WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

СИНТАКСИС ПУБЛИЦИСТИКА КРИТИКА ПОЛЕМИКА 5 ПАРИЖ 1979 Журнал редактируют M. РОЗАНОВА А. СИНЯВСКИЙ The League of Supporters : Ю. Вишневская, И. Голомшток, А. Есенин-Вольпин, Ю. Меклер,

А. Пятигорский Мнения авторов не всегда совпадают с мнением редакции © SYNTAXIS 1979 © Электронное издание ImWerden 2005 Адрес редакции 8, rue Boris Vild 92260 Fontenay aux Roses FRANCE...Сложен и труден переход из одного мира в другой — от тюрьмы к свободе, из диктатуры в демократию. Иногда этот переход сопровождается своего рода шоком и требует от человека серьез­ ной внутренней перестройки. Новые понятия и впечатления сталкиваются с реликтами будто бы уже отошедшей в невозвратное прошлое жизни.

Свобода, выясняется, налагает на человека ответ­ ственность, психологически порою более тяже­ лую, нежели обязанности раба. И вместе с тем это « переходное » состояние и ситуация « за гра­ ницей » (« за границей » в гиироком смысле слова — привычного жизненного опыта и уклада) в плане индивидуальном и общественном оказы­ вается подчас интереснее застывших рамок и навыков. Этой социально-психологической про­ блеме « перехода » и посвящен в значительной мере настоящий номер журнала «Синтаксис».

Современные проблемы Эдуард Кузнецов хэппи энд За несколько дней до того написал : « Я недо­ статочно легковесен для шалуньи Фортуны — таким она не улыбается ». Не без гордости, не без горечи. « Вдруг » я не люблю и не верю ему, « вдруг » — это когда не знаешь, как на самом деле копится подспудно песчинка к пес­ чинке, чтобы однажды утром гора — вдруг ! А если и ураганом ее намело, то ведь и ураган, и то, что именно здесь ее вздыбило, — тоже не вдруг. Не отрицая возможность чуда как тако­ вого, я в то же время не считаю себя настолько важной персоной (ни вертопрахом, ни калекой), чтобы претендовать на особую опеку Небес. Но 27-го апреля меня так и подмывало если не вы­ крикнуть, то хотя бы прошептать это претенциоз­ но-утешительное словцо : чудо. Из тьмы — в свет, из смрада — в сад, из загробья — в жизнь...

Чудо ! Но не выкрикивалось, не вышептывалось, задушенное, замороженное логикой : закономер 27 апреля 1979 г. Эдуард Кузнецов неожиданно был освобожден досрочно.

ное совпадение ряда объективных факторов, по­ литическая конъюнктура — с известным допу­ ском на случай...

Чтобы однажды грянуло для меня 27-е апреля, многие тысячи людей сделали столько-то тысяч шагов — ни на один меньше, они проделали этот путь, и ни один шаг не был настолько мал, чтобы без него был возможен конечный резуль­ тат, и ни один шаг не был столь велик, чтобы обойтись без других шагов. При чем, казалось бы, тут чудо ? Но многотысячный митинг в Нью Йорке, но неподдельный энтузиазм израильтян, рукопожатия на улицах, объятья, смех и слезы старика-прохожего с кошелкой, в которой хлеб и помидоры, но многолюдные митинги по всей Европе... Вопросы, вопросы, вопросы — не празд­ ное любопытство, а глубинный, из самого сердца интерес, сочувствие, сопереживание... Надо было, чтобы многие тысячи сделали бесчисленное мно­ жество шагов... Но почему они их сделали ? Что их, таких разных, объединило и подвигло ? Не сомневаюсь, что дотошному уму доступно и это объяснение. Дотошность — штука нужная, но перед этими лицами дотошность отдает скучным кощунством. Я затыкаю уши и уверенно говорю :

сострадание, сопереживание, жертвенность ради дальнего, действенная солидарность — истинное чудо. Не то, что удалось почти невозможное не­ давно — вырвать из неразъемных драконьих челюстей недожеванную жертву, а то, что раз­ бросанные в ледяном море мещанского всеравно душия, близорукости и ожирения теплые остров­ ки человечности однажды способны, противостоя дракону, слиться в мощный материк.

25.4.79 г.

« Ни дня без клеветы ! » — негласный лозунг нашей камеры. В том извращенном мире многое, начиная с Гегеля, перевернуто с ног на голову, и всякое слово оценивается не по шкале соответ­ ствия его реальности, а по хитроумной партийной таблице вредоносности его густому облаку лжи, окутывающему всю необъятную эсэсэсэрию. Не так ретивые начальнички простукивают стены решетки-двери, как на всякую бумажку тигром кидаются : не столько побег их страшит, сколько утечка « клеветнической » информации — несмо­ тря на все запоры, несмотря на все заборы...

В то утро, 25-го апреля, шлифовался оконча­ тельный текст « Заявления о положении верую­ щих в лагерях и тюрьмах ». Как-то не очень ладилось — от недосыпа : с работы пришли в два ночи, а в шесть уже не до сна — проверка, оловянное бряцанье одаряющего пшенкой черпа­ ка, коридорный шум-тарарам... и мертвый вски­ нется. В камере нас было только двое — все остальные на работе. Он прикрывал спиной « вол­ чок », сторожко прислушиваясь к коридорной жизни, а я, залепив воском уши, писал и зачер­ кивал, писал и зачеркивал...

— Давай припрячем пока, — он меня тревожно за плечо. — Что-то не нравится мне : забегали, засуетились и стихло все вдруг. Не шмон ли генеральный ?..

Только успели — смаху распахнулась, лязгнув, дверь. Ухватив с тумбочки какой-то журнальчик, я прикинулся увлеченно читающим. Входят, почти полубегом — сперва два надзирателя с угодливой стремительностью, за ними кэгэбист ский подполковник Романов и Тюрин — капитан из той же фирмы, и майор Некрасов — наш « хозяин », и опер из Управления, и еще какие-то чины в погонах и без.

— Что читаем ? — хозяйски тянет руку Рома­ нов (не крамола ли?).

Только тут вижу, что схватил « Сельское хо­ зяйство » — с фотографии мудро-печально тара­ щится могучая корова из статьи об американском животноводстве.

— Ай да корова ! — прицокивает из-за плеча начальника пройдоха Тюрин. — Ярославская, небось ?

— Ну уж, — смеюсь как можно беззаботней, прикидывая, какого черта они приперлись. — Это же американская. Ужели сразу не видать ?

У нее даже и морда раз в пять умней колхозной — про бюст я уж молчу...

Романов хмурится.

— Все балагуришь, Кузнецов... С вещами ! И поживей.

Куда, зачем ? — вопрос хоть и пустой, а не спросить нельзя. Молчат, конечно, и только пото­ рапливают. Ну да мне ведь спешить некуда — срок все равно идет, а раз им так невтерпеж, то мой прямой арестантский долг « тянуть резину » — и досадить хотя бы малость, и с мыслишками собраться, и, глядишь, в запальчивой досаде сболтнут чего-нибудь. Но чтобы и грань незри­ мую не перейти — на карцер не напороться...

Арестантская наука — тонкая, вся на полувзгля­ дах, мелочах, намеках, на ножевом балансирова­ нии, особенно если что-то стящее тайком де­ лаешь, план некий в ночи вынашиваешь... Будь стражи поумнее, просекали бы : раз тих и покла­ дист всегдашний непреклон — замыслил что-то, а если нос кверху и шапки не ломит, значит, смекай, скрывать ему нечего, удара хукового не вынашивает, потому и грудь колесом и глаза дерзкие — хоть так повоевать, гонор показать, даже и с риском угодить в карцер : не сломали, дескать, не раб я вам, хоть тресните... Тоже дело немалое, если нет на другое ни сил, ни сноровки.

Собираюсь помаленьку, с другом нет-нет слов­ цом перекинусь.

Шесть лет назад мне с трудом удалось отбиться от нового срока за книгу, а тут вторая, знаю, вот-вот должна выйти, и внутренне я был готов к следствию и суду. Знал, на что шел, решив : буду делать, что длжно, а прочее — будь как будет.

Но своих предупредил : если следствие, то с пер­ вого дня бескомпромиссно голодаю и на все во­ просы — хоть о чем ! — ответ один : « Будьте вы прокляты ! » Однако нельзя исключать и более радужного исхода — уж больно оптимистичны намеки в последних письмах. Хотя не первый ведь год, обычно весной, что ни письмо, то « Держись, еще чуть-чуть... » Так что вряд ли.

Лучше не думать.

— Всем нашим, — говорю, — привет.

— Не разговаривать !

— А я и не разговариваю. Привет вот передаю.

Нельзя что ли ? Да, если хреново, — скороговор­ кой другу, — так ты знаешь — поддержите в меру сил...

Браво-плакатный Романов рассердился не на шутку :

— Ведите его в кабинет — там обыщете.

— А если в большую зону, — это друг мне, — так не забывай...

Мельком скольжу по бритым, сытым лицам, выщупываю взглядом — не дрогнут ли ? Не разберешь. И все же что-то невсегдашнее почу­ дилось, кольнуло сердце : 16 лет, браток... И на том свете ни вас, ни их не забуду.

Увели, не дав прощально расцеловаться. Четы­ ре часа каждую нитку теребили, всякую бумажку обнюхивали...

— А что же однодельцы мои ? — зондирую.

Молчат и усмехаются невнятно. Так все-таки куда меня : судить или, может, и вправду на свободу ? Лучше не думать — выбора ведь все равно не дано. Не ты решаешь, уговариваю себя, не суетись — куда повезут, туда и повезут, это их забота, а твоя — не паниковать.

В коридоре ни души, все камеры на замке, у цеховых дверей бдительный надзиратель, только в пыльных окнах маячат белесые пятна лиц — не пойму чьих. Уже перед зевом обитого железом воронка делаю еще одну безнадежную попытку :

— Закон, — говорю, — хоть и не про вас писан, но всё же вы обязаны объявить мне цель и конечный пункт этапирования. Нацистские у вас приемчики — « Мрак и туман »...

— А я тебе, — капитан Тюрин доверительным полушепотком, — вообще рекомендую поменьше выступать. Не хватит ли с тебя ? Живи тихо — тебе же лучше. Как мафиози говорят : кто глух и нем. к тому же слеп, тот проживет до сотни лет.

Учти, на Западе ведь тоже умирают, и бывает — чаще, чем здесь...

Угрозу я пропускаю мимо ушей — не впервой, — но Запад ? / Как это понимать ? Чекист порой и правду скажет, не веришь. Почти утверждаюсь в мысли, что на этот раз меня поджидает какая то чрезвычайная пакость. Но в боксике (колени холодит дверь, спину и плечи — стены), в суме­ речной тьме — две узкие полоски света в щелку.

Изогнувшись, вывернувшись винтом, приникаю и вижу : Гинзбурга ведут к другому воронку, а к третьему — минуту спустя — Мороза. Ничего не понимаю ! Ну, если меня влекут на расправу — это ясно, а их тогда зачем ? Один в зоне без году неделя, насолить им еще не шибко успел, а дру­ гой и вовсе тихо-смирно сидел. Это, конечно, не довод — мало ли к чему могут прицепиться... Но вроде бы не те нынче времена. А вдруг времена изменились, а мы и не знаем ? Откуда нам знать ?

Вот и газет уже три дня как не давали, и радио молчит — сломалось, говорят...

В Потьме за нашей посадкой наблюдали чело­ век пятнадцать разнопогонного начальства и бравый Романов с ними. По одному из воронка, по одному в « Столыпин » — а он пустой, оказы­ вается, специально для нас троих прицепили.

Всяко у меня до того бывало : без « спецкараула » меня не возили, всегда отдельно от других, кото­ рых конвоиры ногами в зарешеченное купе за­ талкивают — по дюжине в « тройник », — и в мягком пассажирском мне случалось ездить, хоть и в наручниках, и даже с собаками меня возили, так что весь « Столыпин » сочувственно кричал :

« Прощай, земляк ! Не дрейфь ! » — думали, что на расстрел... По-всякому бывало, но чтобы вагон на троих — впервой.

К караульному не подступись — словно и не слышит, а спрашиваю громче — вздрагивает и оглядывается опасливо.

Часа через два заступает новый караульный.

« В какую хоть сторону-то едем ? » Молчит, но глаз не отводит, словно гипнотизирует, и от ре­ шетки купе ни на шаг. Не очень-то уютно.

Валюсь на скамейку ногами к нему.

— Не положено ! — кричит, и в глазах испуг плещется. — Головой ко мне !

А там фонарный свет слепит, и противно, когда спящему тебе в лицо глядят. Мне бы поспать хоть малость : раз такая спешка, что-то серьезное предстоит завтра, а я и в ту ночь не добрал — руки-ноги не шевелятся, в голове кавардак.

— Головой туда я не засну.

— Не положено ! — чуть не плачет. — А то я начальника караула позову.

— Зови хоть трех, — уже завелся я, — плевать я на вас хотел. Ну, повернете вы меня силой в ту сторону, а я опять сюда развернусь...

Прыщавый блин его пошел пятнами растерян­ ности — похоже, что инструктирован не грубить, мнется, не знает, что делать, наконец, махнув рукой — была не была ! — убегает и тут же воз­ вращается вместе с каким-то лейтенантиком.

— Вообще-то не положено, — мямлит тот. Ему явно неуютно — он привык рычать матерно на тех, кто за решеткой. — Инструкция... Но, — разрешающе машет он рукой, видя, что я лежу, не шелохнувшись, — ничего — отдыхайте.

Солдатик смущен, я начинаю проваливаться в сон, сладостно убежденный, что завтра я буду на свободе, только бы, думаю, дали в Москве хоть деньков несколько пожить — с друзьями проститься, по улицам побродить, где родился и рос... И беспокойно верчусь с боку на бок, гоня прочь циничную усмешку румянощекого Романо­ ва. И двух недель не прошло, как он откровенни­ чал : «Таких отпускать?.. Мы не настолько сла­ бы. Сколько бы там ни кричали — именно мы сажаем и мы отпускаем... когда убедимся, что враг сломлен и разоружился до конца. А ты, не бережешь ты себя, не бережешь... Или думаешь, заговорен от смерти ? » 26.4.79 г.

Утром конвойный приспустил армированное окно и в щелку замелькали до холодка в груди знакомые московские пригороды. Вот и Казан­ ский вокзал, наш вагон отцепили и часа три гоняли с путей на пути, пока не затолкали в какой-то замусоренный тупик. Цепь автоматчи­ ков, воронки и, наконец, старинная приятельница — лефортовская тюрьма КГБ. Вот и камера. Я резонно рассчитывал на одиночку, но навстречу мне поднялся долговязый парняга лет 30-ти — контрабандист, как выяснилось. Вероятнее всего « наседка », а может и нет, но мне в любом случае не до него, не до психологических изысков и церемоний — мне бы побыть одному, чтобы сосре­ доточиться и внутренне подготовиться к любой неожиданности, а прежде всего — поспать. Стучу в кормушку, она мгновенно отворяется, и из нее, как чертик из коробки, — седая голова началь­ ника корпуса : « В чем дело ? » — Я сюда не по масти попал, — объясняю. — Я же, вы знаете, государственный преступник, рецидивист и т. д., а человек, — киваю я на сокамерника, — всего лишь под следствием, по уголовному делу... Может, он и не виновен вовсе, а я, знаете ли, закоренелый — могу разлагающее влияние оказать... Статью 18-ю Исправительно Трудового законодательства помните ? Ну вот...

Так зачем же нарушать ? Прошу срочно переве­ сти меня в одиночку.

Корпусной уверяет, что завтра доложит на­ чальству — сегодня никак нельзя, поскольку никого уже нет. Приходится поверить — раз нельзя проверить.

Мой контрабандист на дыбы : не хочешь, мол.

со мной сидеть, за стукача считаешь...

— Да я, — начинает он истериковать, — семеру отволок ! Год как из лагеря ! Да у меня, век сво бодки не видать, вся зона по нитке ходила !..

Я столько их перевидал, столько раз все это слышал, что рот зевотой сводит. Мне нет особого резона ссориться с ним, но он явно из тех, кого не осади — на голову сядет.

— Вижу, — говорю, — что ты страсть какой блатной. Это дело твое, но я уже три ночи не досыпаю, с ног валюсь. Так ты уж, будь ты трижды козырной, постарайся не шуметь, а то я, хоть и не блатной, но тоже нервный.

Недвусмысленный намек, сопровождаемый как можно более твердым заглядом в глаза, — внял и потупился.

Едва я разделся — в кормушку голова : « Днем нельзя спать, только лежать поверх койки ». Я так устал, что мне наплевать — лезу под одеяло.

Что они, в конце концов, могут мне сделать ? Не­ спроста же они меня сюда привезли : если для нового срока или смерти, так повод всегда от ыщется, а — на свободу, так тем более плевать — избить побоятся, чтобы синяков не было...

Сокамерник вздыхает, переживая поражение.

Внешне он напоминает мне Юру-Людоеда — такой же верзила и железа полон рот, но харак­ тером куда пожиже. Одно время этот Юра тру­ дился « дуборезом », т. е. покойников потрошил.

И вот как-то, растерзав очередного мертвеца, он привязался к главврачихе Коломийцевой (она же супруга начальника лагеря) : « Ты же видела, какой жмурик гнилой попался? Дай спиртяры...

чтоб не заразиться ».

« Иди ты... — послала его улыбчивая врачиха в одно специально женское место. — Ты же его руками потрошил, — смеется, — а не зубами ».

Юра, не долго думая, цап покойника зубами за ляжку и ну ее теребить, урча по-собачьи. То-то смеху было, дородная мадам Коломийцева пова­ лилась на стул, тряся всеми пудами своих полу­ сфер... Юре, конечно, нацедили с полстакана медицинского спирту.

Но его вовсе не за это прозвали людоедом, а за то, что он играл в карты на « мясо и кровь ».

На нем живого места не было — рубцы самых причудливых форм, шрамы, сочащиеся сукрови­ цей свежие порезы... В голодных спецлагерях, в карцерах и тюрьмах уголовники, проиграв пайку, ставят на кон « мясо и кровь ». Шмат мяса (из спины, живота, ягодиц, ляжки или икр) отхваты­ вается на глазок — этак с котлету средних раз­ меров, а для крови в каждой камере хранится тщательно градуированная самодельная мензур­ ка.

Неглупый и наглый, он терроризировал полити ческих, зарабатывая начальственные подачки.

Как-то раз хитроумная судьба в погонах свела меня с ним в камере Владимирской тюрьмы. Но я давно уже, еще со времен драчливого мальчи­ шества, усвоил одну счастливую истину : « Он боится больше меня ». Воспитанные на примитив­ ном представлении о героизме, в ножевой ситуа­ ции, прислушавшись к сердечному трепыханию, с ужасом сознают, как далеко им до книжных героев. Плохие психологи. Им невдомек, что у врага тоже шкура дрожит, они тут же зачисляют себя в трусы и отступают в стыде. Секрет про­ стой : всегда помнить, что « он » тоже боится, и даже чуточку больше меня — самую чуточку, чуть-чуть, ровно настолько, сколько нужно, что­ бы обратить его в бегство.

Не прошло и недели, как мой Юра простучал в соседнюю камеру : « Пригоните свинокол ». Ладно, сижу читаю, но краем глаза слежу за ним, и ноги напружинил — вскочить, если что. Вроде читаю, а на самом деле уговариваю себя : « Он боится больше меня, он боится больше... » Однако что же делать ? Боль ему нипочем, чуть ли не в удоволь­ ствие — мазохист. Чего он вправду боится ? Ко­ нечно, голода — иначе не стал бы « людоедом », но что это мне дает ? И смерти. Сам рассказывал, как дважды сидя под « вышаком », трясся и она­ нировал все ночи напролет, чтобы забыться. Зна­ чит, на убийство он не решится — третий раз от вышака открутиться трудно. Но вот ночью « подрезать », т. е. пырнуть ножом не до смерти или глаз выколоть, это он может и делал уже не раз, даже и просто так, чтобы под следствием посидеть, отъесться малость. Расстрел за это не дадут, а сроку у него и без того под самую завяз­ ку. Ночь для меня опасна, значит, до отбоя я обязан обратить его в бегство. Ни взывать о помо­ щи к начальству, ни убивать его — мне и в голову не приходило : первое вразрез с общеарестант­ ской этикой, второе — с лично моей. Но выхода нет — надо демонстрировать готовность идти на любую крайность.

Мужик он был живописный (был — потому что лет через пять после того его, по слухам, зарезали в драке). Верзила, но узкогрудый, с длинными по-обезьяньи руками, вся голова в причудливых зигзагах шрамов, язык что бритва и мимика умо­ рительная.

« Ну з-змеи, трепещите ! — журавлино выша­ гивает он от стола к двери, и то одну стену пнет ногой, то другую — жуть нагоняет. — Ты смотри, падла : читать я ему мешаю ! Тут вам не академия тухлых наук, а тюряга, тут закон петушиный :

клюй ближнего, сери на нижнего, а не книжки читать. — Всякий раз, поворачиваясь спиной к волчку, он дает ножу выскользнуть из рукава и, увесисто качнуЕ его на ладони, подбрасывает, ловит и снова прячет в рукав. — Ну т-твари политики, трепещите ! Хевра попрет на вас — об хезаетесь, фраера ! » Время шло, выдержка моя понемногу таяла, а вместе с ней улетучивалась и уверенность в себе. Нет ничего опаснее упустить момент наи­ большей внутренней решительности. Надо было срочно разогреть себя до слепого безрассудства, до блеска одержимости в глазах... Он говорил, говорил и говорил, кочегаря себя и давя мне на психику, я молча бормотал свое заклинание — не очень-то воинственное, интеллигентски хилое, ему не слышное — он изошел бы хохотом, когда бы услыхал. Склоненность над книгой, молчание — ему как предвозвестник белого флага, готов­ ность сдаться.

А время идет. Прежде всего — встать. « Я тебя долго слушал, теперь ты меня послушай — реко­ мендую. Ты тут часа два уже с ножом разгули­ ваешь. Закон ты знаешь : взялся за нож — режь, иначе — руку пополам. Но ты рассчитываешь :

он, мол, не блатной... Верно. Но много ты кровуш­ ки у наших попил — и хватит. Когда я замолчу, считай до десяти — или ты сам пойдешь на меня с ножом, или я просто отниму его у тебя и при­ душу как крысу. Твоя братва насчет ножа, не сомневайся, расколется — не так уж они тебя любят... Меня на этот раз не шлепнут, как бы ни хотели — уж больно биография у тебя не того, ножом ведь ты не впервой балуешься... И хватит.

Считай ! » Я распалился от собственных слов, и ртутный шарик страха, катавшийся по сердцу, противно холодя его, растворился в волне нерас суждающей ненависти к этому оскалу железных челюстей, выплевывающих : « Да сукой быть — зарежу ! Ну иди ! Иди ! » Едва я, отлепившись от стены, шагнул к нему, он, взвизгнув, рухнул на пол и зашелся в истерике, суча по полу ногами.

Тут же набежали надзиратели и уволокли его.

А через день мне выписали 12 суток карцера :

был обыск, и под койкой оказался нож — не­ смотря на истерику, в последний момент Юра Людоед успел выбросить...

Неужели, — несмело размышлял я, — дело идет к концу, и я уже больше не буду видеть всех этих морд — ни чекистских, ни уголовных ?

27.4.79 г.

Проснулся я от гнусавого шепота в самое ухо :

« Подъем... » — надо мной склонился надзиратель.

« Вот бритва », — положив на стол безопаску, мыльницу с кисточкой и зеркальце, он вышел.

Мой сокамерник тоже проснулся. Было часа че­ тыре утра, не больше — до законного подъема далеко. Что бы это значило ?

Мой сосед засуетился :

— Точно — на свободку тебя !

— Если бы знать...

— Я тебе говорю — точняк. По всему видать...

Так ты, браток, звякни моей бабе, пусть папиросы дурью*) зарядит — мне через неделю передачка положена. Телефончик простой — запомнишь, пока бреешься.

Пришлось запомнить. Условились, что я как бы забуду в камере пару пачек махорки, кусок мыла и носки. Пришлю за ними надзирателя — дела мои плохи, если же никто за ними не при­ дет — значит, я пошел на свободку. (События потом развивались с такой стремительностью, что позвонить его « бабе » я не сумел — наверное, и по сию пору он ждет не дождется вожделенной « дури ». Вряд ли он знает, что я, совершив фантастический кульбит, приземлился, минуя московские телефонные будки, за морем — за окияном. То, что мы сцепились накануне — одно, а арестантский долг — само собой. Он не сомне­ вается, что я позвоню... (Но не отсюда же ! Я *) Дурь — род наркотика, анаша. Примеч. автора.

позвонил двоим своим друзьям в Москву — им сняли телефон. Вот и звони ! Разве что врагам своим...) Побрился, жду, стараясь ни о чем не думать.

Поддакиваю контрабандисту. « Ведь зарекался же, — плачется он на судьбинушку. — Как поду­ маю, что снова в лагерь — волосы дыбом. Да разве на сто двадцать проживешь !.. Эх жи исть ! » Но вот захлопали в коридоре кормушки — подъем. И тут же отворилась дверь, мне надзи­ ратель ручкой — пошли, мол.

В просторном кабинете за столом хмурятся трое : полковник КГБ и два золотозубых старич­ ка — жирные полупризраки с дряблыми лицами лемуров.

— « Указом Президиума Верховного Совета СССР, — торжественно-злобно засипел один из них... Я оглянулся, ища глазами стул — напрасно.

Все тонко рассчитано : они сидя объявляют мне высочайший указ, а мне положено выслушать его стоя, покорно склонив голову. Ну, насчет головы это еще как сказать, а постоять придется.

Ничего — переживу как-нибудь, —... государ­ ственный преступник Кузнецов Эдуард Самуило­ вич лишается советского гражданства и должен покинуть пределы СССР в течение двух часов »...

Вопросы есть ?

— А как же. Я вот насчет двух часов любопыт­ ствую... Нельзя ли поскорее?

Они втроем буравят меня глазами, я, чтобы не распыляться, уставился на одного, того, который зачитал указ.

— Идите, — цедит он наконец.

Уже не в камере меня заперли, а в комнатуш­ ке, где накануне обыскивали. Спустя минут пят­ надцать тот же полковник — оказывается, новый начальник тюрьмы — принес мне гражданское одеяние.

— А как же мои однодельцы ? — спрашиваю.

— Не знаю, — врет, не отводя глаз.

— Каков мой юридический статус ? Меня, на­ сколько я понимаю, не помиловали, приговор не отменили, срок не сняли... Значит, если я надумаю в Москву туристом, вы снова меня за решетку — досиживать свои шесть лет, или как ?

— Не стоит попадаться, — советует. — В том числе и туристом...

— В какую страну я еду ? Сегодня... Надеюсь, не в Китай-Вьетнам ?

— А куда бы вы хотели ?

— А то вы не знаете ? Но для начала я согла­ сен в любую, где вас нет, какие бы вы ни были —- русоволосые или косоглазые...

Костюм чешский, туфли польские, рубашка болгарская и только галстук и брючный ремень эсэсэсэровские — чтобы повеситься на них, что ли ?

— А как же мои книги и тетради ?

— Книги мы проверим и позже отдадим, кому вы укажете, а тетради... Вы же знаете, что из нашего учреждения ни одного листка не может выйти.

— Да их же сотни раз проверяли и перепрове­ ряли ! Там никакого криминала. Девять лет рабо­ ты, четыре тысячи листов — конспекты, мысли там всякие, наблюдения, сюжеты, фольклор... — Я начинаю неспеша раздеваться, полковник как то дрогнул лицом.

— Вы что ?

— Без рукописей я отсюда ни шагу — только на кулаках можете меня вынести.

— Нет, почему же, — засуетился он. — Если там действительно ничего нет... Сейчас товарищ, который просматривал их, принесет... — Он на­ жимает околодверную кнопку.

Я торжествую. Тем стыднее мне теперь, когда так очевидно, что ни рукописей, ни даже книг они мне не вернут.

Надзиратель принес мои тетради и, продемон­ стрировав их целость-сохранность, аккуратно упаковал в картонный ящик, перевязав его, по моему настоянию, кокетливо-розовой бечевкой. Я было за ящик, но он опередил меня лакейски :

« Не утруждайтесь ». Идем к машине, он маячит за спиной, сажусь — его и след простыл.

— А где же ящик с тетрадями? — я к подпи­ рающим меня плечами охранникам.

— Не беспокойтесь — его сдадут в багаж.

И только в самолете, где всякое трепыхание уже бессмысленно, они мне сообщили без тени смущения, что, дескать, произошла ошибочка, и тетради мне никак не могут отдать, ну никак !

Вереница « чаек » — штук десять, я в первой, флагманской, а перед нашим носом пылит мили­ цейский «газик», сигналя непрерывно. Законы нам не писаны : светофоры и орудовцы нам не указ. Прохожие оглядываются — испуг и любо­ пытство в лицах : с такой стремительной лихо­ стью проносятся лишь те, кому законы нипочем, кто сам закон-судья-палач — един в трех лицах.

Два упитанных молодца подпирают меня кру­ тыми плечами.

— Мы с вами будем до конца. Меня звать Виктор, его тоже Виктор.

— Сплошная победа, — острю по привычке.

Я жадно впитываю давно забытые краски, звуки, запахи, верчу по-птичьи головой туда-сю­ да, успевая замечать все, в том числе и нервное вздрагивание моих Викторов — им всякое мое движение подозрительно : небось, нарассказали им обо мне разной детективщины — они не очень удивятся, если я выхвачу из кармана браунинг и открою пальбу, или просто выскочу в окно, или мало ли еще что... С переднего сиденья, полуобер­ нувшись, не спускает с меня изучающих глаз дородный мужичок, мне как-то неуютно — все гадаю : где я его видел ? То ли он сидел со мной, то ли сажал... И только на площади Маяковского все встало на свои места — я вспомнил : он вел мое дело 18 лет назад.

— Вот отсюда все и началось, — игриво кивнул он на поэта, угрюмо попирающего камень пьеде­ стала. — В 60-м году.

— Началось все куда раньше — году этак в 17-м, — уточняю я.

С той самой минуты, как тюремные ворота остались позади, что-то как бы щелкнуло вну­ три... Всякий арестант воспринимает неволю как временное выпадение из нормальной жизни, не­ кий патологический вывих бытия, невозмож­ ность, которая не может же длиться вечно ! Умом он знает : может, но сердце этого не приемлет — так противна душе человеческой тюрьма. Отсюда и поразительная легковерность арестантов, дет екая жадность до всяких, самых невероятных, слухов о грядущей амнистии. Но если он переси­ дел, то к чаянью свободы примешивается болез­ ненное подозрение, что на самом деле она не для него — даже и по окончании срока что-то непре­ менно случится...

Спустя несколько дней, уже в Тель-Авиве, я отказывался верить сам себе, оглядываясь назад.

Настолько несовместимы две эти реальности — свобода и тюрьма, — что разом сосуществовать в сознании они не могут, как невозможно быть одновременно и мертвым, и живым... Что-нибудь одно. Днем я недоуменно оглядываюсь назад, и только ночами нет никаких сомнений, ночами я все еще там.

Тюрьма и свобода несовместимы, но в тот день — на перепутье — они встретились и сцепились, борясь, тесня друг друга, шизофренически двоя мое сознание. Все пестрое многоцветье жизни слепило мне глаза, от уличных шумов трепетал, казалось, каждый нерв... но где-то внутри затвер­ дела как бы ледяная корка, сквозь которую ничто извне не проникало — глубинное неверие в за правдашность свободы для меня, годами вырабо­ танный механизм самозащиты твердил вопреки всем очевидностям : « Не обольщайся ». Я ощущал себя вроде автомата : дышу и вижу, мгновенно реагирую на всякий внешний раздражитель и даже в меру остроумен, но сантиметрах в трех под эпидермой как бы железный кожух, прячу­ щий винты, колесики, пружинки механизма, жи­ вущего особой жизнью. И только в сердцевине извивается скользкий червячок стыдливой догад­ ки, что от бессилья и безвыборности каждый жест и ужимка с каким-то механическим при­ вкусом.

Машины подрулили прямо к самолету. 11 часов.

Я с ехидцей :

— А как же высочайший указ ? В шесть утра с такой претензией — чтоб не позднее, чем через два часа покинуть... А сейчас уже одиннадцать.

Молчат. А что же им делать ? Признаться, что без лжи они ни шагу ? Во лжи зачаты, рождены, ложью питаются, ее вдыхают и выдыхают. Когда бы какой-нибудь неслыханной благодатью этой несчастной стране дарован был всего один денек без слова лжи — какой бы учинился грохот и как бы затрещало все по швам и, может, рухнуло...

Обычный « ИЛ ». Нас привезли загодя, а пол­ часа спустя я с любопытством глазел из само­ летного окна на поспешающих к трапу пассажи­ ров, дивясь нарядам и лицам, по которым завсе­ гда отличишь иностранца от коренного советского гражданина, безошибочно угадывая в чисто вы­ мытых бодрых старушках тех самых многократно описанных американок-туристок, что бродят, не­ уемно щебеча, по всему свету и вот, гляди-ка, даже и до Москвы добрались.

КГБ не поскупилось : рядом с каждым из нас два замаскированных под нормальных людей чекиста, на задних креслах еще 10-12 штатских.

Едва мы разместились, как пришли двое из аме­ риканского посольства и сообщили, что по спе­ циальному соглашению между Москвой и Ва­ шингтоном нас доставят в Нью-Йорк... Видимо, учтя больную психологию арестантов, они предъ­ явили нам документы, из которых явствовало, что они и в самом деле американцы...

Мои сопровождающие вполне корректны и даже тужатся поразвлечь меня какой-то болтов­ ней. Мне надо бы сосредоточиться, осмыслить весь этот свалившийся на меня день, но я стра­ шусь чего-то, уклоняюсь от молчания, от необхо­ димости погрузиться в себя... Будь что будет, говорю я себе в который раз.

Разговорчики все пустяковые, только где-то над Скандинавией пытаюсь зондировать их по­ глубже — ускользают, отмалчиваются или пере­ водят в шутку.

— Не совестно вам, — спрашиваю, — в чекис­ тах ходить ? В чекистах — все равно, что в за­ писных людоедах.

Сердиться на меня им не положено.

— Ну, теперь другие времена, — чуть ли не в один голос.

— Вы полагаете, что не в ответе за те времена ?

— Сын за отца и то не в ответе.

Смотрят победно — это их козырной аргумент, слышанный мною не единожды. Специально на­ таскивают их, что ли, вдалбливают стереотипные реплики ?

— Сын, — говорю, — отца не выбирает, а пар­ тию и тем паче голубой мундир именно выбирают — со всем его прошлым... Ну а если завтра, — задаю свой любимый вопрос, — опять то же самое, то вы как ?

Мнутся — ни да, ни нет. Странно — обычно следует энергичный выпад : « К прошлому воз­ врата нет ! » Хотя это ложь : объяви ты по радио, что отныне милостиво даруется свобода — за­ тылки ногтями раздерут, прикидывая, что бы это такое могло означать, а прорычи зычно, что Сталин изволил воскреснуть — переглянутся молча, повздыхают тайком и воспримут как должное.

— Ясно, — резюмирую. — Как партия прика­ жет. Так ?

Соглашаются, но как-то не очень бодро. Все таки не тот нынче чекист пошел, без огонька, оправдываться порой норовит. Или насквозь ци­ ник.

Едва я на ноги — оба вскочили : куда ?

Объясняю, что всего-навсего в туалет. И мы, говорят, туда же.

— А что так? Я вроде бы свободен.

— Вы еще на советской территории — самолет ведь наш.

— Ах да, ведь приговор мне не отменен и со­ ветская территория для меня всегда — тюрьма.

И все же в туалете я мог бы вполне обойтись без вас.

— Понимаете, — объясняет один из Викторов, — американцы что-то там темнят... и если с вами что случится, скандалу не оберешься.

— Что же я, в унитаз что ли выпрыгну ?

— В унитаз не в унитаз, а вот если синяк ка­ кой на лице появится или царапина, скажут — мы тебя били.

— Ну и фантазия у вас ! Как у потаскушки — днем она умело краснеет по всякому пустячку и все равно подозревает, что все знают ее подно­ готную.

— Пусть думают, что хотят — мы за свою репутацию не боимся, — парируют не очень логично.

— Но тогда почему бы вам не освободить меня пару месяцев тому назад, когда я едва ноги тас­ кал от голода ? Нет, сперва повезли в спецтюрь­ му, посадили на больничный паек, расщедрились на посылку из дому... А почему бы вам не осво­ бодить священника Романюка — его перед от­ правкой в ссылку так избили, что, уверен, у него и сейчас еще синяки не сошли.

— В чем дело ? — подскочил к нам один из тех, что с задних кресел пружинно обозревал весь салон. Да вот, объясняют, в туалет. Но что то, видно, не понравилось ему, и скоро Викторов заменили мужички поголоворезистей.

— Как же так, — забубнил один из них, — жил, рос на нашей советской земле, как все, и на тебе !.. И происхождения вроде не буржуйского.

— А при чем тут, — возражаю, — происхожде­ ние ? Мало ли которые из буржуев помогали вам ? Вон хоть и Савва Морозов — какие миллио­ ны отвалил вам на революцию, так вы же его и пристрелили потом. Да и теперь на Западе пол­ ным-полно ваших помощничков — вот уж взвоют они, когда вы до них доберетесь, не приведи Господи.

За окном режущая глаза неправдоподобная бе­ лизна громоздящихся друг на друга облаков и яростная щедрость солнца... зажмуриться — сы­ рая полутемь камеры, болезненная прозелень скорбных лиц...

Когда варился в той невозможной тюремной каше, в самой гуще, казалось, что не позабыв ее, нельзя жить — память убьет. Может и так.

Но и забыть никак нельзя — все равно не по­ лучится. И еще потому, что забыть — предать...

Посадка на промежуточном аэродроме в Кана де. Обмениваемся взглядом с Гинзбургом : похоже на правду — аэродром как подделать? Да и не верил я с самого начала в какие-то подделки, это все подкорка барахлит, противится очевидному, выискивает подвох. Нельзя так жестоко с челове­ ком : сразу из глубин подводных на солнце — резкий перепад давлений, кессонная болезнь, а попросту — шизофреническое расщепление лич­ ности...

В нью-йоркском аэропорту какая-то суета возле самолета, все пассажиры давно сошли, охрана наша явно нервничает и перешептывается-пере­ мигивается. Тревожное предчувствие какой-то опасности. В чем дело ? А вдруг, мелькает, что-то разладилось в их сверхсекретном соглашении ?

« ИЛ » развернется и снова — Москва, двухме­ тровые стены лефортовского каземата, мордов­ ская спецзона... После такого солнца — бетон, грязь и шлак, ни цветка, ни травинки !..

Но вот какие-то машины у переднего трапа, и двое славянского типа неулыб неспешно подыма­ ются в самолет. Всё засуетилось, задергалось, как в кинолентах начала века, и вот мы, наконец, на американской земле — рукопожатья, обниманья...

Уже в машине госдеповец сказал, что нас обме­ няли на советских шпионов. Мне как-то все равно — на шпионов, на трактор или корову. Чужая грязь не марает — в любом случае я не шпион, не корова, не трактор. Обмен военнопленными, заключенными — старинная и почтенная гумани­ тарная институция. И не суть важно, сколько и чем заплачено за человеческую свободу — она стоит любой цены. Кроме чужой крови, даже и распоследнего злодея.

Впиваюсь в заоконные лица, еще странные мо­ ему глазу — что за люди ? За километр видать, что не советские, но кто они, чем и как живут, что им ночами грезится ? И дома чудные, как на открытках из Нью-Йорка, и мусором все тротуа­ ры завалены, как на снимках из московских газет о забастовках мусорщиков...

37-й этаж небоскребного отеля. « Вот ваша комната », — мне показывают. Вваливаемся впя­ тером — не комната, а зала с двумя широчен­ ными, как нары на десятерых, кроватями.

— Официальное сообщение о вашем освобож­ дении будет только ночью, — поясняет нам кто-то из сопровождающих. — Пока никто не знает, можете отдохнуть.

— Да, — подтверждает директор отеля. — Та­ кая секретность... Мы думали, раз такие предо­ сторожности, то ли шаха иранского следует ждать, то ли Ясера Арафата.

Что ж, отдыхать так отдыхать — не раздеваясь, мы валимся на кровати. Какое-то замешательство на лицах наших хозяев. Через минуту все дер­ жатся за животы от смеха : привыкшие к совет­ ским стандартам, мы, не мудрствуя лукаво, реши­ ли, что эта зала нам на пятерых — кто бы мог подумать, что каждому из нас отведены отдель­ ные аппартаменты...

По общему решению, я наскоро составляю сов­ местное заявление для утренней прессконферен ции. Глубокая ночь, увешанный огнями Нью Йорк из поднебесного окна — голова кругом...

Чудо! Чудо?..

Мело, мело песчинку к песчинке, чтобы однаж ды — 27-е апреля с видом из небоскребного окна... Ну чем не хэппи энд?

Интересно, в какую отсюда сторону московский Кремль ? Очень мне хочется язык ему высунуть.

2.7.79 г.

Кузнецов, Эдуард Самойлович — родился в 1939 году. В 1961 г., со второго курса философского факультета МГУ, был арестован и осужден по ст. 70 и 72 на семь лет.

15 июня 1970 г. был арестован за попытку угона само­ лета и побега из СССР. Приговорен к расстрелу, заме­ ненному на 15 лет лагерей особого режима. В тюрьме и в лагере написал две книги « Дневников », изданных на Западе. Ныне живет в Израиле.

Группа бывших советских политзаключенных подготовливает к изданию сборник лагерной поэ­ зии. Сборник будет составлен из произведений, написанных в советских тюрьмах и лагерях с на­ чала советского режима и до наших дней (включая лагерный фольклор).

Составители хотели бы избежать зависимости от будущего издательства. Поэтому решено издавать сборник на собственные средства, по-братски ски­ нувшись.

Шлите, пожалуйста, стихи, фамилии и адреса людей на Западе и в СССР, которые могли бы по­ мочь нам;

а также посильную денежную помощь по адресу :

Dunaevsky Valry, 8/14 Ezel Str., Givat Zarfatit, JERUSALEM, Isral.

Абрам Терц очки Как я потерял зрение, я не знаю. Буквально так. Меня переправляли Столыпиным из лагеря в лагерь, по этапу, и вдруг запятили без объясне­ ний в местную узловую тюрьму и, поморив сутки другие взаперти, выбросили на берег, на волю. В общей сложности вся процедура продолжалась часов тридцать-сорок. И это не так долго, если бы на следующий день, уже к вечеру, я не очнул­ ся свободной тюремной крысой на захламленной станции — Потьма.

Но прежде чем перейти к новой фазе в моей биографии, я должен вернуться к началу, в одиночную камеру, куда меня втолкнули в поть минской пересыльной тюрьме и где я провел счастливые часы жизни, не подозревая, зачем меня сюда завезли. Я не ждал, что за воротами мне маячит уже, карячится Москва, и я начал обживаться, как обычно обживаются бывалые арестанты, попав на этап, — стучать в кормушку, кричать : « Начальник ! жрать охота ! пора обе­ дать ! и скоро ли, наконец, выведут меня в туалет ? ! » Начальник, пожилой, краснощекий и тоже би­ тый в наших делах старшина, похожий на Бу­ денного, но толще и меньше ростом, с седыми, заправленными к самым бровям усами, дежурив­ ший не по всему каземату, а только по одному нижнему его этажу, сейчас же отозвался и при 8 июня 1971 г. Андрей Синявский (Абрам Терц) неожи­ данно был освобожден досрочно.

грозил мне весело карцером, если я не перестану орать, поскольку горячего мне сегодня не причи­ талось, бумаги на меня не оформлены и вообще еще не известно, кто я такой. К ночи он сжалился и сам, личной властью, вывел меня в уборную, а также сунул, не глядя, вечернюю пайку хлеба вместе с железной кружкой безвкусной, тепло­ ватой воды. Вообще, я заметил, он был незлым, неопасным, притерпевшимся к тюрьме человеком.

Он больше стращал и ругался, чем действовал по уставу. Я смирился.

Так ошеломляюще, невероятно звучало его извещение, что со мною толком не знают, как быть и куда отправлять, что я никто, ничей и вроде бы вне закона, эта новость была так лег­ комысленна и соблазнительна для меня, привык­ шего ходить под конвоем на работу и таскать проклятые ящики, что я поклонился в душе этому благословению свыше — не думать, что будет завтра, не ведать, что станет со мною, и жить, повинуясь волне, выбросившей меня, ста­ рую прогнившую рыбу, в тихую глубоководную заводь потьминской пересыльной тюрьмы. Нет, надеждами на свободу я не обольщался. Я желал одного — отделаться от выматывающего душу труда. И просидеть несколько дней, может быть неделю, если повезет, в спокойной одиночке, на перекрестке дорог, не работая, представлялось мне незаслуженной и нежданной улыбкой судь­ бы, вроде ничем не оправданного, выпавшего по ошибке выигрыша в лотерею. Не только сердце — кости мои пронзило чувство безгрешной, сверхъестественной неизвестности. Будь что бу­ дет, а мы покуда покурим !

Я оглядел исподлобья мою обитель. Она была сурова, она была правдива, эта дарованная мне Богом жилплощадь. Нары доходили до двери, и, сидя, я упирался в железную обшивку коленями.

Было холодно, и свет лампочки, забранной в сетку высоко на потолке, чтобы до нее не дотя­ нулись длинные руки рок, едва ли согревал помещение. Мнилось, электричество не рассеи­ вает здесь, но нагоняет мрак. Лампочка словно чадила, насилуя себя, вкрученная в почерневший от времени и многократных перегораний патрон, трепещущая, как душа человека перед смертью, — дряблая игла, нечистая нить, закосневшая в угрызениях совесть...

Затем, почти машинально, я обежал стены в расчете прочитать, как случалось, заскорузлые подписи тех, кто раньше, до меня, ночевали в этой дыре, препровождаемые дальше, по трассе.

И тут же подивился мрачному искусству строи­ телей и еще яростнее, нестерпимее — не то, чтобы возненавидел их, но — отринул от сердца. Камера сверху до низу была изъедена мелким рельефом, словно затоплена морем вздыбленных каменных волн. Писать по этой коросте было невозможно.

Острые, кремневые гребни ломали любой каран­ даш, пожирали рисунки и символы. Ни крест начертить, ни бранное слово, ни имя, ни число предполагаемого отъезда, расстрела...

Тогда я извлек грифель, предусмотрительно зашитый в бушлате, и подержанную газету « Из­ вестия », которую, по прибытии, как заядлый курильщик, позаботился отклянчить на шмоне у грозного моего старшины. На газете, точнее на газетных полях и кое-где между строчками аккордных заголовков, не выпуская из вида кру­ глый дверной волчок и густые, пещерные отло­ жения по стенам, я принялся неровной рукой наносить беглые знаки. Я сочинял, я писал, пре­ красно понимая, что так не пишут, что всё это ни к чему, и нары, на которых я примостился, поджидают других арестантов, более, быть может, достойных и наторелых в писательстве, чтобы помочь им не менее ловко сложить веселые голо­ вы. Я был безжалостен в ту минуту — и к тем далеким, безвестным собратьям, грядущим по извилистым этапам России, и, слава Богу, к себе.

О чем я писал тогда, я уже не помню, и вряд ли из-под грифеля вышло что-то серьезное.

Слишком я был раздражен, очарован этой невоз­ можной стеной. С чем ее сравнить, с какой архи­ тектурой ? Она исключала малейший намек на пребывание здесь человека. Цементный пол в потеках и засохших плевках был проще ее и покладистей. Если б базальтовая скала, харкаю­ щая лавой, вздумала однажды рассказать о на­ шей посмертной судьбе в преисподней, она бы, я полагаю, прикинулась этой стеной, этим морем курчавого, разозленного дьяволом камня. Каза­ лось, я угораздил в тот самый ад, который мечтал повидать, над которым посмеивался в ослеплен­ ные прожектором ночи лагерных аварийных работ, когда грузили железо под жестоким дож­ дем и ноги разъезжались по трапу, грозя пропо­ роть живот, вывихнуть и раздавить позвоночник несносной, не поддающейся смыслу и осязанию кладью, а я самонадеянно, осмелев, подмигивал осатаневшим ребятам, что это, дескать, еще не ад, а всего навсего чистилище, — так вот ад, каза лось, настиг меня наконец и проступил сукрови­ цей сквозь расчесанную до крови, замешанную на серной, на царской кислоте землю.

А тюрьма между тем жила — полнее и вдохно­ веннее, чем мы живем, чем вы живете у себя дома. Снаружи тюрьма представляется сосредото­ чием отчаянья, бездействия и безмолвия. На са­ мом деле это совсем не так. И перистальтика этапов куда напряженнее изнеженных европей­ ских страстей, шоссейных лент, авиалиний, хок­ кейных и футбольных матчей, вашей почты, кино и вашего телеграфа. Впоследствии, много лет спустя, опускаясь в подпольные притоны Пари­ жа, впутываясь в карнавалы Италии, на корридах в Мадриде, созерцая высокомерную эрекцию торговых контор и межведомственных небоскре­ бов Америки, я никогда уже не встречал этот стиль, этот ритм, этот стимул жизни, каким страшна, притягательна и отрадна тюрьма.

Эфемерные, картонажные стены моей камеры содрогались. Я был мальчишкой со своей стра­ стью к писательству по сравнению с этим сто­ сильным, тысячеглавым эхом, которое разноси­ лось по гулким сводам собора, пускай не столь прославленного, как Лефортово, Лубянка, как взбудораженная залпами ночных этапов Матрос­ ская Тишина. Но, сидя в отсеке захолустной пересылки, я уже почитал себя клеточкой, моле­ кулой огромного Левиафана, плывущего в даль истории, без огней по бортам, но с огнями внутри, в трюме, с толпами поглощенных, проглоченных и всё еще ликующих узников. Визг женщин, смех, пение, женские заливистые переклички с мужчинами, которые не отставали и устанавли вали контакт с минутной подругой по слуху, по мелькнувшей в уме, в недосягаемой памяти юбке, ругань, шум зачинающейся игры или драки, куда наш старшина кидался, как лев к обедне, для того, чтобы поглазеть, а потом и наказать сце­ пившихся в мокрый клубок борцов, во избежание смертных исходов, — всё слагалось в мерную, легкую дрожь, пробегавшую по камню, словно по коже чудовищного животного. Только со второго, судя по всему, этажа членораздельной речью дохлестывались стоны и вопли какого-то сумас­ шедшего, бившегося в железную клеть, должно быть, всем телом и доказывающего под общий хохот, что он ни в чем не виновен. Помнится, он требовал к себе немедленно, сию же минуту, доктора и прокурора. А то он повесится ! А я — записывал, записывал...

Когда я свалился в Москву, был, к моему сожа­ лению, яркий, солнечный день. Вольняшки, как ни в чем не бывало, разгуливали по воздуху и делали, что хотели. Если бы погода была ненаст­ ной и народу поскромнее, город, возможно, не произвел на меня подобного впечатления своим режущим светом, который лишь увеличивался в присутствии чистых лиц, улыбок, расписных витрин и костюмов. Я пожалел, что у меня при себе нет черных очков. Шума я не слышал, но поле зрения было перегружено красками празд­ ной, разодетой Москвы, так что голова кружи­ лась и хотелось поскорее пройти незамеченным сквозь это гулящее царство и спрятаться в ка­ кую-нибудь темную подворотню. Я опускал глаза в тротуар, чтобы их не видеть, и всё же невольно фиксировал похожих на тропических птиц, на бабочек, на цветы мужчин и женщин, порхаю­ щих по накатанным до паркетного блеска пане­ лям, умноженных зеркалами магазинов и авто­ машин. Мимо меня прогарцевала, ласково стуча каблучками, миловидная девушка с гордым ли­ цом индейца, в коротенькой пурпуровой юбочке, едва прикрывающей бедра, с черным конским хвостом волос на затылке, которым она потря­ хивала в такт походке. Недоставало дротика в тонкой, смуглой руке. Должно быть, торопясь на свидание, она несла свой торс через весь город, как боевое знамя, — даже как-то немного впере­ ди и выше себя. И я отвлеченно подумал, как дорого заплатили бы за этот сеанс у нас в зоне, пройдись она там так же бескорыстно и незави­ симо, как проходит передо мною сейчас...

У себя дома я кинулся к полке с книгами, по которым извелся за годы командировки, и не для того, чтобы читать, а просто так, ради свидания с ними, взял и раскрыл наугад одну и даже зага­ дал, что открывшаяся страница послужит мне чем-то вроде пророчества в моей новой, неспокой­ ной судьбе. И только тогда заметил, что глаза у меня поехали и я не различаю самые обыкно­ венные буквы, хотя вчера читал и писал без видимого усилия. Отставил книгу на метр, на полтора и лишь с дальней дистанции едва разо­ брал цитату, показавшуюся мне неуместной и неостроумной насмешкой над человеком в моем положении. Это был Лермонтов, и строки мне запали :

Гусар ! ты весел и беспечен, Надев свой красный доломан...

Безусловно, потеря была невелика, в особен ности по сравнению с дарованной мне свободой.

Все люди в моем возрасте страдают глазами, и как я до сих пор удосужился не ослепнуть, уму непостижимо. Но я ломал голову и зачем-то по­ рывался поймать, в какой момент именно мое зрение отказало. То ли в последнюю ночь, на пересылке, когда я царапал грифелем по газете, надеясь перекричать и вместе увековечить аб­ страктные голоса на стене, то ли немного позже, при виде столичной толпы, слишком яркой и ра­ достной для моего потемненного ока. Либо, может быть, за пять-десять минут, исполненных страха, растерянности и злобного восторга, покуда мне зачитывали спущенный свыше приказ о досроч­ ном освобождении, в которое я верил и не верил, принимая за новый подвох, за какую-то очеред­ ную шахматную задачу наших тороватых на по­ добные штуки владык.

Гусар ! ты весел и беспечен, Надев свой красный доломан...

И я заплакал — не над своей слепотой, из-за которой, повторяю, не было причины расстраи­ ваться. И не по безвременной молодости, которой, прямо скажем, было не так уже много. А по вставшему внезапно в сознании седлу, как я это назвал, разделившему меня на две половины, на до и после выхода из-за проволоки, — как будто предчувствуя, как трудно вернуться оттуда к людям и какая пропасть пролегла между нами и ними. Я плакал и видел седло в образе и форме очков, которые я надену в знак непроходимой границы, в память о газообразной, струящейся письменами стене, голошащими неустанно — и всё о море, о море...

И, действительно, с очками по-видимому начал­ ся у меня перевал к чему-то не вполне основа­ тельному, не совсем нормальному в жизни, и всё, чем я обладал во вне и внутри себя, мне как-то не удавалось схватить ни зрением, ни сознанием.

С очками вообще поднялся в доме переполох.

« Очки ! Очки ! » — кричала жена в телефон, названивая в Донецк, нашему старинному дру­ гу, имевшему связи в Лондоне, умоляя, по зна­ комству, выписать из-за границы точную англий­ скую оптику. Тот не понимал, о чем речь, пугался, переспрашивал, а жена кричала :

— Очки ! Даю по буквам : Ольга, Чекист, Кон­ стантин, Ирина. О-чки !

Первое время я пользовался чужими очками, одалживая у друзей, либо чаще, для чтения, большой увеличительной лупой, в какие дети рассматривают бабочек и марки. Этому инстру­ менту надоумил меня покойный дед со стороны матери, Иван Макарович Торхов, полуграмотный крестьянин, все последние годы своего преклон­ ного возраста посвятивший уединенной молитве и перечитыванию Святого Писания с помощью ручного зажигательного стекла, которое я, тогда ребенок, летом ему подарил. Как сейчас вижу, в деревне, доброго моего старика, который еле еле передвигал большие калоши, но, восседая на веранде, бодро ползал по буквам и шептал по складам прекрасные имена, звучавшие для меня, безбожника, забавной абракадаброй :

« Авраам роди Исаака. Исаак же роди Иакова.

Иаков же роди Иуду и братию его. Иуда же роди Фарса и Зру от Фамры... Езекйя же роди Манассю. Манасся же роди Амна. Амн же роди Иосю : Иося же роди Иехнию и братию его в преселение Вавилонское... ».

Впрочем, деду было несложно читать и перечи­ тывать тугую славянскую вязь, поскольку, я по­ нимаю, он знал ее на память и держал перед глазами Евангелие больше из уважения, ради телесного к нему и душевного прикосновения.

Мне же, напротив, посредничество очков, приве­ зенных вскоре из Англии, мешало общению с книгой, потому что, признаться, когда я читаю, либо пишу, я предельно откровенен, я снимаю маску, привычно носимую в жизни, я мысленно разоблачаюсь в приязненном склонении к тексту, а здесь меня вынуждали натягивать на глаза вспомогательные рогатки, отдалявшие меня от бумаги, от мысли, от языка. Я начал замечать, что я всё меньше и меньше читаю и совсем уже редко пишу.

Правда, в окулярах скрывалось то достоинство, что стоило приладить эти плетенки на лоб, как я мигом выключался из текущей мимо меня жизни.

Я был недоступен в моем скафандре. Бывало, нацепишь, — и нет тебя совсем, и не было на свете. Как если бы в очках мы становились неви­ димыми. Я пристрастился временами даже спать в очках. Но чаще просто сидел, при всех доспе­ хах, в забрале, ни о чем не думая, не помышляя взять в руки перо. Сквозь плотные стекла, пред­ назначенные для чтения, для рассматривания букашек, комната вместе с мебелью тянулась бесформенной водорослью, какою зарастают аква­ риумы. Едва улавливалась волна шкафа, волна дивана, стола и двух с половиной музейных кре­ сел, не ведавших, зачем их сюда занесло, когда б однажды я не треснулся коленкой об угол и не скорчился от боли в маленького карлика :

— На кой чорт они нужны ?! Да в них я вооб­ ще ничего не вижу !

Не знаю, или английский мастер что-то не так зашлифовал и начислил в моих мизерных диоп­ триях, как требовалось по рецепту, или с непри­ вычки глаза не лезли в прицельную камеру и дублировали действительность в расстроенном и перекошенном образе. Правым глазом, казалось, я шарил зажигалку, как всегда терявшуюся, сли­ вавшуюся с диваном в его ковровом рельефе. А в левое очко... Но надо ли уточнять, что мне мерещилось тем же временем слева ? Смех, пение, женские заливистые переклички с мужчинами, закосневшие отложения извести по стенам, от ко­ торых, однако, я был отторгнут, отгорожен, вы­ брошен в мир из родимого зверинца, как безбож­ ный плевок, как кал из-под одичавшей собаки...

Так. выражаясь суммарно, переносил я наследие, доставшееся от дедушки, от матери, от отца, от Авраама и Исаака...

Абрам Терц - Синявский, Андрей Донатович — родился в 1925 году в Москве. Окончил Московский университет.

Кандидат филологических наук. Работал в Институте мировой литературы АН СССР. Печатался в журнале « Новый мир ». С 1955-го года под именем Абрама Терца начинает писать и печататься за границей. В 1965 году исключен из Союза писателей, арестован и осужден.

Шесть лет провел в Мордовских лагерях строгого режи ма. Работал грузчиком. В 1973 году выехал во Францию.

Е. Эткинд НАУКА НЕНАВИСТИ В последнее время появился — и там, и здесь — новый литературный жанр : « загадочные пор­ треты ». Едва мы, разобравшись в зиновьевских псевдонимах и перифразах, установили, кто такие Распашонка, Правдец и Мазила, как пришлось снова ломать голову над повестью В. Катаева « Алмазный мой венец » : перед нами дефилируют Щелкунчик, Ключик, Королевич, Мулат... Дога­ даться нетрудно;

если Мулат пишет стихи : « од­ ним концом — ночное Поти, другим — светя­ щийся Батум », то даже не очень осведомленный читатель скажет : Пастернак. Зачем авторы ши­ фруют ? Это вопрос теоретический, решается он каждый раз по-своему. Зиновьев, скажем, потому, что действие его « Зияющих высот » разыгрыва­ ется в стране будто бы фантастической, на самом же деле без труда узнаваемой — это своеобразная литературная игра, восходящая к Салтыкову Щедрину. Катаев — чтобы сохранить за собой право на выдумку, чтобы выйти за рамки воспо­ минаний, все-таки обязывающих к ответственной От редакции. Мы публикуем две статьи о « Саге о носорогах » Владимира Максимова. Столь пристальное внимание объясняется тем, что « Сага » приобрела харак­ тер определенного рода, жесткой журнальной платформы на тему « Мы и Запад ». Очевидно, и сам автор придает этой вещи исключительное значение — боевой програм­ мы или декларации, напечатав ее трижды по-русски (« Новое Русское Слово », « Русская Мысль », « Конти­ нент ») и сопроводив рядом подкрепляющих выступлений (« Сага о саге » и др.). Высказана эта декларация не просто от частного лица — писателя В. Максимова, но правдивости;

а то... « Умоляю читателя не вос­ принимать мою работу как мемуары. Терпеть не могу мемуаров... Это свободный полет моей фан­ тазии, основанный на истинных происшествиях...

В силу этого я избегаю подлинных имен, избегаю даже выдуманных фамилий... » В самом деле, удивительный жанр : и понятно и непонятно. И то и не то. Как говорилось в одном фельетоне :

« Мы сидели в Севастополе на берегу энского моря». Назвать море нельзя — военная тайна.

К этому жанру присоединил свое сочинение и Владимир Максимов. В его « Саге о носорогах » более двадцати персонажей, все — загадочные.

Кроме разве что собеседника, который в тексте назван Эженом;

можно без труда догадаться, кто этот Эжен, когда-то придумавший носорогов, ко­ торых теперь заимствует у него Максимов. Прав­ да, изображен он более, чем странно : «...одино­ кий человек в свитере, который чудится мне белой тогой с малиновым подбоем ». Свитер — тогой ? К тому же мы помним, откуда цитата :

« в белом плаще с кровавым подбоем » появлялся у Булгакова прокуратор Иудеи Понтий Пилат. Но при чем тут Эжен ? Он, что ли, Христа казнил ?

Или он — прокуратор ? Красиво, но не слишком как бы от широкого круга советских диссидентов. На материале « Саги » и попутно с ней, действительно, возникает ряд принципиальных вопросов. Зачем мы на Западе ? Каково наше отношение к западной демократии и к западной интеллигенции ? На каком языке разгова­ риваем мы с миром ? Вокруг « Саги », мы знаем, ведутся горячие споры, не получившие, однако, отражения в эмигрантской периодике. Всё это, естественно, вызвало необходимость более свободного обсуждения этой вещи и связанных с нею проблем.

Цитаты из « Саги » набраны курсивом.

мотивированно. Идеи, проповедуемые римским патрицием в свитере, не менее странны : « Ах, мсье Максимов... никакой классовой борьбы в природе не существует, вот уже сотни лет в мире проис­ ходит единственная смертельная борьба — между крупной и мелкой буржуазией... » Вот на, а круп­ ная и мелкая буржуазия — не классы ? И почему — если уж признавать реальность классовой борьбы, если уж... — почему сводить ее к столк­ новению именно этих классов ? С такого произ­ вольного, никак и ничем не объясненного утвер­ ждения начинает Максимов свою « Сагу ». Впро­ чем, по дороге он частично от себя, частично от « Эжена », смазывает Францию, обличая « соци­ альную стадность западной интеллектуальной элиты » и даже ее президента « с замашками ли­ берального аристократа», который, дескать, «бы­ стро нашел общий язык » с « вьетнамским пала­ чом, еще не отмывшим с рук крови соотечествен­ ников ».

Этим плевком в сторону Франции (« диктатура социального снобизма ») и ее президента начи­ нается « Сага ». А дальше идут двадцать « зага­ дочных портретов », — не таких уж загадочных.

Автор не называет своих героев — для безнака­ занности. В самом деле, представим себе на миг, что старый врач, посмевший в застольной беседе с автором выразить озабоченность судьбой ду­ шевнобольных на Западе, был бы прямо назван по имени... А сказано про него : « взбесившийся от переизбытка обильной жратвы господин четверо­ ногий ». Что бы он сделал ? Подумать страшно.

Или вот некая дама — секретарь Комитета Прав человека, которая якобы принадлежит к числу « носорогов-стукачей, бывших на подножном кор­ му у советского гестапо ». Неужели она не подала бы в суд ? А так — так автор защищен. Он мужественно оплевывает своих противников, они же бессильны. Даже видный немецкий политик не сможет защищаться, хотя он облит всеми воз­ можными помоями : и пьяница он, и бабник, и главная его работа — « по окончательному пре­ образованию европейской социал-демократии в услужливую разновидность еврокоммунизма », и в Москве якшается с одними палачами;

всё тут есть, от сплетни до политической диффамации.

Но — не назван никто. Хотя много ли среди не­ мецких политиков лауреатов нобелевской премии мира ?

Я пишу обо всем этом с оттенком иронии. Но такой тон неуместен. Я взялся за перо (которым обычно пользуюсь для других жанров) не для того, чтобы иронизировать, а чтобы выразить — ужас.

Ужас перед безответственностью. Можно позво­ лить себе сказать про французскую обществен­ ную деятельницу, что она — стукач, агент « со­ ветского гестапо », не затрудняя себя доказатель­ ствами. И про русскую поэтессу, которую только что с симпатией принимали в Париже, — напри­ мер, в битком набитом зале Института славянове­ дения, где ей горячо аплодировали французские профессора и русские эмигранты;

про них у Мак­ симова сказано : « Зарубежные сородичи ее по тучным пастбищам графоманства умильно стучат копытами... » А ведь в зале были все слависты Парижа — и все они стучали копытами, и « в их пожизненно задубевших лбах » не было подозре НИИ.

Ужас перед безнаказанностью. Оказывается, можно в нескольких газетах сразу Европы и Аме­ рики вывалять в нечистотах писателей, директора издательства, главного редактора крупного не­ мецкого еженедельника, издательницу знамени­ той « Ди Цайт », председателя правящей в Гер­ мании партии, двух русских поэтов, виднейшего немецкого прозаика, нобелевского лауреата...

Можно, — достаточно не называть имен.

Ужас перед ненавистью. Это то, что поражает больше всего — ненависть. Ею клокочет каждая строка этой удивительной «Саги». О священнике, стремящемся сблизить христианство с марксиз­ мом, сказано, что « все науки превзошел парноко­ пытный, во всем разбирается, даже в дерьме ».

Об упомянутом политике — что он « перековав­ шийся на голубя мира ястреб холодной войны».

О французском журналисте — что он « повторяет зады Смердякова и Геббельса ». О муже русской поэтессы — что он « из конюшен московского бо­ монда ». О крупнейшем прозаике Германии (и мира) — что он « закаменевшая во лбу особь », которая жаждет « делить чужой хлеб... с помо­ щью автоматов и наручников ».

Спор с немецким писателем занимает важное место в « Саге ». Будто бы этот собеседник (« Зна­ менит. Увенчан. Усеян (?) ») позволил себе зая­ вить Максимову, что « е мире много страданий и горя, кроме вашего », что кровь льется и в Чили, и в Южной Африке, и что писатель борется за справедливость повсюду на свете. Убей меня Бог, не пойму, что тут вызывает негодование Макси­ мова : разве и в самом деле ничего дурного не происходит в Чили и Аргентине ? Максимов же на слова писателя реагирует следующей ирониче­ ской фразой (вслух не произнесенной) : « Вот каково ему сейчас в роскошной квартире с его скорбящей душой, когда кровожадные плантато­ ры лишают несчастных папуасов их доли коко­ совых орехов ! » Если бы Максимов только эту фразу написал вместо всей своей « Саги », я бы и тогда взорвался негодованием. Как, русский писатель позволяет себе иронизировать над па­ пуасами ? Заявляет, что грабеж: в Африке — ничто ? Я думаю, что В. Максимов не хотел сказать того, что здесь у него в запальчивости сказалось. Как не хотел он, вероятно, оскорбить многие миллионы жертв нацизма, заявив, что, по сравнению с коммунизмом, « все гитлеровские злодеяния кажутся теперь жалкими потугами истерических подражателей ». Это взвешивание на каких-то абстрактных весах бедствий разных народов мне представляется занятием пустым и вредным. И для всех — оскорбительным. Освен­ цим — это « жалкие потуги » ? Или судьба евреев нам так же безразлична, как судьба папуасов ?

Думаю, что все это неудачные формулировки, продиктованные ненавистью.

Ненавистью дышит весь текст Максимова. К кому же ? К тем, кого он называет заплечных дел мастерами, людоедами, палачами ? Нет, не против них направлена его « Сага », а против либералов, « интеллектуалов », против « социаль­ ной стадности западной интеллектуальной эли­ ты ». Против интеллигенции. Те, кого Максимов именует носорогами, составляют половину Герма­ нии, половину Франции, половину Италии, поло вину Англии. Что же он предлагает с ними де­ лать ? «...я не могу, не хочу и не намерен при­ нять политический плюрализм, который вклю­ чает в себя прошлых, нынешних или предстоя­ щих заплечных дел мастеров... » — восклицает В.

Максимов. Иначе говоря, он отвергает плюрализм, « который включает в себя », например, Вилли Брандта и Генриха Белля, и даже — даже фран­ цузского президента « с либеральными замашка­ ми ». Максимовская « Сага » имеет целью объяс­ нить нам, что все эти персонажи — носороги. А носороги — это ведь и есть « прошлые, настоящие или будущие заплечных дел мастера ». Мы за « демократию » — но для нас, а не для них. Они — носороги. А с ними — что же делать ? На пенсию ? В лагеря ? В расход ?

Я испытываю ужас перед этой проповедью ненависти. В. Максимов постоянно говорит о своем христианстве. Он редактирует журнал, называющий себя «религиозным». Это вот и есть — христианство ?

Для каждого из нас главное — найти в других то, что может нас всех сблизить между собой.

Каждому из нас ненавистны КГБ и партийная бюрократия, советская несвобода и ложь тотали­ тарной пропаганды. У нынешних немцев другие проблемы;

почему же руководитель русского журнала, издающегося в Германии, вызывает в читателях ненависть к « интеллектуалам » Гер­ мании ? Ненависть одних русских к другим ?

Взгляды наши различны : одни из нас православ­ ные, другие верующие евреи, третьи атеисты;

одни монархисты, другие — республиканцы;

одни настроены националистически, другие — космопо литы или западники. Случилось так, что у одной из этих групп больше финансово-издательских возможностей, нежели у других. Значит ли это, что другие подлежат презрению, ненависти и истреблению ? В. Максимов с яростью нападает на тех, кто (как он оскорбительно бросает) « по­ плоше, но посмекалистее »;

« Вчерашние религи­ озные неофиты, принципиальные противники од­ нопартийной системы и организованной экономи­ ки, отчаянные сионисты, вдруг оборачиваются здесь закоренелыми неомарксистами, сторонника­ ми "третьего пути", горячими поклонниками дела палестинского освобождения ». О ком он говорит — непонятно;

но, насколько я себе представляю, сторонники « третьего пути » ничуть не против­ ники многопартийной системы. Да и вообще — такой ли это позор, придерживаться других взглядов, чем В. Максимов ?

« Сага » обладает удивительным свойством — в ней соединяются агрессивность и сентименталь­ ный тон, бьющий на жалость. Агрессивность мы видели. Сентиментальный тон связан с призна­ нием своего обреченного одиночества : нас мало (« Вашу руку, Эжен, мы вместе падем под их копытами... »), нас теснят со всех сторон бешеные носороги, а еще « оттуда, со стороны тех, кому привык верить и на кого надеяться », несутся возгласы неодобрения : « не то, не так, не туда! ».

Но ведь я, Максимов, не один такой, рядом со мной Володя, Толя, Наташа, Эмма, Эрик, Вика, Саша, — « люди, которых, хочу надеяться, вы, как и прежде, любите ». Зачем все эти соратники названы, да еще детски-уменьшительными име­ нами ? Чтобы подчеркнуть свою близость с ними ?

Все эти « Володи », « Толи » ни о чем не свиде­ тельствуют, кроме дурного вкуса. Можно ли во­ образить, чтобы Пушкин печатно называл Бара­ тынского Женей, Огарев Герцена — Шуриком ?

Так вот, с одной стороны грозная атака на пар­ нокопытных и четвероногих противников, с дру­ гой — слезливый призыв к сочувствию, инфан­ тильная апелляция к великовозрастным мальчи­ кам и девочкам. Все это прежде всего очень слабо литературно, — автор многих книг мог бы заду­ маться хотя бы над этим горестным фактом и не настаивать на дальнейшем печатании неудачной и недостойной вещи, выставляющей самого сочи­ нителя в неприглядном свете. Бедный, одинокий Максимов : его и « оттуда » попрекают, и « здесь » корят. И вокруг дикий топот разъяренных носо­ рогов : « Рог к рогу. Ноздря к ноздре. Слюна с пеной веером. Ломятся, каре на каре, смыкаясь в кольцо ». Все это игра воображения, все это — бред. Ни В. Максимову, ни журналу « Конти­ нент », ни делу защиты прав человека не угро­ жают стада носорогов. Угрожает взаимная нена­ висть, которая поднимет первую эмиграцию на третью, третью на вторую, православных на евреев, правых на левых, молодых на старых, французов на русских, Восток на Запад... Зерна всех ненавистей содержатся в « Саге о носоро­ гах ». Поэтому я все-таки надеюсь, что В. Мак­ симов ограничится опубликованием этой вещи в двух русских газетах (и то — случай почти бес­ прецедентный !), а редакция « Континента » на сей раз проявит самостоятельность и воспрепят­ ствует появлению « Саги » на страницах журнала.

Ничто так не подорвет авторитет « Континента » в СССР, как публикация этого произведения, раз­ жигающего взаимную озлобленность и по суще­ ству посвященного чужим внутриполитическим проблемам.

* * * Прошло несколько месяцев, и вот я возвра­ щаюсь к « Саге о носорогах ». Нет, не потому, что придаю этому сочинению большой литера­ турный вес, а по иной причине, тоже по-своему веской : мой отклик на « Сагу » не нашел себе издателя. И я хочу, чтобы читатель об этом знал и трезво оценивал реальную свободу западно­ русской печати. Начал я с того, что послал статью « Наука ненависти » в « Русскую мысль » — было это в феврале 1979 года, когда газета только что напечатала « Сагу ». Ответ пришел довольно скоро;

в нем говорилось : «...к сожале­ нию, никак не сможем напечатать Науку нена­ висти. Зачем ее еще больше разжигать ? Вот если бы хоть кто-то написал о науке любви... » Я удивился : разве же это я разжигаю ненависть ?

Смысл моего отклика был : остановить такое разжигание и по мере моих сил воспрепятство­ вать появлению « Саги » в журнале « Континент », — именно для того, чтобы локализовать пожар.

Оказалось, что сею ненависть — я. Что же до « науки любви », то таковую в свое время уже написал Овидий, и мне не к лицу за это браться.

Говоря серьезно, ответ был странный и, как говорится, неадекватный. К тому же он был неофициален, — я попросил мотивированного отказа. И вот что мне написали (на сей раз уже без околичностей) :

« Многоуважаемый Ефим Григорьевич, к сожалению, мы не сможем напечатать Вашу статью "Урок ненависти". Прежде всего, она слишком велика — 8 страниц ! Для нашей газеты это слишком много. Затем, это вызовет новые ответы и быть может столь же обширные, что уже совершенно дезорганизует газету. Наконец, на "Встрече трех эмиграции" было высказано почти все, что можно было возразить Максимову.

С совершенным почтением С. Милорадович ».

Я оценил деликатное « к сожалению » (как и в том первом, почти частном письме)...« К сожа­ лению » — в каком же смысле ? Велика ? Дезор­ ганизует газету ? Достаточно проглядеть « Рус­ скую мысль », чтобы убедиться : газета публикует огромные материалы, если они соответствуют ее вкусам;

так что не в размерах дело. А уж третий довод — анекдотический : « всё, что можно было возразить Максимову » будто бы сказано на « Встрече »... Разве на упомянутой « встрече » бы­ ли все читатели газеты, — во всех странах мира, — все, кто читал « Сагу о носорогах » и кто нуждался в оценке, содержащейся в моей статье ?

На « встрече » было человек 300, а ведь у газеты читателей раз в десять-двадцать больше. Кроме того, как же редактор газеты позволяет себе утверждать, что на той « встрече » было выска­ зано « почти всё, что можно было возразить Максимову » — и таким безапелляционным су­ ждением подменять живое общественное мнение ?

« Русская мысль » — газета независимая или пар­ тийная ? Если бы я получил такое предвзятое письмо от « Юманите », я бы не удивился : « Юма ните » и не претендует на беспристрастность. Но свободная внепартийная « Русская мысль »...

Тогда я послал свою статью в « Новое Русское Слово ». Ответ пришел быстро. Вот он :

« Многоуважаемый Господин Эткинд !

Ваша статья не подходит для « Нового Русского Слова » ни по содержанию, ни по форме.

С уважением Андрей Седых ».

Лаконично и твердо. Никаких старомодных « к сожалению », никаких предложений написать «науку любви»... Американская деловитость. И все же — загадочно : что это значит ? Или редак­ тор газеты заранее знает, о чем следует писать, о чем нет ? И это он называет « свободой печа­ ти » ? А что значит — « по форме » ? Надо было — в стихах ? Или — в диалогах ? Или — вежли­ вее ? Или, наоборот, в стиле « Саги о носорогах » ?

Тогда бы А. Седых, может быть, охотно опубли­ ковал — сказано было бы примерно в следующей форме :

« Стоило бы так же запереть тебя, взбесивший­ ся от переизбытка обильной жратвы господин четвероногий, в лагерь усиленного режима, где абсолютно свободные от всякого ухода умалишен­ ные сделали бы тебя пассивным... » и т. д. « Пер­ манентно перед или после запоя... » « Кипит бла­ городным возмущеньем. Разоблачает. Клеймит.

Кого ? Кого угодно, кроме собственных носорогов в штатском... » и т. д. Такой стиль полемики Вам больше по душе, господин Андрей Седых ? Имен­ но это Вы имеете в виду, когда требуете от меня иной « формы » ?

Неправда ли, яркий пример одностороннего движения ? Ехать можно только в одном направ лении — цензурный « кирпич » перекрывает улицу. Всё, противоречащее точке зрения В. Мак­ симова, газетам не подходит « как по содержанию, так и по форме ».

Удивительно, впрочем, не это, а вот что : В.

Максимов, который монополизировал западно­ русские газеты, плачется на свою судьбу, сетуя, что попал он « из огня, да в полымя... Стоило уно­ сить ноги от диктатуры государственной, чтобы сделаться мальчиком для битья при диктатуре социального снобизма ? В известном смысле все то же самое : цензура, деление на своих и чужих, издательский и критический бойкот, конформизм наизнанку... » Это пишу не я, это жалуется все­ сильный Максимов — жалуется на « цензуру ».

Ничего не пойму, — что это значит ? Писатель, который выпустил собрание сочинений в шести томах, да еще каждое произведение отдельно, вне этого собрания сочинений;

все вещи которого переводятся на разные языки, чей журнал под­ держивается интеллигенцией многих стран Евро­ пы и Америки (см. список редколлегии) — этот самый писатель жалуется на « цензуру, деление на своих и чужих, издательский и критический бойкот». Этот самый писатель позволяет себе се­ товать на « душевную глухоту, идеологическую ограниченность, социальную стадность западной интеллектуальной элиты » ? Да эта презираемая им « элита » позволила ему подняться до много­ томного автора, до необыкновенной известноти, до почти монопольной власти — а он все недо­ волен !..

В. Максимов создает легенду несчастного, всеми травимого, отданного в жертву бешеным носоро гам мученика;

ему эта легенда нужна, чтобы прикрыть собственный терроризм. Не он травит, а его. Пора легенду развеять, да и вообще — миф о Максимове-мученике, а заодно и о Мак­ симове... публицисте.

Присмотримся к его полемическому искусству.

Это потребует известной (может быть, утомитель­ ной) пристальности. Остановлюсь на первом абза­ це «Саги о саге». Вот начальная фраза:

« Честно говоря, без литературного кокетства, я полагал, что тема моего очерка, фельетона или памфлета, назовите, как хотите, исчерпывалась уже самою той формой, в которую была заклю­ чена, и той манерой, в какой она была написана ».

Мы читаем бегло, не замечая даже абсурдно­ сти текста, если автор витевато-категоричен.

Между тем, в этой фразе содержится два утвер­ ждения;

одно из них сомнительно, другое — абсурдно. Сомнительное относится к жанру : чем же является произведение, о котором ведется речь — сагой, очерком, фельетоном, памфлетом ?

В. Максимов предлагает нам четыре жанровые обозначения на выбор. Первое из них, сага — вовсе не при чем, да автор на нем и не настаивает;

он просто любит это непонятное и кокетливое словцо;

ведь еще в начале своего пути он напи­ сал « Сагу о Савве », которую, после журнала « Октябрь » перепечатал на Западе в своем пер­ вом томе (и это — несмотря на издательский бойкот !). От « Саги о Савве » до « Саги о саге »...

Словом, никакая это не сага. Очерк ? Почему очерк ? Достаточно сравнить писание Максимова с теми произведениями, которые принято считать очерками — с вещами Даля, Панаева, Н.Некра сова, Г. Успенского, а позднее Овечкина и Трое польского, — чтобы убедиться : непохоже. Да и на фельетон тоже непохоже. Памфлет ? (Смешнее всего, что нам предложен выбор между очерком и памфлетом !) Может быть. Но памфлет не только содержит резкое обличенье каких-то со­ циальных фактов или деятелей, он должен быть основан на реальности;

если памфлетная по фор­ ме вещь содержит обличения ложные, она при­ обретает другое название : пасквиль. Жанр пас­ квиля тоже существует, но на иных правах, чем узаконенные литературные жанры. В. Максимов предложил нам на выбор — очерк, фельетон и памфлет. На самом деле выбор предстоит другой :

памфлет или пасквиль ? Если обличение под­ тверждено доказательствами — памфлет. Если оно бездоказательно и даже лживо — пасквиль.

Утверждаю со всей категоричностью : почти все « обличения » в максимовской « саге » — фантас­ тичны. Так, нелеп и безобразен портрет Генриха Белля, который будто бы известен « разборчивой отзывчивостью и слабостью к социальному терро­ ризму », лицемерно скорбит о малых сих в своей « роскошной квартире » и жаждет « делить чужой [хлеб]... с помощью автоматов и наручников ».

Пусть на писательской совести Максимова оста­ ется этот образ — « делить с помощью...наручни­ ков »? Я же замечу, что всё, сказанное тут, не­ справедливо. « Разборчивая отзывчивость » ? И это о человеке, который много лет подряд всеми доступными ему средствами помогает советским диссидентам и воюет за них ! Вот перечень лишь нескольких выступлений Белля за пять лет : ста­ тья об « Архипелаге Гулаге » Солженицына (« Не бесная горечь Александра Солженицына », 1974), о « Бодался теленок с дубом » того же автора (1976), о повседневной жизни советских людей (« Могут ли русские смеяться », 1976), о живо­ писи Бориса Биргера, о творчестве и судьбе Льва Копелева, о двух романах Юрия Трифонова, те­ леграммы Брежневу о жертвах режима, интервью об аресте Андрея Амальрика (1973), об изгнании Солженицына (1974), о нобелевской премии Са­ харова (1975), о восточно-европейских диссиден­ тах (1975), некролог об убийстве К. Богатырева, о Солженицыне и Западе (1976) и т. д. Во всех этих выступлениях позиция Белля недвусмы­ сленна — он поборник демократии, социальной справедливости, расового и национального равен­ ства, мирного решения самых, казалось бы, не­ разрешимых проблем, плодотворного культурного сотрудничества. Правда, ему приходилось весьма критически высказываться о деятельности В.

Максимова;

так, в интервью 12 ноября 1974 года он с удивлением констатировал, что Максимов участвует в чисто-немецких делах : « Максимов связывает себя внутриполитически. Он — один из основателей « Союза Свободной Германии », который ведь называется не « Союз Свободной России »... Это, разумеется, его право, никто этого права не оспаривает, но это — вмешательство в наши внутренние дела... » Белль спорит с утверждениями Максимова, будто бы человек нуждается не в политической свободе, а только и исключительно в духовной;

само по себе стремление к свободе политической для В. Максимова уже свидетельствует о « ле­ вых » настроениях. Такая категоричность понят на, заключает Белль, она вызвана своеобразной « материалистической метафизикой », которая за­ менила небо — землей. Белль продолжает : « Если начать осуждать как проявление « левизны » вся­ кую надежду на улучшение социальных обстоя­ тельств, и если не видеть ничего дурного в (очень различных) социальных, расовых и экономиче­ ских взаимоотношениях в Северной и Южной Америках, — тогда обнаружится опасность аб­ страктно-метафизического утешительства ». Белль размышляет и призывает к размышлению;

он в самом деле задумывается над тем, что в мире много зла и что нельзя забывать об одних и пом­ нить о других : « Если считать ужасы сталинизма единственным масштабом для страданий в мире, тогда Чили покажется мелочью, как и проблемы Франции, Англии, Италии, ФРГ, США, всей Юж­ ной Америки. Ни индуску, которая боится, что из ее 14 детей трое или пятеро умрут от голода, ни бездомного из Кёльна или Берлина не утешат ужасы сталинизма ». (Белль, Собр. соч. том X, Ин­ тервью 1961-1978, стр. 302). В. Максимов почти цитирует почти эти слова, и вот в каком изло­ жении : « Да, да, — мямлит он (Белль) рассла­ бленными губами, — конечно, но вы не должны замыкаться в своих проблемах. В мире много страданий и горя, кроме ваших. Нельзя объяснить многодетной индусской женщине ее нищету фе­ номенами ГУ Лага... » и т. д. Для чего цитирует ?

Чтобы сделать вывод о том, что Белль будто бы мечтает... надеть на человечество наручники. Что­ бы выставить Белля в комичном, даже идиотском виде : « Тих, вкрадчив, с постоянной полуулыбкой на бесформенном бабьем лице... Глаза... телячьи...

мямлит... Бабье лицо каменеет... » Между тем, мимо того, что творится в СССР, Белль не проходит : « Ахматова, Пастернак, Сол­ женицын, Войнович, Корнилов, Копелев — когда же этот Союз наконец-то « исключит » самого себя ?» — восклицает он в письме Виктору Во рошильскому (1977;

там же, стр. 458). Для нашей общей борьбы с деспотизмом и антикультурой заслуги Белля — неоценимы. В. Максимов не только их игнорирует, он изображает Белля в виде гадкого лицемера.

Ну, ладно, Белль написан желчью, но почти без фактических искажений (если не считать описания его внешности, исполненного ненависти, и слов « роскошная квартира » — Г. Белль живет скромнее многих советских писателей в Москве и бывших советских — на Западе). А другие ? Про видную французскую деятельницу, близкую к ле­ вым кругам (а так же к А. Сахарову), Максимов позволяет себе следующий риторический вопрос :

« Интересно бы знать заранее, каким диалектиче­ ским манером сумеет вывернуться она, когда ее наконец приведут с кольцом в ноздре в следствен­ ное стойло, где будут разбираться дела носорогов стукачей, бывших на подножном корму у совет­ ского гестапо ? » Выписывать эти строки тошно, однако необходимо. Так это что, тоже — пам­ флет ? Или об издательнице еженедельника « Ди Цайт » — будто бы она « из русского инакомы­ слия признает только инакомыслие с полицей­ ским оттенком». Это тоже — памфлет? « Ди Цайт » публиковала впервые интервью с Амаль­ риком, Копелевым (и главы его книги), Синяв­ ским, в ней писалось о Литвинове, Шрагине, Не криче;

и это все — « инакомыслие с полицейским оттенком »? И это тоже памфлет ? В другом месте « Саги » о Белле Ахмадулиной и ее муже говорится без всяких околичностей и попыток доказательства, что они — агенты КГБ. И все это тоже — памфлет ? А по-моему это — брань, оскорбления, клевета. Одним словом — пасквиль.

Вернусь к первой фразе « Саги о саге». До сих пор я говорил лишь о ее, этой фразы, начале — о жанровой проблеме. Но ведь дальше сказано, что автор полагал, будто « тема... исчерпывалась уже самою той формой, в которую была заклю­ чена, и той манерой, в какой она была написана ».

Что сие значит ? Можно облить помоями два де­ сятка уважаемых людей, назвав их палачами или помощниками палачей, агентами гестапо или КГБ, и полагать, что « тема исчерпана... той ма­ нерой, в которой она... написана » ? Что это вооб­ ще такое : « тема исчерпана манерой »? К тому же заметьте : « той манерой, в которой она (тема) написана... » Нет, автор « Саги о носорогах » ошибся : его тема не исчерпана « самою той формой, в кото­ рую была заключена », — разговор идет серьез­ ный. Запад, к счастью, еще существует, и свобода печати тоже.

Эткинд, Ефим Григорьевич — родился в 1918 году. Окон­ чил Ленинградский университет, участвовал в войне на Карельском и 3-ем Украинском фронтах, затем препо­ давал в ленинградских вузах;

с 1952 по 1974 год был доцентом, потом профессором Ленинградского педагоги­ ческого института имени Герцена. Уволенный с работы, лишенный ученых степеней и званий, в 1974 г. был вынужден уехать. Ныне — профессор Парижского уни­ верситета.

Б. Шрагин СИНДРОМ «НОРМАЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА» I.

« Если хотите, — говорит Максимов в "Саге о саге », — в маленькой истории с моим очерком (имеется в виду "Сага о носорогах" — Б.Ш.), фельетоном, памфлетом (назовите по выбору), как в капле воды, отразились борения и мутации нашего смутного времени ».

Хорошо. Хотим. Только от приглашения « на­ зывать по выбору » я воздержусь.

« Сага о носорогах » составлена из кратких поношений. В центре каждого — какая-нибудь паскудная личность, собственное имя которой не указано автором, но которую информированный и потершийся в кругах читатель может узнать по прозрачным намекам. Мне это удалось лишь от­ части. Но и тем, что узналось, — спасибо, сыт.

Композиция нанизанных один за другим эпизо­ дов однотипна. Все персонажи высказывают что нибудь глупое, или циничное, или лицемерное в ответ на умные, искренние и честные речения Максимова. Их высказывания срабатывают, как пусковые механизмы авторского гнева.

По « Саге о носорогах », например, некий « Ки­ ноартист. Peжuccep. Деятель. Наследник Стани­ славского. Перманентно до или после запоя » (кто бы это ?) вещал на пресс-конференции в Сан Франциско : « Мы энтих Картеров, которые при­ нимают в своих белых домах каких-то там дисси дентов, интеллигентов не знаем и знать не хо­ чем... — В общем, хинди-руси, бхай-бхай ».

« Наследник Станиславского » не мог говорить ни «энтих», ни «хочем», ни «бхай-бхай» даже во время запоя. Но что же тогда было на самом деле сказано в Сан-Франциско ?

Догадка, что тут какая-то отсебятина, укрепля­ ется, когда вспоминаешь, что несколькими стро­ ками выше некий « в прошлом белый генерал » пользовался у Максимова той же лексикой : «...не то что энти самые босяки, как их, туды растуды, диссиденты !.. » Насчет « туды-растуды » в устах старого вояки поручиться трудно. Однако, даю гарантию, что и он не говорил «энтих». Словечко это, очевидно, взято с публицистической пали­ тры Максимова, который не балует читателя раз­ нообразием красок.

Один из ненавистных ему собеседников гово­ рит : « у меня есть мнение, и вы, пожалуйста, не путайте меня вашими фактами ». Другой поу­ чает его : « Что вы все кипятитесь : правда, прав­ да ! Если есть право на правду, значит, есть право на ложь». В ответ на замечание Максимова, что тот оклеветал в своем журнале некоего « почтен­ ного профессора », третий возражает : « Не вол­ нуйтесь, это такая правая сволочь, что о нем все можно ».

Создается впечатление, будто автор « Саги о носорогах » играет со своими антагонистами в шашки, а они с ним — в поддавки. Ненависть его неподдельна, но трудно поверить ее правед­ ности.

В « Дневнике писателя » Достоевский рассказал анекдот про то, как однажды Белинский, еще не остывши от написанного, прочел Герцену свой « Разговор между господином А. и господином Б. ». Один из собеседников, сам Белинский, был умен, а другой поплоше. Выслушав, Герцен ска­ зал : « Да хорошо-то хорошо, но только охота тебе была с таким дуралеем время терять ».

Допустим, у Белинского получился писатель­ ский просчет. Но персонажи « Саги о носорогах », — как предполагается, не скверно сочиненные фикции. Они, как будто бы, писаны с натуры. И охота Максимову с ними время терять ! Ведь они у него не только глупы и циничны, но и с виду так отвратительны, что с души воротит. У одного « чувственные губы », у другого « бабье лицо » и « бараньи глаза », у третьего « картинная выправ­ ка эсэсовского офицера », у четвертого (какая мерзость !) « вывернутые ноздри интеллектуала », а у одной дамы « полное единство формы и содер­ жания : всем природа обделила, как Бог чере­ паху ».

И все же, судя по « Саге о носорогах », Макси­ мов сидит у них в гостях, угощается их обедами, беседует с ними в уютных кафе и маленьких ресторанчиках, хватает за фалды на улице, чтобы хоть словечком перекинуться.

Что Максимову надо от этой банды бабников, пьяниц, педерастов, палачей, стукачей и шпионов, бывших эсэсовцев и нынешних коммунистов ?

« Рог к рогу. Ноздря к ноздре. Слюна с пеной — веером. Ломятся, каре на каре, смыкаясь в кольцо ». Так говорит Максимов. Но впечатление как раз обратное : это он сам, со всей силы раз­ бежавшись, налетает на людей, которым до него дела нет.

Тут — не плохая проза, а сама жизнь писателя, как бы списанная с плохой прозы.

II.

Контрастом к паноптикуму моральных и физи­ ческих уродов работает одинокий положительный герой «Саги о носорогах». Он, согласно благодар­ ному свидетельству автора, «молча, не пере­ бивая» (разрядка моя — Б.Ш.), выслушивает его. Понятно, и внешность у него патрицианская :

« к такому бы лицу, да белую тогу с малиновым подбоем, а не свитер, который, впрочем, тоже сидит на нем царственно ».

Мир « Саги о носорогах » — манихейский. Он поделен на две половины : на тех, добрых, му­ дрых и красивых, кто Максимова слушает и ему поддакивает, и тех, злых, глупых и уродливых, кто — нет. Зло, увы, одерживает верх. Зло раз­ растается.

Уже не только « западная интеллектуальная элита » (что с нее спрашивать ?), но и свой брат, недавний эмигрант, — туда же : « разумеется, из тех, кто поплоше, но посмекалистее ». « Писатели без книг, философы без идей, политики без миро­ воззрения, они сделали моральную эластичность своей профессией... » Но, представьте только, их слушают, а Максимова — опять же нет. И, оче­ видно, именно потому, что он — писатель с кни­ гами, философ с идеями, политик с мировоззре­ нием.

В мире «Саги о носорогах», по его логике, главными врагами человечества должны оказать­ ся те, кого слушают. Поэтому первое место среди ненавистников автора досталось отечественным писателям и деятелям культуры, которых иногда пускают в заграничную поездку.

Как отделан « наследник Станиславского », мы уже видели. А вот : « Поэтесса. Работает под ис­ пуганную девочку, хотя уже за сорок. Ни одного слова в простоте. Все с ужилочками, гримасками, придыханием. Совершает вояж по городам и весям Старого и Нового света, в сопровождении очередного мужа, мрачноватого субъекта, из ко­ нюшен московского бомонда. Говорит — она, он — помалкивает, посматривает, примечает, по пра­ вилу : сначала — дело, потом — удовольствие.

Служба есть служба.

— Я далека от политики, — томно выгибается она, пытаясь пластически изобразить бездны своей аполитичности, — моя стихия — поэзия.

Может быть, тем не менее, это не мешает ей водить своего оруженосца на все эмигрантские посиделки, включая самые воинственные. Впро­ чем, это еще вопрос, кто из них кого водит.

Зарубежные сородичи ее по тучным пастбищам графоманства умильно стучат копытами : какая возвышенность ! какая чистота души ! какая по э-зия ! браво ! И в их пожизненно задубевших лбах уже нет места для самой простенькой оче­ видности : как, каким манером это неземное со­ здание сорока с лишним лет от роду ухитряется при советском паспорте с ограниченной визой во Францию обпархать добрую треть западного по­ лушария в сопровождении семейного искусство­ веда с офицерской выправкой ? » Наконец, мир вовсе свихивается с оси, когда Максимова перестают слушать и слушаться там, те самые, кого он кооптировал в свои единомы­ шленники. Их и стукачами не объявишь, и амо ралка к ним не пришивается, и на их « эластич­ ность » не сошлешься. « И поэтому вдвойне горше и обидней, когда в яростном кольце этого носо­ рожьего фронта, оттуда, кому привык верить и на кого надеяться, вместо слов поддержки только и слышишь : не то, не так, не туда ».

Теперь должен согласиться всякий, что в « Саге о носорогах », « как в капле воды, отразились бо­ рения и мутации нашего смутного времени ». Ни­ как не меньше.

Впрочем, любезный друг-патриций поставил вопрос шире. Он раскрыл Максимову всемирно исторический смысл его коллизии. Оказывается, « вот уже сотни лет в мире происходит един­ ственная смертельная борьба — между крупной и мелкой буржуазией ». « Буржуа своими встав­ ными челюстями перемололи себе на потребу все самое лучшее и святое, что выстрадано челове­ чеством: свободу, культуру, религию ». Лишь на Максимове, видимо, временно поперхнулись.

Буржуазия существует уже сотни лет. Столь же давно был достигнут прогресс зубоврачебной техники, завершенный протезом челюстей. В кре­ стьянских войнах, при свержении монархий, при всех революциях и крушениях империй, за их кулисами крупные буржуа интриговали против мелких, как и наоборот.

Только откуда бы « Эжену », французу, подце­ пить, запомнить именно в авторитетном переводе Института Маркса-Энгельса-Ленина на русский язык и, по автоматизму памяти, переврать цитату из ненавистного ему классика : « буржуа-лавоч ник и буржуа-интеллектуал ничем не отличают­ ся... » ? 1) Шут с ними, с интеллектуалами. За висть к ним стара, как антисемитизм. Но чем же нашему французу лавочники не угодили, будто застряли у него в подсознании уравнительские увлечения и вульгарно-социологические пошло­ сти советского НЭПа ?

И откуда бы французу взять выражение « мос­ ковские эстеты в штатском », которое, очевидно, перефразирует нашу отечественную хохму про « искусствоведов в штатском » ? Как я уже имел повод отметить, памфлетист Максимов не забо­ тится о характерности речи своих всамделишных персонажей.

А может, все проще и мировая история тут ни при чем ? Может быть, действительно, — « не то, не так, не туда » ?

III.

« Ты ему про конкретные факты, а он тебе про угнетенных Африки... » — пишет Максимов в « Саге о носорогах ». А разве про угнетенных в Африке — не конкретные факты ?

Итак, факты !

В « Континенте » Максимов обличал : « Что станут говорить они теперь, эти ревнители свобо­ ды и гуманизма, за кого и во имя чего поднимать крик на весь мир, когда все, повторяем, все (разрядка Максимова — Б.Ш.) политические за­ ключенные в Греции и Чили уже освобожде 1) Ср. : « Точно так же не следует думать, что де­ мократические представители — shopkeepers (лавочники) или поклонники лавочников. По своему образованию и индивидуальному положению они могут быть далеки от лавочников, как небо от земли » и т. д. (К. Маркс. Во­ семнадцатое брюмера Луи Бонапарта. Сочинения, т. VIII, стр. 349-350).

ны » 2).

Это писалось в начале 1975 года. А в конце 1976 года Луиса Карвалана обменяли на Владими­ ра Буковского. Согласно отчету « Международной Амнистии », в том же году еще было выпущено в Чили более 300 политических заключенных, а из них выслано из страны. Согласно тому же от­ чету, в 1976 году было арестовано в Чили по политическим мотивам более 500 человек, причем к маю 1977 года о 20 % из них не поступило никаких сведений 3). По великолепному обыкно­ вению режима Пиночета, они исчезли бесследно.

Не будь « этих ревнителей свободы и гуманиз­ ма », не подними они « крик на весь мир », осво­ божденные ныне жертвы политического террора в Чили все бы еще сидели. Но сидел бы и Вла­ димир Буковский, которого не на кого было бы сменять.

Максимов имеет обыкновение жать на педаль именно в тех местах, где сообщает нечто безот­ ветственное. По этому стилистическому приему его сразу узнаешь и без подписи.

Так, на первой же странице первого номера « Континента » читаем : « Журнал Герцена (име­ ется в виду « Колокол » — Б.Ш.) был чисто поли­ тическим, а не литературным изданием по той простой причине, что в « темные времена реак­ ционного царизма » в России родилась и беспре­ пятственно развивалась одна из лучших литера­ тур человечества... Все сколько-нибудь заметные отечественные писатели, мы подчеркиваем, все 2) « Континент », № 2, стр. 468-469.

3) См. Amnesty International « Report 1977 ». London.

1977, стр. 130-138.

(разрядка в тексте — Б.Ш.) печатались у себя на родине » 4).

« Континент » начал с полуправды. « Колокол », действительно, был политическим изданием, чего нельзя сказать столь же категорически о герце новской « Полярной звезде ». Там, через десяти­ летия после их написания, впервые были полно­ стью напечатаны ода Пушкина « Вольность », его же « Деревня », « Послание в Сибирь », « К Чаада­ еву », « На смерть поэта » Лермонтова и многое другое. В « Полярной звезде » была напечатана и такая как-никак « заметная » в русской лите­ ратуре книга, как « Былое и думы » самого Гер­ цена. Разумеется, советская цензура не идет ни в какое сравнение с царской, но стоит все же напомнить, что « Горе от ума » было опубликовано без искажений лишь в 1875 году, что из-за цен­ зуры Пушкину не довелось увидеть напечатан­ ными такие « заметные » свои вещи, как « Мед­ ный всадник » и « Дубровский », а лермонтовский « Демон » впервые полностью был напечатан в Германии в 1856 году...

Так обстоит дело с фактами.

IV.

Логика Максимова напоминает ту простодуш­ ную женщину, которая говорила соседке : « Во первых, я у тебя горшка не брала, а во-вторых, он уже был битый ».

В Чили « все, повторяем, все политические заключенные уже освобождены ». Но недурно завести таких же по всему свету.

4) « Континент ». № 1, стр. 3.

В « Саге о носорогах » Максимов пишет : « Я не могу, не хочу и не намерен принять полити­ ческий плюрализм ». Он считает, что уж, во вся­ ком случае, коммунистические идеи должны быть под запретом. « Но если уж род человеческий до того духовно вырос, — продолжает он ирониче­ ски, — что готов распространить свой плюрализм и на них (коммунистов — Б.Ш.), то почему же оно — это человечество — не нашло еще в себе мужества распространить этот плюрализм на Тес­ са, который по составу своего преступления им и в подметки не годится. Тем временем Тесс (и по заслугам !) находится в Шпандау, а они заседают в европейских парламентах или носятся по миру с идеей "социализма с человеческим лицом" ».

Итак, Шпандау ! Шпандау для всех, кто верит в « социализм с человеческим лицом ». Комму­ нистов — прямо из парламентов — в Шпандау !

А те миллионы, которые их в парламенты посла­ ли, — туда же ? А социал-демократов, которые ведь тоже верят в гуманный социализм, — туда же ? А Дубчека и его единомышленников, если они еще не за решеткой, — туда же ? Не они ли как раз носятся по миру со своим « человеческим лицом » ?

И жену его, и сынка его, И старуху-мать, чтоб молчала, блядь !

Когда начинают преследовать за идеи, невоз­ можно остановиться. И только плюрализм спасает человечество от новых и новых кровавых бань.

« Сага о носорогах » сама иллюстрирует, как рас­ кручиваются ассоциации ненависти, — слава тебе, Господи, только в вожделении. Будь по Макси­ мову, так даже вышеупомянутый « в прошлом белый генерал » в стариковские свои ночи при­ слушивался бы к шагам на лестнице.

Некое всемирно-историческое судебное действо — похотливая греза, железный цветок максимов ской публицистики. « И я уверен, что на Суде На­ родов... сторонники бессмысленной и суеверной догмы о мессианстве одного класса предстанут перед всем миром как мракобесы, реакционеры, душители свободы » 5). И не только они, но и « политические ханжи и лицемеры типа Киссин­ джера, Пальме и компании » : « Рано или поздно им придется ответить перед человечеством по всей строгости законов, принятых в Нюрнбер­ ге » 6).

Но где суд, там и приговор. И Нюрнбергский суд — не шутка. Там известно к чему пригова­ ривали.

И, опять же, в « Саге о носорогах » про некую « офранцуженную русскую, то ли обрусевшую француженку » : « Интересно было бы знать зара­ нее, каким диалектическим манером сумеет вы­ вернуться она, когда ее наконец приведут с коль­ цом в ноздре в следственное стойло, где будут разбираться дела носорогов... » Всемирное Шпандау максимовской голубой мечты церемониться не станет. Там будут проде­ вать кольцо в ноздрю еще до стадии следствия, а следственные камеры будут как стойла.

Правосознание Максимова таково, что хоть в витрину клади на всеобщее поучение. Ему не­ внятно различие между действительными престу 5) « Континент », № 5, стр. 462.

6) « Континент », № 9, стр. 420.

плениями, за которые судили в Нюрнберге, и исповеданием каких бы то ни было идей, что преступлением не является. Ему не понять, что судить и наказывать можно только конкретных индивидуумов за их реальные действия, которые должны быть расследованы и доказаны, а не целые группы или партии. Кара, согласно нормам цивилизованного права, не может быть превен­ тивной. Но Максимов и этого не знает. Как он не знает, что недопустимо сажать и казнить поли­ тических деятелей, даже если кто-то считает их линию вредной. Иначе каждая смена кабинета при демократии влекла бы за собою массовые аресты и экзекуции.

Дай Максимову волю, головы так бы и летели.

О, разумеется, ради спасения мира от тота­ литаризма !

V.

« Нормальный человек, впервые прибывший на Запад из тоталитарного мира, — писал Максимов в « Континенте », — долгое время ощущает себя как бы в перевернутом мире... » 7). Почти что каждый, кто поселяется в новой для себя стране встречается с традициями и обыкновениями, ко­ торые поначалу представляются ему чудными и чуждыми. Антропологи изучили этот феномен и назвали « культурным шоком ».

Но максимовский пришелец — не каждый, не просто человек, а «нормальный». Эпитет этот, конечно, не случаен. Наоборот, в нем — вся соль. На то он и « нормальный », чтобы состоять 7) « Континент », № 10, стр. 379.

мерой всех вещей. Он — в центре, а на перифе­ рии разворачивается всемирная история, посте­ пенно теряя отчетливость, исчезая в далях про­ шлого и будущего.

Но как же так, — спросят, — как же именно выходец из тоталитарного мира вдруг, оказыва­ ется, олицетворяет норму ? На каком таком осно­ вании ?

Ключ к разгадке находим в романе Максимова « Прощание из ниоткуда ». Герой этого романа, несомненный « альтер эго » автора, совсем как в « Саге о носорогах », силится перевоспитывать некоего иностранца. И, не преуспев, шипит : « Но погоди, господин хороший, заморский глухарь, токующий о революции и прогрессе, клюнет и тебя твой жареный петух в задницу, и тогда ты запоешь другим голосом » 8).

Как видим, у « нормального человека » — своя гордость, а именно — клеваная задница. Сделав из этой телесной детали базис своего превосход­ ства, он посматривает свысока на всех прочих, кто с жареным петухом знакомства не сводил.

Откуда взялся такой зверь, он исследовать не собирается. Исследование — не стихия « нормаль­ ного человека ».

Некогда он ни в грош не ставил басурманский Запад, потому что заполучил по наследству пра­ вославное христианство. Потом он заносился пе­ ред любым западным чинушей, потому что осу­ ществил светлую мечту человечества. А вот теперь, на наших глазах, своеобразная гегелев­ ская триада, пройдя сквозь кровопролитные 8) В. Максимов. Прощание из ниоткуда. «Посев».

Франкфурт-на-Майне, 1974, стр. 232.

отрицания, упокоилась на клеваной заднице.

Сходство трех стадий, существенным различием которых нет надобности пренебрегать, определи­ лось алмазным самодовольством « нормального человека». Было бы самодовольство, а резоны для него отыщутся.

И, действительно, сам Максимов подтверждает :

« К счастью, большинство вновь прибывших бы­ стро преодолевает этот психологический шок и продолжает здесь исповедовать те же моральные и общественные принципы, которых оно придер­ живалось на родине... » 9). « Нормальный чело­ век » быстро затвердевает в идее, что мир-то как раз и стоит на голове. Испытывая головокруже­ ние и тошноту, больной вцепляется в свою по­ стель.

Но хоть продолжает « нормальный человек » здесь исповедовать те же моральные и обще­ ственные принципы, которых он придерживался на родине, на Западе он шалеет от свободы слова.

Он начинает прихварывать недержанием речи.

Публичное слово для « нормального человека » значит совсем иное, чем для воспитанников демо­ кратии. У них оно выражает всего лишь одно из мнений. Оно скорее характеризует высказываю­ щегося, чем проливает свет и работает маяком.

Свобода решения предполагается сохраненной за слушателем. Это и есть плюрализм, который явился итогом борьбы и жертв многих поколений западных народов. И если что-то и следует этим народам оборонять как высшую ценность, то именно его. Без плюрализма немедленно размы 9) « Континент », № 10, стр. 380.

лась бы грань между современным « свободным миром » и всеми деспотиями истории.

Однако, « нормальному человеку » все это представляется легкомыслием и причудой. В его обычае ставить публичное слово в прямое сопо­ ставление с правдой-истиной и правдой-справед­ ливостью. По его понятиям, оно может быть прав­ дивым или лживым, благодетельным или вредо­ носным. Третьего не дано. Гротескная формула Салтыкова-Щедрина про науки, — « чтобы оные подлинно распространяли свет, а не тьму », — воспринимается им без юмора.

Мне кажется, что из этого перепада культур взял свое начало максимовский недуг.

— Вас слушают ?

— Значит, особо дорожат вашим мнением, жаждут совета.

— Вас спрашивают ?

— Значит, чего-то не знают и есть, наконец, случай вправить миру мозги.

— Любопытство к вам остывает ? Продолжают бытовать по-своему, будто их и не учили ?

—- Значит, либо лицемеры, либо идиоты. Или.

— еще вероятнее, — агенты всяческих разведок.

Из глубин своей равной себе натуры « нор­ мальный человек » извлекает убежденность, что именно он прав. Как же может быть иначе, если он думает так, а не иначе ? Возражать ему, пре­ небречь его суждениями — значит надругаться над очевидностью.

Обижаясь на тех, кому он « привык верить и на кого надеяться », Максимов пишет в « Саге о носорогах » : « Неужели и впрямь оттуда, из-за стены глушений и пограничных рогаток, виднее, что здесь "то", "так" и "туда" ? » Но пребывание за границей не обогащает сознания « нормального человека », не корректирует его пристрастий. Об­ щение его с Западом — одностороннее, моноло­ гическое. Коли уж его не слушаются, то он-то не слушает наверняка. У него для этого, по чести говоря, и ушей нет.

Вот перехватывает Максимов на ходу абори­ гена, который, по его словам, « работает в сверх­ передовом, супермодном журнале с разрушитель­ ными идеями и уклоном в гомосексуализм ».

Останавливает и молвит : « Здравствуйте, пере­ вели (разрядка моя — Б.Ш.) мне вчера статью из вашего журнала... » Хорошо, одну статью кто-то любезно перевел.

А целое периодическое издание, — номер за номером, материал за материалом, — чтобы ему достоверно знать, какие там идеи, и ответственно сообщить читателю, — ему тоже переводили ? А чтобы Максимову увериться в « душевной глухо­ те, идеологической ограниченности, социальной стадности западной интеллектуальной элиты », — что же, на него целый реферативный институт работает ?

В положении « нормального человека » легче обвинить всю « западную интеллектуальную эли­ ту » без изъятия, чем прочесть хоть одну книжку.

Он просто вынужден изъясняться инвективами и пророчествами. Его подмывает на эсхатологиче­ ские предсказания, потому что, согласно аристо­ телевской логике, чем тучнее объем понятий, тем может быть худосочнее их содержание. По все­ мирно-историческому размаху и притязаниям на ясновидение « нормального человека » сразу от личишь. Можно вывести такой закон : безуслов­ ность его суждений возрастает обратно пропор­ ционально их компетентности.

Максимова, например, как магнитом, тянет учить иностранцев политике. Едва сойдя со сход­ ней самолета, он начинает предъявлять права на политическое водительство в западном мире и кипятится так, будто у него изымают родитель­ скую недвижимость : « перед вами моментально захлопывается большинство дверей, вы незаметно для себя оказываетесь в профессиональной и политической изоляции ».

Вот он пишет в « Саге о саге » о людях Запада (опять-таки, обо всех сразу, без различия партий и стран) : « я абсолютно убежден, что развлека­ ются они на краю пропасти ». Вот предрекает он скорое падение и коммунистическим режимам :

« В ближайшем обозримом будущем (у нас есть веские основания это утверждать) народы России и Восточной Европы сбросят с себя кровавое иго никем не избранных диктаторов... » 10). И одни вот-вот свалятся в пропасть, и другим вот-вот несдобровать.

Пустотелость содержания испортила лексику публицистики Максимова, человека литературно одаренного, имеющего слух к русскому слову.

Она набита газетными советизмами, как слежа­ лый соломенный матрац трухой. Публицист Мак­ симов обольщается, будто написать про кого-то, что он не просто уехал, а « отправился в вояж » — это саркастично. Одни и те же слова и сло­ весные штампы, причем в достаточно ограничен 10) «Континент», №5, стр. 462.

ном наборе, кочуют из одной статьи в другую или по нескольку раз повторяются в одной и той же статье. Из их сочетания иногда выскакивает нелепость.

Вот Максимов мрачно живописует торжество носорогов. Последними человеками, как два Аяк са, остаются он сам, Максимов, и его личный друг « Эжен » (надо полагать, Ионеско). Даже именитый список генералов на чужой свадьбе, членов редколлегии « Континента », не говоря уж о малых сих, работниках его редакции, куда-то рассосался. Максимову, вкупе с « Эженом », пред­ стоит пасть смертью героев. Но мы еще и не забыли, что в той же « Саге » — и с той же опре­ деленностью — предвкушается максимовский Суд Народов, « где будут разбираться дела носоро­ гов ».

Публицистика Максимова на придирчивого чи­ тателя не рассчитана. Читатель обязан верить, потому что в одном случае наш сагописец « абсо­ лютно убежден », а в другом располагает « вески­ ми основаниями это утверждать ».

VI.

И еще из « Саги о носорогах » — наверно, самое чистосердечное : «...для человека моего склада и характера первым и, пожалуй, самым мучитель­ ным испытанием на Западе явилось полное сме­ щение спектра этических и политических крите­ риев, принятых здесь в оценках людей, событий, ценностей. Оказывается, что в общем-то все дозволено. Можно черное назвать белым и — наоборот ».

На испытании свободой Максимов срезался, потому что к экзамену оказался не подготовлен.

В своем знании, что именно « белое », он уверен, как он уверен в том, что поддержание истины нуждается в санкциях. Отсутствие таковых на Западе явилось для него, по его же словам, « самым мучительным испытанием ».

С нежностью вспоминает Максимов московских приятелей : « Это был восхитительный остров взаимопонимания, где каждый ощущал каждого с полуслова, с полувзгляда, с полунамека, а то и на расстоянии. Иногда мы просто молчали по телефону (?!)... и это молчание было для нас куда красноречивее самых пылких объяснений и речей ».

Не знаю, что за среда была у Максимова в Москве. Ясно только, что в морально-политиче­ ском единстве она недостатка не испытывала. Там каждый чувствовал и мыслил точно то же, что и Максимов. Там растроганно молчали про то, что не всем все можно и никому ничего нельзя дозво­ лять. И как это правильно, когда не всем все можно.

Ну а про что же там разговаривали ?

За несколько лет до того, как эмигрировать, Максимов издал за границей роман « Семь дней творения ». От этой книги, — думаю, наилучшей из написанных Максимовым, — пошла его дис­ сидентская слава. Там религиозный учитель глав­ ного героя, по имени Крепе, открывший ему, заблудшему, свет Христовой правды, поучал его, между прочим, так : « Разуй же, наконец, глаза, Петя ! Ни я, ни тем более Егор Николаевич не писали подпольных протестов, не демонстриро­ вали на Красной площади, не пытались решать больных вопросов в легальных журнальчиках на потребу интеллигентному нашему обывателю, а в Казань все-таки гонят нас. Нас, а не титуло­ ванных либеральных борцов, состоящих на жало­ вании у государства ! А ведь мы лишь несем Свет и Слово Божье. Мы для них страшнее. Во много раз страшнее. Во много раз страшнее фрондиру­ ющих физиков и полуподпольных лириков» 11).

В дни, когда это писалось, Максимов, видимо, еще не успел сделаться личным другом Сахарова и личным другом « Саши » Галича. Демонстрантов на Красной площади он, очевидно, подразумевал не ноябрьских и не майских, а тех, единственных, выступивших против интервенции в Чехослова­ кии.

В том, что, будто бы, не их, а лишь единомы­ шленников Максимова гонят в Казань, сказалось уже знакомое нам обращение с « конкретными фактами » : демонстрантов взяли прямо с пло­ щади, приговорили кого к лагерю, кого к ссылке, а Виктор Файнберг угодил именно в психушку, — правда, не в казанскую, а ленинградскую.

Среди участников « подпольных (?) протестов » сидельцев тоже немало. А уж « жалованием у государства » поплатились почти все.

Но оттого лишь явственней тенденция автора « Семи дней творения ».

Друзья Максимова разговаривали про то, что « подпольные протесты » писать не следует, а демонстрировать — дело пустое. Пуще всего они не любили «либеральных борцов». И укрепля 11) В. Максимов. Семь дней творения. « Посев », Франкфурт-на-Майне, 1973, стр. 319.

лись в своей еще свежей вере в Бога тем, что с ее помощью можно нанести самый страшный урон властям.

Скажут : негоже цитировать роман;

автор за своих героев не ответственен. Однако, во-первых, Крепе, святой человек, был скорее « рупором » автора. А, во-вторых, Максимов уже в эмиграции — и не в романе, а в газетной статье — заносился все так же : « Нашу охранку никогда не заботила и не заботит кипучая деятельность... новоявлен­ ных блюстителей правовых норм в бесправном государстве... » 12).

Прежде чем невзначай натолкнуться на Западе на « полное смещение этических и политических критериев », Максимов ничего не понял в право­ защитном движении у себя на родине. Не понял и не полюбил.

Поэтому для него обернулось шоком, когда ока­ залось, что тут, на Западе, пекутся не только о нем и ему подобных, но и о тех, в частности, кого он бы собственными руками придушил. Оказа­ лось, что тут имеют наглость замечать и другие проблемы, кроме тех, которые заботят Максимо­ ва, но даже и эти последние толкуют не по нему.

Тут « оказывается, что в общем-то все можно и все дозволено ».

Надеюсь, еще в Москве Максимову попадались выпуски « Хроники текущих событий », на ти­ тульном листе которой всегда печатается статья 19 «Всеобщей декларации прав человека»:

« КАЖДЫЙ человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их;

это 12) « Русская мысль », 25 марта 1976 г.

право включает свободу беспрепятственно при­ держиваться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государ­ ственных границ ».

Но, попав на Запад и вдруг узнав, что тут эта норма стала бытом, он принялся, как мог, бороть­ ся против нее, настаивая, что именно не КАЖ­ ДЫЙ имеет право на свободу убеждений.

« Сага о носорогах » набита занудными препи­ рательствами. Он им про ГУЛаг, а носороги про Южную Африку;

он им про лучшего друга « Во­ лодю » Буковского, а носороги ему про Чили;

носороги ему опять про Африку, а он им про то.

как стреляют немцев у Берлинской стены. И так далее.

К чему эта жестокая забава весами, когда, заместо гирь, то на одну, то на другую чашку бросают человеческие страдания, причем одна из них непременно остается пустой ? Разве взаи­ мозаменяемо или взаимооправдываемо одно горе другим ?

Оставим западных либералов. Интересующиеся знают, что на Западе вовсе не замалчиваются пре­ ступления против прав человека при коммунисти­ ческих режимах. Но почему же самого Макси­ мова людское бесправие не трогает, а открывает он на него глаза только тогда, когда оно пригодно ему для извлечения нужного идеологического поучения ?

Максимов писал про академика Сахарова :

«...он стоял перед зданием суда, где судили Сергея Ковалева, и это человеческое бдение было позначительнее многих громогласных протестов на Западе » 13). Какая бестактность ! Разве так бы слышен был голос Сахарова, Ковалева и дру­ гих, если бы не отзывался он эхом по всему миру в « громогласных протестах » ? Но не это Макси­ мову интересно. Ему интересно « фрондирующим физиком » хоть походя кольнуть ненавистных « ревнителей свободы и гуманизма ».

VII.

Есть у Гегеля остроумная статья, которая на­ зывается « Кто мыслит абстрактно ». Он разъ­ яснил там, что философы мыслят как раз кон­ кретно, а абстрактно мыслят те, кто об этом не подозревает. В пример он привел базарную тор­ говку, которой неосторожная покупательница сказала, что та продает тухлые яйца. « Сама ты тухлая ! — принимается вопить торговка на весь базар. — И чулки у тебя рваные, и голова неде­ лями нечесана. И офицеры к тебе по ночам в окно залезают, и каждый раз разные. Что они нашли в такой образине ? Тьфу ! » « Весь облик строптивой покупательницы, — развивал свой парадокс Гегель, — окрашивается в цвет тухлых яиц. хотя для офицеров примечательны в ней, вероятно, совсем другие качества ». И торговка, и офицеры мыслят абстрактно.

Абстрактно мыслит и Максимов. Серьезный идейный спор ему заказан : что поймешь и что докажешь на чужих переводах ? О « западной интеллектуальной элите » он вынужден судить не по ее теориям, не по книгам и статьям, а по случайным иностранцам, которые имели несча­ стье попасться на его пути. Но и в этом случае 13) « Континент », № 7, стр. 419.

он способен судить все больше по внешности и по тому, как эти люди отнеслись к нему. Говоря по правде, я в толк никак не возьму, на каком из земных языков на самом деле совершался обмен любезностями в « Саге о носорогах». Ну, с « Эже­ ном », допустим, Максимов мог изъясняться хоть по-румынски. А как же с другими ?

Суровую пищу максимовского интеллекта мо­ гли составить лишь личные реакции людей на него, а поскольку внимали они ему без ожида­ емого восторга и трепета, сползание на личности было предопределено. Великий Гегель помогает понять, почему « нормальный человек » непремен­ но заканчивает вселенской склокой.

И, действительно, « Сага о носорогах » нашпи­ гована базарной бранью. Полемические приемы нашего сагописца приелись всякому, кто отъездил свое в общественном транспорте города Москвы.

В этом смысле фольклорные их истоки не вызы­ вают сомнений. В моей памяти « Сага о носоро­ гах » возбудила незабвенный образ коммунальной соседки Анастасии Петровны. Отчаявшись ее урезонить и признав свое бессилие состязаться с с ней в красноречии, мы с женой перестали ей отвечать. Тогда наступил относительный покой.

Наша игра в молчанку обернулась и возмездием, потому что бедняжку пучило от подавленных высказываний.

С тех пор я вывел для себя определенное житейское правило и придерживался его себе на благо. Но из каждого правила, как известно, приходится делать исключения. У Анастасии Пе­ тровны не было своего журнала, а, главное, она убереглась попадать туда, где « в общем-то, все можно и все дозволено ».

Унизить, уязвить, вдарить в незащищенное место, а при случае и безнаказанно оклеветать — вот приемы Максимова. Про одну женщину ловко ввернуть, что она строит из себя девочку, хоть не девочка;

про ее мужа прозрачно намек­ нуть, что он для нее — жеребец;

про другую печатно высказаться, что ее « всем Бог обидел »;

про одного — « попивает, слаб к женскому полу, с годами становится все слезливее » (ловко от­ брил старика !);

про другого — « перманентно до или после запоя »;

про третьего — « всегда в окружении девиц известного пошиба ».

Не избег Максимов и знаменитого трамвайного трафарета : «А еще штаны надел ». Он неустанно считает деньги в чужих карманах. Он попрекает ненавистников своих « дорогой сигареткой »;

«ценными бумагами », переписанными на жену;

« вызывающими (?) брючными парами » — это про женщин;

« смокингами »;

и, конечно, автомоби­ лями. Хоть перековался Максимов в самого что ни на есть консерватора, но из-под новых взгля­ дов все еще торчит пролетарское происхождение и уравнительская уверенность Анастасии Петров­ ны, что благосостояние неотделимо от порока.

Однако, должен сказать, что даже в жару сло­ весной баталии Анастасия Петровна не имела склонности копаться в политическом прошлом противника и приписывать его к разным развед­ кам. Это, вероятно, потому, что она была домо­ хозяйкой на пенсии и не претендовала переводить глобальные политические проблемы времени на уровень своего разумения.

Тут мне уже не хочется смеяться. Привычка разбрасывать предположения, что такой-то сту­ кач, а такой-то агент, и тут же выдавать их за уверенность — отвратительна. Она — верный знак, что сталинская истерия страха и звериная отчужденность людей все еще властвуют над теми, кто от этой привычки не избавился. Сказать такое про ближнего, тем более провозгласить печатно — без всяких убедительных доказа­ тельств — может только человек жестокий и равнодушный к чужой судьбе. Мания стукачества — оборотная сторона тупого истребления « врагов народа». От обвинения в стукачестве невозможно оправдаться. Оно убийственно или, по крайней мере, человек, который к нему прибегает, рас­ считывает на его убийственность. По моральному своему составу оно ничем не лучше ложного доноса. От работы палача оно отличается только техникой, потому что убивает морально, пока руки коротки убивать физически.

Личные выпады в « Саге о носорогах » не за­ служивают опровержения. Они просто немысли­ мы в приличной прессе, потому что слово дано нам не для того, чтобы, разряжая дурные ин­ стинкты, оскорблять ближних. Правовое обще­ ство именно для предотвращения подобных экс­ цессов предусмотрело суд за диффамацию в печати.

Но Максимов поступил обдуманнее. Он про­ зрачно намекал, но не назвал имен. В « Саге о саге » он еще по новой покуражился над теми, кто хотя бы в письме или по телефону вступался за оскорбленных. Он насладился тем, что облитые им помоями люди узнаны : « Боже мой, если он такого мнения о своих друзьях, могу себе пред­ ставить, что он думает обо мне ».

« Саги » Максимова нельзя извинить, видя в них импульсивный выплеск потерявшего голову человека. Мера нарушения общественных при­ личий заранее обдумана и рассчитана на безнака­ занность. И это — последний штрих к тому авто­ портрету, который у Максимова нечаянно вышел.

Шрагин, Борис Иосифович — родился в 1926 году. В 1949 г. окончил философский факультет МГУ. Кандидат философских наук. Научный сотрудник Института исто­ рии искусств, преподаватель эстетики, автор ряда работ по теоретическим проблемам искусства и истории куль­ туры. В 1968 году был исключен из партии и уволен с работы за участие в правозащитном движении. С 1967 г.

писал для Самиздата и печатался за границей под раз­ ными псевдонимами. С 1974 г. живет в США.

ПОКУПАЙТЕ РУССКИЕ ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ:

ВЕСТНИК РХД (Париж-Нью-Йорк-Москва), ВРЕМЯ И МЫ (Тель-Авив), ГОЛОС ЗАРУ­ БЕЖЬЯ (Мюнхен), ГРАНИ (Франкфурт-на Майне), ДВАДЦАТЬ ДВА (Тель-Авив), КОВЧЕГ (Париж), КОНТИНЕНТ, НАША СТРАНА (Буэнос-Айрес), НОВОЕ РУССКОЕ СЛОВО (Нью-Йорк), НОВЫЙ ЖУРНАЛ (Нью-Йорк), ПОСЕВ (Франкфурт-на-Майне), РУССКАЯ МЫСЛЬ (Париж), РУССКОЕ ВОЗРОЖДЕНИЕ (Париж-Москва-Нью Йорк), СИОН (Тель-Авив), ТРЕТЬЯ ВОЛНА (Фран­ ция), ЧАСОВОЙ (Брюссель), ЭХО (Париж).

Литература и искусство Игорь Померанцев ЧИТАЯ ФОЛКНЕРА Памяти нас.

Девочка, что за книги у тебя на столе :

Шекспир ? Достоевский ? Пастернак ?

Я люблю в них Фолкнера. А в нём, в нём — тебя.

Мне не хочется ставить последнюю точку. Мне кажется, я кончаю не маленькую повесть, а свою первую, самую счастливую и короткую, жизнь.

Я в комнате, где музыка и дым. Напряженная спина отца, пятна пота, пахнущие «Шипром».

Жуть газетных передовиц;

какие тяжелые слова ворочает отец : МТС, директива... Стеснялся слова « журналист », говорил о себе : газетчик. Конец пятидесятых, я притаился в комнате, отец, пы­ шущая жаром радиола, зеленый глазок, а из черного гарлемского вымени бьет струя джаза.

Подставляю руки, лицо, сердце. Этим молоком я вскормлен. С этого начался Фолкнер ?

Нет.

: полдень, шлемы куполов, стремительные сту­ пеньки, мы в майках, нам — шесть, прохладная духота церкви. Сбоку и сверху : голос отдельно, оспенное лицо отдельно : — А ты, жиденок, сту­ пай отсюда.

Это не мне. Это Моне. Бег наперегонки с дыха­ нием, Монин полуподвал, нелепо разведенные руки Рувима Львовича. Так начался Фолкнер ?

Нет.

: девочка, на берегу тебя. Как высоко небо.

Как глубок поцелуй. Мы не на « ты » — на « я ».

Не вхожу — заплываю далеко в тебя : мимо — буйков, горизонта — мимо;

оглянувшись, не ви­ дел кромки суши, радовался. Ты помнишь, десять июлей тому ты входила, столькожелетняя, в дух захватывающее Черное и была в нем теплым течением. Но причем здесь Фолкнер ? Причем.

Причем !

С ума сойти : стрелки часов Бенджамина Комп сона вращаются в обе стороны. Он фиксирует происходящее, как художник, не искушенный знанием законов перспективы. Для Бенджи со­ бытие не имеет ни общепринятой логики, ни конца, ни начала, но лишь контур, цвет, запах, степень приятности или боли. Он часто плачет, но слезы эти не горьки, не печальны — они текут, потому что текут;

слезы — его средство общения.

Слова говорящих он различает не по смыслу, а по интонации, тембру. Бенджи словно движется на карусели. Виток. На гамаке в саду Кэдди и Чарли. Еще виток, длиною в полжизни. На гама­ ке Квентина и франт с красным галстуком. Кру­ жится голова. Судорожно цепляется Бенджи за гриву деревянной лошадки. Катятся слезы. Трид­ цать три года. По кругу. По кругу. Те же лица, запахи, крики. В десяти строчках первого абзаца « fence » (забор) повторяется 5 раз, « went » (про­ шедшее время глагола идти) — 5 раз, « hit » (ударить) — 4 раза, « flower » (цветок) — три раза, « flag » (флаг) — три раза.

Пластинку Бенджи заело на « Люблю Кэдди ».

(Калитка, школьницы, идущие в сумерках, запах деревьев — это все Кэдди.) Ночь кончается для него счастьем : присутствием Кэдди (они спят рядом) и ее словами о пробуждении. Но надушен­ ная Кэдди для него уже другой человек : он убегает от нее. Для Бенджи признак чаще важнее и занимательнее, нежели носитель признака.

Однажды заметив яркие пятна (« bright shapes »), он позже думает о них только как о « яркие » (опуская существительное). В выборе признака проявляется поэт. Секрет субстантивации знал Мандельштам, гений имен прилагательных.

Слепая ласточка в чертог теней вернется На крыльях срезанных с прозрачными играть.

Или :

Но я забыл, что я хочу сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Все не о том прозрачная твердит...

Итак, мы сравнили Бенджи и Мандельштама.

Уточним : за спиной Бенджи всегда сокрыт автор.

Если бы сам Бенджамин Компсон взялся за перо, на бумаге скорее всего остались бы ломаные линии и пятна слюны. Лексическим топтанием, эллипсисами, обрывами, выбором признаков Фолкнер создает иллюзию того, что Бенджи сам рассказывает о себе. Фолкнер пишет «изнутри».

Pages:     || 2 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.