WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Томас Манн История «Доктора Фаустуса» роман одного романа ImWerdenVerlag Mnchen 2006 © Томас Манн. ИСТОРИЯ «ДОКТОРА ФАУСТУСА». РОМАН ОДНОГО РОМАНА Собрание ...»

-- [ Страница 2 ] --

гнусные умерщвления. Генералу Роммелю, замешанному в спасательном заговоре офицеров, медленная расправа над которыми была для фюрера заснята на пленку, предложили на выбор самоубийство и почетные похороны или позорный судебный процесс по обвинению в государственной измене и смерть на виселице. Он принял яд и остался «самым выдающимся полководцем этой войны». Монтгомери всегда возил с собою его портрет и надеялся в один прекрасный день встретиться с ним лицом к лицу. Можно не сомневаться, что в Англии, где так любят спорт, Роммеля чествовали бы как упорного, смелого и ловкого противника, каковым он действительно был. Не ужели он никак не мог бежать через Ламанш? До чего же жаль было каждого, кто еще умирал за Гитлера!.. Когда Аахен обратился в щебень и пепел, началось самоустране ние нацистских заправил.

Мы считали нужным отстоять «fourth term» 1 Рузвельта от посягательств респуб ликанцев, и я обрадовался, когда местная организация партии пригласила меня на митинг в честь этого удивительного человека. Среди заметок вроде «долго и усерд но трудился над своей главой» в конце октября встречается и такая: «Речь в защиту Рузвельта». «Gathering» 2 состоялся 29-го числа в одном частном саду дачного посел ка «Бель Эр». Собралось не более двухсот человек;

несмотря на нарастающе сырой и промозглый вечер, они высидели несколько часов в расставленных на траве креслах, ибо «they had a good time» 3. В таких случаях в Америке принято перемежать полити ческие призывы и «money-raising» 4, техника которых у иных ораторов развита просто невероятно, всякого рода аттракционами в стиле варьете, не имеющими ни малей шего отношения к предмету, но на свой лад способствующими вящему успеху ме роприятия. В числе прочих выступали один мнимый «испанец», чрезвычайно ловкий иллюзионист, утверждавший, что научился своим фокусам у великого китайского мага по фамилии Розенталь, и одна молоденькая чревовещательница, великолепный мастер своего дела;

держа на руках пучеглазую куклу, она до того забавно с ней раз говаривала, что я все еще смеялся, когда шел к трибуне, чтобы произнести свою речь, при таких обстоятельствах, по-видимому, слишком серьезную. Однако она отнюдь не оказалась слишком серьезной, напротив, я попал в самую точку — но опять-таки на свой лад. Затем снова последовали комические номера, и в общем все чудесно повесе лились, так что ни у кого не осталось сомнений в повторном избрании Ф. Д. Р.

С каким странным чувством растроганности я читаю сейчас коротенькую запись следующего дня! Она связана с новым штудированием «Love’s Labour’s Lost» и содер жит в себе один из зловещих афоризмов этой пьесы, а именно стихи:

Their form confounded makes most form in mirth, When great things labouring perish in their birth 5.

Я прибавил: «Первый стих можно отнести к «Иосифу», второй — «Фаустусу».

Такая цитата и комментарий к ней напомнили бы мне, если бы я это забыл, ка кие тревоги и сомнения пришлось мне преодолеть ради моего романа, как близок я был к мысли, что замысел пойдет прахом. Эти заботы мучительно усиливались по мере того как ухудшалось мое здоровье. Уже через два дня, в гостях (у Эдди Кнопфа, в обществе Эрнста Любича, графа Остгейма с супругой — американкой, и Салки Фиртель) у меня была жестокая головная боль, а назавтра я лежал с гриппом, кото Четвертый срок (англ.).

Собрание (англ.).

Они приятно проводили время (англ.).

Здесь — обогащение (англ.).

Смешно смешенье форм, смешить — его удел, в зародыше губя плоды великих дел (англ.). (Перевод А.

Сыркина.) рый распространился на желудок и кишечник и в течение одной недели сократил мой вес на четырнадцать фунтов. Эту потерю мне никак не удавалось восполнить несколько месяцев.

IX Точно в день выборов, 7 ноября, я встал с постели. Однако инфекция, как это обычно у меня бывает, оказалась очень живучей;

сохранив свои очаги в организме, она вызвала скверные осложнения: сначала пренеприятное воспаление в гортани, затем резкие, связанные с «тройничным нервом» боли в лице, похожие на зубную боль и уготовившие мне много тяжелых дней и еще более тяжелых ночей. Смесь эмпирина с кодеином оказывала весьма слабое действие;

перейдя на маленькие грелки из льняно го семени, которые надо держать во рту, я в своем гневе на невралгию злоупотреблял ими настолько, что нажил жестокие ожоги слизистой оболочки.

Вдобавок ко всем этим обстоятельствам мне казалось целесообразным и своевре менным изменить характер своей работы, заняться какой-нибудь выездной лекцией, и тут начались осторожные поиски темы, отвечающей требованиям времени и для меня подходящей. Я хотел, чтобы она была как можно ближе к насущным, злобод невным событиям, как можно больше опиралась на них и из них исходила. Стало быть, что-то о Германии, о характере и судьбах этого народа;

и, читая всевозможные труды по немецкой истории, о Реформации и Тридцатилетней войне, в том числе «Историю Европы» Кроче, я стал делать наброски и заметки на этот сюжет, впро чем без подлинного намеренья и желанья продолжить такую работу. Если подобная перемена направления мыслей, произвольное переключение их на какой-то новый курс всегда является тяжелой нагрузкой для моих нервов и делает меня полуболь ным, то при тогдашних обстоятельствах все это и подавно имело место;

однако на сей раз моя внутренняя неподатливость отнюдь не объяснялась потребностью вернуться к главной задаче. «По-прежнему подавленность, усиленная ужасным сознанием, что погубил роман, который вначале так волновал меня своей новизной. Тягостные, без деятельные дни». Ниже: «Ужинали у Верфелей с Франками, только что вернувшими ся из Нью-Йорка. Франк скорее ослабел, чем поправился. Читал XXIII (мюнхенскую) главу с большим напряжением. Реакция меня поразила. Умные, трогательные заме чания Верфеля о тематике и новаторской композиции книги, которая, по-моему, на ходится под угрозой...» Должно быть, это решило дело. Назавтра рабочие часы были еще отданы эскизам к лекции, но уже на второй день я решил отложить и поездку и лекцию на неопределенный срок и телеграфировать об этом агенту и Мак-Лишу, со славшись на плохое здоровье. «Важное решение. Хотя я давно уже о нем подумывал и оно принесло мне известное облегчение, я стыжусь его и чувствую себя, как школьник, сбежавший с уроков. Но если бы я бросил роман на произвол судьбы, разве это не походило бы на прогул еще больше? Беспокойство, внушаемое мне этим произведе нием, которое так или иначе нужно довести до конца, — это как раз лишнее основание не оставлять его ради работы над лекцией и поездки. Пока я пишу эти строки, К. от правляет телеграммы. Эмпирин, чтобы унять боль...» Так или иначе. В дневнике снова: «Занимался «Фаустусом». Языковые и сюжет ные заготовки для дальнейшей работы... Вечером опять долго читал письма Ницше.

Удивительно его отношение к Роде, неудержимо и все заметнее теряющее подобие какого-либо отношения. Односторонность и безнадежность его связи с Буркгардтом.

Проницательность Брандеса. Несколько мальчишеский восторг Ницше, узнавшего, что «Гете» значит «изливающий», «производитель», «жеребец», «самец»!.. За две не дели я написал проходную XXIV главу, действие которой протекает уже в Палестрине, и в один из вечеров этих двух недель прочитал супругам Адорно и приведенным ими с собой друзьям переписку между Адрианом и Кречмаром. Гегельянца Адорно эти письма заинтересовали «диалектикой». Но еще больше он похвалил вмонтированное мною описание музыки, хотя и не опознал — что весьма любопытно — мою модель (пролог к третьему акту «Мейстерзингеров»). Он ошибся в размерах и принял это за вымышленную, куда более длинную пьесу, чем меня, однако, отнюдь не огорчил. Для меня важнее всего было то, что я снова ввел его в музыкальную сферу книги и зару чился его участием. С Шенбергом, сколь высоко он его ни ценил, Адорно не состоял в личном контакте — потому, наверно, что учитель чувствовал какую-то долю крити цизма в почтительности ученика. Зато в доме Шенберга можно было встретить Ганса Эйслера, искрометные речи которого всегда меня веселили и забавляли — особенно когда дело касалось Вагнера и потешно-двойственного отношения Эйслера к этому великому демагогу. Когда Эйслер «выводил его на чистую воду», и, грозя пальцем, восклицал: «Ах ты старый мошенник!» — я прямо-таки умирал от смеха. Помню, как однажды вечером он и Шенберг, кстати сказать по моей просьбе, исследовали, сидя за фортепьяно, гармонию «Парсифаля» в поисках неразрешенных диссонансов. Строго говоря, обнаружен был только один: в партии Амфортаса, в последнем акте. Затем последовало объяснение архаических форм вариации, осведомиться о которых у меня были свои причины, и Шенберг подарил мне карандашный автограф, состоявший из нот и цифр и наглядно показывавший эти формы.

Тогда у меня под рукой оказалась книга Кьеркегора «Либо — либо», и я читал ее с великим вниманием. «Сумасшедшая любовь к Моцартову «Дон-Жуану». Чувс твенность, открытая христианством наряду с духом. Музыка как демоническая сфера, «чувственная гениальность»... Чрезвычайно примечательна родственность моего ро мана кьеркегоровскому миру идей, совершенно неведомому мне доселе. Например, разговор на «Сионской горе» о христианском браке — да и многое другое — создает впечатление знакомства с Кьеркегором...» В середине декабря я принялся, «не зная, что из этого выйдет», писать XXV главу, главу с чортом, в начале которой Леверкюн сидит в итальянском зале с книгой этого «христианина» в руках. «Писал разговор с чортом» — такими словами отчитывался я в дневнике более двух месяцев, захватив ших и рождество, и добрую часть нового года, отчитывался, несмотря на превратнос ти быта, войны, здоровья, а также на неизбежные отклонения в работе, из которых назову только ежемесячные радиопередачи для Германии (для записи их мне прихо дилось ездить в голливудский филиал «National Broadcasting Company» 1) и еще ста тью, в великом потрясении написанную мною для «Фри Уорлд», уже одним своим заголовком «The End» 2 тесно связанную с сокровеннейшей темой «Фаустуса» и бла годаря «Ридерз Дайджест», а также множеству мощных радиостанций получившую широкое распространение в Америке.

Диалог Адриана с давно ожидаемым, с давно уже украдкой введенным в роман посетителем находился еще в начальной стадии, когда телефонный звонок моего бра та Генриха известил нас о смерти многолетней спутницы его жизни. Повторная по пытка несчастной женщины покончить с собой, приняв повышенную дозу снотворно го, на этот раз удалась. Мы похоронили ее 20 декабря на кладбище в Санта-Моника, и большая толпа участников траурной церемонии выразила свое почтительное со болезнование моему овдовевшему брату. Остаток дня он провел у нас, и само собой разумеется, что после такой утраты мы сблизились с ним еще больше. Довольно ре гулярно привозя его к себе, мы часто проводили теперь вечера и в далеком Биверли Хиллз, в его квартире, ибо он оставался ей верен;

в таких случаях он читал нам отрыв ки из романа «Прием в свете», гениально-фантастического произведения, действие которого протекает везде и не протекает нигде. Она как раз выходила тогда из-под Национальной радиовещательной компании (англ.).

Конец (англ.).

пера неутомимого труженика, эта причудливая галерея масок, эта социальная драма поколений, отмеченная всеми чертами высокой оригинальности. Московская «Интер национальная литература» должна была вскоре опубликовать большие куски из его мемуаров, озаглавленных «Обзор века». Свое восхищение этой единственной в своем роде книгой, ее гордой скромностью, ее наивнейшим упрямством, ее новаторским стилем, сочетающим простоту с интеллектуальной гибкостью, я попытался выразить в «Рассказе о моем брате», написанном к семидесятипятилетию этого большого писа теля для одной немецкой газеты, издававшейся в Мехико...

Дела житейские... Через десять дней после похорон — крестины: Тонио, второй сынок нашего младшего сына, и Доминика, вторая дочурка Элизабет Боргезе, нашей младшей дочери, были окрещены в Unitarian Church 1 — без всякой религиозной пре тенциозности, очень просто и человечно. Это было самое приятное соприкосновение с церковью за всю мою жизнь. Разговоры в семейном кругу, с Боргезе, да и с такими друзьями, как Нейманы, то и дело возвращались к военному положению. Теперь, когда оглядываешься назад, нерешительность наших прогнозов, в то время еще достаточно оправданная, кажется весьма странной. Несмотря на отчаянное положение гитлеров ской Германии, тогда нельзя было не считаться с возможностью, что война затянется на неопределенный срок, что тем временем произойдут какие-то перемены в прави тельстве, сопутствуемые убийствами фюреров, и что, стало быть, мир воцарится толь ко после периода хаоса, ибо перемирие будет подписано уже другими людьми. Судя по настроению в Америке, с «моральным духом» американских войск дело обстояло далеко не благополучно. Здесь, внутри страны, налицо была ненависть к евреям, к русским, к англичанам — к кому угодно, только не к немцам, с которыми нужно было воевать. Единственным фактором, предотвращавшим распад коалиции, внутренне столь непрочной, являлась дипломатическая энергия Эйзенхауэра — этого верного исполнителя высшей и мудрой государственной воли;

его операция по высадке войск в Нормандии была беспримерным техническим шедевром. Что же касается самого государственного деятеля, в четвертый раз возглавившего Белый дом, аристократа и друга народа, опытного руководителя масс, способного тягаться с европейскими дик таторами как их прирожденный антагонист, великого политика добрых дел, в глазах которого популярная война с Японией была лишь средством для разгрома фашизма, спасенного «Мюнхеном» в 1938 году, — то этот человек был обречен на смерть.

Год закончился под знаком насущнейших политических забот. Наступление Рундштедта, эта последняя, отчаянно-смелая и хорошо подготовленная попытка на цистской власти изменить свою судьбу, было на полном ходу — его успехи внушали ужас. «Отступление на более удобные позиции» давно уже фигурировало только в сводках противника. Теперь оно стало нашим уделом в Восточной Франции. Потеря ны все предмостные укрепления на участке фронта шириною в пятьдесят миль, удер жаны только окрестности Аахена и небольшая часть Саарской области, под угрозой Страсбург, даже Париж, повсюду в Европе паника перед лицом нового немецкого натиска — вот какова была тогда картина, и люди с ужасом думали о несчастных бель гийцах, снова оказавшихся под владычеством немцев. Но этот эпизод давно забыт. Он продолжался всего несколько дней, и, по примеру газет, мои ежедневные записи мог ли о нем умолчать. В те тяжелые дни я продолжал работать над начатой главой и во второй половине января, дома, в один прием прочитал вслух почти все, что успел на писать из центрального диалога, около тридцати страниц. В числе моих слушателей была Эрика, тотчас же предложившая некоторые облегчающие сокращения. «Длин ноты, — записано у меня в тетради, — представляют собой эстетическую опасность для этой довольно живой поначалу главы — как, впрочем, и для всей книги. При та ких размерах сохраняется только очень добротная занимательность». Можно было Церкви унитариев (англ.).

рассчитывать, что в начале февраля удастся закончить чудовищный диалог. В ушах у меня звенели истерические причитания немецких дикторов о «священной освобо дительной войне против бездушной массы», когда я писал страницы о преисподней, самое, пожалуй, яркое место этой главы — кстати сказать, немыслимое, если не пере жить в душе все ужасы гестаповского застенка — место, которое я всегда читал вслух, демонстрируя ради утешительного самообмана наиболее надежные куски книги, ее изюминки, — иными словами, то, что никак не позволило бы слушателям догадаться о моей тревожной неуверенности в полной удаче.

20 февраля, как значится в дневнике, я, к несомненному своему облегчению, за кончил диалог с чортом. Он составил пятьдесят два листа рукописи. Только теперь, когда, судя по числу страниц, книга была действительно написана ровно наполовину, настала пора сделать перерыв, и на другой же день я стал разрабатывать вашингтонс кую лекцию «Germany and the Germans» 1, вчерне уже подготовленную и отнявшую у меня следующие четыре недели. Тем временем «Третья империя» быстро разлагалась и распадалась. Мемель был взят, Бреславль и Познань — окружены. Беженцы про бирались к Берлину, но их гнали все дальше и дальше. Газета «Кельнише цейтунг», явно уже не контролируемая никакой цензурой, откровенно писала, что вся импе рия, от края до края, охвачена паникой и что силы народа, армии и фюрера исто щены пятилетней войной. Сосредоточив пехоту и тяжелую артиллерию в тридцати милях от Берлина, русские снова обратились к немцам с призывом свергнуть и выдать фашистское правительство во избежание национальной катастрофы. Но кто мог его свергнуть, кто — выдать? Нацисты заранее позаботились о том, чтобы государствен ному организму нельзя было сохранить жизнь и чтобы от него постепенно отвали вался кусок за куском. В начале февраля сообщалось, что после падения Берлина они намерены занять оборонительную линию в Австрийско-Баварских Альпах с главным опорным пунктом в Берхтесгадене — словом, уйти в Богемские леса. Но вскоре слухи об этом заглохли.

Ялтинский манифест «Big Three» 2 не сулил никакого послабления Unconditional Surrender 3, но заверял, что никто не собирается истреблять немецкий народ. Гитле ровские войска отошли на восточный берег Рейна, взорвав все мосты, кроме одного, который загадочным образом уцелел. Считалось, что американцам трудно будет пе реправиться через реку, однако в начале марта они неожиданно переправились и, обеспечив себе подкрепление, взяли Бонн. В те дни я много читал Гейне, его фельето ны о немецкой философии и литературе, а также о фаустовской легенде. Работая над лекцией, я внутренне был близок к своей главной задаче и при случае читал вслух из недавно написанного. Светские мои встречи, например встреча со Шнабелем, Шен бергом, Клемперером в доме молодого Рейнгардта, где после ужина началась долгая дискуссия о музыке, также способствовали сохранению «контакта». Готовясь к лекции и работая над разделом о немецких романтиках, я читал дневники Геббеля и нашел там замечательную фразу (записанную в Париже): «До сих пор история только завое вывала идею вечного права как таковую, в будущем ей придется эту идею практически применять...» В те дни я получил одно необыкновенно приятное письмо;

его прислал мне некий американский солдат с Филиппин. «I envy you, your swi, sure maturity, your heritage of culture, your relentless self-discipline. Such things are hardwon in European civilization. Here in America they are almost nonexistent» 4. Я порадовался не столько за себя, сколько за несчастную и униженную Европу. По-видимому, этот молодой янки Германия и немцы (англ.).

Большой тройки (англ.).

Безоговорочной капитуляции (англ.).

Я завидую Вам, Вашей живой, уверенной в себе силе, Вашей потомственной культуре, Вашей безжалостной самодисциплине. Все это дорогой ценой добыто в странах европейской цивилизации. Здесь же, в Америке, этого почти нет (англ.).

отнюдь не был приверженцем «American Century» 1. Еще один американец тронул меня своими словами — наш старый друг и сосед, заслуженный профессор филосо фии, dean 2 Генри Райбер, который под свежим впечатлением моей грустной статьи «The End», 3 опубликованной в «Фри Уорлд», пожав мне руку, сказал: «Don’t take the world too hard! Each evening we pray for you» 4. Как это было непохоже на отношение патриотической эмиграции к моему восприятию и моему толкованию германской катастрофы! Не успел я закончить статью «Германия и немцы», эту интерпретацию немецкой трагедии, вернувшую мне, по выходе в свет, даже на моей старой родине многих, уже отдалившихся было от меня друзей, как статья профессора фон Гентига в нью-йоркской социал-демократической «Народной газете» начала серию тех грубых нападок на мои чувства, на мою позицию, которые, будучи позднее подхвачены еще более неумелыми перьями и, к сожалению, поощрительно поддержаны Альфредом Деблином, нет-нет да возобновлялись в печати, уязвляя и угнетая меня гораздо силь нее, чем это мне следовало допускать.

В двадцатых числах марта я снова готовился продолжать «Фаустуса», составляя хронологическую таблицу и перечень событий и явлений духовной жизни с 1913 года до конца книги, просматривая записи в дневнике, относящиеся к началу первой ми ровой войны. Я правил переписанное на машинке и «не был счастлив». После того как союзники переправились через Рейн и форсировали Одер, стремительный ход со бытий в Германии вызывал тягостную растерянность, но нисколько не окрылял. «По бедоносная безнадежность» — эту запись в дневнике я толкую как неверие в способ ность победителей выиграть после войны мир. Единственной темой беседы с двумя навестившими меня в эти дни швейцарцами, консулом и журналистом, были амери кано-русские противоречия и предстоящее восстановление Германии. «Победа будет загублена еще более жестоко, чем в прошлый раз». В кругу друзей уже поговаривали о «почти предрешенной истребительной войне будущего».

«Занят романом. Пытаюсь как-то включиться в него и подхлестнуть себя. Но меня сковывают недовольство и скука. В том, что это произведение не удалось, кажет ся, уже можно не сомневаться. И все-таки я доведу его до конца». Я уже начал писать XXVI главу и, стало быть, ту часть книги, что подводит к войне 1914 года, когда однаж ды во второй половине дня — это было 12 апреля — поднял с земли, у ворот нашего дома, вечернюю газету, которую там обычно оставлял почтальон. Я взглянул на огром ный headline 5, помедлил и молча протянул газету жене. Умер Рузвельт. Мы стояли в полной растерянности, с таким чувством, как будто все вокруг нас притаило дыхание.

Зазвонил телефон. Я отказался от предложенного мне импровизированного выступ ления по радио. Мы составили телеграмму вдове усопшего и весь вечер не отходили от репродуктора, с волнением слушая соболезнования и траурные сообщения из всех стран мира. В последующие дни мы способны были читать и слушать только о нем, о подробностях его кончины, о церемонии похорон в Гайд-Парке. Вся земля была тог да потрясена сознанием роковой утраты. У всех нас звучали в ушах слова уважаемой Элеоноры Рузвельт: «Я больше скорблю о нашем народе и о человечестве, чем о нас самих». И все-таки было очевидно, что внутри страны к скорби порой примешивалось чувство удовлетворения, проскальзывавшее даже в официальных траурных деклара циях. Вздох облегчения, который всегда доводится слышать после смерти великого человека, поднявшего нацию выше ее прежнего уровня, что для нации довольно обре менительно, — этот вздох более чем внятно раздавался и теперь. Известно, что кое-кто Американского века (англ.).

Декан (англ.).

«Конец» (англ.).

Не принимайте всего слишком близко к сердцу! Каждый вечер мы молимся за Вас (англ.).

Заголовок (англ.).

в честь такого известия пускал в потолок пробки от шампанского... В уверениях, что все останется по-старому, не было недостатка. Дата открытия конференции союзни ков в Сан-Франциско, куда собирался поехать покойный, осталась та же. Война про должалась. Выступая перед конгрессом, преемник Рузвельта говорил о своей вернос ти принципу «Unconditional Surrender» и курсу на установление прочного мира. Не предполагалось никаких изменений в военной сфере. Тем больше, наверно, должно было произойти изменений в сфере гражданской. «Кончается целая эпоха. Той Аме рики, в которую мы приехали, больше не будет».

Я был на траурном собрании в санта-моникском Municipal Building 1. Руководи ли собранием духовные лица — епископ и раввин, и раввину выпала даже главная роль. Его речь походила на какой-то первобытный плач, на какую-то древнюю песнь пустыни, и при каждом упоминании имени усопшего еврейская часть аудитории вто рила оратору ритуальными стонами. Затем говорил я. Мы не имели возможности выслушать речь епископа, так как нужно было немедленно доставить на телеграф анг лийский и немецкий текст моего прощального слова. Его опубликовали «Фри Уорлд» и «Ауфбау», и оно вышло также на испанском языке. Я положил его в основу одной из своих последних радиопередач для Германии, пресса которой обливала грязью ве ликого противника фашистских правителей. Одновременно надлежало приготовить застольную речь для банкета в ознаменование начала движения «Interdependence» 2, организованного философом Виллем Дюраном. Эта церемония состоялась 22 апреля в помещении голливудской гостиницы «Рузвельт». В числе присутствующих был Тео дор Драйзер. Как раз в те же дни, после взятия Веймара, один американский генерал приказал немецкому гражданскому населению продефилировать перед крематори ем тамошнего концентрационного лагеря, возложив, следовательно, на этих граждан, не желавших ни во что вмешиваться, определенную долю ответственности за все тво рившиеся там и ныне раскрытые ужасные преступления. То, что обнаружилось здесь и в других местах, по своей отвратительности превосходило любые догадки и ожида ния. В Германию отправились парламентские комиссии, чтобы довести до сведения делегатов Сан-францисской конференции самые невероятные факты. Для нас, давно уже уразумевших, что представляло собой германское «Национальное государство», тут не было ничего неожиданного и ничего невероятного. Но все-таки мы тоже были потрясены, а одна наша знакомая немка, вышедшая замуж за американского ученого, несколько дней стыдилась показаться в обществе и даже просто на улице. Office of War Information потребовал, чтобы я как-то откликнулся на эти новости, и я повиновался, написав статью «Лагеря», получившую, как мне позднее сообщили, широкое распро странение.

Несмотря на все это, под лавиной диких событий, под ежедневным градом сног сшибательных новостей — захвачен и унизительно казнен Муссолини;

Берлин цели ком в руках русских;

на куполе рейхстага — советское знамя;

повальное самоубийство нацистских заправил, вскрывавших зубами предусмотрительно припасенные ампулы с синильной кислотой;

Гитлер и Геббельс — обуглившиеся трупы, и английская прес са цитирует: «The day is ours, the bloody dog is dead» 3, — несмотря на все это я, пользу ясь выражением из моего дневника, «снова взял на плечо» ношу романа и «довольно бегло» писал XXVI главу, переселение Адриана в Пфейферинг. Этим же я был занят и в тот седьмой день мая, когда сделал следующую заметку: «Объявлено, что Германия сдалась. Подписана безоговорочная капитуляция в уповании на великодушие побе дителей... Неужели это и есть день, соотносящийся с тем двенадцатилетней давнос ти днем, когда я начал эту серию ежедневных записей, — день исполнения желаний Муниципальном совете (англ.).

Взаимозависимости (англ.).

Наш день настал, кровавый пес издох (англ.).

и торжества? Не скажу, чтобы я был в приподнятом настроении. С Германией чего только не произойдет, — но ничего не произойдет внутри Германии. Именно потому, что в этом я убежден, все гадкие стороны моей натурализации в Америке всячески отравляют мне радость. Удовлетворение только в том, что физически дожил до этого дня. Пять лет назад, после падения Франции, Геббельс объявил о моей смерти. Ниче го другого он и представить себе не мог. И если бы я отнесся к мнимой победе Гитлера с полной серьезностью и по-настоящему в нее поверил, то мне и в самом деле ничего другого не осталось бы, кроме как умереть. Пережить значило победить. Я боролся и клеймил растлителей человечества презрением и проклятием уже потому, что я жил:

значит, это и моя личная победа. Совершенно ясно, кого нужно благодарить за нее.

Рузвельта».

Без прочно укоренившейся, стойко сохраняемой даже и в тот период привычки целиком отрешаться в утренние часы от 9 до 12 или до половины первого от любых внешних впечатлений, отдавая эту часть дня уединению и работе, едва ли я ухитрился бы при таком натиске извне заниматься гимнами Адриана на слова Китса и Клопшто ка (в XXVII главе) — кстати сказать, при содействии Адорно, чей интерес к моей книге все больше возрастал по мере того, как он с нею знакомился и который теперь ради нее пустил в ход свое музыкальное воображение.

Но вот поступили первые сообщения непосредственно из оккупированной Герма нии. Выяснилось, что множество людей, несмотря ни на какие опасности, жадно слуша ло английские передачи, в том числе и мои выступления. Клаус находился в Мюнхене в качестве специального корреспондента «Старз энд страйпс». Наш дом, в который не однократно попадали бомбы, сохранил только внешние контуры, а внутри, где его уже и раньше не раз перестраивали, был разрушен до основания. Мы знали, что при нацис тах он временно служил приютом для одиноких матерей;

приют именовался «Акцио нерное общество «Кладезь жизни». Теперь в опустелых развалинах поселились всякие беженцы и жильцы разрушенных бомбардировкой домов. Знаменательно, что никому из тех, кто в начале Тысячелетней империи покупал на аукционе нашу мебель, наши книги и произведения изобразительного искусства, до сих пор так и не пришло в голову вернуть нам хоть что-нибудь из разграбленных вещей.

В эти майские дни, в эту обычно столь приятную и благотворную для меня пору, в дневнике появляются записи о посещениях рентгеновских лабораторий, о врачеб ных check-ups 1, об анализах крови, об исследованиях отдельных органов моего тела — впрочем, с успокаивающе отрицательным результатом. И все-таки я чувствовал себя прескверно. Потрясающее, фантастическое неистовство злободневных событий, сумя тица в работе, борьба с книгой, задевшей меня за живое, которую я упорно стремился завершить, — все это было, пожалуй, слишком большой нагрузкой даже для моего вообще-то выносливого организма. «Все в один голос говорят мне, что я похудел. Ни мышьячные, ни витаминные инъекции не в силах воспрепятствовать дальнейшей по тере веса. Если бы я хоть немного крепче держался на ногах! Правда, у меня и в самое последнее время бывали еще кое-какие отдельные удачи, но все-таки чувствую, что «ущербляюсь». Я употребил это слово в том лунно-мифологическом смысле, какой оно часто принимает в историях об Иосифе. Действительно, нервное переутомление доходило порой до полного истощения сил. Случалось, что во время прогулки к оке ану я садился у обочины дороги и бывал рад, если за мной посылали машину, чтобы привезти меня домой. Между тем приближался срок поездки в Восточные Штаты, поездки, в которой мне предстояло отпраздновать свое семидесятилетие и которая явно сулила множество впечатлений и обязанностей.

Я выехал 24-го числа с моей верной спутницей, чьей любви и безотказной под держке буду несказанно благодарен всю свою жизнь — отбыл, полагаясь на запасы Осмотрах (англ.).

сил, как-никак высвобождающиеся при таких обстоятельствах, на перемену клима та и преимущества устремленного только вовне бытия, на облегчающую разрядку в беззаботном и, однако же, проходящем под знаком великих моральных свершений юбилейном празднестве.

X Это путешествие было еще сопряжено со всеми неудобствами военного времени:

сверхдлинный поезд, дорога от compartment’a к dinner’y 1 — настоящий поход, оче редь за едой — подлинное испытание терпения, продолжавшееся иногда целыми ча сами и усугубляемое уже у самой цели несносным кухонным чадом. Один пожилой джентльмен, стоявший передо мной, упал в обморок, ухватившись руками за медную оконную жердь. Солдаты military police 2, охранявшие наш поезд, подняли его и не замедлительно отвели туда, куда мы все мысленно устремлялись: за столик в вагоне ресторане. Очень силен был соблазн последовать его примеру. Ах, если бы можно было упасть в обморок по желанию! В отрочестве мои сестры проделывали это без малейшего притворства, когда им не хотелось идти в церковь.

В пути я читал «Histoire des Treize» 3, испытывая, как всегда при соприкосновении с Бальзаком, самые противоречивые чувства: то покоряясь его величию, то досадуя на него за реакционность социальной критики, за католические выверты, романтическую сентиментальность и сгущенность красок. Мы остановились на один день в Чикаго, что бы повидаться там с нашими близкими, и я прорепетировал у них «Лекцию о Герма нии», как оказалось, все еще слишком длинную. Я переделал ее в вашингтонском поез де с помощью Эрики, которая опять показала себя великой мастерицей сокращать и сжимать, искуснейше устраняя всякие педантические излишества.

В столице, снова будучи гостями дома на Крезнт-Плейс, мы наслаждались чудес ными каникулами. Лекция в Library, как обычно, перед двойной аудиторией (одни слу шали меня непосредственно, другие — через репродуктор в соседнем зале), прошла благополучно. Представил меня Мак-Лиш, только что вернувшийся из Сан-Франциско.

Его преемник на посту государственного библиотекаря, Лютер Эванс, ходатайствовал о распространении через Office of War Information моего доклада в Европе. На одном из приемов в доме Мейеров мы снова встретились с Фрэнсисом Биддлом, в то время, если не ошибаюсь, уже не занимавшим должности Aorney General, и с его супругой;

затем — с умным Уолтером Липпманом, которому очень понравилось мое несогласие с легендой о «доброй» и «злой» Германии, мое утверждение, что злая Германия одно временно является и доброй, доброй в своих заблуждениях и в своей гибели. Из Чикаго приехал Боргезе, из Нью-Йорка — Готфрид-Берман Фишер;

с последним надо было обсудить отдельные детали стокгольмского издания моих сочинений. На следующий день я отправился с визитом в Library и, побывав в обоих ее зданиях, впервые полу чил представление о несметных сокровищах этого всеобъемлющего и непрестанно по полняемого собрания книг. На одном из столов доктор Эванс разложил передо мной рукописи Иоганна-Конрада Бейселя, учителя пения из Ефраты, ибо и они тщательно сохранялись здесь как курьез, и, таким образом, я увидел воочию, почти не веря своим глазам, продукцию этого наивно-деспотического музыкального новатора, чей образ иг рал в моем романе такую подспудно-многозначительную роль.

Вместе с Мейерами, у которых мы гостили, нас пригласили на обед к журналисту Пирсону, где был и Сэмнер Уэллес. Он очень разумно говорил о будущем Германии, высказавшись в пользу раздела Пруссии и федералистского решения вопроса в целом От купе к вагону-ресторану (англ.).

Военной полиции (англ.).

Историю тринадцати (франц.).

при весьма умеренных изменениях восточной границы. Его планы показались мне ясными, гуманными и достойными одобрения. События, однако, как обычно, пошли неразумным путем... Достопамятное утро провели мы в National Gallery 1 у картин Рембрандта и итальянцев;

нас сопровождал мистер Финдли, подаривший нам в своем офисе прекрасно иллюстрированный каталог этого собрания, а затем, поблизости, в Social Security Building 2 я позавтракал с Элмером Дэвисом и его ассистентом. Конеч но, и здесь, в связи с моей лекцией, разговор коснулся германского вопроса, и я вспо минаю, какой скептической усмешкой ответили мне мои собеседники, когда я попы тался им объяснить, что пресловутое «Deutschland, Deutschland ber alles» 3 было по сути весьма благонамеренным лозунгом, выражением надежды на великогерманскую демократию и отнюдь не предполагало, что Германия должна господствовать «ber alles», надо всем миром, а означало лишь, что ее нужно ценить «превыше всего», если она действительно будет едина и свободна. Дэвис счел это, по-видимому, патриоти ческой прикрасой, и у нас завязался весьма интересный разговор о первоначально революционной связи национального движения с движением освободительно-демок ратическим и о той, хотя и реакционной, однако в духовном плане не столь уж недо стойной борьбе, что вели Меттерних и Гентц против этого благородного, направлен ного к объединению немецких земель, но все же чреватого взрывом слияния...

Затем, в начале июня, мы отправились в Нью-Йорк, и наступили дни приятной праздничной суматохи, подробности которой я не стал описывать в дневнике, да и сейчас, пожалуй, почти целиком обойду молчанием. Хочу только сказать о своем со жалении по поводу того, что музыкантов очень обидела роль, отведенная музыке в моем докладе о Германии (я повторил его в Хантер-колледже). До сих пор помню, как поздно ночью я позвонил из гостиницы огорченному Адольфу Бушу, чтобы за верить его, что мои нападки на это искусство, самое немецкое из искусств, суть лишь форма почтительного признания... После устроенных «Трибуной» торжеств, на ко торые приехал из Принстона наш ученый друг, Христиан Гаусс, я сидел за стаканом вина с Паулем Тиллихом и писателем Генрихом-Эдуардом Якобом, и, делясь с нами своими воспоминаниями о концентрационном лагере, который оставил в его душе неизгладимый след, Якоб сделал при этом несколько замечаний об архаической осно ве народной психологии, поразительно совпадавших с некоторыми высказываниями на этот счет в начале «Фаустуса»... С Эком Боньером и его женой-американкой мы ездили в Олд Гринвич к Берманам, где собралось много гостей и отличные музыканты чудесно исполнили си-мажорное трио Шуберта. Много дружеских бесед было у меня в эти дни с Эрихом Калером. Даже вечер 6 июня мы провели у Бруно Вальтера, в уз ком кругу близких людей. В числе присутствовавших был Губерман, а после ужина явилось еще несколько друзей, и оба маэстро играли вдвоем Моцарта;

не каждому вы падает на долю такой подарок на день рождения. Я взвесил в руке смычок Губермана, показавшийся мне поразительно тяжелым. Вальтер усмехнулся. «Да, легкость, — ска зал он. — Дело тут не в смычке, а в нем».

На 25-е был назначен политический банкет «Нейшен ассошиэйтс». Десять дней мы провели с нашей дочерью Моникой в деревне, у озера Могонк, в округе Алстер, у подножья Скалистых гор. Мы жили в красивой, швейцарского стиля гостинице, об служиваемой квакерами и расположенной на берегу озера, среди скалистых холмов парка, этакого благоухоженного заповедника в викторианском вкусе, закрытого для чужих автомобилей, со всякими затейливыми outlooks 4, башенками и мостиками.

Этот, можно сказать, старомодный курорт без лечения, — если, конечно, не считать Национальной галерее (англ.).

Дом общественной безопасности (англ.).

«Германия, Германия превыше всего» (нем.).

Видами (англ.).

лечением воздержание от алкогольных напитков, — хорошее место для отдыха, тем более что в это время года здесь дышится куда легче, чем в душном Нью-Йорке. Впро чем, и здесь достаточно прило, и обычно с утра до вечера грохотал гром. Я с великим трудом готовил речь для предстоявшего торжественного обеда, читал письма, читал «Моцарта» Альфреда Эйнштейна в английском переводе и перечитывал «Дядюшкин сон», восхищаясь прелестным образом Зинаиды, который получился таким ярким от того, что автор к нему явно неравнодушен. Толчком к подобного рода чтению послу жило обещание, данное мною в Нью-Йорке «Дайэл Пресс», написать предисловие к изданию повестей Достоевского. Я не случайно согласился это сделать. В эпоху моей жизни, прошедшую под знаком «Фаустуса», интерес к больному, апокалиптически гротесковому миру Достоевского решительно возобладал у меня над обычно более сильной приязнью к гомеровской мощи Толстого.

Газеты пестрели сообщениями о триумфальной поездке Эйзенхауэра, этого по бедителя в европейской войне, по главным городам страны, причем не умалчивалось и о его неоднократных призывах к дальнейшему сотрудничеству с Россией. Я почти не сомневаюсь, что некоторые более поздние повороты на жизненном пути генерала были тесно связаны с этими нонконформистскими убеждениями и что, если бы не они, он не был бы ныне ректором Колумбийского университета. Разве разгром Герма нии в союзе с Россией не был по сути Un-American activity? 1 Вполне можно было бы назначить Congressional hearing 2 по этому поводу...

Прогулки вокруг озера будили воспоминания о Шасте, и таким образом возни кали ассоциации с Ницше — отшельником Сильс-Марии и с моей книгой. По вече рам отдыхающих развлекали киносеансами на террасе и камерной музыкой в зале.

Не прошло и недели с нашего приезда в Могонк, как мы получили скорбную весть.

Умер Бруно Франк. При очень больном сердце он перенес в госпитале еще и воспа ление легких. Затем, по возвращении домой, однажды утром, лежа в постели, где на стеганом одеяле были разбросаны журналы, и закинув одну руку под голову, он во сне незаметно почил навеки с умиротворенным лицом, такой же счастливец в свой смерт ный час, каким, при всех неистовствах нашего времени, был в жизни. С болью узнав об этом, я предпочел бы предаться тихим воспоминаниям о тридцати пяти годах почти непрерывного соседства и постоянного общения с этим хорошим товарищем и про клинал должность писателя, обязывающую тебя и при таких обстоятельствах немед ленно оформлять свои мысли, придумывать слова и городить фразы. Нью-йоркский «Ауфбау» настоятельно требовал некролога. В удушливо-знойное утро я справился со своей задачей, и мне все-таки была отрадна возможность отдать долг благодарности этому доброму человеку, этому счастливому поэту, этому преданному другу.

Последнее, что ему довелось написать, вводную главу к роману о Шамфоре, обе щавшему, судя по такому началу, стать самым лучшим и зрелым его произведением, он отдал в тот номер «Нейе рундшау», что вышел ко дню моего рождения со множес твом теплых и лестных приветствий в мой адрес и с которого этот, теперь уже исто рический, журнал старого издательства С. Фишера снова начал регулярно печататься.

Упомянутый номер был со мною в Могонке, и время от времени я робко заглядывал в пышные чащи его славословий. Мой зять Боргезе любит говорить о «витамине Р», то есть «praise», похвала, и поистине сие снадобье действует очень тонизирующе, очень живительно и способно хоть как-то потешить человека даже скептического склада ума.

У всех у нас есть раны, и похвала — это бальзам для них, бальзам если не целебный, то во всяком случае болеутоляющий. Однако, судя по моему опыту, наша восприим чивость к похвалам не идет ни в какое сравнение с нашей уязвимостью, когда нам в удел выпадают оскорбительные поношения, злобная хула. Даже если они совершен Антиамериканской деятельностью (англ.).

Расследование дела в конгрессе (англ.).

но нелепы и явно вызваны какими-то личными счетами, они, как выражение вражды, занимают нас гораздо глубже и дольше, чем их противоположность, что конечно же глупо, ибо враги — это необходимая и даже определяющая принадлежность всякой более или менее сильной индивидуальности. С другой стороны, хвала — это быстро насыщающая и быстро приедающаяся пища, она скоро вырабатывает в тебе сопро тивляемость, и, стало быть, в нашем деле лучше всего вообще не слышать никаких суждений, ни добрых, ни злых, что опять-таки невозможно в условиях действенного и разнообразно волнующего умы бытия... Благо еще, если твоя персона и твое твор чество оказываются лишь случайным поводом для каких-то более высоких и общих размышлений, как это имело здесь место в лучших статьях. Служить средством разви тия культурно-критической или художественно-философской мысли — это не просто лестно, а — что еще важнее и лучше — почетно и объективно полезно...

Я до сих пор слышу смущенно-прелестное «Oh, really?» 1 — ответ на некие про щальные слова, сказанные перед нашим отъездом из Могонка. Синтия, девушка шес тнадцати лет, проводила с родителями каникулы или часть каникул в этих мирных местах — college girl 2, державшаяся явно невысокого мнения о таком, хотя бы и вре менном, укладе жизни. Все, что он ей предоставлял, она, пожимая плечами, назы вала «very insignificant» 3. Здесь она читала один американской «classic» 4 под назва нием «The Magic Mountain» 5, и было очень приятно смотреть, как она бродит с этой книжкой в руках, особенно когда Синтия надевала светло-красную кофточку, наряд, которому она по праву и, пожалуй, даже умышленно, оказывала предпочтение перед всеми другими, ибо он особенно шел к ее легкой фигурке. Встретить здесь виновника ее нелегкого, но зато как раз потому и возвышенного развлечения — это, конечно, сюрприз, можно даже сказать, целое приключение для юного существа, и, положив начало нашему знакомству на одном из вечерних концертов, ее добрая матушка пре дупредительно дала понять, что Синтия очень взволнованна. Действительно, в тот раз у девушки были довольно холодные руки, но потом, во время дружеских бесед в гостиной или на террасе, окружавшей дом наподобие палубы, они уже не были так холодны. Неужели она догадалась, что нежный восторг перед возвышенно-нелегким может найти успокоение в ответном восторге, который является данью вечно прекрас ной юности и при последнем взгляде в эти карие глаза не в силах уже целиком утаить свою нежность? «Oh, really?!» Но вот прошел и Nation-dinner 6 в нью-йоркской гостинице Уолдорф Астория.

Это была сложная церемония. Хотя место за столиком стоило двадцать пять долла ров, зал оказался набит до отказа, — и не удивительно, ибо список ораторов был прос то сенсационным. Выступали Фреда Кирчви, Феликс Франкфуртер из Supreme Court 7, Негрин, Шайрер и Secretary of the Interior 8 Айкс. Едва успев произнести свою малень кую речь, я поспешил в «Коламбия Бродкаст», чтобы там, по возможности сократив текст, прочитать ее в микрофон. Газеты поместили «editorials» 9 об этом важном по литическом торжестве. Однако для меня вдвое важнее было другое торжество, состо явшееся на следующий день в немецком кругу. Мы с Берманами, госпожой Гедвиг Фишер, Фрицем Ландсгофом, Гумпертом, Калером, Кадидией Ведекинд и Моникой поужинали в каком-то ресторане, где к нам присоединился Иоахим Маасс, а затем в Неужели? (англ.).

Ученица колледжа (англ.).

Весьма незначительным (англ.).

Томик издания классиков (англ.).

Волшебная гора (англ.).

Обед Наций (англ.).

Верховного суда (англ.).

Государственный секретарь по внутренним делам (англ.).

Редакционные статьи (англ.).

нашем номере, в гостинице «Сент-Реджис», я читал этим дамам, издателям, писате лям и девушкам куски из «Фаустуса»: главу с Эсмеральдой, врачей, начало разгово ра с чортом, то место, где «геенна огненная». Никогда подобные чтения меня так не ободряли, как в тот раз, и отчет в дневнике за следующее число полон отзвуков этого счастливого вечера.

Мы отправились в обратный путь. В Чикаго состоялось еще одно хорошо подго товленное чествование, которым я обязан тамошнему университету и лично своему доброму другу, выдающемуся физику Джеймсу Франку, и 4 июля мы возвратились домой. Нужно было сразу приняться за статью о Достоевском. Простуженный и ус талый, я написал двадцать четыре страницы этой статьи за двенадцать дней и смог в последнюю треть месяца вернуться к «Фаустусу», чтобы исправить сделанное и дви нуться дальше.

XI Тогда создавались те разделы романа, которые, меняя временные ракурсы, соеди няя по принципу контрапункта прежнее крушение Германии со вновь надвигающей ся страшной катастрофой, развертывают дальнейшие судьбы героев и других обита телей книги, девушек Родде, скрипача Швердтфегера;

разделы, где все — и сочетание трагизма с гротеском, и показ конечной стадии определенного общественного укла да, давшей столь обильную пищу глумливому умствованию, — призвано accelerando нагнетать ощущение полного конца, разделы, где по сути каждое слово подводит к ре шающему и значительному произведению Леверкюна, к его апокалипсической ора тории. Я как раз закончил XXVII главу, где Адриан отправляется в морскую пучину и в «мир светил небесных» (вольное переложение народной легенды), когда «на Японию впервые были сброшены бомбы, приводимые в действие энергией расщепленных атомов урана», а через несколько дней после того, как космические силы, применение которых для неслыханных взрывов было подготовлено тайно разделенным трудом тысяч людей и обошлось в два миллиарда долларов, — через несколько дней после того, как эти силы обрушились на Хиросиму, такая же участь постигла и Нагасаки.

Это была политическая эксплуатация «сокровенных тайн природы», сфер, куда, по словам поэта, не подобало проникать «сотворенному духу» — политическая потому, что применять это страшное «оружие» для победы над Японией вовсе не требовалось.

Оно потребовалось только затем, чтобы предотвратить участие России в победе, и, кажется, даже Ватикан не мог согласиться с таким мотивом, ибо выразил свое бес покойство и осудил этот акт с религиозной точки зрения. Тревогу его святейшества разделяли многие, в том числе и я. И все-таки это было счастье, что Америка выиграла соревнование с нацистско-немецкой физикой.

Во всяком случае, уже в первой половине августа наметилась безоговорочная ка питуляция Японии и, следовательно, конец второй мировой войны, последовавший всего лишь через шесть дней после того, как Россия объявила войну этой островной империи. В действительности, однако, ничего не кончилось, и неудержимый процесс социально-экономического и культурного изменения мира, начавшийся один челове ческий век тому назад, продолжал идти по сути без всякого перерыва, суля самые неве роятные повороты. В то время как мировая история, под ликованье народа, с помпой справляла один из своих мнимых праздников, меня одолевали мелкие личные дела и заботы, отвлекающе вторгавшиеся в дела и заботы, связанные с романом. Office of War Information опубликовал открытое письмо, адресованное мне немецким писателем В. фон Моло;

этот документ появился в начале месяца в газете «Гессише пост» и по своему содержанию представлял собой горячий призыв возвратиться в Германию и В возрастающем темпе (итал.).

вновь поселиться среди народа, который давно уже находил оскорбительным для себя тот факт, что я существую на свете, и не выказал ни малейшего недовольства тем, как обошлись со мною его правители. «Придите добрым исцелителем...» На мой слух, это звучало довольно фальшиво, и дневник пытается отделаться от такой нелепой помехи уклончиво-упорным: «Работал над главой». Отвлекали и другие дела. Желая в своей трогательно-неуемной скорби об умершем супруге почтить его память торжествен ными церемониями, Лизель Франк решила, помимо большого, открытого траурного собрания, предварительно устроить более интимную процедуру такого же рода у нас в доме. И вот мы пригласили около двадцати человек, в том числе Фейхтвангеров и Бруно Вальтера, в нашу living-room 1, и я, сидя за своим столиком для чтения, ска зал им, что сейчас, вместо того чтобы вешать головы, нужно радоваться прекрасному наследию умершего друга. Передо мною, бок о бок с моей женой, в черном платье, сидела упоенно скорбящая вдова и со слезами внимала мне, когда я читал гостям пре лестный рассказ Франка «Лунные часы», а затем избранные его стихи, а затем поздние стихи Фонтане, которые мы оба любили за их искусную небрежность и часто читали друг другу наизусть. Собственно говоря, такое напряжение отнюдь не было показано моему организму. Но кто же станет беречь свои физические силы, когда дело касается покойного друга!

Лето стояло дивное, ослепительно ясное и не знойное, какое бывает только здесь, где изо дня в день дует свежий океанский бриз. Я написал XXVIII главу (конфузы баро на Ридэзеля) за десять дней и приступил к следующей — о браке Инесы с Гельмутом Инститорисом, слегка озабоченный сознанием, что мне все равно придется ответить, и притом весьма обстоятельно, этому фон Моло, то есть по сути — Германии. Один из вечеров у Адорно снова свел меня с Гансом Эйслером, и наша беседа все время враща лась вокруг волнующе «подходящих» тем: говорили о том, что у гомофонной музыки нечиста совесть перед контрапунктом, о Бахе-«гармонизаторе» (как назвал его Гете), о полифонии Бетховена, лишенной естественности и «худшей», чем моцартовская...

Музыка царила также в хлебосольном доме миссис Уэллс в Биверли Хиллз, где блес тяще одаренный пианист Якоб Гимбель (из непревзойденной и неиссякаемой восточ ноеврейской плеяды виртуозов) играл Бетховена и Шопена... И снова у нас гостили дети и внуки из Сан-Франциско: «Встреча с Фридо, я в восхищении... Утром с Фридо.

До слез смеялся над его речами и рассеялся. Но потом писал свою главу и все-таки увлекся...» Вечером, 26 августа, в воскресенье, у нас были гости и камерная музыка:

Ванденбург со своими друзьями-американцами играл трио Шуберта, Моцарта и Бет ховена. Жена отвела меня в сторону и сказала, что умер Верфель. Это сообщила по телефону Лотта Вальтер. Под вечер, у себя в кабинете, просмотрев корректуру пос леднего издания своих стихов, он упал мертвым на пути от письменного стола к две ри, и только несколько капель крови выступило в уголке его рта. Мы закончили наш маленький праздник, так и не огласив этого известия, и после ухода гостей долго еще сидели и говорили. На следующее утро мы были у Альмы. Там мы застали Арльтов, Нейманов, мадам Массари, Вальтеров и других. Лизель Франк как раз уезжала, когда мы подъехали. «Хороший год, не правда ли?» — сказала она горько... Видно было, что она слегка уязвлена уроном, который нанесла эта смерть ее собственному горю. И действительно, разве в смерти художника, в его увековечении, в его уходе в бессмер тие нет какого-то элемента апофеоза, элемента, который близким покойного хочется оградить от какой бы то ни было конкуренции?

В панихиде по Франке я не смог участвовать;

на панихиде по Верфеле, 29-го, мы присутствовали. Она состоялась в часовне похоронного бюро, в Биверли-Хиллз. Было огромное количество цветов, и на многолюдное траурное собрание пришло немало музыкантов и писателей. Отсутствовала только вдова, вдова Малера, а теперь — Вер Гостиную (англ.).

феля. «Я никогда не хожу на похороны», — сказала эта великолепная дама;

такая не посредственность показалась мне настолько забавной, что я даже не знал, от чего — от смеха или от рыданий — у меня разрывалась грудь, когда я стоял у гроба. В соседнем маленьком зале, под аккомпанемент Вальтера, пела Лотта Леман. Надгробная речь аббата Мениуса, ко все большему замешательству органиста, сыгравшего к ней пре людию, долго не начиналась, потому что в последний момент Альма пожелала тща тельно проверить текст. Мениус выступал не как представитель церкви, а как друг верфелевского дома, но в его речи, цитировавшей вместо библии Данте, были все приметы католической культуры. Картина этого обряда, самая идея его крайне меня потрясли, и затем, уже на улице, здороваясь с друзьями и знакомыми, я замечал по их лицам, что они испуганы моим видом.

«Долго работал» — гласит запись следующего дня. Здесь подразумевался роман, но уже нельзя было больше откладывать письмо в Германию, ответ на запрос писате ля фон Моло, и хотя я взялся за это дело с неохотой, у меня и теперь, как тогда, когда я писал из Цюриха письмо Боннскому факультету, просилось на бумагу множество мыслей, каковым, однако, на сей раз мне удалось придать прочно документальную форму. К стыду моему, на сочинение этой реплики мне потребовалось как-никак во семь дней: ибо, хотя я закончил ее уже на пятый день, при проверочном чтении вы яснилось, что необходимо заново написать конец, собственно говоря — всю вторую половину;

еще день ушел на «вялые наброски», еще один — на новое окончание, а на третий день (после пятого) в дневнике записано: «Право же, еще раз». Но, так или иначе, ответ был написан — в гуманном тоне, как мне казалось, в тоне мирном и уте шительно ободряющем под конец, как я пытался себя убедить, хотя мог быть уверен заранее, что на родине услышат прежде всего только мое «нет» — и письмо ушло в Германию, в нью-йоркский «Ауфбау» и в Office of War Information.

«Перечитывал текущую главу. Наконец-то продолжил ее». Тогда мне попалась одна старая книжка: «Сказание о Фаусте. Народные книги, народный театр, куколь ные действа, власть ада и волшебные книги» И. Шейбле, Штуттгарт, 1847, издано на средства составителя. Это — пухлая антология всех существующих версий популяр ного фаустовского сюжета и самых разнообразных ученых рассуждений о нем, со держащая, к примеру, статью Герреса о волшебном сказании, о заклинании духов, о сделке с нечистым из его «Христианской мистики» и весьма любопытный раздел из вышедшего в 1836 году труда доктора Карла Розенкранца «Кальдеронова траге дия о маге-чудодее. К изучению легенды о Фаусте», где приводится следующая вы держка из лекций Франца Баадера по религиозной философии: «Истинный диавол должен нести в себе предельную охлажденность. Он должен... нести в себе высшую удовлетворенность самим собой, крайнее безразличие, самоупоенное отрицание. Не льзя не согласиться, что подобное оцепенение в пустой самоуверенности, исключа ющей какое бы то ни было содержание вне этого самодовольства, есть совершенный нигилизм, лишенный всяких живых черт, если не считать обостреннейшего эгоизма...

Но именно в силу этой ледяной холодности невозможно было бы дать поэтическое изображение диавольского начала. Здесь нельзя целиком освободиться от пафоса, да и для действия надобно какое-то участие в нем сатаны, отчего последний и предстает в глумлении над действительностию...» Все это в немалой степени меня касалось, и вообще я усиленно читал эту старую книжицу в картонном переплете. Кроме того, я снова, и очень сосредоточенно, занялся Адальбертом Штифтером. Я перечитал его «Старого холостяка», «Авдия», «Известняк», показавшийся мне «неописуемо само бытным и полным неброской отваги» произведением, и такие поразительные места, как градобой и пожар в «Повести о смуглой девочке». Часто подчеркивали противо речие между кроваво-самоубийственным концом Штифтера и благородной умирот воренностью его поэтического творчества. Но куда реже замечали, что за спокойной, вдумчивой пристальностью, столь характерной для его видения природы, как раз и кроется то тяготение ко всему экстраординарному, первозданно-катастрофическому, к патологии, которое, внушая тревогу, дает о себе знать, например, в незабываемом описании бесконечного снегопада в Баварском лесу, в знаменитой засухе в «Глухой деревне», а также в произведениях, названных ранее. Родство с грозой девочки из «Ав дия», ее обида за молнию тоже входит в эту жуткую сферу. Разве можно найти что либо подобное у Готфрида Келлера? А ведь с его юмором на редкость созвучна такая повесть, как «Лесная тропинка». Штифтер — один из самых замечательных, сложных, подспудно-смелых и поразительно занятных повествователей в мировой литературе, он далеко не достаточно изучен критикой...

Тогда я, как последний дурак, огорчался из-за грубой и грязной брани некоего Ц. Барта в нью-йоркской газете «Нейе Дейтше Фольксцейтунг», а одновременно через О. W. I. 1 получила распространение лживая и наглая статья Франка Тиса из «Мюнхе нер цейтунг», документ, с величайшей претенциозностью заявлявший о существова нии так называемой «внутренней эмиграции», содружества интеллигентов, которые «сохраняли верность Германии», «не оставляли ее в беде», не «наблюдали за судьбой отечества из удобных лож заграницы», а честно ее разделяли. Они бы честно ее раз деляли, даже если бы Гитлер победил. Однако печка, за которой они отсиживались, рухнула, и, считая это своей великой заслугой, они теперь всячески поносили тех, кому пришлось хлебнуть воздуха чужбины и кому на долю так часто выпадала гибель и нищета. Между тем даже в самой Германии Тис был жестоко разоблачен опублико ванием одного его интервью 33-го года, где он восторженно отзывался о Гитлере, так что воинство лишилось теперь своего командира. Невежественная брань по моему личному адресу, раздававшаяся со страниц третьеразрядных немецко-американских газетенок, была тяжким испытанием для моих нервов. Репатриированные эмигранты всячески поносили меня в немецкой прессе. «От нападок, от вранья, от глупостей, — признается дневник, — устаешь как от тяжелой работы».

Однако иное вознаграждало меня и ободряло. Большая статья в «Нувель ли терэр», где на редкость тонко были оценены громадный труд, который проделала Лу иза Сервисан, осуществив перевод «Лотты в Веймаре», и роман как таковой, обрадо вали меня гораздо больше, чем огорчили упомянутые неприятности. Эрика прислала мне этот номер из Мондорфа (Люксембург) вместе с описанием своего посещения нацистских главарей, временно содержавшихся там в ожидании суда в какой-то полу гостинице-полутюрьме. Когда эти низвергнутые страшилища узнали, кто такая аме риканская военная корреспондентка, у них побывавшая, волнение их выразилось в самых различных градациях, от бешеной ярости до сожаления, что не пришлось с ней толком поговорить. «Я бы ей все объяснил! — воскликнул Геринг. — Вопрос о Манне был решен неверно. Я бы поступил иначе!» Интересно, как же? Разумеется, он пред ложил бы нам замок, миллионный капитал и по бриллиантовому перстню на брата, если бы мы поладили с Третьей империей. Ну что ж, пропади пропадом, веселый душегуб! Ты по крайней мере наслаждался жизнью, в то время как твой господин и наставник нигде никогда и не жил, кроме как в аду.

Почти одновременно я получил интересную статью Георга Лукача, помещенную к моему семидесятилетию в «Интернациональной литературе». Этот коммунист, до рожащий «буржуазным наследием» и умеющий увлекательно, с большим понимани ем дела писать о Раабе, Келлере или Фонтане, уже в своей серии очерков о немецкой литературе эпохи империализма отзывался обо мне очень умно и лестно, обнаружив необходимую всякому критику способность различать между мнением писателя и его бытием (или рожденной бытием деятельностью) и принимать за чистую монету не первое, а только второе. Мнения, которых я держался, когда мне было сорок лет, Office of War Information.

не помешали ему самым решительным образом сопоставить меня с моим братом и написать: «Ибо «Верноподданного» Генриха Манна и «Смерть в Венеции», Томаса Манна можно уже считать знаменательными предтечами этой тенденции, сигнализи ровавшими о преисподней варварства, как естественном производном современной немецкой цивилизации». Этими словами предвосхищено даже соотношение между упомянутой венецианской новеллой и «Фаустусом». И это очень хорошо потому, что понятие «сигнализировать» имеет первостепенное значение во всей мировой литера туре и в познании литературы. Поэт (да и философ) как индикатор, как сейсмограф, как восприимчивый посредник, не обладающий ясным сознанием этой своей органи ческой функции и потому сплошь да рядом способный к превратным суждениям, — такая точка зрения представляется мне единственно верной... Это новое юбилейное эссе «В поисках бюргера», будучи беспрецедентным по своей широте разбором моей жизни и деятельности, вызывал у меня глубокую благодарность, в частности, и потому, что критик не только рассматривал мое творчество «исторически», но и связывал его с будущностью Германии. Странно только, что при самых доброжелательных оценках его критическая сфера последовательно опускает, обходит «Иосифа». Причиной тому косность и слишком уж общие соображения: «Иосиф» — это «миф», а стало быть, увертка и контрреволюция. Жаль. И вдобавок это совсем неверно. Но так как католи ческая церковь тоже терпеть не может «Иосифа» за его релятивистское отношение к христианству, моя книга вынуждена довольствоваться обществом гуманистов, смело одобряющих то сочувствие всему человеческому, которое и составляет светлую душу этого произведения...

Не следует, впрочем, думать, будто все доброе и отрадное приходило ко мне только из ненемецкого мира. Клаус писал мне из Рима, что в Берлине он повсюду видел афиши, сообщавшие о лекциях об «Иосифе» и чтениях из «Лотты». Мне гово рили, что по новому немецкому радио передаются различные мои работы. Лагерная газета военнопленных «Дер Руф» (выходящая ныне в Мюнхене) напечатала приветли во-дружелюбную статью обо мне. Вопреки Тису и компании, мое имя сочувственно упоминалось в немецких газетах. Одним словом, если уж осуждение не было едино душным, то разве можно было ждать единодушного одобрения? Всегда приходится черпать спокойствие в старинном изречении, которое я еще в юности прочел на одном из фронтонов Любека: «На всех не угодишь». Да ведь и вся суть не в том, чтобы кому то угодить, а в общем итоге твоих действий, в который в конце-то концов оформля ются все недоразумения, споры и муки. Правда, такое оформление есть нечто весьма близкое к смерти или даже происходящее после нее. Жизнь — это мучение, и только покуда мы страдаем, мы и живем...

Теперь стали приходить письма от старых друзей, ибо Германия снова открылась миру: от Преториуса, от Рейзигера, из более молодых — от Зискинда;

ничего не давал о себе знать Эрнст Бертрам, о котором я не раз справлялся, но получал в лучшем слу чае полууспокоительные ответы. Приходили письма и от тех, кого мы уже привыкли считать зловещими фигурами и кому, хотя они сами утверждали противное, не так-то легко было ответить, — например, от Кирхнера из «Франкфуртер цейтунг» и Блунка, бывшего президента гитлеровской имперской палаты по делам прессы! Кроме того, из Германии поступало множество писем, авторы которых, жалуясь мне на победи телей, не желающих отличать козлищ от агнцев и стригущих всех немцев под одну гребенку, умоляли меня пустить в ход мое огромное влияние и немедленно изменить существующее положение.

«Вооружившись старыми дневниками, занялся дальнейшим ходом романа (на чало войны). Усердно писал XXX... Ночью нездоровилось, озноб, возбуждение, про студа, нарушен сон. Ощущение приближающейся болезни... Английский вариант «Письма в Германию» для «Лондон ньюс кроникл»... Несколько часов за письмами...

«Марионетки» Клейста. Книга Франка Гарриса о Шекспире. Беседовал с К. о неис товстве этого года;

какой-то град потрясений, среди них — множество смертей: те перь еще Бела Барток, Рода-Рода, Беер-Гофман и Сибрук, который покончил с собой.

Ничего не было бы удивительного, даже если бы я еще больше устал. Но интерес к роману оживился за эти дни. Смущает нероманность, странно реальная и все-таки выдуманная биографичность. Заблаговременно забочусь о далеких разделах, хотя не мало трудностей гораздо ближе: написал Вальтеру в Нью-Йорк и попросил его пре доставить мне во временное пользование мое письмо о Фридо, имея в виду Непомука Шнейдевейна... Речь, посвященную памяти Франка, закончил к вечеру».

Да, теперь настал ее черед, этой чаши, этой жертвы, принесенной мною, правда охотно, но все-таки с тихим ропотом на столь безжалостную настойчивость. Траурное заседание состоялось 29 сентября в голливудском Плей-Хаузе. Большой зал был полон, собралась вся «Германская Калифорния». Мой брат, хоть он и редко выходит из дому, в этот раз тоже был с нами. Выступали декламаторы, опытные чтецы, которым, однако, не удавалось справиться с некоторыми акустическими неудобствами, так что публика, сидевшая в дальних рядах, то и дело досаждала им несносным возгласом «громче!». Да лее последовали отрывочные, слишком отрывочные сцены из чудесной комедии «Буря в стакане воды». Я говорил последним, перед фортепьянной концовкой — с напряже нием, предельно измученный, от всей души. По мнению Генриха, это было волнующе, слишком волнующе. На следующий день, по телефону, Лизель Франк сказала, что на такие церемонии, как вчерашняя, меня вообще не следует звать, что я отдаю им слиш ком много сил и что это был, конечно, последний подобный случай... А что, если теперь состоится вечер, посвященный памяти Франца Верфеля?

Я занимался XXXI главой, где речь идет о конце войны, об «услужливых женщи нах» и об обращении Адриана к кукольной опере, а «по вечерам подолгу читал «Gesta Romanorum». Самая прекрасная и самая поразительная из этих историй — рассказ о рождении святейшего папы Григория. Он избран папой благодаря тому, что рожден плотской связью брата с сестрой и сотворил кровосмесительный грех с собственной матерью, что, впрочем, искупил невероятным семнадцатилетним мученичеством на пустынной скале. Крайняя греховность, крайнее раскаяние — только такое чередо вание ведет к святости...» Я ничего не знал о многочисленных разновидностях этой легенды и, в частности, не имел представления о средневерхненемецкой поэме Гарт мана фон Ауэ. Но легенда мне настолько понравилась, что у меня тотчас же зароди лась мысль когда-нибудь отнять этот сюжет у моего героя и самому сделать из него маленький архаический роман.

9 ноября была начата, а через двадцать дней закончена XXXII глава, содержащая томительный разговор между Инесой и Цейтбломом. Сразу же стал готовиться к сле дующей, которая, имея дело снова с «двумя временными планами», должна была ввес ти мотив русалочки и сочувственно раскрыть эльфически-кокетливую натуру Швер дтфегера. Однако состояние здоровья, сильный насморк и кашель, обострившийся катар дыхательных путей и скверный вид снова заставили меня обратиться к врачу, и результат этой консультации вполне соответствовал моим собственным ощущениям:

были установлены дальнейшее уменьшение веса, скопление мокроты в бронхах, пони женное кровяное давление и прописаны лекарства, усиливающие питание организма.

Итак, снова за роман, вооружившись большими красными капсулами с витаминами, глотать которые трижды в день было весьма трудно. В декабре я начал разрабатывать XXXIII главу, ободренный сознанием, что никакая серьезная опасность мне не грозит и что мое сердце снова оказалось совершенно здоровым. Вот только плохо было, что как раз теперь, когда с каждым днем на меня все явственнее надвигалась самая труд ная из задач — убедительное, достоверное, прямо-таки иллюзорно-реалистическое описание апокалипсической оратории Леверкюна, которое нельзя было дать иначе, как в серии из трех глав, ибо я сразу решил ввести в анализ этого злосчастного эсхато логического опуса картину до ужаса сходных переживаний доброго Серенуса (архи фашистские беседы у Кридвиса), — плохо было, что как раз теперь этот вечный катар в дыхательном горле и бронхах так сокращал, а подчас и совсем истощал мои силы.

Не очень хорошо было и то, что снова и снова приходилось лично участвовать во вся ких официальных заседаниях. В Ройс-Холле, Уэствуд, в присутствии представителей русского консульства, я прочитал в виде доклада специально для этого переделанную статью о Достоевском, вызвав, к своему удовольствию, особый интерес к ней у Клем перера, который тоже там был. В роли застольного оратора мне пришлось также вы ступить на банкете Independent Citizen Commiee 1, куда входили профессора Шепли и Дайкстра, миссис Дуглас-Гахаген из House of Representatives 2 и полковник Карлсон.

Гвоздем вечера оказалась речь либерального (ныне уже умершего в генеральском чине) colonel’я 3, с большим мужеством бичевавшего злоупотребления наших войск в Китае, где им решительно нечего было искать, тем более что единственная часть этой страны, где был порядок, управлялась по-коммунистически... Как непохожи на этот банкет по-своему любопытные вечерние приемы у отпрыска Гогенцоллернов графа Остгей ма, на которые нас иногда приглашали — у этого веймарского престолонаследника, заблаговременно лишенного права на трон за антимилитаризм и другие дисквали фицирующие убеждения — у него и у его жены, американки. Там можно было найти разношерстное интернациональное общество и услышать от высокородных русских белоэмигрантов утверждения насчет возможности соглашения со сталинским прави тельством об их выдаче. Как бы там ни было, я не в состоянии поверить, что кто-либо в Москве считает этих господ опасными. Но, собственно говоря, как они попали в са лон «красного принца»? Впрочем, это как раз можно понять. Изгнание объединяет, и различие причин, его вызвавших, не очень существенно. Будь то «краснота» или ее прямая противоположность — общность судеб и классовая солидарность оказывают ся важнее, чем оттенки в убеждениях, и так-то вот люди и сходятся...

«Продолжал главу». «Кое-что прибавил к главе». «Подхожу к концу XXXIII». декабря: «Закончил XXXIII. — Читал вслух. — Возможно, что из-за своей усталости я все-таки слишком критически отношусь ко всему сделанному. Читал апокалипсис, за дет за живое словами: «Ты не много имеешь силы, и сохранил слово Мое, и не отрекся имени Моего».

XII Уже в начале декабря я принял и выполнил одно решение — вручить Адорно от печатанную на машинке копию всего до сих пор написанного, чтобы дать ему полное представление о «Фаустусе», познакомить его с моими замыслами и призвать на по мощь его воображение при работе над предстоявшими мне музыкальными главами.

Затем, в конце года, вместо обычного утреннего урока я написал ему на десяти страни цах объяснительное письмо, где прежде всего попытался оправдать свои «опасно-не опасные» посягательства на его философию музыки: они допущены, писал я, в надеж де, что все эти заимствования, все эти реминисценции приобретут в контексте моего сочинения какую-то самостоятельную роль, заживут какой-то символической собс твенной жизнью, нисколько не вредя своему критическому первоисточнику. Далее я говорил ему о том, как нужны мне будут при моем «посвященном невежестве» точные профессиональные знания для предстоящей работы. «Роман, — писал я, — дошел до того места, где Леверкюн, тридцати пяти лет, в приливе эвфорического вдохновения, Комитет независимых граждан (англ.).

Палата представителей (англ.).

Полковника (англ.).

в устрашающе короткий срок, создает свое главное или, вернее, свое первое главное произведение, «Apocalypsis cum figuris» 1, отправляясь от пятнадцати гравюр Дюре ра или даже непосредственно от текста Иоаннова откровения. Здесь требуется с из вестной убедительностью выдумать, наделить реальными чертами, охарактеризовать какой-то музыкальный опус (он представляется мне очень «немецким» произведени ем, ораторией с оркестром, хорами, солистами и чтецом), и сейчас, посылая Вам это письмо, я, собственно, не отступаюсь от дела, взяться за которое у меня еще не хватает смелости. Мне нужно несколько конкретных, мнимо-реальных деталей (можно обой тись очень немногими), способных дать читателю какую-то ясную, более того — убе дительную картину. Не согласились бы Вы вместе со мною поразмыслить над тем, как вдохнуть жизнь в это произведение — я имею в виду произведение Леверкюна, — как написали бы его Вы, если бы Вы состояли в сделке с чортом, и сообщить мне те или иные музыкальные приметы, создающие необходимую иллюзию? Мне видится нечто сатанинско-религиозное, демонически-благочестивое, но в то же время нечто очень строгое, слаженное и прямо-таки преступное, порою даже какое-то глумление над искусством, возврат к примитивно-элементарному (ассоциация с Кречмаром — Бей селем), отказ от деления на такты, даже от организованной последовательности звуков (глиссандо тромбонов);

нечто едва ли практически осуществимое: старинные церков ные лады, нетемперированные хоры a-capella, ни один звук или интервал которых во обще недоступен фортепьяно — и так далее. Но легко сказать «и так далее»...

Эти нетемперированные хоры были моей нелепо-навязчивой идеей, и я за нее упрямо держался, хотя мой консультант и слышать о ней не хотел. Я так пленился своей выдумкой, что тайком от Адорно посоветовался по этому поводу с Шенбергом, который ответил: «Я бы не стал этого делать. Но теоретически это вполне возможно».

Несмотря на такое разрешение самой высшей инстанции, я в конце концов все-таки отказался от своей затеи. Равным образом, я сохранил деление на такты, придав, од нако, этому завоеванию культуры иронический смысл. Зато я выпятил варварское на чало инструментальных и вокальных глиссандо.

Сначала, впрочем, было еще одно рождество, дождливое рождество, когда у нас гостило маленькое семейство из Сан-Франциско — Милл Воллей, и мы, из-за отсутс твия елочных украшений, в канун праздника разрезали на узкие полоски скопившу юся у нас фольгу, чтобы порадовать мальчишек. «Встреча с Фридо — я был счастлив».

Во время праздников я еще писал XXXIII главу, куда дополнительно вставил странно обстоятельные рассуждения Адриана о красоте и реальности русалок и которую за кончил в самые последние дни года. На нее ушло двадцать семь дней. Адорно сооб щил мне, что он все прочитал и сделал кое-какие заметки для обсуждения... «Правил главу. Страшно устал на прогулке, весь остаток дня чувствовал какую-то сонливость и слабость, но уснуть не удалось. Принял доктора Шифа. (Дотоле я пользовался услу гами доктора Вольфа, но при таких недомоганиях, как у меня, обычно не раз меняют врачей;

впоследствии пришла еще очередь доктора Розенталя, врача моего брата.) Он установил катар дыхательного горла и воспаление лобных пазух, предположительно инфекционное, и прописал всякие успокаивающие, смягчающие и тонизирующие средства». Так записано в дневнике. Ну что ж, жара у меня не было, я был не болен, а только полуболен, и поэтому я придерживался своего обычного режима, этого при вычного чередования работы, чтения, прогулок к морю, писем, диктуемых на машин ку, и писем, собственноручно написанных. «Почему все, кто хочет иммигрировать или ищет job 2, обращаются ко мне!» Но это ведомо одному лишь Господу Богу... Подго товка к трехчастной XXXIV главе началась сразу же с новым, 1946 годом, он открыва ется в моем дневнике записью, относящейся ко всему «Фаустусу» в целом и сделан «Апокалипсис с иллюстрациями» (лат.).

Работы (англ.).

ной по поводу «Мемуаров» Макса Осборна, к которым автор попросил меня написать предисловие. Я читал в этой книге о Менцеле, Либермане, Клингере, Лессере-Ури, Боде, о людях хрестоматийно-образцовых. «Все как один — личности! Кажется, о себе я этого не могу сказать. Меня будут так же редко вспоминать, как, например, Пруста».

И вдруг: «Как много в «Фаустусе» от моего умонастроения! По сути, это — не что иное, как самая откровенная исповедь. Вот почему эта книга с самого начала оказалась для меня такой встряской».

В один из следующих дней, под вечер, я побывал у Адорно. Он и его жена од новременно прочли мою рукопись, передавая друг другу листки, и я, исполненный сомнений, с жадностью слушал их рассказ о том, с каким интересом, увлечением, вол нением они ее читали. То, что автор «Философии современной музыки» благосклон но отнесся к историко-критическим apercu 1, которыми мой враждебный творчеству чорт, пользуясь выражением Адриана, «примазывается к искусству», было большим облегчением для моей совести. Наедине с Адорно, в его кабинете, я услышал от него много справедливых и умных замечаний о величии и трудности этого замысла. Часть написанного была ему знакома благодаря моим чтениям, но многое открылось впер вые, и он особенно отметил «гуманность», проявившуюся в разделе об услужливых женщинах, и «опыт», сказавшийся в страстных саморазоблачениях Инесы Родде пе ред «добрым», не вызывающим эмоций Серенусом. Его не очень привлекала идея, с которой я давно уже прочно сжился — построить ораторию на дюреровских иллюс трациях к апокалипсису, и мы сошлись на том, что внутренняя сфера этого произ ведения будет по возможности расширена общими эсхатологическими мотивами и, вобрав в себя всю «апокалипсическую культуру», явится своего рода квинтэссенцией всех предвещаний конца. Об этом я и раньше подумывал, ибо в апокалипсисе Иоан на с Патмоса имеются явные заимствования из других экстатических видений, и мне казалось соблазнительным подчеркнуть то психологически любопытное обстоятельс тво, что в данной сфере издавна существует преемственность, традиция, наделяющая одержимых уже сложившимися образами и эмоциями, что, как сказано в тексте, «на лицо известная повторяемость наитий прошлого, несамостоятельность, заимствован ность, шаблонность исступлений». Я знал, почему меня так занимал этот феномен.

Тут было некое совпадение с моей собственной и, как я выяснил, отнюдь не сугубо ин дивидуальной склонностью видеть во всяком проявлении жизни продукт культуры и сколок мифа и предпочитать цитату «самостоятельному» сочинению. «Фаустус» дает немало тому свидетельств.

В тот раз Адорно еще не подготовил музыкальных советов и указаний по пово ду опуса Леверкюна, но он заверил меня, что усиленно этим занимается, что у него уже появились кое-какие идеи и что он вскоре поделится ими со мной. Если бы я не рассказал о том, как он сдержал свое слово, эти воспоминания были бы очень непол ными. В последующие недели я не раз сиживал у него за рюмкой хорошей домашней наливки и, вооружившись блокнотом и карандашом, быстро, с полуслова, фиксиро вал поправки и уточнения к прежним музыкальным разделам и отличительные под робности оратории, им намеченные. Досконально вникнув в общий замысел книги и в частные задачи этой главы, он всеми своими советами и предложениями добивался самого существенного — описать ораторию так, чтобы ее действительно можно было осудить и за кровавое варварство, и за бескровную интеллектуальность.

Подготовка к столь важному разделу, включавшая в себя чтение Данте, изучение апокрифов и любезно предоставленных в мое распоряжение различных трудов об ан тично-христианских эсхатологических учениях и апокалиптике, продолжалось долго.

Я начал писать его в середине января. 46-го года и отдавал ему все свои силы до начала марта, то есть в течение полутора месяцев — а это не такой уж большой срок, если Суждениям (франц.).

принять во внимание, что силы мои всё убывали и в дневнике множились скупые за метки о головной боли, о кашле по ночам, об истощении нервной системы, об «абсур дной» усталости. К тому же всегда было много каких-то дополнительных неотложных дел и обязанностей: то нужно было выступить на митинге, посвященном «Defense of Academic Freedom» 1, то продиктовать радиоречь ко дню рождения Рузвельта;

к этому же времени относится «Рассказ о моем брате» — работа, приятная для меня и доку ментально важная. В отрадных впечатлениях, способных вывести меня из состояния вялости, не было недостатка... В Гетеборге (Швеция) вышла книга Кэте Гамбургер об «Иосифе и его братьях» — обстоятельный филологический комментарий, читая ко торый я прямо-таки с завистью вспоминал годы этой веселой мифологической игры, почти невозможной, совсем невозможной в теперешнем моем зловещем творении. Я корил его за неэпичность, за отсутствие юмора, за безрадостность, за художественную бесталанность. И все-таки на него откликнулись, все-таки я услыхал голоса первых читателей незавершенного романа, утешительные голоса, взволновавшие меня в сво ем письменном воплощении гораздо больше, чем всякие устные похвалы, которые, надо признать, тоже уже выпадали на мою долю. В Принстоне Эрих Калер, оказы вается, брал по кускам у переводчицы Элен Лоу-Портер имевшуюся у нее порцию машинописного текста, и уже теперь этот человек, ставший впоследствии автором великолепного аналитического очерка о моей книге, озаглавленного «Секуляризация черта», написал мне о прочитанном им фрагменте в таком тоне, что счастье мое было пропорционально всем заботам и сомнениям, которые уготовил мне этот мучитель ный опус. На сей раз мне написала и сама Лоу-Портер, преданная моя переводчица, обычно из чистой скромности очень сдержанная в высказываниях о порученной ей работе. «I strongly feel, — писала она, — that in this book you will have given your utmost to the German people» 2.

К чему же еще мы всегда стремились, как не к тому, чтобы отдать все до конца?

Все, что смеет называться искусством, свидетельствует об этой воле к предельному усилию, об этой решимости идти до границы возможностей, носит на себе печать, носит на себе кровавые приметы такого «utmost» 3. Именно этим, волей к беззаветно отчаянной авантюре, покорил меня посмертный утопический роман Верфеля «Звезда нерожденных», который я теперь читал. Переводчик, Густав Арльт, дал мне машино пись оригинала. Одну из глав романа, о гимнастическом полете учеников хронософс кого класса в межпланетное пространство, покойный, желая сделать мне подарок ко дню рождения, отдал в июньский номер «Нейе рундшау». Она заканчивается мисти ческим парадоксом, что какая-то величина может превосходить по величине самое себя, что энергия какого-то светила может быть больше себя самой и что отсюда про исходит всякое чудо, всякая любовная жертва, всякое саморазрушение «через глори фикацию». Нравственно-поэтическая сторона этой мысли (если это можно назвать мыслью) удивительно меня тогда взволновала, и Верфель сказал мне, что он умыш ленно выбрал эту главу для меня. Такой же трансцендентностью отличался, как мне теперь показалось, и весь роман, написанный как бы после смерти автора и без учас тия сердца, целиком спиритическое произведение, смелость которого по сути уже не имеет никакого отношения к жизни и в художественном плане не удавшееся. В облике, в речи, в психологии этих людей, живущих через сотни тысяч лет после нас на сверходухотворенной и технически сверхоснащенной земле, есть что-то — повто ряю — спиритически пустое и выхолощенное, и некоторые совершенно невообрази мые изобретения, призванные показать эту бесконечно далекую земную жизнь, на пример звездная световая реклама или путешествия без передвижения, а с помощью Защите академических свобод (англ.).

Я отчетливо ощущаю, что в этой книге вы хотите отдать немецкому народу все до конца (англ.).

Здесь — воздаяния (англ.).

некоего инструмента, технически-спиритуальным способом, напоминают причудли вые выдумки сна, которые, пока спишь, кажутся превосходными и полезными, но, как только проснешься, представляются сущим вздором. По-видимому, здесь не суждено было наступить критическому пробуждению, и если бы не отдельные юмористичес кие места этой книги, например о простодушно-неправильной речи собак, всегда го ворящих «ихний» вместо «их», читатель, наверно заскучав, отвернулся бы от ее уже не живых страниц. И все-таки в этом сверхсмелом эпосе смерти встречаются чудес ные колдовские озарения, несравненные находки, плоды уже сбившегося с пути, но именно потому гениального воображения. Гротескно-жуткие сцены и приключения в преисподней, внутри полого шара земли, с ее душной, гнетущей атмосферой, по силе фантазии не имеют себе равных в литературе, а ведь это произведение странно при влекало, волновало и впечатляло меня именно своими тайными связями с мировой литературой, тем, что оно, пусть на свой лад, пусть косвенно, но все-таки продолжало какие-то традиции, будучи явно «романом о путешествии». Поэтому оно напоминает и как бы включает в себя Дефо, а также Свифта и Данте, последнего — с особенной настойчивостью, но с наименьшей выгодой для себя, ибо, в отличие от Данте, все-таки лишено подлинной выразительности... Я читал эту книгу дважды, второй раз — «с ка рандашом» и подумывал о том, чтобы прочесть о ней лекцию. Но из этого так ничего и не вышло.

2 февраля в лос-анжелосской филармонии давал концерт Губерман. Мы не испу гались долгой езды и слушали, как этот безобразный маленький чародей, в котором было что-то от обольстительного демонизма Фидлера, играл Бетховена, Баха (чаконну, добиваясь от своей скрипки прихотливо-органного звучания), очень приятную сонату Цезаря Франка и еще какие-то цыганские мелодии в придачу. Затем мы были у него в артистической уборной, битком набитой людьми. Он просиял, когда нас увидел.

Давнишнее знакомство и давнишняя приязнь друг к другу поддерживались нашими встречами в Мюнхене, Зальцбурге, Цюрихе, Гааге (где мы вместе жили в доме герман ского посла) и Нью-Йорке. 5-го числа он был у нас на званом обеде и пригласил нас погостить у него на даче вблизи Веве, когда мы, как предполагалось, приедем в Евро пу. Его уже не было в живых, когда мы вернулись в Швейцарию...

Другим нашим достопамятным гостем был канадский фотограф-художник Карш, тот самый, который создал знаменитый портрет Черчилля с задумчиво-ехидной улыбкой. Черчилль уделил фотографу пять минут, и Карш хвастался, что заставил его на этот срок расстаться с сигарой. У меня он мог устроиться удобнее. Вооружившись мощной осветительной аппаратурой, то и дело вызывавшей короткое замыкание, он работал со мной около двух часов над серией снимков, некоторые из коих, благодаря удачно схваченному «сходству» и пластическим световым эффектам, действительно оказались не только самыми совершенными моими изображениями, но и самыми совершенными фотографиями, какие мне когда-либо случалось видеть. Жаль только, что, позируя, я был тогда в такой скверной форме и что на этих вообще-то несравнен ных портретах запечатлелись бледность лица и саркастическая «одухотворенность», не очень соответствующие действительности.

Фотографические эксперименты более серьезного рода, рентгеновские снимки моих легких, обнаружили в этом органе какое-то «потемнение», о котором доктор сказал, что за ним полезно было бы наблюдать и впредь. Пока что он рекомендовал мне полечить носоглотку у врача по фамилии Манчик, французского поляка, очень искусного специалиста, каковой и сделал все возможное, чтобы смягчить симптомы, носившие, как это все яснее вырисовывалось, вторичный характер. У меня давно уже, хотя я не до конца в этом себе признавался, во второй половине дня и по вечерам немного повышалась температура;

повысилась она и в тот вечер, когда я, закончив ораторию, отправился вместе с братом на концерт чтеца Эрнста Дейча в студию Уо рнера. Я уже пропустил одно аналогичное выступление этого выдающегося актера и образцового декламатора и на сей раз никак не мог не принять его сердечного пись менного приглашения. На концерте было много знакомых, и я от души радовался этому вечеру, находясь в том особом, полувялом-полуприподнятом состоянии, какое бывает при небольшом жаре. Я поздно лег — и несколько дней не вставал с постели, ибо к ней меня приковало гриппозное заболевание, ежевечерне поднимавшее темпе ратуру до 39°. Пенициллиновые таблетки, которые я в течение суток принимал через каждые три часа, не оказали вообще никакого действия. Гораздо больше помогала смесь эмпирина с кодеином. Я много спал, даже днем, и немало читал, главным об разом Ницше, ибо лекция о нем должна была быть моей ближайшей работой. Затем наступили дни, проведенные в дремоте и чтении, когда я, несколько оправившись, но при все еще подскакивавшей температуре, начал вставать с постели и только по ут рам соблюдал постельный режим. В эти дни в ООН разыгрался кризис из-за Ирана, а также в связи с англо-американским военным союзом — этой черчиллевской зате ей, вызвавшей словесную дуэль между ним и Сталиным. Черчилль говорил довольно элегантно, Сталин резко, и, на мой взгляд, оба не были неправы. Впрочем так всегда и бывает, и лишь однажды в жизни, себе в назидание, мне случилось испытать иное.

У Гитлера было одно особое качество: он упрощал чувства, вызывая непоколебимое «нет», ясную и смертельную ненависть. Годы борьбы против него были в нравствен ном отношении благотворной эпохой.

Неопределенное состояние полувыздоровления, осложняемого рецидивами жара, продолжалось. Я стал ненадолго выходить и выезжать из дому, но это не помо гало, и как раз мой любимый морской бриз оказывал на меня вредное действие. За чаем я сидел с гостями, но потом жена, качая головой, приносила оставленный навер ху термометр, который снова показывал больше 38, и отправляла меня в постель. Я усердно перечитывал Ницше, особенно его труды начала семидесятых годов, а также «Пользу и вред истории», и делал заметки. Семидесятипятилетие моего брата мы от метили небольшим вечерним приемом, и мне вспоминается наша с ним оживленная беседа о предмете моего доклада. По его желанию, за мое лечение взялся тогда доктор Фридрих Розенталь. Применив местное переливание крови и не получив ожидаемого результата, он прописал мне эмпирин с беллергалом, чтобы сбить температуру. Тем временем он затребовал последние рентгеновские снимки легких, и ему открылась ясная картина инфильтрации в правой нижней легочной доле. Он настоятельно ре комендовал обратиться к специалисту;

таковым оказался американец, который после осмотра подтвердил заключение доктора Розенталя, предложил сделать бронхоско пическое исследование абсцесса и уже намекнул на необходимость операции. Я был скорее поражен, чем испуган, ибо никогда не ждал никакой опасности со стороны дыхательных органов, да и врачи единодушно заверяли меня, что о туберкулезном процессе не может быть речи. «Это открытие, — писал я, — объясняет многое в моем состоянии последних месяцев. В каких скверных условиях я работал! С другой сторо ны, этот страшный роман вместе с немецкими горестями наверняка виновен в моем заболевании, которое грипп только активизировал... Лекции откладываются до ок тября, это дело решенное».

И дневник обрывается.

XIII Быстрым и, кстати сказать, благоприятным развитием дальнейших событий я обязан не кому иному, как моей жене, ибо она, в отличие от всех нас, твердо знала, чего хотела, и делала все, что считала необходимым. Розенталь, из-за моего возраста, был в принципе против операции и даже, щадя меня, против бронхоскопии, о которой американский врач равнодушно сказал, что я оправлюсь от нее через какую-нибудь неделю. Его лечащий коллега, из чисто человеческих чувств, предпочел понадеяться на то, что абсцесс будет ликвидирован самим организмом, в общем-то довольно пок ладистым, то есть без хирургического вмешательства, тем более что инъекции пени циллина, проделываемые по восьми раз в сутки приглашенной специально для этого медицинской сестрой, давали хорошие результаты. Пенициллин совершенно устра нил лихорадку, — в течение всей этой эпопеи она так и не появлялась. Однако мы все понимали, что метод выжидания отнюдь не страхует от величайших неприятностей, и, в то время как доктор медлил, а я, находя это самым удобным, полагался на окружа ющих, моя жена приняла решение. Она связалась с нашей дочерью Боргезе, жившей в Чикаго, а та — с университетской клиникой «Беллингз госпитэл», где работает один из лучших хирургов Америки доктор Адамc, считающийся особенно опытным спе циалистом по легочной хирургии. Там было быстро все улажено, здесь — обеспечены железнодорожное купе и санитарная машина для поездки на вокзал, и не успел я ог лянуться, как очутился перед домом, под озабоченными взглядами нашей японской couple 1, Ваттару и Кото, на носилках, которые были тут же помещены в санитарный автомобиль, отличавшийся быстрым и плавным ходом.

В столь непривычных условиях мы добрались до Юнион-Стейшн и, пользуясь правом проезда к самому поезду, до нашего bed-room 2, где, лежа в пижаме, под при смотром жены, моей весьма неудобно устроенной сиделки, я провел следующие трид цать шесть часов. Элизабет встретила нас в Чикаго, и там нас опять ждала санитарная машина с носилками на колесиках, носилками, которые вскоре, будучи подняты на лифтах и миновав длинные коридоры «Беллингз госпитэл», доставили меня в заранее приготовленную и, благодаря моей славной девочке, уже украшенную цветами пала ту. Как ярко запомнились мне, никогда дотоле не сталкивавшемуся с жизнью большой больницы и не имевшему дела с хирургией, все эти первые впечатления: свободно хо дившие в обе стороны и не достававшие до пола двери, сквозь которые бесшумно сно вали няньки, чтобы измерить температуру, сделать укол, принести болеутоляющую таблетку;

незамедлительный приветственный визит лечащих врачей in corpore 3, во главе с самим хирургом, доктором Адамсом, милым, простым и добрым человеком, совершенно лишенным деспотической напыщенности администраторов немецкого стиля, внушающих трепет ассистентам и сестрам;

затем его medical advisor 4, терапевт, профессор университета Блох, высокого роста брюнет, родом из Фюрта под Нюрн бергом, как он мне вскоре сообщил по-немецки;

далее — специалист по легочным заболеваниям доктор Филиппс, балагур и шутник, и еще двадцатичетырехлетний красавец доктор Карлсон, северянин, «интерн» этой большой клиники, имевший все права на такой пост хотя бы уже благодаря своей великолепной сообразительности и необычайно умелым рукам, — и прочие фигуры в белых халатах. Для начала это были приятные личные впечатления. Первый общий осмотр произвел затем профес сор Блох, который властно отстранил ассистента, начавшего было меня осматривать.

Об истории болезни он расспрашивал меня очень любезно и обстоятельно. Кстати сказать, более молодые врачи потратили несколько часов на то, чтобы записать ее под диктовку моей жены. Формально решение о хирургическом вмешательстве еще не было принято и зависело от результата бронхоскопии, но этот результат был уже почти ясен.

Процедура бронхоскопии явилась одним из примечательных событий последу ющих десяти дней, познакомивших меня с хитроумной конструкцией моей больнич Четы (англ.).

Спального купе (англ.).

В полном составе (лат.).

Врач-консультант (англ.).

ной кровати, изголовье и изножье которой произвольно устанавливались на любой высоте, и вообще с бытом пациентов, с распорядком больничного дня, рано начи навшегося и рано кончавшегося. На stretcher’e 1, с помощью лифта, меня доставили в одно из нижних помещений, где уже во множестве собрались либо непосредственные участники исследования, либо сотрудники клиники, пожелавшие присутствовать при этом акте, в том числе и мой друг Блох. Бережность, с которой действовали медики, была поразительна, заслуживала величайшей благодарности и достигалась поисти не волшебными средствами. Сначала смазали анестезирующей жидкостью зев. Затем ассистент положил мою голову к себе на колени (позднее ему пришлось быстро ее поднять), а деятельного вида женщина в белом переднике сделала мне укол в левый локтевой сгиб, объяснив, что очень скоро я почувствую сонливость. Сонливость ли? Не успел я сказать и двух слов, как мое сознание куда-то ушло, ушло спокойно и полно стью, так что я, впрочем недолго — минут пять или шесть, совершенно не чувствовал, что со мною происходит. А все, что происходило, наверно очень тяжело вынести при бодрствующем рассудке, — недаром же мой калифорнийский консультант говорил, что в течение недели я отлично оправлюсь от бронхоскопии. Здесь не нужно было ни от чего оправляться, ибо никаких мучений не было. Я очнулся уже у себя в комна те, когда добрый доктор Адамс, сопровождавший меня до моей кровати, осторожно прочищал мне нос. Когда в легкие через дыхательное горло вводится аппарат с элект рической лампочкой (благодаря особому перископическому устройству видна точная картина происходящих там процессов), это естественно вызывает слизисто-кровянис тые выделения во всем дыхательном тракте, и, возвратясь в постель, вы должны извес ти несколько бумажных салфеток, но этим, собственно, исчерпываются все неприят ности. Я был в восторге и целыми днями, к удовольствию медиков, главным образом молодых, с восхищением и благодарностью восхвалял магическую инъекцию.

Это средство, применяемое лишь с недавнего времени, называется, если я не ошибаюсь, пентатол, но на месте мне так и не удалось узнать его наименование. В по добных учреждениях существуют свои неписаные законы, и к числу их принадлежит заповедь молчания, в силу которой от больных утаиваются способы их лечения, так что очень скоро начинаешь чувствовать всю бестактность любопытных расспросов на этот счет. Сестры отказываются сообщать пациентам результаты измерений темпера туры. Они ни за что не скажут, из чего состоят эти беленькие пластинки, на которые они каждые два-три часа ставят стакан с водой, а врачи ни в коем случае не откроют больному названия и назначения прописанных ими лекарств. Помню, как во время выздоровления я однажды немного испортил себе желудок жареной рыбой и уже поздно вечером вызвал дежурного «интерна», чтобы пожаловаться ему на свое недо могание. В подобных случаях, заявил я, мне лучше всего помогает половина чайной ложечки соды, natrium bicarbonicum. Пропустив мои слова мимо ушей, он еще неко торое время расспрашивал меня о симптомах расстройства и его возможных причи нах. Наконец он сказал: «Well, don’t worry, we will give you a lile something which will be helpful» 2. Сестра принесла это «lile something» 3 в чашке. Это была сода.

Итак, окончательно было решено делать операцию, и следующие пять-шесть дней, в отсутствие доктора Адамса, уехавшего на какую-то конференцию врачей, были посвящены всевозможным приготовлениям и предупредительным мерам, анализам крови, путешествиям в кресле-каталке или на stretcher’e в рентгеновскую лаборато рию. Один за другим следовали визиты различных специалистов клиники. Особенно удовлетворен был специалист по сердечным болезням, англичанин, насколько я пом ню. Что касается сердца, сказал он, то ему по силам любая операция. Меня посетила Носилках (англ.).

Не огорчайтесь, мы дадим вам кое-что, что вам поможет (англ.).

Кое-что (англ.).

очень важная персона — доктор Ливингстоун, супруга моего оператора и заведую щая всей анестезией, волшебница, смешивающая усыпительные эликсиры. Я взял с нее слово, что перед главной операцией меня снова сподобят благодати чудотворно го впрыскивания. Дошла очередь и до пневмоторакса, то есть до нагнетания воздуха в грудную полость для успокоения больной доли, и было как-никак любопытно на собственной шкуре испытать лечебную процедуру, о которой я столько говорил в бы лые дни работы, во времена «Волшебной горы». Профессор Блох проделал ее с вели чайшей аккуратностью и ловкостью, а маленький Карлсон любознательно наблюдал за его действиями. Все это было не так уж мучительно, однако Блох очень хвалил меня за мое товарищеское поведение, а когда я удивился его похвалам, он сказал: «Если бы вы знали, как люди любят притворяться в таких случаях!» Тем временем Эрика, узнав о наших делах, прилетела из Нюрнберга, чтобы быть рядом со своей матерью, которая жила у Боргезе и большую часть дня проводила у моей постели. Ничего не могло быть для нас обоих желаннее и отраднее, чем присутс твие этой девочки, всегда полной жизни и любви, всегда приносящей с собой веселье и бодрость. Она вменила себе в обязанность поливать и менять цветы, успевшие за полнить мою комнату;

эти лавры, преподнесенные хоть и авансом, перед сражени ем, были все-таки усладой для глаз, я был жаден до них и гордился ими как всякий лежачий постоялец этого дома — «just another patient» 1, как описала меня одна из нянек в ответ на жадные расспросы знакомых. Не страдая ни от жара, ни от болей, я был только очень слаб, так что даже бритье чрезмерно меня утомляло, и, таким об разом, переливание крови, сделанное мне за день или за два до операции, оказалось, по-видимому, вовсе не лишним. Его произвели по обычаю два юных практиканта, и покамест консервированная кровь медленно текла в мои сосуды, я развлекал молодых людей чтением одной из тех поразительных сводок последних известий, которые фаб риковала Эрика, наклеивая на бумагу вырезанные из газет буквы и целые слова. То был «4-Power Showdown Triumph Bulletin 1946, released aer Wild Ride for Germany» с такими сенсационными headlines 3, как «Truman Sniffs at U. S. Policy». «Eisenhower May Be Arrested on Spy Charge», «Germany Demands Dismissal of U. S. Government.

Explains Why», «Russia Asked to Neglect Red Defense», «Truman Hopes to Lure Stalin to Missouri, Pepper Says», «Foreign Born Babies by War, Navy Leaders Pose Problem — Ike Will Recognize Quintuplets — Bradley Favours Murder», etc, etc 4. Таким образом, во вре мя этого акта царило не вполне уместное веселье, но мне хотелось рассмешить моло дых людей, чтобы самому легче справиться с жутковатой процедурой.

Потом вернулся Адамс и заявил, что если я ничего не имею против, то можно «go ahead» 5. Итак, завтра утром. Моя жена, несколько нарушая правила клиники, поже лала провести эту ночь в довольно неудобном кресле около моей кровати, а я спал са мым спокойным сном. Но вечером я все-таки спросил доктора Блоха, как переводится на английский язык слово «Lampenfieber» (волнение перед выходом на сцену). «Stage fright», — ответил он. Ровно в семь, как всегда, день начался с утреннего туалета. Я по лучил свою «hypo» (интимно-уменьшительная форма вместо «hypodermic injection», что значит «подкожное впрыскивание»;

это был, разумеется, морфий, но кто бы ос мелился задавать вопросы?) и со stretcher’a, на котором меня увозили, подмигнул на Обыкновенный пациент (англ.).

Торжественная Декларация 4-х держав, выпущенная в 1946 г., после разгрома Германии (англ.).

Заголовками (англ.).

«Трумэн не одобряет политику США», «Эйзенхауэр может быть арестован по обвинению в шпионаже», «Германия требует роспуска правительства США. Приводит мотивы», «От России требуют, чтобы она пренебрегла обороной красных границ», «По сообщению Пеппера, Трумэн надеется заманить Сталина на Миссури», «Младенцы, рожденные во время войны от иностранцев, Адмиралы ставят проблему — Айк признает пять пунктов — Брэдли приветствует убийство» и т. д. и т. д. (англ.).

Приступить (англ.).

прощанье своим любимым и близким. Никогда не забуду умиротворенности, царив шей в полутемной проходной комнате перед операционной, где мне, лежа на катал ке, пришлось несколько мгновений помешкать. Вокруг меня ходили люди, но они пе редвигались на цыпочках, а если кто приближался ко мне для краткого приветствия, то делал это с величайшей осторожностью. Блох выглянул из-за двери и кивнул мне головой. «No stage-fright to-day» 1, — уведомил я его, но он не отозвался на мою шутку.

Профессор Адамс сказал «доброе утро» и сообщил мне, что, помимо моего любимо го укола в руку, мне дадут еще кое-что, «a lile something» вдохнуть. Я был тронут его добросовестностью. «Ирландскую я знаю королеву», — процитировал я мысленно, имея в виду энергичную Ливингстоун. И действительно, вскоре, присев возле меня, она сначала занялась моей рукой (может быть, она просто изображала какую-то де ятельность: что толку в нескольких каплях пентатола, когда предстоит длительная ра бота), а потом ловко надела на меня пропитанную какими-то благовониями маску.

Все исчезло. Это был самый мирный, самый нестрашный и самый быстрый наркоз, какой только можно себе представить. Кажется, мне достаточно было одного вдоха, чтобы уйти в полное небытие — конечно, в дальнейшем, в течение полутора или двух часов приходилось дополнительно орошать маску, чтобы продлить это состояние.

Все совершалось, насколько мне известно, без моего участия, но, судя по позднейшим рассказам, это были благословенные часы. Стояло чудесное утро, все отлично выспа лись и со свежими силами, легко и непринужденно, трудились под началом доктора Адамса, который работал с обычным своим мастерством, без излишней поспешности и все-таки сберегая время выверенной точностью каждого движения. Ему на помощь пришел терпеливый, обладавший еще как-никак основательными резервами орга низм (в ходе операции мне потребовалось сделать всего лишь одно переливание кро ви, тогда как с другими, даже более молодыми пациентами приходится проделывать эту процедуру дважды и трижды), и помощь его, в сочетании с изощреннейшим вра чебным искусством обеспечила почти сенсационный клинический успех. Я слыхал, что в медицинских кругах Нью-Йорка и Чикаго потом еще несколько дней говорили об этой «most elegant operation» 2.

Моя жена, Эрика и Меди провели часы доверчиво-напряженного ожидания в «оффисе» доктора Блоха. Время от времени он приходил туда с отчетом. «Все идет хорошо, все идет очень хорошо», — говорил он, а у самого руки были холодные. Затем жена ожидала меня в моей палате, где я, давно уже лежа в своей постели, ненадолго проснулся. Все еще не придя в себя, я, вопреки обыкновению, заговорил с ней по-анг лийски и, подумать только! — пожаловался. «It was much worse than I thought, — ска зал я. — I suffered too much» 3. До сих пор я гадаю о смысле этой бессмыслицы. Что я имел в виду? Ведь я же ничего не чувствовал. Неужели существуют какие-то глубины сознания, в которых, даже если целиком выключены наши органы чувств, можно стра дать? Правомерно ли проводить резкую грань между страданием и подсознательно выстраданным? Последнее понятие можно было бы соотнести даже с «мертвым» ор ганизмом, о котором никто не знает, насколько он мертв, покамест он действительно не подвергся распаду;

это могло бы, пусть всего лишь в форме недоверчивого вопро са, послужить каким-то доводом против кремации. Выражаясь по английски: «It may hurt...» Последствия наркоза были ничтожны, они не мешали мне беспробудно спать.

Через стеклянную трубку меня поили попеременно теплой и холодной водой. При таких хирургических вмешательствах теряешь очень много жидкости. В семь я спро Сегодня я не испытываю волнения перед выходом на сцену (англ.).

Изящнейшей операции (англ.).

Это было хуже, чем я думал. Я слишком страдал (англ.).

Это может быть больно... (англ.).

сил у дежурного врача, который час. Он ответил. «Вы рано поднялись», — удивился я. «Вы не совсем правы, — возразил он. — Это еще все тот же день». Я сразу уснул опять. Кажется, ночью или рано утром мне влили в рот апельсиновый сок. Никогда в жизни я не испытывал таких чудесных вкусовых ощущений. Очевидно, этот напиток в равной мере утолил и жажду и голод, и приходится только поражаться, как бла женно усиливается восприимчивость вкусовых нервов бессознательной потребностью организма. С подобным же сладострастием реагируют они, по-видимому, и на всякие сладости, будь то даже обыкновенное пралине, после применения инсулина... Теперь около меня круглосуточно дежурили три частных сиделки, сменявшиеся каждые во семь часов. Помимо противоинфекционных пенициллиновых уколов, повторяемых через каждые три часа, в обязанности сиделок входило помогать мне поворачиваться с боку на бок, что мне давалось с большим трудом и в чем существовала непрестан ная необходимость;

ибо движение, перемены позы, при которых не отдается никакого предпочтения неповрежденному боку, являются ныне элементом лечебной техники, и уже на второй день молодой Карлсон заставил меня, впрочем под бдительным сво им надзором, страховавшим от возможного падения, постоять несколько минут на ногах возле моего ложа. Это мне вполне удалось, и только возвращение в сравнитель но высокую постель с помощью специальной скамеечки оказалось для меня несколь ко затруднительным.

Ночную сиделку, дежурившую от одиннадцати до семи, звали Джун Колмэн.

Это была достопамятно приятная особа. Даже когда пациент стар, заштопан нитка ми и неповоротлив, его чувства к ангелу его ночей, если таковой хоть сколько-нибудь привлекателен, — а Джун была определенно красива, — почти неизбежно согревают ся какой-то нежностью. И в этом смысле тоже я был «just another patient». Когда я в час или в два часа ночи переставал спать и Джун вместе с чашкой чая приносила мне вторую таблетку секонала (разумеется, это прекрасное, кстати сказать, недоступное в Европе средство именовалось не иначе, как «красная таблетка»), я расспрашивал ее об ее доме, об ее образовании, об ее делах. Она была или, вернее, уже не была помол влена, ибо жених, как сообщила она, пожав плечами, скрылся, пропал. Почему же?

Не думает ли она, что он сошелся с другой? «Я бы этому не удивилась», — ответила Джун. «А я, — сказал я, — я бы очень удивился, если бы увидел такого дурака!» Вот как далеко я зашел, и она тепло улыбнулась. Она умела подкупающе-ласково улыбаться, когда я ночью, капризно скорчившись в кресле, упрямо отказывался спать и вообще возвращаться в постель. Урезонив меня, подложив мне под спину подушку и прикре пив кнопку светового сигнала к моему одеялу английской булавкой, она удалялась на полчаса, чтобы посидеть за кофе с дежурными сестрами. «Now I am going to have my coffee» 1, — говорила она, смакуя слова «my coffee» с какой-то особой нежностью, о которой мне до сих пор еще приятно вспоминать.

Если операция прошла классически и без каких-либо инцидентов, то столь же гладко, в клиническом смысле, столь же быстро и без помех протекало выздоровле ние. Даже тридцатилетний человек, уверяли меня врачи, не мог бы вести себя коррек тнее как пациент. Я прослыл каким-то prize patient 2. Но шок, неизбежно поражаю щий весь организм, всю нервную систему при подобных вмешательствах, разумеется давал себя знать. Появилась также слабость в груди, усугубленная позывами к гло тательным движениям и устрашающе затруднявшая отхаркивание и откашливание.

Приходилось принимать кодеин, чтобы ослабить обычные при сращении боли в спине;

перемены, происшедшие в моих внутренностях в связи с удалением седьмого ребра, и повышение диафрагмы вызывали стесненность дыхания при резких движе ниях. Однако кислородный аппарат, некоторое время стоявший возле моей кровати, Теперь я выпью кофе (англ.).

Образцовым пациентом (англ.).

очень скоро исчез, а метровый шрам отлично заживал, так что через несколько недель красавец Карлсон (красивый человек, будь то мужчина или женщина — это истин ная радость) удалил швы, удалил мастерски, предотвратив возможные неприятности.

По окончании High School 1, не слишком обременяющей школьников своей учебной программой, Карлсон поступил не в колледж, а сразу в Medical School 2, где, будучи стипендиатом военно-морского флота, учился бесплатно. Он явно ничего на свете не знал, кроме хирургии, для которой, однако, был прямо-таки создан и в которой на шел свое счастье. Я и сейчас еще вижу, как он, в резиновой рубахе и фартуке, двигаясь мальчишеской рысцой, катит по коридорам «Биллингз госпитэл» каталку на шинах с закутанным в простыню человеческим телом, удовлетворенно одностороннее, при лежное, приятной наружности существо.

Рано утром, когда Джун уходила, искусно умыв меня в кровати и напоив меня кофе (ибо завтрак подавался только в девять часов), я садился в пижаме к окну, на блюдал, как снуют люди у парадного входа, глядел во двор, где все больше и боль ше зеленели деревья, и читал, подчеркивая некоторые места, Ницше, ибо lecture 3 о нем, которую я задолжал, все еще висела надо мной как первоочередное дело. Затем ко мне, бывало, захаживал доктор Феннистер, председатель «American Association of Surgeons» 4 и главный врач университетской клиники, ученый лучшего американско го типа, спрашивал, чем я занимаюсь, листал мое наумановское издание Ницше и оставлял мне какую-нибудь свою статью по истории медицины. Адамс и его свита на носили мне утренний визит во время общего обхода;

приходила жена, приходили до чери, а по мере того, как тек день, как текли дни, являлись и гости из внешнего мира:

у меня побывали Берман и Гумперт, у моей постели сидел Бруно Вальтер, который тогда как раз давал концерты в Чикаго, да и Кэролайн Ньютон не убоялась путешес твия из Нью-Йорка и явилась с подарками: с вечерним чайным сервизом и одеялом из тонкой шерсти. Альфред Кнопф прислал банку икры. А в цветах никогда не было недостатка. Если они шли на убыль, сразу же появлялась Эрика со свежими розами.

Когда в критических обстоятельствах тебя окружают такой любовью, таким участи ем, такими заботами, ты вопрошаешь себя, чем ты это заслужил, — и вопрошаешь в общем-то понапрасну. Разве тот, в ком всегда сидел бес сочинительства, кто всегда озабочен, одержим, безраздельно занят своим дневным, своим годовым уроком — бы вает когда-нибудь приятным собратом в быту? Dubito 5. А имея в виду лично себя, сомневаюсь и подавно. Как же так? Неужели сознание собственной бесчеловечности, коренящейся в сосредоточенной рассеянности, неужели окрашенное сознанием этой вины бытие может заменить даже не совершенные тобою поступки, может вызвать примирительное, более того — приязненное отношение к тебе?.. «Спекуляция» эта достаточно нечестива, чтоб приписать ее Адриану Леверкюну.

Мой роман — все эти необычные, полные приключений недели я вынашивал его в душе, мысленно составлял список необходимых поправок и обдумывал его дальнейший ход. То, что я хорошо вел себя как пациент, что я поправлялся с едва ли свойственной моему возрасту быстротой, что я вообще хотел выдержать и успешно выдержал столь тяжкое, позднее и неожиданное испытание моего организма — разве все это не имело некоей тайной цели, разве ей не служило, и не затем ли ко мне вер нулось сознание, чтобы я встал и закончил это? Мысль о моей работе была подобна открытой ране, любое прикосновение к которой, пусть даже с самыми добрыми наме рениями, встряхивало меня, при всей моей слабости, поразительным образом. Моя Школы (англ.).

Медицинский институт (англ.).

Лекция (англ.).

Американская ассоциация хирургов (англ.).

Сомневаюсь (лат.).

жена и Эрика прочитали привезенный в Чикаго машинописный экземпляр текста, и однажды, когда я, не чувствуя ни малейшего аппетита, сидел за своим узким обе денным столиком, Эрика поделилась со мной отдельными впечатлениями;

она гово рила только о первых наездах в Пфейферинг друзей Адриана, Шпенглера, Жанетты Шейрль, Швердтфегера, о художественном свисте Руди, о том, что все это, по ее мне нию, превосходно написано. Я тотчас же залился слезами, радостный смысл которых мне тотчас пришлось растолковать своей девочке, ибо она безжалостно бранила себя за неосторожность.

Полное отсутствие аппетита было единственным, на что я жаловался врачам во время их все более и более беспредметных визитов. В значительной мере оно объясня лось непрестанным, продолжавшимся почти до конца моего пребывания в клинике, потреблением пенициллина, этого, несомненно, достойного всяких похвал защитного средства, которое, однако, со временем, как гарпия, оскверняет любую пищу и в конце концов вызывает у тебя величайшее отвращение к еде, ибо тебе уже всюду чудятся вкус и запах пенициллина. Впрочем, известная критическая привередливость свойственна этому расслабленному состоянию как таковому, и оно считает себя слишком дели катным для многих потребностей, присущих более грубому бытию. Это сказалось в моем воздержании от алкогольных напитков, удивившем даже меня самого. К благо роднейшему южному вину, сразу же поставленному у меня в комнате Меди Боргезе, я предпочитал вообще не притрагиваться, находя его крайне невкусным. Даже легкое американское пиво казалось мне слишком грубым. Зато в больших количествах, за каждой трапезой, я пил кока-колу, это популярное, впрочем, любимое и детьми зе лье, в котором ни прежде, ни позднее не находил никакого вкуса, но которое тогда неожиданно стало моим единственным питьем.

Эти капризы и прихоти организма не помешали восстановлению сил и даже способности к свободному передвижению. Каким труднопреодолимым казалось мне сначала короткое расстояние от двери моей палаты до гостиной, находившейся спра ва, в конце коридора! Вскоре, опираясь на руку жены или вечерней сестры, я проделы вал во много раз больший путь по длинным коридорам этажа, где из репродукторов то и дело слышались фамилии вызываемых куда-то врачей. Но вот наступил день, когда я впервые оделся для выхода на улицу и, выехав в кресле-каталке во двор на теп лый, весенний воздух, ненадолго покинул свой экипаж, чтобы походить перед домом и с укутанными одеялом коленями посидеть на скамейке. В долгие часы лежания я много читал. Сначала я взялся за английское издание умной и часто хвалимой книги нашего Голо о Фридрихе Гентце. Затем Боргезе дали мне четыре тома «Зеленого Ген риха», с которым дотоле, как это ни странно и даже ни скандально, я почти не был знаком. Мне была известна переписка Келлера с издателем Фивегом: заказав Келлеру «роман», издатель справляется о ходе работы, торопит, не может понять такой мед лительности, приписывает ее лени, усматривает в ней обман и наконец совсем теряет терпение, а молодой автор, под чьим пером вырастает нечто неповторимое, из ряда вон выходящее, самобытно-великий, исчерпываемый только годами труд, извиняется, ищет оправданий, не укладывается ни в какие сроки и снова хлопочет о дополнитель ном времени. Этот глубоко комичный конфликт очень меня позабавил. Однако я так никогда и не чувствовал себя обязанным выйти за рамки поверхностно-испытательно го знакомства с произведением, столь долговечным и столь родственным моей сфере.

Связано ли это с тем, что смолоду я был воспитан гораздо больше на «европейской», русской, французской, скандинавской, английской литературе, чем на немецкой, так что и встреча со Штифтером поразительно запоздала? Мне кажется, что из эпической автобиографии Келлера я знал всего-навсего какие-то эпизоды детства, вроде Мейер лейна и его «скаредной цифири». Теперь я читал эту книгу с величайшим интересом, все больше и больше восхищаясь ее честно завоеванной жизненностью, великолеп ной чистотой ее языка, очень своеобразного и вместе с тем очень близкого к гетевско му, — да, восхищаясь, хотя сам повествователь, Зеленый Генрих, отнюдь не вызывает восхищения, так же как, впрочем, — и это, конечно, закономерно, — герои других вос питательных или образовательных романов, и к нему еще больше применим эпитет «бедный пес», которым Гете однажды наделил своего Вильгельма.

«You are still reading? You don’t sleep? Shame on you!» 1 Это говорила Джун, когда при ее появлении, в одиннадцать часов, у меня еще горел свет. Его гасили, оставался только синеватый огонек ночника, подушка фиксировала наиболее удобную при ле жании на боку позу, и ночной ангел-хранитель садился на стул, которым теперь уже и я так часто пользовался в дневные часы. Но я устал от этого быта, был вправе устать от него, и в одну из таких ночей набросал заманчивый план: не дожидаться здесь ис течения полных шести недель после операции, устроить себе переходной период и провести последние перед нашим отъездом дни в гостинице, в знакомой гостинице Уиндермиер, неподалеку от озера. На совещание был призван доктор Блох;

он дал со гласие. Сборы прошли быстро, я тепло прощался со всеми, дарил книги с надписями, делал подарки нянькам;

тут же устроили и пресс-конференцию: в нижней гостиной и курительной собрались журналисты, и, поддерживаемый Эрикой, далеко еще не способный произносить речи, я вышел к ним, желая, собственно, только пропеть ди фирамбы клинике, ее врачам и славным делам, которые они со мной совершили. Но это-то мне и запретили, ибо «Биллингз госпитэл» не терпит никакой publicity 2, неда ром и справки обо мне все это время выдавались крайне скупо. Поэтому я мог изречь собравшимся boys 3 только несколько благонамеренных политических сентенций, и то вскоре был cut short 4 Эрикой, которая берегла мои силы. Меди Боргезе доставила нас на своей машине в гостиницу, где уже приготовила нам номер. Какие чудесные комнаты! А трапезы в нашей dinee 5, насколько же они соблазнительнее, чем боль ничная пища! Я уже не пил больше кока-колу. Доктор Блох навещал нас в свобод ные часы. Забастовка железнодорожников задержала наш отъезд на сутки. Пришлось много звонить по телефону, чтобы выяснить, отправится ли «chief» 6 в Лос-Анжелос, и если отправится, то когда именно. В воскресенье он был подан. Обратное путешествие было совершено с величайшим комфортом, в drawing-room 7, где нас и кормили. В четверт, 28 мая, мы втроем прибыли в Юнион-Стейшн.

XIV Стояла самая лучшая пора года. Прогулки по саду, находившемуся под забот ливым присмотром Ваттару, ослепительная пышность цветов, четкие контуры цепи Сьерры, вырисовывавшиеся за долиной и за холмами, а с другой стороны, за верши нами пальм, вид на Каталину и океан — все эти райские картины и краски приводили меня в восторг. Я был счастлив, что мой организм доказал свою стойкость, что я cum laude 8 выдержал жесточайшее испытание, счастлив, что вернулся к себе домой и сно ва оказался среди своих книг, среди всех привычных атрибутов беспокойно-деятель ного бытия;

счастлив даже из-за радости пуделя, который, чуя, по-видимому, тревож ный смысл нашего отъезда, с печальным взглядом положил мне лапу на колено, когда я в спальне ждал санитарной машины, и который теперь, пускаясь в пляс и в галоп, Вы все читаете? Вы не спите? Стыдитесь! (англ.).

Рекламы (англ.).

Молодым людям, здесь — репортерам. (англ.).

Прерван (англ.).

Маленькой столовой (франц.).

Экспресс (англ.).

Салоне (англ.).

Похвально (лат.).

праздновал наше водворение на старое место;

я был счастлив прежде всего потому, что давно уже принял решение, особенно улыбавшееся Антонио Боргезе — не брать ся ни за какую другую работу, пока не закончу роман, который по существу, как мне казалось, был уже готов, так что я четко представлял себе его завершение. Конечно, до самого последнего слова будут встречаться трудности, подчас немалые, но шаг за шагом их можно преодолеть.

Приходили добрые друзья и приносили добрые дары: Дитерле, Нейманы, Елена Тимиг, Фритци Массари. Адорно подарил упоминавшуюся выше книгу Беньямина о немецкой трагедии, книгу, к числу интереснейших наблюдений которой относится замечание о порою еще ощутимой связи шекспировской драмы с аллегорическими средневековыми действами, посвященными чорту: по мнению Беньямина, шекспи ровские архинегодяи и архизлодеи, все эти Ричарды и Яго, являются в своем недвус мысленном комизме, кстати, не чем иным, как великолепным реликтом этой сферы религиозного юмора, исторически не столь уж далекой для их создателя — остроум нейшая гипотеза, во всяком случае весьма соблазнительная для меня, которого, разу меется, особенно волновали разделы книги, трактующие о сатанинском начале. Спо собность и готовность связывать все прочитанное с собственным увлечением почти смешна, если поглядеть на себя со стороны, а между тем, словно благодаря какому то сводничеству, все мало-мальски пригодное и любопытное так и спешит к тебе в руки. Поздравительным подарком Лиона Фейхтвангера, не очень-то посвященного в мои поэтические замыслы, оказались сочинения Агриппы Неттесгеймского — какое трогательное внимание! Ведь там я сразу же обнаружил забавно-сердитую главу о за клинании бесов и черной магии и, более того, главу о музыке, или скорее уж против музыки, полную морально-обличительных рассуждений. Судя по греческим поэтам, сказано там, бог Юпитер никогда не пел и не играл на цитре, а Паллада прокляла флейту. «По совести говоря, есть ли что на свете негоднее, презреннее и достойнее порицания, нежели свистуны, певцы и прочие подобные musici 1, каковые... словно бы отравленные сладостию, точно сирены с их непутевым пением, притворными по зитурами и игрой, ищут обворожить и пленить души людские? Затем и ополчились на Орфеуса фракиян храбрые жены, что тот пением своим мужей их вовсе изнежил...» Музыка всегда казалась подозрительной, и особенно людям, страстно ее любившим, например Ницше...

Когда приходилось слишком долго беседовать, я обливался потом и задыхался, и мои женщины требовали, чтобы я, щадя себя, прежде всего отказался от разбора нако пившейся почты, так что обработка корреспонденции была поручена ими моему секре тарю, моей верной Хильде Кан, переписчице «Фаустуса». Я все еще, отчасти из какого то сентиментального консерватизма, не расставался с больничными привычками: пил ночью чай, после чего принимал снотворное и днем укладывался в постель на два часа.

Но уже через два дня после возвращения дневник говорит о «работе над последними частями рукописи», а в начале июня я уже снова, преблагополучно уйдя далеко назад, латал и правил никак не удававшуюся восьмую главу. Так как от сидения за столом бо лела спина, пришлось найти новую рабочую позу, от которой не отказываюсь и до сих пор: я стал писать, сидя в углу дивана, держа на коленях дощечку, к которой, с помощью металлических скобок, прикреплена бумага. Так, в утренние часы, я перебирал список исправлений, загодя составленный. В начале месяца он был исчерпан, и настало, таким образом, время двинуться дальше. Однако я все еще не освободился от «утомительных длиннот и излишеств», как выразился я в дневнике, впрочем, довольно-таки беспечно прибавив: «...но их пусть устраняют другие». Эта склонность возложить ответственность за дальнейшие, надо думать, весьма энергичные вторжения в текст на других объясня лась, по-видимому, моим состоянием выздоравливающего больного, привыкшего обе Музыканты (лат.).

регать себя от всяких забот, но, кроме того, была связана с тем, что втайне я относился к «Фаустусу», как к своему духовному завещанию, опубликование которого уже не играет никакой роли для меня лично и с которым издатель и душеприказчик могут обойтись как им заблагорассудится. Какое-то время по крайней мере дело мне представлялось именно в таком свете. Впрочем, думая о душеприказчике, я, кажется, уже имел в виду определенного человека из моего окружения, того, к кому вполне можно отнести оте ческие слова: «Ведя с тобою речь, советуюсь с собой» — и чей совет стал бы, следователь но, моей собственной речью.

Поначалу было хорошо снова продвигаться вперед. Еще до середины июня я засел за XXXV главу, о судьбе бедной Клариссы, черпая материал прямо из жиз ни нашей семьи, и спустя двенадцать дней закончил эту главу, так что еще до конца месяца удалось начать следующую, где я вспоминаю атмосферу двадцатых годов в Германии, ввожу невидимую доброжелательницу, этот образец величайшего такта, и с удовольствием описываю подаренное ею кольцо. Тем временем мне исполнился семьдесят один год. Самым полезным и нужным подарком, отметившим этот юби лей, было красивое складное кресло, которое отныне мы брали с собой в поездки, так что теперь я всегда мог удобно устроиться на лоне природы, выбрав любое место с видом на море. Ходить мне было все еще трудно, и из-за своей органической неспо собности представить себя в каком-то ином, чем в данный момент, состоянии, я уже настроился таскать за собой это складное кресло до конца дней своих, хотя вскоре совсем перестал им пользоваться... В основанном Жидом журнале «Арш», который я регулярно получал, мне попался любопытный этюд об Антоне фон Веберне — уче нике Шенберга — свидетельствующий об интересе французской интеллигенции к модернистской музыке;

еще я прочитал проникновенно-умную статью об атеизме Ницше, толкующую этот атеизм как особую форму религии — в полном согласии с той очень мне близкой концепцией, встречавшейся даже в американской критике, по которой борьба Ницше против христианской морали является одним из фактов истории христианства... Стивен Спендер объездил разоренную Германию;

Pages:     | 1 || 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.