WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 10 | 11 || 13 | 14 |   ...   | 26 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы ТОМАС МАНН Иосиф и его братья IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 © Томас Манн. Иосиф и его братья. Перевод с немецкого Соломона Апта. М., 1991. ...»

-- [ Страница 12 ] --

Покуда этот человечек подобным образом разглагольствовал, со стороны гарема, где он, должно быть, развлекал своими шутками дам, к лотку скакал другой карлик: слух о прибытии купцов достиг его ушей, видимо, с опозданием, и он помчался к месту происшествия с ребя ческим рвением — бегом, во всю мочь своих толстых ножек, прыгая время от времени лишь на одной из них;

запыхавшись, он выпаливал слова тонким, резким голосом, полным какой-то судорожной радости:

— Что такое? Что такое? Что творится в мире? Сборище, толкотня? Что вы там уви дали? Какие такие диковинки на нашем дворе? Торговые люди... дикие люди... люди песков?

Карлик боится, карлику любопытно, гоп, гоп, вот и он...

Одной рукой он придерживал сидевшую у него на плече мартышку, которая, вытянув шею, глядела на окружающих исступленно вытаращенными глазами. Одежда этого коротыша была забавна тем, что представляла собой некий парадный наряд, нелепо превращенный в повседневное платье, отчего тонкие складки его плоеного, с бахромчатым подолом, набед ренника, как и его прозрачная, с плоеными опять-таки рукавами курточка были измяты и несвежи. На младенческих своих запястьях он носил золотые спиральные кольца, на шейке растрепанный венок из цветов, в который было вплетено много других, оплечных венков, а на коричневом, из шерсти, парике, покрывавшем его голову, душницу, состоявшую, однако, не из тающего душистого жира, как полагалось бы, а всего лишь из войлочного, пропитанного благовониями валика. В отличие от первого карлика, лицо у него было старообразно-детское, сморщенное, дряхлое и колдовское.

Если хранителя платьев Дуду челядинцы учтиво приветствовали, то появление его това рища по судьбе и собрата по недорослости вызвало у них взрыв веселья.

— Визирь! — кричали они (так его, видимо, называли в насмешку). — Бес-эм-хеб! (Это было имя одного смешного, ввезенного из чужих земель карлика-бога с добавлением эпитета «на празднике», намекавшего на всегдашнюю нарядность коротышки.) — Ты хочешь что-то купить, Бес-эм-хеб? Глядите, как он берет под руки наши ноги! Ступай, Шепсес-Бес! (Это значило «прекрасный Бес», «великолепный Бес». Торопись, приценись, но сперва отдышись!

Купи себе, визирь, сандалий да подставь под него голяшки, вот у тебя и выйдет кровать. Вы тянуться на ней ты вытянешься, только без подножки, пожалуй, на нее не взберешься!

Так кричали они ему, а он, приближаясь, отвечал им с одышкой, писклявым, словно бы издалека доносившимся голосом:

— Пытаетесь, шутить, долговязые? И что же, по-вашему, у вас это получается? Зато визиря одолевает зевота, — фу, фу, — потому что ему скучны ваши шутки, как скучен мир, где его поселил какой-то бог и где все рассчитано на великанов — и товары, и шутки, и сроки.

А будь мир сделан по его мерке и будь он ему родным, то мир был бы тоже забавным и не при шлось бы зевать. Годики так и бежали бы, часочки катились, ночные стражи летели стрелой.

Тук-тук-тук — стучало бы сердце, и время неслось бы на крыльях, и поколения людей так и менялись бы, так и менялись бы: не успеет одно вдосталь порезвиться на свете, а другое уже вот оно, тут как тут. Ну, и веселой была бы эта короткая жизнь. А у нас все затянуто, и карлику остается только зевать. Не стану я покупать ваших грубых товаров, а вашего неуклюжего ост роумия мне и даром не нужно. Я только хочу поглядеть, что нового появилось за это исполин ское время на нашем дворе. Чужие люди, люди горемычья, люди песков, кочевники, одетые не по-людски... Тьфу! — прервал он внезапно свое стрекотанье, и его лицо гнома исказилось от злости и раздражения. Он заметил своего собрата Дуду, который стоял перед сидевшим стариком и, размахивая ручонками, требовал полноценных товаров.

— Тьфу! — сказал так называемый визирь. — Он, оказывается, здесь, мой многоува жаемый кум! Надо же мне было наткнуться на него, удовлетворяя свое любопытство, — как неприятно! Он уже здесь, господин платьехранитель, он опередил меня и ведет свои нудные, достопочтенные речи... С добрым утром, господин Дуду! — прострекотал он, становясь рядом с другим коротышкой. — Доброго здоровья вашему степенству и всяческое почтение вашей ядрености! Позвольте осведомиться о самочувствии госпожи Цесет, которая охватывает вас одной рукой, а также о самочувствии высоких отпрысков, Эсези и милой Эбеби?..

Дуду весьма пренебрежительно взглянул на него через плечо, но не встретился с ним глазами, а явно отвел взгляд куда-то к ногам «визиря».

— Ах ты, мышь, — сказал он, качая головой как бы над ним и втянув нижнюю губу, отчего верхняя нависла над ней, как крыша. — Что ты там пищишь и копошишься? Мне до тебя не больше дела, чем до какого-нибудь рака или пустого ореха, из которого ничего, кроме трухи, не выколупнешь, право не больше. Как ты смеешь, да еще со скрытой издевкой, спра шивать меня о моей жене Цесет и о моих подрастающих детях Эсези и Эбеби? Не тебе о них спрашивать, потому что это не твое дело, тебе это не пристало, не подобает и не положено, шут и обломок...

— Скажите на милость! — отвечал тот, кого называли «Шепсес-Бес», и его личико сделалось еще раздраженнее. — Ты хочешь возвыситься надо мной и всячески пыжишься, чтобы твой голос звучал как из бочки, а сам не выше кротовины и не дорос до своего же от родья, не говоря уж о той, что охватывает тебя одною рукою. Все равно ты карлик из племени карликов, сколько бы ты ни напускал на себя важности, отчитывая меня за то, что я вежливо осведомился о твоей семье. Мне, говоришь ты, это не подобает. Ну, а тебе, видно, подобает, тебе, видно, к лицу изображать перед долговязыми отца и супруга, если ты женишься на пол номерной женщине, отрекаясь от своей крошечности...

Челядь громко смеялась над ссорой этих человечков, чья взаимная неприязнь была для нее, по-видимому, привычным источником веселья, и подстрекала их к перебранке, выкрики вая: «Дай-ка ему, визирь!», «Покажи-ка ему. Дуду, муж Цесет!» Но тот, кого они называли «Бес-эм-хеб», вдруг перестал ссориться и обнаружил полное равнодушие к спору. Он стоял как раз рядом со своим ненавистным собратом, а тот по-прежнему перед сидевшим стариком.

Но возле старика стоял Иосиф, так что Бес оказался напротив сына Рахили;

заметив юношу, карлик умолк и стал внимательно его разглядывать, отчего его старообразное лицо гнома, еще только что полное досады и злости, сразу разгладилось и приняло самозабвенно-испытующее выражение. Рот у него остался разинут, а места, где должны быть брови (у него их не было), полезли на лоб. Так, снизу вверх, глядел он на молодого хабира, и столь же сосредоточенно, как ее хозяин, глядела на него с плеча карлика обезьянка: вытянув шею, широко раскрытыми, исступленно вытаращенными глазами уставилась она в лицо Аврамова правнука.

Иосиф терпеливо снес это испытание. Он с улыбкой встретился взглядом с гномом, и они продолжали смотреть друг на друга, меж тем как степенный карлик Дуду снова начал пе речислять старику свои требования, и всеобщим вниманием опять завладели товары и чуже земцы.

Наконец, ткнув себя в грудь крошечным пальчиком, карлик сказал своим странным, словно бы издалека донесшимся голосом:

— Зе’энх-Уэн-нофре-Нетерухотпе-эм-пер-Амун.

— Что вы имеете в виду? — спросил Иосиф...

Карлик еще раз повторил сказанное, продолжая указывать на свою грудь.

— Имя, — объяснил он. — Имя маленького человека. Не визирь. Не Шепсес-Бес.

Зе’энх-Уэн-нофре...

И он в третий раз пролепетал эту фразу, свое полное имя, столь же длинное и столь же пышное, сколь ничтожен и мал был он сам. Оно означало: «Пусть благое существо (то есть Озирис) продлит жизнь любимцу богов (или боголюбу) в доме Амуна»;

Иосиф понял это.

— Красивое имя! — сказал он.

— Красивое, да неверное, — прошептал издалека коротышка. — Я не благообразен, я не мил богам, я жаба. Ты благообразен, ты Нетерухотпе, так будет и красиво и верно.

— Откуда вы это знаете? — спросил, улыбнувшись, Иосиф.

— Видеть! — донеслось словно из-под земли. — Ясно видеть! — и он поднес пальчик к глазам. — Умный, — прибавил он. — Маленький и умный. Ты не из маленьких, но тоже умный. Добрый, красивый и умный. Ты принадлежишь ему?

И он показал на старика, который разговаривал с Дуду.

— Я принадлежу ему, — ответил Иосиф.

— Сызмала?

— Я был ему рожден.

— Значит, он твой отец?

— Он приходится мне отцом.

— Как тебя зовут?

Иосиф ответил не сразу. Прежде чем ответить, он улыбнулся.

— Озарсиф, — сказал он.

Карлик прищурился. Он думал об этом имени.

— Ты рожден тростником? — спросил он. — Ты Усир в камышах? Мать, блуждая, на шла тебя в болоте?

Иосиф промолчал. Коротышка продолжал щуриться.

— Монт-кау идет! — сказал кто-то из челядинцев, и все начали поспешно расходиться, чтобы управляющий не застал их праздношатающимися. Его можно было увидеть, заглянув через просвет между господским и женским домами в ту часть двора, что виднелась перед строениями в северо-западном углу усадьбы: он ходил там и останавливался, пожилой, в кра сивой белой одежде, сопровождаемый несколькими рабами-писцами, которые сгибались вок руг него и, с тростинками за ухом, заносили на писчие дощечки его замечанья.

Он приближался. Челядь рассеялась. Старик поднялся. И покуда совершались эти дви жения, Иосиф услыхал тоненький, словно из-под земли шепчущий голосок:

— Останься у нас, молодой житель песков!

МОНТ-КАУ Управляющий подошел к открытым воротам в зубчатой стене главного здания. Наполо вину уже повернувшись к нему, он взглянул через плечо на кучку чужеземцев, на новоявлен ное торжище.

— Что это такое? — спросил он весьма недовольно. — Что за люди?

О докладе привратника он, казалось, забыл за другими заботами, и поклоны, которые ему издали отвешивал старик, делу не помогали. Один из писцов напомнил ему о торговцах, указав на дощечку, на которой он явно успел уже сделать соответствующую заметку.

— Ах да, купцы из Ма’она или Мозара, — сказал управляющий. — Прекрасно, но я ни в чем не нуждаюсь, кроме как во времени, а его они не могут продать!

И он направился к старику, который, засуетившись, поспешил навстречу ему.

— Ну, старик, как ты поживаешь после столь многих дней? — спросил Монт-кау. — Опять пришел к нашему дому, чтобы всучить нам свой товар?

Они посмеялись. У обоих остались от зубов только нижние клыки, торчавшие теперь одинокими столбиками. Управляющий был крепкий, коренастый человек лет пятидесяти, с выразительной головой и с решительными манерами, которые вытекали из его положения, но смягчались природной доброжелательностью. У него были широкие, еще совсем черные брови и очень заметные слезные мешки, из-за которых глаза его казались маленькими и за плывшими, чуть ли не щелками. От его приятно вылепленного, хотя и широковатого носа, по обе стороны выпуклой и, как и щеки, до блесна выбритой верхней губы, резко выделяя ее на лице, спускались ко рту глубокие складки. Он носил узкую, прямую, пересыпанную сединой бороду. Спереди он уже сильно полысел, но на затылке волосы у него были густые и веером рассыпались за ушами, в которых поблескивали золотые серьги. Какое-то наследственное крестьянское лукавство и какая-то моряцкая насмешливость была в физиономии Монт-кау, подчеркнуто оттенявшей красно-коричневой смуглостью нежную белизну его одежды — не подражаемого египетского полотна, великолепно плоившегося, как о том свидетельствовал передник его длинного, до пят, набедренника, начинавшийся у пупка и широко расходившийся книзу, но не до самой кромки подола. В мелких поперечных складках были и просторные ко роткие рукава заправленного в набедренник камзола. Сквозь батист просвечивало мускулис тое, волосатое туловище.

К нему и к старику присоединился карлик Дуду;

оба коротышки позволили себе остаться и при появлении управляющего. Дуду подошел к ним с важным видом, подгребая ручонками.

— Боюсь, управляющий, что ты напрасно тратишь время на этих людей, — сказал он Монт-кау, как равный равному, хотя и издалека снизу. — Я осмотрел все, что они выложили.

Я вижу ветошь, я вижу дрянь. А ценных, добротных вещей, достойных дома великого мужа, нет и в помине. Ты едва ли заслужишь его благодарность, приобретя что-либо из этого хлама.

Старик огорчился. По выражению его лица было видно, что ему жаль той дружеской, многообещающей веселости, которая возникла после приветственных слов управляющего и была убита суровостью Дуду.

— Нет, у меня есть цепные вещи! — сказал он. — Ценные, может быть, не для вас, людей высокопоставленных, и уж никак не для вашего господина — этого я не говорю. Но ведь сколько слуг в этом доме — пекарей, поваров, оросителей садов, скороходов, сторожей и привратников — им просто числа нет, хотя их все-таки недостаточно и уж никак не слишком много для такого великого человека, как его милость Петепра, друг фараона, и число их всег да можно пополнить тем или иным пригожим и ловким рабом, здешним ли, чужеземным ли, была бы лишь в нем нужда. Но, кажется, я отклоняюсь в сторону, вместо того чтобы сказать без обиняков: тебе, великий управляющий, как их начальнику, положено печься о них и об их нуждах, а поможет тебе в этом деле своими разнообразными товарами старый минеец, странс твующий купец. Взгляни на эти прекрасно расписанные глиняные светильники с горы Гилеад, что за рекой Иорданом, — они обошлись мне дешево, так неужели же я запрошу за них с тебя, с моего покровителя, высокую цену? Возьми несколько светильников даром, но яви мне свое благорасположение, и я буду богат! А вот кувшинчики с сурьмилами — подводить глаза, и к ним щипчики и ложечки коровьего рога — ценность их велика, а цена ничтожна. А вот моты ки, в хозяйстве необходимы: прошу два горшка меду за штуку. А содержимое этого мешочка уже дороже, здесь аскалунский лук из самой Аскалуны, его не так-то просто достать, он прида ет приятную кислинку любому кушанью. А в этих кувшинах восьмижды доброе вино из Хазати в стране фенехийцев, как то и написано. Видишь, я располагаю свои предложения лесенкой, поднимаясь от менее ценных товаров к прекрасным, а от них к превосходным, — таков мой продуманный обычай. Вот эти смолы и благовония, астрагальная камедь и коричневатый лаб дан — гордость моей торговли, слава моего дома. Мы знамениты этим в мире, и между реками все только и говорят, что в смолах мы сильнее любого купца — и странствующего, и оседлого, сидящего в лавке. «Это, — говорят о нас, — измаильтяне из Мидиана, они везут пряности, бальзамы и мирру с Гилеада в Египет». Вот что говорят люди, а ведь мы, случается, везем с собой и другой товар, и мертвый, и живой, и вещи, и, бывает, предметы одушевленные, так что любой дом мы можем не только снабдить всем необходимым, но также умножить. Но я умолкаю.

— Ты умолкаешь? — удивился управляющий. — Ты болен? Когда ты молчишь, я тебя не узнаю, я узнаю тебя только тогда, когда по твоей бородке текут приятные речи — они еще стоят у меня в ушах с прошлого раза, и по ним я тебя узнаю.

— Не речью ли, — ответил старик, — и славится человек? Кто умело подбирает слова и ловок изъясняться, к тому расположены боги и люди, и он находит благосклонных слуша телей. Но твой покорный слуга, скажу по чести, не наделен красноречием и не владеет бо гатствами языка, а поэтому недостающую его речам изысканность он восполняет их настой чивостью и длительностью. Торговец должен уметь говорить, и его язык обязан подладиться к покупателю, иначе в нем нет проку и купец ничего не сбудет, не то что из семи, а даже из семидесяти семи видов товара...

— Из шести, — послышался словно издалека, хотя он стоял совсем рядом, шепоток ма ленького Боголюба. — Ты назвал шесть видов товара: светильники, сурьмила, мотыки, лук, мирру и вино. Где же седьмой?

Измаильтянин приложил левую руку раструбом к уху, а правую козырьком ко лбу.

— Что изволил заметить, — спросил он, — этот празднично одетый господин среднего роста?

Один из его спутников разъяснил ему замечание карлика.

— Ну, — ответил он на это, — найдется и седьмой. Кроме мирры, которая у всех на ус тах, среди товаров, привезенных нами в Египет, есть и еще кое-что, и на этот товар я тоже не пожалею слов, — пусть не изысканных, а только настойчивых, — чтобы сбыть и его и чтобы все говорили об измаильтянах из Мидиана: «Чего они только не привозят в Египет!» — Простите! — сказал управляющий. — Вы думаете, я могу здесь стоять и слушать вашу болтовню целую вечность? Ра уже почти достиг своей полуденной высоты. Смилуйтесь!

С минуты на минуту вернется с запада, из дворца, мой господин. Неужели я положусь на че лядь и не проверю, все ли в порядке в столовом покое, хороши ли жареные утки, пирожные и цветы и сможет ли мой господин отобедать, как он привык, вместе с госпожой и священными родителями с верхнего этажа? Поторопитесь или уходите! Мне пора в дом. Старик, мне не нужны твои семь видов товара, совсем не нужны, если уж говорить правду...

— Потому что все это — нищенская дрянь, — вставил карлик-супруг Дуду.

Управляющий мельком взглянул вниз на этого строгого человека.

— Но тебе, как мне показалось, нужен мед, — сказал он старику. — Так вот, я дам тебе горшок-другой нашего меду за две таких мотыки, чтобы только не обижать тебя и твоих богов. А еще дай мне пять мешков этого острого луку, во имя Сокрытого, и пять мер твоего фенехийского вина, во имя Матери и во имя Сына! Сколько ты спросишь за это? Но не будь мелочным, не запрашивай сначала втридорога, чтобы долго не торговаться, а назови хотя бы двойную цену, чтобы мы поскорей дошли до настоящей и я поспел в дом. Предлагаю взамен писчий папирус и домотканое полотно. Если хочешь, можешь получить пиво и хлеб. Только отпусти меня поскорей!

— Тебя обслужат, — сказал старик, отвязывая от своего кушака ручные весы. — До статочно одного твоего слова, даже знака, и тебя тотчас же, без церемоний, обслужит твой покорный слуга. Да, да, без церемоний, но не бесцеремонно! Если бы мне не нужно было жить, все вещи достались бы тебе безвозмездно. А так приходится назначить им цену, чтобы жить хоть впроголодь, но только сохранить себя для служенья тебе, ибо это самое глав ное. — Эй, ты, — бросил он через плечо Иосифу. — Возьми список товаров, тобою со ставленный, где названия написаны черной тушью, а мера и вес красной! Возьми и прочти нам весовую стоимость лука и вина, но переведи ее сразу, в уме, в здешние меры, в дебены и лоты, чтобы мы знали, сколько стоят эти товары в фунтах меди, а благородный управляю щий оплатил вычисленное количество меди полотном и писчим папирусом из запасов этого дома! А я, мой покровитель, если захочешь, еще раз, для большей верности, взвешу эти товары.

Иосиф успел уже приготовить свиток и, развертывая его, подошел к старику. От юноши не отставал господин Боголюб, который, конечно, никак не мог заглянуть в эту опись, но вни мательно следил за руками, ее разворачивавшими.

— Какую цену прикажет рабу назвать мой господин — двойную или настоящую? — скромно спросил Иосиф.

— Разумеется, настоящую;

что ты болтаешь? — побранил Иосифа старик.

— Но ведь благородный управляющий велел тебе назвать двойную цену, — возразил Иосиф с очаровательной серьезностью. — И если я назову настоящую цену, он может при нять ее за двойную и предложить тебе только половину, — как же ты тогда будешь жить? Уж лучше бы, пожалуй, он принял двойную цену за настоящую, и если бы он даже немного сбавил ее, ты все-таки мог бы жить не так чтобы впроголодь.

— Хе-хе, — ухмыльнулся старик. — Хе-хе, — повторил он и взглянул на управляюще го — как ему это понравится.

Писцы, с тростинками за ушами, засмеялись. Гном Боголюб хлопнул даже ручонками по ноге, которую он, подскакивая на другой, поднял вверх. Его колдовское лицо сморщилось сотнями складок карличьей радости. Зато Дуду, его малорослый собрат, с еще большей важ ностью выпятил крышу своей губы и покачал головой.

Что касается Монт-кау, то он взглянул на этого умного молодого раба, на которого до толе, понятно, не обращал внимания, с явным удивлением, быстро переросшим в изумление и уже вскоре заслуживавшим несравненно более решительного и сильного названья. Возмож но, — мы только высказываем предположение, но не осмеливаемся утверждать, — возмож но, что в этот миг, от которого столь многое зависело, бог его праотцев оказал Иосифу особую милость и озарил его светом, способным вызвать в душе смотревшего как раз те чувства, которые и требовались для исполнения его, бога, планов. Конечно, тот, о ком идет речь, дал нам зрение, слух и все прочие чувства на нашу собственную потребу — но все же с условием, что мы будем пользоваться ими еще и как проводниками его намерений, приноравливающими наш дух к его более или менее далеким замыслам. Отсюда-то и следует наше предположение, хотя мы готовы от него отказаться, если его сверхъестественность не вяжется с естественнос тью этой истории.

Естественные и трезвые объяснения уместны здесь тем более, что трезвость и естест венность были присущи самому Монт-кау, жившему в мире, уже весьма далеком от тех, кому ничего не стоило представить себе неожиданную, средь бела дня и, так сказать, на улице, встречу с богом. Но к таким возможностям, к таким допущениям его мир был все же ближе, чем наш, хотя они уже и стали половинчатыми, утратив свою недвусмысленность, определен ность, буквальность. Монт-кау взглянул на сына Рахили и увидел, что тот красив. Но понятие красоты, навязавшееся ему через зрение и завладевшее его сознанием, было для него по за конам мышления связано с представлением о Луне, каковая, в свою очередь, являлась свети лом Джхути из Хмуну, небесным обличьем Тота, хранителя меры и лада, мудрого волшебника и писца. Иосиф стоял перед ним со свитком в руке и вел весьма хитроумные для раба и даже для раба-писца речи, — а это вносило в ход мыслей управляющего какое-то беспокойство.

На плечах у молодого азиата-бедуина не было головы ибиса, и значит, он был, несомненно, человеком, не богом, не Тотом из Хмуну. Но в цепи понятий он был связан с Тотом и являл ту двусмысленность, какая подчас чувствуется в некоторых словах, например, в прилагательном «божественный»: будучи известным ослаблением того высокого имени существительного, от которого оно произведено, не сохраняя всей его полнозначной величественности, а лишь на поминая о ней и приобретая фигуральный, переносный смысл, оно все-таки, хоть и нереши тельно, притязает на его полнозначность, поскольку «божественный» обозначает ощутимые качества, то есть самый феномен бога.

Эти двусмысленности поразили управляющего Монткау при первом же взгляде на Ио сифа и возбудили его внимание. Сейчас происходило некое повторение. Так или подобным образом уже поражались другие, а третьим это еще предстояло. Не нужно думать, что пора женный был так уж сильно взволнован. То, что он сейчас испытывал, в общем уложилось бы в наше восклицание: «Черт побери!» Но этого он не сказал. Он спросил:

— А это еще что такое?

Сказав «что такое» из пренебрежения и осторожности ради, он облегчил старику ответ.

— Это, — ответил старик, осклабясь, — Седьмой Товар.

— Что за дикая манера, — сказал египтянин, — говорить загадками!

— Мой покровитель не любит загадок? — ответил старик. — Жаль! У меня их много в запасе. Но эта совсем проста: мне сказали, что у меня только шесть видов товара, а вовсе не семь, как я, мол, для красного словца прихвастнул. Так вот, этот раб, что ведет у меня учет, и есть седьмой товар — это кенанский юноша, которого я привез в Египет вместе с моими зна менитыми смолами и теперь продам. Продам не во что бы то ни стало и не потому, что не вижу в нем проку. Он умеет печь и писать, и у него светлая голова. Но в почтенный дом, в такой дом, как твой, — одним словом, тебе я продам его, если ты мне заплатишь за него так, чтобы я мог хотя бы впроголодь жить. Ибо я желаю ему хорошего пристанища.

— У нас штат заполнен! — не без поспешности сказал управляющий, качая головой.

Он не хотел ничего сомнительного ни в обычном, ни даже в высоком смысле и ответил как трезвый практический человек, желающий оградить подведомственный ему круг дел от всяких враждебных порядку, высоких, «божественных», так сказать, посягательств.

— У нас нет вакансий, — сказал он, — и дом ни в ком не нуждается. Нам не требуется ни пекарей, ни писцов, ни светлых голов, ибо моя голова достаточно светла для того, чтобы поддерживать в доме порядок. Возьми свой седьмой товар с собой и пользуйся им в свое удо вольствие!

— Потому что он дрянь и нищий и нищая дрянь! — с важным видом прибавил Дуду, муж Цесет.

Но глухому его голоску ответил другой голосок — дурачка Боголюба, который тихонько прострекотал:

— Седьмой товар самый лучший. Приобрети его, Монт-кау!

Старик начал снова:

— Чем светлей твоя собственная голова, тем досадней тебе темнота окружающих, ибо из-за них ты страдаешь от нетерпенья. Светлой голове начальника нужны светлые головы подчиненных. Этого слугу я предназначил твоему дому еще тогда, когда между мной и тобой лежали большие отрезки пространства и времени, и привел его сюда, чтобы оказать твоему дому особую, дружескую услугу, предложив тебе подобный товар. Ибо мой юноша так смыш лен и речист, что это просто сущее удовольствие, и достает из сокровищницы языка такие за тейливые обороты, что просто заслушаешься. Триста шестьдесят раз в году он пожелает тебе в разных выражениях спокойной ночи, и на пять дополнительных дней у него тоже найдется что-нибудь новое. И если он хотя бы два раза скажет тебе одно и то же, можешь вернуть его мне и получить обратно уплаченное.

— Послушай, старик! — отвечал управляющий. — Все это прекрасно. Но коль скоро мы уж заговорили о нетерпении, то мое терпенье, кажется, подходит к концу. Я по добро те своей соглашаюсь взять у тебя несколько совершенно ненужных мне безделиц, — только чтобы не обижать твоих богов и наконец уйти отсюда внутрь дома, а ты сразу же навязываешь мне какого-то слугу для пожелания спокойной ночи, да еще делаешь вид, будто он предназна чен дому Петепра чуть ли не со времени основания страны.

Тут смотритель одежной Дуду издал снизу достаточно полнозвучный смешок «хо-хо!», и управляющий бросил на него быстрый, сердитый взгляд.

— Откуда же оно у тебя, это воплощение краснобайства? — продолжал он и, не глядя, протянул руку к свитку, который Иосиф, подойдя, учтиво ему передал. Монт-кау развернул свиток, держа его на большом расстоянии от глаз, ибо был уже весьма дальнозорок.

Тем временем старик отвечал:

— Поистине жаль, что мой покровитель не любит загадок. Я бы мог ответить ему загад кой, откуда у меня этот юнец.

— Загадкой? — рассеянно повторил управляющий, ибо он разглядывал список.

— Отгадай ее, если пожелаешь! — сказал старик. — Что это такое? «Мне родила его бесплодная мать». Сумеешь найти ответ?

— Значит, это он написал? — спросил все еще занятый свитком Монт-кау. — Гм...

Отойди-ка в сторонку, ты — как тебя! Ну, что ж, выполнено на совесть и со вкусом, не стану спорить. Это могло бы украсить стену и служить памятной надписью. А уж есть ли здесь лад и склад, судить не берусь, ибо это самая настоящая тарабарщина. — Бесплодная? — пере спросил он, так как одним ухом он все-таки слушал старика. — Бесплодная мать? Что ты мелешь? Женщина либо бесплодна, либо родит. Как же может быть сразу и то и другое?

— Вот в этом-то, господин мой, и загадка, — объяснил старик. — Я позволил себе об лечь свой ответ в одежду забавной загадки. Если прикажешь, я дам и отгадку. Далеко отсюда на моем пути оказался пересохший колодец, а из колодца доносились жалобные стоны. И я извлек на свет этого малого, который пробыл три дня во чреве, и вспоил его молоком. Вот почему колодец стал матерью, и притом бесплодной.

— Ну, что ж, — сказал управляющий, — загадка так себе. Во все горло над ней, пожа луй, не станешь смеяться. И даже если улыбнешься, но только из вежливости.

— Возможно, — ответил старик тихо и обиженно, — она показалась бы тебе забавнее, если бы ты отгадал ее сам.

— А ты, — не остался в долгу управляющий, — дай мне лучше ответ на другую загадку, гораздо, кстати, более трудную, а именно — почему я все еще здесь стою и болтаю с тобой!

Только ты отгадай ее лучше, чем отгадал свою, ибо, насколько мне известно, на свете нет та ких нечестивцев, которые изливали бы семя в колодцы, отчего те родили бы. Как же оказалось дитя во чреве, то есть раб в колодце?

— Жестокие хозяева, прежние его владельцы, у которых я его купил, — отвечал ста рик, — бросили его туда за сравнительно небольшие провинности, каковые нисколько не уменьшают его достоинств, ибо относились только к делам премудрым и таким тонкостям, как различие между «чтобы» и «так что» — об этом не стоит и говорить. А я приобрел его, ибо сразу и, можно сказать, на ощупь определил, что этот мальчик — существо благородной вы делки, каким бы темным ни было его происхождение. К тому же в колодце он раскаялся в сво их провинностях, а наказание очистило его от них настолько, что он стал мне самым полноцен ным слугой. Он умеет не только хорошо говорить и писать, но также печь на камнях лепешки необычайной вкусности. Не следует расхваливать свой товар самому, пусть лучше назовут его необыкновенным другие;

но для разума и проворства этого юноши, очистившегося через жестокую кару, в сокровищнице языка есть только одно определение: они необыкновенны. И уж поскольку твой взгляд упал на него, а я обязан искупить свою глупость, — ведь я же мучил тебя загадками, — прими его от меня в подарок великому Петепра и дому, которым тебя пос тавили управлять! Я же отлично знаю, что ты не преминешь отдарить меня из богатств Петеп ра, чтобы я жил и так что я смогу жить, снабжая, а подчас и умножая твой дом и впредь.

Управляющий взглянул на Иосифа.

— Правда ли, — спросил он, с надлежащей резкостью, — что ты речист и умеешь по тешно выражаться?

Сын Иакова призвал на помощь все свои познания в египетском языке.

— Слово слуги не в счет, — ответил он распространенной поговоркой. — Ничтожный молчит, когда говорят великие, — гласит начало любого свитка. Да ведь и имя, которое я ношу, — это имя молчания.

— Вот как! Как же тебя зовут?

Иосиф помедлил с ответом. Потом он поднял глаза.

— Озарсиф, — сказал он.

— Озарсиф? — повторил Монт-кау. — Такого имени я не знаю. Его, правда, не на зовешь чужеземным, и его можно понять, потому что в нем слышится имя обитателя Абоду, владыки вечного безмолвия. Однако, с другой стороны, у нас оно не встречается, и в Египте нет людей с этим именем, как не было их и при прежних царях. Но хотя твое имя связано с безмолвием, твой хозяин сказал, что ты умеешь приятно говорить, а в конце дня на разные лады прощаться на ночь со своим господином. Так вот, сегодня вечером я тоже пойду спать и улягусь в свою постель в Особом Покое Доверия. Что же ты скажешь мне?

— Сладко почивай, — проникновенно ответил Иосиф, — после дневных трудов! Пусть твои ноги, опаленные жаром своей стези, блаженно ступают по прохладному мху покоя, и журчащие источники ночи усладят твой усталый язык!

— Да, это в самом деле трогательно, — сказал управляющий, и на глазах у него показа лись слезы. Он кивнул головой старику, который тоже кивнул ему и стал, улыбаясь, потирать руки. — Когда человек намается, как я, и к тому же не очень хорошо себя чувствует, потому что у него ноет почка, такие слова просто трогают. Не может ли нам, во имя Сета, — по вернулся он к своим писцам, — понадобиться один молодой раб — скажем, зажигать све тильники или опрыскивать пол? Как ты думаешь, Ха’ма’т? — сказал он долговязому писцу с опущенными плечами и с несколькими тростинками за каждым ухом. — Не может ли он нам понадобиться?

Писцы стали нерешительно жестикулировать;

они выражали свои колебания, выпячи вали губы, втягивая голову в плечи и приподнимая руки.

— Что значит «понадобиться»? — ответил тот, кого звали Ха’ма’т. — Если это значит «нельзя обойтись», то мы вполне обойдемся и без него. Но понадобиться может и то, без чего легко обойтись. Все зависит от цены. Если этот дикарь хочет продать тебе раба-писца, то гони его прочь, ибо нас и так достаточно, и никто нам больше не нужен и не может понадобиться.

Но если он предлагает тебе раба, который бы ходил за собаками или прислуживал в бане, то пусть назовет свою цену.

— Итак, старик, — сказал управляющий, — поторопись! За какую плату продашь ты сына колодца?

— Он твой! — отвечал старик. — Поскольку мы вообще заговорили о нем и ты спра шиваешь меня о его обстоятельствах, он уже принадлежит тебе. Мне, право, не пристало определять стоимость подарка, которым ты, как я вижу, собираешься меня отдарить. Но если ты велишь — павиан садится возле весов! Кто нарушит меру и вес, того изобличит сила Луны!

Двести дебенов меди — вот как надлежит оценить этого слугу ввиду его необыкновенных ка честв. А лук и вино из Хазати ты получишь в придачу как дар и привесок дружбы.

Это была очень высокая цена, тем более что дикорастущему аскалунскому луку и широ ко потребляемому фенехийскому вину старик весьма благоразумно придал характер довеска и, собственно, весь запрос относился к молодому рабу Озарсифу;

да, это была дерзкая оценка, даже если признать, что из всех товаров странствующих купцов, не исключая и знаменитых смол, в Египет стоило везти один только этот, и даже если стать на ту точку зрения, что вся торговля измаильтян была только придачей и что самый смысл их жизни состоял единственно в том, чтобы во исполнение неких замыслов доставить в Египет мальчика Иосифа. Не отва жимся утверждать, что хотя бы смутное подозрение такого рода могло шевельнуться в душе старика минейца;

управляющему Монт-кау, во всяком случае, подобные представления были совершенно чужды, и вполне вероятно, что он сам запротестовал бы против такой завышен ной оценки, если бы его не опередил своим вмешательством почтенный карлик Дуду. В полную силу посыпались у него возражения из-под прикрытия верхней губы, и во всю прыть забегали перед грудью кисти его коротеньких ручек.

— Это смешно! — сказал он. — Это в высшей степени и донельзя смешно, управляю щий;

отвернись же во гневе! Этот старый мошенник имеет наглость говорить о какой-то друж бе, как будто возможна дружба между тобой, египтянином, возглавляющим имение великого мужа, и дикарем песков! Что же касается его торговли, то это просто капкан и ловушка. За этого пентюха, — и он протянул ладошку к Иосифу, возле которого уже пристроился, — за этого паршивца пустыни, за этот подозрительный хлам он просит не больше не меньше, как двести дебенов меди. А малый, по-моему, очень и очень подозрителен. Хоть он и ловок болтать о прохладных мхах и журчащих источниках, кто знает, за какие неискоренимые пороки он был в действительности наказан знакомством с ямой, откуда якобы извлек его этот старый плут.

Вот тебе мое слово — не приобретай этого шалопая, вот тебе мой совет — не покупай его для Петепра, ибо тот не поблагодарит тебя за такое приобретение.

Так говорил Дуду, смотритель нарядов. Но вслед за его голосом послышался голосок, по хожий на стрекотание кузнечика. Это был голос маленького Боголюба в праздничном платье, «визиря», который стоял рядом с Иосифом с другой стороны: юноша оказался между обоими карликами.

— Купи, Монт-кау! — зашептал он, привстав на цыпочки. — Купи этого мальчика из страны песков! Из всех товаров купи только его одного, ибо это самый лучший товар! Доверь ся маленькому, он видит! Озарсиф добр, красив и умен. Он благословен и будет благослове нием дому. Послушайся разумного совета!

— Не слушайся дурного совета, а послушайся дельного! — воскликнул тотчас же дру гой карлик. — А как может дать дельный совет этот сморчок, если в нем самом дельного и путного столько же, сколько в пустом орехе? У него нет в мире ни веса, ни положения, и он, как пробка, всегда торчит на поверхности, этот пустомеля и попрыгун, — так как же он может дать полноценный совет, как же он может судить о делах мира, о товарах и людях и о товаре в виде людей?

— Ах ты, напыщенный дурак, болван ты болваном! — закричал Бес-эм-хеб, и от злости его гномье лицо сморщилось сотнями складок. — Как ты берешься о чем-то судить и как мо жешь ты дать мало-мальски дельный совет, гнусный отступник? Ты промотал карличью муд рость, отрекшись от своей неполномерной стати. Ты женился на долговязой, произвел на свет длинных, как жерди, детей, Эсези и Эбебл, и строишь из себя важную особу. Но все равно ты остался карликом, и даже межевой камень выше тебя. Зато глупость твоя полноразмерна, и ничего не стоят твои сужденья о товарах и людях и о товаре в виде людей...

Трудно представить себе, как взбесили Дуду эти упреки и в какую ярость привела его та кая характеристика его умственных способностей. Лицо его позеленело, крыша верхней губы задрожала, и он разразился ядовитыми речами о ветрености и неполноценности Боголюба, на которые тот незамедлительно отвечал ехидными замечаниями о напыщенности, из-за которой утрачивается всякая тонкость ума;

так ссорились и бранились эти человечки, уперев руки в колени, по обе стороны от Иосифа;

иногда в пылу спора они обегали его, словно дерево, ко торое отделяло и защищало их друг от друга;

и все собравшиеся, и египтяне и измаильтяне, в том числе и управляющий, от души смеялись над этой междоусобицей, разыгравшейся у их ног;

но вдруг все прекратилось.

ПОТИФАР С улицы, издалека и нарастая, донесся шум — цокот копыт, грохот колес, топот семе нящих человеческих ног, а также разноголосые призывы к вниманию;

все это приблизилось с большой скоростью, было уже у ворот.

— Ну вот, — сказал Монт-кау. — Господин. А порядок в столовой? Великая фиванская троица, я истратил время на сущие пустяки! Тише, слуги, не то отведаете ремня! Ха’ма’т, ты закончишь торговлю, а я пойду с хозяином в дом! Возьми эти товары по сходной цене! Будь здоров, старик! Приходи к нашему дому снова лет через пять или через семь!

И он поспешно повернулся. Сторожа кирпичной скамьи что-то кричали во двор. Со всех сторон сбежались слуги, желавшие упасть ниц при въезде своего повелителя. И вот уже за гремела повозка, и топот рысаков гулко отдался в каменной арке: в ворота въезжал Петепра;

впереди, задыхаясь, бежали скороходы, предостерегавшие прохожих, сбоку и сзади, тоже за дыхаясь, скороходы с опахалами;

пара лоснящихся, в красивой сбруе, украшенных страусовы ми перьями, резвых на вид гнедых была запряжена в маленькую двуколку — изящный экипаж со слегка изогнутыми поручнями, в котором можно было стоять лишь вдвоем с возничим;

но возничий стоял без дела, присутствуя, видимо, только почета ради, ибо друг фараона правил сам: по лицу и по наряду того, кто держал вожжи и бич, видно было, что хозяин именно он;

это, как в общих чертах разглядел Иосиф, был чрезвычайно большой и толстый человек с ма леньким ртом;

но внимание Иосифа было занято главным образом переливавшимися на сол нце цветными камнями на спицах повозки — игрой красочно кружащихся отблесков, которой Иосиф охотно позабавил бы маленького Вениамина и которая, хотя и без такого мелькания, повторялась во внешности самого Петепра, а именно на его прекрасном воротнике, подлин ном произведении искусства, состоявшем из множества продолговатых, скрепленных в ряды узкими сторонами финифтевых и самоцветных пластинок всех оттенков, что также полыхали всеми цветами радуги на том ярком свету, которым залил и всю Уазет и это место достигший своей вершины бог.

Ребра скороходов так и ходили. Сверкающие кони остановившись, били копытами, вра щали глазами и фыркали, и слуга, взяв лошадей под уздцы, с ласковыми словами похлопывал их по взмыленным холкам. Повозка остановилась как раз между торговцами и обводной сте ной главного здания, у пальм, и Монт-кау, приветственно замерший было перед воротами, теперь, улыбаясь, кланяясь, приняв самый счастливый вид и даже качая головой от восторга, подошел к хозяину, чтобы помочь ему выйти из экипажа. Петепра передал возничему вожжи и бич, оставив в своей маленькой руке только короткий, сделанный из тростника и золоченой кожи с раструбом спереди жезл, облагороженное подобие палицы. «Вымыть вином, хоро шенько укрыть, поводить по двору!» — сказал он тонким голосом, указывая на лошадей этим изящным видоизменением дикарского оружия, превратившимся в легкий знак начальствен ной власти, и, отстранив предупредительно протянутую руку управляющего, ловко для своего сложения спрыгнул с повозки, хотя мог бы и спокойно с нее сойти.

Иосиф отлично видел его и слышал, особенно когда повозка медленно покатилась к ко нюшням, целиком открыв взглядам измаильтян хозяина и домоправителя, провожавших гла зами упряжку. Этому сановнику было лет тридцать пять — сорок, и роста он был действи тельно саженного — Иосиф невольно вспомнил о Рувиме при виде этих столпообразных ног, вырисовывавшихся под царским полотном его не достававшей до щиколоток одежды, сквозь которую просвечивали также складки и свисающие тесемки-набедренника;

но эта громада плоти была совсем иной, чем у богатыря брата: она была сплошь очень жирной, и особенно жирной была грудь, которая под тонким батистом верхней одежды выдавалась двумя холмами и во время ненужного прыжка с повозки прямо-таки затряслась. Совсем маленькой по срав нению с таким ростом и такой полнотой была у него голова, благородно вылепленная, с ко роткими волосами, коротким, нежно изогнутым носом, изящным ртом, приятно выступающим подбородком и подернутыми поволокой глазами, гордо глядевшими из-под длинных ресниц.

Стоя с управляющим в тени пальм, он с удовольствием проводил взглядом удалявшихся шагом жеребцов.

— Очень горячие кони, — донеслись его слова. — Уисер-Мин еще резвее, чем Уэпуа вет. Они не слушались, хотели понести. Но я с ними справился.

— Только ты с ними и можешь справиться, — отвечал Монт-кау. — Это поразительно.

Твой возничий Нетернахт не отважился бы с ними тягаться. Никто в доме не отважился бы, до того отчаянны эти сирийцы. У них в жилах огонь, а не кровь. Это не лошади, это демоны. А ты их обуздываешь. Они чувствуют руку хозяина — и воля их сломлена, и они покорно бегут в упряжке. А ты, господин мой, даже не устал от победоносной борьбы с их дикостью и спры гиваешь с повозки, как смелый юноша.

Петепра усмехнулся углубленными уголками своего маленького рта.

— Я собираюсь, — сказал он, — еще до вечера почтить Себека и поохотиться на воде.

Приготовь все необходимое и разбуди меня вовремя, если я усну. В челноке должны быть ко пья и дротики для рыбной ловли. Но позаботься и о гарпунах, ибо мне доложили, что в проток, где я обычно охочусь, забрел огромный гиппопотам, а он-то и нужен мне в первую очередь;

я хочу его уложить.

— Повелительница, — отвечал управляющий с опущенными глазами, — Мут-эм-энет, задрожит от страха, когда об этом услышит. Будь так добр, не убивай гиппопотама, по крайней мере, собственноручно, а предоставь это опасное дело слугам! Госпожа...

— Нет, что мне за радость, — возразил Петепра. — Я сам.

— Но госпожа будет дрожать от страха!

— Пускай дрожит! А в доме, — спросил он, повернувшись к управляющему резким дви жением, — надеюсь, все благополучно? Никаких неприятностей или происшествий не было?

Нет? Что это за люди? Ах, странствующие купцы. Весела ли госпожа? А высокие родители с верхнего этажа — здоровы ли?

— Порядок и благополучие не оставляют желать лучшего, — отвечал Монт-кау. — На исходе утра прелестная госпожа велела отнести себя в гости к Рененутет, супруге главного смотрителя говяд Амуна, чтобы поупражняться с нею в пении. Возвратившись, она велела Тепем’анху, писцу Дома Замкнутых, почитать ей сказки и соблаговолила поцеловать сладости, которые приказал подать ей твой слуга. Что же касается достопочтенных родителей с верхнего этажа, то они соизволили переправиться через реку и принести жертву в погребальном-храме Тутмоса, слившегося с Солнцем отца богов. Вернувшись с запада, высокие брат и сестра Гуий и Туий чинно и благолепно, рука об руку, сидели в беседке у пруда твоего сада и коротали вре мя в ожидании часа, когда ты вернешься и будет подан обед.

— Им тоже, — сказал хозяин дома, — можешь невзначай сообщить, что я еще сегодня пойду на гиппопотама: пусть знают.

— Но это, — возразил управляющий, — приведет их, увы, в великий страх.

— Неважно, — отвечал Петепра. — Здесь, я вижу, — добавил он, — жили сегодня утром в свое удовольствие, а у меня были при дворе и во дворце Мерима’т всякие неприят ности.

— У тебя? — сокрушенно спросил Монт-кау. — Возможно ли это? Ведь добрый бог во дворце...

— Одно из двух, — донеслись слова хозяина, который уже отворачивался от управляю щего;

при этом он пожимал своими огромными плечами, — одно из двух: либо ты военачаль ник и глава палачей, либо нет. Если да... а тут какой-то...

Его слов уже не было слышно. Вместе с управляющим, который держался немного по зади и, склонившись к хозяину, слушал и отвечал, он прошел между рядами поднимавших руки рабов через ворота к своему дому. А Иосиф увидел «Потифара», как выговаривал он про себя это имя, египетского вельможу, которому его продали.

ИОСИФА ОПЯТЬ ПРОДАЮТ, И ОН ПАДАЕТ НИЦ Ибо теперь это случилось. Долговязый писец Хамат, в присутствии карликов, совершил от имени управляющего сделку со стариком. Но Иосиф почти не обращал внимания на то, как проходили эти переговоры и за какую цену его наконец продали, настолько был он поглощен своими мыслями и первыми впечатлениями от нового своего владельца. Его сверкающий во ротник с золотыми регалиями и его заплывший жиром, но гордый стан;

его прыжок с повозки и льстивые слова, сказанные ему Монт-кау о его силе и смелости в объезжании лошадей;

его намерение собственноручно сразить дикого бегемота, беспечно пренебрегая тревогой своей супруги Мут-эм-энет и своих родителей Гуия и Туий (причем слово «беспечность» отнюдь не исчерпывающе определяло его отношение к ним);

с другой стороны, его внезапный вопрос о том, все ли в доме благополучно и весела ли госпожа;

даже отрывочные намеки на какую-то неудачу во дворце, оброненные им уже на ходу, — все это дало сыну Иакова пищу для самых усердных раздумий, сопоставлений, догадок;

он молча старался все это объяснить, истолко вать и дополнить, как всякий, кто стремится как можно скорее стать в душе хозяином положе ния, в которое его ненароком поставили и с которым он обязан считаться.

Будет ли он — так шли мысли Иосифа — некогда стоять возле «Потифара» в двукол ке его возничим? Или ездить с ним на охоту в нильском протоке? Да, верьте или не верьте, уже тогда, едва оказавшись перед этим домом и при первом же внимательно-беглом взгляде на свое новое окружение, уже тогда он думал о том, что должен будет раньше или позже не пременно приблизиться к своему господину, самому высокому в этом кругу, хотя и не самому высокому в земле Египетской, — а из такого уступительного добавления явствует, что беско нечные трудности, лежавшие на пути к этой первой, еще очень и очень далекой цели уже тогда не мешали ему заглядывать дальше, представляя себе близость к еще более окончательным воплощениям самого высокого.

Так было;

мы его знаем. Разве при меньших притязаниях он достиг бы в этой стране того, чего достиг? Он находился в преисподней, входом в которую оказался колодец, он был уже не Иосифом — Озарсифом;

и оставаться последним из обитателей преисподней он долго не мог. Он быстро учел благоприятные и неблагоприятные обстоятельства. Монт-кау был доб рый человек. Он прослезился, услыхав ласковое пожелание приятного сна, потому что порой чувствовал себя не совсем здоровым. Дурачок Боголюб был тоже доброго нрава и явно горел желанием ему помочь. Дуду был враг — доколе он им оставался;

но, возможно, существовал способ его обезвредить. Писцы выказали ревность, потому что и он был писцом, — с этим неприязненным чувством следовало снисходительно считаться. Так взвешивал он ближайшие свои возможности, — и неверно было бы осудить его за это и назвать своекорыстным про нырой Им Иосиф не был, и не так надлежит оценивать его мысли. Он думал, он помышлял о высшем долге. Бог положил конец его безрассудной жизни и воскресил его, чтобы он начал новую жизнь. Через посредство измаильтян он привел его в эту страну. Привел, несомненно, с великим, как всегда, замыслом. Он не делал ничего, что не имело бы великих последствий, и нужно было преданно помогать ему в полную силу отпущенного тебе ума, а не сковывать его намерений своей косной бездеятельностью. Бог послал ему сны, которые тот, кому они при снились, обязан был помнить: о снопах, о звездах;

такие сны были не столько обетованием, сколько указанием. Они должны были так или иначе исполниться;

каким образом — было ведомо одному только богу, но удаление в эту страну было тому началом. Однако сами собой они не могли исполниться — надо было помочь. Жить соответственно своей молчаливой до гадке или даже убежденности, что бог назначил тебе какую-то неповторимую долю, — это не своекорыстная пронырливость, и честолюбием это тоже нельзя назвать;

ибо если честолюбие относится к богу, оно заслуживает более почтительного названия.

Итак, Иосиф не обращал внимания на то, как именно и за какую цену его во второй раз продают, — настолько он был поглощен разбором своих впечатлений и желанием стать в душе хозяином положения. Долговязый Хамат с тростинками за ухом — этими тростинками он поразительно балансировал, они держались, как приклеенные, и сколько он ни вертелся, торгуясь, ни одна не упала — долговязый Хамат, чтобы сбавить цену, упрямо стоял на разли чии между «нужен» и «может понадобиться», а старик выдвигал свой старый и убедительный довод: стоимость ответного подарка должна быть достаточно велика, чтобы он мог жить, дабы и впредь служить этому дому;

и ему удалось представить эту необходимость такой очевидной, что писец, к своей невыгоде, даже не попытался ее оспаривать. Одного поддерживал смотри тель одежной Дуду, который ссылался на разницу между «нужен» и «может понадобиться» применительно ко всем трем товарам: и к луку, и к вину, и к рабу;

а другого Шепсес-Бес, который стрекотал насчет своей карличьей прозорливости и советовал приобрести Озарсифа без мелочных проволочек, заплатив первую же спрошенную цену. И лишь под конец, да и то ненадолго, в эти споры вмешался сам их виновник, сказав, что сто пятьдесят дебенов, по его мнению, слишком дешевая плата за него и что сойтись можно было бы, по крайней мере, на ста шестидесяти. Он сделал это из честолюбия в отношении бога, и писец Хамат резко заме тил ему, что предмету купли-продажи никак не пристало вмешиваться в переговоры о своей цене;

тогда он снова умолк и предоставил делу идти своим чередом.

Наконец он увидел чубарого бычка, которого велел вывести из стойла Хамат;

было странно увидеть выражение собственной стоимости в стоящем напротив тебя животном — странно, хотя и не обидно в этой стране, где большинство богов узнавало себя в животных и где в таком почете была идея соединимости тождественного и сходного.

Кстати, бычком дело не ограничилось;

его стоимость еще не была тождественна стоимос ти Иосифа, ибо старик отказался оценить его выше ста двадцати дебенов, и к бычку пришлось приложить еще много всякого добра — латы из воловьей шкуры, несколько штук папируса и грубого полотна, несколько бурдюков из барсовой шкуры, большое количество натра для засаливания мертвецов, связку рыболовных крючков и несколько метелок, — чтобы весы па виана пришли в священное равновесие, пришли, впрочем, скорее по договоренности и на гла зок, чем чисто математическим путем;

ибо посла долгих споров о каждом отдельном предмете обе стороны в конце концов отказались от числовых расчетов, удовлетворившись ощущени ем, что в общем они не так уж и прогадали. Обе стороны оценивали совершенную сделку в пределах от ста пятидесяти до ста шестидесяти дебенов меди, и за эту цену сын Рахили вместе с назначенной стариком придачей перешел в собственность Петепра, египетского вельможи.

Свершилось. Измаильтяне из Мидиана выполнили свое назначение в жизни, они сбы ли то, что им суждено было доставить в Египет, теперь они могли продолжить свой путь и исчезнуть в мире — в них не было больше нужды. Впрочем, такое положение дел нисколь ко не уязвляло их самолюбия, они были о себе такого же высокого мнения, как прежде, и отнюдь не казались себе лишними и ненужными. И разве отеческие побуждения доброго старика, разве его желание позаботиться о найденыше и устроить юношу в самом лучшем из имевшихся на примете домов, разве они не были нравственно полновесны, даже если, с другой стороны, его настроение было только орудием, только вспомогательным средством достижения каких-то неведомых ему целей? Достаточно удивительно, что он вообще пе репродал Иосифа, словно иначе и быть не могло, — с барышом, который, по его словам, «позволял ему не умереть» и лишь с грехом пополам успокаивал его совесть купца. Ведь он же сделал это явно не барыша ради и, в общем-то с удовольствием оставил бы у себя сына колодца, чтобы тот прощался с ним на сои грядущий и пек ему вкусные лепешки. Он дейс твовал не из своекорыстия, как ни старался он добиться для себя хотя бы чисто торговой выгоды. Да и что значит «своекорыстие»? Ему хотелось позаботиться об Иосифе;

устроить его в жизни получше, и, удовлетворяя это желание, он попутно служил своей корысти, от куда бы это преимущественное желание ни шло.

Иосиф тоже умел соблюдать то свободное достоинство, которое придает необходимости какую-то человечность;

и когда после заключения сделки старик сказал ему: «Ну, вот, Эй Как-Тебя, или, по-твоему, Узарсиф, теперь ты принадлежишь уже не мне, а этому дому, и я сделал то, что задумал», — Иосиф выказал ему всяческую признательность, поцеловал не сколько раз край его платья и назвал его своим спасителем.

— Прощай, сын мой, — сказал старик, — и веди себя достойно благодеянья, тебе оказанного! Будь умен и предупредителен в обращенье с людьми и держи язык за зубами, если ему вдруг захочется позлословить и пуститься в такие неприятные тонкости, как разли чие между достопочтенным и старым, иначе ты доведешь себя до ямы! Твоим устам дарована сладость, ты умеешь приятно прощаться на ночь и вообще быть приятным в речах — на том и стой. Радуй людей, вместо того чтобы раздражать их своим злословием, ибо от него не дождешься добра. Одним словом, прощай! Не стоит, пожалуй, напоминать тебе, чтобы ты избегал ошибок, которые и довели твою жизнь до ямы, — преступного доверия и слепой требовательности, ибо уж в этом-то отношении ты, я надеюсь, достаточно умудрен. Я не до пытывался до подробностей дела и не пытался проникнуть в твои обстоятельства, ибо знаю, что в многошумном мире скрывается множество тайн. Этим знанием я и довольствуюсь, и мой опыт учит меня считать возможным все, что угодно. Если, как порой говорили мне твои способности и манеры, твои обстоятельства были прекрасны и ты умащался елеем радости, до того как вошел в чрево колодца, то, продав тебя в этот дом, я бросил тебе спасительный канат и предоставил счастливую возможность снова подняться на подобающую тебе высоту.

Прощай в третий раз! Ибо я уже сказал это дважды, а чтобы слово имело силу, его нужно произнести трижды. Я стар и не знаю, увижу ли я тебя снова. Пусть бог твой Адон, тождест венный, насколько мне известно, заходящему солнцу, хранит каждый твой шаг и не даст тебе оступиться. Будь же благословен!

Иосиф стал на колени перед этим отцом и еще раз поцеловал край его платья, а старик положил руку ему на голову. Попрощался он и со стариковым зятем Мибсамом, поблагодарив его за то, что тот вытащил его из колодца;

затем с Нефером, племянником старика, и с его сы новьями Недаром и Кедмой;

а также, хотя и более небрежно, с погонщиком Ба’алмахаром и с Иупой, толстогубым мальчишкой, который теперь держал за веревку бычка, это равноценное Иосифу животное. А потом измаильтяне прошли через двор и через гулкие ворота, точно так же, как они явились сюда, только без Иосифа, который теперь стоял и глядел им вслед, не без уныния и боли думая об этой разлуке и обо всем том новом и неизвестном, что его ожидало.

Когда они скрылись из виду, он оглянулся и увидел, что все египтяне разбрелись по сво им делам и что он оказался в одиночестве или почти в одиночестве;

ибо единственным, кто остался с ним рядом, был Зе’энх-Уэн-нофре-Нетерухотпе-эм-пер-Амун, Боголюб, потешный визирь;

он держал на плече рыжую свою мартышку и глядел вверх на Иосифа, сморщив лицо в улыбку.

— Что мне теперь делать и к кому обратиться? — спросил Иосиф.

Карлик не ответил. Он только кивнул ему, продолжая радоваться. Но вдруг он повернул голову и в испуге прострекотал:

— Пади ниц!

Одновременно он сделал это и сам и, прижавшись лбом к земле, скрючился в крошеч ный, с обезьянкой сверху, комок;

ибо, ловко справившись с резким движением своего хозяина, мартышка только перебралась с его плеча на его спинку, где, подняв хвост, и уселась, и теперь широко раскрытыми от страха глазами глядела туда, куда не преминул поглядеть и Иосиф;

он хоть и последовал примеру Боголюба, но, застыв в поклоне, уперся локтями в землю и охва тил ладонями лоб, чтобы увидеть, к кому или к чему относится выказанное им благоговение.

От гарема к господскому дому, пересекая наискось двор, двигалась небольшая процес сия: пять слуг в набедренниках и обтягивающих голову колпаках спереди, пять служанок с непокрытыми волосами сзади, а между ними, плывя на обнаженных плечах рабов-нубийцев, скрестив ноги и откинувшись на подушки золоченых носилок, украшенных звериными мор дами с разинутой пастью, — египетская дама, весьма ухоженная, с блестящими драгоцен ностями в кудрях, с золотом на шее, с кольцами на пальцах и с браслетами на руках, одну из которых — это была очень белая и красивая рука — она небрежно свесила с облокотника качалки, и под диадемой, увенчивавшей ее голову, Иосиф увидел ее особенный, несмотря на печать моды, единично-своеобразный и неповторимый профиль — с подведенными, так что они удлинялись к вискам, глазами, с приплюснутым носом, с тенистыми выемками щек, с уз ким и одновременно пухлым, змеящимся между ямками своих уголков ртом.

Это была Мут-эм-энет, хозяйка дома, которая следовала в столовую, супруга Петепра, женщина роковая.

РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ. САМЫЙ ВЫСОКИЙ СКОЛЬКО ВРЕМЕНИ ПРОЖИЛ ИОСИФ У ПОТИФАРА Жил-был один человек, у него была строптивая корова. Она не хотела носить ярмо и всегда, когда нужно было пахать поле, сбрасывала ярмо с шеи. Вот он и забери у нее теленка и отведи его в поле, которое нужно было вспахать. Корова услыхала мычанье своего детеныша и с ярмом на шее послушно пошла туда, где был теленок.

Теленок в поле, человек отвел его туда, но теленок не мычит, он не издает ни звука, он осматривается в чужом поле, которое кажется ему мертвым. Он чувствует, что еще не при шло время подавать голос;

но он определенно представляет себе цели и дальние замыслы своего хозяина, этот телец Иегосиф или Озарсиф. Зная хозяина, он сразу догадывайся и в мечтах своих не сомневается, что его увод в это поле, к которому так строптиво относятся дома, не простая, ни с чем не связанная случайность, а часть некоего замысла, где одно влечет за собой другое. Тема «переселения и продолжения рода» — одна из тех, которые музыкально сочетаются друг с другом в его разумной и вместе мечтательной душе, где, так сказать, солнце и луна, как то и бывает, стоят на небе одновременно, и где мотив луны, которая, мерцая, прокладывает путь своим братьям, звездным богам, тоже присутствует.

Иосиф, телец, — разве не размышлял он уже и по собственному почину и на собственный лад, хотя и в соответствии с замыслами хозяина, при виде тучных лугов земли Госем? Пре ждевременные, слишком далеко — он сам это понимал — забегающие вперед мысли, и покамест им лучше умолкнуть... Ибо многое должно осуществиться, прежде чем они станут осуществимы, и одного увода для этого мало;

должно прибавиться и нечто другое, чего он втайне ждал с сокровенной детской уверенностью, но покамест даже и предположить не льзя, как тут пойдет дело. Это зависит от бога...

Нет, Иосиф не забыл оцепеневшего на родине старца;

его молчание, молчание стольких лет, ни на миг не должно быть поводом к такому укоризненному мнению — и, уж во всяком случае, не в момент, о котором идет речь и о котором мы повествуем с чувствами, как нельзя более похожими на его собственные, — да это и есть его чувства. Если нам кажется, что мы уже однажды доходили до этого места нашей истории и все это уже когда-то рассказывали, если нами повелительно овладевает какое-то особое ощущение узнаванья увиденного уже на яву или в мечтах, — то в точности это же ощущение испытывал теперь наш герой;

и такое соответствие, по-видимому, закономерно. Именно теперь чрезвычайно сильно сказалось в Иосифе то, что нам так и хочется назвать на своем языке слитностью с отцом, слитностью тем более неразрывной и полной, что благодаря широкому отождествлению и смешению понятий она была одновременно и слитностью с богом, — да и как могла она в нем не сказаться, если сказалась применительно к нему, на нем и вне его»? То, что он сейчас переживал, было подра жанием и преемничеством;

в слегка измененном виде все это уже некогда пережил отец. Есть что-то таинственное в феномене преемственности, где субъективная воля настолько сливает ся с велением обстоятельств, что нельзя различить, кто, собственно, подражает и добивает ся повторения пережитого — человек или судьба. Внутренние предпосылки отражаются на внешних и как бы помимо желания овеществляются в каком-то событии, которое было уже заложено в этом человеке. Ибо мы идем по стопам предшественников, и вся жизнь состоит в заполнении действительностью мифических форм.

Иосиф любил всякие преемственности и самообольстительно благочестивые путани цы, он умел произвести ими на людей сильное и хотя бы ненадолго самое выгодное для себя впечатление. Но теперь возвращение и воскресение отцовских обстоятельств в нем, Иосифе, заполняло и занимало его целиком: он был Иаковом, отцом, вступившим в Лаваново царство, похищенным в преисподнюю, нестерпимым дома, бежавшим от братоубийственной ненавис ти, от остервенелых притязаний Красного на благословение и первородство — правда, на сей раз, в отличие от образца, у Исава было десять обличий, да и Лаван выглядел в этой действи тельности несколько иным: он появился на сверкающих колесах и в одежде царского полотна, Потифар, укротитель коней, толстый, жирный и такой смелый, что люди дрожали от страха за него. Но он был им, это не подлежало сомнению, хотя жизнь и играла все новыми и новыми формами одного и того же. Снова, согласно давнему предсказанию, отпрыск Аврамов оказал ся пришельцем в чужой стране. Иосифу предстояло служить Лавану, носившему в этом своем повторении египетское имя и выспренне называвшемуся «даром Солнца», — так сколько же времени он будет ему служить?

Мы задавали этот вопрос по поводу Иакова и ответили на него по своему разумению.

Теперь, задавая его применительно к сыну Иакова, мы опять хотим окончательно во всем ра зобраться и проверить действительностью мечтательный вымысел. Вопрос о соотношении с действительностью времени и возраста в истории Иосифа разбирался всегда очень небрежно.

Поверхностно-мечтательное воображение приписывает нашему герою такую неизменяемость и нетронутость временем, какую он приобрел в глазах Иакова, ибо тот считал его мертвым и растерзанным, и которую и в самом деле придает человеку одна лишь смерть. Но умерший, по мнению отца, мальчик был жив, и лета его возрастали, и нужно отчетливо представлять себе, что тот Иосиф, перед чьим креслом предстали и склонились однажды нуждающиеся бра тья, был сорокалетним мужчиной, которого сделали неузнаваемым не только важность, сан и одежда, но и все те изменения, каким подвергает человека время.

К этому дню прошло уже двадцать три года с тех пор, как его продали в Египет братья Исавы, — почти столько же, сколько в целом провел Иаков в стране «Откуда Нет Возврата»;

страну, где отпрыск Аврамов был чужеземным пришельцем на этот раз, тоже вполне можно было назвать этим именем, и даже, пожалуй, с еще большим правом, чем ту, ибо Иосиф про был здесь не четырнадцать, шесть и пять или семь, тринадцать и пять лет, а действительно всю свою жизнь и только по смерти возвратился на родину. Но совершенно неясно, да и не очень-то об этом задумываются, как же все-таки распределяется время, проведенное им в преисподней, между столь резко отличными друг от друга эпохами его благословенной жизни, а именно, первыми, решающими годами, которые он провел в Потифаровом доме, и годами ямы, куда он угодил сызнова.

На оба эти отрезка приходится в сумме тринадцать лет, ровно столько, сколько пона добилось Иакову, чтобы произвести на свет двенадцать своих месопотамских детей, — если допустить, что Иосифу было тридцать лет, когда он возвысился и стал первым среди жителей преисподней. Заметим: нигде не написано, что тогда ему было столько лет, — а если и напи сано, то, во всяком случае, не там, где эта цифра могла бы служить для нас указанием. И все же это общепризнанный факт, аксиома, которая не требует доказательств, говорит сама за себя и, как солнце, зачинает себя самое с собственной матерью, самым естественным обра зом притязая на ясное «Так и считать». Ибо это всегда так и есть. Тридцать лет — самый под ходящий возраст для того, чтобы достичь той ступени жизни, которой Иосиф тогда достиг;

в тридцать лет мы выходим из пустыни и мрака подготовительного периода в деятельную жизнь;

это время, когда выявляются задатки, время свершения. Тринадцать лет, стало быть, прошло со дня прибытия в Египет семнадцатилетнего юноши до того дня, когда он предстал перед фараоном, — это не подлежит сомнению. Но сколько из них приходится на пребывание в По тифаровом доме и сколько, следовательно, на яму? Каноническое предание не дает на это от вета;

от него ничего, кроме весьма расплывчатых фраз, для выяснения временных отношений внутри нашей истории не добьешься. Какие же временные отношения мы в ней установим?

Как же распределим мы в ней годы?

Такой вопрос кажется неуместным. Знаем мы историю, которую рассказываем, или не знаем ее? Разве это полагается, разве это соответствует природе повествования, чтобы рас сказчик публично, путем каких-то умозаключений и выкладок, рассчитывал даты и факты?

Разве рассказчик — это нечто иное, чем анонимный источник рассказываемой или, собствен но, рассказывающей себя самое истории, где все самообусловлено, все совершается именно так, а не этак и ничто не допускает сомнений? Рассказчик, скажут нам, должен присутствовать в истории, он должен слиться с ней воедино, он не должен быть вне ее, не должен рассчитывать ее и доказывать... Ну, а как обстоит дело с богом, которого создал и познал мыслью Аврам?

Он присутствует в огне, но он не есть огонь. Значит, он одновременно и в нем, и вне его. Ко нечно, одно дело — быть какой-то вещью, и другое дело — ее наблюдать. Однако существуют плоскости и сферы, где имеет место и то и другое сразу: рассказчик присутствует в истории, но он не есть история;

он является ее пространством, но его пространствам она не является:

он находится также и вне ее и благодаря своей двойственной природе имеет возможность ее объяснять. Мы никогда не задавались целью создать ложное впечатление, будто мы являемся первоисточником истории Иосифа. Прежде чем оказалось возможным ее рассказывать, она произошла;

она вытекла из того же родника, откуда вытекает все, что творится на свете, и, творясь, рассказывала себя самое. С тех пор она и существует в мире;

каждый знает ее или думает, что знает, ибо сплошь да рядом это всего лишь приблизительное, ни к чему не обязы вающее, бездумное, мечтательно-поверхностное знание. Она рассказывалась сотни раз и со тнями способов. Здесь и сегодня она рассказывается таким способом, при котором она словно бы приобретает самосознание и вспоминает, как же это на самом-то деле происходило во всех подробностях;

она одновременно течет и объясняет себя.

Например, она объясняет, как расчленялись тринадцать лет, прошедшие между прода жей Иосифа и вознесением его главы. Ведь во всяком случае, точно известно, что Иосиф, ког да его бросили в темницу, отнюдь уже не был тем мальчиком, которого доставили израильтяне в дом Петепра, и что львиная доля этих тринадцати лет ушла на его пребывание в этом доме.

Мы могли бы и безапелляционно заявить, что так было;

но мы доставим себе удовольствие спросить, как же могло быть иначе. По своему общественному положению Иосиф был пол ным ничтожеством, когда он семнадцати или без малого восемнадцати лет попал на службу к этому египтянину, и для карьеры, которую он сделал в его доме, нужно время, — столько, сколько он там и в самом деле провел. Не через день и не через два поставил «Потифар» раба хабира надо всем, что имел, и отдал это «на руки» Иосифа. Известное время понадобилось уже для того только, чтобы Потифар вообще обратил на него внимание, — Потифар и другие лица, решившие исход этого весьма важного в его жизни эпизода. Да и головокружительная его карьера на поприще управления хозяйством непременно должна была растянуться на не сколько лет, чтобы стать для него той подготовительной школой, какой она была задумана:

школой управления величайшим хозяйством, затем последовавшего.

Одним словом, десять лет, до двадцатисемилетнего возраста, прожил у Потифара Ио сиф, «евреин», как его называют, хотя иные при случае именуют его «рабом-евреем», но это отдает уже отчаянием и обидой, ибо «рабом» он тогда практически давно уже не был. Момент, когда он, по своему весу и положению, перестал им быть, не поддается сегодня точному опре делению — и никогда, впрочем, не поддавался. Ведь в сущности и в чисто правовом смысле Иосиф всегда оставался «рабом», он оставался им и достигнув высшей своей власти, до са мого конца жизни. Мы можем прочесть, что его продавали и перепродавали;

но о том, что его отпустили на волю или выкупили, — об этом нигде не написано. Его необычайная карьера не принимала во внимание факта его рабства, а после его внезапного возвышения никто уже об этом не заговаривал. Но даже в доме Петепра он недолго оставался рабом в самом низком смысле этого слова, и на его благословенное продвижение к елиезеровской должности до моправителя уши ли далеко не все его Потифаровы годы. На это хватило семи лет — таково наше твердое убеждение;

другое наше твердое убеждение состоит в том, что лишь остаток Потифарова десятилетия прошел под темным знаком волнений, вызванных чувствами несчас тной женщины и положивших конец этому периоду. При самом общем и приблизительном определении времени предание все же дает понять, что эти волнения начались не сразу и даже не вскоре по прибытии Иосифа, что они, таким образом, не совпали с его продвижением, а появились уже после того, как он достиг вершины. Начались они — так написано — «после этого», то есть после завоевания Иосифом высочайшего доверия;

следовательно, эта несчас тная страсть должна была длиться только три года, — достаточно долго для обеих сторон! — прежде чем закончиться катастрофой.

Итог такой самоповерки нашей истории подтверждается проверочным испытанием.

Если, согласно этому итогу, на потифаровский эпизод пришлось десять лет жизни Иосифа, то на следующий ее отрезок, темницу, приходится три — не больше и не меньше. И в самом деле, редко истина и вероятность совпадают убедительнее, чем в этом факте. Что может быть очевиднее и правильнее утверждения, что соответственно тем трем дням, которые Ио сиф провел в дофанской могиле, он пробыл ровно три года, не больше, не меньше, в этой дыре? Более того, можно утверждать, что и сам он предполагал и даже знал это наперед, не допуская после всего пережитого, казавшегося ему таким осмысленным и многозначи тельным, никакой другой возможности и видя в этом подтверждение подчиненности своей судьбы чистой необходимости.

Три года, — мало того что так было, иначе и не могло быть. И, с необычной в мелочах точностью указывая время, предание определяет, как делились эти три года;

оно устанавли вает, что знаменитые приключения с главным хлебодаром и главным виночерпием, знатными соузниками Иосифа, которым ему пришлось прислуживать, приходятся уже на первый год из этих трех лет. «По прошествии двух лет», говорит предание, фараону приснились сны, и Иосиф растолковал их ему. Через два года — после чего? Об этом можно спорить. Это может означать: через два года после того, как фараон стал фараоном, то есть после вступления на престол того фараона, которому и выпали на долю эти загадочные сны. Или же это означает:

через два года после того, как Иосиф растолковал вельможам их сны, а хлебодар был, как известно, повешен. Но такой спор был бы бесполезен, ибо это свидетельство сохраняет свою силу в обоих случаях. Да, фараон увидел загадочные сны через два года после приключений с опальными царедворцами;

при этом он увидел их через два года после того, как стал фара оном, ибо как раз во время пребывания Иосифа в темнице, а именно в конце первого года, царь Аменхотеп, третий носитель этого имени, соединился с Солнцем, а его сын, каковому и снились сны, увенчался двойным венцом.

Вот и видно, как правдива эта история, как все верно насчет тех десяти и трех лет, что прошли до того, как Иосифу исполнилось тридцать, и до чего ладно и точно все сходится в правде истинной!

В СТРАНЕ ВНУКОВ Игра жизни, если иметь в виду отношения между людьми и полное неведение этих лю дей касательно будущности их отношений, которые при первом обмене взглядами как нельзя более поверхностны, случайны, неопределенны, полны отчужденности и равнодушия, хотя в некий невообразимый день им суждено принять характер жгучей неразрывности и ужасаю щей близости, — эта игра и это неведение заставили бы, наверно, заранее осведомленного наблюдателя задумчиво покачать головой.

Итак, скрючившись с поджатыми под себя коленями на утоптанной глине рядом с кар ликом Боголюбом, по прозвищу Шепсес-Бес, Иосиф с любопытством глядел из-под ладоней на это драгоценное, совершенно незнакомое существо, проплывавшее в нескольких шагах от него на золотом, украшенном львами ложе, — на это явление высокой цивилизации пре исподней, не вызывавшее у него никаких других чувств, кроме благоговения, да и то сильно смешанного с критической неприязнью, и никаких других мыслей, кроме — примерно — та ких: «Эге! Это, наверно, и есть госпожа. Жена Потифара, которая должна дрожать за него.

Добрый она человек или злой? По ее виду этого не узнаешь. Очень важная египетская дама.

Отец не одобрил бы ее. Я менее строг в суждениях, но я тоже не стану робеть...» Вот и все. А ее впечатления были и того бледнее. Проплывая мимо, она на миг повернула свою нарядную головку в сторону застывших в молитвенном поклоне рабов. Она их видела и не видела — та кой это был равнодушный и слепой взгляд. Коротышку она, вероятно, узнала, потому что зна ла его, и возможно, что на какое-то мгновение подобие улыбки мелькнуло в ее финифтевых, подмалеванных глазах и чуть-чуть углубило уголки ее извивчатых губ — но и это можно было оспаривать. Другого раба она не знала, но вряд ли отдавала себе в этом отчет. Он мог обра тить на себя внимание своим застиранным измаильтянским плащом с башлыком (ибо он все еще носил эту одежду), да и прическа его была еще необычной. Видела ли она это? Конечно.

Но до ее гордого сознания это не доходило. Если он здесь человек посторонний, то как он по пал сюда — это дело богов, — вполне достаточно, чтобы они это знали;

она, Мут-эмэнет, или Эни, слишком дорожила собой, чтобы об этом задумываться. Видела ли она, как он красив и прекрасен? Но что толку в этих вопросах! Она видела и не видела, она не догадывалась, ей было невдомек, что сейчас следовало смотреть во все глаза. Ни у него, ни у нее не возникло ни малейшей тени предчувствия, до чего они дойдут через несколько лег и что между ними произойдет. Что этот безвестный застывший в почтительном поклоне комок станет некогда ее единственным сокровищем, ее блаженством, ее яростью, ее болезненно всепоглощающей мыслью, которая помутит ее разум, толкнет ее на безумные поступки, лишит ее жизнь покоя, почета и привычного уклада — это ей и в голову не приходило. О том, какое она ему уготовит горе, какой великой опасности подвергнет она его обрученность с богом и прекрасный венец его чела и как ее безрассудству почти удастся разлучить его с богом, — об этом наш мечтатель и не мечтал, хотя лилейная ручка, свисавшая с носилок, могла бы заставить его призадумать ся. Наблюдателю, знающему эту историю в каждом ее часе, право же, простительно немного покачать головой по поводу неведения тех, кто находится внутри, а не вне ее.

Он спешит извиниться за нескромность, с которой приподнял завесу будущего, и обе щает держаться текущего часа праздника. А час этот охватывает семь лет, семь лет столь невероятного поначалу возвышения Иосифа в доме Петепра, начиная с того момента, когда проплывавшая через двор госпожа скрылась из виду, а дурачок Бес-эм-хеб прошептал:

— Надо постричь тебя и переодеть, чтобы ты был таким же, как все, — и отвел его к цирюльникам людской, которые, обмениваясь шутками с карликом, обкорнали Иосифу воло сы на египетский лад, после чего он стал похож на путников, сновавших по дорогам запруд;

а оттуда на склад набедренников и платья в этом же здании, где писец выдал ему из хозяйских запасов египетскую одежду, рабочую и праздничную, после чего Иосиф совершенно преоб разился в юношу Кеме, так что вполне возможно, что уже и тогда братья не узнали бы его с первого взгляда.

Эти семь лет, явившиеся подражанием и повторением отцовских годов в жизни сына и соответствовавшие тому отрезку времени, за который Иаков превратился из нищего беглеца в богатого собственника и необходимого участника благословенно расцветавшего хозяйства Лавана. Теперь пришел час, когда стать необходимым должен был Иосиф, — как же это про изошло и как это ему удалось? Нашел ли он, подобно Иакову, воду? Это было совершенно излишне. Воды у Петепра было сколько угодно, ибо, кроме пруда с лотосами в увеселитель ном садике, между деревьями в плодовом саду и между грядками в огороде имелись четырех угольные водоемы, которые хоть и не сообщались с Кормильцем, но все же питали почву, так как были полны грунтовой воды. В воде не было недостатка;

и если по своей внутренней жизни дом Потифара не был благословенным, — напротив, это, как вскоре выяснилось, был при всей своей представительности довольно-таки несуразный, неприятный дом, таивший в себе немало горя, — то зато его хозяйственное благосостояние и так уже не оставляло же лать лучшего;

стать здесь «множителем» было трудно, да в этом, пожалуй, и не было особой нужды;

достаточно было того, чтобы в один прекрасный день хозяин пришел к убеждению, что в руках этого молодого чужеземца его добро будет в наибольшей сохранности и что при таком управляющем ему, Петепра, можно ни о чем не заботиться и ни во что не вмешиваться само му — как то и подобало его высокому сану и как он, Петепра, привык. Сила благословения должна была, следовательно, сказаться здесь прежде всего в завоевании широкого доверия;

и естественное нежелание хоть в чем-либо, а уж тем более в самом щекотливом вопросе, обмануть такое доверие сильно помогло впоследствии Иосифу избежать разлада с господом богом.

Да, для Иосифа начиналось теперь лавановское время, однако на этот раз все было со вершенно иным, чем в отцовском воплощении, и совсем по-иному складывались обстоятель ства у преемника — сына. Ибо возврат есть видоизменение, и, подобно калейдоскопу, где из одних и тех же стекляшек складываются непрестанно меняющиеся узоры, жизнь, играя, родит все новое и новое из одного и того же, образуя гороскоп сына из тех же частиц, что и планиду отца. Калейдоскоп — поучительная забава;

как непохоже сложатся у сына стекляшки и ка мешки, составившие картину жизни Иакова, — насколько богаче, сложнее, но и злосчастнее лягут они! Он — более поздний, более тонкий «случай», этот Иосиф. Случай сына не только легкомысленней и остроумней, но и труднее, болезненней, интересней, чем случай отца, и нелегко узнать простые прообразы отцовской жизни в том их виде, в каком они возвращаются в жизнь Иосифа. Что станется в ней, к примеру. С идеей Рахили, с этим классически прекрас ным первообразом, с этим главным узором жизни отца, — какая тут получится искривленная, смертельно опасная арабеска!.. Не скроем, события, которые сейчас назревают, которые уже налицо, поскольку свершились, когда эта история рассказывала себя самое, но которым по вновь вступившему в силу закону времени и последовательности, покамест еще не пришел черед, — не скроем, они пугающе-властно влекут нас к себе;

наше к ним любопытство, любо пытство особого рода, ибо оно уже все знает и относится не столько к самим фактам, сколько к их изложению, — наше к ним любопытство никак не уймется;

оно то и дело подбивает нас забежать вперед, опередить очередной и правомочный час праздника. Так случается, когда оказывает свое волшебное действие двойной смысл слова «некогда»;

когда будущее — это прошлое, когда все давно уже разыгралось и только вновь должно разыграться в доподлинном настоящем!

Чтобы сделать небольшую поблажку нашему нетерпению, мы можем расширить слиш ком уж узкое понятие настоящего, сливая отдельные совокупности последовательных собы тий в какое-то приблизительное временное единство. Такому обзору довольно легко поддают ся годы, сделавшие Иосифа сначала личным слугой, а потом домоправителем Петепра;

более того, именно такого обзора они и требуют, ибо обстоятельства, весьма способствовавшие успеху Иосифа (а не помешавшие ему, как это ни странно) и оказывавшие действие в тече ние всего этого периода и даже позднее, сыграли решающую роль уже вначале, так что ни о каком начале вообще нельзя говорить, не упомянув этих всепроникающих, как воздух, обсто ятельств.

Удостоверив факт перепродажи Иосифа, текст прежде всего прочего устанавливает, что Иосиф «был в доме господина своего Египтянина». Ну, разумеется, он там был. Где ж еще? Его продали в этот дом, и в этом доме он был, — кажется, что текст подтверждает нечто и без того известное, что он без нужды повторяет одно и то же. Написанное, однако, нужно верно прочесть. Сообщение, что Иосиф «был» в доме Потифара, говорит нам, что он там остался, а это уже отнюдь не подтверждение прежнего, а новая, заслуживающая, что бы ее подчеркнули, подробность. Купленный Иосиф остался в самом доме Потифара, а это значит, что волею бога он избежал весьма реальной опасности быть посланным на барщин ные работы в полях Египта, где он днем изнывал бы от жары, а ночами дрожал от холода и окончил бы свои дни во мраке и нищете, прозябая в безвестности под плетью какого-нибудь невежды-надсмотрщика.

Этот меч висел над ним, и нам приходится только удивляться, что он не упал на него.

Он вполне мог упасть. Иосиф был чужеземцем, проданным в рабство в Египте, азиатом по рождению, молодым аму, хабиром или евреем, и нужно ясно представить себе то презрение, которое поэтому в принципе грозило ему в этой чванливейшей на свете стране, прежде чем говорить о противодейственных влияниях, ослабивших и даже уничтоживших это презрение.

Если в течение нескольких секунд домоправитель Монт-кау готов был принять Иосифа отчас ти за бога, то это вовсе не доказывает, что он прежде всего и больше, чем отчасти, принял его за человека. Откровенно признаться, он этого не сделал. Житель Кеме, чьи предки пили воду священной реки и чьей несравненной родиной, изобилующей прекрасными зданиями, архид ревними письменами и статуями, некогда самолично правил владыка Солнца, — житель Кеме слишком подчеркнуто называл себя «человеком», чтобы неегиптянам в точном смысле сло ва, например, неграм из Куша, носившим косы ливийцам и всяким там бородачам-азиатам, досталось так уж много от этого звания. Понятие скверны и мерзости не было изобретением Аврамова семени, оно отнюдь не являлось привилегией детей Сима. Иное вызывало у них и у сынов Египта одинаковое омерзение — свинья, например. Но, кроме того, для египтян были мерзостью сами евреи, так что египтяне считали даже недостойным и непристойным есть с ними хлеб — это оскорбляло их застольный обычай, и лет через двадцать после описывае мых сейчас событий, когда Иосиф с разрешения бога стал по всем привычкам и поведению настоящим египтянином, он, угощая обедом неких варваров, велел подавать им особо, а себе и окружавшим его египтянам особо, чтобы не уронить своего достоинства и не оскверниться в глазах своих слуг.

Вот как, в принципе, обстояло дело с людьми из племен аму и хару в земле Египетской;

так обстояло оно и с самим Иосифом, когда он прибыл туда. Что он остался в доме, а не по гиб на полевых работах, — это чудо или, во всяком случае, удивительно и чудно;

ибо чудом господним в полном смысле слова это все-таки не было: слишком уж дали тут себя знать че ловеческие вкусы, мода, местные нравы, — одним словом, те влияния, о которых мы сказали, что они противодействовали общему правилу, ослабили и даже отменили его. Оно, кстати, не преминуло заявить о себе, — устами Дуду, например, супруга Цесет: его-то он как раз и отстаивал, добиваясь, чтобы Иосифа отправили на барщину. Ибо он был не только челове ком — или человечком — полноценно-солидным, он был также сторонником и защитником священной традиционности, этот верный старинным принципам карлик;

будучи деятельным их поборником, он примыкал к идейной школе, в которой естественным образом слились все возможные этические, политические и религиозные течения и которая воинственно отста ивала свои позиции от другого, менее ограниченного и приверженного к старине идейного направления во всей стране, а на усадьбе Петепра находила опору главным образом в гареме, точнее — в личных покоях госпожи, Мут-эм-энет, куда постоянно захаживал один твердо каменный человек, по праву считавшийся средоточием этих устремлений, — первый пророк Амуна, Бекнехонс.

О нем позже. Иосиф услыхал о нем и увидел его только через некоторое время, сумев лишь постепенно разобраться в отношениях, на которые мы сейчас намекаем. Но будь он даже менее внимателен и более медлителен в учете своих выгод и невыгод, — и тогда он мог бы весьма скоро, собственно при первой же беседе с остальной челядью, получить кое-какие, и даже довольно-таки существенные сведения на этот счет. Он делал при этом вид, что все уже знает заранее и не хуже других разбирается во внутренних тайнах и тонкостях здешней жизни. На своем еще немного смешном для слуха этих людей, но очень осмотрительном и бойком в словоупотреблении египетском языке, явно доставлявшем им удовольствие, отчего он не особенно и спешил придать ему большую правильность, Иосиф рассказал им о «смо лоедах», — он щегольнул знанием этой излюбленной клички нубийских мавров, — которых увидел, когда те переправлялись для аудиенция через реку, и прибавил, что на первых порах наговоры завистников в утренних покоях не смогут повредить наместнику Куша, поскольку тот догадался обрадовать фараоново сердце неожиданной данью и подставить ножку своим противникам. По этому поводу челядинцы смеялись больше, чем если бы Иосиф стал рас сказывать им какие-то новости, ибо именно эта старая, общеизвестная сплетня была им по нраву;

и то, как они наслаждались, а в известной мере даже и восхищались его чужеземным говором, прислушиваясь к кенанским словам, которые он вспомогательно нет-нет да встав лял в свою речь, — это сразу открыло ему глаза на его выгоды и невыгоды.

Ведь и сами они, в меру своих возможностей, делали то же самое. Они сами пытались пересыпать свою речь иностранными словечками, то аккадско-вавилонскими, то из родной Иосифу стихии языка, и тот сразу, еще не получив никаких подтверждений, почувствовал, что в этом они старались уподобиться знати, каковая предавалась такому дурачеству тоже не по собственному почину, а в подражание еще более высокой сфере — двору. Иосиф, как было сказано, понял эти зависимости еще до того, как проверил их на опыте. Да, так оно и было, и он установил это с тонкой усмешкой: этот народец, безмерно кичившийся тем, что он вспоен нильской водой и живет в стране людей, на единственно подлинной роди не богов;

народец, который на любое сомнение в исконном и вообще само собой разуме ющемся превосходстве своей цивилизации надо всем окружающим миром ответил бы не гневом, а только усмешкой, который помешался на воинской славе своих царей, всех этих Ахмосов, Тутмосов и Аменхотепов, завоевавших всю землю вплоть до попятного Евфрата и продвинувших вехи своих рубежей до самого Ретену на севере и до лучников пустыни на юге, — этот весьма самоуверенный народец был, значит, одновременно достаточно слаб и ребячлив, чтобы открыто завидовать ему, Иосифу, в том, что канаанский язык был его род ным языком, и невольно, вопреки всякому здравому смыслу, ставить ему в духовную заслугу его естественное владение этим языком.

Почему? Потому что канаанский язык был изысканным. А почему изысканным? Потому что он был иностранным языком. Но ведь все иностранное было жалко и неполноценно? Да, это так, но все-таки оно было изысканным, и основывалась такая непоследовательная оценка, по ее собственному мнению, не на ребяческой слабости, а на вольнодумстве — Иосиф это почувствовал. Он был первым на свете, кто это почувствовал, ибо впервые на свете возникло такое явление. То было вольнодумство людей, которые победили и покоряли жалкое чужезе мье не сами, а предоставили это своим предшественникам и теперь позволяли себе находить в нем изысканность. Пример подавала верхушка — дом носителя опахала отчетливо показал это Иосифу, ибо, приглядываясь к нему, он все больше убеждался, что богатство этого дома составляют главным образом заморские товары, то есть привозные иноземные изделия, пре имущественно с большой и малой родины Иосифа, из Сирии и Ханаана. Это льстило ему, хотя одновременно и казалось довольно глупым;

во время неторопливого путешествия из области устья к дому Амуна Иосифу не раз случалось наблюдать прекрасные и самобытные промыслы стран фараона. Лошади Потифара, его покупателя, были сирийских кровей — ну, что ж, этих животных удобней всего было ввозить оттуда или из Вавилона;

в Египте коневодство было плохо поставлено. Но и его повозки, в том числе и та, с игрой драгоценных камней на спицах, тоже были из чужих краев, и если он получал скот из страны амореев, то уж это при виде ве ликолепных местных говяд с лирообразными рогами, кроткоглазых коров Хатхор, могучих бы ков, из которых выбирали Мервера и Хапи, никак нельзя было не признать чудачеством моды.

Друг фараона опирался на сирийскую трость с насечкой, пил сирийское вино и пиво. «Замор скими» были и кувшины, в которых ему подавались эти напитки, а также оружие и музыкаль ные инструменты, которыми были украшены его комнаты. Золото высоких, почти с челове ческий рост сосудов, стоявших в северной и в западной колонных палатах дома в расписных нишах, а в столовой — по обеим сторонам помоста, было добыто, несомненно, в нубийских рудниках, но изготовлены были эти вазы в Дамаске и Сидоне;

в прекраснодверной гостиной, служившей также местом званых обедов и расположенной перед семейной столовой, так что сюда входили прямо из передней, Иосифу показали другие, довольно-таки странные по форме и росписи кувшины, привезенные не откуда-нибудь, а из земли Едом, с Козьих гор, и как бы передававшие ему привет от Исава, от его чужеземного дяди, которого здесь тоже явно нахо дили изысканным.

Весьма изысканными находили здесь также богов Емора и Канаана, Баала и Астарту:

Иосиф сразу же заметил это по тону, в каком Погифаровы слуги, принявшие их за богов Иосифа, осведомлялись о них, и по тому, как они хвалили ему этих богов. Слабовольным вольнодумством это казалось по той причине, что отношения между странами и народами, как и соотношение сил между ними воплощались по общему разумению в богах и были лишь выражением их личной жизни. Однако что было в данном случае существом дела и что его внешней стороной? Что было действительностью и что ее иносказанием? Было ли только условным оборотом речи утверждение, что Амун победил и обложил данью богов Азии, тог да как, в сущности, фараон подчинил себе царей Канаана? Или же как раз второе было лишь земным и неточным выражением первого? Иосиф прекрасно знал, что это неразличимо.

Суть дела и его внешняя сторона, точное и описательное его выражение сливались в нераз рывное тождество. Но именно поэтому люди Мицраима в какой-то мере предавали Амуна не только тогда, когда они находили изысканными Баала и Ашерат, но уже и тогда, когда уснащали язык своих богов искаженными речениями детей Сима, говоря вместо «писец» — «сепер», а вместо «река» — «негел», потому что в Канаане эти слова звучали «софер» и «нагал». Фактически в основе этих обычаев, настроений и моды лежало вольнодумство, направленное против египетского Амуна. Благодаря этому вольнодумству отвращение ко всему семитско-азиатскому было не таким уж принципиальным;

и при учете своих выгод и невыгод Иосиф отнес это к выгодам.

Он взял на заметку приоткрывшиеся ему различия во взглядах и противоположные тече ния, с которыми, как было сказано, он затем знакомился ближе в той мере, в какой срастался с жизнью страны. Поскольку Потифар был придворным, одним из друзей фараона, нетрудно было предположить, что источник этой вольной, враждебной Амуну приверженности ко всему иноземному, проглядывавшей в его привычках, находится на западе, по ту сторону «негела», в Великом Доме. Не связано ли это как-то, думал Иосиф, с воинством Амуна, с теми копьебле щущими храмовыми ратниками, что прижали его к стене на «улице Сына»? С недовольством фараона, огорченного тем, что Амун, этот слишком богатый державный бог, соревнуется с ним на его собственном, воинском, поприще?

Удивительно далеко идущие связи! Досада фараона на дерзкую мощь Амуна или его хра мов была, возможно, конечной причиной того, что Иосиф не угодил в попе, а был оставлен в доме своего господина и приобщился к полевым работам лишь в более поздний час, да и то не как барщинник, а как надсмотрщик и управляющий. Эта зависимость, позволившая ему вти хомолку пользоваться такими отдаленно-величественными побуждениями, обрадовала моло дого раба Озарсифа и связала его через голову высокого его господина с самым высоким. Но еще сильнее обрадовало его то другое, более общее, чем повеяло на него в этом мире, куда его пересадили, и что, принюхиваясь к своим выгодам и невыгодам, он почуял своим красивым, хотя и немного слишком ноздристым носиком — родная его стихия, в которой он чувствовал себя как рыба в воде. Это была зрелость, то есть отдаленность общества внуков и наслед ников от образцов и установлений предков, чьи победы они привели уже в такое состояние, когда побежденное кажется изысканным. Она была Иосифу по сердцу, потому что он и сам был человеком зрелого времени и зрелой души — легкомысленным, остроумным, трудным и интересным образчиком сына и внука. Потому-то он и чувствовал себя здесь как рыба в воде и был полон доброй надежды, что с помощью бога и к вящей его славе он далеко пойдет в фа раоновой преисподней.

ЦАРЕДВОРЕЦ Итак, Дуду, карлик-супруг, действовал в духе доброго старого времени и прямо-таки от имени Амуна, когда глухим голосом, усердно жестикулируя коротенькими ручками, убеждал Монт-кау отправить новоприобретенного раба-хабира на барщину, поскольку на усадьбе, как представителю враждебного богам племени, ему не место. Но управляющий поначалу сказал, что вообще не понимает, о чем идет речь и кого имеет карлик в виду. Раба аму? Купленного у минейцев? По имени Озарсиф? Ах, да! И, показав Дуду своей забывчивостью, сколь равно душного и пренебрежительного отношения это дело заслуживает, он выразил свое удивление тем, что смотритель одежной тратит на него не только мысли, но даже слова. Он заботится о приличиях, отвечал Дуду. Людям усадьбы было бы омерзительно есть хлеб с таким азиатом.

Но управляющий сказал, что они вовсе не так уж чопорны, и сослался на пример вавилонянки Иштарумми, служанки в доме замкнутых, с которой отлично ладили наложницы и жены.

— Амун! — сказал начальник одежной. Он назвал имя бога-хранителя и пристально, даже не без угрозы, снизу вверх поглядел на Монт-кау. Он заботился об Амуне — вот, мол, в чем дело.

— Амун велик, — отвечал домоправитель, довольно заметно пожав плечами. — Впро чем, — прибавил он, — вполне возможно, что я и отправлю его на полевые работы. Может быть, отправлю, а может быть, нет, но если я это и сделаю, то только тогда, когда сам об этом подумаю. Я не люблю, чтобы к моим мыслям привязывали веревочку и вели их на поводке.

Одним словом, он осадил супруга Цесет — отчасти, конечно, потому, что вообще не вы носил его, не выносил по причинам явным и тайным. Явной причиной этого отвращения был зливший его заносчивый педантизм карлика;

причиной же тайной была его, Монт-кау, боль шая и неподдельная преданность своему хозяину Петепра, в силу которой его оскорбляла и злила такая заносчивость. Мы поясним это ниже. Однако неприязнь к ядреному карлику была не единственной причиной неподатливости Монт-кау. Ведь дурачка Боголюба, к которому он вообще-то относился вполне терпимо, не столько, впрочем, ради него самого, сколько в про тивоположность своему отношению к Дуду, — ведь дурачка Боголюба он обрезал в точности так же, когда тот, еще раньше, обратился к нему по поводу Иосифа с ходатайством противо положного свойства. Этот молодой житель песков, — прострекотал Шепсес-Бес, — красив, добр, умен и любим богами;

он. Боголюб, который, однако, несмотря на свое имя, богами отнюдь не любим, распознал это благодаря своей неутраченной карличьей проницательности, и пусть управляющий позаботится о том, чтобы Озарсифу, будь то внутри или вне дома, дали такое занятие, в котором смогли бы проявиться его достоинства. Но и тогда управляющий тоже сначала притворился, что не помнит, о ком идет речь, а потом, довольно сердито, вообще отказался заниматься вопросом об использовании в доме какого-то никому не нужного раба, купленного по случаю, да и то из любезности. Ведь это же, право, не к спеху, а у него, Монт кау, найдутся другие заботы.

Против этого трудно было что-либо возразить;

для перегруженного обязанностями че ловека, у которого к тому же порой побаливала почка, это был вполне приличный ответ, и Боголюбу ничего не осталось, как замолчать. В действительности же управляющий не хотел слышать об Иосифе и притворялся, что забыл о нем, не только перед другими, но и перед са мим собой потому, что стыдился весьма странных мыслей и впечатлений, возникших у него, человека рассудительного, при первом взгляде на этого юношу, которого он тогда наполовину принял за бога, за властителя белой обезьяны. Стыдясь этих своих впечатлений он не хотел, чтобы ему напоминали о них или побуждали к действиям, походившим в его собственных гла зах на какую-то уступку. Он отказался и посылать новокупленного раба на барщину, и забо титься о его использовании в доме, потому что вообще не желал думать о нем и с ним связы ваться. Чудак, он не замечал, он скрывал от самого себя, что своим невмешательством он как раз и отдавал дань первым своим впечатлениям. Оно шло от робости;

оно, между нами говоря, шло от чувства, лежащего в основании мира, а следовательно, лежавшего и в основании души Монт-кау: от ожидания.

Вот почему Иосиф, после того как его обкорнали и одели на египетский лад, еще не сколько недель и даже месяцев слонялся без дела или, что то же самое, без определенного дела по усадьбе Пегепра, выполняя то там, то тут, сегодня одни, а завтра другие, но всегда случайные, мелкие и весьма нехитрые поручения, что, впрочем, не очень-то бросалось в гла за, ибо благодаря богатству этого благословенного дома бездельников и праздношатающихся здесь было хоть отбавляй. В известном смысле ему даже нравилось, что на него не обращают внимания, то есть преждевременно, еще без серьезного и почетного интереса к нему. Иосифу важно было не загубить свою карьеру в самом начале, не оказаться, например, приставлен ным к какому-нибудь из ремесел этого дома, рискуя, что его навеки замкнут в такой убогой деятельности. Он остерегался этого и умел сделаться невидимым в надлежащий момент. Он сиживал и болтал с привратниками на кирпичной скамье, пересыпая свой речь смешившими их азиатскими словечками. Но он избегал пекарни, где выпекали такие чудесные хлебцы, что его необыкновенные лепешки не шли с ними ни в какое сравнение, и старался не показы ваться ни у сапожников, изготовлявших сандалии, ни у клеильщиков папируса, ни у тех, что сплетали из луба пальм пестрые циновки, ни у столяров, ни у горшечников. Внутренний голос подсказывал ему, что, имея в виду будущее, не следует выступать среди них неумелым, не опытным новичком.

Зато ему раз-другой случалось составлять списки и счета в прачечной и хлебных амба рах, для чего его знания здешнего письма вскоре оказалось вполне достал точно. Внизу он скорописью прибавлял: «Писано молодым иноземным рабом Озарсифом для его великого господина Петепра — да пошлет ему Сокрытый долгую жизнь! — и для Монт-кау, который всему голова и весьма искусно исполняет свои обязанности — да осчастливит его Амун деся тью тысячами лет жизни после его кончины! — в такой-то день третьего месяца времени года Ахет, то есть затопления». Столь отступнически приспособляя перед лицом бога свои благо словения к местным нравам, он надеялся, что, снисходя к его положенью и понимая, как ему необходимо завоевать доверие, бог не взыщет с него за такой способ выражаться. Монт-кау раз-другой видел такие списки и подписи, но не сказал ни слова по этому поводу.

Хлеб Иосиф ел со слугами Потифара в людской и с ними же, слушая их болтовню, пил пиво. По части болтовни он вскоре сравнялся с ними и даже превзошел их, ибо способности у него были к словесному, а не к прикладному творчеству. Слушая, он перенимал у них ходкие обороты речи, чтобы на первых порах болтать с ними, а затем и приказывать им. Он научился говорить: «Чтоб царь так жил!» и «Клянусь великим Хнумом, владыкой Иабским!» Он на учился говорить: «В меня вошла величайшая радость земли» и «Он находится в комнатах под комнатами», то есть в подвале, а о злом надсмотрщике: «Он уподобился верхнеегипетскому леопарду». Он привык, повествуя о чем-либо, выказывать по местному обычаю большое при страстие к указательному местоимению и выражаться по такому способу;

«И когда мы подош ли к этой непобедимой крепости, этот добрый старик сказал этому начальнику: «Взгляни на это письмо!» Когда же этот молодой начальник крепости взглянул на это письмо, он сказал:

«Клянусь Амуном, эти чужеземцы пройдут». И слушателям Иосифа это нравилось.

По праздникам, которых в каждом месяце, и по календарю, и по действительному вре мени года, бывало несколько, например, когда фараон, в знак начала жатвы, собственноруч но срезал десяток-другой колосьев, или в день восхождения на престол и объединения обеих стран, или в день, когда под звуки систров и шум маскарадов воздвигали колонну Усира, не говоря уж о лунных днях и великих днях троицы. Отца, Матери и Сына — по праздникам в людской угощались жареными гусями и говяжьими кострецами;

Иосифу же его маленький покровитель Боголюб приносил, кроме того, всякие лакомства и сладости, припасенные им для этой цели в гареме, — виноград, винные ягоды, пироги в виде лежащих коров, фрукты в меду — и, принося, шептал:

— Возьми, молодой житель песков, это повкуснее, чем хлеб с луком, малыш взял это для тебя со стола замкнутых после того, как они поели. Ведь от чревоугодия они и так непо мерно полнеют. Я пляшу перед стадом раскормленных, гогочущих гусынь. Возьми угощение, которое принес тебе карлик, и пусть оно придется тебе по вкусу, ибо у других этого нет.

— А Монт-кау еще не вспомнил обо мне и не собирается дать мне дело? — спрашивал Иосиф, поблагодарив за гостинец.

— Нет еще, — качая головкой, отвечал Боголюб. — Он не любит, когда ему напомина ют о тебе, и становится в таких случаях глух и сонлив. Но малыш, дай ему только срок, устроит твои дела! Он добьется того, чтобы Озарсиф предстал перед Петепра, так и знай.

Ибо Иосиф настойчиво упрашивал его любым способом устроить так, чтобы он, Ио сиф, предстал перед Петепра;

однако это было и в самом деле почти неосуществимо, и лишь постепенно, лишь путем многих попыток, мог справиться с этой задачей маленький доброхот.

Должности, хотя бы и самым отдаленным образом связанные с особой хозяина, а тем более должности его личных слуг, находились в слишком крепких и ревнивых руках. Не могло быть и речи о том, чтобы Иосифа допустили, например, ходить за лошадьми, задавать сирийцам корм, чистить их скребницей, надевать на них сбрую. Если бы это и удалось, ему все равно не разрешили бы подавать упряжку даже возничему Нетернахту, не то что хозяину. Но все таки это явилось бы ступенькой к цели, а хода и к этой ступеньке не было. Нет, покамест ему еще не приходилось говорить с господином, а приходилось только слушать, что говорят о нем слуги, и расспрашивать слуг о нем и вообще о делах дома, куда его, Иосифа, продали, а также при случае внимательно наблюдать за ними, когда они по служебной надобности общались со своим повелителем, — и в первую очередь, как сразу же в день продажи, за управляющим Монт-кау.

Всякий раз повторялось то же, что и тогда, Иосиф видел это и слышал: Монт-кау льстил хозяину, он гладил его по шерстке, если только это выражение применимо к человеку вооб ще и к знатному египетскому вельможе, в частности, он заговаривал его, — вот пожалуй, более точное слово, — облекая его жизнь в слова, восхваляя ее богатство и ее почетность, напоминая ему с восхищеньем о его мужестве охотника и укротителя коней, за которого все на свете так и дрожат — причем все это, как убеждался Иосиф, он делал не для того, чтобы подольститься к хозяину, не ради себя, а ради него, то есть отнюдь не из подхалимства и рабо лепия, — ибо Монт-кау казался человеком порядочным, который не помыкает подчиненными и не лебезит перед вышестоящими;

в данном случае говорить следовало не об угодничестве, а об угождении, да и то понимать это слово надо в самом невинном его смысле, то есть попросту так, что управляющий любил своего господина и как искренне преданный слуга хотел убла жить его душу этими лестными уверениями. Впечатленье Иосифа подтверждалось той слабой, одновременно и грустной и торжествующей улыбкой, с какой друг фараона, этот высокий, как башня, и все же совсем не похожий на Рувима человек, принимал подобного рода услуги;

и чем больше Иосиф узнавал обстоятельства этого дома, тем яснее становилось ему, что отноше ние Монткау к его повелителю было лишь частным примером взаимоотношений между всеми домашними. Они все держались с большим достоинством и относились друг к Другу почти тельно, с нежностью и предупредительной заботливостью, с чуткой, несколько напряженной и тревожной вежливостью: Потифар к своей супруге Мут-эмэнет, а она к нему;

«священные родители с верхнего этажа» — к своему сыну Петепра, а он к ним;

они же к своей невестке Мут, а она, в свою очередь, к ним. Похоже было на то, что их чувство собственного достоинс тва, хотя ему очень благоприятствовали внешние обстоятельства и хотя оно, укрепившись в их сознании, целиком определяло их поведение, — не имело такой уж твердой опоры и было каким-то ненастоящим и пустым, отчего все они всячески стремились утвердить друг друга в этом чувстве щепетильнейшей вежливостью и нежнейшей почтительностью. Если что-либо в этом благословенном доме было несуразно и неприятно, то корень был именно здесь, и если в этом доме таилось какое-то горе, то сказывалось оно именно здесь. Оно не называло своего имени, но Иосифу казалось, что он узнал это имя. Это имя гласило, как слышалось Иосифу, Пустое Достоинство.

У Петепра было много чинов и званий;

фараон высоко вознес его голову и неоднократно, в присутствии царской семьи и всего двора, бросал ему из окна своего появления золото сла вы, что сопровождалось громким ликованьем и церемониальными подскоками слуг. В людс кой они рассказывали об этом Иосифу. Хозяин именовался носителем опахала одесную и дру гом царя. Его надежда стать некогда «Единственным Другом Царя» (каковых имелось очень немного) была вполне обоснованной. Он был командующим дворцовой стражей, главой па лачей и начальником царских темниц — то есть так он именовался, это были его придворные должности, пустые или почти пустые звания, которые он носил. В действительности, как узнал Иосиф от слуг, командовал телохранителями и распоряжался казнями один солдафон-воена чальник по имени Гаремхеб или Гор-эм-хеб, отчасти, правда, подчинявшийся придворному, титулоносному коменданту и почетному смотрителю острога, но и то только формально;

и хотя этот жирный рувимоподобный великан с тонким голосом и грустной улыбкой был счастлив, что ему не приходится собственноручно кромсать людям спины пятьюстами ударами палкой и самолично, как говорилось, «вводить их в Дом Пыток и Казни», чтобы «сделать их бледными трупами», так как это не очень-то подходило к нему и определенно не пришлось бы ему по вкусу, то все же Иосиф понимал, что такое положение чревато для его господина частыми неприятностями и уготавливает ему много позолоченных пилюль.

Да, военачальничество и комендантство Потифара, символически воплощенное в изящ ной и тонкой, с оконечностью в виде сосновой шишки палочке в его маленькой руке, было на самом деле почетной фикцией, гордиться которой ему ежечасно помогал не только верный Монт-кау, но и весь мир, все внешние обстоятельства, и которую он все-таки — пусть втай не, пусть безотчетно, — считал тем, чем она являлась: обманом, пустой видимостью. Но если изящная палочка была символом его пустых чинов, то — так казалось Иосифу — это уподоб ление можно было продолжить и углубить, отнеся его уже не к служебным, а к коренным, ес тественно-человеческим качествам: мнимость должностей могла быть, в свою очередь, сим волом более, так сказать, коренного ничтожества.

У Иосифа были внеличные воспоминания о том, сколь бессильны условные, установ ленные обычаем, общественным соглашением понятия о чести против глубинного, темного и безмолвного сознания чести, которого никогда не обманут никакие светлые выдумки дня. Ио сиф думал о своей матери — да, как это ни странно, когда он разбирал обстоятельства египтя нина Петепра, своего покупателя и господина, мысли его уносились к миловидной Рахили и к ее смятению, о котором он знал, потому что оно было главой его предания и его предыстории и потому что Иаков не раз повествовал о той поре, когда по воле бога Рахиль, несмотря на свою готовность, была бесплодна и должна была заменить себя Валлой, чтобы та родила на ее, Ра хили, колени. Иосифу казалось, что он воочию видит смятенную улыбку, появившуюся тогда на лице отвергнутой богом, — эту улыбку гордости материнством, которое, являясь почетной условностью, а не вошедшей в плоть и кровь Рахили действительностью, было наполовину счастьем, наполовину обманом, обманом, хотя и опирающимся с грехом пополам на обычай, но, по сути, все-таки ничтожным, все-таки отвратительным. Это воспоминание Иосиф и при звал на помощь, разбираясь в обстоятельствах своего господина, размышляя о противоречии между совестью плоти и подмогой обычая. Несомненно, всякого рода подтвержденья и утеше нья, возмещающие согласие в мыслях, были в случае Потифара куда сильней и обильней, чем в случае подставного материнства Рахили. Его богатство, весь его блестящий, украшенный самоцветами и страусовыми перьями быт, привычное зрелище падающих ниц рабов, битком набитых сокровищами жилых и гостиных покоев, ломящихся от запасов кладовых, гарема, полного щебечущих, кудахчущих, лгущих и лакомящихся атрибутов вельможного быта, пер вой и праведной среди которых была лилейнорукая Мут-эм-энет, — все это поддерживало в нем чувство собственного достоинства. И все же в глубине души, в той глубине, где Рахиль стыдилась этого тихого ужаса, он, наверно, не мог не знать, что военачальником он был не на самом деле, а только по званию, коль скоро Монт-кау считал нужным его «ублажать».

Он был царедворцем, слугой и прислужником царя, правда, очень высокопоставленным, осыпанным почестями и благами, но все-таки царедворцем — и только: а это слово имело язвительный оттенок, или, вернее, оно охватывало два родственных понятия, сливавшихся в нем в одно;

это было слово, которое сегодня употреблялось уже не — или уже не только — в своем первоначальном значении, а в переносном, но при этом сохраняло и свой истинный смысл, отчего оно приобретало священную двусмысленность почтительной язвительности и давало двойной повод к лести — и своим высоким, и своим низким значеньем. Один разговор, который Иосиф услышал, — не подслушал, а открыто услышал, исполняя свои служебные обязанности, — многое разъяснил ему на этот счет.

ПОРУЧЕНИЕ Через девяносто, а может быть, и сто дней после его прибытия в дом почета и отличий Иосифу, благодаря карлику Зе’энх-Уэн-нофре-Нетерухотпе — эм-пер-Амуну, досталось одно счастливое и легко выполнимое, хотя и немного тягостное, не очень веселое поручение. Он как раз опять волей-неволей бил баклуши, слоняясь по усадьбе в тихом ожидании своего часа, когда карлик, как всегда в праздничном, но измятом платье и с войлочной душницей на голове, подбежал к нему и шепотом сообщил, что у него есть для Иосифа приятная новость, что вот наконец и счастливый случай, удача, которой необходимо воспользоваться. Он добился этого у Монт-кау: тот не сказал ни «да», ни «нет» и, следовательно, согласился. Нет, перед Петеп ра Иосиф не предстанет, пока еще нет.

— Послушай, Озарсиф, как тебе повезло благодаря стараниям карлика, который ни когда не забывал о тебе. Сегодня в четвертом часу пополудни, отдохнув от трапезы, священ ные родители с верхнего этажа проследуют в беседку прекрасного сада, чтобы, укрывшись от солнца и ветра, насладиться прохладой вод, а также спокойствием своей старости. Они любят сидеть там, рука об руку, на двух креслицах, и в эти часы их покоя около них нет никого, кроме Немого Слуги, что стоит в углу на коленях и держит в руках угощенье, которым они и подкрепляют свои утомленные мирным сидением силы. Этим Немым Слугой будешь ты, ибо Монт-кау велел или, во всяком случае, не запретил тебе быть им. Но если, стоя на коленях с угощеньем в руках, ты шевельнешься или хотя бы только глазом моргнешь, ты нарушишь их покой своей чрезмерной заметностью. Ты должен быть самым настоящим Немым Слугой, по хожим на изваяние Птаха, так уж они привыкли. Но если эти высокие брат и сестра покажут знаками, что они утомились, тогда пошевеливайся и, не вставая на ноги, как можно ловчее, подавай им угощенье, только смотри, не споткнись на коленях и не запутайся в платье. А как только они подкрепятся, ты должен так же тихо и ловко вернуться на коленях в свой угол, всячески сдерживая свое тело и затаив дыхание, чтобы ни в коем случае не приобрести непри стойной заметности и снова стать настоящим Немым Слугой. Сумеешь?

— Ну конечно! — ответил Иосиф. — Спасибо тебе, маленький Боголюб, я все сде лаю, как ты мне сказал, и даже придам глазам стеклянную неподвижность, чтобы целиком уподобиться изваянию и не быть заметней того пространства, которое занимает в воздухе мое тело, — вот как скромно я буду себя вести. А уши мои будут украдкой открыты, так что священные брат и сестра сами не заметят, как, беседуя между собой в моем присутствии, назовут обстоятельства дома их именами, благодаря чему я стану хозяином этих обстоя тельств в своей душе.

— Вот и прекрасно! — отвечал карлик. — Только не думай, что это такое уж легкое дело — долгое время изображать Немого Слугу и статую Птаха и торопливо передвигаться на коленях с угощеньем в руках. Тебе следовало бы заранее немного поупражняться в этом без свидетелей. Угощенье ты получишь у писца-буфетчика, но не на кухне, а в кладовой господс кого дома, где оно всегда есть в запасе. Войди через ворота дома в переднюю и поверни нале во, где находятся лестница и дверь, ведущие в Особый Покой Доверия, в спальню Монт-кау.

Пройдя через нее наискось, отвори дверь справа, и перед тобой откроется длинная, наподобие коридора, комната. Она полна съестных припасов, так что ты догадаешься, что это и есть кладовая. Получив у писца, которого ты там увидишь, все необходимое, ты с благоговением снесешь это через сад к беседке, но загодя, чтобы непременно быть на месте к приходу свя щенных родителей. Ты станешь на колени в углу и будешь прислушиваться. Услыхав, что они идут, ты застынешь и затаишь дыхание до тех пор, пока они не покажут, что утомились. Усвоил ли ты свои обязанности?

— Вполне, — ответил Иосиф. — У одного человека жена превратилась в соляной столп, потому что она оглянулась на гибнущий город. Я буду так же неподвижно стоять с ча шей в своем углу.

— Я не знаю этой истории, — сказал Нетерухотпе.

— Как-нибудь при случае я тебе расскажу ее, — отвечал Иосиф.

— Сделай это, Озарсиф, — прошептал карлик, — сделай это в благодарность за то, что я добился для тебя должности Немого Слуги! И расскажи мне еще раз историю о змее на де реве и о том, как нелюбезный богу убил любезного, и о ковчеге предусмотрительного старика!

Я с удовольствием послушал бы также еще раз историю о мальчике, не принятом в жертву, а равно и о гладком сыне, которого мать сделала косматым, обвязав его шкурами, и который познал в темноте не ту, что следовало!

— Да, — сказал Иосиф, — наши истории приятно послушать. Но сейчас я хочу поуп ражняться в ходьбе на коленях, передвигаясь вперед и назад, и взглянуть на тень часов, что бы, вовремя приодевшись к службе и получив в кладовой угощенье, сделать все, как ты мне сказал.

Так он и поступил;

найдя свое умение ходить на коленях достаточным, он умастился мас лом и принарядился, надел праздничное свое платье, нижний набедренник и верхний, более длинный, через который нижний просвечивал, заправил внутрь курточку из темноватого, не беленого холста, а также, ради почетной службы, которой его удостоили, не преминул укра сить венками и лоб и грудь. Затем, взглянув на солнечные часы, стоявшие во дворе между господским домом, людской, кухней и гаремом, он прошел через обводную стену и ворота дома в переднюю Потифара, имевшую семь красного дерева, с широкими полосами инкрустаций, дверей. Потолок здесь покоился на круглых, тоже красного дерева, до блеска вылощенных колоннах с каменными основаниями и зелеными возглавиями: пол же передней изображал звездное небо и был испещрен сотнями картинок: в кругу, среди всевозможных богов и царей, здесь можно было увидеть Льва, Бегемота, Скорпиона, Змею, Козерога и Тельца, а также Овна, Обезьяну и венценосного Сокола.

По этому полу, наискось, а затем под лестницей, что вела в комнаты над комнатами, Иосиф прошел к двери в Особый Покой Доверия, где по вечерам укладывался управляющий домом Монт-кау. Оглядывая Особый Покой с изящной, покрытой шкурой кроватью на нож ках в виде звериных лап, на изголовной спинке которой были изображены покровительствую щие сну божества: скрюченный Бес и беременная бегемотица Эпет, — оглядывая этот покой с ларями, с каменным умывальником, с жаровней, с подставкой для светильников, Иосиф, который спал со слугами в людской, на полу, закутавшись в плащ где-нибудь на циновке, по думал о том, какого большого доверия нужно добиться, чтобы устроиться в земле Египетской с таким особым уютом. Поэтому он поспешил приступить к своим служебным обязаннос тям и вошел в длинный, слишком узкий, чтобы нуждаться в колоннах и подпорках, коридор кладовой, тянувшийся до задней, западной стены дома, так что к нему примыкали не только комната для приема гостей и столовая, но и третья, западная палата с колоннами;

ибо кроме этой палаты и передней на восточной стороне, имелась еще северная передняя — настолько богато и расточительно был построен дом Петепра. А кладовая, как и сказал карлик, была загромождена многоярусными полками и ящиками с припасами и столовыми принадлежнос тями — фруктами, хлебами, пирогами, жестянками с пряностями, чашками, бурдюками для пива, длинношеими кувшинами для вина на красивых подставках и цветами, чтобы увенчивать ими эти кувшины;

писец же, которого застал здесь Иосиф, оказался долговязым Хаматом: с тростинками за ушами, он сидел в кладовой, что-то подсчитывая и записывая.

— Ну, как поживаешь, молокосос и щеголь пустыни? — сказал он Иосифу. — Что это ты так расфуфырился? Тебе, видно, нравится жить в стране людей и возле богов? Да, ты бу дешь прислуживать священным родителям, я уже слышал — твое имя значится у меня на дощечке. Наверно, Шепсес-Бес тебе это выхлопотал;

ведь как, в общем-то, мог ты добиться этого? Недаром он так хотел, чтобы тебя купили, и до смешного вздул твою продажную цену.

Ведь ты, кажется, стоишь быка, теленок?

«Лучше вовремя выбирай выражения, — подумал Иосиф, — ибо я еще наверняка буду твоим начальником в этом доме».

Вслух он сказал:

— Будь так добр, Ха’ма’т, питомец книгохранилища, умеющий читать, писать и колдо вать, отпусти этому недостойному просителю угощенье для почтенных стариков Гуия и Туий, чтобы я, как Немой Слуга, мог им подать его в тот час, когда они утомятся.

— Это я и обязан сделать, — ответил писец, — поскольку ты значишься на моей до щечке по милости дурака карлика. Предвижу, что ты опрокинешь угощенье на ноги священ ным родителям, а тогда тебя уведут, чтобы угостить и тебя, и угощать тебя будут до тех пор, покуда и ты и тот, кто тобою займется, не утомитесь.

— Я, слава богу, предвижу нечто иное, — ответил Иосиф.

— Ах, вот как? — спросил долговязый Хамат и подмигнул Иосифу. — Ну, что ж, в кон це концов все зависит от тебя. Угощенье уже приготовлено и записано: серебряная чаша, золотой кувшинчик с кровью гранатов, золотые кубки и пять морских раковин с виноградом, винными ягодами, финиками, плодами дум-пальм и миндальными пирожными. Надеюсь, ты не полакомишься или, того хуже, не украдешь?

Иосиф поглядел на него.

— Не украдешь, значит, — сказал Хамат с некоторым смущением. — Тем лучше для тебя. Я спросил это просто так, хотя и сразу подумал, что ты не захочешь, чтобы тебе отрезали уши и нос, да и вообще, наверно, воровство не в твоих привычках. Но ведь как-никак, — до бавил он, поскольку Иосиф молчал, — известно, что прежним твоим хозяевам пришлось под вергнуть тебя наказанию колодцем — не знаю уж, за какие провинности, может быть даже, за незначительные, связанные не с собственностью, а с вопросами мудрости, — чего не знаю, того не знаю. Да и говорят, что наказание пошло тебе впрок, так что я только на всякий случай счел нужным задать тебе этот вопрос...

«Зачем, собственно, я это говорю, — думал он про себя, — зачем шевелю языком? Я сам себе удивляюсь, но, как ни странно, испытываю искреннее желание говорить еще, и гово рить вещи, которые никак не должны были бы меня трогать, а все-таки трогают».

— Моя служба велела мне, — сказал он, — спросить так, как я спросил;

моя обязан ность — удостовериться в честности слуги, которого я не знаю, и сделать это я должен ради себя самого, ибо любая недостача в посуде остается на моей совести. А тебя я не знаю, и происхождение твое темное, поскольку в колодце темно. Возможно, что за колодцем оно свет лее, но если я не ошибаюсь, то третьим своим слогом твое имя — ведь тебя же зовут Озар сиф? — показывает, что тебя нашли не то в камышах, не то в камышовой корзинке, которую, может быть, кто-нибудь вытащил, черпая воду, — такие случаи бывают на свете. Впрочем, возможно, что твое имя намекает на что-то другое, я не берусь судить. Во всяком случае, воп рос, который я задал, я задал тебе по обязанности или, если не совсем по обязанности, то по обычаю и для складности речи. Так уж принято у людей, что с молодым рабом они говорят, как я говорил с тобой, так уж ведется, что они называют его теленком. Я отнюдь не хотел сказать, что ты и в самом деле теленок, — да и как бы могло это быть. Я просто говорил, как все и как принято. И я вовсе не предвижу и не ожидаю, что ты обольешь ноги священных родителей гранатовым соком;

я сказал это только обычной грубости ради и в известной мере солгал. Уди вительное дело, по большей части человек говорит совсем не то, что у него на уме, а то, что, по его мнению, сказали бы другие, и речь его обычно скована образцом — не правда ли?

— Посуду и остатки угощенья, — сказал Иосиф, — я принесу, когда закончу службу, обратно.

— Хорошо, Озарсиф. Можешь выйти прямо через эту дверь в конце кладовой, не воз вращаясь через Особый Покой Доверия. Ты выйдешь сразу к обводной стене и к дверце об водной стены. Пройди в эту дверцу, и ты окажешься среди цветов и деревьев, и увидишь пруд, и тебе улыбнется беседка.

Иосиф вышел.

«Ну, и разболтался же я! — подумал оставшийся в кладовой писец. — Не знаю, что и подумает обо мне этот азиат. И добро бы я еще говорил, как все, по общему образцу, так нет же, мне взбрело в голову, что я должен высказывать какие-то самобытные истины, и я, вопреки собственной воле, нагородил такой чепухи, что у меня и теперь еще горят щеки! К свиньям собачьим! Пусть только еще раз попадется мне на глаза, я буду с ним груб в полную силу обычая!» ГУИЙ И ТУИЙ Тем временем Иосиф вышел через дверцу обводной стены в сад Потифара и оказался среди прекрасных смоковниц, финиковых пальм, дум-пальм, гранатовых и персиковых де ревьев, рядами стоявших в зеленом дерне между дорожками из красного песка. На неболь шой, с помостом насыпи, полускрытая деревьями, виднелась изящно расписанная беседка, обращенная к четырехугольному, окаймленному зарослями папируса пруду, по зеленова тому зеркалу которого плавали красивые, пестроперые утки. Среди цветков лотоса стоял легкий челнок.

Держа в руках угощенье, Иосиф поднялся по ступенькам к потешному домику. Вельмож ное это урочище было ему знакомо. За прудом отсюда видна была платановая аллея, которая шла к двубашенным воротам южной внешней стены, открывавшим с этой стороны непос редственный доступ к благословенному Потифарову дому. Плодовый сад со своим малень ким, полным подпочвенной воды бассейном продолжался и к востоку от пруда, а дальше шел виноградник. Были здесь и приятные глазу цветники по обеим сторонам платановой аллеи и вокруг беседки. Чтобы подвезти тучную землю, необходимую для столь пышного цветения в этих бесплодных прежде местах, детям служильни египетской пришлось пролить много соле ного пота.

Беседка, со стороны пруда совершенно открытая, с маленькими красно-белыми колон нами по обе стороны входа, была весьма благоустроенна и представляла собой укромно-изыс канный уголок, равно удобный и для того, чтобы наслаждаться созерцанием красот сада в уютном одиночестве, и для того, чтобы вести задушевные беседы или просто коротать время вдвоем, как о том свидетельствовала шашечница, видневшаяся на подставке в сторонке. Бе лые стены были покрыты веселыми, очень живо написанными картинами, среди которых име лись красочно-нарядные подражания венкам и гирляндам из васильков, желтых цветов пер сика, виноградных листьев, красного мака и белых лепестков лотоса, и отдельные, опять-таки очень живые сцены: то стадо ослов, крик которых, казалось, доносился до слуха, то — фри зом — вереница жирногрудых гусей, то зеленоглазая кошка в камыше, то спесивые светло бурые журавли, то люди, закалывающие животных и несущие в жертвенном шествии говяжьи ножки и птицу, то еще какая-нибудь другая услада для глаз. Выполнено все это было велико лепно, с таким радостным, умным и слегка насмешливым отношением к натуре, такой смелой и все же благочестивой рукой, что поистине хотелось, рассмеявшись, воскликнуть: «Ах, какая чудесная кошка, бог ты мой, какой надменный журавль!», но при этом с устремленностью в какую-то более строгую и более веселую сферу, в какое-то царство небесное высокого вкуса, царство, которому Иосиф, чьи глаза неотрывно глядели на стены, не смог бы найти определе ния, но которое было ему хорошо знакомо. То, что улыбалось ему с этих стен, было культурой, и поздний потомок Аврама, младший из сыновей Иакова, отличавшийся некоторой суетнос тью, склонный к сочувственному любопытству и падкий на мальчишеские триумфы свободы, наслаждался ею с тайной оглядкой на слишком уж непреклонного в своей вере отца, который, конечно же, не одобрил бы такой кумиротворной мазни. Это, думал Иосиф, очень красиво, и ты примирись с этим, старый Израиль, ты не брани того, что создали в суетности своих игри вых усилий и своего изощренного вкуса сыновья Кеме, ибо возможно, что это угодно самому богу! Погляди, я с этим в ладу и нахожу это прелестным, хотя в крови моей и живет тайное сознание, что возносить сущее на небо тонкого вкуса не так уж необходимо и важно, важнее божественная забота о будущем.

Так думал он про себя. Убранство домика тоже было исполнено небесного вкуса: изящ но-продолговатый диван из черного дерева и слоновой кости с ножками в виде львиных лап, покрытый подушечками, а также шкурами барса и рыси;

Pages:     | 1 |   ...   | 10 | 11 || 13 | 14 |   ...   | 26 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.