тревоге.

Затем собрание было возобновлено.

«Да живет миллионы лет фараон, любимый владычицей правды Маат в ответ на его любовь к этой богине, не терпящей лжи!» Сама Маат пособляет им, ученым экспертам, когда они оглашают итог и приносят свое толкование фараону, покровителю правды. Во-первых:

семь прекрасных коров — это семь принцесс, которых Нефернефруатон-Нофертити, цари ца стран, постепенно родит. А то, что тучный скот был съеден хилым, означает, что эти семь дочерей еще при жизни фараона умрут. Это, однако, не значит, поспешили они добавить, что царские дочери умрут в молодые годы. Просто фараону суждено жить так долго, что он пере живет всех своих детей, какого бы возраста те ни достигли.

Аменхотеп глядел на них с открытым ртом. О чем они говорят, спросил он их притихшим голосом. Они ответили, что им было дозволено истолковать первый сон. Но это толкование, возразил он по-прежнему слабым голосом, никак не связано с его сном, оно не имеет вообще никакого отношения к этому сну. Он не спрашивал их, родит ли ему царица сына и престоло наследника или дочь и еще дочерей. Он спрашивал их об истолковании красивых и безобраз ных коров. — Дочери, отвечали они, как раз и есть истолкование. Не следует ожидать, что в истолковании сна о коровах появятся снова коровы. В истолковании коровы превратились в царских дочерей.

Фараон успел уже закрыть рот и даже довольно плотно его сжать, и он только слегка приоткрыл его, приказывая им перейти ко второму сну.

Ко второму, сказали они. Семь полных колосьев — это семь цветущих городов, которые фараон построит;

семь же сухих и взъерошенных — это развалины этих городов. Известно, пояснили они поспешно, что все города со временем превращаются в развалины. Так вот, фа раон будет жить столь долго, что сам еще увидит развалины городов, им же построенных.

Тут уж терпение Мени лопнуло. Он не выспался, рассказывать увядающие сны снова и снова было мучительно, и, два часа ожидая заключенья ученых, он достаточно истомился. И теперь он так вознегодовал на то, что их истолкования оказались чистейшим вздором и ника ким боком не коснулись истинного смысла его видений, что больше не стал сдерживать свой гнев. Он спросил еще, сказано ли то, что сообщили ему мудрецы, в их книгах. Когда же они ответили, что их заключения надежно соединяют книжные сведения с выводами их собствен ной сообразительности, он вскочил с кресла, чего во время аудиенций никогда не случалось, так что придворные втянули головы в плечи и закрыли ладонями рты, и со слезами в голосе назвал смертельно испуганных пророков шарлатанами и невеждами.

— Прочь! — закричал он, почти рыдая. — И вместо золота, которым мое величест во щедро наградило бы вас, если бы услыхало из ваших уст правду, возьмите фараонову не милость! Ваши истолкования ложны, фараон это знает, потому что сны снились ему, и хотя смысл снов ему неизвестен, он способен отличить правдивое истолкование от такого непол ноценного. Прочь с глаз моих!

Два дворцовых офицера выпроводили бледных гадателей. А Мени, так и не садясь, объ явил своему двору, что эта неудача отнюдь не заставит его махнуть на такое дело рукой. Гос пода были, к сожалению, свидетелями постыдной несостоятельности, но — порукой тому его скипетр! — не далее как завтра он призовет других знатоков снов, на этот раз из храма Дж хути, писца Тота, девятикратно великого владыки Хмуну. От жрецов белого павиана можно ждать более достоверного истолкования того, что, как говорит ему его внутренний голос, нуж но истолковать любой ценой.

Новый опрос состоялся на следующий день при тех же обстоятельствах. Он прошел еще более убого, чем предыдущий. Снова, с теми же внутренними затруднениями и затруднения ми речи, фараон выставил напоказ мумии своих снов, и снова светила науки кивали и качали головами в ответ. Не два, а три долгих часа пришлось царю и двору ждать результатов тай ного совещания, разрешения на которое испросили и сыновья Тота;

а потом эти специалисты не пришли даже к соглашению между собой, их мнения относительно снов разделились. На каждый сон, заявил их староста, имеется по два истолкования, которые только и можно при нимать в расчет;

никакие другие, сказал он, просто немыслимы. По одной теории, семь тучных коров — это семь царей фараонова семени, а семь безобразных — это семь князей горе мычной чужбины, которые на них ополчатся. Но произойдет это в далеком будущем. С другой стороны, прекрасные коровы могут означать такое же число цариц, которые будут взяты в гарем фараоном или каким-нибудь его поздним преемником и (на что указывают истощенные коровы) умрут, к несчастью, одна за другой.

А колосья?

Семь золотых колосьев обозначали, по убеждению одних, семерых героев Египта, которые позднее падут на войне от рук семи вражеских и, как на то указывали обуглившиеся колосья, го раздо менее могучих бойцов. Другие считали, что семь полных колосьев и семь пустых подобны четырнадцати детям, которых родят фараону те чужеземные царицы. Но между детьми вспыхнет ссора, и семеро слабых, как более хитрые, погубят семерых сильных...

На этот раз Аменхотеп даже не вскочил с кресла. Он продолжал сидеть в нем, только согнулся и закрыл лицо руками, и стоявшие справа и слева от балдахина придворные скло нили к фараону уши, чтобы услыхать, что он бормочет себе в ладони. «О портачи, порта чи!» — прошептал он несколько раз, а потом сделал знак стоявшему ближе других визирю Севера, чтобы тот наклонился к нему и получил какое-то тихое приказание. Птахемхеб вы полнил это приказание, громким голосом объявив экспертам, что фараон хотел бы знать, не стыдно ли им.

Они сделали все, что в их силах, отвечали они.

Визирю пришлось еще раз наклониться к царю, и на этот раз выяснилось, что он полу чил приказание сообщить волшебникам, чтобы они покинули зал. Они удалились в великом смущении, недоуменно переглядываясь, как будто один хотел спросить другого, случалось ли с ним когда-нибудь что-либо подобное. Оставшийся на месте двор пребывал в испуге и заме шательстве, ибо фараон по-прежнему сидел согнувшись, закрыв рукою глаза. Когда он нако нец отнял ее от глаз и выпрямился, лицо его было искажено горем, а подбородок дрожал. Он сказал придворным, что был бы рад их пощадить и что, лишь превозмогая себя, повергает их в скорбь и печаль, но что он не может скрывать от них правду, а правда заключается в том, что их господин и царь глубоко несчастен. Его сны, несомненно, носили государственно важ ный характер, и их истолкование — это вопрос жизни. Полученные же объяснения никуда не годятся;

они совершенно не подходят к его снам, и те не узнают себя в них, как должны узнавать себя друг в друге сон и его истолкование. После этих двух неудачных, поставленных с таким размахом опытов он вообще сомневается в том, что получит когда-либо действительно верное истолкование, которое он сразу бы признал верным. По это значит, что он вынужден предоставить снам истолковать себя самим, то есть сбыться, и сбыться, возможно, на горе го сударству и религии, без каких-либо предупредительных мер. Страны в опасности;

а фараона, которому это открылось, оставляют на престоле одного, без помощи и совета.

Лишь один миг длилось после этих слов тягостное молчанье. Затем Нефер-эм-Уазе, главный чашник, который долго боролся с собой, выступил из хора друзей и попросил ми лостивого дозволения говорить перед фараоном. «Грехи мои вспоминаю я ныне», — начал он, согласно преданию, свою речь;

эти слова так и повисли в воздухе, они слышны и сегодня.

Великий виноградарь не имел в виду грехов, которых он не совершал;

ибо в темницу он угодил некогда незаслуженно и не участвовала замысле, согласно которому змий Исет должен был укусить одряхлевшего Ра. Он имел в виду другой грех — что, твердо пообещав одному чело веку упомянуть его, он не сдержал своего слова, потому что забыл этого человека. А теперь он вспомнил о нем и говорил о нем перед балдахином. Он напомнил фараону (едва ли о том помнившему) об «ennui» (он употребил это смягчающее заимствование), которое случилось с ним, чашником, два года назад, еще при царе Небмара, когда он, Нефер-эм-Уазе, вместе с од ним богомерзким преступником, чье имя лучше не называть и чья душа и тело разрушены, не чаянно попал в островной острог Цави-Ра. Там к ним был приставлен один юный азиат, хабир, помощник коменданта, носивший чудное имя Озарсиф, сын одного боголюбивого восточного царя стад, рожденный тому некоей миловидной красавицей, что заметно было и по облику юноши. Так вот, этот юноша — самый одаренный специалист по снам, какого он, Превосход ный-в-Фивах, когда-либо в жизни встречал. Ибо им обоим, его виновному товарищу и ему, незапятнанно-чистому, одновременно привиделись сны — сложнейшие, многозначительней шие сны, каждому свой, и надлежаще истолковать эти сны было в высшей степени трудно.

Но упомянутый Озарсиф, который дотоле никогда не хвастался своим даром, истолковал им их сны с необыкновенной легкостью, предсказав пекарю, что того ждет дерево, а ему самому, чашнику, — что благодаря своей сверкающей чистоте он снова войдет в милость и будет вос становлен в должности. Так оно в точности и случилось, и сегодня он, Нефер, вспоминает свой грех — что он гораздо раньше не обратил внимания и не указал пальцем на этот безвестный талант. Он спешит выразить уверенность, что если кто-либо способен истолковать столь важ ные фараоновы сны, то это юноша, вероятно все еще прозябающий в Цави-Ра.

Движенье среди друзей царя, движенье на лице и в позе фараона. Еще несколько воп росов и ответов, которыми быстро обменялись царь и толстяк чашник, — и вот уже отдан прекрасный приказ, чтобы первый спешнокрылый гонец немедленно отправился на многос пешной ладье в Цави-Ра и с величайшим спехом доставил гадателя-чужеземца в Он, перед лицо фараона.

РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ. КРИТСКАЯ БЕСЕДКА ВВЕДЕНИЕ Когда Иосиф прибыл в тысячелетний город моргающих глаз, стояла опять пора посева, пора погребенья бога, как стояла она тогда, когда он совершил второе свое падение в яму, где прожил три больших дня, прожил в сносных условиях под началом спокойного коменданта Маи-Сахме. Все шло правильно: миновало ровно три года, мир вернулся к той же, что и тогда, точке круговорота, и дети Египта только что снова справили тот праздник вспаханной земли и воздвиженья позвоночного столпа бога, что приходился на неделю между двадцать вторым и последним днями месяца хойака.

Иосиф был рад увидеть снова золотой Он, где когда-то, три года и еще десять лет назад, он мальчиком останавливался с измаильтянами, останавливался на пути, которым они вели его, и вместе с ними внимал учению о прекрасной фигуре — треугольнике и о кроткой приро де владыки широкого горизонта Ра-Горахте. Теперь Иосиф снова держал путь через треуголь ное пространство ученого города, чьи солнечные иглы сверкали по обоим бортам ладьи, к вер шине, то есть к большому, высившемуся в конце и на пересеченье боковых сторон обелиску, который еще издали, затмевая золотым блеском все остальное, приветствовал их граненым своим колпаком.

Сыну Иакова, так долго не видевшему ничего, кроме стен своего узилища, было недосуг дать волю глазам и насладиться картиной хлопотливого города, — недосуг уже и по внешним причинам, ибо его проводник, крылатый гонец, не давал ему ни минуты роздыха;

но и внутрен не, по его, Иосифа, настроению, ему было недосуг глазеть по сторонам. Ибо замыкался еще один круг, и приближалось еще одно повторенье: он снова должен был стоять перед самым вы соким. Когда-то самым высоким лицом в ближайшем его окружении был Петепра, перед ко торым ему привелось говорить в пальмовом саду, и тогда постараться стоило. Теперь говорить ему предстояло с самим фараоном, с самым высоким лицом здесь внизу, и постараться стоило того больше. Постараться же надо было ради господа, чтобы помочь ему в осуществлении его замыслов, а не загубить их своей неуклюжестью, что значило бы совершить величайшую глу пость и по нехватке веры надругаться над законами жизни. Только нетвердо веруя в желание бога высоко его вознести, можно было оплошать и упустить случай, который сейчас предста вился;

а потому Иосиф с волнением ждал будущего и не замечал окрестной суеты города, хотя его ожидание было уверенностью и страха в нем не было, ибо в наличии веры, которая была началом всякой благочестивой удачливости, — веры в то, что бог относится к нему с веселой любовью и уготовил ему важную роль, — в ее наличии он нисколько не сомневался.

Следуя за ним тоже с волнением, хоть нам и известно, что было дальше, мы не станем упрекать его за эту уверенность, а примем его таким, каким он был и каким мы уже давно его знаем. Есть избранники, которые из-за какого-то самоуничижительного, вечно сомневающе гося смирения никак не могут поверить в свое избранничество и, не доверяя своим чувствам, отвергают его с гневом и скорбью, — более того, чувствуют себя даже несколько уязвленны ми в своем неверии, если в конце концов все же возвысятся. И есть другие, для которых на свете нет ничего более естественного, чем их избранность, — сознательные любимцы богов, никаким своим возвышеньям и успехам не удивляющиеся. Какому роду избранников ни отда вай предпочтения, не верящему в свой дар или самоуверенному, — Иосиф принадлежал ко второму, и хорошо еще, что не к третьему, который также существует на свете: не к тем, кто, лицемеря перед богом и перед людьми, притворяется недостойным даже перед самим собой и в чьих устах слово «милость» таит в себе все же больше чванства, чем вся самоуверенность неудивляющихся...

Путевой дворец фараона в Оне находился восточное храма Солнца и соединялся с ним аллеей смоковниц и сфинксов, по которой и следовал бог, когда благоволил покадить своему отцу. Дом жизни был сооружен легким и веселым, без применения камня, подобавшего толь ко Вечным Обителям, — это был дом, как все дома жизни, кирпичный и деревянный, но, ко нечно, такой красоты я такого изящества, какие только могла вообразить себе богатая куль тура Кеме, и стоял он среди садов, огражденных ослепительно белой стеной, перед высокими воротами которой на золоченых шестах колыхались от слабого ветра пестрые вымпелы.

Было за полдень, время обеда уже миновало. Хотя быстроходная ладья не останавли валась и ночью, ей потребовалось еще и утро, чтобы достигнуть Она. На площади перед во ротами стены была сутолока, ибо туда, только чтобы постоять в ожидании зрелища, пришли из города толпы народа, и множество полицейских, привратников и возниц, которые, суда ча, стояли возле своих бивших копытами, фыркавших, а иногда и заливисто ржавших упря жек, преграждая Дорогу этим зевакам, а кроме того, тут не было недостатка в разносчиках и лоточниках, торговавших подкрашенными сладостями, пряжеными лепешками, скарабеями на память и дюймовыми статуэтками царя и царицы. Не без труда прокладывали себе путь спешный гонец и тот, кого он доставил. «Приказ! Приказ! На прием, на прием!» — кричал то и дело крылатый, пытаясь нагнать на людей страху своей профессиональной одышкой, которой он в пути все-таки поступился. Прокричав это и во внутреннем дворе выбежавшим навстречу слугам, после чего те понимающе подняли брови, он провел Иосифа к подножию парадной лестницы, вверху которой, перед входом в приподнятый помостом павильон, вы рос и опустил на них усталый взгляд какой-то дворцовый чин, — видимо, один из младших придворных. Вот, доставлен прорицатель из Цави-Ра, — на лету бросил через ступени го нец, — прорицатель, которого ведено было привезти как можно скорее;

тогда чин столь же устало смерил Иосифа сверху донизу испытующим взглядом, словно после этого объясне ния от его воли еще хоть как-то зависело, допустить Иосифа или нет, а потом кивнул опять таки с видом человека, принявшего самостоятельное решение, как будто он мог и вернуть доставленного. Гонец еще наскоро наставил Иосифа, чтобы тот, представ перед фараоном, дышал тоже учащенно и через силу, создавая у царя прекрасное впечатление, будто он, Ио сиф, бежал к нему всю дорогу без отдыха, но Иосиф не принял этого наставленья всерьез.

Поблагодарив длинноногого за то, что он прибыл за ним и доставил его сюда, Иосиф под нялся по ступенькам к придворному, который в знак приветствия не кивнул, а покачал голо вой, а потом приказал ему следовать за собой.

Миновав красочно расписанную картинами переднюю с четырьмя изящными, в лентах, колоннами, они вошли в фонтанный, также поблескивавший округлыми колоннами прекрас ного лощеного дерева зал, где стояли вооруженные часовые и который открывался вперед и в стороны широкими проходами между опорами. Придворный повел Иосифа напрямик в про ходные сени с тремя углубленными, одна возле другой, дверями и провел его через среднюю дверь. Они оказались в очень большом зале, насчитывавшем чуть ли не двенадцать колонн, с небесно-голубым потолком, расписанным летящими птицами. Посреди зала стоял открытый, красно-золотой домик, похожий на садовый бельведер, и в нем видны были стол, а вокруг стола кресла с разноцветными подушками. Слуги в набедренниках опрыскивали и подметали там пол, выносили тарелки для фруктов, наполняли курильницы и светильники на треногах, чередовавшихся с широкоухими алавастровыми вазами, расставляли золотокованые кубки по полкам поставца и взбивали подушки. Было ясно, что фараон здесь откушал и удалился куда то на покой, — то ли в сад, то ли в глубину дома. Иосифу все это было далеко не так ново и удивительно, как, по-видимому, полагал его проводник, время от времени испытующе погля дывавший на него сбоку.

— Умеешь ли ты вести себя? — спросил он, когда они вышли из зала направо и оказа лись в домовом саду, где в узорчатый каменный пол были вделаны четыре бассейна.

— С грехом пополам, и то если уж нужда придет, — усмехаясь, ответил Иосиф.

— Ну, так нужда пришла, — сказал придворный. — Значит, ты сумеешь хотя бы для начала приветствовать бога?

— Лучше бы я не умел это делать, — отвечал Иосиф, — ибо, наверно, всего приятнее научиться этому у тебя.

Чин сперва сохранял суровость, а потом вдруг рассмеялся, чего никак нельзя было ожи дать, но сразу же, правда, придал расплывшемуся своему лицу прежнее, сухое и суровое вы ражение.

— Ты, как я погляжу, — сказал он, — плут и шутник, этакий жулик-скотокрад, уме ющий смешить людей своими штучками. Наверно, твое ясновиденье и гаданье — это тоже чистейшее жульничество и шарлатанство?

— О, в ясновиденье и гаданье я не силен, — возразил Иосиф. — Это не по моей части и от меня не зависит, просто иной раз у меня это как-то само собой получается. Да я никогда и не обольщался на этот счет. Но когда фараон срочно вызвал меня именно ради этого, я и сам стал более высокого мнения о своих способностях.

— Это сказано, видимо, мне в назидание? — спросил придворный. — Фараон молод и милостив. Если кого-то осветит Солнце, то это еще не доказательство, что он не мошенник.

— Оно нас не только освещает, оно позволяет нам и показать себя, — ответил на ходу Иосиф, — одному так, а другому иначе. Желаю тебе, чтобы ты нравился себе на солнце!

Провожатый поглядел на него сбоку, и поглядел не один раз. В промежутках он смотрел вперед, но вдруг, не без поспешности, словно забыв на что-то взглянуть или же решив еще раз быстро проверить увиденное, снова поворачивал голову к своему спутнику, так что тому в кон це концов пришлось ответить на такие упорные взгляды сбоку. Иосиф сделал это с улыбкой и кивнул головой, как бы говоря: «Да, да, так оно и есть, не удивляйся, глаза тебя не обманыва ют». Быстро и словно бы испуганно придворный повернул голову снова вперед.

После домового сада они оказались в освещенном сверху коридоре, одна стена которого была расписана сценами жатвы и жертвоприношений, а другая, благодаря проемам между пилястрами, открывала вид на различные покои, в том числе на Палату Совета и Ответа, где возвышался балдахин и назначение которой дворецкий объяснил Иосифу, когда они прохо дили мимо нее. Он стал разговорчивей. Он даже сообщил своему спутнику, где тот найдет фараона.

— После второго завтрака, — сказал он, — его величество направилось в критский садовый зал, — критский потому, что его разукрасил один заморский художник. У его вели чества получают сейчас наставления главные царские ваятели Бек и Аута. Там же и Великая Матерь. Я передам тебя в передней дежурному камердинеру, чтобы он доложил о твоем прибытии.

— Так мы и сделаем, — сказал Иосиф, и никакого другого смысла слова его не имели.

Но, снова покачав головой, шагавший рядом с ним провожатый вдруг разразился беззвуч ным, судорожно-затяжным смехом, от которого у него мелко дрожала одежда на животе, и, ка жется, не вполне совладал с этим приступом даже тогда, когда они, пройдя коридор, вошли в переднюю, где от вышитой золотыми пчелами дверной занавески, у которой он подслушивал, отделился маленький, сгорбленный придворный в великолепном набедреннике, с опахалом под мышкой. У дворецкого все еще как-то жалобно дрожал голос от внутреннего смеха, когда он стал объяснять угодливо засеменившему к ним камердинеру, кого он привел.

— А, званый и долгожданный всезнайка и умник, — зашепелявил коротышка высоким голосом, — который умнее всех ученых книгохранилища. Отлично, отлично, ве-ли-колеп но, — говорил он, так и не разгибаясь, то ли потому, что был горбат от рожденья и не мог вы прямиться, то ли потому, что церемонная придворная служба приучила его к этой позе. — Я доложу о тебе, я тотчас же доложу о тебе, как же иначе? Тебя ждет весь двор. Фараон, правда, занят, но о тебе я все равно доложу немедля. Я перебью фараона, прервав ради тебя на по луслове его наставления художникам, чтобы уведомить его о твоем прибытии. Наверно, это тебя несколько удивляет. Смотри, чтобы твое удивленье не перешло в замешательство, а то ты наговоришь глупостей, хотя для этого тебе, может быть, никакого замешательства вовсе не требуется. Заранее предупреждаю тебя, что фараон очень раздражается, когда ему говорят глупости по поводу его снов. Поздравляю тебя. Итак, тебя зовут?..

— Меня звали Озарсиф, — ответил Иосиф.

— Тебя так зовут, ты хочешь сказать, тебя так зовут! Довольно странно, что тебя всегда так зовут. Пойду доложу и назову твое имя. Merci beaucoup, друг мой, — сказал он, пожимая плечами, дворецкому, который тотчас же удалился, а сам, не разгибая спины, шмыгнул за занавеску.

Оттуда глухо доносились голоса, особенно один, юношески нежный и ломкий, который потом умолк. Вероятно, горбун угодливо шепелявил что-то на ухо фараону. Потом он вернул ся с поднятыми бровями и прошептал:

— Фараон зовет тебя!

Иосиф вошел.

Он оказался в лоджии, не настолько большой, чтобы по праву носить название «садо вый зал», которое ей дали, но на редкость красивой. Опираясь на две колонны, выложенные цветным стеклом и сверкающими каменьями и обвитые листьями винограда, написанными так живо, что их можно было принять за настоящие, с полом, на плитах которого были изоб ражены то дети верхом на дельфинах, то каракатицы, эта лоджия выходила тремя большими открытыми окнами в сады, чью красоту она целиком вбирала в себя. Там видны были светя щиеся клумбы тюльпанов, какие-то чужеземные, с удивительными цветами кусты и посыпан ные золотым песком дорожки, которые вели к лотосовым прудам. Глазам открывалась глу бокая перспектива островков, мостиков и беседок, а вдали сверкали изразцы, которыми был облицован летний домик. Сама веранда сияла красками. Ее боковые стены были покрыты росписью, совершенно непохожей на обычную египетскую. Эта роспись являла глазу людей и нравы нездешних мест, явно островов моря. Сидели и шествовали какие-то женщины в рос кошных, пестрых и твердых юбках, с обнаженной над узким корсажем грудью, и волосы их, завитые выше начельника, ниспадали на плечи длинными косами. Им прислуживали пажи в невиданных нарядах, держа в руках остроконечные кружки. Какой-то маленький царевич с осиной талией, в двухцветных панталонах и барашковых сапожках, с украшенной лохматы ми перьями короной на кудрях, самодовольно шагал по сказочно пышным травам, стреляя из лука в бегущих животных, движение которых художник передал тем, что они не касались земли копытами, а парили над ней. На других картинах над спинами беснующихся быков ку выркались в воздухе акробаты, забавляя взиравших на них с балконов и из окаймленных пи лястрами окон дам и мужчин.

Такая же печать чужеземного вкуса лежала и на художественных изделиях, служивших здесь усладой для глаз, на глиняных, расписанных мерцающими красками вазах, на инкрусти рованных золотом барельефах слоновой кости, на великолепных, чеканной работы кубках, на чернокаменной голове быка с золотыми рогами и глазами из горного хрусталя. Когда вошед ший поднял руки, взгляд его сосредоточенно и скромно обошел открывшуюся перед ним сцену и лиц, о присутствии которых его уведомили.

Вдова Аменхотепа-Небмара восседала прямо напротив него на высоком, с высокой ска меечкой кресле, против света, перед средним из сводчатых, доходивших чуть ли не до пола окон, так что ее лицо, бронзовость которого и без того подчеркивалась одеждой, казалось в тени еще темнее. Однако Иосиф узнал ее своеобразные черты, уже знакомые ему по не скольким царским выездам: изящно изогнутый носик, толстые, окаймленные морщинами горькой умудренности губы, дугообразные, подведенные кисточкой брови над маленькими, глянцевито-черными, глядевшими холодно и внимательно глазками. На матери не было зо лотой коршуновой диадемы, в которой сын Иакова видел ее во время официальных церемо ний. Ее несомненно уже поседевшие волосы — ибо ей было под шестьдесят — окутывала, не закрывая золотой скобки, охватывавшей лоб и виски, серебристая сетка, с макушки кото рой, извиваясь, спускались две вздыбившиеся на лбу золотые змеи — сразу две, словно она унаследовала и змею своего слившегося с богом супруга. Круглые пластинки из тех же дра гоценных камней, из каких был изготовлен ее воротник, украшали уши Тейе. Эта маленькая энергичная женщина сидела очень прямо, очень осанисто и степенно, так сказать, на старый, иератический лад, утвердив руки на подлокотниках кресла, а ноги, вплотную одна к другой, на высокой скамеечке. Ее умные глаза встретились с глазами почтительно вошедшего Иосифа, но, бегло скользнув по нему вниз, с понятным и даже предписанным равнодушием тотчас же снова повернулись к сыну, причем горькие борозды вокруг ее толстогубого рта сложились в насмешливую улыбку по поводу того ребяческого волненья и любопытства, с какими фараон глядел на этого хваленого и долгожданного толкователя.

Молодой царь земли Египетской сидел слева у расписной стены на львиноногом, обильно обложенном подушками кресле с косой спинкой, от которой он оторвался, с живостью подав шись вперед, засунув под сиденье ноги и охватив подлокотники своими тонкими, в скарабеях руками. Нужно прибавить, что эта похожая на стойку перед прыжком, полная напряженного внимания поза, в какой Аменхотеп, повернувшись направо, причем его серые, с поволокой глаза раскрылись как только могли широко, — что эта поза, в какой Аменхотеп разглядывал новоприбывшего толкователя своих сновидений, возникла не вдруг, а складывалась посте пенно, рывками, в течение целой минуты, — вот как долго это длилось, — и дошла до того, что в конце концов фараон и в самом деле приподнялся с кресла и передал всю свою тяжесть вцепившимся в подлокотники рукам, пясти которых выдавали его напряженье своей игрой.

При этом предмет, лежавший у него на коленях, какой-то струнный инструмент, упал с тихим и глухим звоном на пол, но тотчас был поднят и подан фараону одним из стоявших перед ним художников, которых он поучал. Поднявшему пришлось несколько мгновений держать инс трумент в протянутых к фараону руках, прежде чем тот, закрывая глаза, взял его, и, откинув шись на подушки кресла, принял, по-видимому, снова ту позу, в какой он дотоле совещался с художниками: позу чрезвычайно небрежную, расслабленную и удобную, ибо в сиденье его кресла имелась впадина для подушки, слишком мягкой для того, чтобы фараон в ней не утонул, и поэтому он сидел не только откинувшись в сторону, но и очень глубоко, бессильно свесив с подлокотника одну руку, а большим пальцем другой тихо теребя струны чудесной маленькой лютни, что лежала у него на коленях, и закинув ногу на ногу, отчего его обтянутые полотном колени высоко задрались, а кончик одной ноги покачивался тоже на довольно большой высо те. Золотая застежка сандалии проходила между большим и вторым пальцем.

ДИТЯ ПЕЩЕРЫ Нефер-Хеперу-Ра-Аменхотепу было тогда столько лет, сколько было тридцатилетнему сейчас Иосифу, когда он «пас скот вместе с братьями своими», то есть семнадцать. Однако казался он старше, причем не только потому, что в его местах люди быстрей созревают, и не только из-за слабого здоровья, но также из-за ранней необходимости соприкасаться со всей полнотой единого мира, из-за разнообразных впечатлений, отовсюду осаждавших его душу, из-за своего фанатически ревностного, наконец, радения о божестве. При описанье его лица, глядевшего из-под круглого синего парика с царской змеей, который был на нем сейчас по верх полотняной шапочки, никакие тысячелетия не отпугнут нас от того точного сравнения, что оно походило на лицо молодого английского аристократа из несколько уже отцветшего рода: длинное, надменно-усталое, с тяжелым, значит, отнюдь не срезанным и все-таки слабым подбородком, с узкой, немного вдавленной переносицей, делавшей еще заметнее широкие, чуткие ноздри, и с непроглядно-мечтательными, всегда полузакрытыми глазами, утомлен ность которых поразительно не вязалась с краснотой его очень толстых губ, краснотой не ис кусственной, а природной, болезненной. Таким образом, в этом лице была смесь мучительно запутанной духовности и чувственности — с оттенком ребячливости и, возможно даже, озорс тва и распущенности. Красивым и прекрасным его никак нельзя было назвать, но какой-то тревожно-притягательной силой оно обладало;

не приходилось удивляться, что народ Египта относился к фараону с нежностью и давал ему цветистые имена.

Не красивым, а скорее необычным и местами немного несуразным казалось и едва до стигавшее среднего роста фараоново тело, когда оно, очень отчетливо вырисовываясь под легкой, хотя и изысканно драгоценной одеждой, с небрежностью, которая шла, однако, не от невоспитанности, а от оппозиционного стиля жизни, возлежало в подушках: длинная шея, узкая и дряблая грудь, наполовину прикрытая великолепным воротником из каменных лепес тков, тонкие, в чеканных браслетах руки, с малолетства несколько вздутый живот, которого не прятал открытый спереди гораздо ниже пупа, но зато сзади высокий, облегавший почти всю спину набедренник с украшенным змейками и бахромой передним клапаном. К тому же ноги его были не только слишком коротки, но и вообще непропорциональны из-за чрезмерно полных бедер и очень худых, чуть ли не куриных голеней. Аменхотеп требовал, чтобы скуль пторы не только не приукрашивали этой его особенности, но даже преувеличивали ее, дорожа правдой. Никак не верилось, что главной страстью этого избалованного мальчика, явно при нимавшего драгоценное свое происхождение как нечто само собой разумеющееся, было поз нание высшего, и, стоя в стороне, Авраамов потомок дивился, в сколь разных, в сколь чужих и чуждых друг другу людях живет на земле забота о боге.

Итак, Аменхотеп вновь повернулся, чтобы отпустить их, к обоим художникам — просто ватым крепышам, один из которых был занят тем, что закрывал влажным полотнищем пос тавленную на постамент, но еще не законченную глиняную статуэтку, каковую он и показывал заказчику.

— Сделай это, любезный Аута, — услыхал Иосиф снова тот нежный и ломкий, несколь ко высоковатый, то медлительно-торжественный, то, наоборот, торопливый голос, к которому он прислушивался еще снаружи, — сделай это, как указал тебе фараон, сделай ее милой, жи вой и прекрасной, как того хочет отец мой на небесах! В твоей работе еще есть погрешности, погрешности не ремесленного, — ты очень искусен, — а духовного свойства. Мое величество указало тебе на них, и ты их исправишь. Ты изобразил мою сестру, сладчайшую принцессу Ба кетатон в слишком еще старой, мертвой манере, наперекор Отцу, чью волю я знаю. Сделай ее милой и легкой, изобрази ее в согласии с истиной, а истина — это свет, и фараон в ней живет, ибо он вобрал ее в себя! Пусть одной рукой сестра подносит ко рту какой-нибудь плод сада, например, гранат, а другая рука пусть свободно повиснет — не с плоской, повернутой к бедру ладонью, а с согнутыми пальцами, ладонью назад, — так угодно богу, что живет в моем сердце и которого я знаю, как никто другой, потому что из него я и вышел.

— Этот раб, — отвечал Аута, одной рукой закутывая глиняную фигуру, а другую воздев к царю, — сделает все в точности так, как велит и как научил меня, к счастью моему, фараон, единственный сын Ра, прекрасное дитя Атона.

— Спасибо тебе. Аута, большое и дружеское спасибо. Это важно, ты понимаешь? Ибо подобно тому как отец мой находится во мне, а я в нем, все должны слиться в одно целое в нас, такова цель. А твое произведение, если оно будет создано в надлежащем духе, может немного помочь тому, чтобы все слилось воедино в нем и во мне... А ты, любезный Бек...

— Помни, Аута, — раздался тут низкий, почти мужской голос вдовствующей богини с ее высокого кресла, — помни всегда, что фараону трудно добиться от нас понимания и что порой он говорит несколько больше, чем хочет сказать, дабы сделать для нас понятнее то, что он хочет сказать. Он вовсе не хочет сказать, чтобы ты изобразил, как сладчайшая принцесса Бакетатон ест, как она надкусывает плод;

ты только вложи ей этот гранат в руку, а руку слег ка приподними, чтобы можно было предположить, что она собирается поднести плод ко рту;

такой новизны будет достаточно, и именно это хочет сказать тебе фараон, говоря, чтобы ты показал, как она ест. Кое-что нужно убавить и в словах его величества о том, что висящая рука должна быть повернута согнутой ладонью решительно назад. Отверни ее только немно го, только на пол-оборота от бедра, это как раз то, что он имеет в виду и что сулит тебе доста точное количество похвал и порицаний. Это для ясности.

Сын ее одно мгновенье помолчал.

— Ты понял? — спросил он потом.

— Я понял, — ответил Аута.

— В таком случае ты поймешь, — сказал Аменхотеп, опустив взгляд на лежавший у него на коленях лироподобный инструмент, — что, смягчая мои слова. Великая Матерь гово рит, конечно, несколько меньше, чем она хочет сказать. Руку с плодом ты можешь поднести ко рту уже довольно близко, а что касается свободной руки, то ведь и так получится только пол-оборота, если ты отвернешь ее от бедра ладонью назад, ибо совсем наружу ладонями руки никто не держит и ты погрешил бы против светозарной истины, если бы изобразил сестру в такой позе. Теперь ты видишь, сколь мудро смягчила Матерь мои слова.

С лукавой улыбкой поглядев на инструмент и обнажив при этом маленькие, слишком бесцветные и прозрачные при таких толстых губах зубы, он бросил взгляд на Иосифа, кото рый в ответ улыбнулся. Улыбались, впрочем, также царица и ваятели.

— А ты, любезный Век, — продолжал фараон, — поезжай туда, куда я тебе велел! По езжай в Иабу, поезжай в Страну Слонов и привези оттуда побольше красного гранита, что там родится, самого лучшего, с зернами кварца и с черноватым блеском, ты же знаешь, какой я люблю. Фараон хочет украсить карнакский дом своего отца так, чтобы он превосходил дом Амуна если не размерами, то хотя бы благородством камня и чтобы название «Блеск Атона» закрепилось за храмовым округом, подготовляя тот день, когда, может быть, сама Уазет, вся целиком, станет в устах людей «Городом блеска Атона». Ты знаешь мои мысли, и я уповаю на твою любовь к ним. Поезжай, мой любезный, поезжай тотчас! Фараон будет сидеть здесь сре ди подушек, а ты отправишься в далекие края, вверх по реке, и претерпишь все тяготы, каких стоит получение красного камня, а затем доставка его на судно и перевозка в Фивы в прекрас ном обилии. Вот как обстоят дела, и пусть они так обстоят. Когда ты отправишься?

— Завтра утром, — отвечал Бек, — устроив дела жены и дома. А любовь к нашему Сладчайшему Господину, прекрасному отпрыску Атона, сделает мое путешествие и мои труды такими легкими, как будто я усядусь в мягчайшие подушки.

— Отлично, отлично, а теперь ступайте, художники! Идите и приступите каждый к свое му труду. У фараона важные дела, он только внешне покоится в подушках, внутренне же он напряжен, занят и озабочен. Ваши заботы, как они ни прекрасны, ничтожны в сравненье с его заботами. Прощайте, идите!

Он подождал, покуда мастера почтительно удалятся, но тем временем уже глядел на Иосифа.

— Подойди поближе, друг! — сказал он, когда занавеска с пчелами закрылась за ними. — Пожалуйста, подойди поближе, любезный хабир из Ретену, не бойся и не пугайся своих шагов, подойди совсем близко! Это Матерь Бога, Тейе, которая живет миллионы лет.

А я фараон. Но ты не думай больше об этом, чтобы не бояться. Фараон — бог и человек, но второе для него столь же важно, сколь и первое, и ему даже радостно, радостно порой до гнева и до упрямства, показывать себя человеком и стоять на том, что одной своей стороной он та кой же человек, как все;

ему приятно дать щелчок по носу брюзгам, которые хотят, чтобы он всегда вел себя только как бог.

И он в самом деле щелкнул в воздухе тонкими пальцами.

— Но я вижу, что ты не боишься, — продолжал он, — и не пугаешься собственных ша гов, а шагаешь ко мне со спокойным изяществом. Это приятно, ибо у многих, когда они стоят перед фараоном, душа уходит в пятки, их покидает отвага, колени у них подгибаются, и они уже не отличают жизни от смерти. У тебя голова не кружится?

Иосиф, улыбаясь, покачал головой.

Pages:     | 1 |   ...   | 18 | 19 || 21 | 22 |   ...   | 26 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.