WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

Томас Манн ХОЗЯИН И СОБАКА ОН ПОЯВЛЯЕТСЯ ИЗ-ЗА УГЛА Когда весна и вправду заслуживает наименования лучшей поры года и я рано просыпаюсь под ликующие трели птиц, потому что накануне вовремя лег, я люблю

еще до завтрака выйти на воздух, без шляпы погулять по аллее перед домом или прой ти в парк — подышать утренней свежестью и хоть немного насладиться ясной чисто той утра, перед тем как уйти с головой в работу. На ступеньках крыльца я останав ливаюсь и свищу, свищу две ноты, тонику и кварту вниз, похожие на начало второй темы шубертовской «Неоконченной симфонии», — это сигнал или, если хотите, пере ложенное на музыку имя из двух слогов. И в то же мгновенье, пока я иду к калитке, до меня издалека доносится сперва еле слышное, а потом уже громкое и явственное позвякиванье, — это жестяной номерок бьется о металлическую отделку ошейника, и, обернувшись, я вижу Баушана, который стремглав огибает дальний угол дома и мчится ко мне во весь опор, словно задавшись целью непременно сбить меня с ног. От напряжения у него отвисла нижняя губа, и зубы сверкают ослепительной белизной в ярком утреннем солнце.

Он примчался из своей конуры, которая устроена с другой стороны дома под по лом стоящей на столбах веранды, где, скорее всего, дремал после беспокойно прове денной ночи, пока мой двойной свист не заставил его встрепенуться. Конура закры та занавесками из дерюги и устлана соломой, отчего в шерсти Баушана, и без того несколько взъерошенной от лежания, и между когтями лап почти всегда торчат со ломинки, — зрелище, всякий раз напоминающее мне старого графа Моора, каким я однажды видел его в чрезвычайно натуралистической постановке: он появлялся из башни, где его морили голодом, еле волоча «босые» ноги в розовом трико с торчащей между пальцами соломой. Я невольно становлюсь боком к мчащемуся на меня Бауша ну — занимаю, так сказать, оборонительную позицию, ибо его очевидное намерение кинуться мне под ноги и повалить на землю неизменно вводит меня в заблуждение.

Однако в последнюю секунду, когда Баушан уже, кажется, вот-вот налетит на меня, он вдруг резко тормозит и сворачивает в сторону, что свидетельствует о его умении вели колепно владеть как собой, так и своим телом;

и тут в полном молчании — Баушан не часто пользуется своим звучным и выразительным голосом — он начинает кружиться вокруг меня в какой-то неистовой приветственной пляске, в которой притоптывания сменяются безумными виляниями не только предназначенного к тому самой приро дой хвоста, но захватывают в страстном порыве и заднюю часть туловища до ребер, переходят в винтообразные движения всего тела, замысловатые прыжки в воздухе и повороты вокруг собственной оси;

но Баушан почему-то упорно пытается скрыть это представление от моего взора, так что, куда бы я ни повернулся, он всегда оказывает ся за моей спиной. Однако стоит мне только нагнуться и протянуть руку, как Баушан одним прыжком уже подле меня и, прислонившись плечом к моему колену, застыва © ТомасМанн, 1918. Собрание сочинений в 10 томах. Т. 8, М. 1960. Стр. 7-94. Перевод В. Курелла © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. Мюнхен. http://www.imwerden.de ет, как изваяние;

он стоит, прижавшись ко мне всем боком, упершись крепкими лапа ми в землю, и, запрокинув морду, снизу вверх глядит мне в лицо;

в сосредоточенном внимании, с каким он прислушивается к ласковым словам, которые я бормочу, хло пая его по лопатке, чувствуется не меньшая сила страсти, чем в прежних его бурных изъявлениях восторга.

Баушан — короткошерстная немецкая легавая, если отнестись к такому опре делению не слишком придирчиво, а принять его с должной крупицей юмора, ибо если разобрать Баушана по косточкам, или, как полагается говорить, по статям, то его вряд ли можно отнести к чистокровным представителям этой породы. Прежде всего, Баушан мал, он, надо прямо сказать, значительно меньше обычных подружей ных легавых, и, потом, передние лапы у него чуточку кривоваты, что тоже не вполне соответствует признанному идеалу. Некоторая склонность к «подгрудку», то есть к мешкообразным складкам кожи под шеей, которые придают собачьей осанке особую величавость, чрезвычайно красит Баушана, но и это, с точки зрения ревнителей соба ководства, наверное, было бы поставлено ему в упрек, ибо у легавых, насколько мне известно, кожа должна плотно прилегать к шее.

Окрас Баушана очень хорош. По кофейной рубашке у него разбросаны черные пятна. Но местами проглядывают и белые пежинки, почти сплошь покрывающие грудь, живот и лапы, тогда как тупую морду Баушана, кажется, взяли да и окунули в чернила. На широком лбу и прохладных, лопухом, ушах черная и кофейная шерсть сплетаются в причудливый бархатистый узор, но всего забавнее и милее вихор, в ко торый закручивается у него на груди белая псовина, торчащий, словно шип на ста ринном панцире. Впрочем, пестрота Баушана тоже может показаться «недопусти мой» тем, для кого чистота родословной важнее личных качеств, ибо классической легавой, говорят, надлежит быть одноцветной или пегой в крапе, но никак не пят нистой. Однако главным камнем преткновения при формальном подходе к определе нию породы Баушана служит, конечно, обильная растительность, свисающая у него с уголков верхней губы и с подбородка, которая не без основания может быть названа усами и бородой и составляет, как известно, характерную особенность пинчера или шнауцеля.

Но не все ли равно, легавая или пинчер! Что за красавец и симпатяга Баушан, когда он вот так стоит, прижавшись к моему колену, и снизу вверх глядит на меня с беспредельной преданностью! Лучше всего у него глаза — кроткие и умные, хотя, быть может, слишком выпуклые и потому чуть-чуть стеклянные. Радужная оболочка глаз — каряя, такого же кофейного оттенка, что и шерсть, но из-за отливающего чер ным, непомерно расширенного зрачка она кажется узеньким колечком, которое тут же переходит в белок.

Прямота и смышленость — а именно эти душевные качества написаны на морде Баушана — свидетельствуют о его нравственном мужестве, а телосложение — о му жестве физическом: выпуклая грудная клетка с четко выступающими под тонкой и эластичной кожей мощными ребрами, подтянутый живот, нервные ноги в сетке су хожилий, крепкие, в комке, лапы — все это говорит об отваге и мужской доблести, говорит о мужицкой охотничьей крови;

да, в облике Баушана чувствуется настоящий охотничий пес, и, на мой взгляд, он по праву может называться легавой, хоть и не обязан своим появлением на свет чванливому кровосмесительству;

таков примерно смысл сбивчивых и довольно бессвязных слов, которые я говорю Баушану, похлопы вая его по плечу.

А он стоит и смотрит, прислушивается к звукам моего голоса, улавливая в убеж дающих интонациях явное одобрение своей персоне. И вдруг быстрым движением вскидывает голову к самому моему лицу и смыкает в воздухе челюсти, будто хочет от кусить мне нос, — пантомима, которая служит, по-видимому, ответом на мои похвалы и всякий раз заставляет меня со смехом отпрянуть, к чему Баушан тоже давно привык.

Это своего рода воздушный поцелуй, наполовину ласка, наполовину шалость, штука, которую он проделывал еще щенком и не свойственная ни одному из его предшест венников. Впрочем, он тут же со смущенно-лукавым видом просит прощения за допу щенную вольность, виляет хвостом и смешно пригибает голову. Но вот мы выходим за калитку.

Навстречу нам несется шум, похожий на рокот моря. Дом мой стоит возле быс трой порожистой реки, от которой его отделяет лишь тополевая аллея, обнесённая решеткой полоска газона с молоденькими кленами и насыпная дорога;

по обе ее сто роны растут огромные осины — великаны, явно подделывающиеся под старые ис кривленные ветлы;

их белый пух к началу июня будто снегом засыпает окрестность.

Вверх по реке, в сторону города, саперы проводят занятия по наведению понтонного моста. Стук их тяжелых сапог о доски настила, отрывистые слова команды явственно долетают до нас. С другого берега слышатся заводской шум и грохот: вниз по течению, наискось от нашего дома, раскинулись корпуса большого паровозостроительного за вода, который за войну сильно разросся;

длинные окна его цехов всю ночь напролет светятся в темноте. Новенькие, отливающие лаком паровозы, проходя испытание, де ловито снуют взад и вперед.

Иногда протяжно завоет гудок, какой-то глухой стук время от времени сотрясает воздух, и из множества труб валит дым, но ветер, по счастью, относит его за лес на противоположном берегу, да и вообще-то дым редко переползает через реку на нашу сторону. Так мешаются в полупригородном, полудеревенском уединении этого уголка звуки погруженной в самое себя природы и человеческой деятельности, и надо всем сияет ясноокая свежесть раннего утра.

Обыкновенно я выхожу на прогулку этак в половине восьмого по официальному времени, на самом деле, значит, в половине седьмого. Я иду, заложив руки за спину, по залитой нежарким еще солнцем аллее, которую пересекают длинные тени тополей;

реки мне не видно, но я слышу ее вольное мерное течение;

тихо шелестят деревья, воздух наполнен неумолчным чириканьем, щебетом, раскатистыми трелями и пере ливами певчих птиц;

во влажной голубизне неба, с востока, летит аэроплан — жесткая механическая птица, направляя свой ничем не стесненный полет над рекой и лесом;

гул его сперва усиливается, затем постепенно замирает;

а Баушан радует меня своими легкими красивыми прыжками через низенькую решетку газона — туда и обратно, туда и обратно. Он прыгает, зная, что доставляет мне удовольствие;

ведь я сам обучал его этому, постукивая тросточкой по ограде, и хвалил, когда у него хорошо получа лось;

вот и теперь он чуть ли не после каждого прыжка подбегает ко мне, ждет, что я скажу ему — какой он молодчина, какой он смелый и ловкий пес, пытается допрыг нуть до моего лица и, когда я его отстраняю, мокрым носом муслит мне ладонь. Кроме того, эти усердные гимнастические упражнения заменяют ему утренний туалет, с их помощью он приглаживает свою взъерошенную шерсть и избавляется от застрявших в ней соломинок старика Моора.

До чего же хорошо после целительной ванны сна и долгого забвения ночи, по молодев телом и очистившись душой, ранним утром выйти на прогулку. Бодро, уве ренно взираешь ты на предстоящий день, хоть и медлишь начать его, желая сполна насладиться чудесными, свободными от всяких обязательств и забот минутами между сном и работой, которые достались тебе в награду за примерное поведение. Ты те шишь себя иллюзией, что всегда будешь жить такой вот простой, серьезной, созерца тельной жизнью, что всегда будешь волен распоряжаться собой, ибо человек почему то склонен считать минутное свое состояние — весел он или подавлен, спокоен или возбужден — за единственно истинное и постоянное и всякое счастливое ex tempore* мысленно возводить в непреложное правило и нерушимый закон, тогда как в дейс твительности он осужден жить по наитию изо дня в день. Вот и веришь, вдыхая ут ренний воздух, в свою свободу и добродетель, хотя должен бы знать, да, по существу, и знаешь, что мир уже плетет для тебя свои сети и что, скорее «сего, ты уже завтра проваляешься в кровати до девяти, потому что накануне развлекался и только в два часа ночи, разгоряченный, захмелевший и взвинченный, удосужился лечь в постель...

Пусть так. Но сегодня ты образец благоразумия и внутренней дисциплины и самый подходящий хозяин вот для этого юного охотника, который только что опять пере махнул через ограду газона от радости, что сегодня ты, как видно, предпочитаешь общаться с ним, а не с обитателями того, большого мира.

Мы идем по аллее минут пять до того места, где она перестает быть аллеей и пре вращается в хаотическое нагромождение крупного щебня, тянущееся вдоль реки;

тут мы сворачиваем вправо на засыпанную более мелким щебнем широкую, но пока еще не застроенную улицу, по которой, однако, как и по нашей аллее, проложена велоси педная дорожка;

улица эта проходит между расположенными несколько ниже лесис тыми участками и упирается в склон горы, замыкающей с востока наш прибрежный район — местожительство Баушана. Немного погодя мы пересекаем еще другую, тоже будущую улицу;

выше, возле трамвайной остановки, она сплошь застроена доходны ми домами, но здесь, ничем не огражденная, идет куда-то через лес и поле;

затем мы по отлого спускающейся дорожке попадаем в великолепный парк, разбитый на ма нер курортных парков, но совершенно безлюдный, как, впрочем, и вся местность в этот ранний час;

везде стоят скамейки, покатые дорожки звездробразно сходятся или приводят к площадкам для детских игр, вокруг — зеленые поляны с купами старых, пышно разросшихся деревьев — вязов, буков, лип, серебристых ветел, кроны которых спускаются так низко, что оставляют на виду лишь небольшой кусочек ствола. Я не нарадуюсь на этот тщательно распланированный парк, в котором гуляю, как в собс твенном поместье. Все здесь продумано до мелочей, вплоть до того, что у посыпанных гравием дорожек, сбегающих с отлогих, поросших травой холмов, зацементированы обочины.

Гуща зелени то и дело расступается, открывая взору чудесный вид на белеющую вдали виллу.

Я прохаживаюсь по дорожкам, а Баушан, ошалев от здешнего приволья, носится как полоумный с поляны на поляну таким галопом, что у него даже заносится зад, или же с негодующе-блаженным лаем гоняется за птичкой, которая то ли со страху, то ли затем, чтобы его подразнить, вьется над самым его носом. Но стоит мне сесть на скамейку, как Баушан уже тут как тут и пристраивается у меня в ногах. Ибо для моего четвероногого друга непреложный закон — бегать, когда я нахожусь в движении;

и садиться, когда я сажусь. Надобности в этом никакой нет, но Баушан твердо следует этому правилу.

Мне и странно, и уютно, и забавно ощущать на ноге тепло его разгоряченного тела. Как и всегда почти, когда я бываю с Баушаном и гляжу на него, радостное уми ление спирает мне грудь. Он и сидит-то по-крестьянски — лопатки наружу, ступни внутрь. В этой позе он кажется более приземистым и неуклюжим, чем на самом деле, а белый клок шерсти на груди выпирает совсем уж нелепо и смешно. Зато, взглянув на его важно поднятую голову, никто не осмелится обвинить его в неумении держать себя — столько в ней настороженного внимания... Мы притихли, и сразу же нас обсту пила тишина. Шум реки едва сюда долетает. И потому любой самый слабый шорох и движение вокруг становятся особенно слышны и привлекают внимание: вот в траве * Букв.: «вне времени» (лат.);

здесь употреблено в значении необычайного происшествия, нарушающего привычный порядок вещей.

прошуршала ящерица, вот пискнула птаха, где-то поблизости роется крот. Уши Ба ушана подняты, насколько это позволяет мускулатура висячих ушей, голова, чтобы лучше слышать, наклонена набок, и ноздри влажного черного носа, втягивая все за пахи, находятся в беспрестанном трепетном движении.

Потом он ложится, но так, чтобы все-таки касаться моей ноги. Он лежит в про филь ко мне, в древней, как мир, симметричной позе полуидола-полузверя, сфинкс с поднятой головой и грудью, прижатыми к туловищу локтями и бедрами и вытяну тыми вперед лапами. Но ему жарко, он открывает пасть, — и сразу же вся непрони цаемая мудрость его облика исчезает, и он становится самым обыкновенным псом:

глаза моргают и суживаются, а из-за крепких белых клыков вываливается длинный розово-красный язык.

КАК НАМ ДОСТАЛСЯ БАУШАН Сосватала нам Баушана плотная, не лишенная приятности, черноглазая фрей лейн, которая с помощью рослой и такой же черноглазой дочки содержала пансион в горах неподалеку от Тёльца. Это случилось два года назад, и Баушан был тогда по лугодовалым подростком-щенком. Анастасия — так звали хозяйку пансиона — знала, что мы вынуждены были пристрелить нашу шотландскую овчарку Перси — слабо умного пса-аристократа, который в преклонном возрасте подхватил очень прилип чивую и противную накожную болезнь, — и с того самого дня нуждаемся в стороже.

Она позвонила нам из своего горного домика и сообщила, что приняла на постой и на комиссию собаку, лучше которой и желать нечего, и что мы можем в любое время прийти ее посмотреть.

Уступив настояниям детей, — впрочем, нас, взрослых, тоже разбирало любопытс тво, — мы на следующий же день после обеда отправились в горы.

Анастасию мы застали в просторной кухне, наполненной теплыми и сытными запахами;

раскрасневшаяся и потная, с расстегнутым воротом и обнаженными по ло коть округлыми руками, она готовила ужин своим постояльцам. Дочь со спокойной расторопностью подавала ей все нужное, для стряпни. Нас приветливо встретили и не преминули похвалить за то, что мы явились без проволочки. Заметив, что мы ози раемся по сторонам;

дочь хозяйки, Рези, подвела нас к кухонному столу, уперлась ру ками в колени и, склонив голову, адресовала несколько ласковых слов кому-то под столом. Оказывается, там, привязанное обрывком грязной веревки, стояло существо, которое в полумраке кухни, освещенной только отблесками огня, мы сначала не заме тили и вид которого поневоле вызывал улыбку жалости.

Оно стояло, поджав хвост, сгорбившись и сдвинув все четыре тонкие, подгиба ющиеся от слабости лапы, и тряслось. Возможно, оно тряслось от страха, но скорее всего от полного отсутствия каких-либо жировых или мускульных тканей, ибо это был форменный скелет — ребрышки и позвоночник, обтянутые облезлой шкурой, на че тырех палочках. Уши у него были плотно прижаты — положение, которое способно сразу же погасить всякий признак живости и ума в физиономии собаки, а в его сов сем еще щенячьей мордочке столь полно достигало этого эффекта, что она выражала одну только глупость, страдание и мольбу о снисхождении;

к тому же усы и борода, и поныне украшающие Баушана, в ту пору были куда более пышными и придавали его и без того жалкому облику еще и оттенок угрюмой подавленности.

Все нагнулись, чтобы утешить и приласкать горемыку. И пока дети шумно изъ являли свою жалость, Анастасия, хлопоча у плиты, сообщила нам всю подноготную своего постояльца. Он сын почтенных родителей, и звать его пока что Люкс, степенно рассказывала она ровным приятным голосом. Мать его она сама знала, а об отце слы шала одно только хорошее.

Родом Люкс с фермы в Хюгельфинге, и, если бы не некоторые чрезвычайные обстоятельства, хозяева никогда бы с ним не расстались;

но теперь они вынуждены уступить его за сходную цену, для чего и доставили песика к ней — ведь у нее в доме всегда бывает много народу. Хозяева приехали в своей тележке, а Люкс все двадцать километров мужественно бежал между задними колесами. Зная, что мы ищем хоро шую собаку, она сразу подумала о нас и почти уверена, что мы его возьмем. Тогда все устроится ко всеобщему благополучию. Нам собачка, несомненно, придется по душе, Люкс, со своей стороны, имея теплый угол, уже не будет чувствовать себя таким оди ноким и неприкаянным, и она, Анастасия, перестанет беспокоиться за него. Пусть нас только не смущает его понурый и несчастный вид. Его сбила с толку незнакомая об становка, и он потерял уверенность в себе. Но в скором времени мы поймем, от каких он превосходных родителей.

— Да, но они, по-видимому, не очень-то друг к другу подходили.

— Отчего же, если оба великолепные собаки. — В щенке заложены самые лучшие качества, она, фрейлейн Анастасия, готова за это поручиться. И уютом он не избалован и привык довольствоваться малым, что в нынешние трудные времена тоже весьма су щественно. До сих пор он вообще питался одной картофельной шелухой. Лучше всего нам прямо взять его к себе домой на пробу — это нас ровно ни к чему не обяжет. Если окажется, что сердце у нас к нему не лежит, она тут же примет его обратно и вернет нам деньги. Это она может смело пообещать, нисколько не опасаясь, что мы поймаем ее на слове. Она достаточно хорошо знает и его и нас — то есть обе стороны, уверена, что мы его полюбим и даже думать не захотим о том, чтобы с ним расстаться.

Она еще долго говорила в том же духе, спокойно, без запинки, с обычной своей приятностью, и вырывавшийся из конфорки огонь, когда она снимала кастрюлю, оза рял ее, как пламя волшебного котла. В конце концов она подошла к Люксу и обеими руками открыла ему пасть, чтобы показать нам его великолепные зубы и, еще по ка ким-то соображениям, его розовое рифленое нёбо. На поставленный тоном знатока вопрос — чумился ли он? — она с оттенком нетерпения отвечала, что не знает. А уж ростом, заверила она, он со временем наверняка будет с нашего погибшего Перси.

Дети волновались, Анастасия, ободренная настойчивыми упрашиваниями де тей, рассыпалась в похвалах собаке, а мы не знали, на что решиться.

Кончилось дело тем, что мы выпросили себе отсрочку на размышление и в тяже лом раздумье побрели в долину, взвешивая все «за» и «против».

Но, как и следовало ожидать, четвероногий горемыка под столом обворожил на ших ребят, и хотя мы, взрослые, для вида потешались над их неудачным выбором, но и у нас щемило сердце, и мы понимали, что теперь нам, пожалуй, нелегко будет вытравить из памяти образ бедняги Люкса.

Что ожидает его, если мы от него отвернемся? В какие руки он попадет?

И в нашем воображении уже возникала загадочная и страшная фигура живоде ра, от гнусного аркана которого Перси некогда спасла рыцарская пуля оружейного мастера и почетное погребение в дальнем углу нашего сада. Лучше бы нам не встре чаться с Люксом, не видеть его усатой и бородатой щенячьей мордочки, тогда бы мы не думали об ожидавшей его неизвестной и, быть может, страшной участи;

но теперь, когда мы знали о его существовании, на нас как бы ложилась моральная ответствен ность, от которой мы лишь с трудом, да и то навряд ли, сможем отвертеться. Так вот и вышло, что через два дня мы уже снова взбирались вверх по пологим отрогам Альп к домику Анастасии. Не то чтобы мы твердо решились на покупку, — нет, но мы пони мали, что при сложившихся обстоятельствах дело, скорее всего, этим кончится.

На этот раз Анастасия с дочерью сидели друг против друга по обеим концам длинного кухонного стола и пили кофе. А между ними, перед столом, сидел тот, кто носил условное имя Люкса, сидел уже точно так, как сидит теперь: лапами внутрь, по-мужицки вывернув лопатки, а за его истрепанным ошейником красовался буке тик полевых цветов, придававший ему празднично-нарядный вид, — ни дать ни взять разрядившийся по случаю воскресенья деревенский щеголь или дружка на крестьян ской свадьбе. Младшая фрейлейн, сама выглядевшая очень нарядно в национальном костюме с бархатным лифом на шнуровке, собственноручно продела ему за ошейник этот букет, «по случаю новоселья», как она пояснила. И мать и дочь, по их заверениям, не сомневались в том, что мы придем за нашим Люксом, и придем именно сегодня.

Итак, с самого начала путь к отступлению был отрезан. Анастасия в обычной своей приятной манере поблагодарила нас за десять марок, которые мы ей вручили в качестве платы за Люкса. Было совершенно ясно, что берет она эти деньги больше в наших интересах, чем в своих собственных или же в интересах людей с фермы, и берет с единственной целью придать бедному Люксу в наших глазах какую-то выраженную в цифрах реальную стоимость. Так мы это и поняли и охотно выложили деньги.

Люкса отвязали от ножки стола, конец веревки был вручен мне, и, провожаемая любезными напутствиями и пожеланиями, наша процессия покинула кухню фрей лейн Анастасии.

Не скажу, чтобы почти часовой обратный путь с нашим новым домочадцем пред ставлял собой триумфальное шествие, тем более что деревенский щеголь очень быст ро потерял свой нарядный букет. На лицах встречавшихся нам прохожих мы, правда, замечали улыбку, но с каким-то оттенком обидного, пренебрежения, а прохожих по падалось все больше, так как путь наш лежал через рыночную площадь, которую нам предстояло пересечь из конца в конец. В довершение всего у Люкса оказался понос, которым он, вероятно, страдал уже не первый день, что вынуждало нас к частым ос тановкам на глазах у горожан. Встав в круг, мы, как могли, загораживали несчастного страдальца и с ужасом спрашивали себя, уж не первые ли это зловещие признаки чум ки, — опасения, как потом оказалось, совершенно напрасные, ибо будущее показало, что мы имеем дело с натурой исключительно крепкой и здоровой, неуязвимой ни для какой заразы и болезней.

Дома мы позвали горничную и кухарку, чтобы представить им нового члена се мьи и заодно уж узнать их мнение. По всему было видно, что они приготовились вос хищаться, но, увидев понуро стоявшего Люкса и наши смущенные лица, обе прыс нули со смеху, отвернулись и замахали на него руками. После этого едва ли можно было надеяться, что гуманные соображения, побудившие Анастасию потребовать с нас плату, найдут в них сочувственный отклик, и мы почли за благо сказать, что со баку нам подарили. Люкса отвели на веранду, где ему был предложен праздничный обед, составленный из самых лакомых остатков.

Но он настолько пал духом, что даже ни к чему не притронулся. Он, правда, об нюхивал кусочки, которые ему подсовывали, но тут же боязливо пятился, не в силах поверить, что такая роскошь, как куриные лапки и корки от сыра, в самом деле пред назначается ему. Зато от мешка, набитого морской травой, который положили для него в прихожей, он не отказался и сразу же улегся, поджав под себя лапы. А в доме тем временем спорили и наконец порешили, как ему в дальнейшем именоваться.

На следующий день он опять не прикасался к пище, потом, примерно с неделю, жадно и без разбору хватал все, что ему ни подставляли, пока наконец не стал есть со спокойной размеренностью и подобающим достоинством. Постепенно он осваивался и начинал чувствовать себя полноправным членом семьи. Но входить в подробное описание этого длительного процесса нет никакой надобности. Правда, на какое-то время этот процесс был прерван исчезновением Баушана: дети вывели щенка в сад и отвязали веревку, чтобы дать ему побегать на воле, но не успели они отвернуться, как Баушан подлез под калитку и был таков. Пропажа ввергла в смятение и печаль если не весь дом, то, по крайней мере, господ;

прислуга вряд ли приняла близко к сердцу утрату дареной собаки, если вообще сочла это за утрату. Мы задали немало работы телефону, то и дело звоня в пансион к Анастасии, в надежде, что пес прибежит туда.

Напрасно, он там не показывалася, и только через два дня фрейлейн Анастасия со общила нам, что ей звонили из Хюгельфинга: полтора часа назад Люкс появился на родимой ферме. Да, он был там, идеализм инстинкта привел его обратно в мир карто фельной шелухи, заставив снова проделать те двадцать километров, которые он ког да-то пробежал между колесами тележки, в полном одиночестве, в дождь и слякоть!

Пришлось его бывшим хозяевам опять запрягать лошадь и трястись двадцать кило метров в тележке, чтобы доставить Люкса к Анастасии, а через два дня и мы собрались в путь за беглецом, которого нашли, как и в первый раз, привязанным к ножке стола, по уши забрызганного грязью проселочных дорог, истерзанного и усталого. Правда, он сразу узнал нас, завилял хвостом, — словом, всячески выказывал свою радость.

Но в таком случае почему же он сбежал?

Со временем стало ясно, что Баушан выкинул из головы всякую мысль о ферме, но и у нас он еще не окончательно обжился, никто еще не завладел его душой, и он был как листок, крутящийся по воле ветра. В ту пору на прогулках нельзя было ни на секунду спускать с него глаз, ибо ему ничего не стоило бы порвать слабые узы дружбы, связывавшие нас с ним, и улизнуть в лес, где, ведя бродячую жизнь, он бы очень быс тро одичал и уподобился своим нецивилизованным предкам. Только наша неусыпная забота спасла его от этой страшной участи и удержала на той высокой ступени культу ры, которой он и его сородичи достигли за многие тысячелетия общения с человеком;

а потом перемена места, наш переезд в город или, вернее, пригород, немало способс твовали тому, чтобы окончательно привязать Баушана к нам и к нашему дому.

НЕКОТОРЫЕ ДАННЫЕ О ХАРАКТЕРЕ И ОБРАЗЕ ЖИЗНИ БАУШАНА Один человек из долины Изара предупредил меня, что собаки этой породы час то становятся в тягость хозяину, так как ни на шаг от него не отходят. Поэтому, когда Баушан в скором времени стал действительно выказывать упорную приверженность к моей особе, я остерегся приписать это своим личным достоинствам — так мне было легче сдерживать его порывы и по мере возможности себя от них ограждать. Мы сталкиваемся здесь с наследственным патриархальным инстинктом собаки, кото рый побуждает ее — я говорю, разумеется, не об изнеженных комнатных породах — видеть и почитать в лице главы семьи, мужчины — хозяина, защитника очага и добытчика, находить в преданном и рабском служении ему утверждение собствен ного достоинства и держаться по отношению ко всем остальным домочадцам с куда большей независимостью. В этом духе и вел себя Баушан со мной почти с первых же дней;

как верный оруженосец глядел мне в глаза, дожидаясь приказаний, которые я предпочитал ему не давать, так как очень быстро выяснилось, что он отнюдь не от личается послушанием, и ходил за мною по пятам, очевидно, в полной уверенности, что ему самой природой предназначено неотлучно находиться при мне. Когда вся семья была в сборе, он, разумеется, ложился только у моих ног. Если на прогулке я отдалялся от остальных, он, разумеется, следовал за мной. Он непременно желал находиться возле меня, когда я работал, и, если дверь оказывалась заперта, стре мительно вскакивал в окно — при этом гравий сыпался в комнату — и с глубоким вздохом ложился под письменный стол.

Но в нас настолько крепко сидит уважение ко всему живому, что присутствие хотя бы собаки стеснительно, когда хочется побыть одному, вдобавок Баушан мешал мне и самым прямым и непосредственным образом. Он подходил к моему креслу, вилял хвостом, умоляюще смотрел на меня и топтался на месте, требуя, чтобы я его развлекал. Стоило мне хотя бы одним движением откликнуться на его мольбы, как он уже становился лапами на подлокотники кресла, лез ко мне на грудь, смешил меня своими воздушными поцелуями, потом начинал шарить носом по письмен ному столу, видимо полагая, что раз я так старательно над ним нагибаюсь, то там непременно должно быть что-нибудь съедобное, и, конечно, мял и пачкал мне руко пись своими мохнатыми лапищами. Правда, после строгого окрика «на место!» он ложился и засыпал. Но во сне ему что-то грезилось он быстро-быстро, как на бегу, перебирал всеми четырьмя лапами, издавая глухой и вместе с тем пискливый, чре вовещательный и какой-то потусторонний лай. Не мудрено, что это меня волновало и отвлекало от работы;

во-первых, мне становилось как-то не по себе, и, во-вторых, меня грызла совесть. Сновидения эти уж слишком явно были суррогатом настоящей гоньбы и охоты, стряпней организма, вынужденного хоть чем-то возместить радость движения на вольном воздухе, которая при совместной жизни со мной выпадала на долю Баушана отнюдь не в той мере, в какой этого требовали его инстинкт и охот ничья кровь. Меня это мучило;

но так как ничего тут поделать было нельзя, высшие интересы повелевали мне избавиться от вечного источника беспокойства;

причем в оправдание себе я говорил, что Баушан в плохую погоду наносит много грязи в ком наты и рвет когтями ковры.

В конце концов Баушану строго-настрого запретили переступать порог дома и находиться со мной, когда я бывал в комнатах, хотя иногда и допускались исклю чения;

он быстро понял, что от него требовали, и покорился противоестественному положению, ибо такова была неисповедимая воля его господина и повелителя. Ведь разлука со мной, нередко, особенно в зимнее время, продолжавшаяся большую часть дня, все-таки только разлука, а не настоящий разрыв или разобщенность. Он не со мной, потому что я так приказал, но это всего лишь выполнение приказа, бытие со мной в его противоположности, и о какой-то самостоятельной жизни Баушана в часы, которые он проводит без меня, вообще не приходится говорить. Правда, сквозь стек лянную дверь кабинета я вижу, как он с неуклюжей шаловливостью доброго дядюш ки забавляется с детьми на лужайке перед домом. Но время от времени он непремен но подходит к двери и, так как за тюлевой занавеской меня не видно, обнюхивает дверную щель, чтобы удостовериться, там ли я, садится на ступеньки ко мне спиной и ждет. Со своего места за письменным столом мне видно также, как он иногда задум чивой рысцой бежит по насыпной дороге между старыми осинами, но такие прогулки годны лишь на то, чтобы как-то убить время, в них нет самоутверждения, нет радости, нет жизни, и уж совершенно немыслимо себе представить чтобы Баушан вздумал охо титься без меня, хотя никто ему охотиться не запрещает и мое присутствие, как будет видно из дальнейшего, вовсе для этого не обязательно.

Жизнь его начинается, когда я выхожу из дому, — но, увы, и то не всегда! Ведь в то время, как я направляюсь к калитке, еще неизвестно, куда я поверну — направо ли, вниз по аллее к просторам и уединению наших охотничьих угодий, или налево, к трамвайной остановке, чтобы ехать в город, а сопровождать меня Баушану есть смысл только в первом случае.

Вначале он увязывался за мной и тогда, когда я отправлялся в этот суматошный мир, с изумлением взирал на грохочущий трамвай и, поборов страх, самоотверженно и слепо кидался за мной на забитую людьми площадку. Но взрыв общественного не годования немедленно сгонял его на мостовую, и он скрепя сердце пускался галопом вслед за звенящей и гремящей махиной, нисколько не похожей на тележку, между ко лесами которой он когда-то трусил рысцой. Пока хватало сил и дыхания, Баушан чес тно старался не отставать. Но бедного деревенщину сбивали с толку городская сума тоха и толчея;

он попадал прохожим под ноги, чужие собаки бросались на него с тыла, вакханалия резких, неведомых дотоле, запахов ударяла ему в нос и кружила голову, углы домов, пропитанные густым ароматом былых любовных интриг, неудержимо влекли его к себе, и он отставал;

правда, потом ему удавалось нагнать точно такой же вагон, бегущий по рельсам, но — увы! — это был не тот вагон;

Баушан мчался наугад все дальше и дальше, пока окончательно не сбивался с пути;

и лишь через два дня, измученный и голодный, являлся наконец, прихрамывая, домой, в тишину виллы на берегу реки, куда тем временем достало благоразумия вернуться и его хозяину.

Это случалось не раз, потом Баушан смирился и больше не провожал меня, когда я поворачивал налево. Лишь только я выхожу за дверь, он уже знает, что у меня на уме: охота или светские развлечения. Он вскакивает с половика, на котором лежал, поджидая меня в тени подъезда, сразу угадав мои намерения по тому, как я одет, ка кая у меня тросточка, какое выражение лица, по тому, взглянул ли я на него мель ком, холодно и деловито, или же, напротив, ласково и дружелюбно. Как тут не понять!

Если по всему видно, что прогулка состоится, он кубарем скатывается со ступенек и в немом восторге гарцует впереди меня по направлению к калитке, а если надежды нет, настроение его падает, он никнет, прижимает уши, вид у него становится трагически печальный, а в глазах появляется то робкое, жалковиноватое выражение, которое в несчастье одинаково свойственно и людям и животным.

Иногда, наперекор всему, он отказывается верить, что на сегодня все кончено и охота не состоится. Уж очень ему хотелось погулять! И, обманывая себя, Баушан пред почитает не видеть ни городской тросточки, ни благопристойной сюртучной пары, в которую я облекаюсь ради такого случая. Он проталкивается вместе со мной в ка литку, крутится «вокруг собственной оси и, в надежде меня соблазнить, припускается галопом направо по аллее, все время оглядываясь и не желая понять роковое «нет», которым я отвечаю на все его ухищрения. А когда я тем не менее поворачиваю налево, он бежит обратно и, громко сопя, с тонким жалобным присвистом, которого от волне ния не в силах сдержать, провожает меня вдоль всего нашего забора;

дойдя до решет ки прилегающего парка, Баушан начинает прыгать через нее, туда и обратно;

решетка эта довольно высокая, и, боясь ободрать себе живот, он всякий раз охает. Прыгает он с отчаяния, из того бесшабашного удальства, которому все нипочем, а в основном, ко нечно, чтобы меня задобрить и покорить своим усердием. Ведь еще не все потеряно, еще есть надежда, — правда, очень слабая, — что в конце парка я не пойду к трамвай ной остановке, а еще раз сверну налево и, сделав небольшой крюк, чтобы опустить письмо в почтовый ящик, все же поведу его в лес. Это хоть и редко, но бывает, а когда и эта последняя надежда рассыпается прахом, Баушан садится на землю и предостав ляет мне идти на все четыре стороны.

Так он и сидит посреди дороги в неуклюжей мужицкой позе и смотрит мне вслед, пока я не дохожу до самого конца проспекта. Если я оборачиваюсь, Баушан настора живает уши, но не бежит ко мне, — свистни я или позови его, он все равно не пойдет, он знает, что это бесполезно. Вот и конец аллеи, а Баушан все еще сиротливо сидит посреди дороги — крохотное, темное, нескладное пятнышко, при виде которого у меня всякий раз сжимается сердце, и я сажусь в трамвай, терзаясь угрызениями совести. Как он ждал! И что может быть ужаснее мук ожидания! А ведь вся его жизнь — ожидание прогулки со мной;

не успеет он отдохнуть, как уж опять ждет, что я пойду с ним в лес.

Он и ночью ждет, потому что спит Баушан урывками круглые сутки, то часик вздрем нет на зеленом ковре лужайки, когда солнце славно припекает спину, то прикорнет за дерюжными занавесками конуры, коротая длинный, ничем не заполненный день. Но зато он не знает и ночного покоя, сон его прерывист и тревожен, он кружит в темноте по двору и саду, бросается туда и сюда и — ждет. Он ждет обхода сторожа с фонарем и, вопреки здравому смыслу, провожает его шаркающие шаги угрожающим и призыв ным лаем, ждет, когда посветлеет небо, ждет, когда в дальнем садоводстве пропоет петух, ждет, когда утренний ветерок проснется в ветвях и когда отопрут наконец ку хонную дверь и он сможет туда прошмыгнуть и погреться у плиты.

И все же, думается мне, ночная пытка скукой для Баушана ничто по сравнению с тем, что он испытывает днем, особенно в хорошую погоду;

все равно зимой или ле том, когда солнце манит на волю, в каждой жилочке трепещет страстное желание по резвиться и поиграть, а хозяин, без которого прогулкой как следует не насладишься, будто назло, сиднем сидит за своей стеклянной дверью. Подвижное тельце Баушана, в котором с лихорадочной быстротой пульсирует жизнь, отдохнуло досыта, даже до пресыщения, о сне нечего и думать. Он подымается на террасу, подходит к моей две ри, со вздохом, идущим из самой глубины души, растягивается на полу, кладет голову на вытянутые лапы и обращает страдальческий взор к небу. Но, впрочем, роль муче ника он выдерживает секунды две-три, не более. Что бы такое предпринять? Может, спуститься по ступенькам к пирамидальным туям, что стоят по обе стороны куртины с розами, и поднять ногу — на ту, что справа, которая из-за дурной привычки Баушана каждый год засыхает, так что вместо нее приходится подсаживать новую? Итак, он спускается вниз и делает то, в чем не испытывает ни малейшей нужды, но что может хоть на время рассеять его и занять. Долго стоит он на трех ногах, несмотря на явную бесплодность своих усилий, так долго, что четвертая нога у него начинает дрожать, и Баушан вынужден подпрыгивать, чтобы сохранить равновесие. Потом он опять ста новится на все четыре лапы, но, что ни делай, все равно ему не легче. Тупо глядит он вверх, в сплетенные ветви ясеней, где, весело щебеча, гоняются друг за дружкой две птички, и, когда они стрелой улетают, проводив их долгим взглядом, отворачи вается, будто пожимая плечами и дивясь такой ребяческой беспечности. Затем он начинает потягиваться так, что трещат все суставы, обстоятельности ради разделяя эту операцию на две части: сначала он вытягивает передние ноги, высоко вскидывая зад, потом вытягивает задние ноги и оба раза зверски зевает во всю пасть. Но вот и с этим покончено, как ни старался он продлить удовольствие, а если уж ты потянулся по всем правилам, сразу опять не потянешься. Баушан стоит и в мрачном раздумье смотрит в землю. Наконец медленно и осторожно он начинает кружиться на месте, будто собираясь лечь, но еще не зная наверное, как лучше к этому приступиться. Тут, однако, его осеняет новая мысль: ленивой походкой он идет на середину лужайки — и вдруг диким, почти бешеным броском кидается на землю и давай кататься по зелено му бобрику подстриженного газона, который щекочет и охлаждает ему спину. Такое занятие, вероятно, сопряжено с чувством острого удовольствия, потому что, катаясь по лужайке, Баушан судорожно поджимает лапы и в пылу упоения и восторга хвата ет зубами воздух. Да, потому он и пьет до дна кубок наслаждения, что знает, сколь это счастье недолговечно, ведь кататься по траве можно от силы какие-нибудь десять секунд, и за этим наступит не здоровая усталость, служащая наградой настоящей фи зической работе, а лишь то отрезвление и постылая тоска, которыми мы расплачива емся за хмель и пьяное беспутство. Несколько мгновений он лежит на боку, закатив глаза, будто мертвый. Затем встает и отряхивается. Отряхивается так, как это умеют только собаки, не рискуя получить сотрясение мозга;

отряхивается так, что все у него ходуном ходит, уши шлепаются о подбородок и губы отскакивают от сверкающих бе лизной клыков. А дальше? Дальше он стоит неподвижно в полной растерянности пос реди лужайки и уж окончательно не знает, чем себя занять. Бедняге остается лишь прибегнуть к крайнему средству. Он подымается на террасу, подходит к застекленной двери и, прижав уши, боязливо и нерешительно, словно нищий, протягивает лапу и скребется в дверь — скребется только раз, да и то совсем тихо;

но эта робко и смиренно протянутая лапа, это слабое, не повторяющееся больше царапанье в дверь, на которое он решается, не зная, как себе помочь, переворачивает мне всю душу, и я встаю, чтобы открыть дверь и впустить его к себе, хотя знаю, что к добру это не приведет. И правда, Баушан тотчас принимается скакать и прыгать, призывая меня к более мужествен ным занятиям, причем сразу же сбивает ковер в сотни складок и переворачивает все в комнате вверх дном, так что прощай и покой и работа.

Посудите же сами, легко ли мне, зная, как ждет меня Баушан, садиться в трам вай, бросив и гнусно предав сиротдивое пятнышко в конце тополевой аллеи! Летом, когда поздно темнеет, беда не велика, есть надежда, что я хоть вечером пойду гулять в лес, и Баушан, прождав меня так долго, все же не останется внакладе и, если ему улыбнется охотничье счастье, еще погоняется за зайцем. Но зимой, когда я после за втрака уезжаю в город, день бесповоротно потерян, и Баушан должен оставить всякую надежду на целые сутки. Тогда ко времени моей вечерней прогулки уже давно спус тились сумерки, в наших охотничьих угодьях стоит непроглядная тьма, и я вынужден направлять свои стопы вверх по реке, по улицам и городским скверам, где сияют газ и электричество, что никак не вяжется с простыми и неприхотливыми наклонностями Баушана;

вначале он, правда, сопровождал меня, но вскоре стал отпускать одного, предпочитая оставаться дома. Мало того что там не порезвишься, — его тревожил не естественный полумрак, он пугался прохожих, пугался кустов, с визгом шарахался от взлетевшей пелеринки полицейского, чтобы тут же, с Отвагой, порожденной страхом, кинуться на не менее перепуганного блюстителя порядка, который облегчал душу по током угроз и ругательств по нашему адресу, — да каких только неприятностей не бывало у нас, когда Баушан сопровождал меня под покровом ночи! Раз уж я упомянул о постовом, мне хочется добавить, что есть три категории людей, которых Баушан со вершенно не терпит: это полицейские, монахи и трубочисты. Он ненавидит их всем сердцем и провожает разъяренным лаем всякий раз, как они проходят мимо нашего дома или вообще попадаются ему на глаза.

Притом зима, надо прямо сказать, время года, когда светская жизнь особенно дерзко посягает на нашу свободу и добродетель, пора наименее благоприятная для жизни размеренной и собранной, для уединения и тихого раздумья, так что город притягивает меня очень часто еще и вечером, и лишь поздно, в первом часу ночи, пос ледний трамвай по дороге в парк доставляет меня на предпоследнюю свою остановку, а не то я возвращаюсь еще позднее, когда уже никакие трамваи не ходят, возвращаюсь пешком навеселе, с сигаретой в зубах, слишком возбужденный, чтобы чувствовать ус талость, во власти той фальшивой беззаботности, при которой море кажется по коле но. И вот тут-то мой собственный угол, моя подлинная мирная и тихая жизнь предста ет предо мной в образе Баушана и не только не встречает меня обидами и попреками, но с ликованием приветствует, безмерно радуется и возвращает меня самому себе. В полной темноте, определяя дорогу по шуму реки, я сворачиваю на нашу аллею и едва успеваю пройти несколько шагов, как чувствую вокруг себя какую-то безмолвную воз ню и движение. Сперва я не понимаю, что происходит. «Баушан?» — спрашиваю я, обращаясь в темноту... Движение и возня усиливаются до предела, переходят в дикую, неистовую пляску — и все это в полном безмолвии, и лишь только я останавливаюсь, честные, хотя и очень мокрые и грязные лапы опускаются на отвороты моего пальто, и у самого лица слышится такое отчаянное сопение и пыхтение, что я поневоле откиды ваюсь назад, но все-таки ласково треплю намокшую под дождем и снегом худенькую лопатку... Бедняга ходил меня встречать к трамваю;

хорошо изучив все привычки и повадки непутевого своего хозяина, он, когда, по его представлению, подошло время, побежал на трамвайную остановку и ждал там меня — может быть, даже долго ждал, под дождем и снегом, — но в радости, с которой он меня приветствует, когда я наконец возвращаюсь, нет ни злобы, ни обиды на постыдное мое вероломство, а ведь я сегодня покинул его на целый день, и он ждал и надеялся понапрасну. И когда я треплю его по спине, и когда мы вместе идем к дому, я не перестаю его хвалить. Я говорю Баушану, что он поступил прекрасно, и даю самые торжественные обещания на завтрашний день, заверяя его (вернее, самого себя), что уж завтра днем мы непременно и при лю бой погоде сходим с ним на охоту, и от таких намерений мое светское настроение уле тучивается, как дым, ко мне возвращается обычная спокойная серьезность и ясность, а представление о наших охотничьих угодьях и о благодатном их уединении наводит меня на мысль о более высоких, сокровенных и святых обязанностях...

Но я хочу отметить еще некоторые черточки в характере Баушана, с тем чтобы он как живой предстал перед взором благосклонного читателя. Быть может, это всего лучше сделать, сравнив его с нашим безвременно погибшим Перси, ибо вряд ли сы щешь внутри одной и той же родовой группы две столь диаметрально противополож ные натуры. Прежде всего следует иметь в виду, что Баушан психически совершенно здоров, тогда как Перси, о чем вскользь уже упоминалось и как нередко случается с собаками-аристократами, был от рождения дурак и кретин, являя собой поучитель ный пример доведенной до абсурда чистопородности. Об этом уже шла речь в более широкой связи. Здесь достаточно противопоставить истинно народное здравомыслие, отличающее все поведение и поступки Баушана, — например: когда я отправляюсь с ним на прогулку или когда он встречает меня, эмоции его всегда протекают в рамках обыкновенной и здоровой сердечности, без тени какой-либо истерии, меж тем как Перси в аналогичных обстоятельствах подчас вел себя просто возмутительно.

И все же различие двух этих существ не исчерпывается сказанным;

в действи тельности оно противоречивее и сложнее. Баушан хотя и крепок как простолюдин, но как простолюдин чувствителен, тогда как его аристократический предшественник, несмотря на более хрупкую и нежную конституцию, обладал куда более гордой и не преклонной душой и, при всей своей глупости, во многом превосходил деревенщину Баушана в смысле выдержки и самодисциплины. Вовсе не в защиту аристократичес кой догмы, а единственно истины ради указываю я на это смешение противополож ностей: здоровья и дряблости, изнеженности и стойкости. Так, например, зимой, в трескучий мороз, Баушану ничего не стоит провести ночь на улице, конечно, на соло менной подстилке и за дерюжными занавесками конуры. Слабость мочевого пузыря не позволяет ему находиться семь часов подряд в закрытом помещении без того, что бы не проштрафиться, поэтому, полагаясь на железное здоровье Баушана, мы даже в самое неприютное время года не пускаем его в комнаты. И вот всего один лишь раз, после очень уж студеной и туманной ночи, Баушан явился на мой зов не только украшенный инеем, сказочно распушившим ему усы и бороду, но и несколько про стуженный, — он по-собачьи сухо и односложно кашлял, — но через несколько часов справился с недугом, и все у него прошло бесследно. Кто бы решился подвергнуть Перси, с его тонкой и шелковистой шерстью, испытаниям подобной ночи? С другой стороны, Баушан до смешного боится всякой, даже пустячной боли и выказывает при этом такое малодушие, что это было бы противно, если бы его простоватая наивность не обезоруживала своим комизмом. Когда в поисках дичи Баушан продирается сквозь частый кустарник, я слышу, как он то и дело громко взвизгивает, — это значит, что он наступил на колючку или его хлестнула по носу ветка. А уж если Баушан, пры гая через ограду, упаси Боже, чуточку оцарапает себе живот или подвернет лапу, он испускает душераздирающий вопль не хуже героя античной трагедии, прихрамывая, на трех ногах, спешит ко мне и самым жалким образом скулит и хнычет, — причем хнычет и скулит особенно пронзительно, когда его начинаешь утешать и жалеть, хотя через какие-нибудь четверть часа бегает и скачет, позабыв о своих страданиях.

Иное дело Персиваль. Тот, стиснув зубы, терпел. Плетки он боялся не меньше Баушана, но отведывал ее, к сожалению, чаще, потому что, во-первых, я был тогда моложе и вспыльчивее, а во-вторых, его дурость нередко выражалась в упрямом и злобном своевольстве, которое бесило меня и которое невозможно было оставить без наказанным. Когда, выведенный из себя, я срывал с гвоздя плетку, он, правда, запол зал на брюхе под стол или скамейку, но при наказании не издавал ни единой жалобы, разве только тихо застонет, если я уж очень больно хлестну, а дружище Баушан, тот, стоит мне протянуть руку к плетке, уже заранее пищит со страху.

Короче говоря — ни самолюбия, ни выдержки! Впрочем, поведение Баушана редко дает повод к такого рода крайним мерам, поскольку я уже давно отвык требо вать от него действий, несовместимых с его натурой, что, конечно, могло бы привести к неприятным столкновением.

Так, например, я не спрашиваю с него никаких фокусов, да это было бы и беспо лезно. Он не ученый, не балаганное чудо, не танцующий на задних лапах дурашливый пудель, он полный энергии юный охотник, а не какой-нибудь профессор. Я уже упо минал о том, что он великолепно прыгает.

Когда нужно, Баушан преодолевает любое препятствие;

если оно слишком вы соко, чтобы перемахнуть через него обычным прыжком, он подскакивает, цепляется лапами и, подтянувшись, спрыгивает на другую сторону, словом, берет его. Но пре пятствие должно быть настоящим препятствием, то есть таким, под которое не просу нешься и не подлезешь, иначе Баушан счел бы безумием через него прыгать. Стена, ров, решетка, забор без лазеек — вот настоящие препятствия. Прясло в изгороди или протянутая тросточка — не препятствия, а потому незачем через них прыгать и валять дурака, наперекор себе и здравому смыслу. Баушан не желает этого делать.

Сколько я его ни заставлял перепрыгивать через такое воображаемое препятс твие — не желает, и баста! Бывало, обозлишься, возьмешь Баушана за загривок и, хоть он и верезжит, перебросишь через жердь, а он, шельмец, еще делает вид, что ты только этого и хотел, и приветствует такое сомнительное достижение прыжками и восхищенным лаем. Можно бить его, ласкать — ничем его не проймешь и не переубе дишь: разум Баушана восстает против явной бессмыслицы чистого фокуса. Он вовсе не невежа, он рад угодить хозяину — и не только по собственной охоте, но и по моей просьбе или приказанию с готовностью прыгает через сплошную изгородь и очень бывает доволен, когда я его за это похвалю и приласкаю. А вот через жердь или трос точку он ни за что не прыгнет, а непременно проскочит под нее, хоть ты его убей. Он будет ползать у ног, скулить, молить c пощаде, потому что боится боли, боится, как самый последний трус, но никакой страх и никакая боль не заставят его пойти против внутреннего своего убеждения, хотя физически прыжок через тросточку для него су щий пустяк. Потребовать этого от него не значит ставить перед ним вопрос, будет он прыгать или нет;

вопрос предрешен, и приказ может привести только к одному — к порке. Ибо требовать от Баушана непонятного и, по непонятности своей, невыполни мого, с его точки зрения, значит только искать повода к пререканиям, ссоре и порке, которые, по существу, уже заключены в самом требовании. Таково, насколько я пони маю, мнение Баушана на сей счет, причем я отнюдь не уверен, вправе ли мы назвать это упрямством. Упрямство может и должно быть сломлено;

Баушан же скорее умрет, нежели станет исполнять какие-то бессмысленные фокусы.

Загадочная душа! Такая близкая и вместе с тем непонятная, а в некоторых про явлениях своих столь чуждая, что слова наши бессильны охватить ее внутреннюю ло гику. Как, например, объяснить тягостную по своей нервной напряженности и для участников и для свидетелей церемонию встречи и знакомства или хотя бы взаимно го ознакомления двух собак?

Сотни раз на прогулках с Баушаном я наблюдал такого рода встречи, вернее ска зать, оказывался невольным и растерянным их свидетелем, и всякий раз во время такой сцены обычно понятное мне поведение Баушана оставалось для меня книгой за семью печатями, — при всем сочувствии к нему, мне не удавалось вникнуть в ощуще ния, законы и родовые обычаи, лежавшие в основе его действий. Поистине нет ничего более мучительного, захватывающего и рокового, чем встреча двух собак на улице;

кажется, будто над ними властвуют недобрые чары. Это какая-то связанность — дру гого слова не подберешь, — они и хотели бы, но не могут пройти мимо друг друга, и замешательство их не знает границ.

Я уж не говорю о таком случае, когда одна из сторон находится взаперти за вы соким забором;

правда, и тогда нельзя предугадать, как тот и другой поведут себя, но это все же наименее опасная ситуация. Они чуют друг друга Бог знает на каком рас стоянии, и вдруг Баушан, как бы ища у меня защиты, начинает жаться к моим ногам и скулить, выражая такую бесконечную душевную боль и тоску, какую никакими сло вами не передашь;

меж тем чужая собака за забором подымает свирепый лай, будто бы рьяно охраняя владения хозяев, лай, который, однако, тоже нет-нет да и сбивается на плаксиво-ревнивое и жалобное повизгивание. Мы приближаемся, вот мы уже по равнялись с забором. Чужая собака поджидает нас, она бранится и оплакивает свое бессилие, кидается, как безумная, на забор, всем своим видом показывая (насколько это серьезно, одному Богу известно), что непременно разорвала бы Баушана в клочья, если бы только ей дали волю. Тем не менее Баушан, который преспокойно мог бы остаться рядом со мной и пройти мимо, подходит к забору;

он не может иначе пос тупить, он сделал бы это, даже если бы я ему запретил: пройти мимо — значило бы преступить какие-то внутренние законы, куда более глубокие и нерушимые, чем мой запрет. Итак, он подходит к забору и прежде всего со смиренным и невозмутимым видом совершает жертвоприношение, которое, как ему известно по опыту, должно несколько успокоить и хоть ненадолго умилостивить противника, — во всяком слу чае, на то время, пока он в другом месте, пусть даже рыча и повизгивая, занят тем же делом. Вслед за тем оба пса срываются с места и начинают гоняться вдоль забора, один по одну, другой по другую сторону, не отставая друг от друга ни на шаг и совер шенно молча. В конце участка оба одновременно поворачивают и мчатся обратно. И вдруг, на середине, останавливаются как вкопанные, причем уже не боком к забору, а перпендикулярно к нему, и, приставив нос к носу, замирают. Так стоят они довольно долго, чтобы затем продолжать свое странное и ничем не оправданное соревнование в беге, плечом к плечу, вдоль забора. Но вот наконец Баушан, пользуясь своей свобо дой, удаляется. Какая ужасная минута для запертого пса! Он не может этого вынести, усматривает беспримерную подлость в том, что другой вздумал так вот, ни с того ни с сего, взять да уйти, он рвет и мечет, носится, как безумный, взад и вперед, грозится перескочить через забор, чтобы расправиться с изменщиком, и шлет ему вдогонку самую страшную ругань и проклятия. Баушан все это слышит и, должно быть, болез ненно переживает, о чем свидетельствует его тихий и смущенный вид;

но он не ог лядывается и не спеша трусит дальше, а оскорбительная брань за нами мало-помалу переходит в повизгивание и затем смолкает.

Так примерно разыгрывается сцена, когда один из ее участников находится вза перти. Однако напряжение достигает предела, когда оба пса на свободе и встреча про исходит в равных условиях;

даже неприятно это описывать, ибо нет ничего более ка верзного, непонятного и удручающего.

Баушан, который только что беззаботно прыгал вокруг, начинает пятиться по визгивая и скуля, льнет ко мне, и, хотя я затрудняюсь сказать, какие чувства выража ют эти идущие из глубины души звуки, они настолько отличны от всех других, что по ним я безошибочно угадываю приближение незнакомого пса. Надо глядеть в оба: так и есть, вон он идет, и еще издали по его нерешительному и напряженному поведению, ясно, что пес тоже заметил Баушана. Мое замешательство, пожалуй, ничуть не мень ше;

я отнюдь не жажду этого знакомства. «Пошел прочь! — говорю я Баушану. — Что ты вертишься под ногами? Неужели вам нельзя договориться между собой где-нибудь в сторонке?» И я тростью пытаюсь отогнать его, потому что если дело дойдет до дра ки, что отнюдь не исключено, — независимо от того, понимаю ли я ее причины или нет, — то разыграется она у моих ног, причинив мне совершенно излишние волнения.

«Пошел прочь!» — тихо повторяю я. Но Баушан не идет, он весь как-то скован робко жмется ко мне и лишь на минутку отходит к деревцу принести традиционную жертву, причем я вижу, как незнакомец в отдалении приносит свою. Теперь нас разделяют всего каких-нибудь двадцать шагов, напряжение еще возросло. Незнакомец прижал ся к земле и вытянул голову, точно тигр, готовый к прыжку, и в этой разбойничьей позе поджидает Баушана, явно намереваясь в подходящий момент кинуться на него.

Однако ничего подобного не происходит, да и Баушан, по-видимому, этого не ждет;

так или иначе, он идет прямо на подстерегающего его хищника, идет, правда, очень нерешительно, скрепя сердце, но все же идет, как пошел бы далее в том случае, если бы я его бросил: свернул на боковую дорожку, предоставив ему самому выпутываться из беды. Сколь ни тягостна ему эта встреча, он не помышляет о том, чтобы уклониться от нее и улизнуть. Он идет будто зачарованный, он связан с другим псом невидимой нитью, оба они связаны между собой невидимыми таинственными нитями, которые не в силах порвать.

Теперь нас разделяет всего два шага.

Тут другой пес тихонько подымается, будто никогда не прикидывался тигром из джунглей, и стоит точно так, как Баушан, — словно оплеванные, не зная, на что ре шиться и как быть, стоят они друг против друга и не могут разойтись. Они и хотели бы уйти, — недаром же они грустно косятся по сторонам, — но обоих будто придавило сознание общей вины. Напряженно, с хмурой настороженностью, они придвигаются и трутся боками, обнюхивая друг у друга основание хвоста. При этом они обычно на чинают урчать, и я, понизив голос, предостерегающе окликаю Баушана, ибо сейчас, сию минуту, должно решиться, произойдет ли драка, или чаша сия меня минует. Но, неизвестно как и еще менее почему, драка завязалась — Баушан и чужая собака сце пились в беспорядочный клубок, из которого вырывается яростное хриплое рычанье и приглушенный визг. Тогда, во избежание несчастья, я начинаю орудовать тростью, хватаю Баушана за ошейник или загривок, чтобы стряхнуть повисшего на нем пса, и делаю еще много такого, отчего у меня долго потом трясутся руки и дрожат колени.

Бывает, однако, что после всех приготовлений и церемоний встреча протекает глад ко и, сверх ожиданий, кончается ничем. Но даже когда дело обходится без драки, им трудно сойти с места, их все еще крепко связывает какая-то внутренняя нить. Уж ка жется, они благополучно разошлись, не топчутся больше бок о бок, а стоят почти на одной линии, — чужая собака, повернувшись в мою, Баушан — в противоположную сторону, — они не глядят друг на друга, почти не поворачивают головы и только угол ком глаза, насколько это возможно, следят за тем, что происходит позади. Но, несмот ря на отделяющее их теперь расстояние, крепкая и тягостная нить все еще держится, и ни тот, ни другой не знает, наступила ли минута избавления, обоим до смерти хоте лось бы уйти, однако какая-то непонятная совестливость их удерживает. Но вот нако нец чары развеялись, нить порвалась, и Баушан, словно избавившись от смертельной опасности, с легким сердцем, весело срывается с места.

Я рассказал об этом, чтобы показать, какой чуждой и непонятной кажется мне в иных случаях внутренняя жизнь такого близкого друга: испытывая почти суевер ный страх, глядишь и недоумеваешь и скорее чувством, нежели разумом, пытаешься в нее вникнуть. В остальном душевный мир Баушана не представляет для меня тайны, с сочувственной улыбкой разгадываю я смысл его поступков, игру его физиономии, все его поведение. Как знакома мне, например, манера Баушана громко, с визгом зе вать, если он разочарован прогулкой, слишком короткой и неудачной в спортивном отношении, что случается, когда, поздно сев за работу, я только перед самым обедом выхожу с ним пройтись и почти тут же поворачиваю обратно. Он идет рядом со мной и зевает. Зевает самым бессовестным и неприличным образом, отчаянно, с визгом, раздирая пасть и принимая оскорбительно-скучающий вид. «Хороший же у меня хо зяин! — кажется, говорит этот зевок. — Поздно ночью я ходил встречать его к мосту, а сегодня он засел за своей стеклянной дверью, заставил меня прождать целое утро, хоть подыхай со скуки, а когда наконец удосужился выйти со мной погулять, сразу повернул обратно. Даже нюхнуть дичи не дал. А-а-а-и-й!

Хороший же у меня хозяин! Разве это хозяин! Дрянь, а не хозяин!» Вот о чем с грубой прямотой говорят его зевки, — не понять этого нельзя. Я со знаю, что он прав, что я виноват перед ним, и, думая его утешить, протягиваю руку, чтобы похлопать его по плечу или погладить по голове. Но не больно-то он нуждается в моих ласках, он и принимать их не хочет, снова еще более неучтиво зевает и увер тывается от моей руки, хотя по натуре, в отличие от Перси и в полном соответствии со своей простонародной чувствительностью, очень любит всякие нежности. Особенно нравится Баушану, когда ему почесывают шею;

у него даже выработалась забавная манера подталкивать головой мою руку себе под подбородок. А то, что он не настроен нежничать, помимо разочарования, объясняется еще и тем, что на ходу, точнее гово ря, когда я в движении, он не видит в ласках ни прелести, ни смысла. Он пребывает в слишком мужественном расположении духа, чтобы находить в этом вкус. Но стоит мне сесть, как все разом меняется. Баушан всей душой рад любезничать и отвечает на мои ласки даже, я сказал бы, с излишней неуклюже-восторженной навязчивостью.

Как часто, читая на любимой скамейке в укромном уголке сада за выступом сте ны или, прислонившись спиной к дереву, на траве в лесу, я откладываю книгу, чтобы поговорить и поиграть с Баушаном. Что я ему говорю? Обычно повторяю его имя, то сочетание звуков, которое ему всего ближе, так как обозначает его самого и оказы вает на него поэтому магическое действие, — подстегиваю и разжигаю его самомне ние, заверяя его на все лады и призывая хорошенько поразмыслить над тем, что его звать Баушан и что именно он и есть это единственное и неповторимое существо;

если долго его твердить, его можно довести до состояния экстаза, опьянения собственным «я», в котором Баушан начинает кружиться на месте и от спирающего грудь избытка счастья и гордости, подняв морду, лаять на небо. Или мы еще развлекаемся так: я ле гонько хлопаю его по носу, а он, щелкая зубами в воздухе, как это делают собаки, ловя мух, притворяется, будто хочет укусить меня за руку. И мы оба смеемся, да, да, Баушан тоже смеется, а я хоть и смеюсь, но это удивительное зрелище трогает меня чуть ли не до слез. В самом деле, нельзя без волнения видеть, как в ответ на шутку уголки рта и по-звериному впалые щеки Баушана начинают вздрагивать и подергиваться, как не разумная морда животного вдруг складывается в гримасу человеческого смеха, и этот смех или, вернее, его тусклый, беспомощный, жалкий отблеск появляется, чтобы тут же исчезнуть, уступив место страху и растерянности, и затем вновь проступить в том же искаженно-карикатурном виде...

Но довольно, я не намерен больше углубляться в частности. Меня и без того сму щает, что это краткое описание, помимо моей воли, так разрослось.

Поэтому, не тратя лишних слов, я хочу показать своего героя во всем его блеске, в родной стихии, в той жизненной обстановке, где он наиболее полно бывает самим со бой и которая особенно благоприятствует его талантам и наклонностям, а именно на охоте. Но предварительно необходимо хоть сколько-нибудь познакомить читателя с ареной этих радостей — с нашими охотничьими угодьями, местностью у реки, ибо она тесно связана с личностью Баушана, и я сроднился с ней и люблю и ценю ее, пожалуй, не меньше, чем своего четвероногого друга, — пусть же послужит это достаточным ос нованием для того, чтобы без дальнейших новеллистических мотивировок посвятить этой местности следующую главу.

УГОДЬЯ В садах нашего маленького, но широко раскинувшегося поселка, на фоне не жных молодых насаждений, резко выделяются возвышающиеся над крышами домов старые деревья-великаны, в которых безошибочно угадываешь коренных уроженцев этих мест. Они гордость и краса нашей сравнительно молодой колонии, и по мере воз можности мы всячески старались сберечь и сохранить их, а в тех случаях, когда при разбивке участков возникал конфликт с одним из этих коренных уроженцев, то есть оказывалось, что такой вот замшелый почтенный дед стоит на меже, забор описывает небольшой полукруг, с тем чтобы включить его в сад, или же в бетоне стены учтиво оставлено свободное пространство, и старик продолжает жить наполовину частной, наполовину общественной жизнью, склоняя голые сучья под тяжестью снега или ше лестя своей мелкой, поздно распускающейся листвой.

Великаны эти — ясени, дерево, которое очень любит влагу, что указывает на особенность почвы нашей местности. Только совсем недавно, каких-нибудь полтора десятка лет назад, благодаря человеческой изобретательности здесь стало возможно жить и хоть что-то сажать. А раньше тут была топь и глушь — настоящее комариное царство, где только ивы, карликовые тополя да прочая искривленная и низкорослая древесная мелочь гляделась в стоячие воды болот. Дело в том, что эта полоска земли — плавни;

на глубине нескольких метров лежит водонепроницаемый слой, поэтому почва здесь всегда была болотистой и в низинах держалась вода. Осушку произве ли, опустив уровень реки, — я мало что смыслю в технике, но, кажется, был приме нен именно этот прием, — тем самым почвенная вода, которой некуда было просачи ваться, получила сток;

теперь в реку впадают десятки подземных ручейков, и почва в значительной мере уплотнилась — в значительной мере, потому что когда изучишь местность, как изучили ее мы с Баушаном, то знаешь в зарослях, вниз по реке, нема ло поросших камышом низинок, сохранивших свой первоначальный вид: укромные уголки, где даже в самый знойный летний день царит влажная прохлада и где прият но посидеть и отдохнуть в жару.

Вообще местность эта весьма своеобразна, и с первого же взгляда чувствуешь, как не похожа она на знакомый нам пейзаж горных рек — с хвойными лесами и мшис тыми полянами;

даже после того, как ее прибрала к рукам компания по продаже зе мельных участков, она, повторяю, не утратила своего первоначального своеобразия, и не только в садах, но и повсюду исконная растительность явно преобладает над при шлой и подсаженной. В аллеях и в парке встречаются, правда, дикий каштан, быст рорастущий клен, даже бук и всевозможные декоративные кустарники, но все это не здешнее, а посаженное, так же как и пирамидальные тополя, выстроившиеся в ряд, точно гренадеры, но бесплодные, несмотря на свою мужественную красоту. Я говорил уже о ясене, как о дереве-аборигене, — он попадается здесь на каждом шагу и пред ставлен всеми возрастами, от нежной молодой поросли, лезущей прямо из щебня, как сорняк, до могучих столетних великанов;

именно ясень вместе с серебристым то полем, осиной, березой, ивой и тальником придают ландшафту его особый характер.

Но все это породы мелколиственные, а мелкость и изящество листвы, особенно на какой-нибудь древесной громадине, сразу бросается в глаза и служит отличительным признаком местности. Исключение составляют только вязы, подставляющие солнцу свои широкие, с пильчатыми краями, блестящие и клейкие с верхней стороны листья, а также множество всяких вьющихся растений, обвивающих стволы более молодых дерев и смешивающих свою листву с их листвой, так что одну от другой даже трудно отличить. В низинах стройные тоненькие ольхи сбегаются рощицами. Липа, напро тив, встречается очень редко, а дуб вовсе отсутствует, так же как и ель. Но по всему восточному склону — граница нашего района, где совсем иная почва и потому иная растительность, — высятся ели. Черные на фоне неба, стоят они, точно стража, и зор ко наблюдают сверху за нашей долиной.

От склона холма до реки не больше пятисот метров, я шагами отмерил это рас стояние. Вниз по течению прибрежная полоса веерообразно расширяется, но это поч ти незаметно. Всего-то узенькая полоска, а какое удивительное разнообразие, хотя мы с Баушаном почти никогда далеко не ходим вниз по реке: походы наши, считая путь туда и обратно, в общей сложности занимают часа два, не больше. Постоянная смена впечатлений и возможность бесконечно разнообразить и варьировать прогулки, так что даже при давнем знакомстве с местностью она не приедается и ландщафт не ка жется ограниченным, объясняется тем, что она четко разделена на три совершенно несходные между собой области, или зоны, из которых можно выбрать для прогулки какую-нибудь одну или же, пользуясь поперечными тропами, пересечь все три поо чередно: с одной стороны — это область реки с примыкающим к ней берегом, с дру гой — область горного склона, а посередине — область леса.

Наибольшее пространство занимает зона леса, или парка, чащи прибрежных за рослей — не знаю даже, как сказать, чтобы точнее и нагляднее, чем словом «лес», обозначить особую прелесть этого места. Конечно, это вовсе не то, что мы обычно понимаем под словом «лес» — этакая просторная зала с гладким полом, устланным мхом и опавшими листьями, и прямыми, ровными колоннами-стволами. Деревья на ших охотничьих угодий самого различного возраста и толщины;

среди них, особенно вдоль реки, но также и в глубине леса, попадаются настоящие исполины — родона чальники многочисленного племени ив и тополей;

есть и возмужалый молодняк де сяти-пятнадцати лет и, наконец, легионы тонюсеньких стволиков, посаженные самой природой дикие питомники ясеней, берез, ольхи, которые, однако, отнюдь не выгля дят худосочными, потому что, как я уже говорил, их снизу доверху густо опутывают ползучие растения, так что кажется, будто ты попал в тропики. Впрочем, я подозре ваю, что эти постояльцы все же задерживают рост приютивших их деревьев, я живу здесь не один год и что-то не замечаю, чтобы стволики стали хоть сколько-нибудь толще.

Деревья тут состоят из немногих родственных пород. Ольха одного семейства с березой, тополь не очень-то в конце концов отличается от ивы!

А все вместе, пожалуй, приближаются к типическим очертаниям этой последней;

лесоводам известно, как приспосабливаются деревья к характеру окружающей мест ности, не хуже женщин склонны они подражать господствующим линиям и формам.

Здесь же господствуют причудливо изломанные формы ивы, верной и постоянной спутницы всяких проточных и стоячих вод. Будто ведьма из сказки, стоит она, протя нув вперед руки со скрюченными пальцами, из которых в разные стороны торчат мет лы ветвей. Ей-то, должно быть, и пытаются подражать все остальные. Серебристый тополь изгибается точь-в-точь как она, а от тополя, в свою очередь, не сразу отличишь березу, которая, соблазнившись местной модой, принимает порой самые диковинные позы, — хотя это отнюдь не значит, что здесь не встречаются, и в достаточном коли честве, очень статные, а при выгодном вечернем освещении попросту обворожитель ные особи этого милого дерева.

Здешние края знавали его и серебряным стерженьком, увенчанным редкими, торчащими врозь листиками;

и миловидной стройной красавицей с нарядным, бе лым, как мел, стволом, кокетливо и мечтательно распустившей по плечам зеленые кудри;

и старухой поистине слонообразных размеров, со стволом в три обхвата и гру бой черной потрескавшейся корой, только вверху еще сохранившей признаки былой белизны...

Почва в этих местах имеет очень мало общего с обычной лесной почвой.

Это галька, глина, а местами чистый песок, так что, казалось бы, ничего на ней расти не может. Однако, в пределах своих возможностей, она необычайно плодород на. Здесь растет высокая трава, напоминающая сухую остролистую траву, что встре чается в дюнах, зимой она устилает землю, словно примятое сено, а иногда прямо переходит в тростник;

в других местах эта трава, напротив, становится мягкой, густой и пышной и вперемежку с болиголовом, крапивой, мать-и-мачехой, всевозможными ползучими растениями, огромным чертополохом и гибкими молодыми побегами де ревьев служит хорошим прибежищем фазанам и другим птицам, любящим ютиться среди шишковатых корней. Из этой зеленой гущины всюду тянутся вверх и обвива ются спиралью вокруг деревьев широколистые гирлянды дикого винограда и хмеля, даже зимой продолжают они льнуть к стволам своими жесткими плетями, похожими на тугие веревки.

Нет, это не лес, не парк, а настоящий волшебный сад. Да, волшебный сад, хотя речь идет о природе скудной, убогой и даже в какой-то мере искалеченной, описание которой исчерпывается десятком простейших ботанических названий. Местность то и дело волнообразно подымается и опускается, что и придает такую завершенность, та кую глубину и замкнутость пейзажу. Если бы лес здесь тянулся по сторонам на много миль или хотя бы даже вширь на такое же расстояние, как в длину, а не насчитывал какую-то сотню шагов от середины до края, и тогда ощущение уединенности, глуши и оторванности от мира не могло бы быть большим. Только доносящийся с востока мерный шум напоминает о дружеской близости реки, не видной отсюда... Тут есть ло щины, сплошь заросшие бузиной, бирючиной, жасмином и черемухой, от аромата ко торых в паркие июньские дни тяжело дышать. А есть овраги — самые обыкновенные выемки для добычи гравия, — где по склонам и на дне ничего не растет, кроме сухого шалфея да нескольких прутиков ивы.

Хотя я живу здесь несколько лет и каждый день бываю в лесу, все это до сих пор кажетвя мне необыкновенным и удивительным. Листва ясеней, похожая на ги гантские папоротники, вьющиеся растения, тростник, эта сырость и сушь, эта убогая чащоба неизменно волнуют мое воображение;

временами мне кажется, будто я пе ренесся в другую геологическую эру или в подводный мир, кажется, будто я бреду по морскому дну, что, впрочем, не так уж далеко от истины, потому что тут и в самом деле когда-то была вода, — во всяком случае, в тех низинах, которые теперь, в виде прямоугольных полян с посеянными самой природой дикими питомниками ясеня, служат пастбищем овцам;

одна такая поляна находится возле самого нашего дома.

Чаща вдоль и поперек изрезана тропинками: иногда это только вьющаяся сре ди деревьев ленточка примятой травы, иногда дорожка, конечно, не проложенная, а просто протоптанная, хотя непонятно, кто и когда протоптал ее, потому что мы с Баушаном обычно никого в лесу не встречаем, а уж если, в виде исключения, нам кто нибудь вдруг попадется навстречу, спутник мой остановится, недоуменно поглядит на чужака и глухо тявкнет, что довольно точно выражает и мое отношение к событию.

Даже летом, в погожие воскресные дни, когда к нам на лоно природы из города валят толпы людей (здесь как-никак на несколько градусов прохладнее), по этим стежкам можно бродить, не боясь столкнуться с гуляющими: большинство горожан не знает об их существовании, а кроме того, всех, как полагается, неудержимо тянет к воде, и людской поток движется вдоль берега реки, по каменной каемке, если только она не залита водой, а вечером тем же путем возвращается в город. В лесу наткнешься разве что на юную парочку под кустом, — дерзко и боязливо, как зверьки, выглядывают влюбленные из своего убежища, словно намереваясь, заносчиво спросить нас, уж не возражаем ли мы, что они тут сидят и развлекаются на свободе, — предположение, которое мы молча отвергаем тем, что спешим пройти мимо: Баушан со свойственным ему безразличием ко всему, что не пахнет дичью, а я с каменным и бесстрастным ли цом, не выражающим ни одобрения, ни порицания и явно говорящим, что мне до них нет никакого дела.

Но эти тропки не единственные пути сообщения в моем парке. Там есть и ули цы — вернее сказать, остатки того, что некогда было улицами, или должно было ими стать, или когда-нибудь, с Божьей помощью, еще станет...

Дело в том, что следы кирки первооткрывателей и необузданной предпринима тельской деятельности встречаются далеко за пределами отстроенной части местнос ти — нашего небольшого поселка. В ту пору размахивались широко, строили самые смелые планы. Компания по продаже земельных участков, которая лет десять-пят надцать назад забрала в свои руки всю прибрежную полосу, затевала нечто куда бо лее грандиозное (в том числе и по части дивидендов), чем потом получилось: не как нынешняя жалкая кучка вилл был задуман наш поселок. Земли под участки хватало с избытком, с добрый километр вниз по реке все было подготовлено, да и сейчас готово к приему любителей оседлого образа жизни и земельных спекулянтов. На заседани ях правления компании утверждались щедрые сметы. Мало того что были укрепле ны берега реки, устроена набережная, разбит парк, рука цивилизации протянулась и дальше в лес;

там корчевали, насыпали гравий, в самой чаще вдоль и поперек прору бали просеки — прекрасно задуманные великолепные улицы или наброски будущих улиц, с обозначенными щебнем, мостовыми и широкими тротуарами для пешеходов, по которым, однако, прохаживаемся только мы с Баушаном;

он — на неизносимо-доб ротных подошвах своих четырех лап, а я — в башмаках, подбитых гвоздями, чтобы не сбить ноги о камень. Да это и понятно, виллы, которым, по замыслам и расчетам компании, давным-давно надлежало красоваться среди зелени, так до сих пор и не построены, и это несмотря на то, что я подал благой пример, поставив себе здесь дом.

Прошло уже десять или пятнадцать лет, а этих вилл нет как нет, — не мудрено, что на всем вокруг лежит печать унылого запустения, а компания не желает больше вклады вать деньги и достраивать начатое с таким размахом.

А ведь эти улицы без жителей уже имеют названия, как всякие другие в городе или в предместье;

и я бы дорого дал, чтобы узнать, какой это фантазер и глубоко мысленный эстет из земельных спекулянтов был их крестным отцом. Тут есть улица Геллерта, улица Опица, Флемминга, Бюргера и даже Адальберта Штифтера, по кото рой я с чувством особой признательности и благоговения прохаживаюсь в своих под битых гвоздями башмаках. На углах просек поставлены столбы, как это делается на недостроенных окраинных улицах, где нет углового дома, и к ним прибиты таблички с названием: синие эмалевые таблички с белыми литерами. Но, увы, таблички эти несколько обветшали, — слишком уж давно обозначают они наименование запроек тированных улиц, на которых никто не желает селиться, и, может быть, они-то яснее всего и говорят о запустении, банкротстве и застое в делах. Никому до них нет дела, никто их не подкрашивает, от солнца и дождя синяя эмаль облупилась, сквозь белые литеры проступила ржавчина, так что на месте некоторых букв остались либо рыжие пятна, либо просто дыры с противной ржавой бахромой по краям, и название поэтому иногда так искажается, что его и не прочтешь. Помню, когда я только что поселился здесь и начал исследовать окрестности, мне долго пришлось ломать себе голову над одной такой табличкой. Это была на редкость длинная табличка, и слово «улица» со хранилось полностью, зато в самом названии, которое, как я уже говорил, было очень длинным или, вернее, должно было быть длинным, большая часть букв стерлась или же была изъедена ржавчиной: их можно было сосчитать по коричневым пятнам, но разобрать что-либо, кроме половинки «в» в начале, «ш» где-то посередине да еще «а» в конце, не представлялось возможным. Для моих умственных способностей отправ ных данных оказалось маловато, и я решил, что в этом уравнении слишком много неизвестных. Долго стоял я, задрав голову и заложив руки за спину, изучая длинную табличку. Потом мы с Баушаном пошли дальше по тротуару. Но хотя я, казалось, ду мал о других вещах, во мне шла подсознательная работа, мысль моя упорно возвра щалась к стертому имени на табличке, и вдруг меня осенило, — я даже остановился с испугу, затем поспешил обратно к столбу, снова уставился на табличку и прикинул.

Да, так оно и есть. Оказывается, я бродил не более и не менее, как по улице Вильяма Шекспира.

Таблички под стать улицам, и улицы под стать табличкам — запущенные, пог руженные в тихую дремоту. Справа и слева стоит лес, через который улицы эти были прорублены, и лес-то уж не дремлет;

он не дает улицам ждать десятилетиями, пока их заселят, он делает все, чтобы снова сомкнуться, — ведь здешняя растительность не боится камня, она давно к нему приспособилась;

и вот пурпурный чертополох, го лубой шалфей, серебристая верба и нежная зелень молодых ясеней выбиваются из мостовых и даже бесстрашно лезут на тротуары;

нет сомнения, что улицы, носящие имена поэтов, зарастают, что лес мало-помалу поглощает их, и, будем ли мы сожалеть о том или радоваться, все равно через десяток лет улицы Опица и Флемминга станут непроходимыми, а скорее всего, просто исчезнут. Сейчас, правда, жаловаться не при ходится: с точки зрения живописной и романтической, они в нынешнем своем виде самые прекрасные улицы на свете. Приятно бродить по таким недоделанным улицам, когда ты обут в крепкие башмаки и не чувствуешь под ногами щебня, и глядеть поверх дикой поросли, покрывающей мостовые, на мелкую, будто склеенную теплой влагой, листву, которая обрамляет и замыкает эти улицы со всех сторон. Такую листву писал великий лотарингский пейзажист три века назад... Но что я — такую? Не такую, а эту самую! Он был здесь, он бродил по этим местам и, конечно, прекрасно знал их;

и если бы делец-фантазер из правления компании, окрестивший мои лесные улицы, не так строго придерживался рамок литературы, то на одной из проржавевших табличек я мог бы угадать имя Клода Лоррена.

Итак, я описал среднюю, лесную область. Но район восточного склона тоже по своему привлекателен и для меня и для Баушана, и мы, как это будет видно из даль нейшего, отнюдь им не пренебрегаем. Его можно было бы назвать также зоной ручья, потому что именно ручей и придает ландшафту столь идиллический характер и, в мирной безмятежности своих усыпанных незабудками берегов, представляет рази тельный контраст могучей реке, отдаленный шум которой, при частом у нас западном ветре, хоть и слабо, но долетает сюда. В том месте, где первая из поперечных улиц, на подобие дамбы идущая от тополевой аллеи между полянами и лесными участками по направлению к склону, упирается в его подножье, слева круто спускается вниз дорога, по которой зимой молодежь катается на санках. Ручей берет свое начало дальше, там, где дорога уже идет по ровной местности, и по его берегу, с правой или с левой сторо ны, а не то и переходя с одной стороны на другую, вдоль постоянно изменяющего свой облик склона горы, охотно прогуливаются хозяин и собака. Слева — расстилаются луга с разбросанными по ним купами деревьев. Неподалеку виднеются сараи и какие то постройки крупного садоводства, рядом — пасутся и пощипывают клевер овцы под началом довольно бестолковой девочки в красном платье, которая в упоении влас тью не своим голосом кричит на них, упершись руками в коленки, но втайне ужасно боится большого барана, очень величественного и важного в густой своей шубе, так что тот совсем перестал ее слушаться и делает что хочет. Особенно истошно кричит девочка, когда овцы при появлении Баушана панически разбегаются, что происходит почти всякий раз помимо его воли и желания, ибо Баушану до овец нет никакого дела, он смотрит на них, как на пустое место, и даже старается предотвратить их безумства, проходя мимо с подчеркнутой осторожностью, безразличием и презрительным высо комерием.

Для моего обоняния овцы пахнут достаточно сильно (впрочем, я не сказал бы, что уж так неприятно), но это все-таки не запах дичи, и потому Баушану совсем неин тересно за ними гоняться. И все же достаточно одного его резкого прыжка или даже просто его появления, чтобы стадо, которое за минуту до того мирно паслось, разбре дясь по всему пастбищу и блея на все голоса, мгновенно сбилось в кучу и шарахнулось в сторону;

а глупая девчонка, низко согнувшись, кричит им вслед так, что у нее срыва ется голос и глаза вылезают из орбит. Баушан же недоуменно оборачивается ко мне, будто призывая меня в свидетели полной своей непричастности. «Ну скажи, при чем тут я? Ведь, право же, я их не трогал», — выражает все его существо.

Но однажды случилось нечто прямо противоположное, — происшествие, по жалуй, даже более тягостное и, во всяком случае, куда более удивительное, нежели обычная овечья паника. Овца, самый обыкновенный экземпляр своей породы, сред него роста, с заурядной овечьей мордой, но с тонким, приподнятым в уголках, будто улыбающимся, ртом, придававшим этой твари выражение какой-то злобной глупос ти, по-видимому, не на шутку пленилась Баушаном и увязалась за ним. Она просто за ним пошла, отделилась от стада, бросила загон и молча, идиотски улыбаясь, тащилась за ним по пятам. Он сойдет с дороги — и она за ним;

он побежит — и она припустит ся галопом;

он остановится — и она тоже станет позади него и загадочно улыбается.

Баушан был явно недоволен и смущен;

да и в самом деле он попал в дурацкое, я бы сказал, нелепейшее положение, ничего более глупого никогда не случалось ни с ним, ни со мной. Овца уже изрядно удалилась от стада, но это, по-видимому, ее ничуть не тревожило. Она шла следом за обозленным Баушаном, решив, должно быть, никогда с ним больше не разлучаться и, прилепившись к нему, идти за ним хоть на край света.

Присмирев, Баушан старался держаться поближе ко мне не столько из страха перед навязчивой особой, — для чего, собственно, не имелось никаких оснований, — сколь ко от стыда за такой срам. Наконец вся эта история ему, видимо, осточертела, он ос тановился и, повернув голову, угрожающе зарычал. Тут овца заблеяла, ну совсем как если бы ехидно засмеялся человек, и это так испугало бедного Баушана, что, поджав хвост, он пустился наутек, а овца вприпрыжку кинулась за ним.

Между тем мы довольно далеко отошли от стада, и глупая девчонка уже не кри чала, а дико вопила, чуть не лопаясь с натуги;

теперь она не только пригибалась к коленкам, а, помогая крику, вскидывала коленки под самый подбородок, так что из дали казалась беснующимся красным пятном. То ли на ее крик, то ли просто заметив что-то неладное, из-за построек выбежала скотница в фартуке. В одной руке у нее были вилы, другой она придерживала колыхавшуюся на бегу грудь. Тяжело дыша, она подбежала к нам и, замахиваясь вилами на овцу, которая тем временем сбавила шаг, потому что и Баушан пошел тише, пыталась повернуть беглянку к стаду, но ей это не удавалось. Овца, правда, отскакивала в сторону от вил, но, описав круг, опять трусила вслед за Баушаном, и никакими силами ее нельзя было отогнать от него. Тут я понял, что единственный выход — повернуть обратно. И все мы пошли назад: я, ря дом со мной Баушан, за ним овца, а за овцой скотница с вилами. Между тем девочка в красном, согнувшись, топотала ногами и что-то выкрикивала нам навстречу. Мы вернулись к стаду, но на этом мытарства наши не кончились;

пришлось довести дело до конца, то есть дойти до скотного двора и овчарни и ждать, пока скотница, нава лившись всей тяжестью на раздвижную дверь, не отворит ее. А когда вся процессия, соблюдая тот же порядок, вошла туда, мы потихоньку выскользнули из овчарни, за хлопнув дверь перед носом одураченной овцы, так что она оказалась в плену. Только после этого, напутствуемые благодарностями скотницы, Баушан и я могли продол жать прерванную прогулку, но бедняга до самого нашего возвращения домой был не в духе и выглядел пристыженным.

Но хватит об овцах. Слева к садоводству примыкает вытянувшийся в длину дач ный поселок;

легкие фанерные домишки и беседки, очень похожие на часовенки, посреди крохотных огороженных решетками садиков, придают ему сходство с клад бищем. Сам поселок тоже обнесен оградой;

только счастливые владельцы участков могут проникнуть туда через решетчатые ворота, и порой я вижу, как какой-нибудь любитель-садовод, засучив рукава, усердно вскапывает свой огородик шага в четыре длиной, а издали кажется, что он роет себе могилу. Потом опять идут луга, покрытые бугорками кротовых нор, они тянутся до самой опушки леса средней зоны. Кроме кро тов, тут водится уйма полевых мышей — что следует иметь в виду, памятуя о многооб разии охотничьих вкусов Баушана.

По другую сторону, то есть справа, ручей бежит все дальше вдоль склона, кото рый, как я уже говорил, постоянно меняет свой облик. Сперва этот склон, поросший елями, угрюм и сумрачен, дальше он переходит в ярко отражающий солнечные лучи песчаный карьер, еще немного дальше — в гравиевый карьер и, наконец, в осыпь из битого кирпича, словно кто-то там, наверху, развалил дом и ненужные обломки ски нул вниз, так что ручей на своем пути наталкивается на неожиданное препятствие.

Но все ему нипочем, он лишь ненадолго замедляет свой бег и чуточку выступает из берегов, а красная от кирпичной пыли вода его, омыв прибрежную траву, оставляет на ней розоватый след. Но вот затор позади, и ручей бойко спешит дальше, еще чище и прозрачнее прежнего, весь осыпанный солнечными блестками.

Я люблю ручьи, люблю, как и всякую воду, будь то море или поросшая камышом лужица, и, когда летом в горах до моего слуха откуда-то доносится тихий говор и бол товня ручейка — я иду на этот звук и готов пройти сколько угодно, лишь бы разыскать, где спрятался словоохотливый сынок горных высот, поглядеть ему в лицо и познако миться с ним. Хороши горные потоки, которые, по-весеннему грохоча, сбегают между елями с крутых уступов скал, собираются в ледяные купели и, окруженные белым об лаком брызг, отвесно падают на следующий уступ. Но и ручьи равнин тоже по-своему привлекательны и дороги мне — все равно, мелкие ли, едва покрывающие отшлифо ванные скользкие камешки на дне, или глубокие, как небольшие речки, стремительно несущие свои воды в тени низко склонившихся ив, замедляющие бег у берега и убыс тряющие его на середине.

Кто из нас не предпочитал всем удовольствиям пешую прогулку вдоль берега реки? То, что вода имеет для человека такую притягательную силу, естественно и за кономерно. Человек — дитя воды, ведь наше тело на девять десятых состоит из нее, и на какой-то стадии внутриутробного развития у нас появляются жабры. Для меня лично любоваться водой во всяком ее состоянии и виде — самый проникновенный и непосредственный способ общения с природой;

только любуясь водой, я сливаюсь с природой до самозабвения, до растворения моего собственного ограниченного бы тия в бытии вселенной. Вид моря, дремлющего или с грохотом набегающего на берег, приводит меня в состояние такого глубокого безотчетного забытья, такой самоотре шенности, что я утрачиваю всякое ощущение времени, перестаю понимать, что та кое скука, и часы наедине с природой летят, как минуты. Но так же могу я без конца стоять, облокотившись на перила мостков, переброшенных через ручей, и, забыв обо всем, смотреть, как внизу течет, бежит и струится вода, и тогда то, другое течение вок руг меня и во мне — быстрый бег времени — не властно надо мной, и я уж не ведаю ни страха, ни нетерпения. Я люблю стихию воды, и потому мне так дорога наша узенькая полоска земли между рекой и ручьем.

Здешний ручей принадлежит к самым скромным и простым из разнообразного семейства ручьев;

ничем он особенным не примечателен, и характер у него такой, ка кому и полагается быть у всякой благодушной посредственности. До наивности про зрачный, не ведая ни лжи, ни фальши, он далек от того, чтобы, прикрываясь мутью, изображать глубину: он мелок, чист и бесхитростно выставляет напоказ покоящие ся на дне его, среди золеной тины, старые жестяные кастрюли и останки башмака со шнурком. Впрочем, он достаточно глубок, чтобы служить приютом хорошеньким серебристо-серым, удивительно прытким рыбешкам, которые при нашем приближе нии замысловатцми зигзагами бросаются врассыпную.

Кое-где ручей образует бочажки, и его обрамляют чудесные ивы;

особенно по любилась мне одна, — проходя мимо, я всякий раз на нее засматриваюсь.

Она растет на склоне, в некотором отдалении от воды. Но одна из ее ветвей в страстной тоске тянется вниз к ручью и достигла, казалось бы, невозможного: струй ки прохладной воды омывают серебристую листву самой нижней веточки. А ива сто ит, наслаждаясь этим прикосновением.

До чего же хорошо идти здесь, подставляя лицо теплому летнему ветерку. Жар ко, и Баушан лезет в ручей охладить живот;

спину и плечи он никогда по доброй воле в воду не окунет. Он стоит неподвижно и, прижав уши, со смиренным видом смотрит, как вода обтекает его и, журча, струится у него из-под брюха. Но вот он бежит ко мне отряхиваться, так как, по его глубокому убеждению, это почему-то нужно делать в непосредственной близости от меня, и, конечно, отряхивается с такой силой, что об дает меня с головы до ног дождем брызг и тины. И как я его ни отгоняю, и словами и тростью, — все без толку. Тем, что кажется ему естественным, закономерным и необ ходимым, он никогда не поступится.

Дальше ручей поворачивает на запад к маленькой деревушке, которая, раскинув шись между лесом и склоном, замыкает вид с севера;

на краю ее стоит трактир. Там ручей опять расширяется наподобие пруда;

крестьянки, стоя на коленях, полощут в нем белье. На ту сторону переброшены мостки, и;

если пройти по ним, попадаешь на проселочную дорогу, которая идет от деревни опушкой леса и краем огороженного выгона по направлению к городу. Если свернуть с проселка направо, можно по такой же изъезженной разбитой дороге, ближним путем через лес, попасть к реке.

Итак, мы добрались до зоны реки, и вот сама река перед нами, зеленая, в бе лой кипящей пене;

по существу, это просто большой горный ручей, но его несмолкае мый шум, который слышится по всей окрестности, где более, где менее приглушенно, а здесь, ничем не сдерживаемый, заполняет слух, может, на худой конец, сойти за священный рев морского прибоя. К этому шуму примешивается беспрерывный крик множества чаек, которые осенью, зимой и даже еще ранней весной с голодным воп лем кружатся у сточных труб, добывая себе пищу, пока наступление тепла не позволит им снова отлететь на горные озера;

и кряканье диких и полудиких уток, которые тоже проводят холодное время года поблизости от города, качаются на волнах и, отдав себя во власть быстрине, позволяют ей кружить их и нести к порогам, чтобы в самый пос ледний миг взлететь и немного выше снова сесть на воду...

Прибрежная область, в свою очередь, состоит из нескольких областей помельче, или своего рода уступов. У опушки леса, как бы продолжая тополевую аллею, о кото рой я уже не раз упоминал, лежит широкая, покрытая крупным щебнем равнина, про стирающаяся примерно на километр вниз по реке, а именно до домика перевозчика, — об этом домике еще будет речь впереди, — за ним чаща подступает ближе к берегу.

Что это за пустыня из щебня, мы уже знаем: это первый и главный из продольных проспектов, на котором компания по продаже земельных участков, прельстившись чудесным видом, задумала устроить роскошную эспланаду для гулянья: тут кавале ры на кровных лошадях, склонившись к дверцам великолепных лакированных лан до, должны были обмениваться тонкими любезностями с откинувшимися на сиденья улыбающимися дамами. Возле домика перевозчика большая доска с объявлением, наклонившаяся и готовая от ветхости упасть, проливает свет на то, куда должен был на первых порах устремляться поток экипажей и верховых, на конечную цель гуляния;

огромными буквами она оповещает, что угловой участок продается под ресторан или кафе на открытом воздухе... Да, продается и, видимо, еще долго будет продаваться.

Потому что вместо кафе на открытом воздухе, вместо маленьких столиков, снующих официантов и посетителей, прихлебывающих кофе, тут все еще висит покосившаяся доска с объявлением, воплощенное свидетельство безнадежно падающего предложе ния при отсутствии спроса, а шикарный проспект так и остался покрытой щебнем пустыней, где ивняк и голубой шалфей разрослись почти так же буйно, как на улицах Опица и Флемминга.

Рядом с эспланадой, ближе к реке, проходит узенькая, покрытая щебнем, насыпь с травянистыми откосами, на которой стоят телеграфные столбы;

она тоже сильно заросла. Я иногда хожу здесь разнообразия ради или в дождливую погоду: по щебню идти хоть и трудно, но зато здесь чище, чем на глинистой пешеходной дорожке внизу.

Эта пешеходная дорожка — несостоявшийся «променад», — которая тянется далеко вдоль берега и переходит затем в обыкновенную тропинку, со стороны реки обсажена молодыми деревцами, кленами и березами, а по другую ее сторону растут здешние могучие старожилы — исполинские ивы, осины и серебристые тополя. От дорожки вниз к реке идет крутой откос. Чтобы его не размыло, когда раз или в два в году, во время таяния снегов в горах или во время продолжительных ливней, поднимается вода, откос хитроумно закреплен плетенками из ивняка и вдобавок, в нижней своей части, забетонирован.

Местами на этом откосе устроены спуски с деревянными перекладинами нечто вроде лестниц, по которым можно довольно удобно спускаться к речному руслу — вер нее, к шестиметровому каменистому пространству, служащему лишь в паводок ложем большому горному потоку, который, по примеру своих меньших братьев, в зависимос ти от водных условий в горах, то пересыхает до крохотного ручейка, едва прикрыва ющего камни даже в самых глубоких местах, так что кажется, будто голенастые чай ки стоят прямо на воде, то вдруг вздувается, превращаясь в огромнуй бурную реку, способную на любое бесчинство и насилие, и, беснуясь, мчится по широкому своему руслу, с диким ревом увлекая и кружа самые неподобающие предметы — корзины, кусты, дохлых кошек и тому подобное. Русло также, на случай паводка, укреплено идущими по диагонали заграждениями из ивняка, похожими на плетни. Заросшее песчанкой, диким овсом и вездесущей красой наших мест — сухим голубым шалфеем, это русло благодаря выложенной у самой воды каемке из отесанных камней вполне проходимо и даже дает приятную возможность разнообразить прогулки. Ходить по твердому камню несколько утомительно, но это искупается милой близостью воды, а потом можно иногда пройти кусочек и рядом, по песку, — да, среди гальки и ди кого овса там попадается и песок, правда, с некоторой примесью глины и не такой девственной чистоты, как морской, но все же настоящий прибрежный песок, так что гуляешь здесь внизу, вдоль реки, совсем как по бесконечному взморью — тут и шум волн, и крики чаек, и даже то поглощающее время и пространство однообразие, в котором блаженно замирает само течение жизни. Скатываясь с небольших порогов, всюду бурлит вода, а на полпути к дому перевозчика к этому примешивается еще и грохот водопада — шум наклонно впадающего в реку на той стороне водостока. Вы гнутая, как бы поблескивающая чешуей, струя водопада похожа на большую рыбину, и вода под ней постоянно кипит.

Хорошо здесь, когда небо голубое и ялик перевозчика то ли в честь прекрасной погоды, то ли по случаю праздника укращен вымпелом. У причала стоит несколько лодок, но к ялику перевозчика прикреплен трос, который, в свою очередь, соединя ется с другим, более толстым тросом, протянутым наискось поперек реки, и ходит по нему на блоке. Лодку гонит само течение, а перевозчик только направляет ее, чуть поворачивая руль.

Перевозчик с женой и ребенком живут в домике, который стоит немного отступя от верхней пешеходной дорожки;

при домике огород и курятник, квартира эта, конеч но, казенная, и они ничего за нее не платят. Затейливой архитектуры, со множеством фонариков и балкончиков, домик с двумя комнатами в нижнем и двумя — в верхнем этаже похож на игрушечную виллу. Я люблю сидеть на скамейке перед садиком у са мой пешеходной дорожки, Баушан укладывается на моей ноге, вокруг бродят куры перевозчика, при каждом шаге вскидывая голову, а рядом, на спинку скамьи, обычно взгромождается красавец петух и, опустив хвост с роскошными, как у берсальеров, зелеными перьями, искоса зорко наблюдает за мной красным глазом. Я смотрю, как работает перевоз;

не сказал бы, чтобы дело шло бойко или хотя бы оживленно, — в кои-то веки кого перевезут! Тем приятнее видеть, когда с той или с этой стороны реки появится мужчина или женщина с корзинкой и потребует, чтобы их переправили, ибо романтика «перевоза» сохранила для нас свою былую притягательную силу, даже когда все, как тут, устроено на современный лад и усовершенствовано. Сдвоенные де ревянные лестницы для прибывающих и отбывающих ведут с обоих откосов вниз к мосткам;

сбоку, возле лестниц, проведены электрические звонки. Вот на том берегу показался человек, он стоит неподвижно и смотрит через реку на нашу сторону. Те перь уж ему не приходится кричать, как бывало, сложив руки трубой. Он подходит к звонку и нажимает кнопку. Пронзительный звонок на вилле означает: «Эй, перевоз чик!», но даже и в таком виде вызов лодки не утратил своей поэзии.

Потом жаждущий переправы стоит, ждет и всматривается, не идет ли кто.

Не успел еще отзвонить звонок, а уж перевозчик выходит из своего казенного до мика, словно он все время стоял или сидел за дверью, дожидаясь звонка, — выходит и идет, как заводная игрушка, — нажали на кнопку, она и пошла, — впечатление почти такое, как в тире, когда стреляешь в дверцу домика и, если выстрел удачный, оттуда выскакивает фигурка — альпийская пастушка или солдатик. Не спеша, в такт шагам размахивая руками, перевозчик идет через садик, пересекает пешеходную дорожку, спускается по деревянной лестнице к реке, отвязывает ялик и садится за руль. Блок бежит по тросу, и лодку несет течением к противоположному берегу. Там он ждет, пока не усядется пассажир, а когда они подъезжают к нашим мосткам, тот подает пе ревозчику десять пфеннигов и, довольный тем, что река осталась позади, весело взбе гает по лестнице и поворачивает направо или налево по тропинке. Когда перевозчик болен или занят неотложными домашними делами, случается, что вместо него на зво нок выходит его жена или даже сынишка;

они справляются с его работой ничуть не хуже, чем он сам, как, впрочем, справился бы и я. Должность перевозчика не сложная и не требует никаких особых талантов или специального обучения. Словом, он дол жен денно и нощно благодарить судьбу за то, что ему досталась такая синекура и хо рошенький домик. Любой дурак мог бы его заменить, он и сам это великолепно знает и потому держится скромно, даже несколько подобострастно. Увидев меня на скамье в обществе петуха и собаки, он учтиво желает мне доброго утра, да и вообще по всему видно, что он не хочет наживать себе врагов.

Запах смолы, влажный ветер и глухой цлеск волн о борта лодок. Чего же мне еще желать? Но порой на меня находят иные, дорогие моему сердцу воспоминания:

вода спала, чуть пахнет гнилью — это лагуна, Венеция. Но вот вода опять прибыла, льют нескончаемые дожди;

в резиновом плаще с мокрым лицом, я шагаю по верхней дорожке, борясь с крепким вестом, который немилосердно треплет молодые тополя в аллее, отрывая их от кольев, и наглядно показывает, отчего все деревья здесь кри вые, с разросшимися в одну сторону кронами. А дождь все льет и льет, и Баушан то и дело останавливается посреди дорожки и отряхивается, обдавая грязью все вокруг.

Реку не узнать. Вздувшаяся, желто-черная, она как одержимая мчится вперед. По ток напирает, спешит — грязные волны заливают все русло до самого края откоса, ударяются о его бетонированное подножье, о переплеты из ивняка, так что поневоле начинаешь благословлять предусмотрительность людей, укрепивших берег. Река при этом почти не шумит, она как бы притихла, и тишина ее особенно зловеща. Привыч ных нам порогов не видно, они под водой, но, потому что в некоторых местах волны выше, провалы между ними глубже и гребни опрокидываются не вперед, как у бере га, а назад, — угадываешь, что здесь-то и находятся пороги. Водопад совсем сошел на нет — это всего лишь плоская жалкая струйка, и кипенье под ним почти незаметно из за высокой воды. Баушан взирает на все эти перемены с безграничным удивлением.

Он опешил и никак не может взять в толк, куда же делось сухое место, по которому он привык бегать и носиться галопом, и почему здесь сегодня вода;

в страхе удирает он вверх по откосу от набегающих валов, виляя хвостом, оборачивается ко мне, опять смотрит на воду и при этом в недоумении как-то криво открывает и снова закрывает пасть, высовывая сбоку кончик языка, — игра физиономии, столь же свойственная людям, как и животным, и хотя как форма выражения не очень-то изысканная и даже вульгарная, но зато весьма удобопонятная;

очутившись в таком же затруднительном положении, к ней вполне мог бы прибегнуть несколько ограниченный и не слишком культурный человек, причем он, наверное, еще почесал бы в затылке.

Остановившись более или менее подробно на зоне реки, я тем самым завершил описание всей нашей местности и сделал, насколько я понимаю, все от меня завися щее, чтобы читатель мог наглядно себе ее представить.

В моем описании мне эти края нравятся, но в натуре нравятся еще больше.

Как ни говори, а в жизни все определеннее и многограннее, так же как Баушан в действительности непосредственнее, живее и забавнее, чем его сотканный из слов двойник. Я привержен к здешней природе, благодарен ей и потому описал ее. Она мой парк и мое уединение;

мои мысли и мечты смешались и переплелись с ее пейзажами, как листва ее хмеля и дикого винограда переплелась с листвой деревьев. Я видел ее во всякое время дня и во всякое время года: осенью, когда в воздухе стоит лекарственный запах прелого листа, когда заросли чертополоха уже успели отцвести, и громадные буки «курортного» парка расстилают по лугу ржаво-красный ковер опавших листьев, и струящиеся золотом летние дни переходят в ранние романтически театральные ве чера с плывущим по небу трафаретным серпом луны, молочными туманами над зем лей и закатом, пылающим сквозь черные силуэты деревьев... Осенью, а также зимой, когда щебень засыпан снегом и по мягкой ровной дороге можно спокойно ходить в резиновых ботах, когда река стремится вперед, черная между белесыми, скованными льдом берегами, и в воздухе с утра до ночи стоит крик сотен чаек. Но все же самые короткие и непринужденные отношения устанавливаются у меня с ней в теплые ме сяцы, когда можно, не одеваясь, между двумя ливнями, на четверть часа выскочить на аллею, мимоходом притянуть к лицу мокрую ветку черемухи и бросить хотя бы один взгляд на бегущие волны. Или, к примеру, от тебя только что ушли гости, и ты, до смерти усталый от всех разговоров, остался один в четырех стенах, где воздух еще пропитан дыханием чужих людей. Тогда хорошо сразу же, в чем есть, выйти побро дить по улицам Геллерта и Штифтера, отдышаться и прийти в себя. Смотришь вверх на небо, смотришь на тонкую и нежную листву вокруг, нервы успокаиваются, и к тебе возвращается обычная спокойная серьезность и ясность.

Но Баушан всегда со мной. Ему не удалось помешать вторжению внешнего мира в наш дом: сколько он ни протестовал яростным лаем, сколько ни рвался — все было напрасно, и он удалился в свою конуру.

Теперь он не помнит себя от счастья, что я снова с ним, в наших охотничьих уго дьях. Левое ухо у него небрежно завернулось, и он трусит впереди меня бочком, по собачьему обыкновению, так что задние лапы движутся не по одной линии с передни ми, а чуть наискось. Но вот я вижу, что-то захватило внимание Баушана, его торчащий кверху обрубок хвоста начинает отчаянно вилять. Тело напряженно вытягивается, го лова опущена книзу, он делает прыжок в одну сторону, затем в другую и, наконец, избрав направление, уткнувшись носом в землю, устремляется вперед. Это след!

Баушан напал на след зайца.

ОХОТА Местность наша богата дичью, и мы охотимся;

вернее сказать, Баушан охотит ся, а я смотрю. Таким манером мы охотимся на зайцев, куропаток, полевых мышей, кротов, уток и чаек. Но мы не отступаем и перед охотой на крупную дичь — подымаем фазанов и даже выслеживаем косуль, если им случается зимой забрести в наши края.

Какое это волнующее зрелище, когда желтое на фоне снега тонконогое легкое живот ное, вскидывая белый зад, как ветер, мчится от маленького, напрягающего все силы Баушана, — я не отрываясь слежу за такой погоней. Не то чтобы тут могло что-нибудь получиться — этого никогда не было и не будет. Но отсутствие осязаемых результатов не охлаждает страсти и азарта Баушана, да и мне не портит удовольствия. Мы любим охоту ради охоты, а не ради добычи или корысти, и, как я уже говорил, главную роль в ней играет Баушан. Он не ждет от меня ничего, кроме моральной поддержки, ибо из своего личного и непосредственного опыта не знает иного взаимодействия между хозяином и собакой и не представляет себе существования более жестокого и практи ческого способа заниматься этим делом. Я подчеркиваю слова «личный» и «непос редственный», так как не подлежит сомнению, что его предки, по крайней мере по линии легавых, знали настоящую охоту, и я не раз задавал себе вопрос, не живет ли в Баушане подспудно память об этом и не может ли какой-нибудь случайный вне шний толчок ее пробудить. На такой ступени различие между особью и родом более поверхностно, чем у людей, рождение и смерть не вызывают столь глубоких сдвигов бытия, и родовые традиции, вероятно, лучше передаются потомству, так что, хоть это и кажется несообразным, мы тут вправе говорить о врожденном опыте, о неосознан ных воспоминаниях, которые, будучи вызваны извне, могут прийти в столкновение с личным опытом живого существа и породить в нем чувство неудовлетворенности.

Мысль эта одно время меня тревожила, но потом я выкинул ее из головы, так же как Баушан, по-видимому, выкинул из головы жестокое происшествие, которому однаж ды был свидетелем и которое послужило поводом к моим размышлениям.

Отправляемся мы с ним на охоту обычно, когда время уже близится к полудню;

впрочем, иногда, особенно в жаркие летние дни, и под вечер, часов в шесть или поз же, то бывает, что в эти часы мы выходим из дому уже во второй раз, — так или иначе, но настроение у меня совсем другое, чем при нашей утренней безмятежной прогулке.

Свежести и бодрости уже нет и в помине, я трудился, мучился, стиснув зубы, преодо левал трудности, вынужденный биться с частностями и в то же время не упускать из виду той более общей и многообразной связи, которую я обязан, ничем не смущаясь и ни перед чем не отступая, проследить во всех мельчайших ее разветвлениях, и голова у меня трещит от усталости. Вот тут-то меня и выручает охота с Баушаном, я отвле каюсь, настроение подымается, прибывают силы, и я уже могу работать всю вторую половину дня, за которую мне немало еще предстоит сделать. Я это и ценю и помню и потому хочу описать нашу охоту.

У нас, конечно, так не выходит, чтобы нацелиться на одну какую-нибудь дичь из вышеприведенного перечня и идти, скажем, только на зайцев или на уток. Мы охо тимся на все вперемешку, что бы нам ни попало — чуть было не сказал «на мушку», да нам и ходить далеко не надо, охота начинается сразу же у калитки: на лугу возле на шего дома пропасть кротов и полевых мышей. Эти плюшевые зверюшки, строго гово ря, не дичь, но их подземный образ жизни и скрытный нрав, в особенности хитрость и проворство мышей, которые, в отличие от своих зарывшихся в землю слепых сороди чей, отлично видят при свете и часто шныряют поверху, чтобы при малейшем шорохе опасливо и так стремительно юркнуть в черную норку, что даже не разглядишь, как они переступают лапками;

— неотразимо действуют на охотничьи инстинкты Бауша на, и потом, это единственная дичь, которую ему иной раз удается поймать, а полевая мышь или крот, по нынешним тяжелым временам, когда в миску у конуры изо дня в день наливается пресная ячневая похлебка, — право же, лакомый кусочек.

Итак, не успеваю я несколько раз взмахнуть тросточкой, шагая по нашей тополе вой аллее, как только что носившийся взад и вперед Баушан уже проделывает какие-то диковинные скачки справа на лугу. Его обуяла охотничья страсть, он ничего не видит и не слышит, кроме волнующего присутствия незримых зверьков: весь напрягшись, нервно виляя хвостом и, осторожности ради, высоко подбирая ноги, крадется он по траве, на полушаге замирает с поднятой передней или задней.лапой, склонив голову набок и опустив морду, так что большие лопухи приподнятых ушей свисают у него спереди по обе стороны глаз, сверху вниз в упор смотрит на землю и вдруг делает ска чок вперед, накрывая что-то обеими лапами, еще скачок — и удивленно глядит туда, где только сейчас что-то было, а теперь уже ничего нет. Затем он начинает копать...

Мне очень хочется посмотреть, что он копает и до чего докопается, но тогда мы далеко не уйдем, потому что Баушан способен весь свой охотничий заряд израсходовать на полянке у дома. Посему я спокойно иду дальше: сколько бы Баушан тут ни проторчал, он все равно меня найдет, даже если не видел, куда я свернул, — след мой для него не менее ясен, чем след зверя;

потеряв меня из виду, он уткнется носом в землю и пом чится по следу, и вот уж я слышу позвякивание жетончика Баушана, слышу за спиной его упругий галоп, он стрелой проносится мимо, круто заворачивает и глядит на меня, виляя хвостом, будто хочет сказать: «А вот и я!» Но в лесу или на лугах возле ручья, завидев Баушана у мышиной норы, я иног да останавливаюсь и наблюдаю за ним, даже если солнце клонится к западу и я без толку теряю время, положенное на прогулку. Меня захватывает его пыл, заражает его усердие, я от души желаю ему успеха и хочу быть свидетелем его торжества. Подчас глядишь на место, где Баушан копается, и ничего не замечаешь — просто какой-ни будь поросший мхом и оплетенный корнями бугорок под березой. Но Баушан услы шал, учуял дичь, может быть, даже видел, как она туда прошмыгнула;

он уверен, что мышка отсиживается тут под землей в своих ходах и переходах, нужно только до нее добраться;

и вот он самоотверженно роет, позабыв обо всем на свете и не щадя сил, — впрочем, злобы в нем нет, — любо-дорого смотреть на этот чисто спортивный азарт.

Его маленькое пятнистое тельце с обозначенными под тонкой кожей ребрами и иг рающими мускулами прогнуто посредине, зад торчит кверху, а над ним лихорадочно бьется обрубок хвоста, голова и передние лапы почти исчезли в наклонно углубляю щейся ямке, которую Баушан, отвернув морду, копает железными когтями с таким жаром, что куски дерна и корней, комья земли и камешки ударяются даже о поля моей шляпы. Время от времени, когда он, продвинувшись немного вперед, перестает копать и, уткнувшись носом в землю, старается чутьем определить, где же там, внизу, притаился пугливый умненький зверек, в тишине слышно его сопенье. Звук получает ся глухой, потому что Баушан спешит вобрать в себя воздух, чтобы очистить легкие и снова принюхаться — учуять этот тонкий, идущий из-под земли, не очень сильный, но острый мышиный запах. Каково-то несчастному зверьку слышать это глухое сопение!

Но это уж его дело и дело Господа Бога, сотворившего Баушана врагом и гонителем полевых мышей, а потом, ведь страх обостряет восприятие жизни, мышка наверно бы затосковала, не будь на свете Баушана, и на что бы ей тогда ум, светящийся в бисерин ках глаз, и ее сноровка сапера, — словом, все, что уравнивает шансы в борьбе и делает сомнительным успех нападающей стороны? Я не испытываю ни малейшего сострада ния к мышке, внутренне я полностью на стороне Баушана и часто, не довольствуясь ролью простого наблюдателя, начинаю тростью выковыривать крепко засевший каме шек или неподатливый корешок, по мере своих сил и возможностей помогая псу пре одолеть лежащее на его пути препятствие. Тогда, признав во мне единомышленника, он, не отрываясь от дела, бросает на меня быстрый, горячий и благодарный взгляд.

Всей пастью вгрызается он в твердую, поросшую корешками землю, оторвет комок и бросит в сторону;

глухо сопя, принюхается и, воодушевленный запахом, опять с остер венением пустят в ход когти...

В большинстве случаев все его усилия оказываются напрасными.

С выпачканным землей носом, грязный по самые плечи, он небрежно еще раз обнюхивает ямку и траву вокруг и, отказавшись от своей затеи, с завидным безразли чием семенит дальше.

— Ну зачем ты копал? Там же ничего не было, — говорю я Баушану, когда он на меня смотрит, — ничего не было, — повторяю я и, для большей убедительности, качаю головой и даже поднимаю брови и плечи.

Но Баушана нет надобности утешать, неудача нисколько его не обескуражила.

Охота есть охота, жаркое тут на последнем месте, зато до чего же было хорошо потру диться, думает он, если вообще еще думает об осаде, которую только что вел с таким усердием;

его уже тянет на новые авантюры, случай к которым представляется во всех трех зонах буквально на каждом шагу.

Но бывает и так, что мышке не удается ускользнуть от него, и тогда мне прихо дится пережить несколько неприятных минут, потому что Баушан тут же, без всякой жалости, пожирает ее живьем со всеми потрохами.

Может быть, инстинкт самосохранения подвел злосчастную мышку — и она вы брала себе под жилье слишком рыхлое, малозащищенное место, до которого ничего не стоило докопаться;

а может, ход был очень мелкий, и она, потеряв голову, не суме ла его углубить: засела в нескольких дюймах от поверхности земли и с выпученными бисеринками глаз, обмерев от ужаса, прислушивалась к страшному сопению, которое все приближалось и приближалось. Как бы там ни было, железный коготь выволок ее наружу и подбросил вверх — на страшный свет Божий, — пропала мышка! Недаром ты дрожала от страха, и твое счастье, если от великого страха у тебя помутился рассу док, потому что теперь ты пойдешь Баушану на жаркое!

Он держит ее за хвост, мотает по земле раз-другой;

слышится тонкий, слабый писк, последний писк покинутой Богом мышки, и вот уж она у Баушана в пасти, меж ду его белыми зубами. Широко расставив задние ноги, он стоит подавшись вперед и, жуя, вскидывает голову, будто снова и снова подхватывает на лету кусок, чтобы полов чее перебросить его в пасти.

Косточки хрустят, еще какое-то мгновенье лоскуток шкурки свисает у него с угол ка губ, он подхватывает его, — все кончено;

и Баушан начинает исполнять вокруг меня нечто вроде воинственного победного танца, а я стою, как стоял во время всей этой сцены, опершись на тросточку, и наблюдаю. «Ну и ну! — говорю я ему с почтением, исполненным ужаса, и качаю головой. — Знаешь, кто ты? Самый настоящий каннибал и убийца!» Но в ответ Баушан лишь пуще прежнего скачет, и недостает только, чтобы он громко захохотал. Итак, я иду дальше по тропинке, чувствуя в спине неприятный холодок от того, что сейчас видел, но вместе с тем и в какой-то мере приободренный грубым юмором жизни. То, что случилось, естественно и закономерно: если мышью плохо управляет инстинкт, она превращается в жаркое для Баушана. Однако в таких случаях мне приятнее, если я не помогал тросточкой этому естественному и законо мерному порядку, а ограничился чисто созерцательной ролью.

Когда после недолгих поисков Баушан острым своим чутьем обнаруживает в кус тарнике фазана, который спал там или притаился, надеясь остаться незамеченным, и тяжелая птица внезапно вылетает из куста, можно не на шутку испугаться. С шумом, с треском, взволнованно и гневно крича и кудахча, большая красно-рыжая длинно перая птица подымается в воздух и, роняя помет, тут же с глупым безрассудством ку рицы садится на ближнее дерево, где продолжает клохтать, а Баушан, упершись пере дними лапами в ствол, бешено лает на нее. Гав! Гав! Что сидишь, безмозглая птица, лети, а я за тобой погоняюсь, — как бы хочет он сказать своим лаем.

И дикая курица, не выдержав мощного гласа, снова с шумом срывается с ветки и, тяжело взмахивая крыльями, летит между макушками деревьев, не переставая клох тать и жаловаться, а Баушан молча, как и подобает мужчине, преследует ее по земле.

В этом, и только в этом, его блаженство, ничего другого он не хочет и не знает. Да и что бы произошло, если бы он в самом деле поймал фасана?

Ничего бы не произошло. Я видел однажды, как Баушан держал фазана в когтях;

вepoятно, мой охотник наступил на него, когда тот спал, и неуклюжая птица не успела подняться в воздух — и вот смущенный победитель стоял над ней и не знал, что ему делать. Фазан лежал в траве с оттопыренным крылом и, вытянув шею, кричал, кри чал без умолку, так что издалека можно было подумать, что в кустах режут старуху, и я бросился туда, чтобы предотвратить злодейство. Но тут же я убедился, что страхи мои напрасны: явное замешательство Баушана, любопытство и брезгливость, с каким он, склонив голову набок, взирал на своего пленника, служили тому порукой. Этот бабий крик у его ног, видимо, действовал ему на нервы, и он не столько торжествовал победу, сколько был смущен. Пощипал ли он немного, почета и посрамления ради, пойманную птицу? Мне представляется, что я видел, как он одними губами, не пус кая в ход зубов, выдернул у нее из хвоста несколько перьев и, сердито мотая головой, отбросил их в сторону. Потом оставил фазана в покое и отошел, не из великодушия, а потому, что вся эта история уже не походила на веселую охоту и порядком ему на скучила. Посмотрели бы вы, как опешил фазан! Несчастный, должно быть, уже про стился с жизнью и сперва даже не знал, как ею распорядиться, — во всяком случае, он довольно долго лежал в траве, как мертвый. Затем проковылял несколько шагов, кое-как взгромоздился на сук, с которого, покачнувшись, чуть не свалился, и, волоча за собой длинный шлейф хвоста, полетел прочь. Больше фазан уже не кричал, пред почитая держать язык за зубами. Молча пролетел он над парком, пролетел над рекой, над левобережными лесами, все дальше и дальше, как можно дальше от этих прокля тых мест, и, конечно, никогда уже больше сюда не возвращался.

Но в наших угодьях немало его сородичей, — и Баушан охотится за ними по всем правилам охотничьего искусства. Пожирание мышей — единственное душегубство, в котором он повинен, но и оно является чем-то побочным и вовсе не обязательным по сравнению с высокой самоцелью, состоящей в том, чтобы выслеживать, поднимать, гнать, преследовать, — это признал бы всякий, увидев его за этой великолепной заба вой. Как он тогда хорош, как изумителен, как великолепен: Баушан сразу преобража ется, совершенно так же, как неуклюжий крестьянский парень из годной деревушки вдруг становится картинно красив, когда, охотясь на серну, стоит с ружьем на скале.

Все, что есть в Баушане лучшего, подлинно благородного, раскрывается и получает развитие в эти блаженные минуты, потому-то он так и ждет их и так страдает, когда время уходит попусту. Ну какой же Баушан пинчер, это самая настоящая подружей ная собака, легаш, и каждое его движение, каждая воинственная и мужественно про стая поза дышат гордостью и счастьем. Я испытываю истинное эстетическое наслаж дение, когда вижу, как он пружинистой рысью бежит по кустарнику и вдруг замирает в стойке с грациозно поднятой и чуть повернутой внутрь лапой: какой у него значи тельный вид, какая смышленая внимательная морда и до чего он хорош в напряже нии всех своих сил и способностей! Случается, что, пробираясь сквозь чащобу, Ба ушан взвизгивает. Напорется на колючку и громко скулит. Но и это в порядке вещей, и это — только беззастенчиво-откровенное выражение непосредственных ощущений, лишь ненадолго умаляющее его достоинство;

секунду спустя Баушан уже снова стоит во всем своем блеске и великолепии.

Я смотрю на него и вспоминаю время, когда, утратив всякую гордость и внут реннее достоинство, он опять опустился до того жалкого физического и нравственно го состояния, в каком впервые предстал перед нами на кухне фрейлейн Анастасии и которое не без труда преодолел, постепенно обретя веру в себя и в окружающий мир.

Не знаю, что с ним было — шла ли у него кровь из пасти, из носу или горлом, да и по сей день это никому не известно;

во всяком случае, куда бы Баушан ни пошел и где бы он ни стоял, — везде оставались кровавые следы — на траве наших угодий, на его соломенной подстилке, на паркете кабинета, и никаких ран или царапин мы не обна руживали. Иногда казалось, что он вымазал всю морду красной масляной краской.

Он чихал — и во все стороны летели кровавые брызги, он наступал на них и всюду ос тавлял кирпичный отпечаток лап. Самый тщательный осмотр не дал никаких резуль татов, и мы не на шутку встревожились. Может быть, у него туберкулез? Или какая нибудь неизвестная нам собачья болезнь? Поскольку это столь же непонятное, сколь и неопрятное явление не прекращалось, решено было поместить его в ветеринарную лечебницу.

На следующий день, около полудня, хозяин дружественной, но твердой рукой надел ему намордник — эту штуковину из кожаных ремешков, которую Баушан совер шенно не выносит и от которой непременно хочет избавиться, стаскивая ее лапами и крутя головой, — пристегнул к ошейнику плетеный поводок и повел взнузданного таким образом больного налево по аллее, затем через городской парк и далее вверх по людной улице, к виднеющимся в конце ее корпусам университета. Там мы вошли в ворота, пересекли двор и очутились в приемном покое, где на скамейках вдоль стен дожидалось много народа, и у всех, как и у меня, на поводках были собаки — соба ки самых различных пород и величины, которые уныло глядели друг на друга через кожаные свои забрала. Тут была старушка с апоплексическим мопсом, слуга в лив рее с тонконогой, белой, как ромашка, русской борзой, время от времени тихо и бла говоспитанно покашливавшей, крестьянин с таксой, у которой были такие кривые и вывернутые наизнанку ноги, что она, по-видимому, нуждалась в услугах ортопеда, и многие другие. Сновавший взад и вперед служитель впускал посетителей по одному в кабинет напротив;

наконец очередь дошла и до меня с Баушаном.

Профессор, человек, еще не старый, в белом операционном халате и в золотом пенсне, с шапкой курчавых волос и таким знающим добросердечно-участливым ви дом, что, заболей я сам или кто-нибудь из домашних, я бы, не задумываясь, обратился к нему, слушая меня, все время отечески улыбался сидевшему перед ним пациенту, который тоже доверчиво глядел на него снизу вверх. «Красивые у него глаза», — ска зал профессор, оставив без внимания усы и клинообразную бородку Баушана, и выра зил согласие его осмотреть.

Оцепеневшего от удивления Баушана с помощью санитара разложили на сто ле, и я, признаться, даже растрогался, видя, с каким вниманием и добросовестностью врач прикладывал черную трубку к пятнистому тельцу кобелька, совершенно так же, как это не раз делали со мной. Он выслушал его ускоренно бьющееся собачье сердце, выслушал в различных местах работу других внутренних органов. Затем, засунув сте тоскоп под мышку, обеими руками обследовал его глаза, нос, горло, после чего поста вил предварительный диагноз. Собака несколько нервна и малокровна, но, в общем, в хорошем состоянии. Причина кровотечения пока неясна.

Это может быть эпистаксия или гематемезия. Не исключено также и трахеальное или фарингиальное кровотечение. Но скорее всего это гемаптеза. Необходимо тща тельно наблюдать за животным в клинических условиях, а потому лучше оставить его здесь и через недельку наведаться.

Pages:     || 2 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.