WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

СИНТАКСИС ПУБЛИЦИСТИКА КРИТИКА ПОЛЕМИКА 4 ПАРИЖ 1979 Журнал редактируют :

M. РОЗАНОВА А. СИНЯВСКИЙ Мнения авторов не всегда совпадают с мнением редакции © SYNTAXIS 1979 © Электронное издание «ImWerden» 2005 http://imwerden.de Адрес редакции :

8, rue Boris Vild 92260 Fontenay aux Roses FRANCE « Синтаксис » появился в дни судебного процесса над Александром Гинзбургом. И в каждом номере мы старались, ставя это в задачи журнала, поме щать материалы, связанные с Гинзбургом и о нем напоминающие. Первый год нашего издания за­ кончился, совпав по времени с добрым известием :

Гинзбург — на свободе. Поздравляем с этим ра­ достным событием читателей и авторов нашего журнала.

3 Современные проблемы Игорь Померанцев ОКО И СЛЕЗА Это похоже на заезженный анекдот, который ты уже десятки раз слышал, или на захватываю­ щий бездарный фильм, на котором ты умирал от восторга в детстве, но это правда : когда каге­ бисты на рассвете приходят с ордером на арест, то на сонный вопрос твоей матери, твоего мужа, твоей жены или, наконец, тебя самого — « Кто там ? », они очень часто отвечают : « Телеграм­ ма ! » Ты бормочешь, стараясь все делать в полу­ сне, чтоб потом вернуться в свою теплую постель, в свой уютный утренний сон, « Минуточку ! », натягиваешь, что попадется под руку, нашари­ ваешь в кармане пиджака мелочь и отворяешь дверь. Странно, но самое обидное не в том, что за тобой пришли, и даже не в том, что тебя разбу­ дили в такую рань, а в том, что тебя обманули, сказали « Телеграмма ! », и ты, как мальчик, поверил и теперь глупо сжимаешь в своей горячей ладони враз вспотевшую мелочь и от обиды чуть не плачешь.

А что думают в эти минуты они, эти почтальо­ ны беды, эти почтовые ястребы страха ? Должно быть, как-то заводят себя, подзуживают. Когда-то Печатается с небольшими сокращениями. Полный текст опубликован в журнале « Сучаснiсть », 1979, № 4.

в спортивном зале « Динамо » я, пятиклассник, пришедший болеть за своего старшего брата-бор­ ца, был потрясен подзадоривающим криком тре­ нера : « Валька ! Убей его ! » « Валька » — это мой брат. « Его » — это юноша, с которым мой брат боролся. На газетном жаргоне клич тренера, педа­ гога, наставника, которого я заочно обожал и бо­ готворил, называется вполне пристойно : спор­ тивная злость. Но я-то понимал все прямо, я хотел вскочить и крикнуть моему Валечке : « Не слушай, не убивай ! » Кагебисты тоже, должно быть, накачивают себя профессиональной злостью. Иначе, мне ка­ жется, невозможно придти со злым умыслом к человеку, спящему на рассвете. Впрочем, они не любят слово « кагебист » какой-то подсознатель­ ной нелюбовью. Действительно, чего им шара­ хаться этого слова, вполне официального и слу­ жебного ? И все же они предпочитают называть себя « чекистами ». Это жирное от крови и соленое от слез слово почему-то кажется им героичней и романтичней. Как раз героизма и романтики им и не хватает. Какая уж тут к бесу романтика :

подслушивать частные телефонные разговоры, читать доносы, частную корреспонденцию, изу­ чать анкеты, читать по долгу службы самиздат, сидеть на своих проф и партсобраниях, писать заметки в стенгазету « Дзержинец », вербовать осведомителей, бояться начальства, слушать по вечерам « Голос Америки », играть роль умных и значительных отцов перед своими детьми и, на­ конец, арестовывать и вести следствие по делу людей, которые, в большинстве своем, и не скры­ вают, что официальная идеология им чужда.

В этих арестах чаще всего нет даже намека на сыск, на Шерлок-Холмса. А просто по праву на­ гана ты арестовываешь человека, непохожего на тебя, к тому же не скрывающего этой своей несхо­ жести. Служба. Казенная. Однообразная. С ка­ ким-то неприятным душком. Потому и сачкуют они, увиливают, как и все прочие советские слу­ жащие.

В сентябре 1976 года шесть дней кряду меня допрашивали майор и подполковник. Когда под­ полковник выходил из кабинета, майор терял ко мне всякий интерес, извлекал окуда-то книгу шахматных задач и решал их, грызя кончик карандаша. Это была не хитроумная игра с аре­ стованным, не тонкий психологический ход. Ма­ йор сачковал. Майор отбывал свой рабочий день, как миллионы других служащих, его соотечест­ венников. И всё же в течение шести дней меня ни на минуту не покидало чувство, что мои толко­ вые собеседники, холеные мужчины среднего воз­ раста, не лишенные чувства юмора, в меру осве­ домленные, в меру воспитанные, — смертельно опасны для меня, для людей, которых я люблю, для людей, которых я знаю и не знаю, вообще для всех людей. Это было не паническое, импульсив­ ное чувство, нет, я просто видел, что мужчины, сидящие передо мной, лишены личностной этики, лишены понимания добра и зла. Для них не су­ ществовало поступка, который нельзя совершить.

Они то ли знать не желали, то ли ведать не веда­ ли про совесть, про честь, про то, что поступки могут быть бессовестными, бесчестными, и что каждый поступок человека непременно сопрягает­ ся, соотносится с совестью и честью. Они, эти мужчины, руководствовались какой-то придуман­ ной профессиональной этикой, которая почему-то давала им право делать низости и подлости : чи­ тать чужие письма, подслушивать чужие разгово­ ры, записывать на магнитную ленту чьи-то поце­ луи и объятия, чтобы потом шантажировать эти­ ми поцелуями, определять, какую книгу читать их соотечественникам, а какую нет. Мое сердце сжималось, когда я представлял себе близких мне людей, насильно приведенных к этим самым муж­ чинам, способным выполнить любой приказ, лю­ бую инструкцию. Было в них что-то безумное, несмотря на прицельность и логичность их во­ просов, заурядность их лиц и одежд, несмотря на их типичность, нормальность, жизненность.

Как-то после Московского кинофестиваля среди прочих фильмов в Киев привезли австрийскую ленту « Обреченные ». В начале этого фильма совершается убийство. Преступники бросают труп в мелководный, обросший камышами и затянутый тиной пруд. Зритель готовится вместе с полицей­ скими вести следствие, зритель предвкушает за­ мысловатый, смертельно опасный поиск преступ­ ников, разумеется, со счастливой развязкой. Од­ нако фильм идет, но ничего подобного не проис­ ходит. Постепенно становится понятно : труп, над которым грациозно колышутся водяные лилии и кувшинки, — метафора, попытка подсказать зри­ телю, что не так уж все спокойно в милой и благополучной Австрии.

Невозможно счастливо жить, когда тысячи твоих соотечественников за политические и рели­ гиозные убеждения силой удерживаются в лаге рях и психиатрических больницах. Эти тысячи — не метафора, не художественная гипербола, не уловка режиссера, но каждодневная реальность твоей Родины. У каждого из этих людей есть имя, есть биография, есть судьба.

В городе Киеве, по улице Уманской, в доме, где живет Леонида Светличная, на первом этаже на металлической табличке, прибитой к стене, среди прочих жильцов значится Иван Светличный. Он уже семь лет в заключении, но ЖЭК блюдет формальности : Иван Светличный остается вла­ дельцем лицевого счета. Табличка эта режет гла­ за. Должно быть, Леонида Павловна по несколь­ ко раз на день проходит мимо этой таблички. За семь лет у нее было с мужем семь свиданий. В общей сложности, пока длился срок пребывания в лагере, они виделись семь суток. Сейчас Светлич­ ный в ссылке на Алтае. Я видел его письмо, присланное уже из ссылки. Он обращается к жене « Моя старенька ». Леониде Павловне нет еще и пятидесяти. Друзья называют ее Леля.

В этом « моя старенька » не смешливый юмор, не добродушное лукавство, но горечь насильс­ твенной разлуки, горечь долгих лет, прожитых по злой воле врозь. В том же письме он перечи­ сляет книги, которые хотел бы получить бандеро­ лью или посылкой. Трехтомник Ф.С. Фицдже ральда, « Проблемы литературы и эстетики » М.

Бахтина, « Поэтика ранневизантийской литерату­ ры » С. Аверинцева, недавно переизданные работы лингвиста Потебни. Все эти книги я сам пытался достать в книжных магазинах. Но я-то жил не в лагере, меня никто не пытался на семь лет вычеркнуть из календаря...

Я видел фотографию, на которой сняты два литературных критика : Иван Светличный и Ев ген Сверстюк. Я не знаком с женой Сверстюка.

О нем мне рассказывали другие люди. Но даже в этом отраженном свете было невозможно не почувствовать обаяния Сверстюка. Сестра Ивана Светличного, Надия, вспоминала, какой это был праздник, когда во время суда над ней, после долгих и тяжких месяцев следствия, неожиданно в зал ввели свидетеля : Евгена Сверстюка. Он шел в сопровождении конвоя. Его прекрасное лицо светилось, от него глаз нельзя было отор­ вать. Как достойно, по-человечески, отвечал он на вопросы безликих судебных чиновников. Как обаятельно и мягко улыбался Надии. На фотогра­ фии он тоже улыбается. Снимок сделан осенью.

Иван в берете, Евген в плаще. Такие серые китай­ ские плащи были в моде в середине шестидеся­ тых. Я тоже долго носил такой плащ. У Николая Заболоцкого есть стихи, посвященные друзьям :

В широких шляпах, длинных пиджаках, с тетрадями своих стихотворений.

Я думаю, что эти нежные, печальные стихи по­ священы ленинградским поэтам, исчезнувшим в конце тридцатых. По « Хронике текущих собы­ тий » я знаю, что мягкого и интеллигентного Евге­ на (его никто не называл по фамилии, только по имени), должно быть раздражающего лагерную администрацию как раз сочетанием бесконечной терпимости и бескомпромиссности, то и дело бро­ сают в штрафной изолятор. К сожалению, в рус­ ской грамматике нет времени « continuum ». Я пытаюсь все время хоть как-то сказать, что на аресте и суде злодеяние не кончается. Что потом следуют долгие, мучительные, по 365 дней и но­ чей в каждом, годы.

Где-то в Херсонской области, в лагере общего режима, отбывает свой трехлетний срок компози­ тор и музыкант Вадим Смогитель. Свои произве­ дения он подписывал псевдонимом Змогитель. Ве­ рил, что « зможе », верил, что его музыку еще услышат на Украине и не только на Украине. Из консерватории его исключили, обвинив в украин­ ском национализме. Потом долгие годы по той же причине его не исполняли ни на радио, ни на телевидении, ни в концертных залах. Стоило ему написать две-три песни о партии или вожде, и запрет на его произведения был бы снят. Каза­ лось бы, что за мелочи, ну двумя-тремя плохими песнями больше или меньше, что с того ? А вот, оказывается, не мелочи. Бесчестью Вадим пред­ почел работу учителя пения в школе. Все мы занимались в школе. Разве что учитель рисования вызывает у меня не меньшее сочувствие, чем учитель пения.

В 1977 году Вадима Смогителя вызвали в КГБ и сказали, что одна враждебная радиостанция заявила, что киевский композитор В. СМОГИ­ ТЕЛЬ желает эмигрировать на Запад. Вадима спросили, действительно ли он намерен покинуть СССР. Теперь понятно, что это была провокация.

Тогда Вадим подумал-подумал и ответил : да, правда, я хочу эмигрировать. Ему посоветовали предпринять что-либо конкретное в этом напра­ влении : для начала заказать вызов в стране, куда он намерен выехать. Вадим отправился в Москву, в одно западное посольство. По случайности его не задержали постовые милиционеры на входе.

Он потом рассказывал, что все время ждал окри­ ка, даже отворяя посольскую дверь. Повезло ! В посольстве наотрез отказались содействовать Смо гителю в получении вызова. Он пытался объяс­ нить, что его могут арестовать прямо за дверью, едва ли не на глазах дипломатов.

— А что если я останусь в стенах вашего зда­ ния?

— Тогда мы вызовем милицию...

Смогитель вернулся в Киев. Ему удалось без дипломатической помощи заказать вызов в Кана­ де. На следующий день после телефонного разго­ вора с Канадой — речь снова шла о вызове — Смогителя арестовали и обвинили в том, что он избил, на глазах нескольких свидетелей, прямо в центре Киева, некоего рабочего. Много позже, уже после суда, городская газета « Прапор комуниз му » в фельетоне, среди трех или четырех других хулиганов и алкоголиков, упомянула Вадима Смо­ гителя, коротко описав его выдуманное от начала до конца преступление : от нечего делать слонял­ ся по городу, столкнулся с каким-то рабочим, тот упал, Смогитель принялся бить упавшего ногами, вмешались бдительные и смелые прохожие, тут же подоспела милицейская машина. Вот и всё. Я вспоминаю дело еврейского активиста Александра Фельдмана. О своем « преступлении » Фельдман узнал уже в милиции : оказывается, в вечер ареста он избил девушку с бисквитным тортом, даже ногу ей сломал. А девушка была такая ми­ лая и невинная, безупречная служащая детского сада. Днем с огнем ее потом не могли найти дру зья Фельдмана ни в одном детском саду Киева...

Смогителя, как и пять лет до него Фельдмана, обвинили в злостном хулиганстве, сопровождав­ шемся особой жестокостью и цинизмом.

О том, что Смогитель под следствием, я узнал спустя месяц после его ареста. Ко мне пришел его товарищ, украинский филолог Ц. и предложил выйти на лестничную клетку : он боялся, что моя комната прослушивается и КГБ опознает его го­ лос. Мы вышли. Ц. трясло. Мне стало неловко.

Я сказал : « Что-то сегодня холодно ». Ц. дрожа­ щим голосом начал : « Ты помнишь Вадима ? » По­ том рассказал про арест. Уже заканчивая, Ц.

спросил : « Скажи, кто-нибудь из украинцев еще остался ? » Никогда прежде я так остро не ощу­ щал этого ужаса быть украинцем.

Я хочу вернуться к тем людям, о которых упо­ мянул скороговоркой : к той самой несчастной детсадовской служащей и случайно попавшему под тяжелую руку Смогителя рабочему. Даже не столько к ним самим, сколько к той роли, которую им поручили сыграть. Я не сомневаюсь, что эти люди — внештатные сотрудники КГБ. Я не знаю, чем с ними расплачивались : деньгами, новой квартирой или туристической путевкой в Герман­ скую Демократическую Республику, но все равно они люди, и как-то кагебисты должны были им объяснить, что и почему. Сфабрикованные дела свидетельствуют о слабости, а не о могуществе Охранки. Значит, все же ей не наплевать на миро­ вое общественное мнение, значит, как-то она счи­ тается с западной прессой и радиостанциями. Не знаю, что было конкретно сказано внештатникам в связи с делами Фельдмана и Смогителя, но ясно, что этих людей научили лгать, научили давать на суде, вопреки закону, ложные показания. У КГБ — несколькосоттысячная, если не миллионная агентура. Помимо прямых преступлений против инакомыслящих, КГБ совершает каждый день еще одно тяжкое, но не слишком бросающееся в глаза преступление : на тайных явочных кварти­ рах, в комнатах Особых отделов при Университе­ тах и институтах, в тенистых скверах и парках, в помещениях Отделов кадров всяческих учреж­ дений ежедневно сотрудники госбезопасности учат своих питомцев следить за коллегами, дру­ зьями, близкими, подслушивать чужие разговоры, писать доносы, то есть попросту подличать. Это и есть развращение, растление людей, и процесс этого растления не менее страшен, чем полити­ ческие суды. Мне рассказывал один бывший со­ трудник дипломатического корпуса, что в Африке и Азии тем аборигенам, которые дают компроме­ тирующую информацию в посольство СССР о со­ ветских специалистах и дипломатах, выплачи­ вают деньги. Многие аборигены уже знают об этом и даже пытаются подстеречь советских возле какого-нибудь ночного клуба, местного борделя или курильни. Жертву начинают шантажировать.

Как правило, насмерть перепуганные советские люди отдают шантажистом всё, что у них только есть. Так что КГБ развращает и растлевает не только своих соотечественников...

Репрессии на Украине всегда были прежде все­ го ударом по культуре и литературе, без которых немыслимо становление и развитие национального самосознания, а вместе с ним общественного мне­ ния и его выразителей. Казалось бы, деятели, которые еще не разучились мыслить категориями национальными — а таких деятелей остается все меньше и меньше, они — одиночки на фоне вымо роченного, вырожденного искусства, литературы, науки, — могли бы хоть как-то смягчить ожесто­ ченную внутреннюю политику режима. Однако, современный Советский Союз — это мир смещен­ ных критериев нравственности, порядочности.

Как-то мне сказали : « Академик Б. Патон — порядочный человек, потому что он не антисе­ мит». То, что должно быть нормой, возведено в ранг чуть ли не гражданского подвига.

Я долго жил в Киеве рядом с Министерством иностранных дел УССР. Оно находится в переул­ ке Чекистов, рядом с городским КГБ. В этот самый МИД все время приходили какие-то строи­ тельные и рабочие бригады : плотники, маляры, дорожники, электрики. Возле входа вечно крути­ лись наряды милиции. Все эти служивые пере­ шучивались, перекрикивались, перемигивались.

Там вечно шла какая-то горячая работа, за высо­ кой стеной то появлялись, то исчезали строитель­ ные леса, в распахнутых на мгновение дверях, пока сквознячок обдавал меня запахами краски, олифы, канифоли, цемента, краем глаза я успе­ вал заметить какие-то стремянки, бидоны, вер­ стаки. Так своей кипучей жизнью живет эта по­ темкинская деревня. Интересно, кто-нибудь в ООН воспринимает всерьез делегацию УССР ?

Один процветающий шестидесятилетний киев­ ский писатель как-то сказал мне : « Еще не наста­ ло время сказать правду. Но я еще скажу, мой час придет ! » Этого писателя уже нет в живых.

Вместе с ним умерли его лживые книги и его благородные замыслы. Есть что-то жалкое и одно­ временно трагичное в этой смерти. Еще трагич­ ней складывается судьба людей действительно талантливых, но лишенных отваги, чувства долга, совести. Казалось бы, судьба так блистательно начинавшего П. Тычины могла бы стать уроком, притчей из быта, предостережением. Впрочем, для некоторых литераторов она и впрямь стала уро­ ком. Я имею в виду не только В. Стуса и И. Ка лынца, но и десяток других, почти неизвестных поэтов, которым ныне уже далеко за тридцать.

Поэты эти — рыцари поэзии, они верны своим эстетическим принципам и вкусам, они понимают, что коррозия личности ведет к коррозии профес­ сиональной, особенно в таком тонком деле как поэзия. Вот почему эстетическим и этическим компромиссам они предпочитают писать в стол.

Кто сегодня, сейчас, талантлив и честен, тот рабо­ тает и на будущее.

Как ярко, горячо входил в литературу Иван Драч ! Сколько было тогда надежд у него самого, у его сверстников, у этого поколения оттепели.

Он успел написать несколько замечательных сти­ хотворений и создать вместе с Л. Осыкой кино­ шедевр « Каменный крест ». Потом оттепель кон­ чилась. В конце 60-ых было криминалом позво­ нить Драчу домой : КГБ прослушивал его теле­ фон. Ныне Драч создает какие-то литературные монументы. Он получил Премию, но потерял читателей. Я позволю себе коснуться очень дели­ катной темы — темы верности. Когда-то Иван Светличный и Иван Драч были друзьями и со подвижниками. Уже долгие годы Светличный в заключении. Ладно, ты, оставшийся по эту сторо ну проволоки, испугался — это можно понять, ты не пишешь своим друзьям писем в лагерь, не посылаешь им посылок, но зачем же, зачем ты славословишь палачей, да к тому же не абстракт­ ных палачей, а живущих рядом с тобой в одном городе ! О, как просто быть гуманистом в стихах о далекой войне, и как нелегко достойно жить в наше мирное безоблачное время. Накануне моего отъезда я случайно увидел Драча в подзем­ ном переходе. В искусственном освещении пере­ хода он куда-то нес свое лицо, похожее на воско­ вую маску, на посмертный слепок, и теперь мне кажется, что мы встретились не под шумным Крещатиком, а где-то в отсыревшем, промозглом склепе или в страшном сне про ночь, проведен­ ную на кладбище среди разрытых могил.

Дорогая, закладка, которую ты вышила украин­ ским узором, когда тебя бросили в лагерный кар­ цер, и которую ты после подарила мне, — в моей записной книжке. Я хочу, чтобы имя твое пере­ плелось украинским узором с моими строчками. Я хочу, чтобы все мои слова откликались на твое имя.

Я стоял в « Кулинарии » на Крещатике в оче­ реди за чашкой кофе. Черный, весь в кудряшках, кофе струей лился из медного бачка. Внезапно, поверх моей головы кто-то хрипло обратился к продавщице : « Мама, почем какао ? » Потрепан­ ный, небритый мужчина моего возраста вопроси­ тельно смотрел на продавщицу.

Было время, когда мой одноклассник, щуплый, в синих с начесом, поношенных шароварах маль­ чик по фамилии Прокофьев, пахнущий запахом своей квартиры, запахом бедности, не мог отор­ вать взгляда от гастрономической витрины, где красовались коробочки какао « Золотой ярлык » и « Наша марка ». Его сосед по парте Андрюшка на большой перемене извлекал из шуршащей глянцевой бумаги бутерброд с шоколадным творо­ гом. Каждое утро Андрюшкина мать смешивала творог с какао и сахарной пудрой и готовила сыну бутерброд. Но это еще можно было пере­ жить. После уроков мальчики допоздна играли в футбол. И когда Андрюшка возвращался, поша­ тываясь от усталости и голода, домой, отец бил его ремнем. А Прокофьева не били, его задержек даже не замечали. Вот чего пережить было никак нельзя. Однажды Прокофьев сбежал из дому. Мне позвонила наша учительница и спросила, где мо­ жет прятаться Прокофьев. Почему-то тогда ходи­ ли слухи, что маленькие беглецы ночуют в танке.

Танк стоял неподалеку от вокзала, на постаменте.

Молодой танкист, погибший в конце войны где-то в далекой Германии, первым ворвался на нем в наш город, уже покинутый немцами. Я предста­ вляю, как лязгающей волной катился танк по узким безлюдным улицам города, ожидая нападе­ ния из-за каждого угла, из каждой подворотни, но никто не нападал, и от этого танк просто захо­ дился в собственном реве. Чушь собачья, никто в этом танке, конечно, не прятался и не ночевал. В каком-то сумрачном проходном дворе я столкнул­ ся нос к носу с Прокофьевым и вместо того, чтобы поговорить с ним, привести к себе домой и накор­ мить, стал гоняться за ним по лестничным мар­ шам и ухающим под ногами тесным деревянным балконам, опоясывавшим двор по периметру. Я пытался поймать Прокофьева, испытывая при этом чувство гордости за свои решительные и бла­ городные действия, чуть ли не с восторгом испол­ няя свой моральный долг. Бог ты мой, каким, наверное, глухим, черствым я был в отрочестве !

Конечно же, Прокофьев удрал, мелькнув напосле­ док своими сдутыми шароварами. И конечно же, это не он хрипло спросил продавщицу : « Мама, почем какао ? » Однажды на кухне у Марка, в дни то ли оче­ редного Гигантского Мора, то ли Большой Чумы, то ли Малой Февральской Холеры, отбывший шесть лет лагерей строгого режима Дима Михеев спросил у нескольких поклонников Чосера и Бок каччо, собравшихся на пир по случаю Конца Све­ та : « Кто помнит себя в день оккупации Чехосло­ вакии ? » Оказалось, что все помнят и этот день и свою жизнь в этот день.

Мы рассказывали по кругу каждый о своем 21-ом августа. Оказалось, что Владимир Малин кович, тридцатисемилетний врач, кандидат меди­ цинских наук, служил в 1968 году под Киевом в армии, военврачом. Его мобилизовали на два года после окончания института. Когда часть, где он служил, подняли по тревоге и отправили в Чехо­ словакию, Володя отказался подчиниться прика­ зу. Его арестовали. Дело вел Особый отдел КГБ.

Начальство испугалось огласки и замяло дело. Все кончилось офицерским судом чести и досрочной демобилизацией.

Весь мир знает про демонстрацию на Красной площади в августе 1968 года. О каждом из гор­ стки демонстрантов много говорено и рассказано.

О них написана пьеса. О них знали мы, их сооте­ чественники, уже в день их подвига, и многие из нас понимали и чувствовали : на Красную пло­ щадь вышла наша робкая, наша стьвдливая до той поры совесть. И если б эта совесть не вышла, всем нам и тогда и потом жилось бы намного хуже, сумрачней, угрюмей. Я думаю, что и сами демонстранты понимали, как необходим их про­ тест, и не только им самим, но и всем нам, без­ молвным, трусливым, слабым. Я нисколько не хочу умалить ни роли, ни значения этой акции, но подвиг Владимира Малинковича кажется мне зна­ чительней. Он был один. Его никто бы не осудил, если бы он поехал со своей частью, сказав себе :

« Там, в Чехословакии, я попробую помочь че­ хам... » Ни в день неповиновения, ни пока Малин кович был под следствием, ни годы спустя о его поступке почти никто так и не узнал. Ему не по­ могала мысль, что его протест поддержит дух соотечественников, останется примером и симво­ лом гражданского мужества в духовной истории нации. И все-стаки даже наедине с самим собой Малинкович не поступился ни совестью, ни че­ стью. Должно быть, это и есть быть свободным.

Я хорошо представляю, как все происходило.

Володя — красивый, легкий, интеллигентный, улыбчивый, Володя — умница. Наверное, и в армии его любили, тем более, что он врач, а зна­ чит, в любую минуту может каждому понадобить­ ся : не только полковнику, но и полковничьей жене, и полковничьему сыну. И вот этот всеобщий любимец, которому и отслужить-то нужно каких нибудь два года, подходит к озабоченному спеш­ ными сборами замполиту, с которым он, конечно же, на ты — почти друзья ведь — и, виновато улыбаясь, как-то очень стеснительно, мягко, не по-военному говорит, почти бормочет : « Ты зна­ ешь, я не поеду в Чехословакию ». Я представляю шок замполита, его попытку отмахнуться : « Брось шутить, Вовик ! », потом ярость, вызов караула, приказ арестовать. Я представляю все, кроме себя в такой ситуации. Я цепляюсь за мысль : Володе было тогда двадцать семь, а мне двадцать, но эта мысль не спасает меня. Сейчас я кусаю себе локти : отчего так мало виделись, так редко гово­ рили, пока жили вместе в одном городе ? Как же я мог не додружить с Володей. Он был один из немногих, кого я мог спросить, не опасаясь нар­ ваться на невнятные извинения : « Ты подпишешь письмо в защиту... ?» Я хочу верить, что и он, спрашивая меня : « Ты подпишешь письмо в за­ щиту... ? », тоже не сомневался в моем ответе.

На третий день моего пребывания на Западе я написал из Вены письмо своему другу.

Дорогой Марк !

Ты знал, как и чем мы жили до отлета, ты проводил нас в Борисполь и остался за порогом таможни. Я хочу рассказать тебе, что было с нами дальше. В таможне нас долго обыскивали, и меня, и Лину раздели догола. Все наши громоздкие че­ моданы и мешки я перетаскивал сам, потому что у Лины на руках был Петька. К концу досмотра я весь взмок, рубаха была в пятнах пота. Мне хотелось пить. На втором этаже уже в пустом зале ожидания мы увидели два автомата газводы, но в карманах у меня не было ни единой совет­ ской копейки. Если тебе придется эмигрировать, захвати на воду одну копейку : за нее не казнят.

Потом ты видел мою высунувшуюся из окна пор­ тового автобуса руку, машущую тебе и всем остальным, но уже не видел, что я заплакал. Мы нашли себе места в хвосте самолета. Перед нами сидели два тихо улыбающихся японца. Когда са­ молет взлетел, стюардессы начали развозить зав­ трак. С нами тоже обращались, как с иностран­ цами. Даже вино подали. Но через полчаса само­ лет стал дрожать как осиновый лист : мы попали в грозу. Вода хлестала щеки. Повалил снег.

Объявили по-английски : « Господа ! В связи с плохими метеоусловиями наш самолет вынужден приземлиться в Минском аэропорту. Экипаж при­ носит Вам свои извинения ! » Где-то спереди за­ горелось : « fasten helts ». « Застегни ремень », — сказал я Лине, чтоб не молчать. « Я почему-то волнуюсь », — сказала Лина. Петр уснул у нее на коленях. Град по-прежнему сыпал со всех сторон, сверху и снизу. Одним локтем я при­ крывал голову и лицо, другим — лицо сына.

Колеса стукнулись о бетонированную дорожку минского аэродрома, потом хрустнули сломанные шасси, и самолет на пузе прополз со скрежетом еще метров сто, снося какие-то мелкие служебные строения и сметая легкие фигурки с шахматными флажками в руках. В здании аэропорта нам пред­ ложили пройти в « комнату матери и ребенка ».

Лине почему-то не хотелось, она плакала, я толк­ нул ее локтем, получилось грубо, и она заплакала еще сильней. Мы расставались с другими пасса­ жирами. Я чувствовал спиной тихие улыбки японцев. « Главное не волноваться, — успокаивал я себя, — еще все образуется. И не такое пережи ли. В конце концов у меня в кармане не красно­ кожие паспорта, а иностранные визы. Мы инос­ транцы — и баста ! » В комнате, куда нас ввели, спиной к двери у окна стоял какой-то мужчина в штатском. Я почему-то брякнул : « Good day ! » Он, даже не взглянув на нас, сел к столу и стал куда-то звонить. Звонил долго. Говорил по-рус­ ски, так что я ничего не мог понять, кроме « Ви­ лен Павлович », « Валерий Николаевич » и « Бо­ бруйск». Потом он вышел. Мы долго ждали. В голове было совершенно пусто. За нами пришли к вечеру. Молча предложили выйти. Мы шли — я в непросохшей рубахе, моя жена с зареванным лицом, со спящим на руках сыном. Я думал :

хорошо хоть багаж не надо тащить. Значит, повезут в Бобруйск. Они уже там. Вилен пока что смылся с какой-нибудь бабой. А Валерий ре­ шает шахматные задачи. Мат в три (четыре) хода.

Черные (белые) начинают и выигрывают. Он по­ стукивает кончиком карандаша по нижним, жел­ тым от никотина зубам, щурится, нашу машину трясет на ухабах, мы сбились в кузове в одно влажное солоноватое месиво. В Бобруйск мы при­ ехали ночью.

В Бобруйске нас расстреляли.

Игорь Жил-был мальчик, прилежный, усидчивый оч­ карик, круглый отличник. На уроках физкульту­ ры всегда замыкал шеренгу. Почти каждый учитель считал его своим лучшим учеником.

Звали его Гриша Токаюк. Называли его все Гри­ шенька. Школу он окончил с золотой медалью.

Поступил в Киевский государственный институт иностранных языков, на отделение французского языка. Язык этот он любил и знал с детства бла­ годаря бабушке. Будучи человеком тактичным, студент Г. Токаюк на занятиях редко поправлял своих преподавателей. По дороге в институт и из института, пока ехал в трамвае, выучил испан­ ский, английский, итальянский, чешский, швед­ ский. Институт тоже окончил с отличием. Так он жил, не оглядываясь по сторонам, не отрывая взгляда от учебников, серьезный, целомудренный, маленький как карманный словарик. Мой иску­ шенный соотечественник, читая эти строки, воз­ можно, ухмыльнется : как же так, а членство в комсомоле, а сдача экзаменов по истории КПСС, а, наконец, практика, а затем, хоть и недолгая, но все же работа в « Интуристе »? И это целому­ дрие ? Я утверждаю, что не ошибся в выборе слова. И дело даже не в том, что показательный старшеклассник Гриша Токаюк почему-то всту­ пил в ряды ВЛКСМ только в выпускном классе, и не в том, что из-за знания нескольких иностран­ ных языков переводчику Токаюку не было про­ дыху в « Интуристе » и потому ему часто проща­ лись обязательные отчеты для КГБ, а в том, что целомудрие — черта глубоко внутренняя, едва ли не врожденная. Летом 1972 года в составе группы филологов Г. Токаюка направили в Париж для совершенствования знаний по языку. То-то ра­ довался Григорий Александрович : наконец-то услышит, окунется в живую языковую стихию, увидит вживе то, о чем лишь слыхал или видел на репродукциях и открытках ! Группу размести­ ли в гостинице « Виктория ». В один из вечеров ополоумевший от счастья Токаюк поехал в гости к своему французскому приятелю господину Гал лорини, знакомому еще по работе в киевском «Интуристе». Вернулся поздним вечером, в нача­ ле двенадцатого. В вестибюле гостиницы Токаюка уже ждали четверо « коллег-филологов ». Один из них грубо схватил Токаюка за плечо и горячечно зашипел : « Ах ты, сука, мало того, что один ушел, так еще и опаздываешь ! Мы тебе покажем, как шляться по Парижам ! » Я останавливаю внимание читателя на этом мгновении из жизни Григория Токаюка. До сих пор ему удавалось жить, не углубляясь в, так сказать, экзистенциальный смысл жизни. Конеч­ но, были у него свои семейные обиды, свой ком­ плекс коротышки, своя война с каким-то школь­ ным учителем, но все это шло как-то стороной, а главная жизнь вполне умещалась под перепле­ тами учебников, книг, и ей там не было тесно. Как должен был отреагировать нормальный советский человек на, мягко говоря, упрек гебиста ? Конечно же, испугаться, содрогнуться, попытаться тут же загладить свое преступление словами, тоном, взглядом, бутылкой « Наполеона »... Однако месье Токаюк почему-то поступил иначе. Он холодно стряхнул чужую руку со своего плеча и не менее холодно сказал : « Уймите свой пыл. Я — на тер­ ритории свободной Франции ! » Я почему-то все­ гда болею за слабых. Должно быть, поэтому мне жаль того несчастного гебиста. Однако ночью месье Токаюк должен же был прийти в себя, обрести, наконец, чувство реальности и вылезти из своей пресловутой башенки. Неужели же он и ночью не понял, что произошедшее с ним в вести­ бюле гостиницы « Виктория » (rue Tournefort) может изменить всю его дальнейшую жизнь, что больше он не только заграницы не увидит как своих ушей, но и распростится с педагогическим поприщем, а в худшем случае не только с ним ?

А может, скажет мой искушенный читатель-со­ отечественник, этот ваш Токаюк просто глуп ?

« Да не глупей тебя, дрянь ты эдакая, — отвечу я за Гришу. — Тебе бы хоть каплю Гришиного достоинства... » На следующий день всю группу филологов при­ вели в самый центр Парижа, на площадь близ Пантеона. Там-то и состоялось собрание, на кото­ ром клеймили Токаюка. В помещении гостиницы собрания не устроили, потому что боялись про­ слушивания. Токаюк на этих сборах отмалчивал­ ся, лишь один раз не выдержал и выкрикнул од­ ному из обвинителей : « Ах ты кагебистское дерь­ мо ! » Как человек интеллигентный, он выкрикнул эту фразу по-французски.

Если бы не эта злосчастная история, я не знаю, как бы сложилась дальнейшая жизнь Токаюка.

Впрочем, строить догадки, основываясь на сосла­ гательном наклонении, — дело пустое. Я склонен скорее думать, что эта история не могла не слу­ читься с Токаюком.

В начале февраля 1978 года Григорий Токаюк вместе с Петром Винсом приехали в Москву и там, на квартире Ирины Гинзбург, Токаюк вы­ ступил с открытыми обвинениями против Киев­ ского КГБ. Начал он выступать по-русски. Однако корреспонденты занимались чем-то своим : пере­ шептывались, лениво перешучивались, подмиги­ вали друг другу. Гриша заговорил по-французски.

Лишь тогда журналисты заскрипели перьями...

Жаль, что Токаюк поскромничал и не провел пресс-конференцию хотя бы на трех языках.

Есть в русском языке такое слово : « подпи­ сант ». Появилось оно недавно, если не ошибаюсь, в середине шестидесятых годов, после дела Си­ нявского и Даниэля. Подписантами называют лю­ дей, которые подписывают письма в защиту политзаключенных. Сперва подписантов было сравнительно много. В расцвет либерализации чи­ сло подписантов в Киеве исчислялось даже не десятками. В июле 1978 года в Киеве оставалось двенадцать подписантов. Письмо в защиту Алек­ сандра Гинзбурга, к тому времени находящегося под следствием уже год, я подписывал зимой года в подъезде, на радиаторе, стараясь не обро­ нить с шапки на бумагу капель талого снега. Под дверью подъезда сновали соглядатаи. Был риск, что письмо изымут, но что было делать ? Я не знаю, может кому-то из великих правозащитни­ ков эти подписи давались легко. Не знаю, может, я трус, но всякий раз вступаясь за кого-то, я не мог не думать, что делаю шаг к собственному аресту, не мог не глотать почему-то вдруг загу­ стевшую слюну. Письма можно было не подписы­ вать, по меньшей мере, по двум причинам : во первых, ты не намерен эмигрировать и потому не можешь рисковать, во-вторых, ты намерен эми­ грировать, и потому снова-таки не можешь риско­ вать. Многие считали естественным, что письма подписывают бывшие политзаключенные. А меж­ ду тем, ведь им-то делать это было опаснее, чем всем прочим : это приближало их ко второму, а то и к третьему аресту, и срок им полагался уже как рецидивистам. Один молодой человек так объяснил свой отказ поставить подпись : « Ребята, это ведь не конструктивное предложение... » Я смею надеяться, что все же эти подписи что-то да дают и конструктивного. Кто знает, не было бы их, может, и сажали бы больше, и судов бы не устраивали — расстреливали по камерам, а трупы сваливали в вырытую самими же арестантами братскую могилу. И потом, ведь это от имени народа, то есть от имени каждого из нас, судят и садят, судят и садят, и, ставя свою подпись под письмом протеста, ты отказываешься участвовать в коллективном преступлении. Но даже если бы не было в подписантстве этого, скажем, конструк­ тивного смысла, то и тогда бы оставалось нечто такое, из-за чего стоило бы вложить всего себя в несколько букв, обозначающих твою фамилию, это нечто — твоя совесть.

К 1978 году, после шести лет постоянных пре­ следований, угроз, запугиваний, увольнений с ра­ боты, Григорий Токаюк вместо того, чтобы куда нибудь спрятаться, забиться в щель, испариться, научился не только защищать себя, но и всту­ паться за других, и когда над кем-либо нависала угроза ареста, то обращались к Токаюку, и когда нужна была подпись в защиту безвинно осужден­ ного, Токаюк ставил ее первым...

У меня есть стихотворение, посвященное Григо­ рию Токаюку.

За полночь ты выйдешь из подъезда и сразу увидишь три сгустка ночи, в каждом из которых в тусклых лучах зеленоватой подсветки молчат трое мужчин, не считая, водителя.

Ты оттолкнешься ногами от асфальтового дна города, и черные сгустки, эти субмарины ночи, плавно поплывут за тобой, не включая фар. Твое сердце медленно оторвется от тела и заскользит в противоположную от него сторону, прикидываясь морским ежом или жемчужницей, и чем зловещей будет этот ночной заплыв, тем прекрасней будут воспоминания, но все равно не застегивай пальто, переночуй у нас хотя бы еще одну ночь.

Уже здесь, на Западе, один немец спросил ме­ ня : « Что вы посоветуете прочесть правдивого о Советском Союзе ?» Я ответил : « Архипелаг Гу­ лаг ». Мой собеседник возразил : « Нет, я хотел бы прочесть что-нибудь объективное, а Солжени­ цын тенденциозен ». Мне кажется, такая точка зрения если не типична, то, по крайней мере, характерна. Многие считают, что истина где-то посередке между официальными советскими де­ кларациями и « Архипелагом Гулаг ». Не все же, в конце концов, плохо в СССР.

Я пытаюсь взглянуть на германский фашизм не с точки зрения истории, а глазами тех, кто жил в те времена. Это сейчас, думая о массовых убий­ ствах, о геноциде, о концлагерях, то есть действи­ тельно о главном, что принес фашизм, уже почти не различить маленьких людей, которые не толь­ ко жили в страхе, но и порой с удовольствием ели и пили, ходили в рестораны, испытывали радостное чувство единения с другими своими соотечественниками, танцевали модные танцы, болели за своих любимых спортсменов, ночами предавались страсти. Должно быть, и тогда кто-то восклицал : « Не все же в конце концов плохо в Германии ! » Да, человеческая жизнь и впрямь не одноцвет­ на, но история рано или поздно все ставит на свои места. « Архипелаг Гулаг », несмотря, а может, и благодаря своей страсти, своему нравственному максимализму, своей предельной злободневности, — произведение, написанное с точки зрения исто­ рии. Это предельно правдивая книга и, как это ни трагично, самая главная книга о моих сооте­ чественниках и для моих соотечественников.

Мне бы хотелось как-то выделить, подчеркнуть длительность происходящей на моей Родине тра­ гедии. За фактом ареста или процесса стоят годы страданий — не только самих заключенных, но их близких, друзей, просто тех, кто хотел бы им помочь, но не в силах этого сделать. Умерла, так и не дождавшись освобождения своего сына, мать психиатра Семена Глузмана. Умерла мать нахо­ дящегося в ссылке после отбытия долгого срока в лагере историка Габриэля Суперфина. Об этом не было сообщений в прессе, об этом молчало радио...

Нам говорят : дискуссия о правах человека не должна превращаться в идеологический кресто­ вый поход, во вмешательство во внутренние дела другой страны. Но о какой же дискуссии, о дис­ куссии с кем идет речь ? Слово дискуссия уместно по отношению к обсуждаемым спорным пробле­ мам. Дискуссия о страданиях мордовских или уральских лагерников — святотатство, дискуссия с их мучителями — цинизм. К несчастью, подоб ные призывы к « сдержанности, рассудительно­ сти » — не только высказываемая устно или пе чатно точка зрения. Уже находясь на Западе, я написал обращение для западногерманской прессы в защиту моего друга, члена Украинской группы содействия выполнению Хельсинских соглашений, политзаключенного Петра Винса, против которого уже в лагере фабриковалось новое дело. Мое обращение перевел на немецкий язык совсем не знакомый мне учитель гимназии того городка, где я остановился. Во Франкфурт со мной поехала преподавательница той же гимназии. Во Франк­ фурте мы пришли в « Общество прав человека ».

Там меня выслушали с искренним участием. Пря­ мо при мне позвонили в одну из центральных газет, предложили материал. Журналист на про­ тивоположном конце провода сказал : « Эта тема у всех уже навязла на зубах. Русский хочет го­ норар ? » Говорившая с газетой девушка постес­ нялась перевести мне ответ корреспондента. Всё же мы пробили в печать сообщение о готовящейся расправе над Петром Винсом, и, быть может, это хоть как-то способствовало тому, что новый про­ цесс над Винсом был приостановлен. Я, конечно же, не намерен навязывать кому-либо свое пони­ мание журналистской этики или вообще задач и назначения журналистики. Но когда речь идет о жизни и смерти человека, я думаю, что даже га­ зетный жанр может отступить от своих канонов.

Один мой бывший соотечественник, живущий на Западе уже лет семь, недавно сказал мне :

« Вы, диссиденты, никому здесь не нужны. Вы нужны только до тех пор, пока вы там, в Союзе ».

Это неправда. Это ложь. Тот, кто был конформи стом у себя на родине, остался конформистом и в эмиграции. Я уверен, что мой бывший соотечест­ венник и в Союзе жил так, словно концлагеря Мордовии и Пермской области находятся на дру­ гой планете. Тем более, ему наплевать на эти лагеря живя здесь, на щедрой и приветливой чужбине. Его фраза — не более, чем отговорка.

Я повторяю : его фраза — неправда, ложь. Я встречал в ФРГ уже десятки людей с больной совестью, людей желающих, но не всегда знаю­ щих, как нам помочь...

Накануне отъезда я прочел каким-то чудом вывезенные из лагеря стихи Игоря Калынца. До­ рогая, их переписала твоя рука. Дорогая, я не могу назвать твоего имени — хотя даже одно зву­ чание твоего имени для меня отрада и надежда — потому что тогда они придут и заберут у тебя эти стихи, хотя поэзия им ненавистна. Я не могу отвязаться от одной строчки, даже не строчки, — метафоры : о том, что кто-то или что-то неотдели­ мы, « як око i сльоза ». Дорогая, ты знаешь, я покинул всех вас не в поисках иной Родины. У меня есть Родина, и она останется со мной и во мне навсегда. И мы неотделимы с ней, как око и слеза. Но эта строчка, да нет, метафора, стекаю­ щая по моей щеке ! Но эта Родина, для которой у меня столько любимых имен : Наташа, Иосиф, Петр, Гриша, Володя, Марк, Мыкола, Ты !..

Померанцев, Игорь Яковлевич — родился в 1948 году в Саратове. Окончил английское отделение Черновицкого Государственного университета. С 1972 года жил в Киеве.

Работал учителем, переводчиком, патентоведом. Подборки его лирических стихотворений печатались в журнале « Смена ». В 1978 году эмигрировал. Ныне живет в ФРГ.

Глазами иностранца M. Розанова В КРИВОМ ЗЕРКАЛЕ Оглянем себя со стороны — глазами чужеземца, иностранца. Ведь интересно узнать о себе что-то новое. Что про тебя люди думают. Другие люди, не похожие на тебя — европейцы, американцы...

Что мы о них думаем, это мы сами знаем. Но побывав за границей, либо чествуя заморского гостя у себя дома, в России, любопытно и полезно услышать, как они, иностранцы, о нас, о русских, отзываются, как нас воспринимают и не пони­ мают, пытаются и не могут оценить. Пускай судят ошибочно и заведомо необъективно, но интересно же : кто мы для них ? Это может пригодиться.

Если не в виде урока, обучения хорошим манерам, то в порядке самопознания. Кто я такой — я сам знаю, но любопытно послушать, что вы обо мне скажете.

На эту тему существует большая литература.

Начиная с Олеария, с его путешествия в Моско­ вию, в Персию и обратно в 30-40-х годах XVII века, и кончая Лионом Фейхтвангером. Да что там Олеарий ? Каким Фейхтвангером ? ! — каж­ дый день кто-нибудь ездит под видом туриста, а потом делится с соплеменниками своими пере­ живаниями. Мы его там икрой и водкой потчуем, водим в Большой театр и на завод Лихачева, а он вернется на свой буржуазный Запад и что-то опять ни с чем несообразное про нас рассказывает.

Да еще пропечатает во всех газетах и журналах.

А люди верят, читают. Пожалуйста...

Адам Олеарий : « Никто из них (из русских) не упустит случая, чтобы выпить или хорошенько напиться, когда бы, где бы и при каких обстоя­ тельствах это не было;

пьют при этом чаще всего водку. Поэтому и при приходе в гости и при сви­ даниях первым знаком почета, который кому-либо оказывается, является то, что ему подносят одну или несколько « чарок вина », т. е, водки;

при этом простой народ, рабы и крестьяне до того твердо соблюдают обычай, что если такой человек полу­ чит из рук знатного чарку и в третий, в четвер­ тый раз и еще чаще, он продолжает выпивать их в твердой уверенности, что он не смеет отказать­ ся, — пока не упадет на землю и — в иных слу­ чаях не испустит душу... Не только простонаро­ дье, говорю я, но и знатные вельможи, даже цар­ ские великие послы, которые должны бы были соблюдать высокую честь своего Государя в чу­ жих странах, не знают меры, когда перед ними ставятся крепкие напитки... Подобного рода слу­ чай произошел в 1608 году с великим послом, который отправлен был к его величеству королю шведскому Карлу IX. Он так напился самой крепкой водки, — несмотря на то, что его преду­ преждали о ее огненной силе, — что в тот день, когда его нужно было вести к аудиенции, оказал­ ся мертвым в постели... » Так уж сразу и « мертвым » ! Так уж сразу после пяти-десяти-двадцати чарок « испустит душу » ! Ах, Адам Олеарий, Адам Олеарий, вечно вы всё преувеличиваете !.. И нам, русским людям, не трудно поймать западного соглядатая на оче­ редной неточности, на тенденциозном подборе фактов или просто на элементарном незнании материала. Допустим, маркиз де Кюстин, фран­ цузский выкормыш, проникший в прошлом сто­ летии в Россию, в 39-ом году, в царствование достопамятного императора Николая Павловича, реакционер и роялист, бледнеет, как кисейная барышня, при виде Московского Кремля. Он вдруг сразу начинает вести себя поганым ли­ бералом, сторонниким « свободной » Европы, от которой сам же бежал, в ужасе французской революции, недорезанный аристократ, маркиз, приехавший в Россию в период, прямо скажем, относительной передышки. Правда, недавно убили Пушкина, но еще не убили Лермонтова, жил Белинский, росли « Мертвые Души » и на театре с успехом шел «Ревизор»...*) Хлопотали славя­ нофилы, копошились западники. Нам бы сейчас такую оттепель, господин маркиз ! Но ничего этого он не замечает, столбенея, в содрогании, перед кремлевской стеной, которая тоже ничего осо­ бенного — уже или еще — за собою не скрывала.

Кюстин : « Знаете ли вы, что такое кремлевские стены ?.. **) Стены Кремля, это — горная цепь.

Это цитадель, построенная на рубеже Европы и *) А кто помнит эпиграф к « Ревизору » ?..

**) Нет, мы не знаем !.. А ведь, поди, не читал еще :

« Знаете ли вы украинскую ночь ?.. » Азии, в сравнении с обыкновенными укрепления­ ми то же, что Альпы в сравнении с нашими холмами : Кремль — Монблан крепостей. Если бы гигант, зовущийся русскою империей, имел серд­ це, я сказал бы, что Кремль — сердце этого чудо­ вища : он голова его... Слава в рабстве — вот аллегория, изображаемая этим сатанинским мону­ ментом... » Ага, испугался ! И забыл с перепугу, что Кремль построен не нами, а итальянцами. Да-да, заезжи­ ми итальянскими мастерами. И что в Кремле, в его стенах и башнях, играет вольный, веселый дух итальянского Ренессанса. Маркиз, понятно, по тогдашней безграмотности, по глупой француз­ ской привычке, воспитанной на классицизмах Версаля, спутал Красную площадь с Китайской стеной, и отсюда, из этой стилистической нераз­ берихи, родились его афоризмы, его вздорные тирады на тему Российской Империи, которая, право же, тогда никого особенно не завоевывала, разве что Кавказ или, с годами, Среднюю Азию.

Ну, еще Польшу... А он вопит !

Кюстин : « Эта нация, по существу завоеватель­ ная, жадная вследствие лишений, заранее иску­ пает унизительным подчинением на родине на­ дежду на тираническое господство над чужими;

слава, богатство, ожидаемые ею, отвлекают ее внимание от позора, который она терпит, и чтоб смыть с себя нечестивое отречение от всякой свободы общественной и личной, коленопрекло­ ненный раб мечтает о всемирном владычестве ».

Коленопреклоненный раб, мечтающий о всемир­ ном владычестве ! — разве это похоже на нас?!...

И какое к нам, к Советскому Союзу, касательство имеют слова другого, немецкого вояжера Шлейс сингера, залетевшего в Московию в 1684-ом году ?!

Его так называемое « Полное описание России » построено на диалоге, на вопросах и ответах. Речь в данном случае идет о свободе выезда из страны.

о праве граждан на путешествия.

Шлейссингер : « Если бы ныне в России нашелся кто-то, имеющий охоту посетить чужие страны, то ему бы этого не позволили, а пожалуй, еще и пригрозили бы кнутом, если бы он настаивал на выезде, желая немного осмотреть мир. Есть даже примеры, что получили кнута и были сосланы в Сибирь те люди, которые настаивали на выезде и не хотели отказаться от своего намерения.

Вопрос : Занятная, видимо нация ! Но почему они так поступают ?

Ответ : Они полагают, что того человека совра­ тили, и он стал предателем или хочет отойти от их религии... А тех, кто не принадлежит к их церкви, они и не считают истинными христиа­ нами... » Каково нам слышать эту несправедливую кри­ тику со стороны Запада, который сам не очень давно закатывал у себя Варфоломеевские ночи !

Ну, положим, действительно, не любим почему-то выпускать за границу наших товарищей. Подо­ зреваем в предательстве. В шпионаже. Так на дворе-то ведь семнадцатый век ! Петру Первому о ту пору едва пятнадцать годочков исполнилось, и всё еще впереди. Нельзя же мыслить — неисто­ рически !

Но теперь, в конце XX века, когда вопрос национального самоопределения коснулся многих народов и все больнее задевает и нас, русских, возбуждая горячие споры, — почему бы и нам не поспорить с западными знатоками ? И попытаться понять, отчего они наши достоинства принимают порой за наши недостатки. Например, преданность Родине — за косность нравов.

Мнения иностранцев о России раскидываются перед нами, как колода карт. Их можно тасовать и так и эдак, раскладывая пасьянсы русской исто­ рии, российской самобытности. Недавно в париж­ ском кафе, у стойки, к нам привязался клошар, бродяга, босяк по-нашему. Он был под градусом.

Узнав, что мы иностранцы, к тому же русские, он ударился в лирические воспоминания о России.

Что же он знал о нас ? Всего несколько слов. И, с трудом вспомнив очередное слово, ликовал и приходил в экстаз. « Водка », « самовар » — скан­ дировал он — к общему веселью зрителей. Он запнулся, подумал и прибавил : « козак ». В раз­ дражении, желая ему помочь, мы подсказали :

« Ленин ». Но Ленина он не знал. Зато, вдруг, просветлев, выпалил « КЖБ ! » Мы догадались :

КГБ. Это было несправедливо, оскорбительно : о России, о русских людях человек знал четыре слова : КГБ, козак, водка и самовар. Все равно, как мы о Голландии — голландский сыр и гол­ ландский шкипер. Но даже о Голландии помним — каналы, плотины, серебряные коньки... Вместо серебряных коньков за нами, как клеймо, сияло КГБ...

Конечно, — это самый низкий уровень пони­ мания России на Западе. Есть и другой — о Рос­ сии сейчас много говорят писатели, журналисты, профессора, всю жизнь посвятившие изучению русского языка и русской культуры. Люди, не только знающие, но и любящие Россию. Недавно мы спросили нескольких иностранцев (хотя на самом-то деле это мы здесь иностранцы) : что такое на ваш просвещенный, европейский взгляд русский человек и как вы к нему относитесь ? За­ ранее оговоримся : в этих рассуждениях — о при­ роде русской души — не может быть однознач­ ных и окончательных ответов : оставим вопрос открытым и попробуем выслушать разные точки зрения *).

Вот что сказал норвежский журналист Пер Эгил Хегге, несколько лет проживший в Москве.

Хегге : Ну, иногда получается впечатление, это было и в Советском Союзе, когда я там работал, и здесь, что русская душа иногда отличается сильнейшей и неприятнейшей нетерпимостью. И это для нас, в Западной Европе, и неожиданно, и, я должен сказать, неприятно. Потому что нетер­ пимость никогда не вела к добрым вещам.

Этой реплике вторит профессор Сорбонны Ми­ шель Окутюрье, знаток и переводчик Солжени­ цына, Пастернака, Мандельштама, больше двад­ цати лет отдавший русской литературе, живущий любовью и интересом к России.

Окутюрье : Нас часто отталкивает и пугает в русских какое-то неумение ввести свои страсти в определенные правила, которые помогают жить.

Это можно назвать условно фанатизмом и нетер­ пимостью : у вас все вопросы превращаются сразу из вопросов чисто, скажем, или практических, или политических — устройства быта, устройства *) Мы позволили себе подчеркнуть легкий акцент наших собеседников.

социальных отношений — все это преврагцается в вопросы метафизические, по которым начинают­ ся какие-то непримиримые разногласия, и по любому поводу, мне кажется иногда, русские го­ товы затеять уже религиозную войну.

А когда я спросила Мишеля Окутюрье — не значит ли это, что наше российское сознание более средневековое, что ли, он горестно подтвер­ дил :

Окутюрье : Более религиозное, конечно, более религиозное, более нетрпимое...

И вдруг кончил формулой :

Окутюрье : русский от англичанина отличается страстностью, а от француза фанатичностью, не­ терпимостью !

Да что они сговорились что ли ? Нетерпимость и нетерпимость ! Но ведь они даже не знакомы друг с другом — норвежец Хегге и француз Окутюрье. Почему же все об одном : о россий­ ской нетерпимости, о русском фанатизме. На самом-то деле мы — добрые, мы — кроткие, и может быть в кажущейся этой нетерпимости не мы, русские, виноваты, а взрастившее нас Совет­ ское государство, готовое из любого пустяка сде­ лать подобие военной затеи, военной потехи. От­ кройте любую советскую газету : ведь у нас даже уборка картошки приравнивается к вооруженной борьбе. Сражение с картошкой, борьба с инако­ мыслием. Штурм твердынь международного капи­ тала, штурм посева озимых и снятия яровых.

Штурм Зимнего. Все на защиту Родины — за выполнение производственной нормы. За повыше­ ние военного и художественного мастерства. « Ле­ тать дальше всех, выше всех и быстрее всех ».

Ну, мы и летаем. Страну трясет от всех этих мобилизаций. «Идеологический фронт». «Куль­ турный фронт ». Мы всегда жили и живем на фронтовом положении. И не мудрено, что, выехав оттуда, из СССР, мы на Западе, к удивлению иностранцев, продолжаем эту воинственную, аг­ рессивную политику, нет, даже не политику — тональность, стиль жизни *).

Окутюрье : Отличается ли русский человек дома от русского человека за границей ? Я думаю, что за границей ярче выступает то, что в русском человеке привлекает иностранца и одновременно, может быть, отталкивает иностранца. На фоне западной жизни ярче выступает контраст между русским характером, русским взглядом на мир и — нами. И мы чувствуем к русским людям одновременно и какое-то притяжение, потому что в вас есть некоторые вещи, про которые мы осоз­ наем, что они нам нехватают, — более непосред­ ственное отногаение к основным вопросам бытия, меньше всяких условностей, но есть и то, что нас немножко пугает — и в русском человеке, и в России, в ее политическом строе. Я бы сказал, что, с одной стороны, у русских больше духов­ ности, а с другой — больше стихийности.И еще я думаю, что тот строй, который сейчас сущест­ вует в России, он чем-то соответствует русскому стремлению к каким-то абсолютным ценностям, а такая тяга имеет не только привлекательные сто­ роны, но и чревата страшными опасностями.

*) Милль пардон, но еще поганец Кюстин писал :

« Русское правление — это дисциплина военного стана, заменившая порядок гражданской общины, это — осадное положение, ставшее нормальным состоянием общества ».

Может быть, это моя европейская самонадеян­ ность, но мне кажется, что русские моложе евро­ пейцев. Вы думаете, может быть, что вы старше, я часто слышал, что русские испытали на себе то, что нас, людей Запада, еще ждет, но когда я гово­ рю о стихийности русских и об их большей не­ посредственности, то я думаю, что это признак молодости русской культуры.

По сути, о том же самом — только в более метафизическом плане, в плане идеалов, к кото­ рым стремится Россия, — говорит Майкл Скэм мел, английский литератор.

Скэммел : Очень трудно в немногих словах охарактеризовать русских. Я знаю, что то, о чем я буду говорить, не всегда касается отдельных людей — отдельный человек всегда исключение.

Но с точки зрения англичан, русские очень часто похожи на детей : отличительная черта русских — это то, что у них нет чувства меры. Они очень любят крайности.

У каждой нации есть свой комплекс, или боль­ ше, чем один комплекс. У русских это комплекс Христа : они все время воображают себе совер­ шенный мир, где нет грех, где нет ошибок, где нет фальши. И они сравнивают наш действитель­ ный, нага настоящий мир с таким совершенным миром, который у них в голове или лежит на душе, — можно сказать, что это комплекс утопии.

А когда мы, иностранцы, читаем Толстого, Досто­ евского, даже символистов, мы всегда видим у них такое понятие — начать новую жизнь, ка­ кую-то новую, чистую, совергаенную, безупреч­ ную жизнь. И это, по-моему, чисто русская жажда совершенства, и это очень пленяет нам всем...

Но в результате то, что сейчас в Советском Союзе, — это злая пародия на утопию, это изнанка, так сказать, вашей утопии.

Вот эта обратимость русской души с хорошего на дурное и удивляет, и ужасает иностранцев.

Стремление к раю на земле, обратившееся адом — здесь же, на земле. И тут очень трудно понять и решить, где кончаются наши достоинства и начинаются недостатки.

Сейчас мы уезжаем за границу — за государ­ ственную границу Советского Союза. И за рубеж, за рамки наших старых представлений о мире, о человечестве, о себе. Это довольно тяжело дается — выйти за пределы себя. Это надо сделать, и это, одноврменно, — невозможно переступить. И те же европейцы опять-таки над нами смеются — ах !

эти русские... Но где-то, я уверена, они втайне восхищаются нами, хотя нам самим не нужно собою слишком восхищаться. Мы должны пом­ нить, мы должны изучать этот снисходительно одобрительный взгляд на себе — иностранца.

Смесь жалости, отвращения, боязни и любви.

Голландский профессор русской литературы Карел ван хет Реве рассказывает, что больше всего его удивляло и удивляет в русских. Заранее предупреждаем, что наш главный грех, о котором он говорит, содержит где-то, в зерне, и нашу добрую волю, нашу основу основ. За которую мы держимся. Которой живем. Только не следует забывать, что здесь же, поблизости, нас подстере­ гает опасность : как были дикари — так и оста­ нетесь дикарями, даже если уедете за границу...

Ван хет Реве : Большой разницы между русски­ ми дома и за границей по-моему нет. Странность, быть может, как раз в том, что они не изменяют ся : они там только о своем и здесь тоже все время о своем говорят. Я думаю, что русские за грани­ цей более изолированы от западного мира, чем все другие эмигранты, чем в свое время немцы, которые уехали из Германии при Гитлере. Иногда у меня создается впечатление, что вы приехали из странной и дикой страны, но что вы этого сами не замечаете. Здесь у меня сравнение : если че­ ловек из Центральной Африки или из Новой Гвинеи приезжает на Европу, то он обязан, чтобы жить здесь, хотя бы немного перестраивать себя, потому что здесь совсем другая жизнь, чем там, в лесах дремучих, и это сразу видно. А русский приезжает сюда, а на вид все нормально— трам­ ваи ходят, как говорит Манделштам, университе­ ты, дома, книги, магазины, газеты, — их, конечно, больше, но все-таки все приблизительно то же самое, и он не замечает, что он все-таки остается человеком другого общества. Тем более, что вы вообще мало интересуетесь западным миром : нас, иностранцев, поражает, что с русскими можно говорить почти исключительно о российских де­ лах, ни о чем другом. Был у меня только один человек, с которым я мог вести общеевропейский разговор, скажем, об американских выборах — это был Андрей Амалрик, а все другие всегда о России, о России, о России... И это отличает, по моему, русскую эмиграцию от других. А еще, конечно, то, что вы между собою все время вою­ ете. Какие-то споры есть во всех эмиграциях, но я думаю, что в этом смысле русская эмиграция — самая худшая в мире. В мировой истории, может быть...

Вы слышали ? Русская эмиграция самая худ­ шая из эмиграций — в мировой истории. Мы — хуже всех ! Почему ? Не потому ли, что за послед­ ние 60 лет Россия периодически извергает из себя всё новые и новые толпы ? Либо истребляет людей, показавшихся ей неугодными, либо — выбрасывает. Такого, действительно, еще не бы­ вало в истории. Страна, вернее сказать — государ­ ство, периодически освобождается от собственной культуры. И, может быть, поэтому мы так нетер­ пимы, фанатичны и неумеренны ?

Но наверное в жизни всякой нации, как и в личности, в судьбе индивидуального человека, нельзя отделить наши достоинства от наших недо­ статков. Недостатки, говорят, продолжение наших достоинств, и наоборот. Мы не можем, мы не в силах пользоваться одними достоинствами, забыв или отбросив все недостатки. Тогда бы мы жили на небе, а не на земле. Тогда бы история кончи­ лась в ее земной протяженности. Если мы — мы­ сленно — зачеркнем недостатки и попытаемся из одних добродетелей соткать образ нации, образ народа, эпохи или образ человека (это не имеет существенного различия), мы неизбежно потеряем лицо нации, лицо человека, лицо истории. Русский максимализм, русский изоляционизм, русская не­ терпимость — при всех страшных последствиях, к которым они ведут, вплоть до мировой революции и тотальных лагерей, — имеют то достоинство, что на этом выходе из себя и в дохождении до крайностей, с другой, противоположной, духовной стороны, и держится, в виде стержня или огня, религиозный и художественный пыл русской на­ циональности и русской культуры.

Именно в этом и состоит наш многолетний спор с Западом. Они хотели бы всё уравновесить, всему придать приятную и полезную форму. Так вот, заранее скажем : не выйдет ! Не пройдет, господа !

Вы не получите от нас умеренного Достоевского, умеренного Маяковского, умеренного протопопа Аввакума. И то же самое — с другой, государ­ ственной стороны, — вы не дождетесь от нас ком­ мунизма с человеческим лицом. Или доброго Ива­ на Грозного.

Но, может быть, как раз за это соединение крайностей, за эту неумеренность, — Запад нас, русских, и любит, и опасается. Мы одновременно и отталкиваем его, и притягиваем. Даже когда — в виде выходцев — мы приезжаем на Запад... И что нам делать ? Пусть об этом скажет иностра­ нец, французский профессор Мишель Окутюрье.

Окутюрье : Вы остаетесь русскими ! Если срав­ нивать... Я много думал о других выходцах из стран Восточной Европы — о поляках, чехах — так те гораздо быстрее и ассимилируются, и вхо­ дят во французскую жизнь. А русские — они остаются русскими.

К нашему ужасу, к нашему счастью — мы остаемся русскими...

Розанова, Мария Васильевна — родилась в 1930 году в городе Витебске. Окончила отделение истории искусств Московского Государственного Университета. Преподава­ ла в художественных институтах Москвы. Печаталась в журнале « Декоративное искусство ». Как художник прикладник участвовала в ряде выставок. В 1973 году выехала во Францию.

Луи Мартинез В ЗАЩИТУ РУССКОЙ ЦЕНЗУРЫ.

ПО СЛУЧАЮ ЕЕ ПЕРВОГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ « Я помню, что в годы моего цензорства один мой товарищ не хотел пропустить неблагожелательного отзыва о петербург­ ской погоде, говоря, что это оскорбляет отечество ».

А.Н.Никитенко В колыбель русской литературы Чья-то рука уронила цензорские ножницы. Два кольца, два конца, гвоздик в середине. Прообраз герба. В на­ чале было... Чик !!! Вместе с русским словом, вну­ три русского слова — чик ! Как принято говорить о любом непоправимом недоразумении : так исто­ рически сложилось. По мнению Щедрина причину следует искать в каком-то свойстве отечественной психики. У каждого русского в голове стоит, мол.

недремлющий городовой и даже над идеальным градоначальником Глупова витает невидимый шпион. Что ни косточка — то червячок. Не знаю, не берусь судить. Одно достоверно : цензорские ножницы непрестанно щелкают, то вторя голосу, то заглушая его. Настолько привычен аккомпане­ мент, что как только он смолкает, слушатель по привычке восстанавливает его несложную мело­ дию. Сердцебиение. Верные позывные, по которым узнают голос Москвы... Так и быть ! Вся русская литература была подцензурной и трудно ее пред­ ставить без увечий и скрытых ран или. по край ней мере, без кружевных, зубчатых цензорских ч-зороз : ибо цензура въедается в суть, не прене­ брегая мелкими украшениями. Цензура слилась с живым словом, как душа с телом, как стиль с языком, как Так испокон века.

Само « Слово о полку Игореве » начинается с грозного совета — предвестника ждановских на­ путствий : « Не лепо ли ны бяшеть, братие, начати старыми словесы... ! » Да без модернистских шту­ чек ! Коль начинать, то непременно со старого !

Затем — еще один вразумляющий удар кулаком :

;

Начати же ся той песни по былинам сего вре­ мени, а не по замышлению Бояню ! » Былины сего времени — безупречная формула всякого реализ­ ма, а замышление б... Бедный Боян ! Не сдобро вать твоим роскошным метафорам ! Пойми, Боян, до чего все это нам чуждо ! А не поймешь — не зарадуешься ! Брось ты « растекаться мыслью по древу и серым волком по земли » ! Так нельзя !

Это же внутренняя эмиграция !

Что, Александр Герцович, На улице темно...

Брось, Александр Скерцович, Чего там, все равно...

Пора (не успели запеть, так ничего : пора !), да, пора нам вернуться к здоровой старине. Таков зачин. Не лепо ли ? Да, пожалуй и нелепо... А чем дальше в лес...

Листаешь « Новгородскую летопись » и не без волнения наталкиваешься на такие строки : « В лето 6536 : Знамение Змиево на небеси явися. В лето 6537............. В лето 6538..

.............В лето 6539......

» и так далее до достопамятного лета 6545, когда « Заложи Ярослав город Кыев и цер­ ковь Святые Софии». Что именно случилось меж­ ду мало обнадеживающим появлением Змея и ос­ нованием матери русских городов ? Нам никогда об этом не узнать. Да неужели ? Еще до основа­ ния Киева ? Уже ??! Да. Чья-то рука позаботилась пересыпать рукопись тем задумчивым многото­ чием, которому было суждено проветрить и укра­ сить пушкинскую строфу. Только Пушкину могло вздуматься превратить мертвый цензурный пунк­ тир и мигание милой бесконечности :

Громада двинулась и рассекает волны.

XII Плывет. Куда ж нам плыть ?..

Цензура. Чуть ли не цезура. Передышка. Вдох и выдох, без которых нет и дыхания. (Метафора тем приятна, что тут не скажешь, что с чем срав­ нивается. Она просто напоминает о духе, как об­ мене, как крепкой подвижной связи духовного и вещественного, как пределе.) Цензура — мужественная опека, осознанная не­ обходимость, твердое мужское правило для черес­ чур женственной русской души. В знак прощения любой государь мог бы напомнить заблудшей овце о своей отцовской любви. Но как это звучит у Николая ? « Впредь твоим цензором буду я ! » Этим все сказано. На это Пушкин не нашелся, что ответить. Умнейший муж России прекрасно по­ нял : ему царское цензорство — все равно что пугачевская лапа Гриневу. Жесткая царственная ласка. От такой любви никуда не уйдешь. Конец этой любви — Черная Речка...

Не оболочка — цензура, а нутро. Известен страшноватый петровский указ о надобности до­ носить на тех, кто пишет сатиры взаперти. А как узнать, коль взаперти ? В том-то и дело. Указ этот не про сатиру, а про то, что не укроешься от Чьего-то Взора. Донос — лишь добровольный довесок приговора, любовно вынашиваемого в ду­ ше грешника. Была бы шея, найдется и ярмо. Был бы человек — дело найдется. Прекрасный указ.

К тому же литературно оправдан (цензура до­ гадлива И). Ведь какая могла быть сатира на ку ракинском языке ? Погодите ! Будет вам и сатира.

Некрасовы там, Щедрины, все будет со временем.

Не дура цензура. Она как все живое — диалек­ тична. Печется она о чистоте и, главное, о свое­ временности русского слова.

Хоть Екатерину взять. Обладая тонким литера­ турным и политическим чутьем, она поняла, чем грозит радищевское « Путешествие ». Затормози­ ла барскую колымагу, беспечно катившуюся в пропасть. На целых полстолетья оберегла русскую словесность от нытиков. При национальной тяге к нудной дидактике и бесконечным выяснениям отношений с самим собой, что было бы, если бы раньше времени дали волю барам безнаказанно плакать о холопах ? Мудрая жена велела сослать Радищева и тем спасла кратковременную, твер­ дую, ясную дворянскую культуру пушкинской поры. Пушкину она кивнула благосклонно, а До­ бролюбовым приказала подождать в людской. За что Добролюбовы жестоко и многословно мстили и ее и его потомству. Что ж. Диалектика.

Как ветка, опущенная в соляной родник, жест­ кий цензурный запрет оброс причудливыми кри­ стальными цветами. И вот блеснули « Ревизор » и « Мертвые Души », там где действительность рас­ кладывала одни « деревни, заселенные « Горемы­ ками ». Сколько раз опасное философствование и серые утопии разбивались об тесные врата ! В раз­ гаре своей мощи цензура выковала сжатое до пре­ дела эзоповское слово. В худшем случае, она очистила литературу от дилетантов и впрягла в хорошую науку, в добросовестную эрудицию. Сла­ ва Победоносцеву, которому мы обязаны Серебря­ ным Веком и расцветом большой скромной науки !

Увы, часть бездарной молодежи ударилась в ре­ волюцию — за всеми не уследишь ! — сама цен­ зура поддалась модным влияниям, плохо разобра­ лась в изергилях и буревестниках, подекаденство вала, тем самым уготовив себе заслуженную ги­ бель...

В феврале она оказалась на краю бездны... Она вяло чернила солдатские письма и военные кор­ респонденции, в землю смотрела... Можно было подумать... И в самом деле, Россия тогда разбол­ талась на много веков вперед... Митинги, собра­ ния, уличная глоссолалия... Но было не до писа­ ния. « Облако в штанах » уплывало в дали вче­ рашнего футуризма. « Петербург » был написан.

« Двенадцать » еще впереди... Были, правда, «Апрельские Тезисы»... Потом наступил Октябрь и, как всегда на Руси, невозможное стало возмож­ ным, повязли спицы расписные в расхлябанные колеи, цензура не успела хорошенько помереть, как воскресла, уж навеки...

Только при советской власти цензура оконча тельно слилась с народом, чье моральное здоровье она так долго оберегала для будущих подвигов.

Пропиталась его безоговорочным шовинизмом и поговорочной мудростью, сковырнула с себя по­ зорную чужеземную кличку, стала безымянной, вездесущей и непечатной, как мат — « своей » в доску. Ее неписанные указы — верное отражение народной самозащиты. В ее приговорах знаток узнаёт размах мужицкой расправы. Нет такого ее негласного указа, которому бы горячо не сочув­ ствовала безъязыкая улица. Народ, как правило, безмолвствует. Цензура глас народа. Смелости она знает и пору и меру. Знает, что не все смелые книги — своевременны. Был вам « Один день Ивана Денисовича » ? Был. И хватит. Автор луч­ ше не напишет, выбежав из-под одушевляющей кабалы. Мы же знаем... Главное — своевремен­ ность и стройность целого...

Милостива цензура ! На каждый глаз она на­ кладывает пятнышко надежды — раздражающее, благодатное бельмо, за которым всё чудятся голу­ бые дали недописанного, недосказанного, недоде­ ланного. Своими строгими обрядами цензура — и только цензура — напоминает о грехопадении, о том, что все равно всего не узнаешь, что сам Бог видит правду, да не скоро скажет... В обезбожен ном мире, она верная служанка замолкшего бого­ словия. Не будь ее, не было бы и Правды с боль­ шой буквы. Она осеняет пророков и ясновидцев, которые становятся близорукими, как только уда­ ляются от нее...

За целое тысячелетие, цензура — единственный постоянный ориентир русского народа, так лениво и брезгливо относящегося ко всякому закону. Все прочее рухнуло. А что пожиже — ушло в песок.

Где светлокожие варяги ? Где татары, которые за собой оставили казну, кнут, кандалы да людоед­ скую государственность ? Где петровская дикар­ ская немчизна ? А александровская стройная ко­ лоннада ? Где царская власть ? Где церковь ? Где сама Россия, чье имя исчезло ? Из всего этого если что и выжило в глуши или в тайниках тоскливого сознания — то в самых туманных очертаниях, без строгого лика Закона. Так что :

Красуйся, наги Главлит, и стой Неколебимо, как Россия !!

Без цензуры страна давно бы растеклась, изошла самоубийственной исповедью...

О необходимости цензурного хомута — и под хомутной теплой ворчащей соборности — говорит участь выбившихся из-под него. Тут речь не идет об онемении Ходасевича, о переходе Набокова к другому языку, об отчаянном беге под елабугскую петлю, о неожиданном бунинском или бердяев ском советском патриотизме березово-танкового оттенка. То были еще вежливые дети старой Рос­ сии, воспитанные дряблой цензурой умирающей империи... Но побывавшие под твердой народной властью — ей и только ей обязаны « внутренней » свободой. Выпорхнув из-под тяжести, они заодно теряют и неволю и единственно ценимую ими волю. В состоянии пугающей невесомости стира­ ются границы, сливаются понятия. Поскольку цензура была вправе все запрещать — чуть-чуть разжимая кулак по мужицкой доброте, — запу­ щенные в космос бросаются на право всё говорить, не сразу понимая, что они очутились в другой стихии. Речь изгнанников то раздувается, то сгу­ щается по законам потусторонней физики, шепот разрастается в непонятный гул, крик боли из­ мельчается в неуловимый писк. « Последнее Сло­ во », так долго зревшее в жару гнева и печали, беспомощно глохнет в холодном мировом про­ странстве или разжижается в невнятную пропо­ ведь...

Что делать ? Запад, конечно, ругать не зазорно.

За порнографию и свободные стихи. За распущен­ ность нравов и нехватку танков. За то, что он, изойдя кровью после четырехлетней войны, не кинулся освобождать Россию от России же, не восстановил Романовых — или на худой конец Керенского — и не помешал стране стать тем, чем она веками рвалась стать — громадным тупиком.

Можно и пощеголять отечественной манией ре­ кордов по всем показателям : одна шестая суши !

две добрые трети мирового зла ! А по хулиган­ ству ?.. По пьянству тоже не плошаем ! Но главное — страдания ! Они и дают нам право нахамить в три космоса ! Плевать во все колодцы ! В честь наших мучеников можем вести себя как Присып кин на том свете ! Идите-ка, сразитесь с нами на поле сравнительной мартирологии !! Знай наших !

Не верите ? Наши вам покажут ! Они ведь не пе­ рестали быть нашими, а мы (хоть краешком ду­ ши, ну хоть замашками !) ихними ! Поняли ? Мы как в воду видим ваше будущее. А вашим буду­ щим будет наше вчера и наше сегодня, с гулагом и террором по-нашему ! Да не лезьте вы со своими бывшими войнами и резнями ! Это цветочки.

Страдать полагается только по-нашему. В нака­ зание за то, что вы — не мы, то вы будете нами, хотя и не вполне достойны такой участи... По­ няли ?

На такие славянофильские силлогизмы редко кто отзывается из тех, кому они посвящаются.

Толстокожие. Носороги. Доводами не пробьешь.

Одно остается несчастным спутникам покинутой земли : цепляться друг за друга мертвой недовер­ чивой хваткой и создать подобие потерянной же­ стокой и милой планеты : с внутренним одиноч­ ным гулагом, с портативной Лубянкой и карман­ ной Старой Площадью. Писать « Правду » наиз­ нанку. Распространять приемы « Крокодила » с примесью острожной похабщины и лагерного до­ носительства. Обличать, ругать, клеветать. Швы­ ряться анафемой и злобными намеками. Вечность здоровой сплетни ! Кто с нами — тот против нас !

И так туго закрутить круговую поруку страха и злословия, чтоб Г.Б. стал по-настоящему вездесу­ щим, всемогущим, как Господь Бог. Ну а если всю правду сказать............

..................

..................

........ А вы бы !!!!!!.........

...... Помилуйте !............

............. !!!... ?.....

..... Цензуру мне ! Цензуру !!!

Мартинез, Луи — родился в 1933 году в Алжире. Окончил Эколь Нормаль в Париже. Русскому языку обучался под руководством поэта-акмеиста Николая Оцупа. В 55-56 гг.

учился в Москве. С 1964 года преподает русский язык и литературу в Университете Экс-ан-Прованс. Переводил Пастернака, Мандельштама, Солженицына, Салтыкова Щедрина, Копелева и Терца.

Поиски В Москве широкую известность приобрел самиздат ский журнал « ПОИСКИ ». В январе с. г., накануне выхода, тираж пятого номера был конфискован. Однако номер все же увидел свет.

В недавнем обзоре журнала по этому поводу сказано :

« По-видимому, 79-ый год в пятилетнем плане КГБ значится, как год решающей победы над гидрой самиз­ дата... Размах обысков за прошедшее с начала года время поражает воображение даже видавших виды ветеранов демократического движения. По предваритель­ ным данным, обыски прошли, по крайне мере, в четы­ рех городах (Москва, Ленинград, Киев, Одесса), число их уже превысило полсотни... Изымаются уже вышедшие работы, изымаются рукописи и черновики, материалы для будущих публикаций, архивы и редакционные порт­ фели... изымаются мапшнки, фотоаппаратура, вплоть до фотоэкспонометров, изымаются копирка и чистая бумага (в протоколах обыска так и пишут : « изъято... чистая бумага — 14 кг. »), клей, шрифтоочиститель, кисточки, краски, тушь, изымаются даже вырезки из советских газет и фотографии знакомых... Удивительно : шарико­ вые ручки и гусиные перья пока оставляют.

Насколько выполнимыми окажутся планы по разгро­ му самиздата — покажет будущее. А пока в редакцию « Поисков » продолжают поступать поздравления в связи с выходом пятого номера, задержавшегося лишь на две недели после конфискации тиража. В специально сделан­ ном заявлении редакция заверила читателей, что прило­ жит все усилия для выполнения ранее объявленных планов ».

« ПОИСКИ » — это первая в истории Самиздата по­ пытка создать « толстый » периодический журнал. Пер вый номер журнала вышел в мае 1978 года, вскоре после суда над Ю. Орловым, и был ему посвящен. « ПОИСКИ » объединяют людей разных взглядов и направлений» Участники журнала руководствуются принципами плю­ рализма, самоценности каждой точки зрения и стремле­ нием к взаимопониманию спорящих сторон. В редакцион­ ной страничке « Приглашение », открывающей № 1, го­ ворится :

« Нашему замыслу соответствовало бы название, слишком длинное для журнала — ПОИСКИ ВЗАИ МОПОНИМАНИЯ. Нисколько не урезая замысел, мы сократили лишь название, и к участию в наших « ПО­ ИСКАХ » приглашаем всех, кто за взаимопонима­ ние... Мир миров, стремящийся стать человечеством, — вправе ли мы попустить, чтобы « правом оставаться собой » распоряжалось многоликое насилие, всякое при­ нуждение к единомыслию, любой владетельный запрет на идейные искания, на движение проблем, не знающих кордонов ?! » Мы всей душою поддерживаем эту позицию.

Ниже мы публикуем статью Г. Померанца из жур­ нала « ПОИСКИ », № 5.

Г. Померанц ТОЛСТОЙ И ВОСТОК Вместо предисловия Эта работа — доклад, тема которого была мне предло­ жена проф. Витторе Бранка для выступления на конфе­ ренции « Гуманизм Толстого » в Венеции (окт. 1978 г.). Я не рассчитывал, что меня самого пустят, но доклад напи­ сал и отправил по почте. 11 ноября заказное письмо пришло обратно с разъяснением, что рукописи Москов­ ский почтамт к отправке за рубеж не принимает : для этого уполномочены некоторые организации по особому списку. Я имел случай убедиться, что обращаться в по­ добные организации (мне, по крайней мере) бесполезно.

В 1977 г. пришел гонорар за переводы моих статей (ранее опубликованных в СССР) в журнале « Диоген ». ВААП соглашался выдать мне деньги, если какое-нибудь учре­ ждение даст бумажку, что не возражает против этого, т.е.

против перевода моих статей, прошедших довольно жест­ кое редактирование и главлит. Институт, в котором я работал, отказал;

институт, отвечавший за сборник, в котором была опубликована одна из статей, тоже отка­ зал. Из Тарту мне не ответили, после этого опыта не имело смысла обивать пороги. В самом лучшем и почти невероятном случае пришлось бы подчиниться предва­ рительной цензуре, что-то вычеркивать... А я свое отслу­ жил, более не сотрудник Академии наук и от опеки над своей мыслью устал.

* * * Тема « Толстой и Восток » давно привлекала внимание;

не раз уже отмечено было адаптирова­ ние Толстым классиков китайской философии, его влияние на Ганди, переписка с Ку Хун-мином и т. п.1). Можно поставить Толстого в ряд со мно­ гими европейцами, находившими на Востоке под­ держку в своей полемике с другими европейцами или в своем индивидуальном духовном развитии, не укладывавшемся в европейские колеи. Однако Толстой принадлежит скорее европеизированному миру, чем собственно Европе, и существует также возможность рассматривать его в одном ряду с мыслителями и поэтами Азии, испытавшими вли­ яние Запада. Обе эти возможности нас не вполне удовлетворяют. Мы сталкиваемся здесь с трудно­ стью, которую вызывает любое углубление в про­ блемы русской культуры (к какому миру прина­ длежит Россия?) и еще с одной трудностью, свя­ занной с расплывчатостью понятия Восток.

Запад — вполне определенный « культурный круг » (Шпенглер), « цивилизация » (Тойнби), « ко­ алиция культур » (Леви-Стросс) или « субэкуме на»1). Но что такое Восток? Всё, что не Запад?

1) См. в особенности книгу : Шифман А.И. Лев Тол­ стой и Восток, М., 1971.

1) См. нашу статью : Теория субэкумен и проблема своеобразия восточных культур. Ученые записки Тарту­ ского ун-та, 1976, Вып. 392. Труды по востоковедению, №3, с. 42-67.

Тогда лучше так и говорить Незапад, подчерки­ вая условность объединения нескольких культур­ ных миров Азии, плюс Африка, плюс не вполне латинизированные страны Латинской Америки, плюс Россия, — каждый мир со своей историей и судьбой... Толстой (как и вся Россия) принадле­ жит Незападу, не принадлежа Востоку;

во всяком случае, — ни одной из устойчивых цивилизаций Востока : ни миру ислама, ни индо-буддийскому миру. Можно говорить о Восточности России в рамках средиземноморской дихотомии : Россия продолжает традиции восточной ветви вселенской церкви и Восточной Римской империи. Но как раз против этих традиций Толстой решительно вос­ стает. Здесь « восточен » Достоевский, а Толстой в своей резкой критике русского византизма смы­ кается с самыми крайними западниками.

Что же такое Незапад ? Можно ли говорить о культуре Незапада ?

По нашему мнению, культурная общность Не­ запада создана только процессом вестернизации.

Незападный (но и не собственно восточный) слой культуры характеризуется расколом на западни­ ков и этнофилов (защитников местного своеобра­ зия) и спором сторонников и противников вестер­ низации, — чуждым как собственно Западу, так и Востоку (до контакта с Западом). Этот модерни­ зированный слой не очень глубок и прорывается, как только мы от социальных и политических проблем перейдем к религиозно-философским.

Термин «Незапад», «незападные страны», про­ дуктивный в социологии, тотчас теряет здесь смысл. В исследовании религии и философии в одну группу попадают иудаизм, христианство и ислам (сонаследники библейской и эллинской му­ дрости), в другую — страны индийского Востока, в третью — страны Дальнего Востока. Незапад кость Тагора и Лу Синя не создает их глубинной общности. Не определяет она и характерно тол­ стовское в миросозерцании Толстого — его пози­ цию философского Робинзона.

Каким образом в России XIX в., рядом с запад­ ничеством и славянофильством, воплотилась меч­ та Ибн Туфейля, Руссо и Хаксли, и устами рус­ ского графа заговорил « благородный дикарь » ?

Этот уникальный случай, оставаясь уникальным, требует объяснения. Гомеровский эпос невозмо­ жен в век пароходов и железных дорог. Как же стал возможным толстовский эпос, с могучей мед­ ленностью « Войны и мира » ? Каким образом человек, приехавший в Люцерн по железной до­ роге, написал «Люцерн», отряхнул со своих ног прах прогресса и стал писать так, словно впервые — пешком — шагнул в историю, пробуя ее босы­ ми ногами ? Философствовать так, словно до него не было никакой философии ? Какая традиция привела и толстовскому отрицанию традиций вы­ сокой культуры ? На какие слои народного созна­ ния опирался его бунт ?

Некоторый свет на феномен Толстого проливает концепция русской истории, изложенная в ста­ тье Г.П. Федотова « Трагедия русской интелли­ генции » 1). В первой части статьи, « Пролог в Киеве», Федотов подчеркивает двойственное зна­ чение славянского перевода Библии : русский 1) К сожалению, у автора нет под руками книги Федотова, и он лишен возможности дать точную ссылку.

язык обогатился греческими кальками;

но отнят был стимул изучать греческий, как Запад изучал латынь;

языковый барьер отрезал Русь от фило­ софской традиции Средиземноморья. « Не хотели читать Платона — стали зубрить Каутского » — эпиграмматически заключает Федотов. Но с от­ сутствием философской традиции можно связать и некоторые достоинства русской культуры, или, по крайней мере, русского романа XIX в., впервые открывшего для русского духа его философское измерение.

Русские мыслители начала XX в., как-то вдруг появившиеся после нескольких нефилософских веков, вырастают из романов Достоевского и Тол­ стого, как натуральная школа — из гоголевской « Шинели ». Почти все они комментируют Досто­ евского и полемизируют со Львом Толстым, обна­ руживая так называемую « почву », в которую уходят своими корнями. Философская насыщен­ ность текстов Достоевского и Толстого не идет ни в какое сравнение с современной им западной литературой. Если есть какая-то параллель, то разве « Фауст » Гёте. Но « Фауст » был переклич­ кой поэзии с философией Канта, Фихте, Шеллин­ га, Гегеля. А Достоевский и Толстой слишком могучи сравнительно с Чаадаевым, Белинским и ранними славянофилами. Русский роман не столь­ ко откликается на философское движение, сколь­ ко создает его, как библейский Бог создал мир из ничего. В этой философской первозданности — сила русского романа. Великие русские писатели ставят коренные вопросы бытия так, словно их никто никогда еще не ставил. Это для Достоев­ ского, для Толстого еще сама жизнь, а не предмет университетского преподавания (которому не ме­ сто в изящной литературе).

С первозданностью философии связана и не­ ловкость в рассуждениях, бросающаяся в глаза особенно у Толстого. Достоевский лучше понимал технические трудности предмета и осторожнее их обходил, бросая заветные мысли короткой репли­ кой, не разжевывая и не « унижая идею », а наив­ ность утрируя и превращая в характеристику персонажа. Толстой чаще брался за указку учи­ теля и чаще ставил себя в положение, которое было бы смешным, если бы не было великим (от смешного до великого так же недалеко, как от великого до смешного).

Прямолинейность мысли Толстого вызывала взрывы сарказма у мыслителей серебряного века;

однако рассуждения самоучки из Ясной Поляны до сих пор интересны, до сих пор комментируют­ ся... Мы интуитивно чувствуем, что Толстой не был попросту плохим мыслителем. Банальная фраза, что хороший художник — плохой мысли­ тель, вряд ли когда-нибудь была совершенно верна. Во всяком случае, она неверна, когда писатель ставит философскую проблему как во­ прос собственной жизни и смерти, — « до полной гибели всерьез » (Пастернак). Постановка вопроса — это акт мысли, и может быть более важный, чем ответ. Ответы, идеалы разъединяют (Восток от Запада, христиан от буддистов и проч.). Откры­ тые вопросы объединяют людей и ставят каждого перед одной для всех вечностью.

Толстой велик как мыслитель в своем умении заново, — сдирая хрестоматийный глянец ответов, — ставить вечные вопросы : о бесконечности, смерти, несправедливости, страдании. Чтобы по­ чувствовать силу его переживания абстрактных идей, достаточно привести несколько строк из романа « Анна Каренина » (ч. 8, гл. 9) : « В бес­ конечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выделяется пузырек организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот я... Это была мучительная неправда, но это был единственный, последний результат вековых трудов мысли человеческой в этом на­ правлении... Это была жестокая насмешка какой то злой силы... Надо было избавиться от этой силы, и избавление было в руках каждого. Надо было прекратить эту зависимость от зла, и было одно средство — смерть. И счастивый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько раз так близок к самоубийству, что спрятал шнурок, что­ бы не повеситься, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться».

Тот, кого это никогда не потрясало, может стать профессором философии, но мыслителем он не родился. Толстой родился мыслителем и отсут­ ствие хорошей философской школы не отымает у него метафизического первородства. Он видит, чувствует мысли. В самом ужасе, с которым он отшатывается от метафизической бездны, есть глубинная достоверность;

есть жажда глубинного знания, без которого жить нельзя;

и в ярости, с которой Толстой разгребал груды ученых коммен­ тариев, добиваясь подлинного духовного опыта, был его великий вклад в историю мысли.

У всякого гения были предшественники. Пред­ шественником Толстого можно считать его люби­ мого поэта Ф.И. Тютчева.

Разделительная линия, проходящая в толстов­ ском мире между Добром и Злом, намечена тют­ чевскими стихами :

Невозмутимый строй во всем, Согласье полное в природе.

Лишь в нашей призрачной свободе Разлад мы с нею сознаем...

Романтический культ целостности природы и народного, близкого природе, сознания вообще не нов. Но романтики только какими-то короткими всплесками достигали своего идеала. Это именно идеал, а не жизнь. Поэтическое дыхание роман­ тиков коротко. Уникальность Толстого — в широ­ ком дыхании его прозы, в создании художествен­ ного мира, где природа и народ приобретают как бы вторую жизнь. Художественный гений Тол­ стого неотделим здесь от нравственной решимо­ сти, с которой Оленин готов был записаться в казаки и жениться на Марьяне;

и с которой сам Толстой ушел из Ясной Поляны. Чувство опоры на сознание миллионов и миллиардов недешево далось;

и завоевание его связано было с некото­ рыми издержками.

Толстой несомненно осязал народ как живую реальность и в то же время строил его как голов­ ную конструкцию, вычеркивал то, что не ложи­ лось в схему. Его народ не бунтовщик, и бесполез­ но звать его к топору (как делал Чернышевский).

Но несколько веков имперского сознания тоже никак не отпечатались в толстовской народной душе. Толстовскому народу не хочется освобож­ дать братьев-славян;

он подозрительно-недовер­ чив к империи, прицеливающейся навести поря док на гнилом Западе, и к православию он равно­ душен, если не прямо враждебен. Народная вера, в понимании Толстого, — не церковная вера. В полемике, вызванной романом «Анна Каренина», Достоевский обвинил Толстого в обособлении от народа. Однако Толстой обособился только от не­ которых аспектов народного сознания, близких Достоевскому, и акцентировал другие (чуждые Достоевскому). За спором двух великих писателей стоит текучесть самого народного характера, в положительном своем аспекте утверждавшаяся как широта, а в негативном осуждавшаяся (тем же Достоевским) как беспочвенность.

Если взглянуть на историю России, бросаются в глаза крутые, не вытекавшие из внутреннего развития, навязанные судьбою переломы, сметав­ шие старые культурные связи во имя новых (в свою очередь недолгих). Европейские нации сло­ жились в единых рамках Европы, крепких уже к раннему средневековью и несколько веков скре­ плявшихся католичеством. Перемены нового вре­ мени назрели в них самих и развивались в форме « концерта » национальных инструментов, напра­ вляемых единой, хотя и незримой дирижерской палочкой (духом европейской цивилизации как целого, духом сложившейся системы). А Русь то связана с варварским севером Европы, то с « по­ лем » хазар, печенегов и половцев, то с Византией, то с Ордой, то с Западом рационалистов и просве­ тителей XVIII в. Создать из этого что-то единое удается крайне редко;

и достигнутое легко теря­ ется, вместе с гибелью узкого слоя, бывшего его носителем (например, — боярской верхушки, ис­ требленной Иваном Грозным). Ни один стиль вы сокой культуры не стал до конца народным сти­ лем (как в странах устойчивой цивилизации).

Народная культура противостоит культуре вер­ хов, как древляне (жившие в лесу и молившиеся пням) — Киеву, как деревня XIX в. — Санкт Петербургу. Достоевский считал беспочвенным только вестернизованный слой, созданный рефор­ мами Петра. Толстой шел дальше. Он отрицал как чуждый, навязанный мужику и византийский слой, для Достоевского (и за ним для всего сере­ бряного века) почвенно русский. С этим спором о границе почвы и беспочвенности связано отноше­ ние к Толстому как живому противнику, поныне сохранившееся в некоторых православных кру­ гах 1).

Если византийско-православный слой — почва русской культуры, то слой, до которого добира­ ется Толстой, — подпочва, и Толстой добирается до этого подпочвенного слоя именно благодаря своей беспочвенности, благодаря радикально ни­ гилистическому сдиранию исторической почвы.

Можно рассматривать позицию Толстого как « обособление », эгоцентризм, чудачество;

но есть в ней и нечто большее;

за толстовским нигилиз­ мом просвечивает тысячелетнее сопротивление восточных славян тяготам империи, сопротивле­ ние этнографии истории, народного быта, сохра­ нившего некоторые черты племенного быта, и нивелирующей силе цивилизации. В какой-то мере за толстовским отрицанием исторического 1) Эта полемическая враждебность, в свою очередь, вызывает у А. Краснова-Левитина апологию Толстого (ср. « Лихие годы », П., 1977).

величия стоит сопротивление всего мирового кре­ стьянства, мировой деревни — мировому городу.

Это огромная сила, и Толстой понимал ее, когда говорил, что большинство человечества живет не в Англии, а в таких странах, как Россия, Индия, Китай.

Толстой одновременно ультра-традиционалист и нигилист. Его эгоцентризм, его прямолинейная манера рассуждать принадлежит той самой по­ верхностной цивилизации, которую он отрицает.

В складе характера и ума Толстого своеобразно отразилась его эпоха, когда в России одновремен­ но (а не последовательно, как в Европе) сущест­ вовали просвещение, романтизм и позитивизм, то полемизируя друг с другом, то сплетаясь 1). Тол­ стой и романтически глубок, и просветительски прямолинеен. Он ставит тютчевские вопросы — и отвечает так, как ответил бы Чернышевский (если бы не считал вздором, не заслуживающим ответа). Громит Шекспира, оперу, медицину, ли­ тургию, как библейский пророк вавилонскую блудницу и как Маяковский сбрасывал Пушкина с корабля современности. Срывает маски с подлин­ ного лица культуры — вместе с кожей. Или, если воспользоваться другой метафорой, — сдирает с луковки культуры слой за слоем, до нуля, до трех аршинов земли, которых довольно только покой­ нику, до призыва не рожать больше детей.

Во многих созданиях Толстого можно указать на связь недостатков его ума с недостатками его 1) Подробнее см. в нашей статье : « Некоторые особен­ ности литературного процесса на Востоке. В кн. « Лите­ ратура и культура Китая », М., 1972, с. 292-303. На франц.

и англ. языках в журнале Diegene, 1975, № 92.

характера;

например, в « Крейцеровой сонате » видно (по нашему мнению) раздражение эгоцен трика, пытающегося навязать молодости свое старческое чувство оскомины. Толстой слишком сильно чувствовал, чтобы иногда не оказываться во власти разрушительных порывов чувства. Од­ нако центральная идея позднего Толстого— не­ противление злу насилием — не может быть све­ дена к реакциям невротика. Эта идея рождена не поверхностными слоями рассудка, а последними глубинами человеческого умозрения. И то, что Толстой эту идею понял, принял и пытался осво­ бодить от оговорок, лишающих силы, — это его немеркнущая заслуга. Здесь категоричность Тол­ стого обнаруживает свою правоту.

Немеркнущей заслугой Толстого была и его попытка подняться над европейской гордыней культуры, над христианской гордыней вероиспо­ ведания, и увидеть в учениях Иудеи, Индии и Китая одну суть, одно горение любви, ищущей преобразить и спасти всех, не разделяя друзей и врагов. Здесь опять « доисторичность », « подпоч венность » Толстого позволили ему перешагнуть через рубежи, созданные историей.

Рассудочность Толстого исказила осуществле­ ние этой идеи, но не саму идею. Рассудочность заставила выломать из Евангелия, из Лаоцзы, из Анналектов Конфуция отдельные фразы и по­ строить из этих кирпичиков свое собственное здание, слишком прямоугольное 1).

1) Впрочем, исследование структуры « Круга чтения » может (как заметила Е.В. Завадская) раскрыть некото­ рые типологические параллели, пересекающие границы Востока и Запада. В том, как Толстой группирует Цице Было бы мудрее поставить вопрос, сформулиро­ вать задачу духа и предоставить духу ее решать — веками, постепенно находя в учениях Запада и Востока внутреннюю единосущность. Толстов­ ская манера опираться на восточную мудрость напоминает вольтерианский деизм. Но вопрос, на который Толстой ищет ответа, — не просвети­ тельский.

Пафос творчества Толстого — упрек, который сама природа, дерево, падающее под топором дровосека, и простая жизнь миллиарда простых людей бросает цивилизации, исчерпавшей свои фаустовские ценности. Этот пафос, этот дух из­ давна назывался светом с Востока. Толстой — одно из имен, которые невольно вспоминаются, когда думаешь об этом (не совсем географическом) Востоке. В этом духе и смысле Толстой был ак­ туален для Ганди и остается актуальным для всех нас. И в наши дни, может быть, больше, чем лет тому назад, когда написана была статья « Не могу молчать », вся целостность духа Толстого отвечает на пароксизмы насилия всем собой :

любовью.

* * * P.S. Еще в шестидесятые годы мне пришлось пи­ сать, что движение интеллигенции или выродится, или примет характер сатьяграхи. Но сатьяграха Ганди — только усовершенствование нравствен рона с Конфуцием, а Марка Аврелия с Лао-цзы, есть внутренняя логика.

но-политических идей Толстого. Я знаю, что эти идеи высказаны несколько прямолинейно, углова­ то, и ничего не стоит поднять их на смех. Все равно. Суть, пафос призывов Толстого не уста­ рели.

Я люблю Достоевского больше, чем Толстого.

Толстой с ужасом отшатывается от темной без­ дны, через которую Достоевский как-то ведет к свету. Я об этом много говорил и писал. Но рус­ ская культурная традиция не вся вместилась в Достоевского. И слава Богу — Достоевский не без урона проходит сквозь ад;

он не только обличи­ тель бесовщины;

он сам платит ей дань. Достоев­ ский — один из самых острых углов русской культуры. В целостности культуры он непременно должен был быть чем-то уравновешен, и он был уравновешен. Уравновешен политически — тради­ цией русского западнического либерализма. Мне пришлось уже говорить — в 1970 г. — что своим духовным руководителем я избрал бы Достоев­ ского, а своим политическим консультантом — гр.

А.К. Толстого. Сейчас мне хочется добавить, что еще более серьезный противовес Достоевскому (на уровне более глубоких слоев миросозерцания) — Лев Толстой. И это не против почвенничества в том смысле, в котором оно задумано было До­ стоевским и Аполлоном Григорьевым и отчасти осуществлено в пушкинской речи. Ибо это дав­ нее почвенничество — не славянофильство в своей яростной крайности (которому Достоевский иногда платил дань), а попытка синтеза западни­ чества и славянофильства, в широком понимании — задача синтеза всех разноречивых тенденций русской культуры.

В 1878 году, в полемике, вызванной последними страницами «Анны Карениной», столкнулись философия и этика истории с философией и эти­ кой антиистории. Столкнулся византийский пласт русской культуры, с его глубинами православия и соблазнами империи, распявшей Христа, и пласт доисторический, догосударственный, антигосудар­ ственный.

И.Р. Шафаревич говорит в интервью коррес­ понденту газеты « Франкфуртер альгемайне цай тунг », май 1978 г., что в « русской культуре XIX в. величайшие гении, Гоголь, Достоевский, Тол­ стой — тоже стояли на почве православия». По отношению к Гоголю и Достоевскому это верно, пусть в неодинаковом смысле : Достоевский « по­ нимал под православием идею, не изменяя однако ему вовсе », по-моему, его православие открытее и плодотворнее;

с точки зрения К. Леонтьева, это вообще не православие, но Толстой... Как можно, без всяких оговорок, поместить на почву право­ славия человека, отлученного от церкви ? Изде­ вавшегося над литургией ? И по сути своего мы­ шления близкого, может быть, христианским сек­ там, но никогда не способного смириться перед православием ? В самые близкие к православию моменты своей жизни — не выходившего за рам­ ки диалога с церковью ? Мне кажется, что под православие Толстого так же невозможно подтя­ нуть, как и под революцию. Это иеправославный гений русской культуры. И одного Толстого до­ вольно, чтобы сказать : русская культура неотде­ лима от православия, но она не сводится к нему.

Она разнослойна, и возрождение ее возможно только как возрождение всех ее течений с широ ким диалогом между ними и отдаленным идеалом синтеза.

Мысль Достоевского тоньше, мысль Толстого грубее. Но пусть она груба. Пафос антиистории, пафос бунта против истории в чем-то близок и дорог XX веку. И когда читаешь Шиманова, ви­ дишь, что Иван Карамазов, не желавший стать навозом ни для католического, ни для социалисти­ ческого, ни для православного будущего, в чем-то прав. Несмотря на все усилия Достоевского при­ вести себя к смирению перед империей.

Толстой близок мне (и думаю не только мне) своим отказом покориться истории и государству.

Его этика — это одновременно этика рода, пред­ шествующего государству, и личности, отстаиваю­ щей свою свободу вопреки государству. Как этика рода, она устарела, как этика независимости лич­ ности, она жива и должна быть серьезно понята.

14.12.78 г.

Померанц, Григорий Соломонович — родился в 1918 году в Литве. С 1937 года учился в Институте философии, литературы и истории (ИФЛИ) в Москве. После начала Второй Мировой войны пошел добровольцем на фронт и четыре года служил в советской армии. В 1947 году исключен из партии и арестован по политическому обви­ нению, срок отбывал в Мордовских лагерях. В 1958 году амнистирован. Работал учителем в Донбассе, затем воз­ вратился в Москву, где работал в фундаментальной би­ блиотеке общественных наук. Г. Померанц написал дис­ сертацию о дзен-буддизме, но не получил разрешения на ее защиту за заявление о своем несогласии с решением суда по делу Галанскова, Гинзбурга и других в 1968 году.

В самиздате известно несколько публицистических ста­ тей Г. Померанца, часть которых была собрана в книгу и напечатана за грницей под названием « Неопублико­ ванное ».

Литература и искусство Абрам Терц ОТЕЧЕСТВО. БЛАТНАЯ ПЕСНЯ...

Народ ? Начинай сначала (поминай как звали).

Где и что он такое — народ ? Коллективная сила ?

Опора ? Держава ? Абстракция ? Идеал ? Патрио­ тическая фикция ? Эгоизм, путем родства, возве­ денный в квадрат ? Этнография ?..

Сижу я це-е-лъиый день, скучаю, В окно тюремная, гляжу...

Пьяный пристает. За рублем. « — Но я ж рус­ ский человек ? ! » Клянется и в рот и в нос, что он русский. Сунешь ему рупь — отвяжись. А он свое: «— Я — русский? !... Я русским языком тебе говорю ? !.. » Как спрашивает себя (и нас), удостоверяясь. И будто негодует или жалуется кому-то : русский !..

Окромя « русского », ничего за душой. Ни при­ надлежности к истории, к обществу, к семье, к собственности, к какому-нибудь селу или городу, к заводу или колхозу. Он мать и отца не помнит.

Имя забыл. Жену и детей рассеял. Он совесть пропил. В Бога не верит и не чует под ногами земли, по которой ходит. Только повторяет угрю­ мо, заученно, как бы сомневаясь или надеясь на что-то : русский он всё еще или не русский ?..

Что-то похожее случается иногда со всеми нами.

Потеряв всё, мы спрашиваем тревожно : русские мы или не русские ? Будто бы это главное...

Француз почему-то не спрашивает. И англичанин.

Я проверял. Испанец не пристанет к прохожему :

« нет, ты мне ответь — испанец я или не испа­ нец? ! тебе говорят испанским языком!..» Можно и на японском.

Только мы одни так себя окликаем. Чувство бесприютности, потерянности лица владеет нами, выливаясь в извечный вопрос, в единственное и последнее (телесное) определение души : русские или не русские ?.. Как эхо. Терзаем себя, убиваем друг друга, оплакиваем.... Выясняем, что значит быть русским и что не быть. Есть разные рецеп­ ты... Мне (за других не говорю) на память, на помощь обычно приходит песня. Увы, не старин­ ная и не классическая, не дворянская и не кре­ стьянская. Ничья. Без дома, без рода (и даже без паспорта).

Сижу я цельный день, скучаю, В окно тюремное гляжу.

А слезы катятся, братишка, незаметно По исхудалому мому лицу...

Можно и повеселее :

А поезд был набит битком, А я, как курва, с котелком — По шпалам, по шпалам!..

Блатная песня. Национальная, на вздыбленной российской равнине ставшая блатной. То есть потерявшей, кажется, все координаты : чести, совести, семьи, религии... Но глубже других со временных песен помнит она о себе, что она — русская. Как тот пьяный. Всё утратив, порвав последние связи, она продолжает оставаться « своей », « подлинной », « народной », « всеоб­ щей ». Когда от общества нечего ждать, остается песня, на которую всё еще надеешься. И кто-то еще поет, выражая « душу народа » на воровском жаргоне, словно спрашивает, угрожая : русский ты или не русский ? !..

Знаю — возразят : да разве ж это народ ?

Это же подонки, отбросы. Всё самое подлое, гад­ кое, злое, что было и есть в России, воплотилось в этом жадном до чужого добра, зверином пле­ мени. Возможно. Допускаю. Но послушаем сна­ чала, как и о чем они поют. И тогда, быть может, нам приоткроются окна и горизонты более широ­ кие, нежели просто повесть о блатной преиспод­ ней, лежащие за пределами (как, впрочем, и в пределах) собственно-воровского промысла...

Посмотрите : тут всё есть. И наша исконная, волком воющая, грусть-тоска — вперемежку с диким весельем, с традиционным же русским раз­ гулом (о котором Гоголь писал, что, дескать, в русских песнях « мало привязанности к жизни и ее предметам, но много привязанности к какому то безграничному разгулу, к стремлению как бы унестись куда-то вместе с звуками »). И наш при­ родный максимализм в запросах и попытках до­ стичь недостижимого. Бродяжничество. Страсть к переменам. Риск и жажда риска... Вечная судьба доля, которую не объедешь. Жертва, искупление...

Словом, семена злачной песни упали, по-видимо­ му, на благодатную, хорошо приготовленную на­ родную почву и взошли, в конце концов, не одной лишь ядовитой крапивой и низкопробным черто­ полохом, но в полном объеме нашим песенным достоянием, чаще всего прекрасным в своих цве­ тах и корнях, независимо от того, кто персонально автор и чем он промышляет в свободное от поэзии время.

Мало того, собственно блатной (воровской или хулиганский) акцент и позволил этой стихии на несколько десятилетий сделаться единственно на­ циональной, всеобщей, оттеснив на задний план деревенский и пролетарский фольклор. И тот же постыдный акцент сообщает подчас поразитель­ ную живость традиционным мотивам, казалось бы, вышедшим из моды с успехами прогресса.

Скажем, любовный песенный диалог (амебейное пение : « — А мы просо сеяли-сеяли ! — А мы просо вытопчем-вытопчем !.. ») — возвращается на родину в виде нового состязания, где « он » и « она » как бы меняются местами.

Он:

Ты не стой на льду — Лед провалится.

Не люби вор — Вор завалится.

Вор завалится — станет чалиться, Передачу носить — не понравится.

Она :

Д'я стояла на льду — И стоять буду !

Д'я любила вор — И любить буду !

Эх, знала бы — не давала бы Черноглазому огольцу !..

... Или вспомним и утолим, наконец, страсть к быстрой езде (« и какой же русский не любит быстрой езды ? »), высказанную столькими трой­ ками, бубенцами, ямщиками и подхваченную — трамваем.

Держась за ручки, словно ж... своей Раи, Наш Костя ехал по Садовой на трамвае, За ним гналися тридцать мнтов, два агента И с ними щейка — рыжий пес !..

О том же (так притягательно !) :

...По трамваям всё скакаешь, Рысаков перегоняешь...

А русский максимализм (« душа просит ») — в требованиях парадоксальных, заносчивых, безза­ конных !

Дрын дубовый я достану, Всех чертей калечить стану :

Отчего нет водки на Луне ? !..

И тут асе, под боком, — прелестная воровская Утопия, как пародийное (невольно) развитие со­ циалистической идеи, либо давней нашей мечты о земном рае, о сказочном царстве-государстве с молочными реками и кисельными берегами :

Там кодексов совсем не существует, А кто захочет — тот идет ворует.

Рестораны, лавки, банки Лишь открыты для приманки, О ворах никто и не толкует...

Короче говоря, и не занимаясь специальным анализом, достаточно окинуть беглым взглядом этот заклятый вертоград, чтобы убедиться, на­ сколько, с одной стороны, он укоренен в тради­ ции, а с другой — как она препарируется здесь по-новому, в высшей степени неожиданно и поэ­ тически оригинально. И что-то сходное по остроте мы наблюдаем в схватывании внезапных примет современности или разительных, неповторимых жестов и движений человека. Когда, например, в избитую общую схему (« любил — убил ») вно­ сятся замечания сугубо индивидуального опыта, необычные для фольклора в своей режущей кон­ кретности :

Сижу я в несознанке, жду от силы пятерик, Как вдруг случайно вскрылось это дело.

Пришел еврей Шапиро, мой защитничек старик :

— Ну, — говорит, — не миновать тебе расстрела !..

Не следует забывать, что взгляд вора, уже в силу профессиональных навыков и талантов, обладает большей цепкостью, нежели наше зре­ ние. Что своею изобретательностью, игрою ума, пластической гибкостью вор превосходит среднюю норму, отпущенную нам природой. А русский вор и подавно (как русский и как вор) склонен к фокусу и жонглерству — и в каждодневной прак­ тике, и тем более, конечно, в поэтике. Образ вора художника, вора-затейника (и волшебника), так хорошо и прочно закрепленный в народных сказ­ ках, новое продолжение находит в песне, где тот уже поет о себе от собственного лица, выступая перед нами наподобие артиста, маэстро, знающего толк в ловкости рук и слова.

Я сын чародея, преступного мира.

Я вор. Меня трудно полюбить...

Полюбить, действительно, трудно, а вот « чаро действами » его невольно восхищаетесь. Посколь­ ку само искусство, сама эстетика дела становится здесь нередко центральным предметом поэзии, порождая массу нестандартных и дополнитель­ ных стилистических выходок, иной раз весьма рискованных, нескромных или мерзких по смы­ слу, но достойных удивления как художествен­ ный феномен. Быстрота, натиск, смелость и пру­ жинистая внезапность решений, и явное, бьющее на эффект, на показ циркачество. Пускай руча­ ется автор за правдивость повествования в духе « бескрылого реализма » : « вот об этом расскажу я просто — темой выбрал жизненную быль ».

Главное ему зачаровать и ошеломить зрителя ку­ рьезной и лихой эскападой, заимствуя порою приемы из привычного арсенала, из воровского хулиганского жаргона-обихода, что, однако, в поэтическом контексте звучит безобидно и празд­ нично, как прекрасная для автора и его благодар­ ной публики театральная программа-забава, гото­ вая со сцены убогого, в общем-то, быта переки­ нуться разбойничьим посвистом на весь белый свет.

И перекидывается... Это мы видим в самой, наверное, известной и сравнительно ранней песне « Гоп-со-смыком », оказавшей такое влияние на блатную музыку. Едва ли не всё мироздание обра­ щается там в арену гиперболического воровского « Я », представленного в основном цирковыми номерами, прыжками, акробатикой, клоунадой всякого рода, так что кличка героя Гоп-со-смы ком, совпадая с образом всей песни, становится нарицательной — и не просто в социально-житей­ ском аспекте, а даже, можно заметить, в стили­ стическом отношении. Беру не семантику, а экспрессию и звуковую инструментовку этого залихватского имени. « Гоп » — и мы в тюрьме, « гоп » — на воле, « гоп » — на Луне, « гоп » — в раю, и всюду — со « смыком », с ревом, с гиком, с мычанием, с песней, с добычей. Бросается в глаза подвижность композиции, как если бы она отвечала психо-физической организации нашего молодца, чьи мысли и воображение прыгают, а тело ритмично движется, будто на шарнирах, — очевидно, из профессиональных задатков и ради высшего артистизма. Не зря, вероятно, на блатном жаргоне « скачок » или « скок » означает квар­ тирную кражу, внезапную, без подготовки (набег, налет — по вдохновению). И тот же « скок » (или « гоп ») мы наблюдаем постоянно в сюжете, в языке, в нахождении деталей, метафор — во мно­ жестве похожих и не похожих на « Гоп-со-смы ком » творений.

Сошлюсь на дурной вариант, в отличие от ос­ новного, классического источника получивший подзаголовок дипломатического « Гоп-со-смыком », где автор скакнул аж в советскую дипломатию и, надо признать, довольно ловко с точки зрения конъюнктуры, чего, однако, не скажешь о его литературных достоинствах (видимо, помешал сторонний « социальный заказ »). Перед нами обзор международной обстановки и советской внешней политики, как это тогда рисовалось по газетам, — в переводе на откровенный язык. Не трудно установить дату сочинения : до воины с Гитлером, но после уже, либо в начале памятной финской кампании, о чем и поется в соответствии с патриотической версией : « Финляндия нам тоже приказала : отдайте нам всю землю до Урала... » (Это Финляндия-то !..) Наиболее удачной в немудрящих этих куплетах представляется громкая отповедь (к сожалению, неудобочитаемая), адресованная иностранным дер­ жавам от имени непреклонного Советского Пра­ вительства. Найдена универсальная формула ди­ пломатического ответа на всевозможные каверзы, ультиматумы, и одновременно проясняется та ро­ ковая проблема, над которой столько бились вели­ кие философы, историки и поэты — проблема странной, загадочной миссии России между Восто­ ком и Западом, между Азией и Европой. Об этом, мы знаем, писал в свое время Александр Блок в знаменитом стихотворении « Скифы », вуалируя наглую рифму поэтической инверсией :

Мы широко по дебрям и лесам Перед Европою пригожей Расступимся ! Мы обернемся к вам Своею азиатской рожей !..

Ну а тут без инверсий. Таинственное « двуеди­ ное », « срединное » положение России решено одним махом, одним скачком, которым берется этот философский барьер :

Я.... японца в....

И на всю Европу !

Сунетесь — и вас мы разобьем !..

Кидняк, скажете ? Фуфл ? Туфт ? Кукла ?

Это фцан написал ? !.. Не уверен. Ну, может, и не подлинный вор (вор в законе), а всё же пер­ сонаж, причастный к этой материи, весьма обшир­ ной и текучей, которую, имея дело с песней (а не с кастой), мы не в силах распределить по мас­ тям : где тут истинный, идущий от корня, от самог нутра, воровской голос, а где простой ху­ лиган ввязался или какая-нибудь сявка. А то, что повсюду на первый план выпирает декорация, эффектний жест, акробатический номер, так это именно во вкусе блатной музыки, повествующей, помимо прочего, о себе самой, о художнике, о приверженности к эстетике, сопряженной в этих условиях с искусством воровства, а попутно с искусством вообще, как таковым, что и сплетается — в песню.

Взгляните, сколько места отводится тут одея­ нию, костюму — по контрасту с окружающей бедностью, с низкой действительностью. В этом сквозит безусловно остро пахнущая психология клана : вор на работе должен выглядеть респек­ табельно, а легкое обогащение и кратковремен­ ность, эфемерность свободного бытия порождают потребность хоть раз в жизни, коль повезло, блес­ нуть графом, шикануть по-княжески, разодеть дорогую маруху в пух и прах. Но это же свидетельствует другой своей стороною (вступает скрипка) о художественной натуре, ищущей при­ коснуться « к чему-нибудь возвышенному »... Как сама песня : она тоже прикосновение где-то к не­ бесной красоте и тоже исключение из общих правил : такое только раз в жизни бывает... И вот он спрашивает Мурку о мотивах ее предатель ства, искренне недоумевая : « что тебя заставило связаться с лягашами и пойти работать в Губче ка ? » Потому что это не только утрата нравствен­ ности, но и конец эстетики — была ангел, а чем стала ?

Раньше ты носила туфли из торгсина, Лаковые туфли на большой !

А теперь ты носишь рваные калоши, Рваные калоши на босой !

« Рваные калоши », с точки зрения правды реализма, явно противоречат новому положению Мурки, которая ходит теперь, сказано, в кожанке и при нагане. Но как еще передать всю глубину ее падения, как лучше оплакать поруганную красоту ? !.. Вот и слышим — из песни в песню :

...Костюмчик новенький, колесики со скрипом...

...И шкары ! и шкары!

...И вот меня побрили, костюмчик унесли...

Ах, этот костюмчик !..

« Там за столом сидел один угрюмый, одет изысканно, с растерзанной душой ». Душа терза­ лась, как видим, воспоминанием о матери. Свали­ вается к ней на голову, в подвал, и мать спраши­ вает :

Ты, сын, пришел ко мне, изысканно одетый, Зачем пришел больное сердце рвать ?..

Затем ведь и пришел, чтобы — сверх пережи­ ваний, сверх « растерзанной души » — « изыскан­ но одетым » явиться. Как в театре, занавес раз­ двигается и — !..

Вдруг стуки в дверь, и двери отворились, Вошел в костюмчике и в кожаном пальто...

Нужен ему этот костюмчик ! Да он его в карты просадит при первой же оказии. Красота нужна.

А чем и как украшаться — это уже зависит от моды, от достатка и темперамента. Кому что на­ ряднее. Одному, допустим, достаточно фонаря под глазом, чтобы радоваться жизни.

Фонарь ношу, а он мене не страшен :

Такой большой, как будто разукрашен !

Если морда не разбита, Не достоин ты бандита, — Так уж повелось в квартале нашем !

Другие, между тем, корчат великосветские ро­ жи, извиваясь в «салонном танго».

...Две полудевы и один фартовый мальчик, Который ездил развлекаться в город Нальчик, И возвращался на машине марки Форда, И шил костюмы непременно как у лорда.

А третий выходит на сцену и в мир — налегке.

Когда я был мальчишкой, Носил я брюки-клёш, Соломенную шляпу И острый финский нож.

Я мать свою зарезал, Отца свово убил, А младшую сестренку В колодце утопил.

Не пугайтесь ! Это он кокетничает. Список за­ губленных душ в данном случае всего-навсего продолжение костюма, изысканный шлейф, бое­ вое оперение юного денди-индейца. Правда, подоб­ ная костюмерия на практике плохо кончается. Но в песне она сохраняет по преимуществу декора­ тивный характер, юмористически или сентимен­ тально окрашенный. То же относится к сценам убийства. Они лишены буквального содержания и воспринимаются, как яркий спектакль. Это как в жестоком, экзотическом романсе, с которым блатной жанр близко соприкасается : потребность в красоте берет верх над соображениями разума, утилитарности или морали.

...И убийца, бледнее, чем мел, Труп схватил, с ним танцуя, запел...

За всем этим просвечивает распространенная философия : « Что наша жизнь ? — Игра ! (пусть неудачник плачет) ». Но в среде, о которой речь, это высказано последовательнее и решительнее, чем где-либо. В итоге люди здесь уже как будто не живут, а непрестанно играют, выкладывая ставкой на стол свои и чужие жизни. Недаром карты составляют необходимый фон воровской судьбы, психологии, иконографии.

Но суд сказал, что карта ваша бита, За проигрыш придется уплатить.

Это не обычные игроки-картежники, испыты­ вающие риск в жизни лишь за карточным столом.

В часы досуга вор садится за карты, с тем чтобы, отдыхая, продолжать пытать судьбу, построенную на острой интриге. Он пригубливает авантюрную фабулу, за которую в рабочее время рискует го­ ловой. Он не может от нее отвязаться. Не потому, что заядлый картежник, а потому, что — вор. И карты лишь безвредное (сравнительно), иноска­ зательное сопровождение той крупной игры, кото­ рую он ведет наяву.

Примерно такую же функцию выполняет блат­ ная песня. Она воспроизводит действительность в виде карточной игры. То есть в общем-то схоже, но в более условных или размытых контурах. Это игра, уже очищенная от жизни. В ней мы более или менее остаемся на уровне искусства, и, хотя создателем оказывается преступник, его позиция « игрока » в сочетании с « песней » перевешивают в эстетику, возбуждая наше бескорыстное любо­ пытство.

Только я шамовки наберу, Ищу себе партнера на « бур », Целу ночь сижу-играю, Краденое загоняю, Утром от разводки убегаю.

Понятно, подмена жизни игрой не сулит ничего доброго человеку и его окружению. Играючи, можно ведь и зарезать, а уж обокрасть сам чорт велел. Но тот же игровой элемент на заглавных ролях сообщает блатной песне облик театраль­ ного зрелища, снимая слишком прямые и близкие аналогии между вымыслом и действительностью.

Все происходит не вполне серьезно, не совсем реально, а как бы в воображении автора, который сам же, случается, эти фантазии саркастически оценивает, играя душою и телом — напоказ — в любом переплете. Положение обязывает.

Сижу на нарах, как король на именинах, И пайку серого мечтаю получить...

Чего он так веселится ? чем бравирует ? почему упивается контрастами зыбкого своего, ничтож­ ного существования ? Да потому скорее всего, что мнит себя артистом, а заодно и режиссером, и смотрит на свое прошлое уже со стороны, прокру­ чивая его в уме на манер кинофильма, полного возвышенно-комических, игровых ситуаций.

Мне дама ноги целовала, как шальная, Одна вдова со мной пропила отчий дом, А мой нахальный смех Всегда имел успех, — И наша юность полетела кувырком.

То, что всё пропало, всё погибло, компенсирует­ ся сознанием, что зато всё летит кувырком, вроде какой-то карусели, фейерверка, балагана... И да­ ­е в минуты уныния, которые чередуются с приступами смеха, такой « остраненный » подход к собственной персоне и своей печальной судьбе преобладает, заставляя и самую смерть восприни­ мать как некий художественный аттракцион или коронный фокус, достойный замедленной съемки, который необходимо входит в состав увлекатель­ ной фабулы, демонстрируя миру тот же полет « кувырком ».

...А если заметит тюремная стража, Тогда я, мальчонка, пропал !

Тревога и выстрел, и вниз головою С карниза я сорвался и упал.

Я буду лежать на тюремной кровати, Я буду лежать и умирать...

А ты не придешь ко мне, милая мамаша, Меня обнимать и целовать.

Как медленно, как нарочито медленно умирает мальчонка, позируя и продлевая страдания в картине злосчастного своего жребия, которым он откровенно любуется... Когда слышишь эти ме­ лодии, закрадывается грустная мысль : какой громадный талант погибает в воровском употре­ блении ! Но тут же спохватываешься : почему же погибает ? Погибая, он проявляет себя — и в пес­ не, и в афере. Без аферы песне, к сожалению, не обойтись. Приспособьте ее к полезному производ­ ству, и она умолкнет. Уж лучше — в тюрьму...

Центральная !

Ах, ночи, полные огня !

Центральная !

Зачем сгубила ты меня ?

Центральная !

Я твой бессменный арестант, Погибли юность и талант В стенах твоих...

Если сама тюрьма похожа на консерваторию, на оперу, на эстраду, то можно представить, ка­ кие гастроли начнутся, выпусти актеров на волю...

Огней ! Вина ! Женщин ! Карты ! Гитару ! Карету !

Трамвай ! Король я или не король ?.. И пошла писать. Что ни кража, смотришь, — высокое ма­ стерство. Золотые руки. Глаз — ватерпас. Красно­ знаменный ансамбль. Комедия дель арте...

На мотив унылых заводских « Кирпичиков » сложены пародийные, бандитские « Кирпичики », забавные и приятные : заурядный грабеж « на гоп-стоп » разыгран по законам зажигательного спектакля. На сей раз перед нами костюмерия на­ выворот — раздевают шикарного фраера и его субтильную даму, соблюдая вежливый тон и пунктуальность деталей.

А как вынул он портсигарище — В ём без мала на фунт серебра...

И вся комическая ситуация (богатый кавалер вдруг становится голым и жалким) решена исклю­ чительно средствами зрелищного воздействия, до­ ставляя исполнителям в первую очередь художе­ ственное удовольствие — не оттого, что они так ловко обтяпали дельце, а собственно театральной эксцентрикой и картинностью происшедшего. Гра­ беж заканчивается живописным кадром :

Жаль, что не было там фотографа, А то славный бы вышел портрет :

Дама в шляпочке и в сорочечке, А на нем даже этого нет !..

Скажут злорадно : вы бы запели по-другому, когда бы оказались на месте потерпевших. Не спорю. Запел бы по-другому. Но это была бы уже не песня, а печальный факт моей биографии или, возьмем расширительно, « социальное бедствие », « мораль », « полиция », « борьба с преступно­ стью », « юридический казус » и прочее и прочее, что прямого отношения к поэзии не имеет, а иногда и вступает с ней в неразрешимое противо­ речие. Это совсем не значит, что искусство « вне социально » или « аморально ». Просто социальные и нравственные критерии у него, по-видимому, несколько иные, чем в обычной жизни, более ши­ рокие, что ли. Поэтому, например, пушкинский « Узник », как художественный образ, не пройдет по разряду уголовников, хотя не приведи Господь встретиться с этим « орлом » в каком-нибудь тем­ ном лесу, где он клевал или клюет свою « крова­ вую пищу ». И Пугачев у Пушкина в « Капитан­ ской дочке » не очень-то похож на свой прообраз, на реального Пугачева, которого тот же Пушкин, в согласии с исторической правдой, непривлека­ тельно описал в «Истории Пугачевского бунта».

А без «выдуманного», «поэтического», пушкин­ ского Пугачева (в « Капитанской дочке ») нам не обойтись, доколе мы, допустим, ищем постичь и русский бунт, и русскую душу, и народ, и фоль­ клор, и самого Пушкина (просто без Пугачева, как исторического лица, мы в принципе обойдем­ ся).

Блатная песня тем и замечательна, что содер­ жит слепок души народа (а не только физиономии вора), и в этом качестве, во множестве образцов, может претендовать на звание национальной рус­ ской песни, обнаруживая — даже на этом нищен­ ском и подозрительном уровне — то прекрасное, что в жизни скрыто от наших глаз. Более того, блатная песня (именно как песня) в своем зерне чиста и невинна, как малое дитя, и глубокой духовной, нравственной нотой, независимо от собственной воли, отрицает преступления, кото­ рые она, казалось бы, с таким знанием воспевает.

Но в том-то и дело, что воспевает нечто другое.

Мы не найдем здесь прославления злодейства в его подлинном, бесчеловечном образе, без каких либо иных поворотов и обертонов, которые его подменяют, смягчают и уводят в сторону, напри­ мер, « эстетики », « веселья », « несчастной доли », «геройского подвига», «верности», «любви» и т. д. Словно душа народа не может и не хочет признать себя злой, в корне, в основе злой, и жаждет добра на самых скользких путях... Сла­ вен и велик народ, у которого злодеи поют такие песни. Но и как он, должно быть, смятен и обездо­ лен, если ворам и разбойникам дано эту всеобщую песню сложить полнее и лучше, чем какому-либо иному сословию. До какой высоты поднялся ! До каких степеней упал !..

Над лагерем склонился сон глубокий, Луна, сверкая, вышла из-за туч...

А в эту ночь, мой милый, мой хороший, Письмо тебе строчит родная дочь...

Поет воровайка, хриплым голосом беря пронзи­ тельно-высокую ноту, надрывая сердце себе и слушателям.

Но не жалей ты дочери несчастной, За преступленье суд ее карал, Волчицею безжалостной, опасной, Я помню, прокурор меня назвал...

Мне, однако, довелось слышать эту же песню в несколько ином, странном варианте. Вопреки здравому смыслу, сюжету, логике текста и самой рифме, исполнительница вывела, как припечата­ ла :

Pages:     || 2 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.