WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 ||

«СИНТАКСИС ПУБЛИЦИСТИКА КРИТИКА ПОЛЕМИКА 5 ПАРИЖ 1979 Журнал редактируют M. РОЗАНОВА А. СИНЯВСКИЙ The League of Supporters : Ю. Вишневская, И. Голомшток, А. Есенин-Вольпин, Ю. Меклер, ...»

-- [ Страница 2 ] --

О затемненности, фрагментарности, прерывисто­ сти мышления героя мы судим не потому, что автор этими словами характеризует Бенджи. С первого предложения романа Бенджи смотрит сквозь что-то : забор, вьющиеся цветы. Это на­ мек, толчок — вывод за нами. Вот строчки хоро­ шего поэта.

Какие горькие слова !

С песком, полусырые.

Названо очень точно (это о шуме листвы). Фолк­ нер — поэт высшего порядка. Он выбирает такие слова, расставляет их таким образом, использует такие знаки препинания, что песок или влагу мы не просто считываем со страницы, но ощущаем на зубах и кожей. Вот предложение. « What do you think of that scouring her head into the».

(« Тычу ее лицом в. ») Дальше земля помешала.

На точке после « в » кончается литература и начинается жизнь.

Цивилизация выражает себя на всех уровнях.

На грамматическом тоже. Индейцы говорили о себе в третьем лице. В мифологической песне « Прорицание вёльвы » из древнеисландского эпоса « Старшая, или стихотворная, Эдда » (око­ ло X в. н.э.) вельва, т. е. колдунья, говорит о себе как в первом («... всё я провижу... », «Ясень я знаю по имени Иггдрасиль... »), так и в третьем лице (« Она колдовала тайно однажды... », « Один ей дал ожерелья и кольца »). Это свидетельствует о двойственном — отчасти еще языческом, частью уже монотеистическом — мироощущении. Бен­ джи — идиот;

он растворен, смазан, расквашен и все же, повторяя окружающих, думает только от «я». Это — формальная индивидуализация. Сам по себе Бенджи, в отличие от Квентины или Джейсона, — ноль, ничто. Он интересен, как монтажные ножницы, как оптический прицел Фолкнера. Глава первая — торжество остранения.

События, происходящие в первой главе, смон тажированы не хронологически, но — не без помощи Бенджи — ассоциативно. Все последую­ щие главы — разгадка, ключ к пунктирному восприятию Бенджи. В школьных учебниках грамматики детям часто предлагают такое упраж­ нение : вставьте в предложение вместо точек подходящие слова. Учебники преследуют дидак­ тические и воспитательные цели. Фолкнеру пле­ вать на развитие нашего воображения или логи­ ки. Он — художник. Он следует своей эстетиче­ ской правде. Глава, написанная от « я » Бенджи, — это проза замедленного действия : сперва она ставит в тупик и очаровывает вопреки непонима­ нию, а после прочтения всей книги ошеломляет и покоряет точностью, дерзостью и мастерством.

Вкус счастья лишь тогда сладок, когда для дости­ жения счастья преодолевают сопротивленье и преграды. Это относится и к счастью чтения.

Ритм напряжения первой главы задан и выме­ рен : узкоколейное восприятие Бенджи сочетается с недосказанностью событийной : то Ластер утаи­ вает чужой мячик, то от детей скрывают смерть бабушки.

Почти десять лет тому назад восторженный второкурсник, мой тезка и однофамилец, напи­ сал :

« Итак, начинаются Черновцы ! Встаньте — как вы всегда встаете, когда говорят о любви. Этот город выстроен из недомолвок, дыма и крика. В его дворах, где пасутся дожди, громоздятся иско­ реженные клетки для птиц и полуистлевшие кошки трутся о пепельных голубей. В его стенах — непробитые окна, обрамленные карнизами. Ка­ менные намеки. Казалось, уже все было готово, чтоб извлечь кубометр кирпича, но вдруг нача­ лась чума или нахлынула вражеская армия, и ступеньки нелепо уткнулись в то место, где долж­ на была появиться дверь, — так алхимик на смертном одре мог бы раскрыть лишь половину тайны. Черновцы размыты переулками. На ка­ кой-то окраине, в каких-то отголосках города, где запах и цвет — одно и то же, прорезаются тополя... » Отречение от своего прошлого — это отречение и от будущего. Я не намерен отказываться от своего юношеского голословия. Я лучше попро­ бую еще раз, снова о Черновцах. Вдруг полу­ чится ?

Сначала : поля : кукурузные, картофельные, гороховые — без края, без границ;

какой-то про­ странственный разгул, разврат — и это тоже го­ род — и ты, в ужасе глядящий на ртутных, рассыпающихся вдаль мальчишек. И вот ты уже один на один с дюреровским муравьем, лезвием кукурузного листа, дрожью поджилок. Разве это сравнимо с неуютом коридорной полутьмы, когда ты просишь « Мамочка, постой за дверью убор­ ной — а то мне будет страшно выйти ! » Крепко сжаты и забыты два стручка гороха в ладони, сладкие молочные слезы в лопатках. Все это повторится еще тысячу раз — на каменных мо­ стовых — только мелькнет меж;

домов оранжевая майка старшего брата;

это он убегает от тебя со своими ровесниками, они сильнее и выносливее, они бросят тебя одного, с болью в селезенке, с мокрыми солеными ресницами;

и потом на тех же мостовых тебе крикнет женщина « Всё !

Всё ! », и за нею с грохотом захлопнутся дверные створки трамвая, а твоя боль медленно, как в лифте, подымется из селезенки в грудь и остано­ вится — уже навсегда — возле левого соска, а ты, по-прежнему забыв обо всем на свете, бу­ дешь сжимать в своей побелевшей ладони два нелепых гороховых стручка — сладкие молоч­ ные слезы в лопатках.

Мое зеленое, виноградное, тминное детство под сенью дедушек (позднее разобрался : дедушка — один, все остальные — его братья);

не помню в раннем детстве зим;

оглядываюсь и вижу : веч­ ный июль, воздух, струящийся из набухших яблок, щекочущий до головокруженья. Первый трехколесный велосипед. Я буду ездить на нем, пока коленки не уткнутся в подбородок. Потом — сразу — едва сандалики дотягиваются — « Орленок ». Учительница брата всплескивает руками : « Светлана Ивановна ! Я видела вашего младшего : он катался на чужой улице ! » А мне уже тесно в саду, и своя улица мне мала, и как замечательно, что этот город скроен на вырост.

Я набираю скорость, и мой брат уже не придер­ живает меня за багажник. Как долго тянется асфальт и аптекарский запах из-за забора гос питального двора. Через два года я узнаю про существование словосочетания « болезнь Ботки­ на » и почувствую пухлость и объем слова « пе­ чень». Остывшим декабрьским рассветом я про­ шлепаю в спадающих — на два номера больше — казенных тапочках, в вылинявшей пижамке пустынным гулким коридором, войду в высокую, почему-то всегда со свеже-выкрашенными сте­ нами уборную, найду свою баночку с биркой « Люстрин. Анализ мочи » и беззвучно з-з-з-з наполню ее. Никогда в жизни я больше не видел такого горького, такого соленого, акрихинного черно-желтого электрического света, как в боль­ ничных уборных сиротливым декабрьским рас­ светом ! Лежа в изоляторе, в полубреду слизывал этот свет с губ;

долго смотрел на босые ступни санитарки Гали, стало неловко, не нашел ничего лучше — и сейчас, когда пишу это, краска зали­ вает щеки, — чем спросить « Галя, у тебя плос­ костопие ? ». У кого только слову такому научил­ ся ? ! Но это после, через два года;

а пока — на прозрачных спицах я открываю квартал за кварталом, и с моих шин слетают навозные иго­ лочки пригорода прямо на убористые булыжники по-ярмарочному нарядного центра. Горбуны;

без­ умцы;

расписанные, как пасхальные крашенки, крестьяне;

евреи — что ни мужчина, то Кафка, что ни старуха, то вечность — всё это по боку, только за локтями просвистело. На велосипеде с отказавшим тормозом я наматываю на колеса уже не километры, а годы. Как странно : вокруг меня все говорят по-немецки и по-румынски, а я все понимаю. Я знаю этого мальчика и девочку, ко­ торой он кричит « Аме ! ». Его зовут Пауль Анчел.

Став взрослым, он переиначит свою фамилию в Целан, и в литературных энциклопедиях вслед за датами его рождения и гибели напишут « вы­ дающийся австрийский поэт ». А пока мы втроем на берегу речки Прут. Среди жалящей гальки мы находим песчаный оазис. Песок, как крем, про­ ходит сквозь пальцы. Вода студена. Становишься на цыпочки, тянешься вверх — лишь бы ледяной поясок не замкнулся на талии. Обрушиваешься.

« Мальчики ! Не заплывайте далеко ! », — это голос Аме.

Конец мая, семьдесят какой год ? Мы сидим на кухне — только там и остались табуретки. Все упаковано, чемоданы затянуты, замкнуты саквоя­ жи на маленькие игрушечные ключики. Мне кажется, что я на перроне и слышу рыданье и сам давлюсь слезами под тихую еврейскую мело­ дию. Край тьмы. Край света. Но куда эмигриро­ вать от себя ? Как Пауль — головой в Сену ?

Женщина с юным лицом и звонкой сединой го­ ворит :

— Он был очень красивый мальчик. Он был красив утром, вечером, в гимназии, в библиотеке...

Мы тянем остывший кофе. Амалия спраши­ вает :

— Вы хотите переводить стихи Пауля ?

— Нет, — говорю я и чувствую : надо что-то добавить, что-то объяснить. Но мне ведь и са­ мому не все ясно, я ведь и себе не могу внятно ответить, зачем пришел к этой женщине, зачем цежу холодную кофейную кашицу и не хочу, не хочу уходить. Я возвращаюсь в довоенные Чер­ новцы. Забегаю на рынок, улыбаюсь гуцулкам в накрахмаленных чистеньких передничках, про бую ослепительно белый творог — он тает на языке быстрее снега. Я не пропускаю ни одного подвальчика с намалеванной на дверях гроздью винограда, пью из деревянных кружек. Как кру­ жится небо над головой. Как пьян этот воздух.

— Ты хотел бы показать мне Черновцы ?

Крупнозернистая стена дома. Бесконечный, как зевок, туман. Родители позволяют ей возвращать­ ся не позже одиннадцати. Мы медленно отрыва­ емся от земли. Вот летят над Украиной не ведьма и ведьмак, а юная женщина и молодой мужчина.

Его знобит и он поднимает воротник. Низко над ними Млечный путь, и когда они пролетают над огнями городов, мужчина поеживается на звезд­ ном сквозняке. Так летим мы, рука в руке, пока утро не открывает пред нами мой Дублин, мой Витебск, мой городок. Последние вельветовые лоскутки свежевспаханных полей и крыши, кры­ ши. Любимая, осторожно : легкое облачко — чей то сладкий сон. Ноги, прикоснувшись к плитам, зудят с непривычки. Тротуар. Подъезд. Потом еще глубже, по осклизлым ступенькам, сквозь острый помойный аромат;

в этой подвальной по­ лумгле с темными сырыми разводами памяти на потолках — слышишь ли ты ребячий голосок :

Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать.

Кто не заховался — я не виноват ?

Стремглав, нарочно с нею, спрячемся, нет, не сюда, здесь сразу найдут, да, да, в этот влажный, дрожащий мрак;

тоньше ниточки — щелка. Она глядит сквозь нее, видит восклицание « Тук-тук за себя ! », и я тоже, из-за ее спины заглядываю в щелку, не чтоб увидеть — чтоб прикоснуться к лезвию плеча, яблочному локотку;

ночь в глазах.

Я не заховался. Я не виноват. Вот кто-то отде­ ляется от тьмы, вылитый я, со щетиной и трау­ ром под ногтями. Он отстраняет тебя и кулаком убивает меня насмерть ударом в висок.

Как начать этот отрезок моей прозы, моей поэзии, моей жизни ? Резко и сумбурно ? а потом где-то к середине обрести почти сухую, почти протокольную ясность, слишком уж сухую и про­ токольную, чтоб заподозрить меня в пристрастии к добротной прозе. Или наоборот : сперва упомя­ нуть даты, имена, места встреч и разрывов, а потом с каждым словом все стремительней и круче набирать высоту, пока не лопнут барабан­ ные перепонки и носом не хлынет кровь ? А что, если так : Воскресенье, конец марта;

утром из зеркала на меня посмотрел небритый старый старый молодой писатель. Он открыл окна, и на улице стало теплее. Он спустился по лестнице, впервые в этом году с непокрытой головой, паль­ то нараспашку, с болью в груди — от невозмож­ ности высказать все, до конца. Внимательно при­ слушиваясь к своей боли, он вспомнил строфу из любимого поэта, одна из книг которого, должно быть в пику святому Франциску, называлась «Сестра моя — жизнь».

Как будто бы железом, Обмокнутым в сурьму, Тебя вели нарезом По сердцу моему.

Боль обрела вкус : словно во рту защипало не доспевшее яблоко. Во дворе влажная набрякшая земля как-то вся сразу поддавалась под каблу­ ками. Откуда-то вынырнули символы весны :

спортсмены в разноцветных майках. Символы гоняли мяч;

механический футбол;

фигурки, у которых есть только вид сбоку и никакого буду­ щего;

клавесинные бега;

гашеточный разнобой;

иногда мяч вылетал за металлическую сетку спортивной площадки, и дети, стоявшие за сеткой, все вместе устремлялись к нему и, повозившись, в конце концов перебрасывали мяч на площадку, вновь включая тела и голоса спортсменов. Вер­ нувшись, третье лицо единственного числа вымыл два бокала — он ждал гостью, — вспомнил ее губы, пахнущие укропом, а потом всю эту зиму, снег этой зимы и воздух, тоже пахнущие укро­ пом, отпил глоток белого кислого вина и сел к столу. Писалось ему легко. Про мартовское вос­ кресенье, влажную податливую землю, красивых спортсменов в разноцветных майках и аромат июньских огородов. Но то главное, ради чего он писал, ускользало из-под пера : то ли он боялся подступить вплотную к этому главному, то ли оставлял, как самое лакомое, на потом.

Динь-дон. Пока не поздно, отложим книгу, бросим главу вторую, забудем про роковой июнь­ ский день 1910 года. Вернемся в Бенджин мир :

там еще живой-здоровый Квентин, там счастливо плещется в ручье Кэдди и даже Джейсон — не такой уж злодей — изорванные им бумажные игрушки не в счет. Но куда там ! Разве уйдешь от Фолкнера. Вы можете вот так, одним предло­ жением описать повторяющуюся изо дня в день спешку опаздывающих : «...the same ones fighting the same heaving coat-sleeves... » (все та же ловля рукавов пиджачных на лету) ? *) Здесь что ни строчка, то горизонт. Ты к ней — она от тебя.

Квентин разбивает вдребезги часы. А они знай себе тикают. К тому же он порезал палец и вы­ пачкал циферблат в крови. Есть ли смысл вы­ вернуть наизнанку эту метафору ? Думаю, нет.

Интересна структура фолкнеровских метафор.

Сначала он вбрасывает почти лобовую мысль. Ты едва не морщишься. Но вот он начинает ее рас­ кручивать и разворачивать. Ты становишься на цыпочки, а он все тянет тебя за собой — не дотя­ нуться.

Когда умрешь, благородный ты или нет, запа­ шок тут как тут. Вот едет гремящим трамваем молодой, с иголочки одетый труп с остановивши­ мися часами и взглядом. От него разит воспоми­ наниями;

от воспоминаний — духотой жимолости, объятий и камфоры;

как за дымовой завесой, все преломляется, слоится, растекается — до запятых ли?

Квентин — максималист. Он все воспринимает в самом прямом смысле. Если цвета — то без примесей : вечные, библейские. Если добро — то как в притче — из одного куска. Рушится, рушится его мир : вот-вот Квентин будет погре­ бен под руинами. Я не о заблуждении Квентина.

Я о нашем заблуждении. Не мы — Квентин прав !

С тех пор, как безумно (это для нас — безумно, а он иной любовью и любить не может) любимая *) Здесь и далее перевод с английского О. Сороки, Журнал « Иностранная литература » (прим. автора).

им сестренка Кэдди познакомилась с неким Дол тоном Эймсом и потеряла невинность, время Квентина отсчитывает его височная жилка. Дол тон Эймс. Динь-дон. Долтон Эймс. Динь-дон. И всюду адская машинка — на запястье, в витрине часовой мастерской, на башне. Каждое мгновенье не прожито — сопережито. Обострены слух, обо­ няние, зрение, совесть.

Кое-кому повезло : у них кожа, как кора дере­ ва. Наверное, из-за таких счастливчиков некото­ рым вовсе кожи не досталось. Так и живут — как освежеванные. Хорошо еще, что ледниковый период кончился. Кончился ?

Знаменитая слеза ребенка для Квентина не цитата, но капля соленой влаги, срывающаяся с детской щеки в бездну. Квентин устремляется за ней.

Но, сэр, но, Квентин, какими судьбами ты за­ брел в роман, написанный в 29-ом году ? Беги из него. Я передам тебе — стража подкуплена — веревочную лесенку и напильник. Что же ты мешкаешь ? Через крепкую, коротко острижен­ ную голову лейтенанта Генри ты протягиваешь руку несчастному немецкому пареньку, чующему запахи по телефону;

незабвенному Симору Глас су;

подростку, показывающему юной возлюблен­ ной где-то в школьном закутке, на самой верхо­ туре, свою страшную тайну : кожу, крапленую псориазом. Генри, конечно, не в счет. О нем и речи быть не может. Скорей уж другой лейтенант — Глан. Или Арсеньев. Их тоже обделили ко­ жей. Но им присуща скорее биологическая, со­ словная, психологическая тонкость, чем духовная.

Задержимся на Симоре. Вот он, прощаясь с жиз нью накануне самоубийства, целует пяточку Си­ биллы. Не будем пересказывать.

« Молодой человек надел халат, плотнее запах­ нул отвороты и сунул полотенце в карман. Он поднял мокрый, скользкий, неудобный матрасик и взял его под мышку ». А вот Квентин в послед­ ний час своей жизни. « Then I remembered I hadn't brushed my teeth, so I had to open the bag again. I found ту toothbrush and got some of Shreve's paste and went out and brushed ту teeth.

I squeezed the brush as dry as I could and put it back in the bag and shut it, and went to the door again ». (« Вспомнил, что зубы не чищены, и при­ шлось снова лезть в чемодан. Вынул щетку, взял у Шрива из тюбика пасты, пошел в ванную, зубы вычистил. Вытер щетку посуше, вложил обратно в чемодан, закрыл, опять пошел к дверям».) Как совпадает интонация, настрой, аксессуары !

Свобода заключается не столько в том, чтобы преодолеть и отвергнуть этику общую, сколько в том, чтобы подчиниться и следовать этике лич­ ностной, генетической. Квентин — свободный че­ ловек. Сколь бы ни был убедителен Компсон старший в споре с сыном, его позиция порочна по сути своей, ибо человек и силен тем, что в каждый промежуток между ударами сердца успе­ вает прожить всю свою жизнь.

Есть такой стилистический прием : зевгма. При­ близительно его можно растолковать так : ис­ пользование грамматически однозначного члена предложения в конструкции с двумя (или более) словами, одно из которых обладает переносным, а другое — буквальным значением. За примером далеко ходить не будем : «... с остановившимися часами и взглядом». Не верьте мне. Это не я владею словом, а оно мною. С ясностью во взоре Квентин развоплощает свою душу. Во искупле­ ние.

...и прыгнул он с моста и пошел по воде как по суше...

...много передать не могу Нина Аркадьевна звонила так я к ней примазалась пей бульон и ешь биточки предварительно поджарь на ма­ леньком огне если рубашка не понравится то продай она стоит 7.50 мне лично по вкусу не маркая хорошо стирается под цвет твоих глаз Геночка не забывай маму звони как живешь что нового главное если холодно то одевай нижнее белье береги себя как с деньгами что купил полу­ чил ли чистое белье из прачечной убираешь ли комнату кухню и коридор множество вопросов посыпалось на твою холостяцкую голову и не надоело так жить я была на толкучке продала пальто отцовое за 35 наконец-то приезжала мать Тони непрошенный гость хуже татарина Толечка сразу сбежал даже глядеть на нее не хотел а я пришла к обеду и мне позвонил Толя дескать она хочет говорить с тобою а я даже видеть ее не желала ушла из дому до самого вечера пока она не уехала вот гадина хочет мира а я до смерти не хочу ее знать так и сказала Тоне ей конечно не нравится она уже простила а я при воспоми­ нании о помолвке содрогаюсь вместе с Толечкой как видишь он мужчина простить ей не хочет так сильно она нас оскорбила сыночек ты молодец если покупаешь себе творог молоко обязательно надо есть молочное вчера поздравила Мику она поменяла квартиру соединилась с бабушкой при­ ходила с мужем тебя все равно любит я ей пода­ рила хозсумку большую горшок-вазон и тради­ ционный мамин торт сынуся я хочу заказать себе ботинки магазинные не лезут высокий подъем стоят 60 р. ужас но что делать ноги старенькие и больные сыночек что необходимо постирай кашне почисть всю обувь ежедневно смазывай и протирай лицо розовой скатертью новой застели стол сегодня же ты меня порадовал что купил рубашечку в горошек и носки покупай еще мне хочется чтобы ты купил себе костюм импортный всетаки костюм наряднее да и деньжат имеешь почти на костюм а пиджак купить легче он стоит дешевле с брюками а раз ты имеешь деньжата почти на костюм то покупай его а брюки и пиджак купишь потом сейчас когда зима если не очень холодно носи байковые трусы а к лету я еще пошью сыночек если есть еще рубашки в горошек то купи для Толечки я сразу вышлю деньги воротник 40 тебе буквально все надо ищи хорошую девочку с квартирой я бы к тебе при­ ехала что будешь делать если хозяин квартиру откажет призадумайся у Тонечки уже животик виден почему стал редко звонить наверное не очень скучаешь неужто я не верю в чудеса ищи Геночка хорошую жену брось ходить в дураках и не надоело как ушанка пойди на старую квар­ тиру авось отдадут ведь уже холодно все тебе завидуют дорожи работой положи это под стекло что я должен сделать в субботу вытереть пыль и подмести постирать майки и трусы носки ру­ башки и погладить брюки на мокрую тряпку до блеска начистить обувь и если надо починить отнести белье в прачечную почистить пальто и пришить если надо пуговицы искать невесту пов­ седневно чтобы жизнь была интересной веселой сытой прочитала твое письмо всплакнула мне очень горестно и больно что ты сукин сын счи­ таешь меня госпожой Простаковой досада берет за твои размышления и убеждения тебя не убе­ дишь что ж будем бедняками всю жизнь хоть я стремлюсь как все люди быть « толстой » про­ дукты выложи в кастрюли в целлофане не держи в первую очередь ешь рыбу потом мясо я не в обиде цену себе знаю видимо больше чем ты я ночная « фея » пишу в б утра поздравляю с весной солнышком Геночка я думаю что хорошие твои рубахи не следует отдавать в прачечную ибо они скоро полезут и все пуговки разлетятся не ленись стирать мелочи не ходи с « запашком » сынуся почему не хочешь купить костюм ведь у тебя нет приличного костюма все барахло если не растратил деньги то действуй ищи себе невесту не будь хорьком Толя блаженствует до сих пор а Тоня все полнеет ничего не лезет толстуха ищи брюки послала тебе очень поучительное письмо это крик моей души писала ночью и плакала научись считаться с матерью на такой мизер я имею право у Тонечки токсикоз иногда рвота уже скоро ты сказал что хочешь менять работу разъ­ езжать по городам вернее сопровождать с зар­ платой 100 рублей но куда это годится не солид­ ная мальчишеская холуйская ветреная работа мне совершенно не нравится а что стоит не поспать ночь другую мне даже стыдно будет сказать где ты работаешь я думала что завтра будет легче чем сегодня а что же получается ведь должно же быть когда-то лучше а ты все летаешь в облаках заставляешь меня разочаровываться и без того серой жизнью своей и твоей а время идет пора устраивать свою и мою жизнь выкинь дурь из головы будь реальным человеком вспомни отца как он трудился до самой смерти я работаю все праздники чтобы заработать на 5 рублей больше ты ничего не ценишь неужели не сделаешь вы­ вода из моего письма запрещаю куда-либо пере­ ходить сыночек здравствуй большое тебе спасибо что часто звонишь я так привыкла к звонкам что всегда вечерком тилим тилим тилим итак кончил­ ся день моего рождения день был вкусным ве­ сенним дождливым жаль тебя не было спасибо за подарок мы тебя с Микой вспоминали ведь в день моего рождения ей делали операцию помнишь ты ночь простоял под больницей прошло четыре года как ты там доверяешь будильнику неужели не просыпаешь сынуля пишешь ли ты реферат в аспирантуру помнишь ты хотел о Фолкнере надо написать серьезно обстоятельно а не на честном слове в дороге будь осторожен не зевай прячь деньги подальше и пристегни английской булав­ кой не смейся будь постоянным не летай когда нибудь получишь квартиру я приеду к тебе я мечтаю у нас телефон сбесился не работал в субботу я хныкала утром прорвало что нового счастливчик твой брат живет с женой и мамой Машки-Пашки на подхвате чистый накормлен­ ный купи себе баночку меда нельзя тебе есть все острое вчера послала тебе 10 руб. хочу чтобы ты купил себе баночку меда и маслица пусть будет на завтрак сладенькое хорошо для памяти как с комнатой вот напасть поспрашивай у хозяев то­ ропись ищи скажи своему директору что у всех есть жилье кроме тебя авось поможет или под­ скажет как угри поживают не надо есть острое и употреблять спиртные напитки все запоминай и говори по телефону раз не пишешь я с ночи хочу бай-бай целую у нас был Саша он собирает­ ся в конце марта в командировку и хочет остано­ виться у тебя обижается что ты не отвечаешь вчера была Мика просто так зашла как дела на работе старайся пойдешь на повышение Толечка сменил нам телевизор блаженствуем стоит 286 р.

экран 50 см влезли в ярмо как тебе голубое полотенце и красные наволочки на твою гривку судили Храпченко за убийство собственной жены дали расстрел негодяю где будешь на праздники иди в театр ведь в компанию нужно 10 р. а жаль на один вечер прими рубашечку в карманчике сюрприз не угадаешь 3 р. ха-ха-ха я буду кра­ сивенькой на май пошью новое шелковое платье и ты будь красивым врач уже нащупывает головку не зря всем животам живот но мы все дрожим если не звонишь так пиши почему меня держишь в черном теле сынуся вытирать стол надо влажной тряпкой чтобы он не был липким Тонечкина кабаниха даже не пишет где же правда кто есть мать злая алчная Бог всевидящий придет возмездие посылочку передаю орехи не отравись рыба не подавись мясо не переешь яблоки улыбнись твои любимые ранет кулич посвятись носки натянись духи надушись мыло умойся варенье оближись наперед поздравляю с днем рождения думаю тебе понравится носи на здоровье да не забывай свою мамку звони почаще очень скучаю тяжело работаю с ног валюсь хочу к тебе люблю Толечка сделал фото видишь я держу в руках маргаритку а солнышко мешает смотреть все все наконец я теперь бабушка ра­ дость какая...

Прочел : « The place was full of ticking, like crickets in September grass » (Комнатка в часовом стрекоте, как сентябрьский луг в кузнечиках).

Понравилось. Вспомнил Пастернака.

Текли лучи. Текли жуки с отливом.

Стекло стрекоз сновало по щекам.

Был полон лес мерцаньем кропотливым, Как под щипцами у часовщика.

Чуть ниже : «...and the day like a pane of glass struck a light sharp blow... (a день, как лист стекла, звенящий после легкого и резкого уда­ ра) ». А вот как у Пастернака (о полдне) Он рухнет в ребрах и лучах, В разгранке зайчиков дрожащих, Как наземь с потного плеча Опущенный стекольный ящик.

Приятно ловить себя на вкусовой последова­ тельности. Как-то понравилось название одного французского романа — « Гибель всерьез ». Обра­ довался, вспомнив потом пастернаковское :

Но старость — это Рим, который Взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез.

Но самая большая радость случилась со мной на одной черновицкой улице. Впереди меня, ме­ трах в сорока, шли женщина и мужчина. Ее тень, походка, неслышный перестук каблуков растро­ гали меня. Я подошел ближе и увидел, что это женщина, которую я уже давно люблю.

В один из наездов к близким я нашел в пись­ менном столе отца газетные вырезки его статей.

Как ни странно, там были, главным образом, футбольные репортажи и обозрения. В отделе информации отец никогда не работал и спортив­ ные заметки вызвался писать сам. Я прочел их и восхитился. В них были темперамент, знание, фантазия. В одном из обозрений « Гол забить — не поле перейти » — отец дал настолько остроум­ ные и в то же время строгие определения атаки, паса, штрафного удара, что я даже подумал : а не послать ли это в « Спортивную газету » или еженедельник « Футбол — хоккей ». Самая вет­ хая и желтая, как лист из гербария, вырезка была датирована июнем 1949 года. Сколько же лет было тогда отцу : Тридцать шесть ? Да, трид­ цать шесть. Вот она.

Благодатные плоды великой культурной революции Бессмертные произведения Пушкина стали на­ стольной книгой буквально каждой советской семьи. Великий поэт нашел путь к сердцу и разуму каждого гражданина, потому что эта страна, сбросив с себя оковы капиталистического рабства и установив власть трудящихся, свер­ шила на основе советского строя, на основе победы социализма величайшую культурную ре волюцию.

Было время, когда капиталистические страны кичились перед Россией своей «цивилизацией».

Было, да давно прошло ! Сбылось предвидение великого русского демократа Белинского, писав­ шего о том, что он завидует внукам и правнукам своего поколения, которым суждено увидеть Рос­ сию во главе образованного мира, дающего законы и науке и искусству и принимающею благоговей­ ную дань уважения от всего просвещенного человечества. Ныне наша Родина является стра­ ной самой передовой в мире культуры, светочем цивилизации, знаменосцем самых передовых идей всех времен и народов.

Где уж теперь заправилам капиталистического мира « кичиться » своей культурой ! Их « культу­ ра » не только осталась далеко позади — она давно погрязла в маразме, выродилась, сгнила на корню. Всегда далекая от народа, органически чуждая ему, буржуазная культура в наше время окончательно обнажила свое лицо — лицо слу­ жанки эгоистических, корыстных интересов вер­ хушки монополистического капитала.

В яркий и радостный праздник социалистиче­ ской культуры превратилась подготовка к отме­ чаемому завтра 150-летию со дня рождения вели­ кого русского поэта Пушкина.

Столица нашей Родины — Москва и славный город Ленина, Украина и Белоруссия, Грузия и Азербайджан, Средняя Азия и Прибалтика, Урал и Сибирь — вся необъятная наша страна от Тихого океана до устья Дуная, от Заполярья до Памира чествует память великого поэта.

Случайно ли это ? Конечно, нет ! Такоза при рода, таковы преимущества социалистической культуры, обогатившей, неизмеримо расширив­ шей духовный мир каждого советского человека.

При жизни Пушкин мог только мечтать о том, чтобы его имя назвал всяк сущий на земле нашей Родины язык. Мечта поэта сбылась лишь в наше, советское время, когда все сокровища культуры стали достоянием широчайших народных масс.

Год от года, день ото дня все богаче, все обиль­ нее, все разностороннее становится наша совет­ ская культура. Растут кадры интеллигенции всех специальностей, вышедшей из самой гущи народ­ ной. В высших учебных заведениях нашей стра­ ны обучается 734 тысячи студентов, а вместе с заочниками — больше миллиона. 34,5 миллиона советских детей, юношей и девушек учатся в начальных, семилетних, средних школах и техни­ кумах. Непрестанно возрастает сеть городских и сельских клубов, домов культуры, библиотек, театров и других культурно-просветительных уч­ реждений. Множится число выдающихся произ­ ведений советской культуры и искусства.

Отмечая юбилей своего великого поэта, народы нашей страны с особым чувством произносят в эти дни его вдохновенные, бессмертные строки :

Ты, солнце святое, гори !

Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума.

Да здравствует солнце, да скроется тьма !

Померкла и истлела « ложная мудрость » тру­ бадуров капитализма, твердивших, что эксплоа тируемым никогда не обойтись без эксплоатато ров, что капиталистический строй « вечен », что трудящимся не хватит « культурности », чтоб построить новую жизнь без капиталистов, на основе сотрудничества и братской взаимопомощи свободных от эксплоатации людей. Измышления этих « ложных мудрецов » опровергнуты всем ходом исторического развития.

Силы старого, отжившего свой век, капитали­ стического мира еще пытаются повернуть вспять колесо истории. Тщетно ! Силы социализма и демократии непобедимы. Великие идеи коммуниз­ ма, идеи Ленина-Сталина, подобно яркому солн­ цу, осветили человечеству путь к счастью и прогрессу народов, к безграничному развитию производительных сил, к всестороннему расцвету культуры.

Да здравствует солнце, да скроется тьма !

Как медленно, медленно, медленно раскручи­ вается маховик. Еще минуту тому ты шел улицей, вдыхал воздух и выдыхал слова. Теперь ты дорвался до бумаги — сейчас посыпется, как черешни из-за пазухи. Но потерпи. Еще, еще мгновенье, чтоб вскочить на подножку своей лю­ бимой, единственной, невозможно жить без кото­ рой, повести на полном ходу. Пусть охнет жен­ щина, пусть пробормочет « сумасшедший », а ты улыбнешься белыми острыми зубами. Разве есть счастье большее, чем писать от первого лица ? !

А на террасе девочка с мячом — о Боже ! мяч торжественно летит по дуге, и пальцы неуверен­ но, словно вспоминая что-то, трогают синюю с красным резиновую кожуру и тяжелеют. Игра в « десятки » с девочкой — с каждым ударом все ловче. Чет. Нечет. Головокружение. Плавно па­ дающий лист в конце лета. Девочка с мячом — о Боже ! Сейчас вы расстанетесь. Кончается третья смена. Синеватый — от автобусов — душок бензина, таинственные взгляды старше­ классниц;

влажнеют гайморовы полости. А пло­ щадка еще забрызгана детьми — за ними приедут машины с острыми плавниками и навсегда, до следующего июня, развезут по мальчику, по де­ вочке, по прозрачному голоску, по исцарапанной коленке, по маленькой и твердой, как зеленая майская сливка, груди. Там, далеко за сугробами уже пружинисто горнит горнист;

здесь : охра в горле, помятый обходной в руке. Ты все сдаешь ?

Ты ничего не оставляешь ? Девочка на террасе.

Следы ее пальцев, пахнущие земляникой, пять сгустков нежности на пугливой перепонке возду­ ха. Падающий лист в конце лета. Плющится дождевая капля о ключицу.

Все люди росли в детдоме. Некоторые забыли об этом. Некоторые помнят. Я помню. Вчера я провожал маму. Дул ветер. За спиной была плохая погода. Визжали самолетные двигатели.

Всех пассажиров собрали за сквозной железной оградой, а потом повели по бетонному полю. Я плакал. Нелепые, с тюками, чем старше — тем младше, они шли по-детдомовски, а где-то впе­ реди маячила спина Януша Корчака. Ночью мне приснилась бесшумная туго спеленутая субмари­ на. Утром не позавтракал и понял : мама уехала.

Сегодня же улетает в Москву девочка « не позже одиннадцати ». Те, кто остаются, скучают больше.

И еще одно кажущееся наоборот : приехал мой университетский товарищ. Дороги наши совсем разошлись. Мы спорим не словами. Так что его приезд можно приплюсовать к разлукам.

Самый громкий дождь в моей жизни стучал ночью в крышу лагерного корпуса. Колыхались взъерошенные, расхристанные тени деревьев на стенах. Мальчикам в лагере страшно. Девочкам нет. Я в образе девочки : с раскосым именем Ира, с зеленоглазым — Лина, Али — с голоском, слов­ но на одуванчик смотрит. Кто я : воспитатель ?

ребенок ? Я размахиваю подушкой в облаке пуха и перьев и тут же отворяю дверь и кричу себе « Брось подушку ! » В самом тайном — продира­ лись : царапины на щеках — уголке, между ли­ стьями, небом и землей мне говорит девочка :

— Ты никому не расскажешь ?

Она распахивает кулачок. Искрятся зеленые осколки июня, красные — августа, голубые — балтийских вечеров. Обжигая подушечки, ты подносишь их до ресниц, до рези. Мы откапываем ямку. Мы схороним эти стекла, чтоб маяться зимой, чтобы хотеть вернуться сюда, по-оленьи разгрести снег, чтоб брызнули наши ягоды. В восточных сказках юноши развязывают котомки, и пока ветер разносит их годы на все четыре стороны, юноши на глазах превращаются в ста­ риков. Разноцветные стекла. Наши секретики.

Пусть и через тыщу лет распахнется девочкин кулачок.

— Нет, никому. Никогда. Ни за что.

Помнишь ли время, Игорь ? Нашу первую учи­ тельскую зиму в Карпатах. Белизна и хруст. Мы прибегали с пересохшими ртами после шестого урока в расстегнутых — в интернате всё рядом — пальто и, отбросив общие тетради с поуроч ными планами, подносили синие от холода и мела пальцы к трем никогда не выключаемым элек­ троплиткам, трем раскаленным крабам, и пальцы оживали. Потом наливали упругое вино в кружки и с лязгом чокались, выбивая искры. Об оконные стекла позвякивал вязкий январский воздух, а ты улыбался летучей, как запах вина, улыбкой.

Вечером приходили братики Слыжуки и пяти­ классница, в которую мы оба были влюблены, Орыся Терен. Свет и тепло в ее глазах и дыха ньи;

за хрупкими лопатками — астральный холод и тьма. Мы занимались английским. What is it ?

It is a pen. What is it? It is a book.

Девочка, ты не звонишь мне из Москвы. Забе­ жала твоя подруга, принесла книгу. Она ничего не помнит про себя в лагере, кроме ночного дож­ дя. Я вернулся к уже написанному абзацу и вставил предложение про дождь.

Кончается третья смена !

— Я не подпишу вам обходной, Люстрин, — говорит кастелянша, — у вас недостает двух наволочек.

Я поворачиваюсь и бегом устремляюсь назад.

Тихо и пусто на поляне сборов. Одиннацать ве­ чера. Я поправляю простыни на своих мальчиках;

они уже спят, и сны про Черную руку повергают их в сладчайший, тишайший ужас. Ворота с кустарной надписью «Жемчужный берег». Мы спускаемся гурзуфскими винтовыми улочками, и вот уже море бросает к нашим босым ногам охапки белой сирени. В полдень на этом отрезке пляжа, дрожа от нетерпения, ждали дети ко­ манды плаврука « Раз. Два. Три ! » Мы плывем, резгребая густую, как ночь, воду, и наши тонкие кисти покрываются пузырьками и становятся похожими на две ветки кипящей сирени. Рядом твое смуглое тело. Плеск волос. Как светятся на твоей груди две белые розы, две белые го­ лубки !

А я все бегу. Назад. Назад. В дедушкино лето.

Брызнули косточки из зеленого нежноколючего туннеля трубочки;

сердце сжалось в кулачок;

еще молодой дед;

липкие стволы черешен;

густые капли винограда;

я целую его в улыбку. Деда, у меня болит зуб. Он — сухопарый, фельдшер, высокий, в белом халате, перед замкнутой две­ рью кабинета, с гвоздем в руке, ах, поцарапался, а двери уже отворены, скрип застекленной двер­ цы, воскресенье, ярлычок « камфорное масло ». Я спасен. Вечером на ступеньках санаторного до­ мика я играю в подкидного с медсестричкой Валей при свете ее халата;

ничего, ничего не видно — ни моих, ни ее карт, а мы все играем, как под гипнозом;

ее лицо рядом;

затмение луны;

поцелуи — зайчики по лицу. Потом она смачивает платок слюной и стирает помаду с моих щек и губ;

ярче помады горит мое лицо.

— Дедушке ни слова, — то ли ласково, то ли с угрозой шепчет она.

Кончается третья смена. Завтра закупорят ок­ на, заколотят двери, повесят на ворота тяжелый, как остановившийся маятник, замок. Я сажусь в последний автобус. Перечитываю написанное.

Оглядываюсь в последний раз. Наволочек я не нашел. В бухгалтерии обкома союза у меня вы­ чтут за них из зарплаты. Глупо, но что поде­ лаешь ?

Кьеркегоровское « собственно человеческое — это страсть » растворено в романе, как соль.

Иногда вечером среди светящихся городских окон замечаешь душераздирающе яркие. За ок­ ном Фолкнера — все лампочки мира. Об энергии художника говорить трудно : она неуловима, ибо проявляется не в сюжете, не в мотивах, не в так называемой идее и в то же время она пронизы­ вает все. Книга может быть вторичной, баналь­ ной, на грани пародии, но если в ней есть писа­ тельская энергия, от книги трудно оторваться.

Эта энергия диктует особый ритм : синтаксиче­ ский, образный, событийный. Романы Достоев­ ского похожи на историю болезни эпилептика. От приступа, с судорогами и битьем головой о землю, — через ремиссию — к новому приступу. От грандиозного скандала, после которого, казалось бы, лучше умереть, чем появиться в следующей главе, — через затишье — к еще более грандиоз­ ному скандалу. Энергия Фолкнера реализуется в монтаже;

он стыкует нестыкуемое;

это отно­ сится к искусству сталкивать слова, предложе­ ния, ситуации, персонажей. Только искры сы­ плются. Весь объем своего романа он держит на весу. Он непредсказуем. Что ни слово — снег на голову.

Найдите-ка у Фолкнера незначительных роди­ телей. Они могут быть слепцами, фанатиками, пьяницами, но они всегда во всех фолкнеровских книгах значительны. В этом — отношение писа­ теля к прошлому. Корням. Один из героев романа « Свет в августе », священник Хайтауэр, читает своим прихожанам необычные проповеди : в них Иисус Христос смахивает на отчаянного наездни ка, библейские легенды переплетаются с россказ­ нями о военных подвигах южан, а земля иудей­ ская пахнет прерией. Родословная Фолкнера — это родословная юга. Его предки командовали кавалерийскими полками, становились жертвами вендетты, сами хладнокровно разряжали револь­ вер в грудь врага. Прадед его был не только лихим рубакой (он и погиб от руки политического соперника), но и автором бестселлера « Белая роза Мемфиса ». Я не о том, что творчество Фолк­ нера автобиографично. Я об истоках его энергии.

« Кровь старше нас », — писала Марина Цветаева.

Две силы раздирают « Шум и ярость » — цен­ тростремительная и центробежная. Это относится и к «как» и к «что». Образы выламываются из романа, « предмет сечет предмет », морфология раскована, синтаксис — разнуздан;

этот фактур­ ный драматизм создает атмосферу книги больше, чем сюжетный. Когда-то славная фамилия отме­ чена печатью вырождения. В семье идиот, само­ убийца, алкоголик, злодей. Все погромыхивает, позвякивает : вот-вот развалится, как самолет в воздухе. И все же : в романе каждый жест и ход, и пауза — непреложны, подчинены художествен­ ной логике. То, что две трети « Шума и ярости » написаны от лица трех персонажей, — не фор­ мальный прием. Таково фолкнеровское миропо­ нимание : « я » — центр солнечной системы;

эти « я » пересекаются, но не совмещаются;

они при­ говорены к одиночеству и непониманию, но, не­ взирая на приговор, пытаются преодолеть их.

Некоторых писателей хвалят за сдержанность, вкус, умение владеть своими порывами. В кон­ тексте десятилетия чья-то сдержанность и впрямь может показаться чуть ли не мужеством. Но.

Писать сдержанно — это заведомо играть на ничью. Избыточность — мета гения. Фолкнер играл на выигрыш — без верхнего предела в счете.

В одном развлекательном фильме английскую принцессу интервьюируют корреспонденты. Где Вам больше всего понравилось во время послед­ ней поездки по Европе ? На традиционный вопрос должен последовать традиционный ответ. Мол, Брюссель хорош тем-то, Цюрих — тем-то. Прин­ цесса так и начинает, но потом срывается и восклицает : « Ну конечно в Риме ! » Принцесса была счастлива там, потому что любила. Спору нет : интересны, значительны Гессе, Беккет, Ан тониони. Прекрасно, что они есть. Но. Но. Конеч­ но же Фолкнер. Феллини. Пастернак. Рим !

Новаторство — это качественный сдвиг тради­ ции. Джойс и Фолкнер были бы невозможны в англоязычной литературе без Шекспира. Это он работал с языком по-мясницки. Это его руки по локти в языке. Что ни строка, то белый карлик.

Сплав страсти и дурного вкуса.

При чтении разбегающейся прозы Фолкнера мысль о бесконечности и безграничности Вселен­ ной становится ощутимой и реальной.

Внутренняя коллизийность искусства заклю­ чается в том, что художник пытается духовное выразить через материальное. И вот какая стран­ ная штука получается : чем предметней и вещней произведение искусства, тем ближе оно к Богу;

чем сокровенней оно — тем общественней.

Уже апрель. Ты вернулась. Идет дождь. Мы стоим у раскрытого окна. Я слизываю капли с ее лица. Я целую воздух со следами ее ресниц и не могу остановиться. Наверно, мы скоро расста­ немся.

В ту пору, когда я не только впервые понял, но и ощутил, что женская кожа и губы отлича­ ются от моей кожи и губ, весь город танцевал под танго « Маленький цветок ». Четверо молодых людей, с не по моде длинными волосами, уже репетировали где-то в Ливерпуле бит-революцию, а мы с какой-то напряженной серьезностью — два к одному, два к одному — перемещались под завораживающую кукольную мелодию, не разго­ варивая, не улыбаясь. Быть может, из-за этого танго, которое ныне не так уж многие помнят, мы оказались ближе к своим старшим братьям и сестрам, чем к младшим. Так вот, именно в том году, буквально за несколько месяцев до первого инсульта, отец упомянул один факт из своей биографии, который, уже после смерти отца, заставлял меня, по крайней мере мысленно, пере­ нестись в далекую военную зиму, когда отец еще не познакомился — да и знать не знал о при­ ближающемся знакомстве со своей будущей же­ ной, то есть моей матерью. Дело обстояло так. В первую военную осень отец ежедневно обивал пороги военкомата, прося, настаивая, требуя от­ правки на фронт. Молодежную газету, которую он редактировал, не прикрывали до тех пор, пока фронт не приблизился вплотную. Тогда, наконец, отцу дали два кубаря, но откомандировали не на запад, а на восток, в город Куйбышев. Там тоже никто толком не знал, что с отцом делать : диви зионные газеты были уже забиты журналистами и примкнувшими к ним писателями, которым служба в военной прессе представлялась более осязаемым вкладом в дело защиты Отечества, нежели эвакуация, неустроенный быт временных прибежищ и корпение над бумагой в нетоплен ных — так что чернила превращались в фиолето­ вый осколок льда — комнатушках. Нет зрелища более плачевного, чем здоровый безработный мужчина. Отец мыкался, стучал во все двери, пока не достучался. Он получил направление в некий пункт Куйбышевской области, где, как ему объяснили, нуждались в толковом политработни­ ке. Все вышеизложенное я вспоминал, сидя с авторучкой у стола, почти без усилий, хотя слы­ шал об этом десять с лишним лет тому назад, вскользь, не подозревая, что вся эта история — назовем ее так — впоследствии окажется для меня несравнимо более важной и значительной, чем она представлялась отцу. Дальше — хуже.

Дальше — не события, но отношение к ним, не последовательное изложение, а обрывки фраз, слова, жесты. Голос отца : проволока... подонок...

запах селедки и сивухи... допросы. Потом более связно : лагерные ворота, колонны — не с пес­ ней, портретами вождей и кумачом, а — под жестяные марши декабря — с обреченностью в поступи, угасшими лицами. И ты, ты, отец, рядом, плечом к плечу, « толковый политработник », ря­ дом с раскосым конвоиром, тебя поставили тут, дали два кубаря, в снеговороте завирухи, бьешь, бьешь правым носком сапога о левую пятку и снова — левым о правую;

опущены уши ушанки и тесемки завязаны бантиком;

слезы на твоих глазах, щеки пунцовы;

папа, ведь правда, это не ветер выбил слезу из тебя и не от мороза зарде­ лась твоя кожа ? ! Вы, проклятые взрослые, кто жили тогда, почему вы не сгорели в огне стыда ? !

Вам никогда уже не распустить тесемок — они завязаны мертвым узлом. Так бейте же : левым о правую, правым — о левую !

К весне отцу удалось перевестись в дивизион­ ную газету. Я благодарен ему за то, что он до­ бился этого перевода.

Почему сараевским выстрелом стал для меня Фолкнер, а не, скажем, поздний Сэлинджер, чи­ тая которого я никак не могу решить : то ли я это сам написал, то ли это обо мне написано.

Как-то Квентин, возвращаясь на каникулы до­ мой, высунулся из вагонного окна и перекинулся несколькими словами с незнакомым негром, си­ девшим неподалеку верхом на муле. Разговор получился пустячный, но это был классический диалог двух южан : черного и белого. Почти ритуальный обмен шутками, причем каждый из собеседников соблюдал правила игры не по дого­ вору, а потому что эти правила впитал с молоком матери. Фолкнер взял меня не щедростью, не свободой, не мастерством. В последний приезд ко мне мама оставила прошлогодней давности фото­ графии. На них наш сад;

на веревочке для сушки белья висит целлофановый мешочек в капельках то ли дождя, то ли росы;

все залито солнцем :

сплошные блики;

и две фигуры : трехлетняя со­ седка Катенька с любимой куклой в руках и я — в лиственных прохладных руках сада, моло­ дой и веселый, словно снимок сделан десять июней тому. Фолкнер для меня свой, не в фами­ льярном — в самом высоком смысле этого слова.

Я работаю учителем и знаю : среди детей — много взрослых;

правда, меньше, чем среди взро­ слых. Фолкнер с упрямством и неистовством мальчика, исхлестанного крапивой и ливнем, пы­ тался разомкнуть литературу на дыханье, на мгновенье, на жизни. Есть замечательные, гран­ диозные писатели, оставившие после себя всеми читаемые и почитаемые литературные произве­ дения. Фолкнер не писал литературных произве­ дений — их пишут взрослые. А он был поэт.

Я не разбирал его;

не учился;

не подражал. Я разговаривал с ним — он ведь свой — и вот что из этого вышло. Наверное, что-то получилось живым, что-то осталось тенью. Боюсь, Девочка так и не материализовалась. Я склонен это объяснить тем, что, пока повесть писалась, она была рядом со мной во времени. Быть может, лет через пять или пятнадцать я скажу о ней лучше и точней. Вчера вечером в чужом доме меня мучила вполне интеллигентная супруже­ ская пара : они требовали объяснить, почему роман « Великий Гэтсби » — хороший роман. С ощущением безнадежности и отчаяния я снова и снова объяснял, буксовал, трепыхался;

а они снова и снова не понимали и всё ждали чего-то.

Я б так и умер там с хрипом и пеной на губах, если б горячий профиль Девочки не крикнул им :

— Он всё, всё сказал !

Разве я могу написать о ней, как надо? Ведь она еще, слава Богу, не эстетическая реальность, но самая что ни на есть жизнь.

Остались считанные минуты. Я вспоминаю си ние, утконосые, послевоенного выпуска автобусы.

Как горько нам было возвращаться в них из города, где мы за субботу и воскресенье прома­ тывали месячный заработок, в интернатский неуют. На пятом-шестом часу пути, на крутом подъеме или смертельном спуске, автобус оста­ навливали седовласые просмоленные гуцулы. Они входили в него, как в хату, и говорили « Добры день ». Я всегда завидовал людям, умеющим быстро и решительно прощаться. Вот я стою в передней. Плащ застегнут, шляпа в руке, а я всё тяну и тяну. Ну вот — кажется, всё.

Март - апрель. Киев Померанцев, Игорь Яковлевич — родился в 1948 году в Саратове. Окончил английское отделение Черновицкого Государственного университета. С 1972 года жил в Киеве.

Работал учителем, переводчиком, патентоведом. Подборки его лирических стихотворений печатались в журнале « Смена ». В 1978 году эмигрировал. Ныне живет в ФРГ.

Жан Катала СЛОВО ИЗ ТЬМЫ Я познакомился с Юрием Домбровским в году. В 1965 году он опубликовал в « Новом мире » — в ту пору это был еще приют для « вольнодумцев » — роман « Хранитель древно­ стей », который, по мнению знатоков, остается и сегодня одной из лучших книг советской литера­ туры. Внешне непринужденное повествование о репрессиях в Алма-Ате в 1937 году послужило предлогом для первого и пока единственного се­ рьезного истолкования сталинского террора в свете мировой истории деспотизма. Я переводил « Хранителя » для издания во Франции, и автор пришел к нам на Сивцев-Вражек.

Я знал в общих чертах его биографию, и все же было трудно поверить, что этот высокий чело­ век, с лицом, изборожденным морщинами, но с живыми глазами и резкими жестами, с темной и пышной шевелюрой, несмотря на приближаю­ щееся шестидесятилетие, пробыл почти четверть века в ссылках, тюрьмах, лагерях. Я попросил его уточнить некоторые детали : пять арестов, первый в 1932 году — ему было тогда 23 года и он был студентом в Москве, — высылка в Казахстан, где он снова, во время великого тер­ рора, попадает в лапы НКВД, освобождение, новый арест, новый лагерь, и так — « из Замка в Замок » — до 1957 года. Чем он гордился един­ ственно, так это тем, что ему удалось добиться — но с каким упорством ! — пять реабилитаций.

О том, чт он пережил, а выжить само по себе было подвигом, он не распространялся. Он от­ носился к своему прошлому как к историческому факту, вернее как к факту Истории, и судил о нем с присущей ему свободой мысли и с той высоты, которую дает род культуры, довольно редкий в СССР : культуры гуманиста, для кото­ рого античный мир представляет такую же реаль­ ность, как и наша современность. В течение двух часов мы беседовали о предметах парадоксально актуальных, о Блаженном Августине, о Сенеке, о Пелопонесской войне, о преследованиях христи­ ан, о Римской конституции и о Понтии Пилате.

Тогда я еще не знал, почему последний его так интересует.

Прошли годы. Его имя не появлялось на стра­ ницах литературных журналов. Два или три раза мы встречались. Он говорил, что погружен в работу над большим романом, продолжением « Хранителя ». Последние вести о нем, перед на­ шим отъездом во Францию в 1973 году, были неутешительны : он уже не надеялся на публи­ кацию и тем не менее писал «в стол»...

И вот неведомыми путями прибыл в Париж солидный пакет, 800 страниц на машинке, руко­ пись « Факультета ненужных вещей ». Очевидно, предчувствуя близкий конец, Домбровский решил отдать на волю волн свою книгу-завещание.

Книга пристала к берегу. Автору довелось узнать последнюю радость : увидеть свое детище напеча­ танным на русском языке в Париже и отпразд­ новать это с друзьями — прежде чем его насти­ гла смерть 27 мая 1978 года.

« Литературная газета » даже не сочла нужным сообщить читателям о смерти Юрия Домбров ского.

На первый взгляд, « Факультет ненужных ве­ щей » это продолжение «Хранителя древностей».

Действие происходит в той же Алма-Ате, в том же 1937 году, да и тема та же : репрессии, но на сей раз они коснулись самого героя — Зыбина.

Мелькают знакомые лица : Корнилов, Клара, Ди­ ректор музея, бригадир Потапов. Посвящение Анне Берзер, которая « вела » в свое время « Хра­ нителя » в « Новом мире », подчеркивает связь между двумя романами;

той самой Анне Берзер, которой обязан, по словам Солженицына, своим появлением « Один день Ивана Денисовича ». Две даты на последней странице « Факультета » ( декабря 1964 - 5 марта 1975 года) свидетельствуют не только о десяти годах труда. Между ними лежат и десять лет истории Советского Союза.

В « Хранителе древностей », используя весь набор тайнописи, скрытые и явные намеки, ши­ фры, аллюзии, Домбровский сумел высказать то, что хотел. Но вскоре ветры повеяли в другую сторону. Перепуганные Пражской весной, « хра­ нители » советской идеологии насторожились — никаких разоблачений культа личности. Более того, открылся путь для публикации сначала ме­ муаров, а затем и романов, постепенно реаби­ литирующих пострадавшего диктатора. Цензура усиливает бдительность. Наступает царство « га­ сителей разума ».

Отныне Домбровский пишет, отбросив всякую узду, он пишет для себя. Взяв за основу рассказ о своем втором аресте, он, с одной стороны, развертывает широкую панораму тюремной и лагерной жизни в 1937 году, а с другой, дает вертикальный разрез советского общества. На вершине этого памятника эпохе возвышается развенчанная фигура Сталина, а основанием — служит расправа над Христом. Если вначале Домбровский и собирался написать « просто » продолжение « Хранителя древностей », то закон­ ченный роман оказался настолько значительнее предыдущего, что их можно сравнить с « Парси фалем » и Увертюрой к нему.

Парадоксально, но в то же время и логично :

из страны с самой угнетенной литературой к нам пришла самая свободная книга. Она могла бы пропасть, как исчезли многие античные тексты, память о которых преследует Зыбина, alter ego Домбровского.

« Факультет ненужных вещей » состоит из пяти частей, но роман напоминает скорее лесную чащу, чем классическую трагедию. Множество персонажей. Одни появляются, выходят на аван­ сцену, а затем бесследно исчезают. Начало дей­ ствия разворачивается в нарочито замедленном темпе. Рассыпанные щедрой рукой, мысли наго­ няют одна другую. Отступления разбегаются во все стороны. Можно было бы приписать это лихо­ радочному письму, всё убыстряющемуся с уходя­ щими годами. Но все свидетели единодушны :

Домбровский грешил скорее чрезмерной тщатель­ ностью письма. И кажущаяся несвязность глу­ боко продумана автором.

Реалистический рассказ и подсказанная им мысль связаны в виде контрапункта. Вставные новеллы (о художнике Калмыкове в первой части и на последней странице романа), разнообразные эффекты эха (кости допотопных животных, за­ брошенные кладбища, останки скелетов пресле­ дуют Зыбина похоронным звоном в последние дни перед арестом), повторы жестов и слов, символика сновидений, а их великое множество в романе, с незаметными переходами от грез к яви и обратно, метафоры, аллегории (мертвая роща с трупами стоящих деревьев, задушенных обвола­ кивающей их пышноцветущей повиликой, или чудовищный краб, задыхающийся в темнице, под кроватью, но всеми силами сопротивляющийся смерти), — можно было бы продолжить примеры « перекличек » различной тональности, так и не завершающихся финальным аккордом.

Искусство « недосказанного », не нужное боль­ ше как способ маскировки, превратилось у Дом бровского в средство художественного выраже­ ния : с тем чтобы тьма стала еще плотнее и чтобы читателю — как и герою — пришлось бы пробираться наощупь в аду ночи.

« Факультет ненужных вещей » — первый ро­ ман, который с такой полнотой открывает вну­ тренний мир аппарата НКВД, частную жизнь его работников, закрытую от посторонних глаз и отличающуюся от жизни простых смертных, в общем-то, весьма скромными привилегиями : ве­ домственной квартирой, соответствующей чину, дачами, просмотрами кинофильмов « в своем кру­ гу ». Домбровский показывает нам и функциони­ рование органов, методы следствия, где всё по­ строено на лжи, всё зиждется на иерархии, на произволе, на внутренних, чисто, византийских, конфликтах между коллегами, между милицией и прокуратурой, между республикой и столицей.

Внешне всемогущий, этот мир раздираем изнутри.

Каждый знает, что его друг — не сегодня, так завтра -— станет его обвинителем. Скрытый страх душит сердца, и регулярные — но всякий раз неожиданные — чистки обновляют состав аппара­ та : в этом доме долго не засиживаются. Все его обитатели душевнобольные : и вылезший из ни­ зов кретин Хрипушин, и процветающая сволочь Штерн, и трясущийся палач Нейман. Они усерд­ ствуют изо всех сил, придумывая нелепые заго­ воры, чтобы их далекая провинция тоже могла бы похвастать парадным процессом. Но, став « творцами », согласно циничному выражению одного из чекистов, они не могут не поверить в собственные « творения ». Жертвы долга, они становятся параноиками.

С тем же проникновением в извилины души нарисована и фигура Сталина. Ни великий чело­ век, ни монстр, Сталин у Домбровского совсем не похож на солженицынский шарж из « Круга первого». Он способен на благодарность за услу­ гу, оказанную в молодости. Но знает он только один вид правления : террор. Самодержец, какими были разве что римские императоры, он играет — возможно не только для других, но и для себя — комедию государственного мужа, придержи­ вающегося законов, и даже сожалеет, что не имеет полноты власти « всероссийского государя императора ». Гордый своим грузинским патрио­ тизмом, он хвалится тем, что его земляки (Окуд­ жава и Енукидзе) стоят на смерть и не « раскалы­ ваются » на допросах, как русские, что, впрочем, не мешает ему отправить и тех и других — с чистой совестью — на расстрел. Когда-то он был, по словам друга молодости, « общительным, даже остроумным». А теперь мстит всем за унижения, нищету и муки своего страшного детства (рассказ о детстве может даже тронуть читателя). Из других источников мы знаем, что Сталин любил повторять в кругу своих : « Меня принимают за героя Шекспира, а я ведь чеховский персонаж » (см. Д'Астье). Фигура Сталина тем страшнее, чем человечнее он выглядит. Для того чтобы уничто­ жить миллионы людей, вовсе не обязательно быть сверх-человеком. Эта мысль дорога Домбровско му.

Психологический лабиринт в духе Достоевского характеризует и других его героев. Молодой ар­ хеолог Корнилов ненавидит советскую власть.

Казалось бы, он и станет первой жертвой органов.

Но становится он не жертвой, а добычей, стука­ чом по « доброте душевной », чтобы обелить быв­ шего архиерея собора, на которого якобы посту­ пил поклеп. А чего стоит сам поп-расстрига, отец Андрей ! Бывший каторжник, бродяга, пьяница и развратник и при том человек ученый, умудрен­ ный жизнью и знаниями : в нем соединились высота культуры и низость падения — отец Ан­ дрей профессиональный доносчик и капает в органы на того же Корнилова. Но даже и в этом случае Домбровский не судит — он жалеет. « Жи­ вой труп » Корнилов топит свою совесть в водке.

Что же касается отца Андрея, то Домбровский вкладывает в его уста евангельский урок этого жестокого романа.

Герои романа — а они ведь просто люди — живут в мире нелюдских злодеяний. Домбровский описывает его с нарастающим крещендо. Слухи о применении пыток, затем указы, наконец сцены пыток. Случайно обнаруженная камера смерт­ ников, затем уборные, где приговор приводится в исполнение, и только потом начинается рассказ о полосе расстрелов в лагерях. От « лиги самоу­ бийц » к фотографии молодой женщины, которая бросается под поезд после ареста мужа, и, далее, к подробному описанию волны « беспричинных » самоубийств в лагерях — нет, не среди заклю­ ченных, а среди охранников, прямо на вышках, из ружья. Путешествие в фантастический, неправдо­ подобный край кошмаров заканчивается письмом врача об использовании трупной крови свеже расстрелянных для переливаний. И всё это фак­ ты. Автор говорит только о том, чему он был свидетелем или что он может доказать, будь то показания Назыма Хикмета на процессе конца 20-х годов, или неизвестные детали биографии Сталина, или предсмертное письмо Фадеева. Пи­ сатель не подменяет в Домбровском историка, первоклассного историка. Одной фразы достаточ­ но, чтобы, мы увидели Бухарина без пуговиц, без шнурков, в кабинете Вышинского, чьим благоде­ телем он когда-то был. Вся чудовищная ложь эпохи сконцентрирована с сжатостью Тацита в афоризме Сталина : « Жить стало лучше, жить стало веселее » — в тот самый момент, когда мил­ лионы людей гибнут на каторге. И Домбровский не имеет себе равного в анализе корней коллек­ тивного психоза.

НКВД, подобно Инквизиции, руководствовался принципом, что невиновных нет. Для Домбров ского их действительно нет — потому что все соучастники. Неизбежность войны, вполне реаль­ ная и одновременно питаемая пропагандой, подо­ гревает веру в Вождя и Учителя. Слепая вера — « Сталин всегда прав » — туманит даже здравые головы, и Зыбин, особенно вначале, чуть не под­ дается всеобщему психозу : мы окружены вра­ гами ! Террор сопутствует всякой диктатуре, но Домбровский напоминает, что это началось не вчера (аресты служителей культа, меньшевиков, кулаков), поэтому к 1937 году, когда психоло­ гически всё подготовлено для новых массовых репрессий, террор достигает своего апогея. И по его пятам, сопутствуя ему, идет всеобщее доноси­ тельство. Тема эта появляется в литературе не впервые. Но Домбровский заново поднимает всю проблематику, ни один аспект не оставляя в тени :

доносят на чужих, чтобы спасти близких;

огова­ ривают своих, чтобы спасти собственную шкуру;

подписывают показания на себя в надежде избе­ жать пули;

донос становится гражданским долгом по отношению к коллегам, подчиненных — по отношению к начальству, и так без конца. Совер­ шенно справедливо дед-столяр сравнивает всех этих доносчиков с собаками, которых везут на живодерню : « Он на меня, я на него, а телега всё идет своей путей. А там всем будет одна честь ».

Каландарашвили объясняет — с позиций быв­ шего юриста — этот разврат умов и нравов : во имя марксизма, в двадцатые годы, профессора с университетских кафедр провозгласили : « Долой право ! », призывая разбить « одну из цепей, кото­ рыми буржуазия оковала пролетариат ». И раз­ били. И освободили, так же как философы, во имя социалистической целесообразности, освобо­ дили человека от нравственного сознания. Рево­ люционная идеология уничтожает само понятие :

Справедливость — Несправедливость.

Домбровский не отбрасывает интерпретацию Каландарашвили — заглавие романа тому свиде­ тельство. Но вместе с тем полностью оно его не удовлетворяет. Сталинская система рассматрива­ ется им гораздо шире. Прежде всего это система, при которой человеческие слова теряют обычный смысл и « гуманизм » становится пороком, « до­ брота » оскорблением, « терпимость » — государ­ ственным преступлением;

эта система пытается повернуть вспять развитие интеллектуальной и нравственной культуры, иначе говоря — челове­ ческой цивилизации;

при этой системе « сама мысль — преступна », ее надо « задушить в за­ родыше », как говорит высокопоставленный че­ кист, большой любитель Достоевского. Если вы­ играет Гитлер, — восклицает Зыбин, — победит варварство и всё придется начинать сначала, « звать обезьян ». Но если победит Сталин, зло непоправимо. Тогда мир пропал. Тогда человек осужден. На веки вечные. И не останется следа от Разума, Совести, Добра, Гуманности, которые человечество унаследовало от древнего мира. Ми­ ром будет править Кнут, Кулак и Тюрьма.

Для Домбровского то, что мы называем стали­ низмом (знаменательно, что он не употребляет этот термин), не просто несчастье России, не про­ сто явление, присущее определенной идеологии, но то самое прошлое, которое кое-кому служит козлом отпущения. Сталинизм, как и фашизм, это рак на теле истории.

Значит ли это, что следует опускать руки ?

Деспотизм существовал во все времена, но в каж­ дую эпоху человек сумел найти выход. Таков смысл третьей части романа, единственной, имею­ щей подзаголовок : « Masmera min Hazluv », « Длинные гвозди креста » в переводе с древне­ еврейского.

Роман в романе, история Страстей Господних, рассказанная отцом Андреем своему брату во грехе Корнилову, потрясает своим величием. И в ней ключ книги. Вспоминается Легенда о Вели­ ком Инквизиторе, и отец Андрей упоминает о ней — чтобы оспорить понимание Христа Досто­ евским. И другая книга приходит на память :

«Мастер и Маргарита». Но у Булгакова осужде­ ние и казнь Христа составляют неотъемлемую часть фантастической фабулы романа, в то время как Домбровский стремится постигнуть как мож­ но ближе историческую реальность. Огромный литературный багаж Домбровского — Новый За­ вет, Апокрифическое Евангелие, Сенека, Евсевий Кесарийский, Иосиф Флавий — способствует глубине мысли, широте взгляда, богатству идей и придает этим страницам особую насыщенность.

Исходная аксиома автора : чтобы понять век нынешний, надо оглянуться на прошлое. Бывали в истории подобные периоды, когда царили « тьма и безысходность », когда правили « упыри и уродцы » и назывались они императорами, то есть вождями : « Оглянуться было не на что. Ожидать было нечего. Настоящего не существовало... Сзади могилы и впереди могилы ». Рим пережил эту трагедию. И из этой тьмы родилась религия Чело­ века, как такового, человеческой личности, ибо только она смогла стать опорой.

Языческие философы это прекрасно понимали :

« Несть Эллина, несть Иудея » святого Павла — могло быть сказано Сенекой. Но только христи­ анство сумело внушить античному миру идею возвышения человека. До-христианские мысли­ тели не пошли бы на смерть ради нее. Христос же отдал за человека свою жизнь. Ценность идеи определяется ценностью того, кто вкладывает в нее самого себя.

Для Порфирия ни Христос, ни апостолы отнюдь не герои. На кресте Христос приходит в отчаяние.

Петр отрекается от своего учителя. Все апосто­ лы, за исключением Иоанна, скрываются. « Чело­ веческое, слишком человеческое » — оказалось в них сильнее. Но « ессе homo », которое мы можем применить к ним, определяет не только челове­ ческие слабости. Величие человека измеряется свободой выбора. В решительный момент, перед синедрионом и Пилатом, Христос « чтит дело своей жизни больше самой жизни ». Какое может иметь значение тот факт, что, принимая страш­ ные муки, он вел себя не как патриций, вскры­ вающий вены и беседующий о проблемах души !

Он сам выбрал смерть, он, который так любил жизнь, и поэтому он умер « осмысленно и свобод­ но ». Сенека же умер только храбро : бежал от жизни.

Подлинную свободу дает лишь служение исти­ не. Пилат пытается спасти Христа не только потому, что верит в его невиновность, но и для того, чтобы сделать его орудием борьбы с иудей­ ской монолитностью. Его уступка синедриону объясняется не обычной трусостью. Своей знаме нитой репликой — « А что такое Истина ?» — Пилат признается в неведении высших ценностей, которые позволяеют человеку превзойти самого себя. Он знает малые истины ловкого политика, допускающие компромиссы. Истина, которую не­ сет Христос, абсолютна, она позволяет отличить Бога от Цезаря, вечное от преходящего. Принеся себя в жертву, Христос восстановил человека в своих правах, вернул ему право на свободу, кото­ рая неотделима от истины.

В конце романа взгляд на христианство, как на момент в истории культуры, предстает в ином ракурсе. Домбровский дает здесь слово не духов­ ному эрудиту, а простому Яше. То ли ссыльный, то ли беглый, «божий человек», как зовут его окрестные рыбаки, Яша приходит к ним читать молитвы над покойниками. И в речах Яши звучат иные слова, появляются иные понятия : бессмер­ тие души, общение живых и мертвых, идея Хри­ ста Искупителя — в примере с распятым разбой­ ником, которого Христос прощает, как он простит любые грехи тому, кто покается хоть в свой смертный час, даже если это покаяние длится одно мгновение. Ибо если в Ветхом Завете Бог подчинен времени, в Новом Завете время для Него — не существует. Здесь концепция христи­ анства приближается к теологии, чисто русской теологии, с явными намеками на Николая Федо­ рова, которого Домбровский очень ценил и часто читал.

Что толкнуло Домбровского на эту сцену ? Ин­ стинкт романиста ? Склонность к скрытым сход­ ствам ? Необходимость голоса из потустороннего мира в момент, когда Нейман, палач и к тому же еврей, над которым нависла смертельная угроза, жаждет спасения души ? Или же Домбровский почувствовал необходимость дополнить рассуж­ дения отца Андрея : безжалостный мир террора взывает не только к прославлению « голого чело­ века на голой земле», но взывает к Богу-Чело­ веку верующих, к вере в загробную жизнь. Од­ нако и в этом мистическом зове Домбровский остается рационалистом : чтобы покаяние было истинным, « нужен смысел », — как говорит божий человек Яша.

Из мрака своей камеры Зыбин не слышит ни размышлений отца Андрея, ни молитв Яши. Но проблемы эти ему не чужды : и он читал Сенеку;

когда-то и он мечтал написать диссертацию об истоках христианства в античной психологии;

и его интересует фигура Пилата. В одиночестве тюремного заключения, более того, в схватке с палачами, он переосмысливает для себя Слово из Тьмы — и главная идея романа открывается нам как история духовного восхождения.

Зыбин жил с открытым сердцем. Он любил радости жизни, женщин, детей, животных, водку, свою профессию. Он умен — хотя и наивен, скеп­ тичен — хотя и готов поверить в невероятное.

Когда угроза ареста становится реальной, Зы бина охватывает безумный страх, а сам арест погружает его в прострацию. Он ищет спасение от окружающего ужаса в снах, их десятки : сон мечта, сон-бред, сон-явь. Мысли о самоубийстве приходят ему в голову. В нем просыпается « пе­ щерный медведь ». Единственное, что ему оста­ ется, — отказ от сотрудничества с врагами. Ни матерщина Хрипушина, ни елейные речи Буддо не в силах добиться от него признания вины — он не станет лгать ради спасения своей жизни.

Во мраке, затмевающем его сознание, он сохра­ няет достоинство человека.

И однажды, во время ночного конвейера, пру­ жина страха лопнула. Перед Зыбиным сидел молодой стажер в роли « будильника », и Зыбин прочел ему лекцию о методе пытки бессоницей, цитируя на память целые страницы учебника Инквизиции. И вдруг почувствовал « великую силу освобождающего презрения », презрения человека культуры к недоучке, почувствовал не­ преодолимую силу «думающего тростника».

И Зыбин начинает борьбу. Не за свою свободу, но чтобы разграбленная гробница не попала в руки НКВД, чтобы им не досталось археологи­ ческое золото. Таков поверхностный слой — в плане реальном. Но и внутренний слой, план сим­ волики, неотделим от жизненного ощущения ге­ роя, ибо античная гробница является достоянием общечеловеческой культуры, она сама история, а он — ее хранитель. Зыбин отстаивает истину, истину хранителя древностей, хранителя челове­ ческой памяти. В этой схватке он также, но в своем масштабе, « чтит дело своей жизни больше самой жизни ».

Конечно Хранитель не обладает рыцарским благородством, он хитрит, лжет, запутывает сле­ дователей, ведет себя нагло, иногда даже подло.

Но когда очередной следователь, красавица Та­ мара пытается припереть его к стене, разрушая одну за другой придуманные им побасенки, свя­ щенная ненависть, накопившаяся в нем, выплес кивается наружу. Он клеймит « сталинский путь к социализму », построенный на таком кровавом эмпиризме, от которого в ужасе отшатнулись бы « основоположники ». Он поносит фальшь дикта­ туры, которая ищет себе оправдение в надвигаю­ щейся войне, в то время как именно сталинская диктатура « породила Гитлера ». Он предсказы­ вает междуусобную резню палачей, поражение тиранов и победу их жертв. Странные ассоциации звучат в этой речи : « Я отказываюсь признать вашу правду », или « Они сами не знают, что творят », как если бы Дух говорил в нем.

И обессиленный, он теряет сознание. Но он победил. Когда конвой, обеспокоенный повисшей трубкой телефона, входит в кабинет следователя, он застает непривычную картину : лейтенант Та­ мара Долидзе держит у себя на коленях разбитую голову бесчувственного узника, — издевательская Пьета !

Гибель Зыбина была бы естественной развяз­ кой. Но — внезапный поворот — и Зыбина вы­ пускают. Поспешная концовка ? Однако, по сви­ детельству друзей, Домбровский переписывал последнюю главу пять или шесть раз. И в ней ключи к разгадке всего романа.

Первый ключ, самый простой : урок морали.

Зыбин вознагражден за то, что не сдался. На все покаянные речи : « Я не мог поступить иначе » — Домбровский отвечает « защитой и прославле­ нием » непризнания. Эпизод соответствует и лич­ ному опыту автора — он был действительно осво­ божден, правда на короткое время. Такой поворот подтверждается отчасти и исторической правдой — не все арестованные подписывали возводимые на них обвинения. Он имеет и общечеловеческий смысл — бывает, что именно героическое реше­ ние оказывается самым разумным.

При более внимательном чтении мы обнаружим, что Зыбина спасло не только собственное муже­ ство, а цепная реакция удачных совпадений :

находка Нейманом украденного из гробницы зо­ лота;

и — что важнее — новая волна арестов, необъяснимых, как и все декреты свыше, косну­ лась верхушки алма-атинских органов, и поле­ тели головы. Чтобы найти видимое оправдание этим акциям, понадобилось кого-то освободить.

Все равно кого. Выбор падает на Зыбина. Террор абсурден, даже когда он милует.

Выпущенный на волю, Зыбин оказывается на мертвой планете, где бродят тени прошлого : вы­ ставленный из органов Нейман и морально уби­ тый своим предательством Корнилов. В этом опу­ стошенном мире даже свобода потеряла всякий смысл. Это третий ключ.

Но есть и четвертый. Подвыпивший герой при­ саживается на скамейку сквера. К нему присое­ диняются Корнилов и Нейман. « Гениальный » художник Калмыков, « творящий для Галак­ тики », запечатлевает на куске картона жалкого Христа и двух неказистых разбойников. И Дом бровский поясняет : « Так на веки вечные оста­ лись эти трое », в то время как Земля « входила в затуманенные области » Зодиака. Роман как бы заканчивается злой насмешкой над самим собой.

И здесь, в одной фразе, как в музыкальной коде, автор сводит воедино три ведущие темы романа : тему террора («А случилась эта невесе лая история... »), тему Глашатая Тьмы (« в лето от рождения вождя народов Иосифа Виссарио­ новича Сталина — пятьдесят восьмое »...) и тему Глашатая Света (« а от Рождества Христова в тысяча девятьсот тридцать седьмой... »), — за­ канчивая произведение апокалиптическим аккор­ дом : « чреватый страшным будущим год ». Это главный ключ, подтекст всего романа, его обще­ человеческое значение : судьба России может стать уделом всего мира.

В потоке литературы о « сталинизме » эта не­ обыкновенная книга, тревожная и огромная, как грозовое небо над казахской степью, прочерчен­ ное блестками молний, — возможно и есть тот шедевр, над которым не властно время.

Катала, Жав — родился в 1905 году во Франции. Жур­ налист и переводчик. До 1940 г. — директор Француз­ ского Института в Таллине и пресс-атташе при Фран­ цузском посольстве в Эстонии. В 1940 году присоединился к движению Де Голля и отказался вернуться в оккупи­ рованную Францию. В июле 41 года был арестован советскими властями, но, по ходатайству движения « Свободная Франция », в августе 42 г. — освобожден.

До 73 г. был корреспондентом в Москве французского коммунистического еженедельника « Франс нувель ».

Переводил Шолохова, А. Толстого, Плеханова, Солжени­ цына, Домбровского и Э. Кузнецова.

Игорь Померанцев СТАРИК И ДРУГИЕ Этот роман ждали. Было интересно, что еще скажет Юрий Трифонов после « Дома на набе­ режной », как скажет и дадут ли ему сказать.

Казалось, в « Доме на набережной » писатель поставил все точки над « i ». Если до этой повести он скрупулезно исследовал нравственное обмель чание своих современников и соотечественников, которых в программных документах официоза помпезно и напыщенно называют « новой истори­ ческой формацией — советским народом », то в « Доме на набережной » Трифонов горячо, почти не скрывая своих симпатий и антипатий, писал уже о нравственном вырождении этой « новой исторической формации », причем истоки этого вырождения видел не в пресловутых « пережит­ ках капитализма » или во влиянии « враждебной западной идеологии », но в самих устоях совет­ ского образа жизни, в психологии партийной эли­ ты. Уже через две недели после выхода в свет журнала « Дружба народов », где был опублико­ ван « Дом на набережной », номер невозможно было достать, на черном рынке за него давали тридцать рублей. Так оценили его читатели. А как отнеслось к повести Правление Союза писателей и те, кто над ним ? На этот раз хватило ума не подымать шума, не раздувать очередную травлю.

Лишь на Съезде писателей критик В. Озеров вскользь заметил, что некоторые неудачи Юрия « Старик ». — « Дружба народов », 1978, № 3.

Трифонова скорее всего объясняются не профес­ сиональными просчетами, но коренятся в мировоз­ зрении, в идейно-философских взглядах писателя.

Казалось, Трифонов мог бы дать передышку своим поклонникам и своим скрытым и полускры­ тым врагам — к примеру, хоть ненадолго отор­ ваться от столь облюбованных им шестидесятых и семидесятых, от своих жалких, мелких, трусли­ вых и в то же время несчастных горожан, чаще всего москвичей, и выбрать какую-нибудь исто­ рическую личность, или углубиться, зарыться в какой-нибудь важный для будущего России исто­ рический пласт... Быть может, взявшись за не­ большой по объему роман об Октябрьском перево­ роте и Гражданской войне, писатель подсозна­ тельно и пытался хоть отчасти укрыться за исто­ рическим жанром. Не будем гадать, важнее, что получилось в итоге — ведь « Старик », роман о котором идет речь, в начале 1978 года увидел свет.

Скажу сразу : « Старик » никак не укладыва­ ется в рамки исторического жанра. И дело даже не в том, что у автора отсутствует академическое почтение к истории, граничащее со скукой, и не в том, что Трифонов умеет держать читателя в постоянном напряжении, так, что все происходя­ щее в книге ты воспринимаешь как происходящее сейчас, на твоих глазах, с тобой, и, наконец, даже не в том, что роман построен на чередовании кар­ тин жизни, отгремевшей, отхлеставшей шестьде­ сят лет тому, и жизни сегодняшней, нынешней.

Секрет актуальности и современности трифонов­ ского романа заключается еще и в нас самих — это для нас революция и Гражданская война еще не стали — и слава Богу ! — историей, темой для исторических диссертаций и писателей, специали­ зирующихся на сдувании пыли с призабытых эпох. Скажут : а разве Иван Грозный, Чаадаев, Пушкин, Достоевский стали для нас историей, музейными экспонатами, бабочками из коллек­ ции ? Тысячу раз нет, и всё же : революция и все сопутствующие ей ломки, крушения, крово­ пролития и по сей день, как ничто иное, ставят всех нас, вне зависимости от возраста, перед еже­ дневным нравственным выбором : честно или бес­ совестно я поступаю, лгу ли я — пусть тем, что молчу, — или говорю — пусть с риском для себя — правду.

Нас с детства учили : революция и Гражданская — это час героизма и подвигов, час торжества сил света над силами тьмы. В школьном учебнике истории все красные полководцы и комиссары мо­ лодые и красивые, даже слегка одутловатый Блюхер кажется не действующим лицом истории, а киноактером, играющим роль героя. Почти все советские книги о двадцатых, как и школьные учебники, пышут пафосом героизма. А между тем, говорить о подвигах Красной армии, о ее победе — святотатство. В братоубийственной вой­ не, в красном ли, белом, но всё равно кровавом терроре не может быть победителей и триумфа­ торов — есть только побежденные и жертвы, сотни тысяч, миллионы, весь народ. Вряд ли была в нашей национальной истории более страшная, более роковая година. Литератор, берущийся опи­ сывать октябрь семнадцатого и последовавшие за ним годы, если не умом, то сердцем должен пони­ мать, что отваживается он на тему не героиче­ скую и романтическую, а на тему глубоко траги ческую. Видеть в мясорубке Гражданской героику должно быть просто стыдно. К несчастью, лишь немногие из советских писателей позволяли себе писать об этой эпохе не в темпе марша. Потому не только восхищаемся « Тихим Доном » или « Ко­ нармией », но и с благодарностью думаем об их авторах.

Когда-то Уильям Фолкнер, говоря о своих со­ братьях по перу, сказал, что Хемингуэй употре­ бляет лишь такие слова, которые читателю не нужно искать в словаре. И впрямь, обновление слова — это дело поэтов, это дело Фолкнеров, а не Хемингуэев. Трагедия тоже под силу лишь поэтам. Я не об уменьи рифмовать : Достоевский не рифмовал, однако был Поэтом. Юрий Трифо­ нов — прозаик, бытописатель. Это не упрек, это констатация. Он не может написать трагедию.

Читая его, не нужно заглядывать в словарь. Три­ фонов не умеет обновлять слова, снимать с них кожуру. Но не будем упрекать писателя в том, чего он не может. У Трифонова есть свои досто­ инства : он тонкий психолог, он никогда не забы­ вает — и нам не дает забывать, —- что все поступ­ ки сопрягаются с совестью, с нравственностью, для него мотивация поступка не менее важна, чем сам поступок. У Трифонова прекрасная писатель­ ская память : он умеет воссоздать образ времени не конспективно, не эскизно, а подробно. Кажется, в повести « Другая жизнь » Трифонов вспоминает, что в начале пятидесятых в Одессе и курортах Крыма было почему-то принято гулять в пижа­ мах. В моем семейном альбоме есть фотография отца : он стоит в пижаме, опершись на парапет, на фоне моря. В уголке фотографии как бы от руки, очень кустарно, белыми буквами выведено :

«Ялта. 1953 год». Я вспоминаю эту фотографию не для того, чтобы придать лиризм своей рецен­ зии, но чтобы показать, как срабатывает точная деталь, извлеченная писателем из заброшенного чулана времени. Когда укалываешься о такие детали — а Трифонов не скупится на них — когда узнаешь ужимки, гримасы, анекдоты, полу­ блатные песенки своего детства, юности, то есть весь тот сор, из которого и вырастает литература, невольно начинаешь думать, что Трифонов — именно твой собеседник, именно ты понимаешь и чувствуешь его прозу, как никто иной.

Порой кажется, что для Трифонова главное — не дать исчезнуть времени бесследно, он борется в одиночку с тем, что в « Старике » он прямо на­ зывает « воронкой времени ». Отсюда же его чув­ ство временной перспективы, его тяга к нацио­ нальной истории и к истории вообще. Это бремя Истории несет не только сам Трифонов, автор « Нетерпения », романа о народовольцах, но и его герои : Гриша Ребров из « Долгого прощания », дачные говоруны из « Старика ». Истоки нас се­ годняшних Трифонов пытается найти в прошлом.

Всё. что он фиксирует, имеет две проекции : се­ годняшнюю, сиюминутную, и историческую. И вот, что важно : в отличие от писателей, противо­ поставляющих интеллигенцию крестьянству, ви­ дящих лишь в крестьянстве народ, Трифонов ищет и находит Отечество не в географических или этнографических рамках, а прежде всего в духовной истории нации, в ее культуре. А едини­ ца Истории для него — не класс, не сословие, не прослойка, но индивидуум, человек, каждый из нас. Конечно же, это не классовый подход, кото­ рый должно иметь советскому писателю. И прав был высокопоставленный чиновник от литерату­ ры, упрекнувший Трифонова на Съезде писателей в ущербном мировоззрении. Только на самом деле эта ущербность — главное достоинство писателя.

В « Старике » Трифонов остается верным себе :

он мыслит не массами, не железными потоками, не будёновцами или деникинцами, а отдельными людьми, и главным для него остается ценность человеческой жизни. Именно она, эта жизнь — остается критерием справедливости. Тем, кто на­ вешивает, как трифоновские красные комиссары Браславский, Шигонцев, Орлик — ярлыки на лю­ дей, на их поступки и эмоции, кто мыслит приду­ манными, изобретенными категориями « контр­ революция », « бонапартизм », « партизанщина », « эсеровщина », тот не видит живого человека, хотя прикрывается самыми гуманными лозунга­ ми, тому ничего не стоит страстным и властным голосом отдать приказ : « Вырыть общую могилу для заложников ! » Ведь заложники для него не отдельные люди, а контрреволюция. Но когда спа­ дает накал, проходит угар, гаснет пыл, тогда по­ именно мертвые взывают к твоей совести, а рево­ люционеры превращаются в обыкновенных пре­ ступников, палачей своего народа. Трифонов — наш современник. Он стыкует в романе револю­ ционные события с тем самым « светлым буду­ щим», ради которого вершат свой скорый и не­ правый суд ревтрибуналы. Писатель за руку под­ водит нас к семидесятым и тычет носом в какую то возню то ли за дачу, то ли за жалкую при­ стройку, которая к тому же обречена на снос, и нет у наших современников ничего желанней этой дачи на курьих ножках, и за нее готовы они горло друг другу перегрызть. Так вот это и есть светлое будущее, ради которого столько раз лу­ женые глотки орали : « Пли ! » Поначалу кажется, что Трифонов, стыкуя двад­ цатые и семидесятые, безусловно отдает предпоч­ тение легендарным событиям исторических лет.

Повествование то и дело ведется от первого лица, от « я » старого большевика Павла Евграфовича.

Такова уж наша читательская доля : всегда со­ чувствуешь этому самому « я », глядишь по воле автора на мир глазами этого « я », думаешь его мыслями. Трифонов — профессионал высокого класса. Он делает с нами, читателями, что захо­ чет. Где-то к середине романа неожиданно заме­ чаешь : юноша Павлик, старик Павел Евграфович, с которым мы едва ли уже не породнились, чьих детей и родичей мы осуждаем и презираем, — сам монстр, которому его близкий друг, не отравлен­ ный революционным угаром, советует еще в девятнадцатом : « Я б на твоем месте застрелил­ ся ». Впрочем, у Трифонова это сказано почти мимоходом, как и то, что в середине двадцатых Павел проводит чистки, как и то, что пытается купить Асю, в которую он так страстно и роман­ тично влюблен, за ее свидание с мужем, красным командиром Мигулиным, находящимся под след­ ствием, как и то, что в довершении ко всему Павел на вопрос следователя в 21-ом году о воз­ можности участия в контрреволюционном мятеже Мигулина, искренне боровшегося за « Советскую власть, но без комиссаров », отвечает : « Допус­ каю ». Мелкие, взбалмошные, истеричные дети Павла Евграфовича оказываются ягнятами в сравнении со стариком. Конечно, у Трифонова, избегающего прямых ходов и решений, все это как-то смазано, размыто, но ведь только в плохих книгах мир поделен на черное и белое, на злодеев и ангелов... Не из благородства и честности, как кажется поначалу, Павел Евграфович уже в пре­ клонном возрасте собирает материалы о расстре­ лянном командире Мигулине и добивается его реабилитации, а во искупление грехов своих, во очищение души. И чем чаще мы вместе с ним погружаемся, окунаемся с головой в прошлое, тем очевидней становится, что это прошлое нужно сравнивать не с уже приевшимися всем « очисти­ тельными бурями», «революционными грозами», « буревестниками », а совсем с другими стихийны­ ми бедствиями. « Саранча пожрала... Жабы не­ чистые... » — этот полубред попика, одной из без­ вестных жертв террора, лишь на минуту появив­ шегося в романе, — много более точная метафора революции. Слово « буревестник » в переносном смысле тоже не забыто в романе : « Буревестни­ ком » назван дачный коллектив. Вот что осталось от романтики : бескрылый буревестник, нелепое женское имя Мюда, образованное от Международ­ ного юношеского дня... В « Доме на набережной » какой-то промелькнувший безымянный персонаж хватается за голову, увидев под вывеской « ШКО­ ЛА » аббревиатуру ЛОНО, которую расшифровать не так уж сложно : ленинградский или ленинский отдел народного образования. Это тоже трифонов ская метафора : все самое живое, саму жизнь, на­ следники Шигонцевых и Браславских пытаются сократить, низвести до аббревиатуры.

В романе « Старик » есть еще одно действую­ щее, точнее, бездействующее лицо. Я имею в виду то душное лето в середине семидесятых, в кото­ рое разворачиваются все события. Где-то за Мос­ квой горят леса, горит торфянистая почва. От этих пожаров небо на горизонте нестерпимо ба­ гровое. От жары, от запаха гари некуда деться.

Все мучаются одышкой и удушьем. Не спасают сады, мансарды, холодный душ. Трифонов не случайно выбрал именно такой воздух для своего романа. Горит, спекается последнее лето старика, догорает, скрючивается его жизнь, вместе с ним догорают его надежды, его страсти, его воспоми­ нания, его грехи. И заодно с трифоновскими ге­ роями начинаешь сам ощущать удушье, и неволь­ но твоя рука тянется к верхней пуговке ворота.

Так жить нельзя. Так можно задохнуться. Это понимаем мы сами. Об этом говорит нам Трифо­ нов. А как же нам жить ? Это нужно спрашивать не у писателя. Это каждый из нас должен спро­ сить у самого себя и постараться найти ответ.

ЧИТАЙТЕ :

ПАМЯТЬ ИСТОРИЧЕСКИЙ СБОРНИК Выпуск Москва 1977 • Париж Письмо из России Лев Копелев СОВЕТСКИЙ ЛИТЕРАТОР НА ДИКОМ ЗАПАДЕ — Нет-нет ! Будьте снисходительны ! Поймите же, он просто одурел. При всех талантах, он ведь глубоко невежественный и невоспитанный : от « Краткого курса истории ВКП(б) » сразу же перескочил к Катехизису. И при всем том — доверчив, поддается влияниям... Там, в европейских джунглях, ничего толком не зная о Западе, он доверяет всем, кто его одобряет, пугается всех, кто ему возражает. Вот с перепугу и обозвал носорогами...

Давний приятель В. Максимова.

— Он пишет, что его вдохновили « Носороги » Ио­ неско, но по всему видно, что он ничего не понял из пьесы : просто исказил метафору... Но журнал он де­ лает хороший... Правда, колонки редактора бывают и пошловаты, и карикатурно претенциозны. Однако всё же немало интересных публикаций, есть отличная проза и настоящая поэзия Постоянный читатель « Континента ».

— Не надо на это обращать внимание... Ну и пусть это ниже всякой критики, пусть даже непристойный пасквиль. Но Володю надо пожалеть ! Нельзя принимать всерьез проявления душевной неуравновешенности. Он столько страдал ! А там все эти эмигрантские склоки...

Писательница, всегда любившая Максимова.

— Нет, напротив, к этому необходимо отнестись очень серьезно. Он хамски поносит « розовых » интеллектуа­ лов, то есть, по существу, — либеральных и демократи ческих интеллигентов. И вы подумайте, кому нужны, кому на пользу оскорбительные нападки на людей, из­ вестных как верные друзья Сахарова, покойного Кости Богатырева и многих других москвичей, ленинградцев и пражан — тех самых, которых у нас честят отщепен­ цами, идеологическими диверсантами ?.. Да были ли у него когда-нибудь стыд и совесть ?..

Участник правозащитной группы.

(Из московских разговоров) I Феномен « Максимов-публицист » необходимо понять в его развитии, чтобы противопоставить понимание тому вреду, который приносит и сам «феномен», и обращенная против него односто­ ронняя, пристрастная критика.

С Владимиром Емельяновичем Максимовым я был знаком мало, встречал его не часто, никогда не сближался, но всегда высоко ценил его расска­ зы и повести. И сегодня его художественный дар для меня так же несомненен, как и его способ­ ность к благородным душевным порывам, как искренность его стремлений патриота и правдо­ искателя.

Однако, более чем сомнительны его проповед­ нические претензии. Они повредили уже неко­ торым страницам в « Семи днях творения » и всему « Карантину », а в публицистике, в речах, в интервью — эти претензии становятся нестер­ пимы.

Как объяснить такое противоречие ?

В « Прощании из ниоткуда » Максимов расска­ зал о своем тяжком детстве и юности, о том, как он оказался в обществе блатных и приблатнен ных. Живые силы души и недюжинная воля помогли юноше вырваться из-под власти совет ского «мертвого дома». Но... там он прошел школу того нравственного воспитания, которое на подсознание иногда воздействует значительно сильнее, чем на сознание.

Когда молодой поэт и прозаик Максимов начал публиковаться в районной газете, а потом в об­ ластных изданиях, его учителями-наставниками и воспитателями в политике, литературе, эстетике и этике стали комсомольские и партийные работ­ ники, редакторы, журналисты. Вероятно, и среди них были хорошие, добросовестные, бескорыст­ ные и умные люди, искренние в своих убежде­ ниях... Тем прочнее усваивал он — впечатлитель­ ный литератор — общую для той среды мораль « боевитой партийности ».

Талант проложил ему дорогу в Москву;

его дружелюбно приняли настоящие писатели, его произведения хвалили серьезные профессиональ­ ные критики. Его окружила новая среда — сто­ личные интеллигенты, полуинтеллигенты, симу­ лирующие интеллигентность пижоны, искренние и сомнительные друзья, поклонники и завистни­ ки.

Он быстро привыкал к признанию, к успеху и славе. Со временем они уже казались недоста­ точными, несоразмерными его действительным свершениям. В ту пору он легко перешел от либе­ ральных « Тарусских страниц » в яростно антили­ беральный «Октябрь». Но хвалили его критики всех направлений.

Десять лет тому назад мне пришлось несколько раз и от разных людей услышать : « — Наш Во­ лодя куда выше вашего Солженицына : он-то уж настоящий, народный... » Нарастала популяр ность, а с нею вера в себя, в чудесность, необы­ чайность своей судьбы.

II...В то же самое время в Москве, в стране про­ исходили события, которые многими воспринима­ лись, как предвестия великих потрясений и пе­ ремен.

Закончилась «эпоха позднего реабилитанса ». Судили Бродского, потом Синявского и Даниэля. Поговаривали о реабилитации Сталина. В газетах и с партийных три­ бун травили « Новый мир » и Солженицына. В Чехосло­ вакии наступала « Пражская весна ». В Москве судили Гинзбурга и Галанскова, потом Марченко... Выступали первые застрельщики « демократического движения » — Есенин-Вольпин, Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, генерал Григоренко, Павел Литвинов, Анатолий Якобсон, Иван Яхимович... Академик Сахаров опубликовал свой первый меморандум. Открытые письма в защиту пресле­ дуемых и политзаключенных писали Л. Чуковская, Г.

Владимов, В. Войнович, В. Корнилов и сотни « подпи санцев » — научные работники, рабочие, служащие, сту­ денты. Советские танки ворвались в Чехословакию, чтобы раздавить призрак « социализма с человеческим лицом ». Семь молодых людей вышли на Красную пло­ щадь, чтобы протестовать против вторжения. И снова шли аресты и суды, и снова писались письма протеста...

В те годы и Владимир Максимов круто повер­ нул свою жизнь : он пришел к Церкви. И про­ никся убеждением, что история человечества и современная действительность воплощают лишь извечную непримиримую борьбу двух метафизи­ ческих сил — Добра и зла, то есть — Бога и дьявола. А любые попытки диалектически или релятивистски толковать эту борьбу, любые «примиренцы», «соглашатели» или «промежу­ точные », « третьи » силы суть более изощренные ипостаси того же зла.

Воодушевленный сознанием, что теперь он вла­ деет единственно сущей, абсолютной истиной, он еще беззаветней поверил в себя, в непреложную справедливость своих суждений, приязней и не­ приязней. Он почувствовал себя воином духа, ратоборствующим за возрождение священных ты­ сячелетних традиций. Но, воодушевляемый новой верой, новым самосознанием, он не замечал, что сохраняет многие особенности восприятия обще­ ственной жизни, присущие именно тому миру, который он отверг и проклял.

Наглядный пример этого — « Сага о носорогах ».

III Мораль блатных определяется воровским за­ коном. Он прост : хорошо всё, что полезно тебе, твоим « корешам », и что вредит « гадам » (т. е.

начальникам и « сукам » (т. е. изменникам).

Мораль профессиональных идеологов, « боеви­ тых » журналистов и теоретиков социалистиче­ ского реализма определяется законами « больше­ вистской партийности » : хорошо всё, что полезно партии, государству, рабочему классу, родному коллективу и всё, что вредит классовым врагам •— империалистам, ревизионистам и др. и пр.

Мораль блатного во многих случаях сравни­ тельно легко преобразуется в мораль большевика.

Но и ту, и другую может унаследовать иной рас­ каявшийся грешник, обретший истину в церкви, в синагоге, в костеле или в мечети...

Настоящие большевики — ленинцы и сталинцы — были убеждены, что владеют единственно возможной истиной, и отстаивали свою правоту так же яростно, как фанатики всех времен и религий. Менялись знамена и лозунги, но жестоко враждовавшие между собой фанатичные сторон­ ники разных церквей часто оказывались род­ ственно похожи — « враг на врага ».

« Есть в Ленине керженский дух, игуменский окрик в декретах » (Н. Клюев). « Что менялось ? Знаки и воз главья... В комиссарах дух самодержавья, взрывы рево­ люции в царях... » (М. Волошин).

Откровенные циники-прагматики чистосердечно безнравственны : они знают, что « никакого пуль­ са нет » и смеются над наивностью моралистов. А фанатики, искренне верующие в религиозные или политические идеалы, часто убеждены, что в них уже заключены основы законодательства и что высокие цели оправдывают любые, даже низмен­ ные, средства. « Идеалистическая безнравствен­ ность » бывает даже опаснее циничной, потому что не сознает себя.

Философские или политические взгляды ме­ няются иногда быстро. Атеист становится верую­ щим, консерватор либералом, или наоборот. Но эмоциональное отношение к окружающему миру, к своим и чужим, художественные вкусы, представления о красоте и уродстве неизмеримо прочнее. Характер и психологический склад оста­ ются как правило теми же при любых сменах идеологий. И если меняются, то лишь медленно, с трудом...

В устойчиво патриархальных и в тоталитарных обществах даже те, кто никогда не исповедывал господствующую идеологию, кто ненавидел ее законоучителей и жрецов, оказывается нередко зараженным их навыками и нравами. Герцен — приятель парижских и лондонских революцион ных плебеев — до конца жизни оставался мос­ ковским аристократом. Сталин и в подполье, и в гражданской войне, и на вершине самодержав­ ной власти не утратил риторические приемы, елейное коварство и хамскую грубость провин­ циального семинариста.

Нечто подобное в наши дни можно наблюдать у многих убежденных противников сталинизма и ленинизма. Притом, чем радикальней, фанатич­ ней их новые взгляды, тем прочнее они сохра­ няют многие особенности мировосприятия и нрав­ ственного сознания — вернее, подсознания, — усвоенные в советских школах и учреждениях.

Как истинные большевики, они презирают, а то и ненавидят « гнилых либералов », « абстрактных гуманистов», «жалких соглашателей», так же убеждены, что « кто не с нами, тот против нас », и так же грубо поносят несогласных с ними, и всегда готовы подозревать в них злокозненных агентов врага.

IV Парадоксальное сочетание в одном сознании радикальных антисоветских взглядов и глубоко советского мироощущения определило и трагедию Владимира Максимова;

именно трагедию, потому что он, будучи исполнен благих намерений, совер­ шает дурные поступки.

Трагически безнадежны и его стремления раз­ вивать публицистические и сатирические тради­ ции русской литературы. Полемические приемы, задор и патетика « Саги » в равной мере чужды и « Колоколу », и « Дневнику писателя », а сати­ рические ужимки охотника на носорогов так же далеки от Щедрина, как и от А.К. Толстого. Зато « Сага » и « колонки редактора » по-родственному напоминают подвалы А. Софронова « Наяву и во сне », а по литературному стилю и по уровню полемики им всего ближе фельетоны Д. Заслав­ ского, статьи Кочетова или Грибачева.

Субъективно В. Максимов стремится ниспро­ вергнуть метафизическое зло коммунизма, от­ стоять достоинство России, вразумить невежест­ венных туземцев дикого Запада, которые не понимают, как опасны для них свобода печати, ужасы плюрализма и недостаточное почитание единомышленников и покровителей Максимова.

Но объективно он более всего помогает совет­ ской пропаганде и западным сталинистам. Он вооружает их аргументами и наглядными посо­ биями : вот он каков, наш идеологический про­ тивник, которого великодушные советские власти отпустили на все четыре стороны, вот его подлин­ ное лице яростного врага демократии и либера­ лизма : несогласным он злорадно сулит кольца в « носорожьих ноздрях » и « следственные стой­ ла » !

Объективно максимовская публицистика прино­ сит наибольший вред ему самому, его друзьям и доброжелательным читателям, которые не могут разлюбить его художественное творчество. Не­ мало соотечественников здесь и за рубежом от души жалеет непутевого, но талантливого, неис­ правимо советского, но « взыскующего истины » литератора, так безнадежно заблудившегося в по­ литических джунглях Запада.

К их числу принадлежу и я. Однако злополуч­ ная « Сага » вынудила меня написать « объясни тельную записку » — это тревога, что кто-ниоудь поверит, будто подобные сочинения представляют дух современной русской интеллигенции. Нет, такой фанатический максимализм для России не более характерен и в русском обществе не более влиятелен, чем любой « правый » или « левый » экстремизм во Франции, в ФРГ или США. И такая публицистика не может содействовать ду­ ховному и нравственному обновлению и оздоро­ влению нашей страны : это лишь вывернутая наизнанку сталинская идеология нетерпимости.

Мертвые хватают живых.

Но мы хотим верить, что жизнь преодолеет.

Копелев, Лев Зиновьевич — родился в 1912 году. Критик, литературовед, писатель. В СССР приобрел широкую известность своими исследованиями о западной литера­ туре : Брехте, Томасе Манне, Ремарке, Кафке и др.

Участник Великой Отечественной войны. Много лет провел в сталинских лагерях. После выхода из лагеря в 1954 г. Копелев вступил в общественную жизнь, добиваясь реабилитации для многих деятелей культуры, амнистии для политзаключенных, выступая в защиту опальной советской интеллигенции. За общественную деятельность был исключен из партии, изгнан из Союза писателей СССР и лишен работы.

СОДЕРЖАНИЕ От редакции СОВРЕМЕННЫЕ ПРОБЛЕМЫ Эдуард Кузнецов. Хэппи энд Абрам Терц. Очки Е. Эткинд. Наука ненависти Б. Шрагин. Синдром « нормального чело­ века » ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО Игорь Померанцев. Читая Фолкнера Жан Катала. Слово из тьмы Игорь Померанцев. Старик и другие ПИСЬМО ИЗ РОССИИ Лев Копелев. Советский литератор на Диком Западе Отвергнутые рукописи не возвращаются и по их поводу редакция в переписку не вступает.

Цена номера 20 фр. франков.

Подписка в редакции на 4 номера — 70 фр. фр.

Пересылка за счет подписчика.

Pages:     | 1 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.