WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||

«СИНТАКСИС ПУБЛИЦИСТИКА КРИТИКА ПОЛЕМИКА 10 ПАРИЖ 1982 Журнал редактируют: ...»

-- [ Страница 4 ] --

Сейчас я понимаю, что это была судорожная попытка ученого в понятиях своей науки ответить самому себе на неизбежно возникавшие у него сомнения в том, что про­ исходило вокруг и о чем он не мог не думать и чего не мог не страшиться. Я уже напомнил читателям о ждановском походе на культуру. В 1947 г. добрались и до филологичес­ кой науки. Газета "Культура и жизнь" начала поход про­ тив великого русского ученого-филолога конца XIX века Александра Веселовского и тех советских ученых, которые вслед за Веселовским считали сравнительно-исторический метод естественным подоходом к художественному разви­ тию человечества.

Веселовский и его наука были объявлены "буржуаз­ ными" и враждебными марксизму идеологическими явле­ ниями. Пущено было в ход словечко "космополитизм", которое позднее стало боевым кличем погромщиков антисемитов. Правительственный антисемитизм, — кульми­ нацией которого стало "дело врачей", — начал заявлять о себе открыто именно в 1948 г.

Если мы представим себе, что книга о Гоголе проду мывалась и писалась именно в это время, то может быть мы поймем, что же хотел объяснить самому себе Гуков ский, когда искал в прошлом психологическую ситуацию, которая помогла бы ему понять и принять советскую со­ временность в самых ее отвратительных и противочелове ческих проявлениях.

Книга Гуковского о Гоголе — это последний всплеск той волны, которая подняла на своем гребне "Зависть" Олеши, "Смерть Вазир-Мухтара" и "Второе рождение", "Воронеж" Мандельштама и многое другое в советской литературе 20-30-х годов, что тогда называлось проблемой "интеллигенции и революции", а на самом деле отражало муки личности, которая честно хотела понять и принять систему всеобщей социальной нивелировки, кульминацией которой были чистки 30-х годов.

Принять — значило допустить, что есть некий коллек­ тивный разум, который решает за человека — разум, кото­ рому понятна историческая необходимость, недоступная отдельной личности.

Уже в книге "Пушкин и русские романтики" Гуков ский писал, имея в виду, конечно, Пушкина: "Кучка благо­ родных революционеров, людей книги, людей пафоса и ин­ дивидуально, субъективно убедительных идей, предстала ему как малый островок в безбрежном море народной жизни и косной государственности российской империи".

Здесь уже намечается путь к мысли о безусловном пре­ восходстве коллективного сознания народа над индивиду­ альной идеей протеста, ибо это народное сознание есть и субъект и одновременно объект истории, и воплощение исторической необходимости и ее выражение...

К 1949 году Г. А. Гуковский еще больше утвердился в этих мыслях. В нашу последнюю встречу он высказал их со свойственной ему вообще силой убежденности. Случи­ лась эта встреча в конце февраля 1949 года, а в начале это­ го же месяца "Правда" дала сигнал в редакционной статье и по всем городам, университетам, журналам и театрам развернулась яростная кампания травли "безродных кос­ мополитов".

Мы шли по Университетской набережной. Был силь­ ный мороз, который на открытых просторах Невы и ее на­ бережных всегда сопровождается лютым ветром и от него не спасает никакая самая теплая шуба.

Мы очень давно не виделись и набросились на него с возмущенными возгласами по поводу этой статьи в "Прав­ де" и ее последствий.

"Вы ничего не понимаете, — сказал он нам, — ведь это поворачивается колесо истории!". Я довольно сердито ска зал ему, что колесо не останавливается и будет поворачи­ ваться дальше. "По нашим костям!" — добавила моя спут­ ница.

Мы расстались, так и не найдя общей точки. Больше мы его не видели, это был наш последний разговор.

В книге о Гоголе была сделана попытка найти истори­ ческие корни "роевого" начала русской жизни. И как опыт проникновения эта книга должна была бы интересовать историков общественной мысли не меньше, чем памфлет­ ные изображения "монистического" принципа мышления во втором издании книги Бахтина о Достоевском или его же сатира на догматическую серьезность сталинской систе­ мы миропонимания в книге о Рабле.

Но стремление понять переходит у Гуковского в оправдание и апологетику. Гоголь-сатирик становится поэ­ том высоких душевных свойств русского человека, а "Мертвые души" из зеркала пошлости пошлого человека превращаются в героический эпос.

Книга о Гоголе — это зрелище трагических мук талан­ та, который хотел сделать невозможное — преобразовать пошлую, грязную и кровавую практику бюрократического тоталитаризма в этические формы соборного самопозна­ ния. Книга в этом смысле противоречива и двойственна.

Удивительные по проникновению страницы и главы ни за что не хотят подстраиваться под ее генеральную линию.

В анализе "Записок сумасшедшего", например, с абсолют­ ной точностью и достоверностью показано, во что превра­ щается человек, если у него отнимут поэзию, игру вообра­ жения, свободу самовыражения в песне, танце, любви, вой­ не, словом, если человек задушит, заспит в себе художни­ ка. Книга Гуковского о Гоголе — это анализ созданного Гоголем мира, из которого исчезла совсем или вот-вот совсем исчезнет красота, ее трагические поиски, пути к ее возрождению. Когда Поприщин нормален, то он легко жи­ вет в мире абсурда, когда он сходит с ума, он видит и слы­ шит такое, о чем и не подозревал — тут и Италия, и "струна звенит в тумане". Именно в этом сопоставлении пошлого человека и поэзии, которая в нем пробуждается только в момент гибели, сила книги, того, что на самом деле есть в Гоголе, а не в навязанной ему конформистской идее.

А кровавое колесо истории поворачивалось. С января 1949 г. мы ждали ареста и, как свойственно многим, наде­ ялись, что пронесет. 6 апреля меня арестовали. Обстоятель­ ство это, важное, в основном, для меня лично, я упоминаю потому, что по этой причине я не мог присутствовать в се­ редине апреля на большом (общеуниверситетском) ученом совете, где должна была решаться участь главных универ­ ситетских филологов-космополитов. И все, что происходи­ ло в Ленинграде и вообще на материке в 1949-1953 гг., дальше мне известно уже только по рассказам очевидцев.

Ученый совет в данном случае имел чисто зрелищное назна­ чение. Надо было показать студентам, которые переполни­ ли зал, что их любимые профессора, все эти космополиты, несли им не науку, а духовную отраву, "лили воду на мельницу", осуществляли "идеологическую диверсию" и т.д. К позорному столбу были поставлены М. К. Азадов ский, Г. А. Гуковский, И. П. Еремин, В. М. Жирмунский, Б. М. Эйхенбаум. Заранее были распределены роли между разоблачителями. Центральным моментом действа должно было стать, по замыслу его устроителей, разоблачение Г. А.

Гуковского. Он заведовал кафедрой русской литературы, он был популярен у студентов, его место в филологичес­ кой науке уже не могло быть оспариваемо — по всем этим обстоятельствам удар наибольшей силы следовало нанести ему, и тогда русская литература на филологическом фа­ культете была бы вырвана из еврейских рук...

Главные организаторы проработки и дирижеры засе­ дания ученого совета, новый декан филологического фа­ культета, Г. П. Бердников, и А. Г. Дементьев (7), тогда еще профессор факультета, но уже фактически ставший глав­ ным партийным эмиссаром Ленинградского обкома КПСС по искоренению космополитизма, решили, что против Гу­ ковского следует выпустить человека с ораторскими дан­ ными и близкого к Гуковскому лично и по научным инте­ ресам. Выбор пал на Г. П. Макогоненко, талантливого уче­ ника Г. А. Гуковского, тогда в 1949 г. молодого доцента, а ныне одного из виднейших советских литературоведов.

Г. П. Макогоненко, хотя он и не был членом правящей пар­ тии, был вызван в партбюро факультета и соответствую­ щим образом проинструктирован...

Организаторы зрелища ждали, что Макогоненко, как и прочие ораторы, повторит весь набор фраз, которые пола­ галось высказывать по адресу идеологических контрабан­ дистов-космополитов.

Режиссеры действа рассчитывали еще и на дополни­ тельный эффект от выступления Г. П. Макогоненко: ведь он должен был совершить двойное предательство — разо­ блачить своего учителя и себя как его ученика.

И Г. П. Макогоненко выступил — но к удивлению и гневу режиссеров постановки он заговорил о слабостях со­ ветской историко-литературной науки вообще, о необхо­ димости поднять ее методологический уровень, улучшить, заострить и т. д. Со свойственным ему красноречием оратор громил анонимных литературоведов, обрушивал на них весь запас ходовых словесных блоков и кончил... так и не назвав ни разу ни одного имени. Получился конфуз, кото­ рого, конечно, не ожидали. Срочно пришлось давать слово дополнительным разоблачителям, но они не были готовы, не умели говорить перед огромной аудиторией и провалили эту часть сценария.

Конечно, этот эпизод ничего не изменил в судьбе Гу ковского. Он и все названные космополиты, за исключе­ нием И. П. Еремина, были уволены из университета, надо было искать работу, но пришло лето, и Гуковский с семьей уехал под Ригу отдыхать. Там он и был арестован.

Когда в начале 1960-х гг. удалось добиться переслед­ ствия, то меня попросила З. В. Гуковская съездить и пого­ ворить с одним из свидетелей обвинения Владимиром Днепровым (Резником), очень известным в Советском Союзе автором книг по философии современной литерату­ ры.

В молодости Резник был партийным деятелем, при­ мыкал к "право-левацкой группировке Шацкин-Ломинад зе", отсидел свое, после отсидки жил в Саратове, потом вернулся в Ленинград и снова был арестован в конце года как космополит (вышел он где-то в 1955-1956 гг.).

Резник мне объяснил, что его таскали на допросы после тя­ желейших сердечных приступов и что он, конечно, откажет­ ся от всех своих показаний против Гуковского, что он и сделал.

Другой свидетель обвинения, тот самый Г. П. Берд ников, который председательствовал на "историческом" ученом совете, от своих показаний не отказался. В 1949 г.

он на следствии говорил о "теории стадиальности" как о самым прямом выражении космополитических, идеоло­ гически враждебных социализму взглядов Гуковского, как о враждебной диверсии американского империализма.

Повторил он эти показания снова, нисколько не смущаясь тем, что теперь это может стать известно всем, кто помнит Гуковского, и что его общественная и научная репутация пострадает... Но Бердников ничего этого не боялся — и был прав.

С Бердниковым мы учились вместе на филологичес­ ком факультете пять лет в одной группе, не то, чтоб дру­ жили, но и не враждовали. Человек он умный, и жизненный опыт научил его разбираться в людях и делать ставку на­ верняка. В Университете ему мешала делать политическую карьеру посадка отца по какому-то "бытовому", то есть торговому делу. На войне он попал в одну из самых крова­ вых мясорубок Ленинградского фронта, был ранен, уцелел, вступил в партию. Вернувшись из армии, стал аспи­ рантом профессора П. Н. Беркова, писал диссертацию о Че­ хове и стал делать политическую карьеру в обстановке 1946-1949 гг.

Г. А. Гуковский был популярен среди молодежи фи­ лологического факультета, и дом его был широко открыт для нас. Бердников в эти годы в доме Гуковского был своим человеком. Даже защиту своей диссертации от отме­ чал дружеской пирушкой у них. И все было очень хорошо до того момента, когда в 1948 г. Бердников пришел к Гу ковскому советоваться — принимать ли ему, только что за­ щитившему диссертацию аспиранту, пост декана филоло­ гического факультета. "Вы сошли с ума, Георгий Петро­ вич, — закричал на него Гуковский. — Вы же невежествен­ ный человек, как вы можете об этом думать". Не знаю, что ответил Бердников, но пост он принял, а обиду запомнил.

Вероятно, помнит и до сих пор.

Не знаю, появляются ли у него сомнения, раскаивает­ ся ли он в своем предательстве. Скорее всего — нет. Он дав­ но уже на важном цековском посту, отказывается менять его на директорство в Пушкинском доме, стал директором Института мировой литературы и членом-корреспондентом Академии Наук СССР, которая ухитрилась не заметить и не включить в число своих членов ни Томашевского, ни Эйхенбаума, ни Проппа, ни Бахтина, не говоря уже о Гу ковском. Он выпускает книгу за книгой — почему-то о Чехове, хотя, зная этого человека, не могу понять, зачем ему понадобился Чехов и что он в нем нашел. Возможно, конечно, что он самого себя считает жертвой бюрократи­ ческой рутины, чеховским мечтателем, дядей Ваней, кото­ рый вынужден трудиться на бездарного Серебрякова? Не знаю, слишком мало у меня было случаев проникнуть в душу современного советского бюрократа.

И все же в "деле" Гуковского осталось много зага­ дочного. Сегодня даже мне, хорошо знакомому по соб­ ственному опыту с советской юриспруденцией 1949 г., как то не верится, что "теория стадиальности" одна, сама по себе, обусловила арест Гуковского. Ведь одновременно был арестован Матвей Александрович Гуковский, кото­ рый, конечно, был братом своего брата, но к "теории ста­ диальности" никакого отношения не имел...

Возможно другое — Матвей Александрович был бли­ зок к тогдашнему ректору Университета А. А. Вознесен­ скому, родному брату Н. А. Вознесенского, одного из са­ мых страшных сталинских сатрапов военного времени.

"Персона брата", — назвал ректора наш покойный друг, А. Г. Левинтон.

Когда в начале 1949 г. "загремел" Н. Вознесенский и началось так называемое "Ленинградское дело" — послед­ няя сталинская внутрипартийная чистка — был арестован ректор Вознесенский и, может быть, по своим отношениям к нему братья Гуковские.

Повторяю, все это только предположения, но я о них вспоминаю для того, чтобы читатель лучше мог себе пред­ ставить, что делалось в Ленинграде 1949 года и почему Гу­ ковский должен был погибнуть. Его надо было "изолиро­ вать", и это сделали по смехотворному, даже по тогдашне­ му времени, обвинению. При этом хочу будущему истори­ ку указать на одно любопытное совпадение. Гуковский уже сидел, но был еще жив, а в ленинградском журнале "Звезда" в сдвоенном 7-8 номере за 1949 г. появилась ста­ тья Ф. Абрамова и Н. Лебедева, в которой повторялось все, что говорилось на Ученом совете и в качестве главного идеологического обвинения фигурировала, конечно же, злополучная "теория стадиальности". На всякий случай для того же будущего историка даю справку об авторах. О Ле­ бедеве помнит только университетская скандальная хрони­ ка. Коля Лебедев учился с нами вместе на одном курсе, студент был слабый, больше пил, чем занимался, но стал в войну членом партии, вернулся в аспирантуру, охотно включился в борьбу против космополитов и плохо, но вы­ ступил против Гуковского на Ученом совете. За это был сделан директором Университетской библиотеки, просла­ вился зоологическим антисемитизмом, пил все больше, удивил университетских пьяниц тем, что укусил за ухо ми­ лиционера, и в конце концов в пьяном виде погиб под ма­ шиной...

Федора Абрамова сегодня знают все, кого интересует деревенская тема в советской литературе. Он действитель­ но популярный писатель, что вынуждено было признать и начальство, которое сделало его лауреатом каких-то пре­ мий. Абрамов — человек с талантом, в котором его дере­ венское детство и отрочество оставили жар ненависти и память об этом мире унижения и нищеты. До поры до вре­ мени эта злоба находила себе выход в разных формах, в неприязни к студентам из потомственно интеллигентских, преимущественно еврейских семей, потом в разоблачении космополитов. Но психологическая травма, нанесенная коллективизацией, оставалась и не заживала. Она толкала на поступки, которые ни Лебедев, ни Бердников не были способны совершить.

После войны Абрамов стал аспирантом Ленинград­ ского университета и, несмотря на то, что занимался он Шолоховым ("Коммунисты у Шолохова"), то есть темой, далекой от научных интересов Гуковского, сам пришел в дом к профессору, сам хотел в нем бывать и слушать. И я уверен, что вовсе не по заданию органов...

Думаю, что и в проработке Гуковского он участво­ вал более по обязанности, чем по собственной воле.

Много позднее он уверял, что статью против Гуков ского писал не он и что его заставили ее подписать. Допус­ каю и это, ибо в 1954 г. имя Абрамова прогремело на весь Советский Союз совсем по другому случаю! С его подпи­ сью в "Новом мире" была напечатана статья "Деревенская тема в советской литературе", в которой дана была беспо­ щадная оценка казенной литературе 1948-1953 гг., изобра­ жавшей расцвет колхозного строя и поющее и пляшущее колхозное племя. Статья по тому времени была необыкно­ венно смелой, кажется, что она послужила одним из пово­ дов к первому снятию Твардовского с редакторства, но в судьбе самого Абрамова она стала поворотным пунктом.

Он расплевался с университетом, где делались по старой памяти робкие попытки его "проработать", и ушел в лите­ ратуру.

Если он грешен чем-либо против Гуковского, то во всяком случае он искренне раскаивается, а это уже много.

Память о Гуковском заглушить не удалось, и в Со­ ветском Союзе он вполне официально признан. Почти десять лет тому назад состоялось, как сказано в официальном журнале, "научное заседание сектора новой русской лите­ ратуры, посвященное 70-летию со дня рождения известного советского ученого Григория Александровича Гуковско­ го" (8).

Отчет в журнале верно передает содержание выступ­ лений и докладов, но он не мог по своему назначению и месту публикации передать общую атмосферу чинности и благополучности, которая придала этому заседанию налет вполне официальной скуки. Все было по форме вполне пристойно. Зал заседаний Пушкинского дома был полон, хотя и не переполнен, то есть заняты были все стулья, но не стояли сзади, не толпились в коридоре, не надо было включать трансляцию. Преобладали не очень молодые и не очень старые люди. И не было молодежи, студентов 1970-х гг. Вспоминатели добросовестно старались передать слуша­ телям свои впечатления от Г. А. Гуковского-лектора, гово­ рили о его ораторском таланте... Слова скользили мимо или вопреки желаниям звучали двусмысленно.

Один из мемуаристов, академик М. Б. Алексеев, объ­ яснял, что Г. А. Гуковский импровизировал свои лекции, то есть не готовился к ним. И, зная манеру самого мемуа риста читать по тщательно приготовленным и подробным конспектам, слушатели были вправе подумать, что ничего то хорошего в этих импровизациях не могло быть...

Идея "импровизированности" работ Гуковского нео­ жиданно прозвучала и в докладе, посвященном работам Гуковского о Гоголе. От книги "Реализм Гоголя", по мне­ нию докладчика, "веяло духом свободной импровизации" (9) — замечание удивительное для тех, кто слышал эту книгу в лекционном изложении ее автора за много лет до того, как она была написана.

Гуковский никогда не "импровизировал", ибо вся­ кое его на первый взгляд неожиданное и даже парадоксаль­ ное суждение всегда являлось итогом многолетнего обду­ мывания.

Конечно, его мысль работала во много раз быстрее, чем у среднего исследователя, но эта скорость, близкая к скорости света, достигалась не за счет "импровизации", а за счет способности понимания того сложного лабиринта сцеплений, каким является литература.

Представление об импровизированности суждений и научных оценок в книгах Гуковского чем-то характерно для современного состояния умов в филологической науке в Советском Союзе вообще. К 1970-м годам литературная критика и литературная наука потеряла монополию выра­ жать самосознание, быть барометром состояния культуры.

Самиздат стал естественным полем для высказываний по проблемам политики, философии, религии. Науке о литера­ туре, тем самым, как будто отводилась та скромная роль, которую она выполняет в демократических странах при собственно литературе, обобщая опыт живого творче­ ства.

В Советской России, конечно, все это крайне затруд­ нено официальной идеологией и ее стремлением превра­ тить допущенную к печати литературу и сопутствующее ей литературоведение в еще одну форму пропаганды.

Сегодня разрыв между наукой о литературе и тем брожением умов, которое в России происходит, все усили­ вается. Именно поэтому книги Гуковского, в которых ли­ тература прошлого в ее самых художественно совершен­ ных формах служила средством познания и, как теперь мо жет показаться, оправдания в историческом смысле той эпохи, жертвой которой пал Г. А. Гуковский, сегодня "не доходят".

И об этом надо сказать, скрепя сердце, правду. Они "не доходят" до тех, кто в понятиях "народ", "история", "субъект истории" видит только аналог с официальной квазинаучной демагогией. Они "не доходят" до тех, кто се­ годня воскрешает традиции позитивистской науки конца XIX века с ее принципиальным отказом от всякой попытки концептуальности, то есть осмысления фактов.

Они неприемлемы и для неославянофилов потому, что проникнуты духом космополитизма и пафосом евро­ пеизации, от которых Гуковский никогда не отказывался.

Вот почему на заседании памяти Гуковского вспоми­ нали не о том и не то. Теперь я думаю, что это было неслу­ чайно и что время, когда вспомнят по-настоящему о Гу ковском, еще придет.

Несколько лет тому назад умерла вдова Гуковского, Зоя Владимировна. Она похоронена в Комарове под Ленин­ градом, на кладбище, которое стало знаменито с 1967 г., с тех пор как на нем могила Анны Андреевны Ахматовой.

На могильной плите надпись: "Григорий Александрович и Зоя Владимировна Гуковские" и даты жизни и смерти.

Здесь и на самом деле мог бы лежать Г. А. Гуковский по­ сле смерти, если бы колесо истории не проехало по нему как и по многим другим и не лишило его даже могилы... В 1979 г. здесь похоронена и дочь Г. А. Гуковского — Наталья Долинина. Здесь, где похоронен самый близкий друг Г. А.

Гуковского В.М. Жирмунский, где недалеко могила П. Н.

Беркова. Словом, Г. А. Гуковский здесь был бы среди сво­ их. Кладбище тихое, в глубине комаровские сосны и ели охраняют вечный покой, в канавах растут грибы.

Тишины на этом кладбище не нарушают даже частые экскурсии, которые привозят гиды на могилу А.А. Ахма­ товой. А мы приходили на это кладбище в гости к своим учителям, сверстникам и друзьям, здесь закончившим свое земное существование.

Человек умер, но ученый живет, пока с ним спорят как спорил он сам всю свою жизнь.

ПРИМЕЧАНИЯ (1) Г.А. Гуковский. Литературоведение и вопросы преподавания литературы в школе. — В кн. Г.А. Гуковский и СВ. Клитин.

К вопросу о преподавании литературы в школе. Л. 1941, стр.

43.

(2) Гр. Гуковский. Пушкин и русские романтики. Саратов. 1946, стр. 18.

(3) Там же, стр. 21.

(4) Там же, стр. 61.

(5) Г.А. Гуковский. К вопросу об образе повествователя в "Мир­ городе" Гоголя. Ученые записки ЛГУ, №90. Серия филологи­ ческих наук вып. 13. Л. 1948, стр. 107;

см. также Г.А. Гуков­ ский. Реализм Гоголя. М.-Л. 1959, стр. 207.

(6) Там же, стр. 107.

(7) Позднее А.Г. Дементьев стал правой рукой Твардовского в "Новом мире" и заработал себе репутацию либерала, но в 1949 г. он очень весело занимался травлей космополитов.

(8) "Известия Академии Наук СССР". Серия литературы и языка 1972, т. XXXI, вып. 5, сентябрь-октябрь, стр. 484.

(9) Там же, стр. 486.

ЧИТАЙТЕ СВОБОДНЫЙ МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ «Поиски» 1-...Преследование журнала "Поиски" — это трагедия и для читателя, которого обкрадывают, лишая его досту­ па к свежей мысли, к исканиям истины...

Георгий Владимов ЗАКАЗЫВАЙТЕ "ПОИСКИ" ВО ВСЕХ РУССКИХ КНИЖНЫХ МАГАЗИНАХ Виктория Швейцер ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО АНАСТАСИИ ЦВЕТАЕВОЙ по поводу 2-го тома ее "Воспоминаний" Уважаемая Анастасия Ивановна!

Нелегко мне начать это письмо к Вам — человеку, прожившему длинную и трудную жизнь, много видевшему и много работавшему. Причина, заставляющая меня это сделать — вторая часть Ваших "Воспоминаний", напечатан­ ная в журнале "Москва" (№№ 3,4,5 за 1981 г.). Я не буду говорить о Ваших воспоминаниях в целом. Вы написали свою книгу, как хотели, как могли — это Ваше право писа­ теля. Читателям может нравиться или не нравиться Ваша книга, они могут читать или не читать ее — это их право. Я не буду даже говорить о том, как заметно на протяжении книги роняется Ваше отношение к Марине Цветаевой — од­ ной из Ваших главных героинь (первая — Вы сами, это ес­ тественно в мемуарах) — из восторженного становясь от­ чужденно-оценивающим, временами даже раздраженным.

Это тоже Ваше право человека и писателя — в разное время по-разному относиться к своей сестре, как и к героине сво­ его литературного произведения.

Я — как читатель и как человек, любящий Цветаеву и пишущий о ней, хочу знать о ней правду, как бы ни была она трудна и горька, потому что только правда может по­ мочь нам, а тем более будущим поколениям понять жизнь и творчество Поэта в его соотношении со Временем. Вот поэтому я и позволю себе писать Вам, ибо в Вашей книге не только не вся правда о Марине Цветаевой, но и не все правда, а грубо говоря, в Вашей книге есть ложь. А так как Вы действительно последняя из оставшихся в живых близ­ ких Цветаевой, то утвержденная Вами ложь может со вре­ менем показаться или быть выданной за правду.

Из первого тома ваших "Воспоминаний" напомню только о "почтальонской сумке", с которой якобы ходила Цветаева в Москве в годы после революции. Эта прямая ложь уже тогда меня поразила. Ведь Вы, которая видела у сестры эту сумку, не погли принять ее за почтальонскую, не могли не знать, почему Цветаева ходила именно с этой сумкой. Вот как описала себя сама Марина Цветаева: "... в зеленом, вроде подрясника, — платьем не назовешь (пере­ фразировка лучших времен пальто), честно (то есть — тес­ но) стянутом не офицерским даже, а юнкерским, 1-ой Пе­ тергофской школы прапорщиков, ремнем. Через плечо, офицерская уже, сумка (коричневая, кожаная, для полево­ го бинокля или папирос), снять которую сочла бы изменой и которую сняла только на третий день по приезде ( год) в Берлин, да и то по горячим просьбам поэта Эренбур га" (подчеркнуто мной — В. Ш.). Очерк "Герой труда" (За­ писи о Валерии Брюсове) ".

Что сумка? Мелочь? Конечно, мелочь, деталь. Но — какая значительная. Ведь это жена белого офицера высту­ пает с эстрады в "красной Москве". С офицерской сумкой Цветаева — Цветаева: человек смелый, независимый, вер­ ный долгу — как она его понимала, бросающий вызов ми­ ру. С "почтальонской" сумкой, которую Вы ей вручили, она выглядит нелепо и жалко: то ли странная чудачка, то ли бедная неудачница, не умеющая достать приличного дам­ ского "ридикюля". Зачем Вам было совершать за Марину Цветаеву эту измену?

Однако, я хочу говорить о последнем периоде жизни Цветаевой, свидетельницей которого Вы не были, но о ко­ тором Вы пишете. Касаясь вопроса возвращения Цветаевой в Советский Союз, Вы вспоминаете свой разговор с сестрой во время Вашего посещения ее в Париже в 1927 г.: "Нара зочаровавшись, устав от безотрадности дней, она отвечала, что у нее ни на что уже нет сил, тем более на такой трудный поступок, как подняться всей семьей — на отъезд, ни сил, ни — откуда взять средства, когда еле хватает — на день..."" И дальше: "Не раз вспоминала о Чехии, где ей хотя и нелегко жилось (с 1922 по 1925 гг.), но где ей правитель­ ство, как и многим русским писателям, выплачивало пен­ сию — прожиточный минимум семьи. Но и туда вновь вер­ нуться не хватало ни воли, ни сил, ни средств" (с. 132). Во всем этом душещипательном пассаже есть только одна правда — что Цветаева всегда, начиная с революции, жила материально очень тяжело. Остальное — неправда. Сил у нее было на десять жизней, она сама неоднократно это повто­ ряла, и ведь хватило ей и сил и средств вернуться в Совет­ ский Союз через 12 лет после этого, приводимого Вами раз­ говора, когда она сама решила, что должна ехать. И воля у нее была, мне кажется, наредкость сильная;

если взглянуть на всю жизнь Цветаевой, понимаешь, что она всю ее прожи­ ла по своей воле, наперекор обстоятельствам. Цветаева не хотела возвращаться в Советский Союз, не хотела никогда, очень трезво (в отличие от своих мужа и дочери) понимала ситуацию на родине, не любила — и никогда не приняла и не полюбила — ни большевиков, ни советской власти. Как, впрочем, и советская власть, не принявшая ее, не сделав­ шая ничего, чтобы помочь Цветаевой — выжить. Вот это и есть то главное, что Вы стараетесь не просто скрыть (умол­ чать), но переиначить. В письме к В.Ф. Булгакову (послед­ нему секретарю Л. Толстого, содерактору Цветаевой по пражскому альманаху "Ковчег") Марина Цветаева сказала определенно: "Может быть, в Россию придется вернуться* (именно придется, — совсем не хочу!)". К слову "вернуть­ ся" она сделала сноску: * В случае переворота, не иначе, конечно!" Это письмо было напечатано в сборнике "Встре­ чи с прошлым" (вып. 2, М., "Сов. Россия", 1976, с. 217), конечно, с соответствующими купюрами, как все, что не­ угодно советской цензуре. Но подлинник его хранится в ЦГАЛИ — прочтите, если Вам выдадут из спецхрана. У Цве­ таевой много прямых высказываний разных лет о том, что она не хочет возвращаться в Советский Союз (думаю, Вы * Анастасия Цветаева. Воспоминания. Журн. "Москва", М., №5, с. 132. В дальнейшем все ссылки на этот номер журнала буду даваться указанием страницы в скобках.

их знаете не хуже, чем я), да это видно и из всего контек­ ста ее стихов и прозы. Я не буду больше цитировать. Она вернулась в Советский Союз, когда пришлось, вернулась по своей воле, по своему всегдашнему чувству долга: дочь и муж ее были уже в Москве, она понимала, что им может грозить. За пять дней до отъезда на родину она писала близ­ кому другу: "... выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась". Все остальное, что способство­ вало ее отъезду: нищета, одиночество, отчужденность, осо­ бенно обострившаяся, когда стало известно, что муж Цве­ таевой С. Я. Эфрон был связан с ЧК, — могло быть только поводами, подталкивавшими, а не основной причиной.

Что касается чешского пособия ("иждивения", как говорила Цветаева), то для получения его Цветаевой не на­ до было возвращаться в Чехию: она получала "иждивение" не только в 1927 г., когда Вы гостили у нее в Париже, но и годы спустя. Стараниями друзей ей присылали его из Праги в Париж.

Вы даете читателям понять, что Цветаева в эмиграции жила материально очень тяжело. Да, это правда. Даже среди очень бедной тогдашней русской эмиграции ее семья была из беднейших. Но я хочу спросить — а Вы в это время в Со­ ветском Союзе — процветали? Катались, как сыр в масле?

Не голодали вместе со всем народом с начала коллективи­ зации и до возвращения из ссылки в 1958 г.? Об этом нет ни слова в Ваших воспоминаниях. При всех материальных трудностях, неладах с редакторами, семейных сложностях Цветаева в Париже (в отличие от Вас в Москве) жила без чувства страха перед арестом, с которым десятки лет жили все советские люди. Она не подвергалась издевательствам следователей и не погибла в лагере, как сотни советских писателей. И я надеюсь, что Вы не уговаривали ее вернуться в Советский Союз.

Вы обходите молчанием вопрос о том, почему Вы не встретились с сестрой, когда она приехала на родину в 1939 г. Неужели Вам стыдно признаться, что к тому време­ ни Вы были уже арестованы — без всякого преступления, разумеется. Свое пребывание на Дальнем Востоке в 1943 г.

Вы маскируете, как это принято в официальной литерату­ ре, ссылкой на войну. Зачем? Не издевательство ли это над своей собственной жизнью и судьбами миллионов Ваших товарищей по несчастью?

Я подхожу к главному, ради чего я взялась за это письмо. К гибели Цветаевой, собственную концепцию кото­ рой Вы не просто выдвигаете, но пытаетесь утвердить вес­ ким авторитетом ближайшей родственницы, "сиамского близнеца", "неразлучной". Именно на этом основании Вы утверждаете: "Я убеждена, что не ошибаюсь. Ошибутся те, кто будет мне возражать" (с. 133). Я буду Вам возражать.

И постараюсь возражать Вам авторитетом фактов. Мне ка­ жется, Вам давно надо оставить навязчивое повторение сло­ ва "неразлучная". Ваша "неразлучность" с сестрой кончи­ лась после одновременного вашего замужества в 1912 г. — это видно и из Вашей книги. Определенная близость еще продолжалась, когда волею революции в 1917 г. вы оказа­ лись врозь: Марина Цветаева — в Москве, Вы — в Крыму. С тех пор фактически вы больше почти не бьши вместе, если не считать нескольких месяцев в 1921-22 гг. и двух-трех не­ дель в Париже в 1927 г. Перечитайте собственные страни­ цы, посвященные Вашему приезду в Москву весной г.: по ним видно, что прежней душевной близости уже нет;

помяв вас обеих, жизнь изменила и развела вас. В Ваших словах чувствуется раздражение Мариной;

она через не­ сколько дней после Вашего приезда говорила В. К. Звягин­ цевой: "Я не могу жить с Асей, она меня раздражает!" В. К., передавшая мне эти слова, очень удивлялась, потому что до Вашего приезда Цветаева очень Вас ждала и хотела быть с Вами. Как в большинстве семейных конфликтов, и в этом один виновник — жизнь. Однако, мне кажется, что с того времени Вы не имеете уже права выступать "от имени Ма­ рины" или "от имени нас обеих" и претендовать на исклю­ чительное понимание душевного состояния, переживаний и поступков Марины Цветаевой.

Поражает бестактность и безвкусица, с которыми Вы излагаете обстоятельства, при которых узнали о трагичес­ кой гибели Вашей сестры. На пяти страницах (133-138) Вы разместили свои сны, голоса травы, рассказ о своей педаго­ гической деятельности и описание внешности своего учени­ ка, описание мертвых мух, рассказ о своем мастерстве ху­ дожника-портретиста... Вы любуетесь собой и своими стра даниями. Нет здесь только одного — прямых слов о той страшной ситуации, в которой Вы узнали об этой страшной смерти. И почему именно для этой части мемуаров Вы при­ берегли историю юношеской попытки самоубийства Цвета­ евой (попытки ли? Может быть, только письма? Может быть, вся "попытка" кончилась письмом, так и не отправ­ ленным?). Не для того ли, чтобы перенести центр тяжести самоубийства Цветаевой с причин общезначимых на чисто личные? Или подчеркнуть склонность Цветаевой к само­ убийству с молодости? Ведь все, что Вы написали об этом, сводится к официальному штампу "по семейным обстоя­ тельствам". Но оставлю в стороне "литературную часть" Вашего рассказа о смерти Марины Цветаевой и постараюсь извлечь из него факты и утверждения.

Ваше главное утверждение сводится к тому, что ни писатели и писательские организации, ни сама советская си­ стема не виноваты в смерти Цветаевой. О первом Вы пише­ те прямо: "Я отвергаю ходячее мнение, что Марина Цветае­ ва погибла будто бы — по вине писателей, не помогших ей в трудные военные дни" (с. 133). Вам возражают Борис Пастернак и Константин Федин. В письме жене от 10 сентя­ бря 1941 г., только что узнав о гибели Цветаевой, Пастер­ нак писал: "Какая вина на мне... Это никогда не простится мне". * Федин относился к моральной стороне события иначе. В письме А. Т. Твардовскому по поводу моего очер­ ка о смерти Цветаевой "Поездка в Елабугу" (очерка, в ко­ тором не упоминалось, конечно, его имя) Федин писал вес­ ной 1968 г. — я помню дословно: "Доколе нам нести бремя этой вины?" В предыдущих словах говорилось — но их я не запомнила дословно — о том, что Федин и Асеев руководи­ ли тогда писательскими делами в Чистополе и (это очень неопределенно было выражено) как-то не помогли Цвета­ евой... После письма Федина мой очерк не был напечатан в "Новом мире"* *• Федину простительно: как всякий со­ ветский вельможа, он был убежден, что если о вине про * "Вестник Русского Студенческого Христианского Движения" 1976, №106, с. * * Без моей подписи он был опубликован в книге: Марина Цветае ва. Неизданные письма. ИМКА-Пресс. Париж, 1972, с. молчать, то ее как будто и не было. Но Вам, взявшейся восстановить причины и обстоятельства гибели Вашей сест­ ры, правда необходима. Двумя строками ниже цитирован­ ного мною Вашего утверждения Вы пишете: "Не оправдать и одного известного поэта... его письменно просила, уми­ рая, Марина, растить ее шестнадцатилетнего сына" (с. 133).

Это же повторено на стр. 141 с цитатами из предсмертных писем Цветаевой. И опять Вы не называете этого писателя.

Излишняя деликатность. Назову я: это Николай Асеев.

Только полным отчаянием и растерянностью Цветаевой пе­ ред смертью, только ее безграничным одиночеством можно объяснить факт, что она обратилась за помощью для сына к Асееву (мне и елабужские хозяева говорили об этом письме, но в более сдержанном, чем у Вас, тоне: чтобы по­ заботился о ее сыне). Она имела возможность узнать Асе­ ева в Москве, обращалась к нему в Чистополе — более не­ подходящего человека она не могла выбрать. Женщина, бывшая в то время председателем Чистопольского горсо­ вета, рассказала мне, что Асеев отказался взять к себе эва­ куированного в Чистополь отца, не помогал ему, когда то­ го поселили отдельно, так что горсовету приходилось Асе­ ева увещевать и напоминать ему о сыновнем долге. Как Цветаева с ее острой прозорливостью могла не разглядеть этого человека? Кстати, о письмах. Вы пишете о трех, ела­ бужские хозяева говорили мне о двух письмах: к сыну и к Асееву. Они же сказали, что письма забрала милиция — больше они ничего не знали. Сохранились ли эти письма хо­ тя бы в копиях? Читали ли Вы их или знаете о них с чьих-то слов? Откуда Вы знаете те слова, которые цитируете? Кто и насколько достоверно рассказывал Вам о собрании в Чи­ стополе, на котором Цветаевой отказали в работе судомой­ ки? Все это важно для биографов Цветаевой, это то, что со временем может совсем исчезнуть. Но именно об этом — о фактах особенно важных — Вы умалчиваете.

Второе Ваше утверждение, которое Вы прямо не фор­ мулировали, но которому подчинен весь ход Вашего рас­ сказа, заключается в том, что никаких особо тяжелых об­ стоятельств, могших привести ее к отчаянному шагу, в жизни Цветаевой на родине не было. "Еще за 12 дней до смерти... бодро сказала группе писателей..." (с. 133, под черкнуто мною — В. Ш.). Откуда это "бодро"? Кто мог так определить интонацию Цветаевой? По рассказам хозяев, слышанным мною 6 лет спустя после Вас, по городу водили эвакуированных — всех вместе, писателей и не-писателей — из дома в дом, чтобы как-то разместить огромное для ма­ ленького городка количество приезжих. Привели к Бро делыциковым такую группу, человек 15. Цветаева вошла первая и, пройдя в комнату, предназначенную хозяевами для эвакуированных, сказала: "Я здесь останусь, никуда больше не пойду". Мне в этих словах услышались уста­ лость и безразличие — остаться, чтобы никуда больше не ходить. Я не настаиваю, что сорок лет назад Цветаева про­ изнесла именно эти слова, а не те, которые приведены Вами — хозяева могли сказать мне так, а Вам по-другому;

было бы чудом, если бы они запомнили и могли восстановить малозначительные слова двадцатилетней и больше давно­ сти. Я просто убеждена, что слово "бодро" принадлежит Вам, оно тенденциозно, как многие подобные ему слова, расчетливо вставленные в Ваше повествование.

Вы пишете о Цветаевой перед самоубийством как об "истерзанном травлей на Западе, разлукой с близкими су­ ществе" (с. 148, подчеркнуто мною — В. Ш.). Естественно, "разлуку с близкими" читатель может списать на счет вой­ ны. Правда, на сс. 135 и 136 Вы туманно намекаете на ка­ кие-то не совсем обычные (вернее, для тех, кто знает — совсем обычные) события в семье Цветаевой, происшед­ шие между 1939 и 1941 гг.: "в августе уехала Аля... в ок­ тябре выбыл Сережа". Но ведь уже снова вырастает поко­ ление, которое ничего не знает и не поймет из Ваших наме­ ков, и тем, что Вы не называете вещи их именами, Вы спо­ собствуете тому, чтобы не знали и не понимали. Разумеет­ ся, существо Цветаевой могло быть истерзано только трав­ лей на Западе — разве бывало что бы то ни было терзающее на нашей прекрасной родине, куда она с таким энтузиаз­ мом вернулась? И где ее, как Вы нам сообщаете, "берегли все" (с. 153). Конечно, нет. Бывали, возможно, отдельные недостатки: вот "разлука с близкими" или недовольство Мура (сына Цветаевой) отсутствием хорошей бумаги и ка­ рандашей для рисования: "А в войну взять было — негде" (с. 153). Ну что ж, война, потерпите, будут вам близкие, будут и бумага с карандашами... Для Вас самой все это не звучит кощунством? Для меня — и уверена, что для всех, кто знает правду — звучит. Если вместо "Аля уехала" и "Сережа выбыл" сказать, что через два месяца после воз­ вращения Цветаевой на родину была арестована ее двадца­ тисемилетняя дочь и следующие 17 лет провела в лагерях и ссылках (а как тяжко ее пытали! — она сама мне рассказы­ вала, но Цветаева, слава Богу, об этом никогда не узнала), что вслед за дочерью арестовали мужа Цветаевой, который был расстрелян в 1941 г. (но Цветаева, к счастью, не узнала и об этом, она носила ему передачи до самого отъезда в эвакуацию), — если сказать все это, читатель более опреде­ ленно почувствует, как и чем могла быть истерзана Цветае­ ва накануне смерти, кроме "травли на Западе".

(Кстати, никакой специальной "травли" Цветаевой в эмиграции никогда не было. Была сложная и трудная жизнь Поэта в разрыве со Временем, в неприятии своего Времени, в нежелании сколько-нибудь к нему приспосабли­ ваться. Было непонимание критиков и редакторов — но было и понимание тех из них, кому ближе было искусство, чем политика. Бывала очень резкая полемика, в которой и сама Цветаева не давала спуску своим оппонентам. Был не­ большой круг почитателей — читалелей и слушателей. Был, очевидно, разрыв многих отношений после бегства С. Я.

Эфрона в Советский Союз осенью 1937 г. Но "травли" не было, и еще в 1938 г. Цветаева печаталась в "Современных записках" и в "Русских Записках").

До ареста мужа Цветаева с семьей жила в Болшево на казенной даче (керосинки, плита, погреб, уборная во дво­ ре) ;

после его ареста дачу опечатали, и она с сыном оста­ лась буквально на улице, находя пристанище то у одних, то у других родственников и знакомых. Эта бездомность и привела ее в Голицыно, где ее так трогательно любила, жа­ лела и берегла, по Вашим словам, директор Дома творчест­ ва С. И. Фонская, а по словам Фонской, и сам директор Лит­ фонда: "У нее с сыном была одна путевка. Директор Лит­ фонда, коммунист, чистый человек, благородный, долго держал их... "Нет греха, — говорил мне, — чтоб кормить че­ ловека! Корми! На меня вали — я отвечу! Никогда не счи­ тай кусков! Надо кормить человека? Корми! Как же не кор мить мальчика? Он же и растет..." (с. 152-153, подчеркнуто А. Цветаевой). Все правильно и даже сентиментально. И всех дел-то было не требовать с Цветаевой лишних денег или "выкроить" одну порцию "для мальчика", как всегда во всех советских столовых "выкраивают" для собствен­ ных мальчиков, девочек, бабушек, дедушек, теть и племян­ ников... Но вот как писала об этом в те дни (весной г.) сама Марина Цветаева: "... встречаю у станции С. И.

(Фонскую — В. Ш.) и, радостно: — Ну, что — получили день­ ги? (я вчера вечером, наконец, принесла ей остаток долга...) — Да. — Значит, мы в расчете? — Да, М. И., но когда же — остальное? — Т.е. какое остальное? Я же внесла все 830 р.!

— Да, но это — одна путевка... — Т.е. как — одна? — Да, пла­ та за одну путевку — 830 р., а за две — 1660 р. — Вы хотите сказать — за два месяца? — Нет, за один. Последнее поста­ новление Литфонда, Вы, очевидно, меня не поняли: пользу­ ющиеся Домом отдыха свыше 3-х месяцев платят 830 р. — Но мы же не в доме, мы в доме — часу не жили, мы же еще за комнату платили 250 р.! — Я им говорила, что Вы мало зарабатываете... — И еще скажите. Скажите, что я больше 850 р. за двух платить не могу. — Тогда они сразу снимут одного из вас с питания.

Расходимся. Два часа спустя прихожу в Дом завтра­ кать — в руках, как обычно, кошелка с Муриной посудой.

У телефона — С. И. — "Она говорит, что столько платить не может..." — Пауза. — "Снять с питания? Хорошо. Сегодня же? Так и сделаю".

Иду в кухню, передаю свои котелки. Нюра: — Да раз­ ве Вы не завтракаете? — Я: — Нет. Дело в том — дело в том — что они за каждого просят 830 р. — а у меня столько нет — и я вообще честный человек — и — я желаю им всего хо­ рошего — и дайте мне, пожалуйста, на одного человека.

Зашла СИ., предложила сегодня меня еще накор­ мить, предложила мне воды, воду я выпила, от еды отказа­ лась..."*.. Я потому цитирую весь этот длинный эпизод, что Вы можете и не знать этого письма: оно опубликовано на Западе. Но оригинал его хранится в ЦГАЛИ — прочтите, * Письмо к Н.Я.Москвину от 28 марта 1940г. "Вестник РХД", №128, с. если Вам выдадут из спецхрана. Вам не слышны слезы в словах Цветаевой? Слезы, так диссонирующие с радужным рассказом Фонской, приведенном в Вашей книге? Я верю, что Фонская рассказывала Вам именно так: и та Цветаеву любила, и этот обожал, и все помогали, и все берегли...

На моем счету уже четверо (и среди них даже М. Шагинян!) говорившие, что, если бы они были с Цветаевой в эвакуа­ ции, самоубийства бы не произошло. Мне кажется, трое из них ошибались (Шагинян лжет): самоубийство поселилось в душе Цветаевой задолго до эвакуации, было делом почти решенным.

Неужели Вы ни от кого не слышали, что Цветаевой многие сторонились, что в писательских кругах называли ее заглаза "белогвардейкой" (может быть, именно поэтому она и оказалась "недостойна" работы в Чистополе?), что книга ее стихов, которую она готовила без надежды на из­ дание — только чтобы проявить "добрую волю" — была "зарезана" Корнелием Зелинским в циничнейшей рецен­ зии? Как зловеще должны были прозвучать Цветаевой его слова: "Советский читатель не будет поминать Цветаевой "старые грехи" и не будет требовать от поэта самооправда­ ний за прошлое". Неужели никто не показал Вам фразы, которую Цветаева написала на рукописи этой своей погиб­ шей книги: "Человек, смогший аттестовать такие стихи как формализм — просто бессовестный. Я это говорю — из будущего""? Марина Цветаева надеялась, что будущее будет за нее, восстановит справедливость — могла ли она предпо­ ложить, что Вы, ее родная сестра, окажетесь на стороне про­ шлого, будете способствовать сокрытию истины. Совсем недавно мне пришлось сверять тексты разных изданий Цве­ таевой. Я уже давно догадывалась, что Цветаева, всю жизнь принципиально не желавшая "ничего облегчить читателю", в сборнике, который она готовила по приезде на родину, отказалась от этого принципа, ради большей понятности (скорее для цензора и редактора, чем для читателя) озагла­ вила многие стихи, сделала кое-какие поправки. В этот раз меня ошеломило открытие: одно из трагичнейших своих стихотворений "Поезд Жизни" Цветаева переименовала просто в "Поезд". Без сомнения, она надеялась, что стихи "про поезд" смогут проскочить мимо редактора и цензора.

На минуту мне показалось, что я могу себе представить, с каким чувством вычеркивала Цветаева слово "Жизни"...

Понимаем ли мы все, до какой степени отверженности и отчаяния надо было дойти, чтобы Цветаева делала такие изменения в своих стихах?

А как Цветаева ходила в писательские организации с просьбами о прописке и о комнате — Вам никто не расска­ зал? Или как Ваша общая сводная сестра Валерия Иванов­ на просила не упоминать в своем доме имени Марины Цве­ таевой? Вы приводите слова ее письма: "Муси, автора "Волшебного фонаря", нет на свете" (с. 133). Видно, для нее Марина Цветаева так и осталась автором "Волшебного фонаря" (1912 г.!), о других ее стихах и прозе ей недосуг было узнать? Вы с гордостью и даже с вызовом пишете:

"От ударов материального неустройства Цветаевы не уми­ рают" (с. 133). Но разве все, о чем я говорю — удары ма­ териального неустройства? Разве аресты близких (в том чи­ сле и Ваш), нищета, бездомность, непонимание, отвержен­ ность — явления только материального порядка? Разве все это не достаточные причины, чтобы лишить человека "бод­ рости" и привести к самоубийству?

Итак, Вы утвердили, что буквально до последних дней в Елабуге Цветаева была "бодра", даже "после неудач­ ного устройства в Чистополе" продолжала искать работу — что Вы расцениваете как желание жить. "Стало быть, позд­ нее случилось что-то, прекратившее ее желание биться за жизнь" (с. 133). И тут на сцену выступает сын Цветаевой Мур (Георгий Сергеевич Эфрон), чтобы продемонстриро­ вать Ваше третье утверждение — в самоубийстве матери по­ винен именно он. Это одновременно очень удобная для официального употребления и романтичная формула: пове­ рив мальчишеской угрозе самоубийства, Цветаева "умира­ ла, чтобы спасти его — от смерти" (с. 149). Вся эта фраза Вами многозначительно подчеркнута. Но точно ли это? Бу­ дет ли принятие такой формулировки справедливо по от ношению к государству, загнавшему Цветаеву в петлю, и к ее сыну — мальчику, в силу воспитания, возраста и все тех же невыносимо-тяжелых обстоятельств, которые он разде­ лял с матерью, не умевшему понять, поддержать, удержать ее от рокового шага? Повидимому, Ваши рассуждения о Муре и его характере (с. 148) совершенно справедливы.

Кроме, разве, "всеобщего восхищения" — признавая его красоту, образованность, одаренность, ни один человек, знавший Мура, не сказал мне о нем доброго слова — можно ли это назвать восхищением? Да, Мур бьш холоден и груб с матерью — об этом вспоминают все, видевшие их вместе.

И Цветаева сама была полностью виновата в том, что он вырос таким: ее непомерная любовь, восхищение и балов­ ство не могли сделать его иным. Да, он мог сказать эту страшную фразу, которую передал Вам А. А. Соколовский:

"Ну уж кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами" (с. 146). И вот из этой фразы Вы строите свою психологи­ ческую версию гибели Цветаевой, отметая в сторону все реальные жизненные обстоятельства. Вы пишете: "Она не смерть искала в те дни — искала работы, намеревалась про­ дать столовое серебро, поселясь в найденной комнате. По­ сле отказа в работе в Чистополе — хотела поискать работы в пригородном совхозе" (с. 147. Какой работы? Что она могла делать в совхозе? Откуда это известно? Все это во­ просы совсем не праздные, но ответа на них Вы не даете).

Вы уверены, что, делая все это, Цветаева не думала о смер­ ти? Что мысли о конце жили в ней задолго до войны и ро­ ковых слов сына? До войны она сказала В.К. Звягинцевой:

"Когда я поднялась на палубу парохода, я поняла, что все кончено". Речь шла о пароходе, увозившем ее из Гавра в Советский Союз. И еще: "Стихи мне не помогают уже два с половиной года". Это было сказано в первые дни войны, значит, стихи (даже стихи!) перестали помогать со времени возвращения домой. В записной книжке между 5 и 26 сен­ тября 1940 г. Цветаева признается: "Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк... Я год примеряю смерть" *. Год — значит, если не сразу по приезде, то со времени арестов близких. Возмож­ но ли в свете таких настроений (а я не сомневаюсь, что Вы читали эти "Неизданные письма") говорить о "бодрости", о желании "биться за жизнь"? После ареста мужа Цветаева жила только ради Мура. Он — единственное, что привязыва * Марина Цветаева. Неизданные письма. Париж, ИМКА-Пресс, 1972, с. ло ее к жизни, все остальное — выталкивало. И все-таки не его страшные слова, брошенные ей в лицо в Елабуге, не его угроза умереть, если она останется жить, заставили Цве­ таеву уйти из жизни. Сознание того, что в этом мире, в этой стране и ситуации она, обремененная своей поэзией, своей "неспеваемостью", своим эмигрантским прошлым, только мешает какому бы то ни было устройству жизни сына, при­ вело ее в петлю. Ведь в нашем государстве "сын за отца не отвечает". Отец уже "изолирован", матери не будет — маль­ чик чист перед советской властью, он может спокойно на­ чинать жизнь. Не это ли имела в виду Цветаева, когда еще по дороге в эвакуацию, навязчиво возвращаясь в разгово­ ре к теме самоубийства (до Елабуги и до поездки в Чисто­ поль) сказала Л. К. Чуковской: "А я знаю, что моему сыну будет лучше, если меня не будет". Так что не столько "тра­ гедия двух характеров в тяжелые годы войны" (с. 156), сколько трезвое понимание своего положения в советском обществе, невозможность к нему приспособиться были причиной самоубийства Марины Цветаевой.

И последнее — о Муре. Утвердив его единственным виновником смерти матери, Вы решили зачем-то присоеди­ ниться к С. Грибанову * и "реабилитировать" Мура по гражданской линии. Будучи плохим сыном своей матери, он зато был замечательным сыном своей матери-Родины (впрочем, он родился в Чехии) — вот ради чего Вы присое­ диняетесь к пошлой и насквозь фальшивой статье Грибано­ ва. О Грибанове говорить не стоит — он выполняет "со­ циальный заказ". Если уж советская власть решила "при­ знать" Цветаеву, ей нужна правильная биография, обыкно­ венная (не безымянная) могила с нормальным советским памятником, а заодно и сын — отличник боевой и полити­ ческой подготовки. А Вам это зачем? Зачем Вам авторите существовавшую могилу Мура — с обелиском!? Кто это существовавшую могилу Мура — с обелиском (!) ? Кто это в 44-м году поставил обелиск рядовому солдату, не чис­ лившемуся в списках ни живых, ни мертвых, ни пропав­ ших без вести? Его поставил Грибанов или кто-то с ним * Станислав Грибанов. Строка Цветаевой. Журн. "Неман", 1975, №8, с. связанный... Для чего? Для еще одной фальсификации. Это очередное издевательство над памятью Цветаевой и всей ее трагической семьи. Мальчик, необычайно одаренный и об­ разованный (не будем здесь говорить о его характере), по­ терявший всех, погиб, пропал, растворился в небытии вой­ ны, как его отец растворился в небытии советской тюрь­ мы, как мать растворилась среди безымянных елабужских могильных холмиков — для чего тревожить его прах, по­ дыскивать ему могилу "неизвестного солдата"? Все, что пишет С. Грибанов, лишено малейшей убедительности.

"Несколько недель он посещал лекции в Литературном ин­ ституте", — пишет Грибанов (указ. соч., стр. 116). Что это значит? Если Георгий Эфрон был студентом Литературного института, почему его взяли в армию? Ведь у студентов то­ гда была бронь. Далее Грибанов приводит десятки имен от командира полка, гле служил Мур, до работников Цен­ трального финансового управления — это должно создать видимость достоверности. Читатель может узнать, сколько немцев уничтожил парторг т. Артамонов, скольким бойцам оказала помощь санитарка Зинаида Филатова, как прохо­ дил бой за деревню Друйка. Не узнает он ничего только о Георгии Эфроне. Как это ни странно, никто из опрошенных Грибановым лиц не помнит Мура. Нельзя же всерьез прини­ мать слова командира роты, в которой якобы (обо всем, что рассказывает Грибанов, хочется сказать — "якобы") воевал Мур, что он помнит Георгия Эфрона. Вот все, что он "помнит": "Скромный. Приказ выполнял быстро и четко.

В бою был бесстрашным воином..." Но ведь это самый эле­ ментарный штамп официальной "положительной" характе­ ристики. Что-то, а уж "скромным" Георгий Эфрон не был — Вам ли этого не знать? К тому же был он человеком та­ ким незаурядным и необычным в советских условиях, что те, кто с ним встречался, не могли не обратить на него вни­ мания, не запомнить его. Когда я прочла статью Грибанова, первое ощущение было — он не нашел ни одного достовер­ ного факта о Муре. Неужели Вы этого не увидели? Кроме писем, которые ему предоставила А.С. Эфрон и которые, вероятно, значительно "обработаны", ни одного свидетель­ ства о службе Мура в армии, повидимому, нет. Простите, но я не верю даже официальной записи о его ранении, ко торую приводит С. Грибанов. Если он "убыл в медсанбат", то почему он туда не "прибыл" или почему его не нашли среди мертвых? Ведь это не 41-й год, когда в панике отсту­ плений было не до погибших...

После войны в Москве был слух, что Мур даже не до­ ехал до фронта, что его за "строптивость" застрелил какой то сержант прямо в казарме. Я много лет спустя слышала это от двоих, не связанных между собою людей. Не могу объяснить, как это увязывается с письмами Мура с фронта, но уверена, что весь "поиск" С. Грибанова связан с тем, чтобы этот слух официально опровергнуть. А зачем Вам к этому присоединяться? Что до патриотических писем с фронта, о которых пишете Вы и которые цитирует Гриба­ нов, то ведь ни Вы, ни он ни словом не обмолвились, что это письма — подцензурные, к тому же цензурированные дважды: военной цензурой и лагерной. Мог ли Мур в них писать что-нибудь, не созвучное официальной линии? У ме­ ня есть копии двух его писем, переданных "с оказией" вскоре после мобилизации. Вот отрьюок из первого: "Об­ становка: 100% — уголовные, librs des prisons — воры, мо­ шенники и спекулянты (буквально). Мат круглый день, воровство страшное и спекуляция. Из месяца, что я нахо­ жусь здесь, 2 недели я болею (нога). Отношение ко мне плохое: самое бранное слово — "интеллигент";

полное от­ сутствие физических сил определяет отрицательное ко мне отношение... Основные работы: чистка снега, рубка и пил­ ка дров, разгрузка дезокамер в бане. "Гоняют" даже воль­ ных;

приходится искать приюта в клубе (красить рейки, переписывать что-нибудь). Унижений очень много. Единст­ венный разговорный мотив: еда и воспоминания о лагерях и тюрьмах. Очень прошу Вас помочь мне чем угодно через Алешу или тетку Елизавету Яковл. (К4-95-71), голодаю.

Поговорите срочно с Сельвинским об улучшении моего по­ ложения. Пусть Алеша поскорей приезжает;

нужно все: и деньги, и хлеб. Простите беззастенчивость. Читаю Маллар мэ. Не забывайте! Мур". Во втором письме есть весьма определенная фраза: "на рожон я не полезу"... Похоже все это на идеальный образ советского воина, который пытает­ ся посмертно навязать Муру С. Грибанов? Или на Ваше "его, видимо, берегли там, держали в тылу" (с. 139)?

Письма Мура скорее наводят на мысль о том слухе...

Зачем Вам принимать участие в неблаговидном деле фальсификации образа и трагической судьбы Марины Цве­ таевой?

Я пишу Вам это письмо в дни, когда со смерти Цвета­ евой в Елабуге исполнилось сорок лет. Я не думаю, что она умерла слишком рано;

я думаю, что она умерла вовремя для себя, вовремя, чтобы не испытать новых страданий:

узнать о расстреле мужа, пережить гибель сына или до­ ждаться возвращения дочери и узнать о ее муках. Я думаю только о том холодном ужасе, с которым в душе Цветаева умирала. Ради страшной жизни и гибели всей этой цветаев ско-эфроновской семьи не должны ли мы все думать толь­ ко о правде? Разве "пепел Клааса" не стучался в Ваше серд­ це, когда Вы писали свои воспоминания?

Я сознаю, что в советском журнале или издательстве Вы не могли бы напечатать ничего из того, о чем я пишу Вам и что Вы знаете. Правда почти не пробивается на стра­ ницы советских изданий (отчасти поэтому я и уехала из Советского Союза). Но написать правду Вы могли, это был Ваш долг. Я не могу позволить себе советовать Вам напеча­ тать эту правду за границей;

у Вас семья, внуки, Вы думае­ те об их благополучии. Но Вы могли бы написать правду для будущего, "в стол". А если и это Вам не по силам, есть еще один хороший способ не принимать участия во лжи — молчать.

3 сентября 1981 г.

Амхерст, Массчачузет США ПОЛЕМИКА По поводу открытого письма В. Швейцер А. И. Цветаевой Автор Открытого письма, распространяемого доста­ точно широко, может предполагать возможность получе­ ния ответа от любого человека, на которого это письмо произведет впечатление. Я читала обсуждаемые в письме "Воспоминания", очень давно знаю А. И. Цветаеву, несколь­ ко лет знала и В. Швейцер. Открытое письмо В. Швейцер, написанное в полным сознанием неравности позиций (В.

Швейцер вольна писать и говорить все, что ей вздумается, а 87-летняя А. И. Цветаева не имеет этой возможности) по­ разило меня.

Я удивлена, сколь односторонне В. Швейцер понима­ ет, как М. И. Цветаеву, биографию которой она упорно ис­ пользует только для обличения советской власти, сводя творчество М. И. Цветаевой к политической конфронтации* так и людей, близких М. И. Цветаевой, но отличающихся от В. Швейцер по культуре и отношению к жизни. Откры­ тое письмо вызвано, главным образом, тем, что В. Швей­ цер не смогла понять психологию автора "Воспоминаний" (иначе в Открытом письме не было бы нападок на А. И.

Цветаеву за ее доверие к лживым речам С. И. Фонской и к статье С. Грибанова), не смогла понять, что при своей глу­ бокой религиозности А. И. Цветаева приняла арест, тюрьму, допросы, этапы, лагерь, вшивые корыта и многое, многое другое совсем не так, как это представляется В. Швейцер.

Не поняла В. Швейцер и того, что слова Б. Л. Пастернака о вине совершенно не говорят о его прямой, конкретной ви­ новности. Б. Л. Пастернак считал себя виновным в смерти Фадеева. Такое ощущение вины — следствие чувства ответ­ ственности за то, что происходит в мире. Это — высокое, достойное всякого уважения чувство, а не слова, занесен­ ные следователем в протокол и прочитанные прокурором.

Я думаю, что у В. Швейцер нет права осуждать А. И.

Цветаеву за то, что она не написала о лагере, и давать сове­ ты "писать в стол" или молчать. А. И. Цветаева написала свою книгу, как могла, доверяя одним свидетельствам и отвергая другие, вполне искренне считая поводом гибели М. Цветаевой угрозу сына. Воспоминания А. И. Цветаевой, конечно же, более достоверны, чем рассказы бывшего * Эта тема на самом деле не так уж проста: "Лебединый стан" М.

Цветаева не опубликовала, "Перекоп" не завершила... Что касается не почтальонской, а офицерской сумки, то такие сумки носили и Фрунзе, и Дзержинский. Знаком тогда были, кажется, лишь пого­ ны. Все остальное в разнообразии тех дней расценивала как знак сама М. Цветаева, а не другие люди. Возможно, "приличный риди­ кюль", о котором упоминает В. Швейцер, скорее был бы воспринят как знак причастности классу "из бывших" (Ю.К.).

председателя Горсовета в Чистополе. Думаю также, что не надо В. Швейцер с таким пафосом заботиться о будущих читателях. Им помогут будущие комментаторы, легко объ­ яснив, что значат слова "Аля уехала" или "Сережа выбыл", и почему А. И. Цветаева написала об этом так, а не по-ино­ му. Ведь "Воспоминания" А. И. Цветаевой — это тоже факт русской культуры, знак времени.

В. Швейцер понимает все в меру своего разумения — это естественно, однако вряд ли можно подменять собою М. И. Цветаеву и считать "открытием" (стр. 12) в постиже­ нии творчества М. И. Цветаевой то, что, по-моему, свиде­ тельствует лишь о вкусе В. Швейцер. Я имею в виду изме­ нение М. Цветаевой названия стихотворения 1923 г. Вместо прежнего сентиментального "Поезд жизни" в 1940 г. она назвала это стихотворение "Поезд". (Как у Горького — сначала было "На дне жизни", а потом стало просто "На пне").

Письмо В. Швейцер сбивчиво, но пафос обличения со­ храняется в нем все время. Обличает В. Швейцер А. И. Цве­ таеву — в злонамеренной лжи, Валерию Ивановну Цветаеву — в недостаточной начитанности, Б. Л. Пастернака — в том, что он виноват в гибели М. Цветаевой. Когда В. Швейцер пишет "мне кажется", "я думаю", ей нельзя возражать — здесь она в своем праве. Но есть вещи конкретные, кото­ рые просто надо знать, и которых В. Швейцер не знает.

Дочь М. Цветаевой А.С. Эфрон провела в лагере 8 лет и в ссылке 5, т.е. 13 лет, а не 17 (стр. 9). 10 лет в лагере и лет в ссылке (всего 17 лет) была А. И. Цветаева. Дачу в Болшеве не заколачивали, в ней продолжали жить другие люди. Сын М. Цветаевой был принят в Литинститут;

на 1-ом курсе тогда было лишь вечернее обучение, которое не давало освобождения от военной службы. М.И. Цветаева оставила не 2, а 3 предсмертных письма — елабужские хо­ зяева могли этого не знать или забыть об этом. Перечень ошибок и неточностей всякого рода можно было бы про­ должить.

Открытое письмо В. Швейцер в очень грубой форме затрагивает еще один более общий, но не менее важный вопрос: право на существование подцензурной литерату­ ры. Ответом на этот вопрос является то, что при всех не редко трагических трудностях подцензурная литература су­ ществует. И бывает, что она гораздо лучше иной неподцен­ зурной.

8 ноября 1981 г.

Москва Ю.Каган * Хочу вкратце и "нелицеприятно" написать Вам об от­ крытом письме к Ан. Ив. Цветаевой.

От Вашего открытого письма впечатление у меня двойственное. С одной стороны я давно знаю эту старуху и не люблю ее. Она делает капитал на родстве с Цветаевой и на знакомстве с Горьким, и т. д. С другой стороны можно понять ее, судорожно бьющуюся за жизнь и признание. Вас она отталкивает ложью, меня бездарностью, завистью к сестре, ханжеством. Я не уверена, что она стоит Вашего не­ годования.

Мне кажется, что Вы должны были судить ее с более высокого уровня, опуская трусливые мелочи. Не могла она воспевать Марину за офицерскую сумку, не могла под­ черкивать, что Марина не хотела возвращаться... Не нравят­ ся мне Ваши слова: "Да... ее семья (в Париже) была из беднейших... а Вы в это время в Сов. Союзе процветали?

Катались, как сыр в масле?"...

Нехорошо это вдвойне: она в это время была в лаге­ ре-ссылке, и как обыкновенная советская обывательница, каких так много было вокруг нас, она стыдилась писать, почему она не видела сестры в 1939 г. Ваша "смелость" из Амхерста в Москву меня удивляет. Да неужели все забыть, Вика? Допустим, Вы не знаете, насколько сегодня хуже, чем 20 лет назад и даже 5 лет назад. Но дозволено ли требо­ вать правды и изобличать А. И. — мол, близости с сестрой у нее уже не было. Вы правильно пишете на стр. 6 о бестакт­ ности и безвкусице, но зачем Вы вообще ей, узколобой, за­ вистнице и приспособленке, все это пишете? Защищать Цветаеву? Ее лучшая защита — ее стихи, а на глупую А. И.

никто внимания не обращает.

В чем однако Вы правы и что важнее, это стр. 6-8 о фальши насчет самоубийства... Но почему Вам бы в голову не пришло спорить с каким-нибудь Софроновым или Мар­ ковым, а от нее Вы требуете цветаевской высоты?

Словом, похоже как будто Вы серьезного писателя просите отчитаться, почему он не обвинил советскую власть в гибели Марины. Согласитесь, претензия не обосно­ ванная. Писала не серьезная писательница, а мелкая, за­ вистливая натура, и для знавших ситуацию смешно, что Горький ей, видите ли, симпатизировал, в то время как все знали, что он Асю не терпел, а любил Марину. Но ведь это был ее допуск-пропуск в сов. литературу!..

Кажется мне, что кончаете Вы весьма слишком не­ терпимо-категорично. Мол, или говори правду, или молчи.

Как тогда нам всем смертным жить в этой стране? В страхе и немоте! С 85-летней (или больше?) старухи Вы требуете правды, которая и молодым не под силу.

Не сердитесь. Вы заслужили честный ответ. Ваша не­ терпимость заставила меня защищать старуху, которую я четко не люблю от Вас, которую я люблю. Она — отраже­ ние нашей вынужденной посредственности, и ей-Богу, Ма­ рине от нее ущерб небольшой. Вернее, все в Вашем письме правильно, кроме тона, требовательного, стыдящего и ули­ чающего. (Это нас-то, загнанных кроликов!) (Из Москвы. 23.11.81 — автор — переводчик) * Вас здесь все дружно осуждают за "Открытое пись­ мо". Зачем вы его написали — что можно изменить? И раз­ ве может человек в таком возрасте не обидеться и как-то еще измениться?

Я считаю, что возраст действительно снимает ответ­ ственность за поступки. Хочется ей уже на старости лет еще раз в Коктебель съездить...

(Из Москвы, конец декабря 1981 г. Автор — студент).

... ты сделала ошибку, написав в таком — обличитель­ ном, что ли, тоне. Вся правда на твоей стороне, а потому ты обязана была быть вежливой и снисходительной к ее старо­ сти и судьбе. Это прозвучало бы куда убедительней, чем выкрики "а разве вы!" Смешно в такой сложной натуре, как Марина, объяс­ нять все системой, точно так же равно неверно игнориро­ вать систему. Ты чаще, чем нужно (выходит упрощенней) обвиняешь советскую власть — упрощенней и конъюнктур­ ней, как это ни смешно, конъюнктурней наоборот. И не люблю я оттенок демагогичности, воспитанный нашим ли­ тературоведением, который в твоем письме резанул: "в дни, когда отмечается... со дня смерти". И все это ослаби­ ло твою позицию, с моей точки зрения абсолютно правую...

(Из Москвы, 19.12.81, автор — литературовед).

НОВАЯ КНИГА ИЗДАТЕЛЬСТВА «СИНТАКСИС» ЦЕНА - 84 фр.фр.

А. Косолапое (Нью-Йорк) : Символы века. ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ О СУЩЕСТВОВАНИИ ЖУРНАЛА „А-Я"?

Журнал А-Я посвящен современному русскому искусству.

На его страницах находит свое отражение творчество ху­ дожников, живущих в Союзе, а также прослеживается судь­ ба художников-эмигрантов, работающих в новых условиях.

С размышлениями об искусстве выступают как сами художники, так и критики-искусствоведы.

Ряд статей и интервью журнала посвящен актуальным вопросам современного искусства. Раздел,,Наследие” содержит неопубликованные ранее материалы из истории русского авангарда. Рубрика „Галерея" знакомит с новы­ ми работами художников.

Журнал богато иллюстрирован цветными и черно-белыми репродукциями.

Стоимость подписки на четыре номера — 50 фр. франков Стоимость одного номера — 40 фр. франков.

Адрес редакции:

A-YA Chapelle de la Villedieu, 78310 Elancourt, France СОДЕРЖАНИЕ СОВРЕМЕННЫЕ ПРОБЛЕМЫ Ф. Горенштейн. Кошелочка Михаил Рейман. Китайские впечатления De Visu. Сбывшееся пророчество А. Н. Кленов. Пушкин без конца ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО Сергей Довлатов. Литература продолжается A. Синявский. О критике Саша Соколов. На сокровенных скрижалях Томас Венцлова. "Литовский дивертисмент" Иосифа Бродского М. Волховской. Утопии в космический век ПАМЯТЬ И. Серман. Григорий Гуковский B. Швейцер. Открытое письмо Анастасии Цветаевой Полемика по поводу открытого письма В. Швейцер А. Цветаевой Отвергнутые рукописи не возвращаются и по их поводу редакция в переписку не вступает.

Цена номера 40 фр.фр.

Подписка в редакции на 4 номера — 90 фр.фр.

Пересылка за счет подписчика.

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.