WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 ||

«СИНТАКСИС ПУБЛИЦИСТИКА КРИТИКА ПОЛЕМИКА 8 ПАРИЖ 1980 Журнал редактируют : ...»

-- [ Страница 3 ] --

Эстетика? А может быть — что-то еще до раздела на этику и эстетику? Прекрасное (по крайней мере по-русски) — превосходная степень и хорошего, и красивого. В п р е разрушены все границы, и то, что со строго моральной точ­ ки зрения было дурно, становится хорошо. Я думаю, в этом секрет обаяния многих сильных характеров (и в жиз­ ни, и в искусстве).

Много лет спустя, над книгой М. Бубера "Великий проповедник", я вспомнил Иру, читая о грешнике, с кото­ рым дружил цадик. У веселого грешника не было склонно­ сти к величайшему греху — отчаянию. И во всех своих стра­ стях он был подлинным, ','самособойным".

Все естественное в Ирином космосе было прекрасно, все прекрасное — естественно. За исключением очень ко­ ротких периодов выбитости из себя, у нее не было жела­ ний, вызывавших стыд, уродливых, криво выросших;

и то, чего она желала, не вызывало стыда.

Зато она стыдилась многих вещей, которых я совсем не стыжусь. Очень неохотно дала мне трудовую книжку, зачислиться на 2 месяца старшим (или главным) библио графом в ВГБИЛ. Моя собственная трудовая книжка не годилась;

в Библиотеке иностранной литературы кадры были заевреены;

так что работал я, а деньги получал на ее имя по доверенности. После этого вкладыш был с наслаж­ дением выдран. Послужной список имел для Иры какой-то бытийственный смысл. Сельской учительницей она служила с вдохновением, и скромность этой профессии не смущала.

А слово "библиограф" почему-то воспринималось как по­ руха чести, как фальсификация ее лика. Может быть, сме­ шно. Но отказ от чисто бумажного факта развода — на той же линии, и в глубине то же чувство чести. Ирин мир был, говоря современным языком, высоко семиотичен (все внешнее имело внутренний смысл). Мой мир таким не был. В моей трудовой книжке: техник треста Союзэнерго монтаж, киоскер Союзпечати и т.п. Я привык быть "люм­ пен-пролетарием умственного труда" (как меня назвал Евгений) и "философом, задушенным в колыбели" (Вик­ тор). А Ира не привыкла. Не хотела привыкать. Она сама поехала в Сибирь, не дожидаясь, пока отправят по этапу;

и так во всем. Не знаю, характерно ли это для России?

Скорее, нет;

у России скорее судьба, чем биография...

Сколько таких людей нужно, чтобы изменился харак­ тер страны? Не знаю. Как их воспитывать? Опять не знаю.

Дети Иры ее духа не унаследовали. Она давала им полной мерой то, что ей самой не хватало: свободы. И обоих потя­ нуло к догме. Видимо, иначе нельзя. Так, противотечения­ ми, идет жизнь.

Ира неповторима, как коринфская бронза. Город когда-то брали штурмом, и статуи, погибая в огне пожа­ ров, образовали новый сплав, ценившийся потом на вес золота. Такие неожиданные драгоценные комки образова­ лись и в пожаре России. Не одна Ира. Может быть, и вся жизнь во вселенной — такой чудом слившийся сплав?

3. География снов Первое воспоминание Иры — блик на паркете, к кото­ рому она ползла, еще не умея ходить. Это впечатление — одно из самых сильных в ее жизни. Она помнила себя очень рано и очень крепко. Другая ее черта — память на сны, уди­ вительно художественные, целое романтическое царство, всплывшее, когда рационалистка закрывала глаза. Ира шла в постель, "как в ложу, за тем, чтобы видеть сны" (Цветае­ ва). Сны составляли добрую половину ее жизни, и может быть лучшую. В набросках к повести "Магдалена" намече­ на была особая глава: "География снов".

"И вдруг вспоминаешь, что уже был здесь — в другом сне. И знаешь, здесь — поворот, здесь — обрыв, ведущий к реке, здесь — вокзал... И вдруг встречаешь каменные сводчатые ворота с образом Мадонны наверху: это кусочек из реальных воспоминаний. Я проходил через них, когда спешил в школу с сумкой в руке, а потом они были разру­ шены и сохранились только здесь, в городе снов..."* "Но самое интересное — это все-таки город, город снов, куда я постоянно возвращаюсь."

"В сущности, можно было бы создать новую науку — географию снов..."

"Не всегда попадаешь в него сразу, но вдруг в какой то момент узнаешь знакомые очертания;

здесь поворот на вокзал, а вот бывшая тихая река. Эта улица идет вниз, там есть маленький домик, обвитый диким виноградом, а вот огромные сводчатые ворота с полустертой старинной над­ писью наверху...

Когда долго не бываешь там, потом с удивлением на­ талкиваешься на незнакомые улицы с рядами новых кир­ пичных домов. Кажется, раньше здесь было что-то другое?

Или просто я еще не забредал в этот квартал?" В "Царевне-Колокольчик" снов так много, что реаль­ ная жизнь кажется иногда просто дурным сном, кошма­ ром, от которого нужно проснуться:

"Ночи растягивались, вмещали ворох лиц и событий, а дни были серые и маленькие. Просьшаешься раз, другой, третий, и все середина ночи, и все голубое ледяное окно, а за ним тусклый фонарь — до утра поспеешь еще Бог весть куда забраться и что повидать..."

Если днем все было плохо, оставалась ночь. Тайная ночная жизнь души давала Ире особую силу. Всегда можно * Какие-то реалии Смоленска, разрушенного в годы войны.

было ускользнуть от невыносимого, открыть зеленую дверь — и оказаться в другом мире. Так и в кабинете Пор фирия Петровича уходила в стихи Верлена и Рильке — тем же привычным для нее ходом. Так Нина - героиня "Царев­ ны" — раздвигает купе общего вагона по дороге на север:

"... Я думаю, у всякого человека, если только он не безмерно несчастен, есть такая "шкатулочка" с плотно закрытой крышкой, которую на несколько минут можно раскрыть, когда остаешься один. Впрочем, она все равно есть — если даже очень несчастен, но просто она тогда отка­ зывается раскрываться..."

И через несколько страниц (вагонная сцена, пьяная исповедь соседа, приставанье какой-то синей фуражки) :

"Вот, а теперь шкатулочка. Я приоткрываю ее и выпускаю небо. Огромное розовое небо за окном вагона. Из душных вагонных сумерек оно кажется почти невероятным. Оно еще не мое, а только обещанное, как намеченный подарок в витрине магазина, но стоит сойти на маленьком полу­ станке, и я получу его "взаправду"...

Черный лес с горизонта подполз поближе, потом окружил черным кольцом. Плотная темная масса, слишком огромная, чтобы быть просто неодушевленным скоплением деревьев. Если пойти туда — черная стена раздвинется и закроется за тобою. И обдаст сырым холо­ дом. И сначала будет страшно. Но ведь полагаются сказоч­ ные препятствия. И та девушка, которая стоптала девять пар железных башмаков и сглодала девять железных про­ свир, шла вот именно по такому лесу. Может быть, ее тоже раньше когда-то звали царевной и она стояла на лес­ ной опушке, среди папоротников, с цветком в руке. И цве­ ток светился ласковым сказочным светом, которого боит­ ся лесная нечисть.

Наверное, если приглянуться хорошенько, то можно увидеть в этом лесу, за окном, слабый голубоватый ого­ нек. Это она идет, усталая и сонная, в нелепых железных башмаках не по ноге, а цветок у нее в руке, как светлячок, слабо освещает дорогу. Ведь сказочные условия строги и безоговорочны: смягчающих обстоятельств и послаблений не допускается. Повернешь назад — все пропало. Разве только на привале, завернув ноги в мокрые листья подо рожника, выпустишь на минуту из деревянного сундучка райских птиц полетать, поразмять крылья, порадуешься на них — и опять закрыл сундучок, и в дорогу.

Будет же конец лесу когда-нибудь!" Конца не было, но были поляны с золотыми люти­ ками. Были ходы из темного леса в какой-то другой, сказочный, добрый. Были прикосновения... Далось бы это в другое, более спокойное, более светлое время? Не знаю.

Повесть кончается словами — какой-то цитатой, но пересказанной по памяти сердца наизусть: "Жизнь лома­ ет всех — самых нежных и самых храбрых, но настоящие люди, пройдя через это, становятся только крепче на изломе".

В Ире не было никакой позы, никакого расчета на бронзу, никакого подчеркивания своей силы. Я почувство­ вал ее в том, как она читала стихи;

но в обществе она и это делала очень сдержанно. Держалась просто и никогда не до­ бивалась центрального положения. Это выходило само со­ бой. Плотное небесное тело оказывалось в центре системы, а легковесные — на орбитах. К ней влекло старых и моло­ дых;

вокруг нее всюду возникал круг друзей.

Как-то я спросил Леонида Ефимовича Пинского, по­ чему он так кротко переносил подтрунивание Иры (в то время уже покойной). Он ответил, что Ира поразила его своим мужеством. Я вспомнил, как это было со мной в первые месяцы нашей общей жизни. Ира еще ютилась на кухне Виктора. Я чувствовал себя в это утро опустошен­ ным и не мог понять, почему полюбил эту женщину и что я в ней люблю (бывают такие пустоты в начале общей жизни.

Толстой сделал из них "Крейцерову сонату"). Мне не нра­ вилась манера ходить полдня в затрапезе, желтое лицо, по­ синевшие губы... Шел обычный отрывочный разговор о политических событиях и слухах. Ира начала, как тысячи других матерей: мой милый, не рискуй по пустякам;

ты знаешь, как мне страшно за тебя... (в кухне сидел, дожи­ даясь котлет, ее сын). Но вдруг она распрямилась, мне по казалась даже выше своих 170 см. Пневмоперитониум — пузырь в животе — некрасиво выпиравший как у готичес­ ких статуй, куда-то исчез. Голос, звучавший с нежностью, редко достававшейся старшему (он держался по-взрослому, на дружеской ноге), стал страстным, почти звенящим: "Но если начнется по-настоящему, я не хочу, чтобы ты оставал­ ся позади;

не для того я тебя воспитывала!" Несколько секунд мы оставались неподвижными. Потом опять заши­ пели котлеты, выплыла из облака Гермеса плита;

Ира, как ни в чем не бывало, наклонилась над сковородой. А у меня еще долго бегали мурашки по спине. Словно волшебник перенес меня на 3000 лет назад и я услышал, как первая спартанка сказала: со щитом или на щите!

Во всех своих многочисленных и трудно совмести­ мых поворотах Ира была "всей собой" (цветаевское выра­ жение, без которого я не могу обойтись). Представляю себе, как захмелел Сергей, будущий ее муж, попав в Ирин кружок, как он захотел украсть Джиоконду — и украл:

воспользовался неопытностью 18-летней девчонки, не знав­ шей, что за известной чертой она потеряет контроль над собой и над ним (ему было 26, он знал). Опомнившись — поплакала. Потом забеременела — и уступила мольбам выйти замуж. Отказ в этом положении было бы очень труд­ но объяснить матери. В конце концов, Сергей ей нравился (как многие другие). Но перемены в браке, на которую он рассчитывал, не произошло. Ира продолжала свою соб­ ственную биографию, в которой возраст школьнических романов еще не кончился. Уступала обстоятельствам, так, как с младенчества внешне уступала своей матери, и про­ должала внутренне жить по-своему.

Из "Царевны-Колокольчик":

"Мама, непоколебимо уверенная, что "на самом деле" не бывает никаких странностей, все странности — это в кни­ гах и из книг, а по-настоящему все простои обыкновенно..."

"Почти такой же разговор уже был лет десять-одинна дцать назад, но дело не в нем, а в его причине. Как я могла забыть. Тогда была осень в разгаре...

В этом шуршащем, преливчатом море из листьев я была не одна. Как-то само собой получилось, что должна появляться девочка и играть со мной. Я твердо знала, как ее зовут: Лита. Моя подруга Лита. Она была веселая. И она все понимала еще раньше, чем я скажу. Она знала больше меня. Мы разговаривали часами и придумывали удивитель­ ные истории. Нам было очень хорошо.

Один раз мой отец проходил мимо и увидел, что я смеюсь, разговариваю, кому-то протягиваю листья, хотя я совсем одна. Он не видел мою подругу Литу.

Он очень испугался, взял меня за руку и увел домой.

Дома он кричал на маму:

— Как ты ее оставляешь на целый день одну? Ведь этак она и совсем свихнется. Сведи ее сейчас же к доктору.

— И вечно ты делаешь из мухи слона! — отвечала ма­ ма. — Подумаешь, какой ужас! - все дети за игрой увлекают­ ся и начинают говорить вслух. Вырастет, поумнеет — и будет как все люди. Доченька, иди сюда. Ты с кем разговаривала?

— Ни с кем, мама. Я за игрой увлеклась и начала говорить вслух.

— Ну что, видишь сам, что я права, — с торжеством сказала мама отцу. А он махнул рукой и ушел."

Одна из подруг Иры говорила мне, что Ира покоряла своим умом. Может быть, иногда и умом. Но ум никогда не был ее государем (как у подлинных рационалистов).

Только визирем.

"Как можно узнать, где и когда встретятся поезда, если сразу начнет представляться песчаная насыпь, поезд грохочет по мосту, а под ним болотце, поросшее крупными незабудками, потом мелькают столбы с загадочными циф­ рами, крохотные, словно игрушечные, будочки на разъез­ дах — и так не доходит дело до встречи поездов! Да и зачем мне это знать? Ну, встретились, разъехались, пыхтя и гудя, и помчались каждый своей дорогой... Много позже я по­ няла, что надо сделать усилие и мысленно отбросить все эти метры бумазеи — в цветочках и полосатые, литры горючего с пронзительным запахом — и тогда остается рисунок цифр со своей собственной незамутненной жизнью. Как хорошо, когда алгебра, и вместо грохочущих поездов, въезжающих в воображение, появляются тихие "а", " в" и "х" ("Царев­ на-Колокольчик").

"Алгебраический" ум Иры никогда не решал, почему один запах влечет, другой отталкивает. Решало чувство, и оно делало это самодержавно, не боясь самых причудли­ вых парадоксов. Цезарь выше грамматики (и логики).

Визирь — разум послушно понимал, что царю нравится и Мышкин, и Люцифер. Он не колебался между Мышкиным и Люцифером (из "Восстания ангелов" Анатоля Франса), а просто принимал, что "мои любимые герои — князь Мыш­ кин и Люцифер". Хочется украсть фразу из статьи С. Аве ринцева о В. Иванове: симпатии Иры обладали почти ге­ ральдической отчетливостью. Они коренились в ее собст­ венном бытии и не допускали опровержения или уступки моде. Эта твердость в своем дополнялась терпимостью к чужому, совершенным отсутствием фанатизма (почти все гда связанного с тайной внутренней неустойчивостью, с боязнью измены самому себе. У Иры этого страха не было).

Каким-то своим поворотом Ира пошла в семью, в за­ мужество, в материнство. Но она по-прежнему оставалась в центре кружка, друзья по-прежнему в нее влюблялись, и она по-прежнему принимала это. Если бы Сергей видел Иру такой, какая она была, и себя таким, каким он был, без мук тщеславия несостоявшегося героя, их брак MOI бы быть полусчастливым. В декабре 1941 г., в необжитом Ташкенте, Ира родила младшего сына. Не было друзей.

Внешнее как будто замерло. И в бесконечных военных оче­ редях, в долгих зимних походах за молоком, на другой конец чужого, враждебного города, открылось море неж­ ности к маленькому. Первенец этого взрыва не вызвал: он пришел слишком рано, до внутреннего душевного срока, и был как будто отодвинут. Только позже сложились по­ лудружеские, полувлюбленные отношения сына с матерью.

Младший навсегда остался для Иры Ребенком с прописной буквы (даже в 17 лет), но особенно в младенчестве. И на какое-то время он ее совершенно заполнил... Вскоре отыскалась и мать Иры со старшеньким, вывезенным в ко­ лясочке из горящего Смоленска. Все собрались в общежи­ тии преподавателей танкового училища. Сергей по-своему обожал Иру и, майором, пренебрегая начинавшимися при­ личиями, мыл за жену полы... Но он не был простым и смирным человеком, способным отступать на второе место перед друзьями, очень быстро снова окружившими Иру, Кажется, он не мог пережить, что тускнеет в ее глазах, что она стремительно подымалась над ним в развитии ума и характера, в точности вкуса и в твердости и силе сопротив­ ления "морально-политическому единству..." Чувства мужчины, укравшего Джиоконду и боявшегося, что ее перекрадут, сливались с тщеславием маленького и все больше мельчавшего служащего, терявшего вольнодум­ ство молодости и привыкавшего ко всему, что его окружа­ ло: к рутине, конформизму и военному пайку... Сергей не верил, что Ирины друзья и поклонники — не любовники, ревновал бешено, с шумными сценами. Она пыталась объ­ яснить, что оставалась его верной женой, но вольна в своих симпатиях к людям. Он считал ее объяснения ложью. А это­ го она, в свою очередь, не могла простить. В ответ на оче­ редную безобразную сцену она взбунтовалась -- и начала изменять всерьез. Ей было тогда 23 года. Примерно в этом же возрасте я получил незаслуженный наряд вне очереди, и тут же, назло командиру взвода, заслужил взыскание:

вышел из колонны (мы шли на фронт), срезал по тропочке угол дороги и со вкусом просидел минут 10 или 15 на де­ ревенской скамеечке. Младший лейтенант со смешной фа­ милией Ребенок (ударение на последнем слоге) прошипел, что на передовой применил бы оружие. Я ответил, что у меня тоже есть винтовка. А всех-то делов было — просто­ ять два часа около пирамиды с винтовками. И поставил меня сержант Сорокин (командир отделения), с мужицкой насмешкой выполняя глупый приказ, вне очереди — пер­ вым, т.е. вечером;

а другие, в очередь, караулили ночью.

Через несколько дней я был ранен и Ребенка больше не видел. Ирин бунт длился дольше — года два или три.

5. Человек и его миссия Ганди говорил, что к голодному Бог приходит как хлеб. Я дерзну продолжать: к ребенку Бог приходит как елка, к юноше и девушке — как взгляд, как прикоснове­ ние друг к другу;

к зрелости — как правда;

к старости как смерть... И все, пришедшее в свой час, становится пре красным. Стояние за правду — до костра. Созерцание смер­ ти, разрешения от всех уз, возвращения света к свету...

Иногда порядок времен отменяется. Вечность входит, куда ее не ждали, и юноша вдруг становится зрелым му­ жем, даже святым старцем. Иногда благодать дается наплы­ вом — беспечному грешнику, поэту... Молодого Пастер­ нака вдруг в любовном стихотворении прорвало стихами, которые всегда поражали меня — и только сейчас, понемно­ гу, я начинаю их понимать :

Но старость — это Рим, который Взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез.

Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлет раба.

И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба...

Почва здесь -- как горячий снег, бездна, перед жер­ лом которой человек ощущает свою собственную беско­ нечность :

Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья...

Бог не торопится и проходит через все возрасты (Зевес, балуя смертных чад, всем возрастам дает игруш­ ки). Волшебные слова молодости — "холодное пламя", "сдержанная страсть". Только в темной глубине за Песнью Песней прячутся книги Иова и Экклезиаста...

Молодости даровано право на эскапады, на выходки, в которых душа пробует свои силы перед настоящими бит­ вами духа. Молодость дразнит общество чайльд-гарольдо вым плащом, эпатирует буржуа. "Все мы Онегины, — гово­ рил Герцен, — если не предпочтем быть чиновниками и по­ мещиками". Ириным плащом была скандальная слава леди Тентемаунт (из романа Хаксли "Контрапункт"). Образ хо­ лодной умом и по-мужскому активной вампы ей нравился, хотя разнузданной по натуре она никогда не была (наобо­ рот: очень сдержанной). Нравилось попирать общеприня­ тые приличия. Нравился комплимент, который она получи­ ла от какого-то ловеласа: "Я понял, почему у нас не выхо­ дит романа. Я охотник, а вы не дичь, вы сами охотница".

В эти годы, на одном из последних курсов универси­ тета Ира попалась на глаза Надежде Яковлевне. Надежда Яковлевна ее не запомнила. Но Ира запомнила. Увидев в руках студентки томик стихов мужа, вдова попросила перечесть (свой пропал в эвакуации). Не дать было невоз­ можно. Получить обратно — тоже. Отговорки звучали фальшиво и, главное, небрежно. Ира почувствовала пре­ зрительное убеждение, что книга ей не нужна. С книгой — простилась бы (мне нужна, ей — нужнее). Но презрения не прощала. Каждый раз вспоминала с ворчанием: "Ман дельштамиха..."

Держа в голове Воронежские тетради и Четвертую прозу, затравленная женщина осторожно пробиралась по "кровавой земле". Судить встречных приходилось как ОСО — по статье ПШ (подозрение в шпионаже). Отец мой за это недоказанное и недоказывавшееся подозрение отбыл в ссылке 5 лег. Недостойные доверия отбрасывались це­ лыми категориями: по молодости, по жизнерадостности.

То, что других привлекало, Хранительницу Огня отталки­ вало. Видимо, Ира была одною из осужденных с первого взгляда, и взгляд это выдал. Жаль, не угадала Надежда Яковлевна;

но что поделать.' В ее положении лучше было ошибиться в сторону подозрительности, а не доверчивости.

Когда я прочел Первую книгу, показалось: Ира ошиблась. Не в факте, в чувстве. Факт ничего не значит.

Ей самой случалось присвоить книгу, стоявшую в чужом шкафу для мебели. Ошиблась в оценке человека. Не су­ мела простить (этого она, действительно, иногда не умела).

Потом дошла до меня Вторая книга, и опять все по­ вернулось по-новому. Злой, бдительный глаз — доброде­ тель Хранительницы Огня. Но продолжение добродетели порок. Случай с Ирой стал для меня маленькой моделью других конфликтов : с Волошиным и Петровых, с Тыняно­ вым и Ахматовой...

Характеры, подобные Надежде Яковлевне, ставят перед неразрешимым вопросом (и даже несколькими во­ просами). Во-первых, что делать человеку, у которого глаз все темные пятна видит как бы под увеличительным стек­ лом, как бы в лучах Рентгена? Это ведь не только у Надеж­ ды Яковлевны;

у моей приятельницы Г. то же самое;

не­ сколько лет тому назад она призналась, что при первом знакомстве со мной упрекнула мужа: с каким идиотом ты меня посадил рядом? Я решил использовать случай и спро­ сил: но может быть, ты ошибалась и в других случаях? Мо­ жет быть, не стоит верить своему чутью на все 100% и надо брать умом поправку? Она помолчала и сказала, что отвле­ ченно говоря, я прав. А когда пыталась идти вопреки чутью быть ко всем доброй и терпимой, то выходило худо. И рассказала, как в юности, преодолевая себя, стала приве­ чать очень противного молодого человека Феликса Гарели на;

не виноват ведь он, что у него такая противная рожа.

Друзья тоже стали его принимать (если уж такая чисто­ плюйка...) А он оказался стукачом, и по его доносу поса­ дили Толю (будущего ее мужа) и нескольких его товари­ щей.

Второй вопрос — о средствах и цели. Как быть со средствами, которые в самих себе не содержат доброй цели — с недобрыми средствами? Великая миссия невыполнима без известной жесткости к людям. Но вот миссия выполне­ на. Ближайшая цель достигнута. Ноша освятила того, кто донес ее. А между тем, властный характер не хочет сми­ риться, и средства в нем начали новую, свободную жизнь.

Привычки резкого, безапелляционного суда вырываются за рамки, поставленные Целью, и начинают капризно свое­ вольничать. Бесы, заколдованные и данные в услужение вместе с ношей, становятся господами, оседлывают того, кто правил ими и с их помощью проделал свой страшный путь. И уже они правят им (или ею). Во всяком случае, иногда правят. При случае. И случаи эти выпадают все чаще и чаще. Поклонники, зачарованные, ослепленные подви­ гом, ничего не замечают (или все оправдывают). Но передо мной встает вопрос: как бы на великом пути не потерять свою малую душу? Как бы Великая миссия не стала вели­ ким жерновом на шее?

Люди Великой миссии этого вопроса себе не ставят.

А я ставлю, может быть, только потому, что у меня вели­ кой миссии нет. Что все мои миссии — с маленькой (строч­ ной) буквы*. И все-таки я ставлю свои вопросы. Это ведь тоже своего рода миссия: "удерживать деятелей от охва­ тывающего их транса". Пусть мне простят еще один пово­ рот темы, провокационный. Если миссия оправдывает жесткий характер, то ведь правда и другое: "революцию не делают в белых перчатках". И "то, что полезно для революции, нравственно". Или то, что полезно для контр­ революции... Но тогда мы приходим к тому самому, что уже воздвигло один Архипелаг. Великая миссия диктует мораль виконтессы де Босеан (и Вотрена) : смотрите на мужчин и на женщин, как на почтовых лошадей, ступайте по ним, как по трупам...

Историю не делают в белых перчатках. Если бы Мо хаммед остался чистоплюем, призыв ислама иссяк бы в пес­ ках Аравии. Видимо, люди, подобные Мохаммеду, люди с Мандатом Неба, необходимы Провидению и один Бог им судья. Но по крайней мере так же нужны просто люди, не несущие ни Корана, ни Воронежских тетрадей, ни "Архипе­ лага ГУЛаг", а только свое человеческое бытие. В конце 50-х годов я не уставал повторять стихи Пастернака:

Быть знаменитым некрасиво.

Не это подымает ввысь.

Не надо заводить архива, Над рукописями трястись...

Лет десять после смерти Иры я шел по "живому сле­ ду". Мой "Квадрильон" был написан и "Нравственный об­ лик исторической личности" сказан по ее молчаливому завещанию. Вся моя деятельность 60-х годов — это продол­ жение Ириной жизни, "за пядью пядь". Сейчас во мне силь­ нее говорят другие призывы. Но след Иры жив во мне и остается во всем, что я говорю и пишу.

*Ср. размышления об этом в книге И. Зильберберга "Необходимый разговор с Солженицыным". К сожалению, И. Зильберберг спутал термины и называет строчную букву прописной. Но по сути дела я с ним совершенно согласен.

6. Телем По мысленным рельсам, проложенным острым гла­ зом Надежды Яковлевны, жизнь Иры должна была катить­ ся от наслажденья к наслажденью и от лжи ко лжи. Стихи Осипа Эмильевича Мандельштама на этом пути могли со­ храниться только так, как Тарасенков хранил любовь к Пастернаку. И лучше было бы прекратить это кощунство.

А между тем, все пошло иначе. На последнем курсе университета Ира оставила своего военно-тылового мужа и вышла замуж за бывшего арестанта, сактированного уми­ равшим с голоду и жившего по паспорту, выданному на основании ст. 39.

Трудно сейчас представить себе, как сильно сближало тогда простое доверие. Симпатии Иры к Виктору не выхо­ дили за рамки дружбы. Но выслушав его предложение, она сразу согласилась. Устала от нараставшей фальши, от сцен за мнимые и действительные измены и от собственных вспышек в ответ на конформизм Сергея (как раз незадол­ го вышла из-за стола, хлопнув дверью, и два часа ходила по улицам: Сергей стал оправдывать государственными соо­ бражениями отказ пускать одесских евреев назад из Таш­ кента в Одессу). Искренность и понимание казались в эту минуту важнее всего.

Сергей грозил застрелиться. Ира не поверила, сказа­ ла: стреляй! Он приложил дуло к виску... вышла осечка.

Или не был спущен предохранитель? Или не заслан патрон в канал ствола? Других попыток самоубийства не случи­ лось. Случился донос. Но донос тоже не помог : подшили к делу, в ожидании случаев, когда спущена будет разнарядка арестов и придется вьшолнять план. Случай пришел три года спустя. Сергей в это время был давно женат вторым браком.

Не надо думать, что он был каким-то необыкновен­ ным мерзавцем. Ревность хватается за то, что под рукой, как пестик Мити Карамазова. И Сергей чувствовал себя вправе махать пестиком. В 1955 году, когда дух времени требовал отказываться от показаний, подтвержденных в 1949 г., он все равно настаивал, что показал правильно.

Страсть всегда считает себя правой.

В этой страсти было что-то рогожинское. И может быть потому Ира стилизовала Виктора под Мышкина. Даже недостатки Виктора, напоминавшие мышкинские, ее радо­ вали. Виктор стал ее синей розой (она очень любила песню про Мичуан-люли: чтоб всегда цвели в Мичуан-люли синие розы!) А Виктор, по-видимому, подчинялся ее ожиданиям и не мог преодолеть известной скованности (так, словно она действительно была синим чулком). Кончилось тем, что он увлекся женщиной попроще;

накануне ареста он всерьез думал о разводе.

Ира не замечала, что в житейской беспомощности Виктора, в его неспособности вымыть стакан или пришить пуговицу была избалованность единственного сына и уве­ ренность интеллектуала, созданного из головы первород­ ства, что посуду вымоют люди других каст;

что это не любезность, а долг по отношению к нему. Виктор был умен, честен, мягок, но одаренность делала его эгоцентрич­ ным (недостаток, глубоко связанный с достоинством, и поэтому почти непреодолимый;

особенно если не сознавать его как недостаток). За мягкостью его скрывалась своего рода гордыня.

Как-то мы прогуливались по дорожкам лагпункта, и Виктор очень мягко, сдержанно, объективно (и потому очень долго) доказывал свое интеллектуальное превос­ ходство. Когда он кончил, Евгений, терпеливо выслушав­ ший доказательство, коротко возразил: а я думаю, что Я всех умнее.

Виктора (взятого с должности заведующего кафед­ рой) очередной раз покоробило от дерзости студента-перво­ курсника. Впрочем, потом эти выходки прощались Евгению за провокационную остроту его ума. Но меня поразило дру­ гое. Слушая Виктора, я думал то же, что Евгений;

только не сказал вслух. Наша тройка лагерных мыслителей пред­ ставилась мне вдруг тремя Поприщиными, воображающи­ ми себя каждый по отдельности Фердинандом VII.

Наступила пауза в разговоре;

мы вошли в сортир оправиться;

сквозь круглые дыры настила видна была жижа, казавшаяся живой — так много в ней копошилось червей. Почему-то эти черви вдохновили меня: может быть, вспомнился Державин? Я раб, я царь, я червь, я Бог...

На какой-то миг я почувствовал себя червем, тварью дро жащей, и сказал двум кандидатам в Наполеоны: "Ну что ж, оставляю вас бороться за первое место;

себе я беру вто­ рое". Это прозвучало как шутка, но внутри меня все дро­ жало. Отказаться от претензии на первое место было мучи­ тельно больно. Примерно, как пройти через увечье, через ампутацию руки или ноги, через какой-то невыносимо тя­ желый обряд инициации. Это было (я потом понял) ини­ циацией в смирение. Только пройдя через него в жизни, я заметил у какого-то классика XIX века: может быть, самое главное для человека — это удовлетвориться вторым мес­ том (а раньше читал — и не замечал).

У меня были и прежде, и потом более яркие пережи­ вания. Но это, мучительное, я считаю одним из самых глу­ боких;

после него я легко уступаю первое место всем, кто на него претендует, вплоть до Никиты Сергеевича Хрущева, когда он, после XXII съезда, несколько месяцев претендовал на лидерство в освободительном движении (потом у него эта дурь прошла). Задним числом я благо­ дарен и Виктору, и Евгению, и даже лагерным червям за полученный урок. К несчастью, сам Виктор этого урока не заметил.

Мышкиным он не был. Но он знал время взлета, ког­ да судьба вытряхнула его из абстрактного царства науки (которой он отгородился от жизни, как Лужин — шахмата­ ми)* и разбудила удивительные, неожиданные для меня силы. На этом взлете он попал в Ташкент, встретил Иру, влюбился в нее (хотя тонкий психолог, вероятно, отличил бы его чувство от любви) и вместе с Ирой, в промежутке между двумя проработочными кампаниями, создал Телем скую обитель. Потом, измученный шестью годами лагеря, он жалел о том, что тратил себя на что-то, кроме основно­ го, главного (науки) и ворчал на Иру: развела там Телем...

Но это неправда. Это клевета на самого себя. Без Иры Телем не был бы построен. Но строили Телем тогда, в 1946-1949 гг. вместе, душа в душу.

Виктор получил кафедру в провинциальном универ­ ситете и, пользуясь недосмотром начальства, приглашал формалистов, выгнанных из столиц;

давал приют людям, *Ср. В. Набоков. Защита Лужина.

которые в другом месте были бы немыслимы, вроде Иси­ дора Л., гражданина Союза без году неделя, прибалтийско­ го еврея, ревностного лютеранина, пропагандировавшего Райнера Мариа Рильке и (самым близким) Евангелие.

"Крепчал маразм"*, а на кафедре литературы совершались платоновские пиры. Впоследствии Ю.Ш. назвал такие угол­ ки "экологическими нишами". С середины 50-х годов они не переводятся. Но Телем в конце сороковых — единствен­ ный известный мне случай.

Ира читала литературу "от Гомера до Фаррера", по часов в день, освобождая Виктору время для докторской диссертации, с грехом пополам кормила и обстирывала своих детей (Виктор по житейской беспомощности был третьим ребенком) и чувствовала себя счастливой. В отно­ шениях с Виктором царила полная открытость. Письма чи­ тались вместе, и даже друг за друга (впоследствии Ира пы­ талась ввести такой ритуал и со мной;

но после первого опыта я убедил ее, что делать так нехорошо по отношению к друзьям, не знавшим и, может быть, не желавшим знать меня. Она очень нехотя согласилась). Не было (в первые годы) никакой утайки, не только скелета в шкафу —ни­ чег о скрытного, и была нежность.

Настоящую нежность не спутаешь Ни с чем, и она тиха...

Эти стихи Ахматовой настолько слились для Иры с Телемом, что потом, когда я попытался прочесть их, Ира меня перебила. Она не могла их слушать. Они обманули ее и вызывали в памяти мучительное чувство прорванной декорации, за которой оказалась яма.

Наступила очередная полоса проработки (1949), и в поисках козла отпущения взоры начальства упали на Те лем. В маленьком городе все становится известным. Телем был предупрежден;

но дошла только новость, факт, а не * Шутка Ермилова, вошедшая в пословицу.

волна страха, бежавшая по стране, приводя кроликов в оцепенение перед удавом. Не знаю, что тут решило: тесно сбитый дружеский круг? Жертвы кампании повсюду были разобщены, не решались сбиться в кучку, а здесь особый нравственный микроклимат оказался сильнее советской зимы. Новость обсудили, как новую нелепость, новую за­ бавную гримасу, и решили дать встречный бой: обвинить проработчиков в том самом космополитизме, за который всех били. Пошли в библиотеку, изучили старые статейки и брошюрки секретаря и членов парткома, выписали цита­ ты (совершенно естественно звучавшие в 1933 г. и чудо­ вищно — в 1949), и когда агнцам, приготовленным для за­ клания, дали слово, чтобы они покаялись — агнцы броси­ лись на волков и изрядно их пободали. Проработчики потом шамкали по бумажкам свои речи, но выглядело это по-трамвайному: сам дурак, сам сволочь. Никто из мест­ ных руководителей в 1949 г. не умел говорить;

а Ира, по крайней мере, была прекрасным оратором (я помню, как мы — спиной к спине — сражались в кольце комсомоль­ ских пропагандистов на фестивальной выставке 1957 года)... Вместо зрелища шатающихся интеллигентов, высечен­ ных за непонимание генеральной линии, обнаружилось колебание самой линии — то, что все, по законам двоемы­ слия, не смели знать. В Москве или Ленинграде за такую фракционную выходку немедленно было бы заведено судебное дело на весь Телем;

но в провинции всякое слу­ чалось. Там могли и перегнуть, и недогнуть. Арестован был только Виктор, на которого все равно готовилось дело в связи с инструкцией об изъятии недосидевших.

Потом началось следствие. И на следствии — письма...

Как только Ира опомнилась, она побежала предупре­ дить разлучницу: могут и ее запутать! Разлучница (у кото­ рой рыльце было в пушку) чувствовала себя неловко;

но Ира затопила и покорила ее выражениями своей дружбы (хотела доказать себе самой, что стоит выше ревности).

В конце концов возникли даже в самом деле дружеские отношения. Потом, когда стали известны показания раз­ лучницы против Виктора, Ира судила ее очень мягко, боль­ ше отыскивая объяснения и оправдания, чем осуждения:

не выдержала нажима, боялась разоблачения перед мужем.

"Я ей тогда наговорила гораздо больше (чем Виктор) ;

но на меня ведь она не донесла!" — добавляла Ира. Это было правдой. Разлучница не была профессиональной стукачкой.

На Виктора, попавшего в лапы к ним, сердиться было вовсе невозможно. Напротив, всем сердцем хотелось оправдать его. Перенеся действие в какую-то условную, средневеково-романтическую Германию, Ира писала по­ весть "Магдалина", герой которой страдает и гибнет от нравственной пытки в тюрьме, не в силах вынести преда­ тельства своей возлюбленной;

но на самом деле никакого предательства не было;

кошмар создан следователем, Гейслером (Порфирием Петровичем) :

"Белый-белый лунный свет добирается до моих глаз.

Мне кажется, что я чувствую, как от его влажного холода тяжелеют и немеют пальцы руки и ступни, наливаются бес­ сонной тяжестью веки.

Где-то за окном полнолуние, и я знаю это, хотя и не мо­ гу увидеть большую белую луну. Это одна из причин, почему я третью ночь не могу спать: Но все-таки это не главное.

Главное — это голоса... Совсем незнакомые голоса, и высо­ кие, и низкие, и грубые, и нежные, просят о чем-то, убежда­ ют, шепчут, рассказывают, но слов я не могу разобрать...

Я опять закрываю глаза, и голоса принимаются за свое... Я знаю, нелепо ждать чуда, но не могу с этим бороть­ ся : а вдруг среди этих незнакомых голосов прозвучит тот, который ни с чем не спутаешь, медленный и нежный, и пусть бы он меня убеждал даже без слов, — я поверил бы ему и так, лишь бы в нем слышен был протест ("Все это ложь с начала до конца", — перевел бы я словами), грусть и упрек ("Как ты мог поверить им, а не мне?")...

Но вместо этого в круг притихших голосов, как паук, вползает голос советника Гейслера..."

"Мне кажется, что черви живут в самой середине зо­ лотых яблок... Если я выйду когда-нибудь на свет божий, я кончился как художник... Разве ты этого не понимаешь?

Я должен вернуть себе веру в стойкость, в красоту..."

Вся повесть — романтическая идеализация изменника и разлучницы:

"Напрасно так равнодушно-иронически относятся к Неосознанному и Непредвиденному! Оно может вдруг вы пустить когти — и ты бессилен, оно может выдвинуться, как мыс неведомого мира, в твои будни — и разрушить их...

Странные, неожиданные поступки людей, которые можно назвать срывами, совершенно не зависят от их разума и воли, действующих в обычное время!

Что сказать, например, о человеке, сидящем в кругу друзей, рядом с той, которая похожа на легкую пружинку, на живой огонек, которая горда, вспыльчива, энергична и смешлива... Да, он смотрит на нее с нежностью,... но кто-то вошел в переднюю — конечно, это запоздалый то­ варищ, который зато и останется без пирожного к чаю!

Он идет его встречать с легкой шуткой, готовой сорваться с губ! И вдруг в полутьме он видит нестерпимо знакомую серую меховую шубку и большие укоризненно строгие глаза... Нет, ее здесь не может быть! — Но это она, един­ ственная, горько любимая, далекая — скорее, скорее, ни о ком, ни о чем не думая, упасть на колени, остановить ко­ ротенькое, секундное, сумасшедшее счастье... Он зовет ее, громко зовет по имени, бросается к ней — и падает, ударившись виском об угол сундука..."

Однако герой "Магдалины" — не Виктор. Ира объяс­ няла мне, что придала черты Виктора рассудительному Даниэлю, а главному герою — черты своего брата, поэта Владимира Игнатьевича, отсидевшего 10 лет и умершего в Сибири в 1952 году. Но я вижу в узнике ее собственные черты, ее собственную философию Неосознанного, Непред­ виденного — и ее собственное страдание от интимного пре­ дательства Виктора, писавшего, что он никогда не любил Иры, потому что Ира — синий чулок. Ей хотелось, чтобы и это предательство как-то оказалось сном, наветом. Но она не забывала его. Синий чулок — выплывает в "Царевне-Ко локольчик" (вариант 1951 г. ):

"Иза как-то подвергла меня анализу в течение пары скучных лекций и со всей озадачивающей откровенностью поделилась результатами. Девушки считают меня синим чулком, — сообщила она, — но ей кажется, что с этим нель­ зя полностью согласиться. Почему у меня иногда бывают какие-то странные глаза, от которых становится не по себе? — для синего чулка это не типично!.."

В переписке с Виктором Ира усилием воли стилизова ла совершенное прощение и верность, и в жизни она, по крайней мере внешне, выдержала принцип — до отказа Вла­ димиру Ивановичу. Но сердце ее было пусто;

а этого состо­ яния она не умела выносить. Слова "пустое сердце" все время мелькают в записных книжках: "только бы не пус­ тое сердце!" Когда Виктор вернулся, романтическая декорация прорвалась.

Начался кошмар недомолвок — и затянулся года на полтора. Виктор стал искать причин, почему Ира измени­ лась. Но судить себя по чужим правилам Ира не разрешала.

Даже за то, за что сама себя — судила. Виктор отступил.

Бесконечно усталый, он не решился, после одной мучитель­ ной для обоих попытки, "выяснять отношения". Ире каза­ лось, что он не может без нее обойтись. А он мечтал, что она как-нибудь сама, без объяснения, соберет вещи и уедет.

К какому-нибудь прежнему любовнику.

Тихая полоса недомолвок оказалась тяжелее след­ ствия. У Иры открылась новая каверна, какая-то фиброз­ ная, не поддававшаяся лечению. Врачи предупреждали, что третья вспышка будет летальной и жить Ире осталось — по их медицинской статистике — не больше десяти лет (выш­ ло — из-за роковой операции, обещавшей перебить процесс - четыре года). В санатории, отдыхая от прелестей брака, в котором нараставшая ненависть постепенно сжигала ста­ рую привязанность, Ира еще раз пересмотрела свою жизнь и набросала тетрадь суровых заметок — к несчастью, про­ павших. Суть их, впрочем, можно выразить стихами Ахма­ товой:

Какая есть. Желаю вам другую — Получше. Больше счастьем не торгую, Как шарлатаны и оптовики*.

Пока вы мирно отдыхали в Сочи, Ко мне уже ползли такие ночи, И я такие слышала звонки!..

Над Азией весенние туманы И яркие до ужаса тюльпаны *Ира знала стихотворение в такой (смягченной) редакции.

Ковром заткали много сотен миль О, что мне делать с этой чистотою Природы и с невинностью святою, О, что мне делать с этими людьми!..

Мне зрительницей быть не удавалось, И почему-то я всегда вторгалась В запретнейшие зоны естества, Целительница нежного недуга, Чужих мужей вернейшая подруга И многих безутешная вдова...

Суть здесь не в том, что Анна Андреевна (или какая то ее читательница) была подругой чужих мужей, а что б ы л а. Я думаю, что огромное влияние Ахматовой на со­ временников объясняется не только тем, что она писала хорошие стихи. Стихи сами по себе не объясняют массово­ го желания лично видеть Ахматову, представиться ей. Ира такого желания не испытывала. Хотя стихи Ахматовой очень любила. Ира сама б ыл а (вспоминаю ответ графа Толстого, отца Льва Николаевича, на замечание, что NN стал шталмейстером: "У меня есть свои шталмейстеры").

Люди знакомились с Ирой для того, чтобы она их познако­ мила с Лидией Яковлевной, а Лидия Яковлевна "предста­ вит"... Ира знакомила — и сама оставалась непредставлен­ ной. Страсти поклонников Анны Андреевны вызывали у нее недоумение: петербургская привычка представиться ко двору? Но вот я вспоминаю В., долго вынашивавшего по­ требность быть представленным Анне Андреевне, добивше­ гося этого и ставшего чем-то вроде ее пажа. Тут скорее по­ требность утвердиться феодальным "омажем", инкорпо­ рацией в высшую иерархию бытия...

7. На развалинах Телема В 1942 году у Виктора была полоса взрыва жизнен­ ных сил. Попав в окружение, он догнал фронт, выдавая себя немцам за малограмотного мусульманина, бредущего в родной аул. Не дрогнув ни одним мускулом, выслуши­ вал, как ландзеры переговаривались: кажется, он еврей...

А, пусть идет к матке!.. Виктор пробрался к своим — и через несколько дней был арестован за измену Родине. Во время следствия его привязывали к столбу и инсценирова­ ли расстрел (за то, что не сознается). Он все-таки не со­ знался;

недоказанная измена отпала, осталась однако ста­ тья 58-10: антисоветская агитация и пропаганда, 10 лет (не мог припомнить никаких немецких зверств и клеветал на кубанских казаков, будто бы встретивших победителей хлебом и солью). В тифлисской тюрьме, набитой до преде­ ла и сверх всяких пределов, умиравших с голода актирова­ ли, невзирая на статью;

Виктор (с риском умереть, если комиссии в подходящий момент не будет, и быть расстре­ лянным, если его трюк заметят) перестал есть даже то, что давали. Комиссия явилась вовремя. Он был сактирован.

Дистрофиком добрался до Ташкента, по свидетельству об освобождении восстановился в аспирантуре. С паспортом на основании ст. 39, прячась от облав, защитил диссерта­ цию...

В 1948 г. он зашел в книжную лавку писателей, где я тогда служил продавцом (совсем как в фильме "Мы вун­ деркинды"). Я знал его в институте — мы занимались в одном семинаре. — Тогда мне казалось, что ему чего-то не хватает;

может быть, просто жизненной энергии. Я был по­ ражен, увидев другого человека. От него просто веяло энергией, силой. Никакой заторможенности архивного юноши. Виден был человек, сразившийся с судьбой и вы­ шедший из нескольких схваток победителем. Виктор горя­ чо упрекал меня, зачем я прозябаю в Москве, звал в про­ винцию, где энергичному человеку открывается широкий простор... В провинциальных просторах я сомневался, но Виктор был несомненен. Его просто подменили.

Потом судьба свела нас в лагере. Мы одновременно сидели под следствием и хорошо отозвались друг о друге;

встретились с радостью. Энергия, разбуженная войной и поддержанная Ирой, продолжала еще иногда вспыхивать в нем;

опомнившись от долгого следствия, он стал одним из самых интересных мыслителей нашего лагпункта. Тогда и сложилась тройка, описанная в "Пережитых абстрак­ циях". В жизни он был ярче, талантливее, чем в моем эссе.

В 1959 г., когда я редактировал "Абстракции", Виктор стал другим, и я внес отчасти в текст этого другого.

Перелом произошел в 1952 г. Как-то вдруг кончились силы и напал страх;

обстановка становится все мрачнее, могут начаться лагерные расстрелы... Действительно, мо­ гут, — умом я это понимал, — но мало ли что может слу­ читься! Виктор стал сторониться товарищей, слишком мно­ го, слишком горячо говоривших (со мной, впрочем, ино­ гда перебрасывался несколькими словами, но не задержи­ ваясь больше на долгий, многочасовой разговор). Все его поведение стало укладываться в штамп напуганного, сто­ ронящегося людей повторника, каждый миг чувствующего угрозу третьего срока. Виктор действительно был повтор­ ником, но до 1952 г. не вел себя, как повторник. Может быть, иссяк родник энергии, разбуженный в 1942 г., начало незаметно сдавать здоровье, и появилось особое чувство уязвимости, со своими, выраставшими из больного тела, страхами (я испытал это позже, в 1972 г.). Но болезни (понятные врачам, с укладкой в лазарет) начались по сле морального надлома. Может быть, не доглядели ги­ пертонии, депрессии, чего-то ускользавшего от грубой ла­ герной медицины? А может быть — ослабела душевная связь с Ирой, поддерживавшая Виктора в образе, который она когда-то любила? В 1950, 1951 гг. Виктор радовался каждому ее письму, постоянно обращался к ней в мыслях, глядел на себя ее глазами — и уже потому не мог стать за­ пуганным повторником. Но после разрыва с В.И. и воспа­ ления легких Ира писала с огромным трудом. Письма не давали прежней поддержки. А силы убывали. А кругом действительно все шло, как в сказке (чем дальше, тем страшнее)...

Вернулся Виктор совершенно измученным, искале­ ченным небрежной хирургией и с одним желанием: все, что осталось, отдать науке. Это было серьезно (его работы с академической точки зрения — образцовые и стали в своей области стандартом). Но Иру в однолинейную жизнь, дви­ гавшуюся от одной научной проблемы к другой, нельзя было втиснуть. Если бы даже не было всего, что особо раз­ делило их в 1949-1955 гг., сами характеры переменились. В 1946 г. встреча их была благословением и счастьем, в — мучением и гибелью. И не потому, что кто-то виноват (или оба виноваты). Просто они стали за шесть лет други­ ми, и этим другим людям стало невыносимо трудно жить вместе. Толкуй после этого о нерасторжимости брака...

В 1956 г. умерла мать Виктора. Я предложил теле­ графировать Ире, уезжавшей в Ленинград. "Не надо, не хо­ чу видеть ее крокодиловых слез", — неожиданно сказал Виктор;

его прорвало. До этого он избегал жаловаться мне (у него был другой конфидент;

ему он жаловался не­ прерывно;

но меня почему-то стеснялся. Может быть, не­ ловко было ломать образ Иры — из золота и лазури — им же нарисованный в лагере). На волне сочувствия (мне бы­ ло очень жаль его) казалось, что я проглочу все;

и в тече­ ние часа был нарисован образ другой Иры;

этой дьяволице не хватало только рогов и копыт. Я мысленно сравнивал голубого ангела (сбивавшегося в синий чулок) с черным демоном, вспоминал живую Иру, ее интонации, нежность к детям, открытость к друзьям... В Викторе говорила ситуация разрыва, уже осознанного как неизбежный, но еще не совершившегося (трудно переступить какой-то порок) ;

ум старается помочь воле и подбирает все дурное, что можно вспомнить, и сгущает, сгущает краски... Мне это было не нужно;

в демонизм Иры я не поверил. Наобо­ рот: стало интересно, что за характер скрывается за двумя' такими несовместимыми портретами. Мелькнула двойная мысль: вот еще одна милая женщина, с которой может что-то получиться. Но зачем мне это? Туберкулез легких и двое взрослых детей... Вслух я сказал первое, что при­ шло на ум и казалось дельным советом: надо разойтись.

Виктор безнадежно махнул рукой. В состоянии бесконеч­ ной усталости развод, а потом размен квартиры — казались ему чем-то физически и даже нравственно невозможным (в квартире жила память отца и матери). Виктор был убежден в своем праве: после всего, что он вытерпел, люди должны были избавить его от новых страданий.

Я не стал спорить. Но жаль мне было обоих.

Через некоторое время он собрался в отпуск — один, отдохнуть от Иры, и попросил меня почаще на­ вещать ее. Она тоже попросила. Я никогда не видел обоих такими взволнованными. Ему неловко было остав лять больную;

ей (об этом я узнал позже) — оставаться в пустой квартире, угадывая в углах дух покойной свекрови (позитивизм не мешал Ире быть глубоко суеверной). Я твердо обещал бывать почаще и действительно стал ходить каждый второй вечер. Но спорить с Ирой мне было бы тя­ жело. Как собеседника, я предпочитал Виктора, привык­ шего ко мне и находившего какие-то примирительные фор­ мулы (ум у него был очень гибкий, гибче, чем у Иры).

Чтобы посещения не превратились в тяжелую обязанность, я предложил читать стихи. У Иры много было накоплено по блокнотам и просто в памяти. И тут на меня хлынула не­ жданная стихия...

На людях Ира читала стихи корректно, сдержанно, чуть суховато. Так она начала и со мной. Вообще у нее бы­ ла эстетика сдержанности. Но где-то, попав на любимые строки, душа не выдержала — и вдруг вся раскрылась. Она никогда ни на что не жаловалась мне, но я почувствовал все по тому, к а к она читала Ахматову (Какая есть!), Цветаеву:

Как живется вам с стотысячной, Вам, познавшему Лилит?

До сих пор мурашки пробегают по позвоночнику. Это не было чтение чужих стихов. Это было большим, чем пере­ воплощение актрисы...

Кажется, именно с этого началось. Со стихов, в кото­ рых вырвалось ее подавленное, невысказанное (она нико­ гда не стала бы жаловаться мне, товарищу Виктора). Но потом так же пошло все подряд. И меня подхватило, поне­ сло, как в любимом ее "Заблудившемся трамвае":

Поздно. Уж мы обогнули стену, Мы проскочили сквозь рощу пальм, Через Неву, через Нил и Сену Мы прогремели по трем мостам.

Где я? Так томно и так тревожно Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно В Индию Духа купить билет.

А в переулке забор дощатый, Дом в три окна и серый газон...

Остановите, вагоновожатый, Остановите сейчас вагон!

Понял теперь я: Наша свобода Только оттуда бьющий свет, Люди и тени стоят у входа В зоологический сад планет.

И сразу ветер, знакомый и сладкий, И за мостом летит на меня Всадника длань в железной перчатке И два копыта его коня.

Пусть моралисты говорят все, что угодно. Добро не укладывается ни в какие правила, ни в какие заповеди. Ка­ кой-то немецкий философ (может быть, Якоби) сказал: я хочу быть прелюбодеем, как Паоло, убийцей, как Орест...

Или что-то в этом роде, не помню буквально, но смысл — такой. Через две недели я проснулся в пять часов утра и по­ нял, что влюблен. С этих пор я спал только по три-четыре часа и нетерпеливо ждал возвращения Виктора, чтобы объ­ ясниться с ним и подтолкнуть развод. Почему-то в готовно­ сти Иры сблизиться со мной я не сомневался.

Дождаться Виктора не пришлось. 24 августа меня вы­ звали в какое-то учреждение вернуть ордена, изъятые при аресте. Я ушел с работы в полдень, возвращаться не стал...

Кажется, у меня был ключ от квартиры, или дверь была от­ крыта — но я вошел неожиданно. Ира сидела у стола, опу­ стив голову на руки. Лицо, медленно повернувшееся ко мне, выразило что-то вроде улыбки. Я впервые увидел, что она несчастная, в горе, почти в отчаянии (она терпеть не могла показывать это). Я знал, что Иру очень легко вывести из печали, она не любила растравлять страдания.

Проще всего — принести бутылочку чего-нибудь сладкого и крепкого... Через десять минут я вернулся с ликером.

Ира действительно встряхнулась так, словно и горя ника­ кого не было. Но я понимал, что это ненадолго, и стал в туманных выражениях говорить, что сказал бы больше, если бы... Ира почти не отвечала (потому что, собственно, ничего почти не было сказано), но по лицу ее я чувствовал, что все эти обстоятельства пустяки. Я весь горел (не от ликера). Покончив с бутылкой, мы сели, как обычно, чи­ тать. Не помню, на какой странице открылась антология русской лирики XX века. Взглянув в книгу, я увидел толь­ ко одно: что читать не могу. Книга полетела на пол.

Через час (или через два, или через три) Ира потяну­ лась к зеркальцу, сказала: "Господи, на кого я похожа!" и накрасила губы. С этих пор она всегда красилась и я доку­ ривал ее алые чинарики. Иногда, когда здоровье возвраща­ лось, она бывала еще очень хороша собой. Но я полюбил ее желтой, с посиневшими губами и в каком-то балахоне, в котором она весь роковой август красила мебель морил­ кой (заняться чем-то другим ей было трудно, а сидеть без дела еще труднее). Если бы она была кривой и горбатой, я все равно бы ее полюбил.

На другой день она встретила меня словами: "Я дума­ ла, что ты не придешь" (т.е. что меня заест совесть перед Виктором). Совесть меня действительно ела, но я уже при­ лепился к Ире, я стал с ней одной душой. Было больно мучить Виктора своим грубым вмешательством в его жизнь. Но боль за Иру была сильнее. Грех был и в том, что­ бы прелюбы сотворить, и в том, чтобы прелюбы не сотво­ рить. Второй грех был страшнее;

я выбрал первый. Или судьба сделала выбор за меня — но так, что это стало моим выбором. Отказ от него был бы клятвопреступлением.

Любовь к Ире имела для меня такое же значение, как отказ от Ренаты — для Кьеркегора. Я не отказался от Иры.

Я стал до конца собой в этом выборе. Не в интеллектуаль­ ных взлетах юности, не на войне, не в лагере (все это было только подготовкой к бытию, инициацией), а выбрав Иру и сумев довести свой выбор до конца, до мыслимых преде­ лов земного счастья, через все нравственные и физические мучения, о которых я когда-нибудь расскажу. Так опреде­ лилось несколько моих центральных идей. В этике: выби рать приходится между сталкивающими и разрывающи­ ми тебя верностями долгу не умом, а всем собой, скорее "по благодати", чем "по закону". В политике: не доверяю спасителям человечества, или спасителям России, никогда не дарившим всего себя другому человеку. И так, до онтологии, до опытного знания чистого света, льющего­ ся из глубины бытия через сердце, превращая в свет все, на что он падает. И если я иначе толкую "огонь" Паскаля, чем Флоренский, то потому, что у нас разный опыт*. Для него — "огонь" — огонь ада;

для меня — свет вечности, погасив­ ший пространство и время. Каждый из нас может сказать, как Шанкара, в ответ на критику его идеи дживанмукта (освобожденного при жизни) : об этом не стоит спорить, я это испытал.

• 30 октября 1959 г. Ира умерла, не встав с операцион­ ного стола. Светило яркое солнце, и по дороге в больницу мне казалось, что все будет хорошо. Оперировали 28-го, кризис прошел, теперь она выздоровеет. Но меня ждало остывшее тело. Пузырилась кровавая пена (видимо, выти­ рали с губ, но набежало снова). Плохо державшийся зуб выпал во время агонии. В русых волосах часто замелькала седина. За неполных двое суток Ира постарела лет на десять.

Я рухнул на колени и прижался к ней лбом. Зачем-то меня подняли. Видимо, надо было, чтобы внешне я не вы­ ражал горя. И с этой минуты я делал то, что надо было: по­ благодарил врача, ассистировавшую при операции и не ухо­ дившую от Иры эти дни и ночи, пытаясь вернуть ее к жизни (ее глаза, встретившись с моими, блеснули ужасом), потом пошел звонить мальчикам. Помню, что очень твердо ступал по лестнице.

После меня два месяца преследовала галлюцинация:

*В подкладке камзола Паскаля найдена была после его смерти за­ писка о двух часах созерцания, изменивших всю его жизнь. Пере­ живание само по себе передано одним словом: огонь.

стоило закрыть глаза, и я видел себя разрубленным попо­ лам вдоль позвоночника, левую половину похороненной нa кладбище, а за правой волочились по тротуару кишки.

Кошмар кончился в новогоднюю ночь. Ради мальчиков я встречал Новый год и после двух или трех недель трени­ ровки сумел сказать, не заплакав: с Новым годом, с но­ вым счастьем! Нехитрый обряд меня исцелил. Под утро, после встречи, приснилось, что рана затянулась и выпавшие кишки засохли и отпали. Больше галлюцинация не повто­ рялась.

В последние месяцы 1959 года и в первые месяцы 1960-го я написал несколько страничек, которые не могу здесь поместить: невозможно показывать все это чужим глазам, пока сам я жив. Приведу только несколько строк:

"Однажды она мне сказала, рассказывая о том, как потеряла здоровье: "Но я не жалею, что заболела: иначе бы я не встретила тебя". Я ответил: "Может быть, мы и так бы сблизились". — "Нет." — "Тогда лучше бы ты была здорова и никогда не видела меня". Она тихо покачала головой и сказала: "Нет, так лучше".

За один полно прожитый год Ира готова была запла­ тить жизнью. Она хотела жить до 80 лет, у нее есть запись об этом. Но полно прожитый год, даже один полно прожи­ тый день был больше 80 лет, был целым веком. Отказ от риска сделал бы миг неполным. Она не могла отказаться от риска ареста или от риска смертельной болезни или от риска операции так же, как дон Гуан не мог не подать руки командору. Такие люди иногда живут до 80 лет и не пере­ живают себя (они и в 80 лет полны жизнью). Но их ранняя смерть — не случай. Скорее, случай то, что Ира уцелела от репрессий.

Я не знаю, есть ли в открытости риску трагическая вина. Может быть, трагический рок... Нельзя жить, втор­ гаясь "в запретные зоны естества", без подвластности ро­ ку, подстреливающему влет, не дожидаясь, пока устанут крылья, — в миг самого полного, самого напряженного бытия.

Эту Иру я любил, и что-то от нее в меня вошло и во мне ожило, когда кончились два месяца неотступной смер­ ти и началась трудная, со следом смерти в душе, новая жизнь. Я дорого заплатил за свое знание любви, и я не могу злоупотреблять этим словом. Я понимаю любовь только в отношении к живому, непосредственно ощутимому: как человек, как музыка, как луч заката. Я хочу добра и Рос­ сии, и Европе, и всем 4 млрд. людей на земле. Но это не то, что я пережил как любовь. Надо найти какое-то новое сло­ во для смеси чувства с убеждением, для переноса чувства на общие понятия (человечество, Россия), за которыми не одно, а множество людей и вещей. Я не против таких пере­ носов, я пожалуй даже за них, но слово любовь хотел бы сохранить для другого. Я не могу вообразить себе множе­ ство живым существом и жить воображаемой жизнью с этим воображаемым собеседником. Я понимаю любовь к Богу в его второй ипостаси. Но не к избранному народу.

Я воспринимаю как книжную метафору строку Блока:

"Русь моя, жена моя..." Блоковские стихи о России пере­ кликаются в моем сознании с отношением Блока к живой жене, Любови Дмитриевне Менделеевой, как к мифологи­ ческой фигуре.

Жизнь научила меня отличать реальность от мечты и принимать в самое сердце только реальное. Мечта может быть очень глубокой, страстной, заразительной;

но она ру­ шится при столкновении с действительностью. Или застав­ ляет ненавидеть действительность, сопротивляющуюся меч­ те. Ненавидеть врагов отчизны, врагов передовых идей, врагов своего плана спасения человечества и т.п. А любовь смывает ненависть. Если любовь есть, то нет ничего, что бы она не могла смыть. Нас с Ирой иногда выбивали из себя события (дело Пастернака, казнь Имре Надя и Пала Мале тера). Мы заболевали ими, мы откликались, как могли — а через несколько дней снова ничего не оставалось, кроме любви. Каждую ночь не оставалось ничего другого. И не надо было никакого переворота для счастья.

Любовь не рассыпается от прикосновения реальности.

Она сама есть самая глубокая реальность. Рассыпается влю­ бленность в девушку, которую вы не успели толком узнать, в социализм, при котором кошки не будут давить мышей* в самодержавие, не имеющее ничего общего с са­ мовластием. Рассыпается, оставляя после себя чувство обманутого доверия, и ненависть. А любовь — то, что не может обмануть. То, что не вдалеке и не в будущем, а те­ перь и здесь.

Мое отношение к России — это отношение к тому, что я вижу кругом. У этой жизни не одно лицо, а множество лиц и ликов. Я глубоко захвачен возможностями русской культуры, загадками русской истории, мне не хочется уез­ жать из этой страны. Я верю, что здесь могут быть новые взлеты вселенского духа, наподобие того, как у Рублева или Достоевского. Но очень часто Россия — русская поли­ тика, русский пьяный быт — вызывала во мне отвращение и стыд (чувство, совершенно немыслимое в моих отноше­ ниях с любимой). Я в каком-то смысле (хотя не так, как Иру) люблю всех Муравьевых, которых вешают. Мне не хочется их оставлять. Но я совершенно не люблю, ни в каком смысле, Муравьевых, которые вешают (а ведь это тоже Россия. Я не могу отмыслить их, как иногда это дела­ ют с Иваном IV или Петром I, или с Лениным и Сталиным.

Чувство фальши не позволяет). Я не вижу перед собой реальности истинной России, с которой вдруг спадет все наносное и откроется небесное сияние. Личность может вместить в себя всего Бога;

по крайней мере, в один ка­ кой-то миг. Но нация? Не думаю. В нации, в народе, в стра­ не, в любой миг, есть и Алеша, и Иван, и Митя, и Федор Павлович, и Павел Федорович...

Мое отношение к России — захваченность. А любовь — это когда невозможно лечь спать, не смахнув недовольства, раздражения, ссоры, как крошки со стола. Когда никакая обида не выдерживает одного прикосновения друг к другу.

И когда одно прикосновение снимает все невзгоды.

Ира не любила Московской Руси, не вмещалась, со своим независимым характером, в терем. Но ни в какой * Ср. Валентинов, "Встречи с Лениным", — странички, посвященные Кате Рерих.

стране, кроме России, ее нельзя себе вообразить. Одновре­ менно широкую и собранную, европейскую и неуловимо незападную. У нее была своя родословная, в XIX веке;

и свои сестры в наши дни (я говорю не о характере, о типе).

Сильная женщина, берущая на себя то, от чего отступили мужчины — бесспорно русский тип;

не московско-рус­ ский, но петербургско-русский и современный. Юлия Воз­ несенская уходит объясняться в Большой дом (и попадает в лагерь), а бородатые бабы остаются дома, нянчить детей, и потом рвут на себе волосы в Самиздате. Не знаю, где это возможно, кроме России.

В моей внутренней жизни 70-х годов Ира, оставаясь живым воспоминанием, постепенно превратилась в символ, потянувший за собой антисимвол — несобранной, рассыпа­ ющейся широты. С судьбой живого трупа, Феди Протасова, — или скрипача Ефимова, из "Неточки Незвановой", — или молодца из повести о горе-злосчастии...

Русское саморазрушение встало перед моими глазами в судьбе Толи Бахтырева — удивительно яркого, сократи­ чески одаренного собеседника, начавшего талантливо пи­ сать — и вдруг спившегося, по какой-то неведомой причине (или по совокупности причин), и в 1968 году найденного мертвым в своей запертой комнате. О подлинном Толе я пытался написать, но оставляю свои записки полежать год два. Может быть, еще что-то прояснится. А сейчас буду го­ ворить только о символе, в который Толя (Кузьма, как его обычно звали) превратился в моем уме, о факте моей внутренней биографии, без претензии, что это и есть Анато­ лий Бахтырев, автор посмертной книжки, опубликованной за рубежом под названием "Эпоха позднего реабилитанса".

Имена, в конце концов, можно переменить, И с каки­ ми-то другими именами останутся те же символы — рус­ ской живой широты и русского развала, единства личности вопреки всякой логике и распада недостроенного духовно­ го здания, обещавшего охватить все и не удержавшего ни­ чего... Оба эти типа — я не придумал. Но сейчас мне кажет­ ся, что они гораздо ближе друг к другу, гораздо теснее пе­ реплелись, чем сперва показалось. Я вижу сейчас в Кузьме и Ире больше общего и меньше различий. Оба очень рано сложились, медлили расставаться с молодостью, жили слишком широко, чтобы попасть в энциклопедию (попада­ ют, большей частью, люди поуже, зацикленные на одной за­ даче). Оба умерли в последний год молодости — 39 лет. И в этом есть что-то таинственно общее. Ира была волевой натурой, Кузьме воли не хватало. Ира как-то умела под­ чинять себе кусочек жизни, в котором жила. Кузьма плыл по течению. Они оба оставались самими собой — больше нас всех.

Сейчас, кажется, только и остается, что быть самими собой — в большом течении, которое никто из нас не в си­ лах повернуть. Мы все живем в доме, обреченном на слом, и будущему достанутся (если достанутся) только обрывки наших мыслей и чувств. Кто знает, что тут верно и что не­ верно, что считать победой и что поражением?

Году в 58-м или 59-м мы с Ирой читали дневники Ве­ недикта Ерофеева (он оставил их Ириному сыну, а тот от­ нес нам). Мы оба думали, что талант Венечки, видный на каждой странице, гибнет от юродского решения вернуться в грязь, где остались товарищи и подруги по полярному поселку, не получившие золотой медали и не попавшие в Московский университет. Мы сделали бы все, что мог­ ли, чтобы отговорить от такой юродской соборности. Но Венечка (как его называл Володя), несмотря на приглаше­ ния, старательно не попадался Ире на глаза и гнул свое, чувствуя, быть может, "социальный заказ" поколения, погибавшего в пьянстве и свальном грехе...

Когда все кругом разваливается, этот развал не мо­ жет не захватить личности. Иногда самый чуткий, самый ра­ нимый погибает от общей болезни, которую другие как-то переносят, или становится юродивым. Впрочем, что это та­ кое, юродство? И вправе ли я на него смотреть со стороны?

Почему современного человека тянет к юродству? Почему сейчас возрождается целое направление русской литерату­ ры, подпольное и юродское — движение не из Москвы в Пе­ тербург и не из Петербурга в Москву, а "поперек и в сторо­ ну" — как я подумал, читая "Прогулки с Пушкиным", а потом буквально прочел там, слово в слово: "поперек и в сторону"?

Недавно, в прачечной, мне предложили записывать полотенца не в бланк для прямого белья, а в фасонное;

по­ тому что администрация не в силах бороться с хищениями из цеха прямого. Я вдруг почувствовал краешек могуще­ ственного движения поперек и в сторону*. Всесильное госу­ дарство шаг за шагом отступает перед движением — не к правам человека и не к вере отцов, а к халтуре, пьянству и воровству. Неудержимое движение поперек и в сторону влечет к гибели народ, не сумевший отделить себя от го­ сударства, и государство, не способное отделить себя от народа. Подобно пожару Москвы, огонь медленного нрав­ ственного распада ведет нас, если не к победе добра, то к поражению зла. Сравнительно с этим могучим процессом все наши споры — не больше, чем жужжание мух на рогах вола. И действительность, обрисованная Ерофеевым, есть не накипь, не затхлый проток, а именно фарватер русской истории. История развивается не по Сахарову и не по Сол­ женицыну, а по Венедикту Ерофееву, т.е. юродски. И вся­ кий человек, остающийся в России, втягивается в юрод­ ство. Разумным надо уезжать.

Я сам, может быть, кажусь странным, неразумным, юродивым или юродствующим. Помню, как Александр Воронель в 1974 году, когда мы встретились в Коктебеле, воскликнул: "Так пишите в каждом своем эссе о России, что автор — еврей и даже не еврей, а еврейчик". Я ответил, что с 1967 года примерно так и поступаю, и время от вре­ мени напоминаю читателю, с кем он имеет дело (потом та­ кие упоминания цитировались как образец моего дурного вкуса).

Юродство — одна из форм свободы, продолжение своей собственной биографии в стране, где биография не допускается, а есть только послужной список. Юродство — это свобода китайца (начиная с Чжуан-цзы), свобода рус­ ского, от нищего на паперти до генералиссимуса графа Суворова-Рымникского. Есть какой-то высший разум, ко * Это именно чувство. Логической обязательности здесь нет ни на грош.

J торый иногда оправдывает и юродство. Личность, растущая без собственной сердцевины, очень часто безрассудна:

чудак в Англии, юродивый в России. Рассудок стремится к стереотипу, как вселенная к тепловой смерти. Мир суще­ ствует, потому что есть безрассудные противотечения. Есть люди с памятью своей первичной глубины. Есть люди с тос­ кой по этой глубине — или хоть с "томлением по томле­ нию", как выразился Мейстер Экхарт. Одни из них выжи­ вают, другие гибнут. Не в том дело.

Цель творчества — самоотдача, А не шумиха, не успех.

Позорно, ничего не знача, Быть притчей на устах у всех...

Но:

... окунаться в неизвестность И прятать в ней свои шаги, Как прячется в тумане местность, Когда в ней не видать ни зги...

Жить, всю силу души вкладывая в свое сегодня, — ни­ чего другого нам не остается. А завтра придет новый тол­ чок изнутри.

1974- КНИЖНАЯ ПОЛКА Генрих Белль НЕ ПЛАЧЬ ПРИ НИХ В этой книге каждая строка говорит все и ведет в тот страшный и абсурдный космос, в архипелаг заключенных, который начинается от 130° восточной долготы. Эта книга рассказывает, она относится к категории "автобиографи­ ческих романов", при этом слово "роман" в данном случае не означает чего-либо "выдуманного" — в книге нет ни од­ ной, даже мельчайшей "выдуманной" детали — слово "ро­ ман" подразумевает структуру, организацию чудовищно большого материала жизненного опыта. Евгения Гинзбург не просто описывает голые факты или перечисляет даты, она вводит иное измерение: анализ и размышления об ар­ хипелаге абсурда в абсурдной стране, которая называется СССР. Еще один элемент книги, который я упоминаю не без колебаний, так как он может направить по ложному пути: напряжение. Это напряжение — не следствие литера­ турных ухищрений, но сопереживания, соучастия, ибо с са­ мого начала читатель спрашивает себя: Боже мой, как же эта женщина, в чьем двухтомном автобиографическом ро­ мане почти тысяча страниц, тысяча страниц о восемнадцати­ летнем пребывании в лагере и ссылке, вышла оттуда живой?

Хорошо бы перед чтением или во время чтения иметь под рукой атлас либо подробную географическую карту, чтобы хотя бы абстрактно представлять себе то простран­ ство, где происходят события. Эта географическая подго­ товка необходима для "прочувствования". Западная Евро­ па простирается приблизительно до 25° восточной долготы, Восточная Европа, вплоть до Урала, — приблизительно до 45°, и оттуда, где начинается пространство, которое мы на Евгения Гинзбург. КРУТОЙ МАРШРУТ зываем Сибирью, еще почти 130° до крайней восточной границы, которая достигает Аляски. От Якутска, где начи­ нается "Островная империя" лагерей, до противоположного края Архипелага еще около 60°, и хотя долготы в север­ ном полушарии сближаются — я знаю это! — все же это пространство достаточно велико, чтобы Западная Европа могла в нем несколько раз раствориться.

Все это называется безбрежностью — словом, которое для нас, живущих почти впритирку, может звучать заман­ чиво, но на Архипелаге оно означает ужас и является сино­ нимом затерянности. На карте Восточной Сибири можно увидеть только редкие пункты, наименования, поселки.

Они расположены друг от друга дальше, чем Мюнхен от Кельна. Восемнадцать лет провела Евгения Гинзбург на этом Архипелаге. Она была одной из первых, кто рассказал о нем. Уже в 1967 году, после выхода в Италии, "Крутой маршрут" казался книгой, которая навсегда останется столь же "свежей", как и в дни ее опубликования. Тогда Евгения Гинзбург писала в предисловии, что содержание книги — "воспоминания простой коммунистки времен культа личности". Вскоре после убийства Кирова ее аресто­ вали. И не потому, что она активно принимала участие в ка­ кой-либо акции протеста, но потому, что она не выступила против недавно арестованного вредителя, и этим не-высту плением доцент и редактор Е. Гинзбург заслужила "пожиз­ ненное" звание "известной террористки", позднее даже "участницы группового террора". С этих событий начинался 1-ый том "Крутого маршрута", за которым теперь последо­ вал II-ой том. Хиоб в женском обличье, Лазарь в женском обличье, Одиссей в женском обличье оказался во власти не волн, не капризов погоды, не бурь, не морских течений, не своевольных обитателей побережий, но был брошен в хао­ тически организованный океан безгранично бюрократичес­ кого абсурда, в котором довольно часто жестокость систе­ мы удесятерялась из-за жестокости отдельного лица, кото­ рое повелевало. Но в той же системе — такова уж выгода случайностей, которые я хотел бы назвать судьбой — появ­ ляются и "ангелы в человеческом обличье", которым в конце концов обязана Евгения Гинзбург своим спасением.

Этот жизненный опыт относится к неправильно понимаемо­ му "напряжению", которое лишь следствие того, что Евге­ ния Гинзбург гениальная "рассказчица", и ей нет нужды что-либо придумывать, скорее наоборот: что-то опускать.

Хотя я знаю кое-что об Архипелаге ГУЛаг, ни на одно мгновение я не утрачивал интереса при чтении "Крутого маршрута". Возможно оттого, что эта удивительная женщи­ на не потеряла чувства юмора. Оно не покинуло ее ни во время блужданий, ни во время пересылок — этих путеше­ ствий между адом и жалкими островками "рая". И это уже чудо! Еще одно чудо — и здесь можно только всплеснуть руками — это то, что сила и крепость духа, воля к жизни даже в самых безнадежных ситуациях не покидали ее бла­ годаря поэзии. Как только Евгении Гинзбург выпадала ми­ нута покоя, минута, когда можно присесть, прилечь, пере­ вести дыхание, к ней приходили стихи Ахматовой, Пастер­ нака, Мандельштама, приходили романы, рассказы, вообще литература, все то, что русская женщина своей эпохи про­ сто носит в себе. Это та собственность, которую нельзя конфисковать, которая пройдет сквозь все обыски. В лохмотьях, обессиленная, униженная, на рубке леса при — 49°, — а вечером в бараке, где, казалось, должно было бы говорить только о самом элементарном, о супе, хлебе, тепле, огне — стихи !

Относятся ли стихи к чему-то насущному для такого редкого сорта людей? После многочисленных встреч с со­ ветскими гражданами, заключенными и не заключенными, я склонен ответить "да". В Западной Европе к литературе относятся с некоторым легким пренебрежением, для За­ падной Европы литература располагается где-то между роскошью и пороком, во всяком случае она нечто лишнее.

Но для Евгении Гинзбург литература соседствует с самой жизнью. Литература была более, чем литературой для этой "известной террористки". Стихи стали знаком общности — не в смысле механического кода, но во всей своей полноте.

Встретившись после 17-летней разлуки с сыном Васей, Ев­ гения Гинзбург читает ему ночью стихи, и он продолжает читать в том месте, где она остановилась. Благодаря этому мать "узнает" сына.

В воспоминаниях Евгении Гинзбург деликатно и в то же время вполне откровенно описан и проанализирован феномен, относящийся не только к жизни, но и к спасению жизни: любовные отношения внутри лагеря-архипелага.

Эти "жизненные подробности" ничего не меняют в постоян­ ном "присутствии ужаса", постоянной угрозе перемен и даже усиливают этот ужас. Всегда можно быть отправлен­ ным из лагеря Эльген (на якутском это означает "мерт­ вец"), который сам по себе достаточно плох, в Мылгу, ко­ торая просто ужасна, а затем оказаться выше еще одной ступенью ужаса — в Известковой. В этом двоевластии аб­ сурда и случая всюду подстерегает "инструкция", толкова­ ние которой открывает возможности для садизма, откры­ вает новые неизмеримые пространства для ужаса. Таким случаем может быть и радиопостановка "Волк и семеро козлят", и дурной отзыв о нацизме — ведь идет только 1940-ой и для Советского Союза война еще не началась, и — в "прогрессивности" гитлеровского режима (то-бишь авто­ страды, борьба с безработицей) до июня 1941 года сомне­ ваться нельзя. Все всегда висит на волоске;

радуйся синице в руке;

твой дом — не крепость.

Восемнадцать лет жизни, от тридцати до пятидесяти, провела Евгения Гинзбург на Архипелаге ледникового периода. В течение этого времени умер в Ленинграде от голода ее старший сын Алеша, пропал муж, где-то жил, раз­ лученный с матерью в четырехлетнем возрасте, сын Вася, которого она вновь увидела уже шестнадцатилетним. После упорной борьбы Евгения Гинзбург добилась для сына раз­ решения на въезд в Магадан. Васю привезли вольные. На квартире у вольных же, то ли знающих в чем тут дело, то ли нет, она встретилась с сыном. И юный Аксенов, столь же взволнованный, как и мать, прошептал ей: "Не плачь при них". Этим шестнадцатилетний юноша сказал больше, чем часто говорит целый роман. В этой фразе — его принадлеж­ ность. "Не плачь при них" — значит он был, как позднее скажет мать, из "наших", из "подпольного государства".

Это подпольное государство объединяет миллионы, паролем которых могло бы стать: "Не плачь при них". При ком же это нельзя плакать? Кто они? Запутавшиеся, не ведающие, сами споткнувшиеся;

лишенные воображения, всегда верящие, что без вины никого не арестовывают;

та всемирная масса, кого без обиняков можно назвать обыва­ телями, мыслящими только своими кошелками и корзин­ ками. Позже все они появятся в рассказах и романах Васи­ лия Аксенова, чья биография до восемнадцати лет описана в двух томах "Крутого маршрута". Это тот самый Вася, пестрый пиджак и дикая прическа которого, даже после восемнадцатилетнего пребывания в ледниковом периоде, так огорчают мать. Она сама узнает в себе "бывшую комсо­ молку". Но Вася, студент-медик, не расстается со своим пиджаком и прической. Они тоже — и здесь его не собьешь с толку — хоть и во-вторых или в-третьих свидетельствуют о "новых временах", которые Аксенов несколькими года­ ми спустя выразит вместе с Евтушенко, Вознесенским, Ахмадулиной, Окуджавой, о тех "новых временах", кото­ рые заявили о себе в открытую и которые с последующим поколением Войновича, Корнилова, Владимова и других вновь были загнаны в подполье. Для такой строки как "не плачь при них" можно найти десятки толкований. Некото­ рые утверждения стоят того, чтобы их процитировать, к примеру, мысль о. том, что эгоизм страдания более объем лющ, нежели эгоизм счастливых, или, что еще важнее:

"Нет, не только чужой, но и собственный опыт ничему не учит", или лаконичномеланхолическая фраза, брошенная Евгенией Гинзбург, когда ей пришлось волочить домой впервые напившегося после выпускного школьного вече­ ра Васю: "классически-русская роль".

Затем невероятное, но все же предсказуемое: волна повторных арестов в 1949 году. Вновь, хотя десять, или шесть, или двенадцать лет отбыто и ты уже "освобожден" — допросы. Я могу себе только представить, какие горы досье пришлось транспортировать, сколько регистратур, регистраторов, чиновников, замов и всякой мелкой сошки должны были этим заниматься, и во сколько обходились все эти привилегии привилегированных!

Яков Михайлович Уманский, собрат Евгении Гинзбург по страданиям, составил схему "Социальное и политичес­ кое устройство Колымы". Он обнаружил десять различных сословий : "Зэка, бывшие зэка с поражением и бывшие без поражения, ссыльные на срок, поселенцы на срок и ссыль но-поселенцы пожизненные, спецпоселенцы-срочники и спецпоселенцы-беcсрочники. Здание увенчивали немцы-по­ селенцы-партийцы". Если бы Уманский включил в свою схему еще и сословия вольных, то вышло бы куда больше категорий.

Разобраться бы — пусть приблизительно — в наброс­ ках биографии врача Антона Вальтера! Он объединял в се­ бе три смертельно-опасных, хотя и не террористических, свойства: немец, католик и гомеопат (понимай: мистик, почти шарлатан). И несмотря на это, его — именно его — приглашают в неотложных случаях к бонзам, страдающим чаще всего печеночными заболеваниями. Его эликсиры из растений, его настойки и корешки, которые он сам изго­ товляет, желанны и действенны. Он же несет в себе и дру­ гое противоречие: так как Вальтер слывет "хорошим че­ ловеком" и в то же время является немцем, то возникает вопрос, как может такой хороший человек быть немцем.

(Этот вопрос можно, конечно, перевернуть). Все это не укладывается в расхожие штампы, если даже задуматься над тем, что Энгельс и Маркс тоже, возможно, были немцы и писали по-немецки. Но нельзя же ожидать хотя бы мини­ мума логики или хоть намека на здравый смысл от систе­ мы или порядка, при котором кто-то ошибочно попадает в морг, но оказывается настолько бессовестным, что не уми­ рает, так что его можно обвинить и припереть к стене вопросом: что он, живой, искал среди мертвецов?

Так как сам я родом из "Отечества", которое мило­ стиво дарит меня "родным языком", то мне не может не броситься в глаза, — как комета, которая вновь и вновь загорается на сумрачном небе, — что Евгения Гинзбург — ее имя оканчивается на "бург", но ее, еврейку, в начале войны сочли за немку, за что она понесла дополнительное наказа­ ние — что Евгения Гинзбург вновь и вновь говорит о стра­ не, откуда она родом и к которой она устремлена, как о "Родине". И это слово ударяет в меня, вспыхивает во мне вновь и вновь и заставляет размышлять. Я не знаю, сделан ли уже сопоставительный анализ различий между немецки­ ми концлагерями и советскими исправительными (все же Евгения Гинзбург констатирует: "Нас не волокли в газо­ вые камеры или на виселицы"). Я не могу позволить себе судить, где обращались "человечнее" -- там или здесь. Воз­ можно, слова "Отечество" и "Родина" могли бы послужить основанием для сопоставления и могли бы объяснить, поче­ му книги об Архипелаге ГУЛаг более ценимы здесь, чем книги о концлагерях.

Я не хотел бы обойти молчанием того, что пишу эту заметку не только как современник, который благодарен за каждое свидетельство о веке, в котором живет, пусть даже это свидетельство неприятно "Отечеству" или "Родине".

Мои строки — это также дань памяти умершей, которую я позволяю себе причислить к своим друзьям. Мы сидели с Евгенией Гинзбург друг против друга в Москве и Кельне.

Я восхищался ее умом, а на меня испытующе смотрели ее глаза, в которых не угасал скептический юмор. Я пишу эти строки также для моего друга, писателя Василия Аксенова, которого я впервые встретил еще юношей, когда он после долгой разлуки увиделся со своей матерью и вновь рас­ стался с ней. Эти строки посвящены также памяти еще одного человека, которого я никогда не знал, но с кото­ рым я так охотно познакомился бы : памяти врача Антона Вальтера.

Перевели с немецкого : О. Квиринг и И. Померанцев Андрей Синявский СРЕЗ МАТЕРИАЛА В лагере мне рассказали мифическую историю — о том, как советские зеки послали весть о себе, впервые открыв миру тайны сталинской каторги. Конечно, отчасти это обыч­ ный плод пылкого народного творчества, но такая леген­ да ходит по зонам, обрастая подробностями, передаваемая от одного лагерного поколения к следующему, на правах неоспоримого факта.

Вскоре после войны, рассказывают, где-то в глухой тайге, недалеко от океана, многие заключенные, избавля­ ясь от непосильной работы, в отчаянии рубили себе руки топором. Отрубленные пальцы и кисти рук закладывались в бревна, в пачки великолепного строевого леса, обвязан­ ные проволокой и предназначенные на экспорт. Начальство не доглядело, спеша зеленое золото обменять на золотую валюту. И поплыл драгоценный груз в Королевство Вели­ кобритании. Англичане тогда особенно хорошо покупали советский лес. Только смотрят, развязав пачку, — отруб­ ленные руки. Выгрузили вторую, третью: опять между бревнами человеческое мясо. Смекнули догадливые бри­ танцы — что это значит, откуда дрова? "— Нет, мы не мо­ жем себе этого позволить! — воскликнула Королева, вы­ ступая в английском парламенте. — Нельзя покупать дере­ во, добытое такой ценой!" И расторгли большинством го­ лосов выгодную торговую сделку. С тех пор, говорят, ан­ гличане никогда не покупают первосортный советский лес...

В.Шаламов. КОЛЫМСКИЕ РАССКАЗЫ Сказка. Мечта. Вечная мечта загубленного человека о высшей справедливости. Дескать, существует еще на све­ те Королевство Великобритании, брезгающее советскими тюрьмами. Рубите руки в доказательство правды! Они — поймут !..

И ведь действительно — рубили. Не ради пропаганды, с отчаяния. Может быть, кто -то и закладывал в дрова : до­ плывут. Только вряд ли тот сигнал, обращенный к Госпо­ ду Богу, дошел до Англии. А если бы и дошел? — Что с того?

Выслушав эту басню тогда, я подумал о Шаламове.

Вот уж у кого не было иллюзий. Без эмоций и без тенден­ ций. Просто запомнил. Рубят руки? — это верно. Демон­ страция фактов? — да. Но чтобы кто-нибудь понял, пришел на помощь ? Да вы смеетесь. Торговля...

И все же — не сами произведения, но их судьба, судь­ ба автора, Варлама Шаламова, чем-то напоминает эту лагер­ ную легенду. Доплыли "Колымские рассказы" по адресу.

Сигналы, поданные отрубленными руками, мы видим. В Англии, во Франции. Да что толку!..

Рассказы Шаламова похожи на баланы, на распилен­ ные на лесоповале бревна. Каждый отрезок — рассказ. Но бревен много, и все надо распилить. Кубометрами леса из­ меряются рассказы Шаламова. Тут и здоровый, крепкий че­ ловек не выдержит, поработав месяц-другой. А конца не видать. Люди валятся на лесоповале раньше деревьев.

Но, может быть, надо объяснить, что значит "лесопо­ вал"? Каковы нормы выработки? Кто учетчик? Где мера?

И какой пилой необходимо резать стволы? Сколько ча­ сов — двенадцать, шестнадцать в сутки — вручную, двуро­ гой пилой, "жик-жик", пока перепилим?..

Теперь перенесем эту гору на тех, кто ноги едва тас­ кает — не то, чтобы бревно или тачку. Помножим работу, равносильную пытке, на охрану, на бессрочную проволоку, на непрестанные побои и окрики : "— Давай! давай!" И на голод, как оплату труда, как вечное сопровождение жизни.

Но и того мало. Перенесем это к полюсу холода, на край света, на ту северо-восточную оконечность Азии, что по переписи 1893 г., числилась самой пустынной в безлюд­ ной Якутии : 7000 душ на весь огромный Колымский ок­ руг. Страна эта в советских условиях, в ударные сроки, бы­ ла заселена лагерями, обратившись в колоссальную фабри­ ку, в идеальную тюремную зону как специальную и важную отрасль социалистического хозяйства. В лабиринте лагерей, составлявших внутренности и скелет Советской Империи, Колыма — последний, самый нижний оплот преисподней.

Колыма в сталинской России — все равно, что Дахау или Освенцим для гитлеровской Германии. От этих наиме­ нований ни той, ни другой уже не отвертеться. Навсегда припечатано : Дахау, Колыма. Достаточно произнести, и мы видим Колыму таким же сосредоточием мирового зла в современной истории, как газокамеры и печи Освенцима.

Только, может быть, с другим, противоположным знаком.

Полюс вымораживания человека вместо огней крематория.

И смерть на Колыме была длиннее в пространственной и временной протяженности. Растянувшись на многие годы и на тысячи километров, смерть здесь сопровождалась тру­ дом, от которого государство имело большую экономичес­ кую выгоду, несравнимую с Освенцимом. Сказался рацио­ нальный подход на марксистской базе : извлечь максималь­ ную прибыль из человеческого материала, который так и так подлежит уничтожению. Сказался "социализм", постро­ енный на рабской, нищенской основе, в отличие от немец­ ких романтиков.

Над "Колымскими рассказами" веет дух смерти. Но слово "смерть" здесь ничего не означает. Ничего не переда­ ет. Вообще, надо сказать, смерть мы понимаем абстрактно :

конец, все помрем. Представить смерть как жизнь, тяну­ щуюся без конца, на истощении последних физических сил человека, — куда ужаснее. Говорили и говорят : "перед ли­ цом смерти". Рассказы Шаламова написаны перед лицом жизни. Жизнь — вот самое ужасное. Не только потому, что мука. Пережив жизнь, человек спрашивает себя : а почему ты живой? В колымском положении всякая жизнь — эго изм, грех, убийство ближнего, которого ты превзошел единственно тем, что остался в живых. И жизнь — это под­ лость. Жить — вообще неприлично. У выжившего в этих ус­ ловиях навсегда останется в душе осадок "жизни", как че­ го-то позорного, постыдного. Почему ты не умер? — по­ следний вопрос, который ставится человеку... Действи­ тельно : почему я еще живой, когда все умерли?..

Хуже смерти — потеря жизни при жизни, человеческо­ го образа в человеке, самом обыкновенном, добром, как мы с вами. Выясняется : человек не выдерживает и превра­ щается в материю — в дерево, в камень, — из которой стро­ ители делают, что хотят. Живой, двигающийся материал обнаруживает попутно неожиданные свойства. Во-первых, человек, обнаружилось, выносливее и сильнее лошади.

Сильнее любого животного. Во-вторых, духовные, интел­ лектуальные, нравственные качества это что-то вторичное, и они легко отпадают, как шелуха, стоит лишь довести че­ ловека до соответствующей материальной кондиции.

В-третьих, выясняется, в таком состоянии человек ни о чем не думает, ничего не помнит, теряет разум, чувство, си­ лу воли. Покончить самоубийством это уже проявить неза­ висимость. Однако для этого шага надо сначала съесть ку­ сок хлеба. В-четвертых, надежда — развращает. Надежда — это самое опасное в лагере (приманка, предатель). В-пятых, едва человек выздоравливает, первыми его движениями будут — страх и зависть. В-шестых, в-седьмых, в-десятых, факты говорят — нет места человеку. Один только срез че­ ловеческого материала, говорящий об одном : психика ис­ чезла, есть физика, реагирующая на удар, на пайку хлеба, на холод, на тепло... В этом смысле природа Колымы по­ добна человеку — вечная мерзлота. "Художественные средства" в рассказах Шаламова сводятся к перечислению наших остаточных свойств: сухая, как пергамент, потрес­ кавшаяся кожа;

тонкие, как веревки, мускулы;

иссушен­ ные клетки мозга, которые уже не могут ничего воспри­ нять;

обмороженные, не чувствительные к предметам паль­ цы;

гноящиеся язвы, замотанные грязными тряпочками. Се — человек. Человек, нисходящий до собственных костей, из которых строится мост к социализму через тундру и тайгу Колымы. Не обличение — констатация: так это делалось...

Героев, в общем-то, в рассказах Шаламова нет. Ха­ рактеры отсутствуют: не до психологии. Есть более или менее равномерные отрезки "человеко-времени" — сами рассказы. Основной сюжет — выживание человека, которое неизвестно чем кончится, и еще вопрос хорошо это или плохо выжить в ситуации, где все умирают, преподнесен­ ной как данность, как исходная точка рассказывания. За­ дача выживания — это обоюдоострая вещь и стимулирует и худшее, и лучшее в людях, но поддерживая интерес, как температуру тела, в повествовании Шаламова.

Читателю здесь трудно приходится. В отличие от дру­ гих литературных произведений, читатель в "Колымских рассказах" приравнивается не к автору, не к писателю (ко­ торый "все знает" и ведет за собой читателя), но — к аресто­ ванному. К человеку, запертому в условия рассказа. Выбо­ ра нет. Изволь читать подряд эти короткие повести, не на­ ходя отдохновения тащить бревно, тачку с камнем. Это проба на выносливость, это проверка человеческой (чита­ тельской в том числе) доброкачественности. Бросить кни­ гу и вернуться к жизни можно. В конце-то концов, чита­ тель — не заключенный ! Но как жить при этом, не дочитав до конца? — Предателем? Трусом, не имеющим сил смот­ реть правде в глаза? Будущим палачом или жертвой поло­ жений, о которых здесь рассказывается?

Ко всей существующей лагерной литературе Шаламов в "Колымских рассказах" — антипод. Он не оставляет нам никакого выхода. Кажется, он так же беспощаден к читате­ лям, как жизнь была беспощадна к нему, к людям, которых он изображает. Как Колыма. Отсюда ощущение подлиннос­ ти, адекватности текста — сюжету. И в этом особое преиму­ щество Шаламова перед другими авторами. Он пишет так, как если бы был мертвым. Из лагеря он принес исключи­ тельно отрицательный опыт. И не устает повторять :

"Ужасно видеть лагерь, и ни одному человеку в мире не надо знать лагерей. Лагерный опыт — целиком отрица­ тельный до единой минуты. Человек становится только хуже. И не может быть иначе..."

"Лагерь был великой пробой нравственных сил чело­ века, обыкновенной человеческой морали, и девяносто де­ вять процентов людей этой пробы не выдержали. Те, кто выдерживал, умирали вместе с теми, кто не выдерживал..."

"Все, что было дорогим, — растоптано в прах, цивили­ зация и культура слетают с человека в самый короткий срок, исчисляемый неделями..."

С этим можно спорить : неужели ничего, никого? Спо­ рит, например, Солженицын в "Архипелаге Гулаг":

"Шаламов и сам... пишет: ведь не стану же я доносить на других! ведь не стану же я бригадиром, чтобы застав­ лять работать других.

А отчего это, Варлам Тихонович: Почему это вы вдруг не станете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может избежать этой наклонной горки растления? Раз прав­ да и ложь — родные сестры? Значит, за какой-то сук вы уцепились? В какой-то камень упнулись — и дальше не по­ ползли? Может, злоба все-таки — не самое долговечное чувство? Своей личностью... не опровергаете ли вы соб­ ственную концепцию?" Может, и опровергает. Неважно. Не в этом суть. Суть в отрицании человека лагерем, и с этого надо начинать. Шала­ мов — зачинатель. У него — Колыма. А дальше идти неку­ да. И тот же Солженицын, охватывая Архипелаг, выносит Шаламов а за скобки собственного и всеобщего опыта.

Сравнивая со своей книгой, Солженицын пишет:

"Может быть, в "Колымских рассказах" Шаламова чи­ татель верней ощутит безжалостность духа Архипелага и грань человеческого отчаяния".

Все это можно представить в виде айсберга. "Колым­ ские рассказы" входят в его подводную часть. Видя ледя­ ную громаду, качающуюся на поверхности, нужно помнить, — что под нею, что заложено в основе? Там нет ничего. Нет смерти. Время остановилось, застыло. Историческое разви­ тие не отражается во льду. Вот началась война, а что в ре­ зультате? — уменьшение баланды. Победа над Германией?

— новые заключенные. История — пустыня в "Вечном без различии" лагеря. Куда интереснее фраза, делающая дина­ мику: "Есть хотелось все больше". Или (с акцентом на вы­ живании) : "Я был спокоен и ждал одного, когда начальник удалится"...

Когда жизнь достигла степени "полусознания", можно ли говорить о душе? Оказалось, можно. Душа — матери­ альна. Это не читаешь. В это вчитываешься, вгрызаешься.

Срез материала — минуя "нравственность" — показывает нам концентрированного человека. В добре и в зле. И даже по ту сторону. В добре? — мы спросим. Да. Выпрыгнул же он из ямы, спасая товарища, рискуя собою, вопреки рас­ судку — просто так, повинуясь остаточному натяжению мускулов (рассказ "Дождь"). Это — концентрация. Кон­ центрированный человек, выживая, ориентируется жесто­ ко, но твердо: "...Я рассчитывал кое-кому помочь, а кое с кем свести счеты — десятилетней давности. Я надеялся снова стать человеком".

Рассказы Шаламова, применительно к человеку, — учебник "Сопромата" (сопротивления материалов). Техни­ ки, инженеры это знают, имея дело с производством, стро­ ительством. А нам зачем? Ради опоры. Чтобы чувствовать предел. И поддаваясь мечтам и соблазнам, помнить, пом­ нить — из чего мы сотканы. Для этого должен был кто-то подвести черту Колыме, черту человеку. С воздушными замками мы не устоим. Но, зная худшее, — можно еще по­ пробовать жить...

НАША ПОЧТА В "Синтаксисе" №6 было напечатано письмо Р.Рожковской из Америки, направленное против "еврейского засилия" в России и во всем мире. В письме, в частности сказано — по поводу антисемитиз­ ма в России: "радость моя, что наконец-то русские пробуждаются от долгого кошмарного сна, безгра­ нична". Об отъезде евреев из СССР : "Понадобилась вами же самими (евреями) навязанная русскому на­ роду революция, чтобы вы добровольно покинули нашу территорию....Спасибо Советской власти, что она сумела от вас добиться того, чего никак не могли добиться проклинаемые вами русские цари....Весь мир у вас в руках, и все вам мало". По словам Р.Рож­ ковской, Паустовский, Амальрик, Синявский — это евреи, скрывшие свою национальность, чтобы было легче проповедывать Маркса, угнетать и обманывать русский народ. Синявский же в настоящее время "успешно разлагает французский народ". Поэт Иосиф Бродский назван "еврейским недорослем", который и "поэт-то только в вашем еврейском представлении".

Ниже мы публикуем отклики на письмо Рож ковской.

Г-жа Рожков екая!

Ваше письмо в редакцию "Синтаксиса" застигло ме­ ня врасплох. Вы вынуждаете меня, прямого потомка Рюри­ ка в XXX колене, раскрыть большую семейную тайну: Рю­ рик вовсе не был варягом, а был обыкновенным жидом.

Вот с каких пор мы начали порабощать вас, русских!

Признайтесь, что некоторым из наших, хотя бы тому же Ивану Грозному, это особенно хорошо удавалось!

После Ваших блестящих разоблачений нет больше смысла для меня оставаться в подполье вместе со всякими синявскими и прочими амальриками. Скинув маску, мне теперь будет легче продолжать дело отцов по растлению русского и заодно французского народов. Почту за честь быть в одной компании с еврейским недорослем Бродским.

Правда, не знаю, заслуживаю ли: он-то семилетку кончил, а я — нет!

Князь Андрей Волконский Многоуважаемая госпожа Рожковская !

Читал я с большим удовольствием Ваше письмо, опубликованное в журнале "Синтаксис". Я совершенно разделяю Ваши взгляды на то, что евреи разлагают рус­ ский народ;

здорово Вы разоблачили всех этих Синяв­ ских, Амальриков, Эткиндых и Паустовских, чье беско­ нечное и жалкое антирусское лепетание нам, истинным сынам России, так надоело.

Позволю себе только добавить кое что к Вашим правдивым изречениям. Может быть, евреи уже с XII века разлагали и порабощали русский народ. Но только хочу напомнить Вам то, что Вы уже, конечно, хорошо знаете, имея в виду Ваше явное пристрастие к образован­ ным людям, что мои собственные предки, литовские князья Гедиминовичи, не хуже евреев сумели поработить и даже закрепостить русского крестьянина, начиная с XIII века. Они, приятно думать, даже не раз перехитрили этих ловких евреев и их, этих иуд, поколотили как следует в свое время.

Итак, мы видим, что всякий, кому это захочется по-настоящему, легко может поработить русский народ, глупость которого, нужно признаться, неизмерима, о чем блестяще свидетельствует Ваше письмо.

Князь Владимир Петрович Трубецкой ЧИТАЙТЕ СВОБОДНЫЙ МОСКОВСКИЙ ЖУРНАЛ «Поиски» 1- Еще недавно казалось, что время, когда судили рус­ скую культуру в лице таких ее представителей, как Гроссман (у которого изымали романы), Синявский и Даниэль (над которыми учинили расправу за художес­ твенные произведения), Гинзбург (которого заточили в тюрьму за журнал "Синтаксис", а затем за "Белую книгу") уже больше не вернется.

Тем не менее, начало 1979 года преподнесло нам но­ вые сюрпризы: гонению подвергается не только поли­ тическая мысль, но более глубинный и более широкий слой народного сознания — культура. И альманах "Мет­ рополь", и журнал "Поиски", на который сейчас опол­ чились власти, представляют собой открытые, легаль­ ные проявления индивидуального и коллективного творчества. Это — попытки делать литературу как та­ ковую. И к ним неприложимы понятия "крамола", "криминал", "изготовление и распространение заведо­ мо ложных измышлений" и т.д.

...Преследование журнала "Поиски" — это трагедия и для читателя, которого обкрадывают, лишая его досту­ па к свежей мысли, к исканиям истины....

Георгий Владимов Москва, 31 января 1979 г.

ЗАКАЗЫВАЙТЕ "ПОИСКИ" ВО ВСЕХ РУССКИХ КНИЖНЫХ МАГАЗИНАХ "СИНТАКСИС" № 1. Н.Рубинштейн — Когда труба трубила о походе;

Юлий Даниэль — Выше других;

Лев Копелев — О смертной казни;

Андрей Синявский "Темная ночь...";

Александр Янов — Идеальное государство Геннадия Шима нова;

М.Каганская — Отречение. От "Машеньки" к "Лоли­ те";

Абрам Терц — Анекдот в анекдоте;

М.Розанова — Воз­ вращение. Памяти Галича.

• "СИНТАКСИС" № 2. А.Пятигорский — В сторону Глюксмана;

Л. Ладов — Несколько мыслей о России... Олег Дмитриев — Не называя имен (интервью) ;

А.Синявский — Называя име­ на (комментарий) ;

Наталия Рубинштейн — Дом без поэта;

И. Голомшток — Встреча;

Жорж Нива — "Вызов" и "пров­ окация как эстетическая категория диссидентства;

Абрам Терц — Искусство и действительность;

Анджей Дравич — Открытое письмо советскому писателю т. Богомолову.

• "СИНТАКСИС" № 3. И. Жолковская (Гинзбург) — Моя бла­ годарность;

А. А. Зиновьев — За что боролись, на то и напо­ ролись;

Б. Шрагин — Сила диссидентов;

Андрей Синявский — В ночь после битвы;

Андрей Амальрик — Несколько мыслей о России...;

Зиновий Зиник — Соц-арт;

Майя Ка ганская — Время, Назад!;

Ю.Вишневская — О памяти.

• "СИНТАКСИС" № 4. Игорь Померанцев — Око и слеза;

М. Розанова — В кривом зеркале;

Луи Мартинез — Похваль­ ное слово русской цензуре;

Григорий Померанц —Толстой и Восток;

Абрам Терц — Отечество. Блатная песня;

И. Го­ ломшток — Феномен Глазунова;

Виктория Швейцер — Брат­ ская могила.

• "СИНТАКСИС" № 5. Эдуард Кузнецов — Хэппи энд;

Абрам Терц — Очки;

Е.Эткинд — Наука ненависти;

Б. Шрагин — Синдром "нормального человека";

Игорь Померанцев — Читая Фолкнера;

Жан Катала — Слово из тьмы;

Игорь По­ меранцев — Старик и другие;

Лев Копелев — Советский ли­ тератор на Диком Западе.

• "СИНТАКСИС" № 6. Раиса Лерт — Поздний опыт;

Григорий Померанц — Сон о справедливом возмездии;

Александр Янов — Дьявол меняет облик;

Милован Джилас - Вадим Белоцерковский — Диалог;

Игорь Померанцев — "Я на зем­ ле, где вы живете...";

А. Синявский — Один день с Пастерна­ ком;

М. Розанова —Пространство книги.

• "СИНТАКСИС" № 7. Н.Лепин — Парафразы и памятования.

СОДЕРЖАНИЕ От редакции СОВРЕМЕННЫЕ ПРОБЛЕМЫ Ален Безансон. Об Андрее Амальрике А. Синявский. Сны на православную Пасху Луи Мартинез. За мир и счастье ВОПРОСЫ ИСТОРИИ Михаил Рейман. Бухарин и альтернативы советского развития ДРУГИЕ БЕРЕГА М. Розанова. На разных языках Зиновий Зиник. Подстрочник Александр Янов. Отчего мы молчим? ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО Григорий Померанц. Сны земли КНИЖНАЯ ПОЛКА Генрих Белль. Не плачь при них А.Синявский. Срез материала НАША ПОЧТА Отвергнутые рукописи не возвращаются и по их поводу редакция в переписку не вступает.

Цена номера 25 фр.фр.

Подписка в редакции на 4 номера — 90 фр. фр.

Пересылка за счет подписчика.

Pages:     | 1 | 2 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.