WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

И С Т О Р И Я Л И Т Е Р А Т У Р Ы Иван Никанорович РОЗАНОВ Пушкинская плеяда Старшее поколение ImWerdenVerlag Mnchen 2005 СОДЕРЖАНИЕ СУДЬБА ПЛЕЯДЫ

.................................................................................. 4 ПЛЕТНЕВ Петр Александрович ЛИЧНОСТЬ........................................................................................... 18 МОТИВЫ И НАСТРОЕНИЯ.............................................................. 29 КАТЕНИН Павел Александрович МОЛОДОЙ КАТЕНИН....................................................................... 37 СТИХИ КАТЕНИНА............................................................................ 46 КАТЕНИН В СТАРОСТИ.................................................................... 68 © Иван Никанорович РОЗАНОВ. РУССКАЯ ЛИРИКА. Т. II.

ПУШКИНСКАЯ ПЛЕЯДА. СТАРШЕЕ ПОКОЛЕНИЕ.

ЗАДРУГА МОСКВА 1923.

Главлит. № 3035. Тираж 4.000 экз. Тип. «Полиграфич. Искусство», Крестовоздвиженский, д. 9.

© «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. hp://imwerden.de Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать.

Ф. Т ю т ч е в.

СУДЬБА ПЛЕЯДЫ I.

Пушкинская эпоха — золотой век русской поэзии. В то время, по словам И. С. Тургенева, «литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими, столь же и более важными проявлениями их — не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы;

а была словесность — и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не ви дали». Действительно, никогда не было у нас потом такого бережного, любовного и благоговейного отношения к слову, как к одному из высших проявлений творческих сил человека.

Позднее литература обогатилась более тонким психологическим анализом, более углубленным отношением к загадкам бытия, более страстными призывами к общественности. Но обработка художественного слова, что должно быть самым ос новным и существенным для всякого писателя-художника, с тех пор мало подвину лась вперед. Здесь Толстой, Достоевский сделали меньше, чем Гоголь и Лермонтов, не говоря уже о Пушкине, «То был век богатырей» художественного слова. «С тех пор прошло с лишком тридцать лет», — писал тот же Тургенев в 1868 г., — но «мы еще не произвели ничего равносильного».

Что называть «Пушкинской эпохой»? В своей книге «Поэты пушкинской поры» Юрий Верховский началом ее признает условно первое поэтическое выступление Пушкина (1814 г.), концом, тоже условно, год его смерти (1837 г.). Практически при близительной конечной датой берет он 1840 г. Можно было бы еще несколько раздви нуть, и конечной датой великой эпохи считать 1842 г., год появления «Мертвых душ», начатых еще при жизни Пушкина, по его инициативе и с его благословения.

По нашему мнению, пушкинская эпоха делится на два основных периода. В пер вый — парит «идеал соразмерностей прекрасных», «вольнолюбивые мечты» и девиз:

«живи и жить давай другим». Время исключительного господства поэзии стихотвор ной. Во второй период прежняя гармония нарушена. Врываются сатира и протест.

Стихи и проза становятся равноправными. Появляется Гоголь, повести Пушкина.

Лермонтов количественно больше пишет прозой, чем стихами.

По отношению к центральной фигуре эпохи — Пушкину, первый период был временем расцвета прижизненной пушкинской славы;

второй — характеризуется за метным охлаждением к нему и поисками новых кумиров.

Водоразделом этих двух периодов можно считать — условно же — 1830-й год, когда у Пушкина вырывается горькое, но гордое признание:

Поэт, не дорожи любовию народной:

Восторженных похвал пройдет минутный шум...

Первый период — медовый месяц русской поэзии. В это время на литератур ное поприще выступало исключительно богатое поэтическими дарованиями пушкин ское поколение.

Три главных представителя этого поколения: Пушкин, Боратынский и Тютчев являются величайшими мастерами русского стиха, во многих отношениях не пре взойденными. И тот, кто хочет проникнуть в тайны словесной инструментовки, тайны ритма, гармонии и выразительности, — должен изучать их произведения строчку за строчкой, эпитет за эпитетом.

Но значение этих великих русских поэтов не ограничивается, конечно, достоинст вами их стихотворной техники: чем больше проходит времени, тем глубже становится и понимание их поэзии, тем выше оценка их лирического, идейного и философского значения.

Это — вершины, но в этой горной цепи и средний уровень стихотворческой тех ники необычайно высок. Юр. Верховский склонен признать «подлинность всей тог дашней поэзии — в проявлениях крупных и мелких — одинаково».

«Не пишет ли тогда третьестепенный, незаметный поэт превосходными стиха ми?» — восклицает он. «Не чувствуете ли вы классической стройности и законченнос ти в самых мелких поэтических безделушках 20-х—30-х годов?» Согласно с нашим делением пушкинской эпохи на два периода, нам трудно со гласиться с таким суммированием двадцатых и тридцатых годов: сказанное Юр. Вер ховским можно относить только к двадцатым.

«Пушкинскую плеяду» не следует смешивать ни с «пушкинской школой» ни с «поэтами пушкинской поры».

Майков принадлежал к пушкинской школе, но не к поре и не к плеяде.

Школа — это последователи, эпигоны, ученики. Поэты пушкинской плеяды — не ученики Пушкина, не те, кто, по выражению одного критика, затеплили свои све чечки от пушкинского огня, а его соратники, вместе с ним выступавшие и боровшиеся за те же поэтические достижения. Пушкин только лучший певец из этого хора, но не дирижер. Дарования эти складывались рядом с Пушкиным, находясь в тех же ли тературных условиях, питаясь теми же влияниями. Влияние самого Пушкина на них несущественно?» Козлов и Полежаев могут быть названы поэтами пушкинской поры, но нам ка жется неправильным, хотя это часто делается, относить их к «плеяде». Первый — са мый крупный представитель школы Жуковского, второй — непосредственный пред теча Лермонтова. Если пушкинская техника отразилась на их стихах, то то же можно сказать и о Жуковском 30-х годов: проживи Державин еще лет десять, и он, возможно, не избежал бы этого всепроникающего влияния.

Не следует относить к пушкинской плеяде и Дениса Давыдова: некоторые из лучших его произведений были уже написаны им, когда Пушкину было всего четы ре года.

По тем же основаниям, как Козлов, должен быть исключен из плеяды и Федор Глинка 1.

Из поэтов, остановившихся на полдороге между Жуковским, Батюшковым и Пуш киным, только тех можно относить к пушкинской плеяде, которые ближе к великому поэту по возрасту, напр., Плетнев и Катенин;

последнего, впрочем, с оговоркой.

II.

Под пушкинской плеядой, в тесном смысле, надо понимать нескольких поэтов, тесно связанных с Пушкиным не только единством взглядов на задачи поэзии, но и личной дружбой и взаимным уважением.

Сюда относятся, прежде всего, двое остальных из поэтического триумвирата:

Дельвиг и Боратынский. Потом Плетнев, приятель их и Пушкина. По смерти Дельви га, Пушкин писал Плетневу: «считай, сколько осталось: Боратынский, ты и я...» Не сколько дальше стоял от них Языков, но его, как крупную поэтическую силу, охотно признали своим перечисленные нами поэты. Пушкин, как известно, подружился с ним в Тригорском. Сюда же надо причислить и Вяземского, в обращении к которому, уже после смерти Пушкина, Боратынский употребил выражение: “звезда разрознен ной Плеяды».

Слово «плеяда» для обозначения поэтов — ближайших друзей Пушкина — было употребительно уже в 30-х годах. Из них ближе всех к великому поэту был, конечно, «брат названный» Дельвиг. В их дружеских отношениях было много нежности, про являвшейся, с точки зрения нашего времени, несколько странно. Керн была свиде тельницей, как однажды Пушкин и Дельвиг целовали друг другу руки. После смерти Дельвига, самым близким человеком Пушкина в Петербурге стал Плетнев. Оба — и Дельвиг и Плетнев — благоговели перед гением своего друга.

У Боратынского было и некоторое соревнование с великим поэтом. С Вязем ским — Пушкин сам любил вступать в состязание, любил, подражая, превзойти;

на нем Пушкин пробовал свои силы;

из ученика (в молодости он ценил Вяземского, как поэта) легко делался его учителем. Наконец, на Языкова возлагал он в 20-х годах осо бенные надежды. О нем писал он в 1826 году Вяземскому: «Ты изумишься, как он раз вернулся и что из него будет. Если уж завидывать, то вот кому я должен бы завидывать.

Аминь, аминь глаголю вам. Он всех нас, стариков, за пояс заткнет».

Только Плетнева никто, ни тем более он сам, воплощенная скромность, не считал крупным поэтом. Но по своим дружеским привязанностям и верности духу плеяды, он был неотделим от Пушкина, Дельвига, Боратынского. Стихи их он не только любил, но и изучал: знал «до малейшего оттенка всякий в них эпитет или другое что».

В этой атмосфере царил культ стиха. Здесь не нужно было доказывать, и так было всем ясно, что тот, кто хочет стихами выразить идею, которую он почему-либо счита ет ценной, или излить свои добрые чувства, и в то же время неспособен любоваться самым сочетанием слов, упиваться звуками стихотворной речи, — тот напрасно зло употребляет стихотворной формой.

Из них Вяземский от природы был, может быть, менее наделен музыкальной восприимчивостью, чем остальные, но и он с детства зачитывался прейскурантами виноторговцев, лаская свой слух благозвучными названиями, вроде Lacrima-Christi.

Дельвиг же обладал недурным голосом и сам, аккомпанируя себе на рояле, пел свои романсы. «Вдохновенное» чтение стихов Языкова навсегда оставалось в памяти у слу шателей.

Козлов, Ф. Глинка, Д. Давыдов, Гнедич были рассмотрены нами в книге, посвященной предшественникам Пушкина, «Русская Лирика», 1914, изд. «Задруги».

У нас есть ряд доказательств, что поэты пушкинской плеяды: Дельвиг, Плетнев, Языков, как и сам Пушкин, читали стихи несколько нараспев, сближая их, таким об разом, с «песнями». Другая манера чтения, широко распространившаяся впоследст вии, — декламационная, введена была в моду артистами, т.-е. людьми, для которых поэзия была делом посторонним.

Не было тогда, или почти не было, и профессиональных критиков, которые ни в какой степени сами не владея стихотворной формой, с ученым видом знатока изрека ли бы приговоры над стихами поэтов. За критику брались поэты же, из плеяды, боль ше всего Вяземский и Плетнев, зятем Пушкин и Дельвиг, реже Боратынский. Все они, кроме Боратынского, чувствовали также склонность к журналистике. Только Языков чуждался всего этого, желая быть исключительно поэтом и никем больше.

Вяземский принимал близкое участие в «Московском Телеграфе», Пушкин — в «Московском Вестнике». Дельвиг был издателем собственного журнала «Литератур ная Газета»;

пушкинский «Современник», после его смерти, перешел к группе его друзей, а потом единолично к Плетневу.

Большое значение в жизни плеяды имели и альманахи 20-х годов, особенно «Се верные Цветы», издаваемые ежегодно Дельвигом, начиная с 1825 года. Последняя книжка, уже после смерти барона, издана была в 1832 г. Пушкиным.

По свойству темперамента и обстоятельствам жизни — не Пушкин, а Дельвиг был средоточием и цементом названной группы. Авторитет его, как тонкого и чутко го ценителя поэзии, стоял очень высоко. И не мудрено: первыми своими шагами на поэтическом поприще и Боратынский и Плетнев считали себя обязанными Дельвигу.

Ему же одному выпало на долю счастье знать Пушкина с детства и с детства делиться с ним поэтическими помыслами.

Когда Дельвиг умер, и связи между некоторыми его друзьями стали распадаться.

Между Пушкиным и Боратынским заметно стало охлаждение.

Если Дельвиг — сосредоточие поэтов пушкинской плеяды, то Вяземский ее периферия. Этому соответствует и разница в их долголетии: Дельвиг умер 32 лет, Вяземский — 86 лет. По степени лиризма, по внешней отделке стиха он уступает трем главнейшим представителям пушкинской плеяды, но по тому положению, которое он, «фельдмаршал русского ума» — выражение Тютчева — занимал среди других поэтов, по резкому своеобразию поэтической физиономии, — в истории плеяды ему надо отвести одно из первых мест.

Что касается Языкова, то никто из поэтов пушкинской плеяды, даже сам Бора тынский, не имел такого шумного, широкого успеха, как Языков в молодости, этот «князь русского стиха». Стих его, разгульный и звонкий, поразил даже в ту эпоху, ког да публика избалована была хорошими стихами.

Недавно была выдвинута классификация лириков на три основных типа:

пластический (Дельвиг), музыкальный (Языков) и рефлекторный (Боратынский, Вяземский).

Современники Пушкина не нуждались в такой классификации. Для них сущест вовала только старая и новая поэтическая школа. Новая носила название романтичес кой... Во главе ее, если не считать хронологического первенства Жуковского, стояли Пушкин, Боратынский, Дельвиг, Языков. Всех их в двадцатые годы, в эпоху наиболее ожесточенных споров за и против романтизма, считали главными нашими роман тиками. На них метались громы и молнии и писались ядовитые пародии в органах литературных староверов.

] Юр. Верховский. См. «Труды и дни». Сообщения Ю. Верховского и возражения ему.

Так же вступит. статья в книге «Поэты пушкин. поры».

Главные упреки были те же, какие обычно раздаются по адресу всяких поэти ческих новаторов: «это безвкусица! Разве это поэзия? Это — непонятно. Это — даже безнравственно!» Такими возгласами встречены были в недавнее время и Бальмонт с Брюсовым и Блок и Маяковский.

Староверы двадцатых годов возмущались «сплетением противоречивых поня тий», напр., «беспокойство, тихих дум», «говорящее молчание», «веющий сон», «знакомый незнакомец», или, напр., в стихах И мне сиял он неизменно В моих изменчивых мечтах.

Между тем этот прием узаконен был еще в древности и носит в теориях словес ности особое название — «оксюморон». В наше время им особенно охотно пользуется Анна Ахматова, никаких ужасов ни в ком не возбуждая.

Смотри: ей весело грустить, Такой нарядно обнаженной.

В стихах Пушкина и его соратников (особенно нападали на Дельвига и Боратын ского... Языков выступил на литературное поприще несколько позже, когда почти все стрелы были уже разметаны и колчаны врагов опустели) — в их стихах считали недо пустимыми такие банальные теперь для нас эпитеты, как «сладкий трепет», «жизнь молодая». Если можно назвать трепет сладким, — острил один критик, — то поче му не сказать «кислый трепет». «Руслан и Людмила» признано было произведением, оскорбляющим нравственность (отзыв маститого И. И. Дмитриева) и по грубой про стонародности некоторых выражений, стоящих вне пределов искусства (мнение Ка ченовского)... В стихах Пушкина, Боратынского, Дельвига вылавливались отдельные, особенно непривычные выражения и писались пародии, не столь, может быть, та лантливые, как у Измайлова и Влад. Соловьева на символистов, но все же занятные.

В стихотворении «Домик» Дельвиг говорит о домике над рекой, где отвел скромный приют «мечтам и безделью».

Дана им свобода — В кустах огорода, На злаке лугов, И древних дубов В тени молчаливой, Где струйкой игривой, Сверкая, бежит, Бежит, и журчит Ручей пограничный — Заботой привычной Порхать и летать И песнию сладкой В мой домик украдкой Друзей прикликать.

В другом стихотворении Дельвига мы находим сожаление:

Когда еще я не пил слез Из чаши бытия — Зачем тогда, в венке из роз, К теням не отбыл я.

Один из критиков разразился стихами, где отметил курсивом все выражения, заимствованные из самоновейших поэтов Не постигал невежда я, Как можно, дав уму свободу, Любви порхать по огороду, Пить слезы в чаше бытия!..

Очей, увлажненных желаньем, Певца Гетер, у люльки Рок — Уста, кипящие лобзаньем, Я, как шарад, понять не мог 1.

«Кривые толки, шум и брань» — необходимая принадлежность всякой истин ной славы. Пушкинскую плеяду они не смущали. Она сама себя утверждала и в отзы вах единомышленников и в быстро растущих симпатиях литературной молодежи...

Всё свежее и талантливое льнуло к Пушкину и его друзьям. Восторженные похвалы заглушали недоуменное шипение «зоилов». Четыре первых поэмы Пушкина, кончая «Цыганами», «Эда» и «Пиры» Боратынского, первое собрание стихотворений Пуш кина в 1826 г. и Боратынского в 1827 г., хмельные песни Языкова, еще не собранные тогда воедино и появлявшиеся в журналах и альманахах, поэма Подолинского «Див и Пери» (1827 г.) — вот главные триумфы новой школы, превозносимые дружеской критикой, иногда выше мер. Плетнев в «Северных Цветах», на 1825 год, прямо заявил, что начался «золотой век» в русской литературе. Он делает смотр всем молодым поэ там и особенно молодым надеждам новой школы, юным силам... Сочувственное слово находит он не только для таких второстепенных поэтов, как Вас. Туманекий и Кю хельбекер, он одобряет и таких, которые теперь совершенно и не вполне справедли во забыты, напр., Александра Крылова и Михаила Дмитриева. У первого он находит «свежую красоту», «истинные чувства, оригинальный слог и верный вкус». «Он идет собственной дорогой», но он очень мало и редко пишет. О втором говорит: «Верность вкуса, легкость стихосложения, благородные движения души и тихая мечтательность составляют характер поэзии Дмитриева Михаила».

Как он, так и многие другие его современники полагали, что Боратынский, Де львиг, Языков, вместе с Пушкиным, разделяют «славу первоклассных поэтов». Иногда ставился даже вопрос, кто выше: Пушкин или Боратынский (Плаксин в 1829 г.). Подо линский, слава которого шла не возрастая, а угасая, так как первая его вещь, поэма «Див и Пери», имела и наибольший успех, одно время был в большой моде. Один из его пок лонников совершенно искренно писал, что теперь учиться писать стихи надо не у Жу ковского или Пушкина, а у Подолинского. Замечательно, что все эти пять круннейших портов 20-х годов совсем не знали периода подготовительного, периода неудач в упор ной борьбе за славу. Как Пушкин, так и другие, с первых же шагов обратили на себя внимание и поставлены в первые ряды. Очевидно, почва была так хорошо подготов лена, атмосфера для развития талантов так благоприятна, что сразу могли появляться «Благонамеренный», 1823 г.

поэты-мастера. «Уже в 1817 году, — пишет один исследователь, — оканчивая Лицей, Дельвиг, девятнадцатилетний юноша, был не учеником, не начинающим поэтом, а за конченным мастером-поэтом, мастером стиха, оригинальным и крупным поэтом, вы разившим свою творческую индивидуальность в художественно законченной и совер шенной форме». То же самое можно сказать, да и не раз отмечалось, и относительно других. Расплаты за столь быструю славу пришли позднее, в 30-е годы.

Кличка «романтиков» с них потом соскочила, когда пришла другая волна, и по явились такие ультраромантнки, что прежние, в сравнении с ними, стали казаться классиками. Эти термины вообще имеют только историческое значение. Необходи мо отметить, что и те из молодежи, кто вел полемику с романтиками, сами не были совсем чужды этого духа времени. Ни Катенин ни Мих. Дмитриев не были действи тельно «классиками», хотя одно время и прослыли за таковых... Это были, скорее, по луромантики. И спор между теми и другими представителями их поколения шел, в сущности, лишь об оттенках и степени преемлемого для них романтизма.

Другое дело старики, как И. Дмитриев или Каченовский, которые по всему свое му складу, воспитанию и привычкам были глухи и невосприимчивы к новой литера турной религии.

Вся же молодежь, в большей или меньшей степени, была с Пушкиным и его дру зьями.

III.

К пушкинской плеяде, в широком смысле, можно отнести почти всех поэтов, близких к нему по годам рождения, т.-е. родившихся в последнее десятилетие XVIII в.

и в первые годы XIX в.

Принадлежность к одному и тому же поколению и на приемы творчества всегда накладывает свой отпечаток. С большинством из них Пушкин был хорошо знаком, со многими был приятелем и на ты, напр., с Катениным, Вас. Туманским, Тепляковым, писал сочувственные рецензии на сборники их стихов и т. д., но все же поэты эти не причислялись к группе избранных. Из лицейских товарищей таковы были Кюхельбе кер и Илличевский.

Затем шли приятели приятелей Пушкина. У каждаго из главных представите лей плеяды было по поэту-спутнику, находившемуся под их влиянием: у Боратынс кого — Коншин, у Плетнева — рано умерший А. Крылов, у Дельвига — фанатический его поклонник Деларю. У Вяземского был не друг, а враг, его постоянный полемичес кий антагонист, Мих. Дмитриев, племянник старика баснописца Ив. Ив. Дмитриева.

Нападая на романтиков, на Пушкина и его друзей, Мих. Дмитриев, тем не менее, у них учился писать стихи.

Гораздо интереснее всех этих мелких поэтов были Рылеев, выпустивший в 1825 г.

свои «Думы» и «Войнаровского», Подолинский, первая поэма которого «Див и Пери» в 1827 г. имела шумный успех, и в том же 1827 г. умерший высоко одаренный юноша поэт Веневитинов. Он доводился Пушкину дальним родственником.

Назовем еще Федора Туманского, автора знаменитой «Птички»;

Ознобишина, приятеля Языкова;

Шишкова 2-го, кому Пушкин посвятил стихотворение, с непонят ным для нас, черезчур лестным отзывом. Только немногих из поэтов пушкинского поколения нет оснований причислять к плеяде. Таков, напр., Тютчев. Если Полежаев был предтечей близкого будущего и с Лермонтовым связан теснее, чем с Пушкиным, то Тютчев явился предтечей будущего отдаленного. В двадцатые годы — когда пуш кинская плеяда была в славе и почете, стихи Тютчева — даже такие, как «Люблю грозу в начале мая» или «Еще в полях белеет снег» — проходили незамеченными. В 1836 г. в пушкинском «Современнике» был помещен ряд стихотворений Тютчева. Но это еще не сделало его поэтом пушкинской плеяды и не доставило ему славы. Слава пришла к нему позже, в 50-ых годах. А особенно превознесен он был в эпоху символизма. Сна чала Влад. Соловьев в 1895 г. сравнил его с Гете, а потом Бальмонт провозгласил его родоначальником русского символизма и сделал противоположение его художест венных приемов — пушкинским.

Что касается до художественных приемов, характерных для пушкинской плеяды, то нам кажется, уместнее говорит об этом в заключительной статье, а не во вступи тельной.

Скажем только, что поэты пушкинской плеяды или пушкинского поколения, что в нашем представлении почти совпадает, даже второстепенные — имеют особый отпечаток, выгодно отличающий их от поэтов последующего поколения. «Цель поэ зии — сама поэзия», говорил Пушкин, и это, в большей или меньшей степени, было общим убеждением его поколения. Совершенство словесного воплощения стоит на первом плане, потому что без счастливо найденных слов не может быть в поэзии и великих мыслей. Самым характерным признаком этой поэзии, свойственным и за урядным поэтам, является «изящное чувство меры».

Отсутствие погони за эффектами, художественное самообладание, точность выражений — все это, конечно, в большей или меньшей степени, смотря по размеру дарований — вот черты той благородной простоты, которая присуща большинству лучших поэтов двадцатых годов.

Этому соответствует душевное здоровье, ясность миросозерцания, трезвость ума при цельности чувства, отсутствие надломленности, надрывов, лирической ис терики.

Душевная раздвоенность, вечная неудовлетворенность, смута одних желаний — неосознанных, напряженность осознанных — характерные черты поэтов следующего поколения, лермонтовского.

Сам Лермонтов, как и сам Пушкин, уже в силу своей гениальности менее ти пичны для своих поколений. У Пушкина есть задатки настроений, характерных для лермонтовских поэтов, у Лермонтова гораздо больше общего с пушкинской плеядой, чем у других его сверстников.

Но вот наглядный пример разницы двух поколений.

Белинский приводил стихотворение своего сверстника Клюшникова «Я не люб лю тебя», как особенно характерное для настроения людей своего времени.

Я не люблю тебя. Мне суждено судьбою, Не полюбивши, разлюбить.

Я не люблю тебя: больной моей душою Я никого не буду здесь любить.

О, не кляни меня! Я обманул природу, Тебя, себя, когда в волшебный миг Я сердце праздное и бедную свободу Поверг в слезах у милых ног твоих.

Я не люблю тебя;

но, полюбив другую, Я презирал бы горько сам себя, И, как безумный, я и плачу и тоскую, И все о том, что не люблю тебя!

Такая раздвоенность была бы совершенно немыслимой в поэзии любого из поэ тов пушкинской плеяды. «Эта пьеса, — замечает Белинский, — за несколько лет перед тем казалась бы даже бессмысленной, а теперь для многих слишком знаменательна...

У всякой эпохи свой характер».

У многих из поэтов, появившихся в 30-х годах, «романтические порывы к чрезмер ному» не раз нарушают характерное для 20-х «чувство меры» (Полежаев, Якубович и др., особенно Бенедиктов и Бернет). Стройность композиции, удачная архитектони ка, изящная простота выражений — в глазах многих постепенно теряют цену. Приту пившиеся нервы требует чего-то особенного, поражающего. На этой почве вырастает сверхчеловечество Лермонтова и — в прозе — гиперболизм Гоголя. Но эти гении, ис толкование которых является главной заслугой Белинского, сильны были своим влия нием на последующую литературу — 40-х годов. Для 30-х годов более типичны не они, а Кукольник и Бенедиктов.

IV.

Пушкинская плеяда закатилась одновременно — около 1830 г.

Подолинский, за свои последующие поэмы «Борский» и «Нищий», был развен чан самой плеядой в лице Дельвига, написавшего о них отрицательную рецензию. Сам Дельвиг несколько запоздал со сборником своих стихов, которые он издал только в г., когда уже началось охлаждение к плеяде... Издай он десятью годами раньше — а у него было такое намерение — и успех книги был бы гораздо значительнее.

Боратынского хвалили до «Наложницы», появившейся в 1830 г. С тех пор прежние хвалители стали заявлять, что он исписался. Булгарин даже каялся в прежней высокой оценке, какую он давал Боратынскому. В 30-е годы он хулил и Пушкина и Боратынского, а когда Пушкин умер, покойника стал превозносить, стараясь при этом унизить живого Боратынского. Недаром Боратынский не ценил хвалы, сложенной вчерашним зоилом, «уже кадящим мертвецу, чтобы живых задеть кадилом».

Неуспех «Полтавы» (1829) и VII гл. «Евг. Онегина» (1830) был неожиданностью для автора. «Полтава, — писал Пушкин, — не имела успеха. Может быть, она его не стоила, но я был избалован приемом, оказанным моим прежним, гораздо слабейшим, произведениям».

«При появлении VII песни Онегина журналы вообще отозвалися о ней весьма неблагосклонно. Я бы охотно им поверил, если бы их приговор не слишком уж проти воречил тому, что говорили они о прежних главах моего романа. После неумеренных и незаслуженных похвал, коими осыпали шесть частей одного и того же сочинения, странно мне было читать неумеренную брань».

«Тридцатым годом, — писал Белинский, — кончился, или, лучше сказать, вне запно оборвался период пушкинский, т.-к. кончился и сам Пушкин, а вместе с ним и его влияние;

с тех пор почти ни одного бывалого звука не сорвалось с его лиры. Его сотрудники, его товарищи по художественной деятельности допевали свои старые пе сенки, свои обычные мечты, но уже никто не слушал их. Старинка приелась и набила оскомину, а нового от них нечего было услышать»...

Со смертью Дельвига (1831 г.) кончилась светлая пора в литературной деятель ности поэтов этого поколения, пора славы и литературного шума;

1830-е годы при несли деятелям блестящей плеяды гораздо больше терний, чем лавров. У публики появились новые вкусы, новые моды, новые любимцы. Байроническая струя, времен ная и не существенная у Пушкина, бурным потоком разлилась в русской поэзии. У вновь появляющихся поэтов были признаки душевного надрыва. Душевная тревога стала казаться привлекательнее душевной ясности. Успех Полежаева был уже харак терным симптомом. Этого поэта приветствовал Белинский, но довольно равнодушно отнеслись поэты плеяды. Пушкин, хотя при жизни его вышло несколько книг стихов Полежаева, ни разу нигде о нем не упоминает, а Плетнев находил, что Полежаев «мог бы сделаться поэтом в том смысле, как мы понимаем искусство», но для этого нужно было бы его «живые, оригинальные и резкие идеи» выражать «крепким, точным, про порциональным стихом».

Еще зловещее был другой симптом: необычайный — такого не имел и Пуш кин — успех Бенедиктова, поэта, который резко порывает с пушкинскими традици ями точности и простоты выражений. Книжка стихов Бенедиктова вышла в 1835 г., и через полгода появилось уже второе издание — факт, совершенно дотоле небывалый в истории русской поэзии.

Погоня за эффектами, желание поразить читателя хлесткостью отдельных сти хов при неряшливости слога вообще — вот что такое была «бенедиктовщина».

Белинский, ополчившийся на Бенедиктова, при всей своей критической прони цательности, невольно тяготел к поэтам, близким к нему по настроению. Вот почему он преувеличивал значение поэтов своего поколения — Клюшникова и Красова (Па наев свидетельствует, что одно время великий критик готов был ставить Клюшнико ва выше Пушкина по содержанию его поэзии). Вот почему Белинский недооценил Боратынского, Языкова, Дельвига — трех крупнейших представителей пушкинской плеяды.

Пушкину и его друзьям, не сумевшим потрафить новым вкусам, остается удалить ся от литературных торжищ в свои уединенные мастерские. Дарования помельче (Плет нев, Туманский, Катенин) совсем перестают выступать со стихами в печати;

дарования могучие (Пушкин, Боратынский) смело идут вперед своей дорогой, дают произведения гораздо высшего значения, чем раньше, а в ответ все чаще встречают равнодушие пуб лики, непонимание и намеки, что они давно будто бы исписались.

Но пока жив был Пушкин, положение плеяды было еще не так плохо: даже те, кто находили его устаревшим, начавшим исписываться и т. д., не могли отрицать в нем первоклассного дарования. А своим авторитетом Пушкин поддерживал и осталь ных;

истинная беда началась с его смертью. Вскоре самым крупным представителям пушкинской плеяды: Боратынскому и Языкову, которых раньше за более слабые про изведения превозносили, — пришлось вынести глумление критики. Оба умерли в следующее десятилетие за Пушкиным.

V.

Тяжелее всего пришлось тем, кому судьба послала долгую жизнь. Плетнев (умер 1865 г.), кн. Вяземский (1878 г.), Подолинский (1886 г.) задолго до своей смерти были забыты, заживо погребены как поэты. Все они испытали мучительный разлад с новыми поколениями. Все болезненно пережили эпоху пренебрежения к Пушкину.

Где уж тут о собственной славе тужить! Все они казались живыми анахронизмами, все чувствовали сами себя неловко в новых условиях общественной жизни, но все свято берегли пушкинские традиции, не всегда, впрочем, правильно их понимая.

Если критика 30—40-х годов, в лице Белинского, из всех поэтов предыдущего десятилетия сохранила одного Пушкина, да и то с оговоркой, что это был только ве ликий художник, а потому новым общественным запросам удовлетворить не в состо янии: пушкинское спокойствие, самообладание художника ошибочно принято было за общественный индиферентизм, — то критика 60-х годов только сделала дальней шие выводы из этих взглядов: сейчас не время заниматься художествами, если Пуш кин только художник, то он никому и не нужен и даже вреден, как все отвлекающее от более насущных задач. Гонение на искусство особенно резко выразилось в гонении на стихи. Были развенчаны многие, кого еще ценил и признавал Белинский.

Вслед за Писаревым, старавшимся свести на нет Пушкина и доказать бессодержа тельность его поэзии, другой критик, подголосок Писарева, Варфоломей Зайцев, провозгласил, что Лермонтов — юнкерский поэт, не больше. Каролина Павлова, вы пустившая в 1863 году сборник своих стихотворений, вызвала пренебрежительное оп ределение: «мотыльковая поэзия». Неблагосклонно встречено было и второе издание сочинений когда-то шумевшего Подолинского. Вяземский одно время подвергся трав ле сатирических журналов, а потом он встретил «заговор молчания». Все остальные поэты пушкинской и лермонтовской эпохи обречены были на забвение.

В течение двадцатилетия — 60—70-е годы — Пушкин переиздан был только один раз, Боратынский — тоже один, Дельвиг, Языков — ни разу.

Появились новые любимцы. Правда, их было немного. Полновластно царил Не красов, выдержавший до конца 70-х годов 7 изданий. 3 издания в течение семи лет вы держал Суриков, да бойко расходились поэты-юмористы и сатирики, наприм., лов кий рифмач Минаев. В противоположность заветам Пушкина, в поэзии всего меньше ценили поэзию. Стихи Некрасова одобряли, напр., таким образом: «как хорошо: сов сем почти как проза!» С 80-х годов началось возвращение к Пушкину. Поворотным пунктом является открытие памятника великому поэту в Москве в 1880 г., сопровождавшееся шумным признанием великого значения Пушкина. Но других еще не сразу вспомнили. На поэ тов двадцатых годов продолжали смотреть с точки зрения поколения 30—40-х годов, т. е. пренебрежительно. Был еще жив Подолинский, «сей остальной из стаи славных».

Но когда он попробовал, увидав, что стихи опять начинают ценить, послать свои про изведения в журналы, их нигде не приняли, и они нашли себе место, как нечто архео логическое, только в «Русской Старине».

Почти целое десятилетие прошло, а других современников Пушкина все еще не восстановляли в их поэтических правах... Правда, начал переиздаваться Боратынский, но взгляды на него мало ушли вперед сравнительно с отзывами Белинского, назвавше го его как-то «паркетным поэтом», и Чернышевского, который заявлял, что «Боратын ского губит отсутствие мысли».

В связи с выделением одного Пушкина, получалась странная и нелепая картина.

Пушкин возносился одинокой скалой на равнине. В действительности, в литературе этого никогда не бывает: всякий великий поэт — один из стаи славных, но более силь ный и потому обогнавший свою стаю. Гений Пушкина вырос в атмосфере такого ув лечения поэзией, какого мы потом уже не видали, и вместе с ним в той же атмосфере вырос ряд других дарований. Если их всех расположить по степени поэтического та ланта, получатся не горные вершины на плоскости, а постепенная лестница, где боль ших скачков не будет. Это постепенно стало проникать в сознание.

VI.

В конце 80-х годов вновь открыт и оценен был Боратынский. С. Андреевский пересмотрел отзыв Белинского о поэте и нашел этот отзыв слишком придирчивым и несправедливым по существу. Вместе с тем, Андреевский вспоминает оценку, данную Боратынскому Пушкиным: «Он — один из первостепенных наших поэтов... Время ему занять степень, ему принадлежащую, и стать подле Жуковского». Далее Андре евский пытается доказать, что для нашего времени (статья написана в 1888 г.) поэзия Боратынского, как поэзия охлажденного ума, гораздо ближе не только Жуковского, но и Лермонтова.

«Боратынский должен быть признан отцом современного пессимизма в русской поэзии, хотя дети его ничему у него не учились, потому что едва ли заглядывали в его книгу. Поэт сознавал свое родство с каким-то близким будущим поколением». В заключение, критик ожидает, что поэзия Боратынского «вновь привлечет сочувствие читателей, а также внимание и изучение истинных ценителей прекрасного».

Последние строки оказались пророческими. Пришедшие вскоре затем символис ты нашли между собой и Боратынским не ту связь, на которую указывал Андреевский, не сходство миросозерцаний и настроений, а тот же метод творчества, и провозгласи ли его, наравне с Тютчевым, своим великим предшественником и учителем. Несколько позже к этим двум кумирам присоединили они и третье имя — Пушкина.

За этими тремя именами стали открывать, как Америки, и других, хорошо забы тых поэтов. Припомнили Подолинского, и отвели ему довольно почетное место (Ти няков, Кадмин). Благодаря Андрею Белому и Брюсову, вновь открыта была, как «одно из лучших украшений русского Парнаса», Каролина Павлова. Еще симптоматичнее был тот факт, что вспомнили о среднем, но типичном поэте пушкинской эпохи, Ва силии Туманском, который ни разу ни при жизни, ни после смерти, до 80-х годов, не издавался. Теперь с 80-х годов он выдержал два издания. В нем никак нельзя было увидать крупного поэта. В лице его как бы выражали свой интерес и симпатии всей его эпохе, золотому веку поэзии.

Признание крупных дарований Языкова, Дельвига, Вяземского находится в раз ных стадиях.

Те из новых поэтов, которые имели особую наклонность к стилизации, находи лись в особенно благоприятных условиях для обращения к Дельвигу. Совершенно не ожиданно Дельвиг ожил в творчестве некоторых молодых поэтов, на что указывает и самое название их книжек: «Идиллии и элегии», «Оды и гимны» и т. д. Вячеслав Иванов однажды заявил, что молодым поэтам, прежде всего, надо учиться у 4-х старинных мас теров: Жуковского, Пушкина, Тютчева и Боратынского. Дельвига при этом он также назвал большим поэтом, которому немногого только недостает, чтобы стать наравне с теми четырьмя мастерами. Культ Дельвига, пламенным и фанатическим поклонни ком которого был когда-то его современник Деларю, ожил в историко-литературных и критических статьях Юрия Верховского и Модеста Гофмана. С. В. Шервинский опре деленнее всех устанавливает современный подход к Дельвигу в статье, которая опять таки является опровержением мнений прежней критики, главным образом, Гаевского, и возвращением к той оценке, какую дал своему другу Пушкин.

От Белинского и его последователей к Пушкину, как к критику — таково направ ление при переоценке ценностей, производимой символистами и последующими поколениями.

Одно за другим сбываются давние пророчества. Боратынский предвидел, что преж де чем вернуться к Языкову, русская поэзия должна переашть эпоху утонченности и гнилья, т.-е. декаданса. «Когда гнилая наша поэзия еще будет гнилее и будет пахнуть мертвечиной, мы почувствуем все достоинство его бессмертной свежести».

Интересно, что Языкова оценили, главным образом, те порты, которые пришли после гнилья декадентства и утонченности символистов;

особенную тягу к бессмерт ной свежести Языкова проявили некоторые из той группы умеренных футуристов, которые не захотели «сбросить Пушкина с парохода современности» и не порвали с традициями.

Горячими поклонниками Языкова явились Шершеневич 1915 года и С. Боб ров. Статья первого из них, где автор полемизирует с Белинским, должна быть признана столь же симптоматичной, как Андреевского о Боратынском, Шервинс кого о Дельвиге.

Что касается до Вяземского, то он еще ждет своего Андреевского. Официального выражения в печати возвращения к нему — еще нет, но ясно, что и это не заставит себя долго ждать. Пишущий эти строки знает целый ряд поэтов и исследователей, особенно среди молодежи, которые интересуются поэзией Вяземского и серьезно изучают его.

Одним из завершений этого процесса — постепенно наростающего интереса к поэтам — современникам Пушкина, является антология Юр. Верховского «Поэты пушкинской поры», где во вступительной статье делается высокая оценка как всей эпохе, так и отдельным ее представителям. Лестная характеристика дана и кн. Вязем скому, при чем в первый раз обращено должное внимание на его песни старости.

«Многообразный Вяземский, переходя в своем творчестве от эпохи к эпохе, подхо дил к какому-то необычайно широкому синтезу, освещенному его самобытными «ве черними огнями» — и до сих пор светившими, кажется, для немногих».

Попытки воскрешения старых поэтов не всегда могут рассчитывать на успех.

Модест Гофман в своей недавней статье о Дельвиге говорит:

«Потомство несправедливо забыло одного из крупнейших поэтов и поэтических деятелей начала XIX века, дав ему место в ряду второстепенных поэтов пушкинской эпохи. Пора пересмотреть вопрос о Дельвиге» *.

Вполне соглашаясь с признанием Дельвига крупным поэтом пушкинской пле яды, мы, тем не менее, не надеемся, что в настоящее время Дельвиг может стать общепризнанным и модным поэтом, как стали модными у символистов Тютчев и Бо ратынский.

Людей, ценящих поэзию всюду, где она есть, вне интересов своего круга и своего времени, вообще немного. К таким принадлежал, напр., Некрасов, который в нача ле 50-х годов задумал ряд очерков о несправедливо забытых поэтах. Другие заботы отвлекли его: успел написать только о Тютчеве, но известно, что вслед за Тютчевым другой очерк он хотел посвятить Вяземскому, признавая его крупным поэтом.

Для толпы же нужен или такой неистощимый источник поэтической энергии, каким является «солнце русской поэзии» Пушкин, чтобы пробить толщу поэтичес кой невосприимчивости среднего читателя, или что-нибудь эффектное, кричащее, сенсационное. Отсюда успех Бенедиктова, Игоря Северянина и многих других.

Но как может иметь широкий успех поэзия той эпохи, когда чувство меры кла лось в основу поэтики? У Дельвига Пушкин находил «прелесть, более отрицательную, чем положительную», прелесть, «которая не допускает ничего напряженного в чувст вах, тонкого, запутанного в мыслях, лишнего, неестественного в описаниях».

«Чтобы дослушать все оттенки лиры Боратынского, — говорит Киреевский, — надобно иметь и тоньше слух и больше внимания, нежели для других поэтов». Это еще более применимо, кажется, к Дельвигу.

И если с 90-х годов Боратынский стал все-таки модным, то только потому, что его связали с новейшим течением, присвоили себе символисты. Эпоха символизма прошла, и среди «новых» уже не замечается недавнего пиэтета к Тютчеву и Боратын скому.

VII.

Хочет ли пишущий эти строки вернуть былую славу поэтам пушкинской пле яды? «Боже меня упаси от такого невежества!», ответит он, перефразируя известные слова Лермонтова.

Нет, он слишком хорошо знает, что и равнодушие к пушкинской плеяде Белинс кого, и развенчание Пушкина Писаревым — были равно законны и исторически необ ходимы;

знает, что сейчас время трехаршинных плакатов и эстрадных выступлений, а не работы в уединенных мастерских.

* «Неизданные стихотворения Дельвига». Под редакцией М. А. Гофмана. П. 1922, стр. 23.

Автору просто «весело было» заниматься поэтами, которые еще не захватаны.

Каждый поэт его интересовал, прежде всего, как живой человек, и не миросозерцание его — для поэта это не важно, — а, скорее, темперамент, так часто определяющий личную и литературную судьбу. Если считать, что максимум достижений в области словесного искусства дает поэзия Пушкина, и нормой взять его гений, — все другие до стижения покажутся неполными, все другие поэты явятся, в той или другой степени, неудачниками. Обычно рассматривают условия, помогавшие развитию дарований.

Выяснение причин, тормозивших развитие, не менее поучительно. То же следует ска зать и о литературной славе. Автора интересовали экскурсы в область ненаписанной еще «Истории литературных репутаций».

Воскрешаемые поэты казались интересными и сами по себе, и по своим лите ратурным судьбам, и по отношению к Пушкину, которого нельзя верно оценивать и знать, не зная его современников.

Иная мелочь из частной жизни, вроде оторвавшейся пуговицы — классический пример! — более характеризует человека, чем его рассуждения о смысле бытия, час то взятые напрокат. Отсюда, необходимость некоторого босвеллизма для достижения главной задачи автора — воскрешения в портретах и характеристиках ряда человечес ких существований, где поэтическое творчество было источником главных радостей в жизни и огорчений.

Анализ формальной стороны поэзии служит предметом другой подготовляе мой работы: этих двух тем смешивать не хотелось.

Галлерею характеристик начинаем старшими приятелями Пушкина и ровесни ками между собой — родились в 1792 году — Плетневым и Катениным. Из них вклю чение второго в плеяду требует некоторой оговорки: потомству Катенин запомнился как запоздалый классик и враг романтизма, но, по словам Пушкина, он же был рань ше «апостолом романтизма». Пушкин, которого тоже только условно можно было причислять когда-то к романтикам, никогда не видел в Катенине человека из враж дебного литературного лагеря;

напротив, он считал его своим, что и выразилось в при глашении, обращенном к Катенину, участвовать в «Литературной Газете» Дельвига, главном органе плеяды.

ПЛЕТНЕВ Петр Александрович [1792-1865] ЛИЧНОСТЬ.

I.

Блаженны кроткие!..

«Не жизнь драгоценна, а ее атмосфера» говорил Плетнев. И дорог он стал по томству не сам по себе, а в связи с той атмосферой, умственной и эстетической, ко торою дышал. Он был другом Жуковского, другом-приятелем Пушкина, Дельвига, Боратынскаго, покровителем Гоголя, Некрасова, Тургенева. По свидетельству сестры Пушкина, ни с кем из своих приятелей не был великий поэт так близок и откровенен в последние годы своей жизни, как с Плетневым. Ни с кем из русских литераторов не чувствовал Жуковский такого духовного сродства, такого сходства натур, как с Плетне вым, который имел право сказать о себе и своих знаменитых друзьях:

Их счастием я счастлив был равно;

В моей тоске я видел их унылых;

Мне в славе их — участие дано;

Я буду жить бессмертием мне милых.

Две последних строчки оказались пророческими. С признательностью и уваже нием упоминается всякий раз его имя в биографиях многих наших крупных писате лей, хотя мало кто знаком с его собственной биографией;

поэзия его забыта, но кто из нас не знает обращенных к нему чудесных стихов Пушкина, посвятившего Плетневу самое крупное из своих созданий — «Евгения Онегина» («Не мысля гордый свет заба вить» и т. д.). Пушкину кажется, что посвящение Плетневу данного романа является слишком слабым выражением дружеской признательности.

Хотел бы я тебе представить Залог достойнее тебя, Достойнее души прекрасной, Святой исполненной мечты, Поэзии живой и ясной, Высоких дум и простоты.

Позднее другой друг Плетнева, Яков Грот, посвящая ему свой известный перевод «Фритиофа» Исайи Тегнера, выразился еще определеннее:

Тому, кто в свете не для света, Но для прекрасного живет, Кто гражданина и поэта Себе венок без шуму вьет, Тому, чьей дружбы я не стою...

Из современных Плетневу писателей только один вызывал со стороны друзей такую высокую нравственную оценку, даже еще выше: Жуковский.

Гр. Соллогуб сопоставляет Плетнева с его двумя знаменитыми друзьями. «Он был другом Жуковского и приятелем Пушкина. Этим различием и определяется ха рактер Плетнева. Тихая мечтательность творца Светланы была ближе к его природе, чем страстность величайшего нашего поэта. Плетнев говорил тихо, как-будто бы стыд ливо. Жуковский был самоувереннее и по своей тогдашней знаменитости литератур ной и по своему положению при дворе. Но душа Жуковского, как и душа Плетнева, были, так сказать, прозрачные, хрустальные. От них как-будто веяло чем то девствен ным, непорочным».

II.

Плетнев обладал одним свойством, которым особенно дорожил Пушкин:

благорасположенностью к людям. За несколько дней до своей роковой дуэли, вели кий поэт, уже измученный и затравленный светскими интригами и клеветой, зашел к Плетневу и стал развивать свой идеал жизни на тему «на земле мир, в человецех бла говоление». Самого Плетнева он определил, как «человека благоволения». Это была их последняя беседа.

То же самое слово «благоволение», примененное Пушкиным к Плетневу, Турге нев применяет к Жуковскому, отмечая на лице его, как характерную черту, «улыбку благоволения».

И в душевных склонностях и в обстоятельствах жизни Жуковского и Плетнева кое-что было общее. И тот и другой много пользы принесли родной литературе сво им добрым сердцем, своим участливым отношением к начинающим писателям, сво им покровительством нуждающимся литераторам. Одной из заслуг Плетнева перед родиной является то, что он оказал покровительство и поддержку Гоголю, Некрасову, Майкову, Плещееву, Тургеневу, Ершову, Соханской-Кохановской и многим другим на первых шагах их литературной деятельности, и только Жуковский мог бы гордиться еще большим количеством имен.

И тот и другой занимались педагогической деятельностью: Жуковский по собст венному влечению, Плетнев, как получивший, по желанию родных, специальную педагогическую подготовку. Жуковский занялся педагогией сначала в интимном до машнем кругу: принялся за воспитание своих племянниц;

Плетнев, по окончании Пе дагогического института, назначен был преподавателем русского языка, математики и истории в женских институтах.

Оба обнаруживали незаурядные педагогические способности.

И тот и другой стали в близкое отношение ко двору: Жуковский, как воспитатель наследника престола, Плетнев, как преподаватель русского языка у того же наследни ка и великих княжен.

Оба они не старели душой. Жуковский до конца остался большим ребенком. «До самой старости, — говорит о Плетневе И. С. Тургенев, — он сохранил почти детскую свежесть впечатлений». В связи с этой молодостью сердца находятся и их поздние браки. Жуковский женился 53 л. на 19-летней. Когда вступил в брак один знакомый Плетневу старик, Плетнев сострил: «это подражание Жуковскому и, как всякие под ражании, неудачное», но через некоторое время писал своему приятелю, что сочинил новую пословицу: «жениться никогда не поздно?.. 56 лет, после десятилетнего вдовст ва, Плетнев женился на молоденькой девушке, ровеснице своей дочери от первого брака. «Он был прекрасный семьянин, — пишет Тургенев, — и по второй своей суп руге, в детях своих нашел все нужное для истинного счастия».

Перед Жуковским, как человеком и как поэтом, он благоговел. «Жуковский и Пушкин — это наши Шиллер и Гете», — говаривал он. Он не расставался с дорогими воспоминаниями своей жизни;

он лелеял их, он трогательно гордился ими. Рассказы вать о Пушкине, о Жуковском было для него праздником» (Тургенев).1 Но Жуковского любил он еще более, чем Пушкина. Он так определял значение Жуковского: «Для меня он творец поэзии у нас, — более творец, нежели Пушкин... В его храме зажглись свечи на алтарях божеств всех народов древнего и нового мира... Пушкин высказал только себя;

а Жуковский принес себя в жертву пользы нашей и, отказавшись от сла вы, весь век трудился для нашей пользы. Конечно, великое дело прибавить к поэтам всемирным новое имя, как сделал Пушкин;

но для общего блага выгоднее лицом к лицу свести на одну доску всех поэтов мира, как поступил Жуковский. Может быть, его и забудут, но то, что он внес в нашу литературу, развило ее неимоверно. Это раз лив Нила, который ушел опять в свои берега;

а, между тем, без него зачахла бы целая страна. Кто не проникнулся Жуковским, как Пушкин, Дельвиг и Боратынский, тот не приобрел истинного чутья в поэзии. Мы, люди двадцатых годов, жили в стихах Жу ковского» 1.

Самому творцу «Светланы» Плетнев писал: «или природа, создав меня, сообщи ла мне в душу особенного рода ограниченность, которая не допускает в нее другого счастия, кроме доставляемого нашими идеями и выражением их?» 2.

После этого не удивительно, что Плетнев должен был казаться вторым изданием Жуковского, но изданием, конечно, сокращенным и ухудшенным. И впечатление он производил несомненно слабейшее.

Он был человек высокого роста (чуть-чуть пониже Жуковского), крепко сложен ный и приятной наружности, но в наружности его не было ни одной резкой характер ной черты. В то время как Пушкин невольно всюду обращал на себя внимание, мог казаться одним из тех фантастических «белых арапов», о которых с суеверным ужасом рассказывают купчихи у Островского, в то время как Жуковский поражал внимание наблюдателя довольно резкой ассиметрией лица и прекрасными, темными и глубо кими, но на китайский лад поставленными, «восточными» глазами, — физиономия Плетнева не была лишена приятности, но и только. Правильные, но мягкие черты лица;

какое-то благообразие во всем;

тихий и плавный разговор — все это напоми нало умного батюшку из богатого прихода. Недоставало только длинных волнистых волос и длинной расчесанной бороды: по моде того времени, почти обязательной для чиновников. Плетнев брился, оставляя только маленькие бачки у ушей.

Духовное происхождение, которого Плетнев как-будто несколько стыдился, сказывалось не в одной наружности. Как наследственно сословную черту, Тургенев указывает присущее Плетневу практическое благоразумие.

Переп. с Гр. III, 596.

Переп. с Гр. III, 552.

III.

Детство и юность занимают обыкновенно важное место в биографии всякого поэ та. Плетнев в этом отношении является исключением. О ранних годах его жизни мы знаем слишком мало. Родом он был из Тверской губернии, учился в духовной семина рии, потом в Педагогическом Институте — обо всем этом Плетнев не любил вспоми нать. По его собственным словам, он начал жить не ранее, как с двадцатилетнего воз раста... «Я провел свое детство, — писал он Я. Гроту, 1 — без развития, без впечатлений, без поэзии. Может быть, в 19 лет я еще походил на чурбан, который валяется по земле.

Что делать? Таковы были обстоятельства моего лучшего для других и ничтожнейшего для меня времени»... В 1842 году он писал тому же Гроту 2: «Моя первая жизнь, почти до 20 лет, представляет совершенный образ прозябаемости. Итак, можно сказать, что я по-человечески не жил еще и 25 лег, а ты более меня, следовательно, в человеческом отношении — ты старее меня». И Грот, который был на 20 лет моложе Плетнева, со гласился, что может считать себя его ровесником. Еще ранее, в 1833 г., Плетнев жало вался Жуковскому: «Мне 40 лет, а я еще не жил, как другие, я только работал».

Две основные врожденные черты отмечает у себя Плетнев, как источники неисчер паемого, как это обнаружилось впоследствии, счастия: чувство красоты и влечение к избранному обществу.

«Первые лета моей жизни так бесцветны, что я сам их не помню. Вырос я меж ду чужими. Всегда мне чужды были забавы и удовольствия моих товарищей. Единст венная потребность, господствовавшая в душе моей, была любовь: ребенком я любил тех из детей, которые были хорошенькие. Это странное, врожденное стремление к красоте до сих пор меня преследует». (Переп. II. 529—530). Женская красота всегда производила на Плетнева глубокое впечатление. Он с удовольствием припоминал, как давал уроки одной юной девушке. «Это было золотое время. Мне было 18 лет. Жо зефине 16. Мы оставались всегда только двое в прелестной ее комнатке и беспрестанно оба краснели, не понимая сами отчего... Она была удивительное создание по красоте души, сердца и тела. Но Провидению не угодно было, чтобы она некогда принадле жала кому-нибудь из смертных». Она умерла в ранней молодости от несчастной слу чайности. «Я и теперь (через 36 лет) не могу вспомнить о ней без сердечного трепета и участия. Она для меня облекла в поэзию самое прозаическое ремесло. Но с тех пор я не встречал уже существа, подобного ей, и не испытывал в учительстве счастия, какое она ему сообщить умела». (Пер. II. 693).

«Как я часто благословляю Провидение, что оно с-из-детства вложило в сердце мне неодолимое влечение к обществу избранных)... «Не получив хорошего воспита ния,... я всегда оставался игрушкой мгновения. То, что неважного и удалось мне сде лать, было следствием счастливых знакомств, которыми, впрочем, скажу к чести сво ей, я всегда дорожил и постоянно искал» (Пер. II. 865).

Знакомство, а затем и дружба с Дельвигом, Пушкиным, Жуковским имели ре шающее значение в личной судьбе Плетнева: с этих пор он начинает «жить», а рань ше «прозябал». Особенное влияние оказал на него Дельвиг, имевший с ним немало сходных черт. Оба они отводили себе скромное место в истории родной литературы и ценили себя главным образом как спутников великих светил;

оба обладали верным вкусом и страстно любили литературу;

оба были люди уравновешенные и очень доб рые. Но Дельвиг был флегматик. Плетнев меланхолик. Дельвиг ленив, Плетнев — воп лощенное трудолюбие: «спасался от тоски работою», по его собственному признанию (Переп. II. 56).

Переп. I. 496.

Пер. I. 501.

Дельвиг в 1829 г. (за год до своей смерти) посвятил Плетневу следующее стихо творение, очевидно при посылке ему своих произведений:

Броженье юности унялось, Остепенился твой поэт;

И вот ему что отстоялось От прежних дел, от прежних лет.

Тут все, знакомое субботам.

Когда мы жили жизнью всей.

И расходились на шесть дней:

Я — с н о в а к л е н и, т ы — к р а б о т а м 1.

«Я сошелся с Дельвигом — писал Плетнев — при самом начале его и моего вступления в свет и в литературу. От лицейского порога до самой кончины его это соединение сохранило один ровный, чистый характер. Мне сведомы были каждое в нем ощущение и каждая мысль». Дельвиг был на 6 лет моложе Плетнева, но превосхо дил его устопчивостью своего характера, самостоятельностью своих суждений и более развитым художественным вкусом. Он сделался воспитателем, участливым и строгим, музы Плетнева. Плетнев с благодарностью вспоминал, как много он был обязан в сво ем стихотворстве указаниям Дельвига, который в этом отношении «держал его в ежо вых рукавицах»... Действительно, в несколько лет Плетнев, как поэт, преобразился до неузнаваемости: очевидно, Дельвиг сумел указать своему другу его основные недостат ки и выявить его скрытые до сих пор достоинства.

Что касается до Жуковского, то ему его рекомендациям обязан был Плетнев, между прочим, и своей служебной карьерой, и своими связями при дворе.

IV.

Другого рода были взаимные отношения с Пушкиным. Злесь приходится ско рее говорить о контрасте, чем о сходстве натур... «Страстность величайшего нашего поэта», — как указывал гр. Соллогуб, — чужда была натуре Плетнева. И Плетнев гово рил о своих «страстях», но что это за страсти!? «О, страсти, восклицает он. — Если бы не они, как бы можно быть счастливым. Под именем страстей я здесь разумею: спех, боязнь, что не успеешь всего сделать, желание сделать как можно больше» (Переп.

II, 522). И Плетнев говорил о своих «пороках», но что это за пороки?! «Дух праздности и уныния — вот два величайшие врага человека, — писал он Я. Гроту. — Друг мой! С этой стороны нападай на меня. Это незащищенная сторона моей жизни». «Я не люб лю цинизму ни в чем»,— заявлял он в другом письме (Переп. I. 526).

«Дух целомудрия, смиренномудрия, терпения», о ниспослании чего просит мо литва Ефрема Сирина и чего так недоставало подчас Пушкину (недаром он перело жил стихами эту молитву) — был присущ Плетневу в наивысшей степени. Кротость его была поистине изумительна. Его ровный, слегка меланхолический характер, его обычное длшевное равновесие, его мягкая настойчивость в проведении того, что он считал справедливым — все это внушало к нему уважение и симпатии.

Но у Плетнева не хватало темперамента. Иногда он казался слишком отвлеченно добродетельным, слишком безукоризненным, чтобы нельзя было усумниться, таков ли он в действительности, каким кажется.

Курсив наш.

По мнению Гоголя, этого великого экспериментатора человеческих душ, чтобы узнать человека как следует, нужно хорошенько рассердить его. Но, по отношению к Плетневу, не так-то легко это было сделать. Пушкина, пока он еще не очень сблизился с Плетневым, раздражало это отсутствие темперамента, отражавшееся и на произве дениях Плетнева. 4-го сентября 1822 г. Пушкин писал брату, что Плетнев «не имеет никакого чувства, никакой живости — слог его бледен, как мертвей».

Вопреки ожиданиям Пушкина, брат его показал эти строки Плетневу. Но Плет нев принадлежал к числу тех людей, которых рассердить трудно, зато легко огорчить.

Упреки эти растревожили его обычно спокойную меланхолию... Задетый за живое — а для всякого поэта это именно и нужно, чтобы быть, все равно: любовью ли, обидой, задетым за живое — он в оправдание себя написал элегический ответ Пушкину, одно из лучших своих стихотворений. Ничего подобного, по мнению Пушкина, Плетнев раньше не писал: это «первая его пьеса, которая вырвалась от полноты чувства: оно блещет красотами истинными. Он умел воспользоваться своим выгодным против меня положением;

тон его смел и благороден».

Послание свое Пушкину Плетнев начинает так:

Я не сержусь на едкий твой упрек:

На нем печать твоей открытой силы;

И, может быть, взыскательный урок Ослабшие мои возбудит крылы.

Твой гордый гнев, скажу без лишних слов, Утешнее хвалы простонародной;

Я узнаю судью моих стихов, А не льстеца с улыбкою холодной.

Притворство прочь: на поприще моем Я не свершил достойное поэта.

Но мысль моя божественным огнем В минуты дум не раз была согрета.

В набросанных с небрежностью стихах Ты не ищи любимых мной созданий:

Они живут в несказанных мечтах;

Я их храню в толпе моих желаний.

Затем поэт указывает причины, почему любимые создания остаются у него в «несказанных мечтах»: суровая проза жизни, мелочные заботы, сухие обязанности.

Здесь, между прочим, Плетнев имеет, по-видимому, в виду и свое учительство, хотя и пользовался репутацией блестящего преподавателя.

На мне лежит властительная цепь Суровых нужд, желаний безнадежных:

Я прохожу уныло жизни степь И радуюсь средь радостей ничтожных.

Так вырастет случайно дикий цвет Под сумраком бессолнечной дубравы, И, теплотой отрадной не согрет, Не распустясь, свой лист роняет новый.

Хорошо тому, кто живет в стране, где «верный вкус» берет верх над мнением не вежества и лести».

Но здесь, как здесь бороться с жизнью нам И пламенно предаться страсти милой, Где хлад в сердцах к пленительным мечтам, И дар убит невежеством и силой!

Ужасно зреть, когда сражен судьбой Любимец муз и, вместо состраданья, Коварный смех встречает пред собой, Торжественный упрек и поруганья.

Но если нечего рассчитывать на сочувствие общества, возможно было бы еще счастье: делить свой жребий и жажду песнопения с друзьями.

Но я вотще стремлюся к ним душой, Напрасно жду сердечного участья:

Вдали от них поставлен я судьбой И волею враждебного мне счастья.

Меж тем, как вслед за днем проходит день, Мой труд на них следов не налагает, И медленно с ступени на ступень В бессилии мой дар переступает.

Здесь не только упреки судьбе, но и горькое сознание своего творческого бес силия. Далее еще более скромности: он сознает себя недостойным дружбы тех, кого хотел бы считать своими друзьями:

Невольник дум, невольник гордых муз, И страстию объятый неразлучной, Я б утомил взыскательный их вкус Беседою доверчивости скучной.

Кончается элегия в том же грустном тоне:

Напрасно жду. С любовию моей К поэзии, в душе с тоской глубокой, Быть может, я, под бурей грозных дней, Склонюсь к земле, как тополь одинокий.

Кротость Плетнева победила и Пушкина, и впоследствии великий поэт относил ся к Плетневу с особенной заботливостью и нежностью 1. После смерти Дельвига, он в лице Плетнева имел самого близкого в Петрограде человека. А лет пять спустя после смерти великого поэта, Плетнев писал своему новому другу Як. Гроту, что примется впоследствии за составление записок собственной своей жизни. «Последнее мне заве щал Пушкин у Обухова моста во время прогулки за несколько дней до своей смерти.

У него было тогда какое-то высоко-религиозное настроение. Он говорил со мною о судьбах Промысла, выше всего ставил в человеке качество благоволения ко всем, видел это качество во мне, завидовал моей жизни и потребовал обещания, что я напишу свои мемуары».

См. соч. Вяземского, т. II, стр. 26.

Этого обещания Плетнев не выполнил: журналистика, профессура, ректорство, отношения к свету и ко двору налагали на него слишком много обязанностей и отвле кали от писания мемуаров. Вечно занятый, но лишенный духа истинной инициативы, он нуждался в возбуждении извне в виде дружеского поощрения... Умер Дельвиг—и почти прекратилась стихотворная деятельность Плетнева;

умер Пушкин — и Плетнев берется продолжать издание «Современника», журнала, освященного инициативой великого поэта, и заявляет себя в этом журнале верным «хранителем пушкинских тра диций». С современностью он не чувствует уже у себя живых связей. Все чаще жалобы на литературное одиночество... «Из живущих здесь 1 никто не видал и не делил моего прошлого... Моя история вся в вас, в Пушкине и Дельвиге» 2. Но умер и Жуковский, единственным другом Плетнева остался Як. Грот, человек другого, более молодого по коления, других взглядов, вкусов и привычек, притом ученый и только отчасти лите ратор и поэт. Из видных писателей, верных хранителей прошлого, остался только кн.

Вяземский, но с ним Плетнев особенно близок никогда не был, и Плетнев возлагает все свои надежды на Грота. Пишет ему 3 о желательности совместной работы:

«Мы будем с тобою работать взапуски, как говорится, так, как я работал с Дель вигом и Пушкиным... Нынче я оттого не пишу, что сижу в литературном одиночест ве. Будь подле меня ты — закипит деятельность... Я знаю, что ты воображаешь меня трупом. Нет, милый, ошибаешься! Вся беда только в том, что без товарища в работе я погибаю от уныния».

V.

Культ дружбы, столь характерный для двух поколений русских поэтов: поко ления Жуковского и Пушкинской плеяды, — нашел в лице Плетнева самое крайнее свое выражение... Его многолетняя дружба с Гротом любопытна и психологически, и с общественно-бытовой стороны. Переписывались они, как самые нежные влюблен ные, как молодожены, чуть не каждый день, считали долгом давать отчет друг другу о каждом своем шаге, сообщая о каждой обыденной мелочи проведенного дня... Но в переписке этой гораздо более обнаруживается различие их натур, чем сходство... Они постоянно спорят и противоречат друг другу.

Кроме дружбы, остались и еще другие утешения. Прежде всего наслаждение поэ зией по словам великого поэта:

Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом словами обольюсь — к Плетневу это применимо буквально: он пишет о поэме «Рустем и Зораб» в перево де Жуковского :«Я прочитал ее вчера один — и какими сладкими плакал слезами!» Другой раз он пишет о повестях и сказках для детей Зонтаг: «Между ними есть одна, которой совершенством я был поражен. Читая ее в корректуре, я заливался слезами:

так она сильно на меня подействовала» 4.

«Поэзия — значительнейшее... благороднейшее из искусств» заявлял Плетнев (Пер. II, 487—8). Он принимал чуть ли не за личную обиду малейший признак неува жения или даже хотя бы даже равнодушия к любимым им поэтам: Пушкину, Бора тынскому, особенно Жуковскому.

Т.-е. в Петрограде.

Соч. Плетнева, III, 548. Письмо 1845 г.

4 ноября 1852 г.

Собр. соч. Плетнева, III, 526.

Он был очень любим студентами, как профессор и ректор университета, за свою приветливость и участливость к ним;

в происходивших иногда их столкновениях с профессорами брал большею частью сторону студентов, выясняя их правоту.

Но он не мог простить им равнодушия к красотам поэзии Жуковского.

Однажды ему вздумалось прочесть студентам на лекции «Ундину», и он очень был огорчен, что не заметил на лицах слушателей сочувственного внимания: «слуша ют, как лошади» отзывался он с досадой.

Плетнев был слегка влюблен в свою ученицу, в. кн. Ольгу Николаевну. Он с види мым удовольствием приводит слова о ней Мятлева, который, увидав ее на одном кон церте в голубом платье, сказал Плетневу: «завернулась в кусочек неба, да и смотрит оттуда, как ангел». Но ни человеку, ни ангелу не мог Плетнев простить хулы на его божество — Жуковского. Когда великой княжне вздумалось сказать что-то неблаго склонное о Жуковском, Плетнев сказал ей: «люди, как мы, здесь находящиеся, родятся всякий день, а Жуковские раз в столетие. Кто не ценит Жуковского, тот более теряет, нежели он, — подобно тому, как кто, смотря на звезду, будет говорить: это грязь, — так звезда ничего не утратит, а говорящий затмит себя». За эти слова великая княжна несколько надулась на своего преподавателя.

Когда появилась известная статья Белинского о Боратынском, где этому поэту, по поводу стихотворений «Приметы», «Последний поэт» предъявлялось обвинение во вражде к науке, Плетнев нашел тут «кривой толк» и о Боратынском, и о поэзии вооб ще. Масло в огонь подлило замечание Грота по поводу этой статьи. Грот писал: «не знаю, почему несправедливо замечание Белинского, что Боратынский в новых стихах своих восстает против науки, и какое оправдание придумываете вы, его защитники».

Эти строчки вызвали горячую отповедь со стороны Плетнева: «Боратынский, изобра жая поэтически прелесть веры человека в тайные внушения чистой природы и холод ность к ней сердца при торжестве слепого мудрования, нисколько не восстает против науки, — и стыдно тебе, что самые поэтические излияния не разогревают сердца тво его, как-будто бы и ты был то же, что лжесвидетель Белинский, который придирается к словам, а не к сущности поэзии. Если бы я сказал, что предвещание сердца святее опытов и указаний ума, это не значило бы, что я защищаю невежество, а только выра жало бы прекрасное моментальное настроение души — и вооружаться против него со всеми придирками критика-квартального значит не понимать сущности и жизни поэ зии. Поэт даже может быть полон противоречия, потому что он управляется впечатле ниями, которые подобно природе, их созидающей, изменяются ежеминутно. Только не рожденный поэтом выдумывает и сочиняет философию для поэзии» 1. «Славно — пи сал после этого Грот Плетневу — ты меня отделал за Боратынского. Но я рад, что дал тебе случай набросать несколько идей сильно тобою чувствуемых». Перед этим Грот не раз жаловался Плетневу, что тот пишет к нему вяло и бесцветно, и Плетнев сознавался, что слог его страдает «всегдашней... неопределенностью в выражениях». И опять не вольно припоминается мнение Гоголя, что иных людей надо хорошенько рассердить, чтобы вызвать в них живые движения души. Плетнев и сам порой жалел, что ему не на что сердиться, «хоть и желал бы этого» (Переп. II, 42).

Своим увлечением поэзией Жуковского и Пушкина и своим литературным вку сом Плетнев гордился.

«Поверь, — писал он Гроту, — что в моем энтузиазме к Пушкину и Жуковскому нет пристрастия, а одна штудировка их, которая раскрыла передо мной все стороны их изумительных совершенств. Я уверен, что ты их пьесы едва по содержанию пом нишь, а я знаю до малейшего оттенка всякий в них эпитет или другое что. Им-то я обязан, могу смело сказать, редким чутьем замечать в чужих и своих стихотворениях Переп. Грота с Плетневым, II, 37.

все тонкости красот и слабых мест, все уклонения от надлежащей потребности стиха и все приближения к его достоинству. Изучение их образует не только ум, но самый слух. Для меня, как для меломана, все важно в стихе, и кто этого не понимает или кто считает это лишним, тот по мне не совсем поэт. Вот отчего часто сержусь я на Растоп чину и других в юном поколении».

«...Я не умею быть снисходительным там, где вижу ложные понятия или неува жение святой истины» (Переп. I, 276).

VI.

При всей мягкости у Плетнева хватало однако характера людям, которых он счи тал бесчестными, открыто показывать это. Он пишет Гроту (12 апр. 1844 г.): «Вообрази, что сегодня мне пришлось у Максимовича обедать с Краевским. Этот мерзавец оскла бился при произношении «здравствуйте» и думал, что я подам ему руку;

но я этого не сделал, ничего с ним не говорил, старался не оставаться в той комнате, где сидел он, и после кофе тотчас ушел к себе домой». По определению Ю. Арнольди, оставившего известные «Воспоминания», Кравский был полною противоположностью Плетневу и прославился «не как литератор, а как ловкий литературный аферист;

его должно считать родоначальником той сильно расплодившейся потом семьи журнальных из дателей и редакторов, на штандартах коих» гордо рисуются слова: «человечество» и «наука», что на высокопарном жаргоне этих господ, однакоже, означает: «Наше я!» и «золото!» В Краевском Плетнев ненавидел не только торгашество, но и заискивание перед вкусами толпы. Пушкинское пренебрежение к мнению толпы исповедывал и Плетнев до конца своей жизни: «Мелочные умы довольствуются, когда о них гово рит толпа;

а человек высшего назначения не ищет ничего, лишь бы ему совершить по убеждению свое призвание» (Пер. с Гр. II. 283). Его огорчило, что и талантливые молодые писатели слишком, по его мнению, ищут популярности. «Случайно на даче встретился я с поэтом, автором «Параши» Тургеневым. Он признался, что в «Отечест венных Записках» печатает свои стихи единственно потому, что у них много читате лей... Нет любви к искусству, нет потребности делиться идеями с человеком, который бы вполне понимал поэта: читала бы толпа, да и только! А Пушкин и Дельвиг не так чувствовали» (Переп. II. 275). Издавая «Современник», Плетнев признавался, что каж дый год терпит тысяч пять убытку, но на это издание он смотрел отчасти, как на свой долг перед памятью Пушкина, как на служение родине, и гордо заявлял: «я и не ищу читателей». «Сила, — говорил он, — в достоинстве мысли, а не в числе подписчиков.

Лентяи, невежды и т. п. всегда предпочтут балаганы церковной службе».

В критике своей Плетнев и по убеждению, и по недостатку темперамента ни когда не спускался до полемики, за что и выговаривали ему друзья. Грот прямо гово рил, что журналисту нужен задор, которого нет у Плетнева: «Журналистом невыгодно быть человеку слишком смирному и кроткому;

к оживлению журнала много служит полемика».

Журнал Плетнева шел неважно между прочим и потому, что редактор его тре бовал от сотрудников такого же бескорыстия и самоотвержения, какое он проявлял сам: «Современник» есть журнал, существующий не нa коммерческом основании.

Всем это известно, и потому всякий, принимающийся работать для него, вместе с тем отказывается от денежного возмездия за свою работу». Редактор не учитывал, что по ложение литератора изменилось, что поддерживать журнал только потому, что он основан был Пушкиным и издавался его приятелем, другие не могли, как бы ни це нили они самого Пушкина. Про «Современник» Киреевский остроумно сказал, что «сила его истощается в заботах о литературной чистоплотности» (Переп. II. 449). Жур нал был безусловно чистоплотен, но... скучноват. 5 мая 1845 г. Плетнев предупреждал Грота: «приготовься видеть в № 6 «Современника» одни учено-серьезные статьи без малейшей примеси легкого чтения. Я знаю, что ты будешь бранить меня. Но в о й д и в м о е п о л о ж е н и е (так любил в таких случаях говаривать покойный Пушкин):

не мог я, во-первых, не напечатать статьи о глаголах (с лишком два листа);

затем еще менее было возможности отложить... статью о величайшем открытии в области... фи зики. Это займет около 3 листов. Если напишу разбор Никитенки (тоже предмет уче но-метафизический), то почти и весь № уже будет занят с прибавлением библиогра фии. Но плюнем на легкомысленный суд легкомысленных читателей: главный судья внутри нас, а он меня не обвиняет».

Понятно, почему число подписчиков все уменьшалось и уменьшалось. Не было сомнения, что при таких условиях Пушкин не стал бы продолжать издательства жур нала: ему важно было распространять в обществе известные идеи и не для тесного круга друзей своих издавал он журнал.

VII.

«Живи и жить давай другим» — сказал Державин. Эту мысль разделял и Пуш кин. «Ты понял жизни цель,—говорит он в своем послании к кн. Юсупову, — для жиз ни ты живешь». Плетнев же ближе был к воззрению Жуковского, полагая, что цель жизни — нравственное самоусовершенствование, нравственный подвиг... И от других требовал того же. Вполне понятно, что бессмысленный и бессодержательный образ жизни всегда вызывал в нем резкое осуждение. «Я вчера был у Ростовцева и порицал его и его жену за то, что они всякий день играют в карты. Ростовцев сказал: у нас в России невозможно обойтись без карт, ибо у нас нет ни политики, ни литературы. А я отвечал: невозможно представить ни одного в мире парадокса, которого бы мудрость человеческая не защитила бы совершенно».

Особенной нетерпимостью отличался Плетнев к некоторым литераторам, что и указано было ему Гротом, не нашедшим у своего друга «благоволения ко всем», отмеченного когда-то Пушкиным. «Сколько между нелитераторами, в обществе, где ты обращаешься, есть таких же мерзавцев, но ты не зол на них». Но и сам Плетнев всегда охотно предавался самобичеванию. «Все говорю я о духе христианства, о люб ви к человечеству, о самоусовершенствовании, о смирении, а сколько лет ношу это гнусное чувство вражды к некоторым писателям... Кто мне дал право считать их ниже себя, от того только, что они иначе думают и иначе действуют, нежели я? Одно только препятствует мне полюбить их: это продажность их убеждений и разврат, распро страняемый ими в молодом поколении. По крайней мере, если бог не растворит мое сердце любовью к ним, я буду стараться забывать их, не писать о них, не говорить».

(Пер. II, 687). Наконец он передал «Современник», в другие руки: как гора спала с его плеч: «Теперь, когда я не журналист, у меня нет ни к кому из них враждебного чувства, и я очень счастлив». (Пер. III, 24).

Мягкость характера помешала раз даже дальнейшему возвышению по службе Плетнева. В 1858 г. он был первым кандидатом на должность петербургского попечи теля, но государь сказал, что хорошо знает Петра Александровича, очень любит его и уважает, но находит, что он «так кроток, мягкосердечен и тих», что эта должность не по нем.

Этой служебной неудаче Плетнев обрадовался: «мне стало опять легко и весело от того, что эта чаша прошла мимо» 1.

Скабичевский назвал Плетнева «катедер-карьерист».

Но у Плетнева не хватало характера отказываться от возлагаемых на него долж ностей, хотя бы они и были ему в тягость: «Навалили на меня ректорскую должность, эту цепь, т.-е. собачью веревку» — жаловался он.

Хотя научный багаж Плетнева был невелик, как профессор-гуманист он имел благотворное влияние на слушателей. Но профессорской среды он не любил: «мне эти господа скучненьки, — заявлял он Гроту, — нет никакого знания жизни. Шуточки и остроты книжные». Сам он на профессора мало походил, и Грот писал Плетневу в начале их знакомства: «Сколько раз я слышал на ваш счет, что вы необыкновенный профессор, т. е. вовсе не похожи на профессора,—не педант, а милый любезник в об ществе благородных дам». Плетнев очень ценил хорошие знакомства. Его постоянно тянуло в свет. «Я люблю изучать сердце человеческое» —говорил он. «Это для меня интереснейшая часть в занятиях мыслящего существа. Вот почему я и не могу отка заться от общества, особенно высшего. Там всегда есть и страсти, и ум, и игра их» 1. Не раз Плетнев влюблялся в светских женщин.

Он был дважды женат. О первой его жене, урожденной Раевской, Тургенев отзы вается как о даме «болезненного вида и очень молчаливой». Во второй раз Плетнев женился после долгого вдовства на юной княжне Щетининой. Это была такая же «прекрасная душа», как и сам Плетнев. «Моя жена, — писал о ней Плетнев Жуковс комy, — существо кроткое, нежное и преданное самым чистым, самым возвышенным помышлениям. Она только и мыслит вашею поэзиею, которая так связала наши души задолго до того, как мы догадались, что любим друг друга» 2.

Плетнев говорил о себе, что «элегическое расположение духа с детства и до зрелой осени» преобладало в нем. Да и потом он поражал многих своим кротко меланхолическим видом. Но умер он с ясной душой, благодарный жизни за то, что видел много хорошего, что был знаком и дружен со столькими прекрасными и талант ливыми людьми.

МОТИВЫ И НАСТРОЕНИЯ.

Молчаливые мне понятны, Я люблю обращенных в слух.

А. Блок I.

«Отпечаток душевной тишины и покорности» находил в Плетневе Тургенев.

«Кроткая тишина его обращения, его речей, его движений, — замечает Тургенев, —не мешала ему быть проницательным и даже тонким».

Этой «душевной тишиной», знаменующей не бездействие души, а ее особенную чуткость и нежную восприимчивость, веет на нас и от лирики Плетнева.

...Пускай, по прихоти фортуны, В пустынной тьме я буду жить, Я буду двигать сердца струны И вопрошать безмолвный лес;

Переписка П. с Гр. I, 156.

О ней смотри в воспоминаниях А. Кони: Плетнева и Я. Грот.

Переп. с Гротом. II 425.

Там облегчат мое страданье И легких листьев трепетанье И свет чуть видимых небес.

(«К Боратынскому», 1822 г.).

Ничего яркого! Ничего бурного! Но нужна тонкость и острота восприятия, что бы услаждаться «светом чуть видимых небес» и «легких листьев трепетаньем», таким легким и беззвучным, что лес остается «безмолвным».

Тихая мечтательность поэта лучше всего выразилась в его стихотворении «Ночь» (1826 г.).

Задумчивая ночь, сменив мятежный день, На все набросила таинственную тень.

Как опустелая, забвенная громада, Весь город предо мной. С высот над ним лампада Без блеска, без лучей унылая висит И только для небес недремлющих горит.

Их беспредельные, лазурные равнины Во тьме освещены. Люблю твои картины, Мерцанье звезд твоих, поэзии страна, Когда в полночный час стоит меж них луна!

С какою жаждою, насытив ими очи, Впиваю в душу я покой священной ночи!

Весь мир души моей, создание мечты, Исполнен в этот миг небесной красоты:

Туда в забвении несусь, покинув землю, И здесь я не живу, не вижу и не внемлю.

Плетнев любит видеть и слышать душой, воображением, а не внешними чувст вами. Когда слепой певец Козлов посвятил княжне Сен-Реаль прочувствованное сти хотворение, Плетнев постарался воссоздать в своей душе это близкое и понятное ему настроение слепца-поэта и сделал такую приписку от себя:

Так в привиденьи идеала Ему представилася ты:

И кисть поэта срисовала Твои воздушные черты.

Его потухнувшие очи Печальною покрыты мглой;

Но и во мраке тяжкой ночи Он видел ясно образ твой.

Еще он видит, что прекрасно, Как мы на темных небесах Осенней ночью месяц ясный Видаем в тонких облаках.

Здесь Плетнев говорит за другого, но и сам он, зрячий, часто не нуждался в зре нии, чтобы быть очарованным внешней красотой. Это мы, например, видим в пре красном его стихотворении «С. Д. Пономаревой» (1822) 1.

О Пономаревой см. в нашей статье о Дельвиге.

По слуху мне знакома стала ты;

Но я не чужд в красавиц милой веры:

И набожно кладу мои цветы На жертвенник соперницы Венеры.

Так юноша спешит в Пафосский храм.

И на огне усердною рукою Сжигает он душистый фимиам, Хотя не зрит богини пред собою.

В душе еще долго звучат давно умолкшие звуки и речи. Разлука бессильна перед этою памятью сердца.

Теперь навек я розно с ней.

Но вся она в душе моей:

Мой слух словам ее внимает, С ней сердце чувства разделяет.

Так путник утренней порой Глядит за птичкой над собой:

Она поет и выше вьется, Скрывается;

но раздается Ее отрадной песни звон, И жадно ей внимает он.

(«Разлука» 1824 г.).

Еще тоньше, еще нежнее воспоминания о запахах.

Пускай, беседуя с немым воспоминаньем, Мы тайно сохраним хоть призрак прошлых дней:

И наши радости, чуть слышимо провея, Мелькнут нам в воздухе опять толпой своей, Так путник часто пьет на бархате полей Воздушный аромат, где отцвела лилея.

(«Воспоминанье»).

Особенно могущественны воспоминания о первой любви, о первом друге.

Покой души, забавы, ожиданья, Счастливые привычки юных лет.

Все радости, чем нам прекрасен свет При шопоте игривого мечтанья, От нас судьба берет без состраданья, И время их свевает легкий след, Так хладный ветр уносит поздний цвет, Когда пора настанет у киданья.

Одно душа заботливо хранит, Как тайный дар любви первоначальной:

От ранних лет до старости печальной Друг первый с ней. Его улыбка, вид, Движенья, взор: все с нею говорит, Все к ней летит, как звук музыки дальной.

(«А. Н. С—вой». Сонет. 1824).

II.

Вполне понятно, что у такого поэта, каким был Плетнев, любовь носит чистый, целомудренный характер. В стихотворении «Пир» (1822 г.) он с сожалением говорит о девушке, сдающейся на голос искушения. На балу, «шепот изредка скрывая, вдали сидит чета младая». Страстные звуки музыки, прикосновение жарких рук — все «раз жигает» чувства.

В ее глазах любви приметы Страсть беспокойная прочла, И сокровенные ответы Рука нескромная дала, И робкий стыд в лице прекрасной Сменен улыбкой сладострастной.

И вот «отравлены младые дни» ее.

И слышимы в ночной тиши Лишь вздохи, жалобы души.

Ни пылких клятв, ни страстных признаний не хочет поэт от любимой им девуш ки, он предпочитает догадываться;

затаив дыхание, подслушать сердца первый звук.

Всего слаще «невольные признания» во сне.

Быть может, сердце скажет ей:

«Весна твоих летящих дней Цветет счастливою любовью!» — И я, склоняясь к изголовью, В безмолвной радости моей Услышу в веющем дыханье, Еще не встретив милый взор, Ее невольное признанье, Любви неспящей разговор».

(«Ожиданье»).

Стихотворений, проникнутых такой тихой, «безмолвной радостью», как это у Плет нева не много;

большинство подернуто меланхолией, тоже тихой и безмолвной.

Мы все обречены Однажды в жизнь узнать красу весны, Расцвесть на миг, и после до могилы Влачить свой век томительно-унылый.

(«Климене», 1822).

Как странник, сбившийся с пути, И устрашен безвестной далью.

Глядит назад с немой печалью, Не смея далее итти;

Так я, переступив уныло 3а половину дней моих, Смотрю и думаю, что в них Моей душе не изменило?

(«Разуверенье», 1822).

И ранняя смерть может казаться благом, а не злом, и не потому, что согласно с Жуковским чистая душа перейдет в лучший мир, а потому, что здесь на земле жизнь ее не успела омрачиться.

Я был свидетелем печального обряда.

Я видел красоту, увядшую в весне:

Подруги томные, предавшись в тишине Заботе горестной последнего наряда, Ей приготовили румяные цветы И возложили их трепещущей рукою На тихое чело отцветшей красоты, И облекли ее лилейной пеленою.

И в очередь свою, с унынием очей, Подруга каждая приближилася к ней:

Последний знак любви, последнее лобзанье Ей отдали они при воплях и рыданье.

Но поэт смотрел на гроб «без жалости и слез»;

он даже тайно чувствовал стран ную отраду: «дева прелести» успела взять от жизни ее первоначальное очарование и умерла, не изведавши ее горечи и мук.

...Не испытала ты болезненной разлуки С неверною красой и радостью своей:

И, неизменная в живом воспоминанье, Ты будешь для души как сладкое мечтанье.

(«Умершая красавица», 1823).

Но и молодость не застрахована от печали...

Как часто дева, расцветая, Уж видит тягостные сны, И блекнет красота младая, Не пережив своей весны.

(«Юность», 1824).

У Пушкина есть стихотворение, которое по своему тону и настроению удиви тельно подходит к лирике Плетнева: «Увы, зачем она блистает».

Увы, зачем она блистает Минутной, нежной красотой.

Она приметно увядает Во цвете юности живой.

Увянет! Жизнью молодою Не долго насладиться ей, Не долго радовать собою Счастливый круг семьи своей. etc.

С этой элегией Пушкина однозвучны многие у Плетнева, но Пушкин, «скрыв свое уныние», «спешит» в данном случае Наслушаться речей веселых И наглядеться на нее...

Смотрю на все ее движенья, Внимаю каждый звук речей...

Это горькая услада, но все же услада! А у Плетнева нет такой остроты: печальные предчувствия убивают для него возможность услаждаться настоящим. Он говорит «веселой красавице»:

Мое предчувствие рисует Близ каждой радости печаль:

Душа моя полна участья.

Меня тревожит жизни даль:

Я твоего боюся счастья:

Чем лучше утро настает, Тем реже солнце днем сияет.

И цвет скорее опадает, Чем он прекраснее цветет.

(1824 г.) Невольно вспомнишь лермонтовскую знаменитую элегию «Мне грустно пото му, что я тебя люблю», но у Лермонтова сила и страсть, у Плетнева задумчивость и нежность. Лермонтов бичует мимоходом «мненье света»: «не пощадит коварное гоне нье». Плетневу этот мотив о коварстве света вообще чужд. Разночинец по происхож дению, он дорожил изысканным светским обществом и не замечал его недостатков, но крайней мере, в стихах.

III.

Плетнев недаром сказал «душа моя полна участья»;

он умеет словом участья уте шать опечаленных жизнью. К лучшим его стихотворениям относится несколько зага дочное послание «К Т—ной», осужденной, вероятно, по какому-нибудь физическому недостатку прожить свою жизнь «без жизни, без любви».

С тобой не зналися они, Твою не приласкали младость Надежды пламенной любви, Слепая ветренности радость.

Задолго до цветущих дней Ты тяжкий жребий твой узнала, И ничего душе твоей Твоя весна не указала.

Осуждена без жизни жить, С печатью страшной отчужденья.

Ты не осмелилась любить Для долгих мук, без разделенья.

...............

Быть может, тайный твой упрек Судьба суровая внимала, И, может быть, кляня свой рок, Не раз ты в жалобах рыдала.

Останови роптанья глас!

Жизнь горьких слез твоих не стоит:

Все счастье вечной жажды в нас Не утолит, не успокоит.

Все лучшее, оно твое:

Души возвышенной свобода, В покойном хладе бытие И сердцу внятная природа.

(«К Т—ной». 1823 г.).

В последних стихах выражается идеал жизни и самого поэта, но к этому следу ет еще добавить и самодавлеющее творчество... Одно стихотворение Шенье о таком творчестве перевел Пушкин, применяя к самому себе («Близ мест, где царствует Ве неция златая»). Плетнев передал это же стихотворение Шенье, заменив и венецианс кого гребца русским рыболовом. По окончании своих дневных трудов, рыболов этот любит петь.

Далеких замыслов и суетности чуждый, Не знает он похвал, не чувствует в них нужды.

Любуясь на небо, на волны, на скалы, На позднюю зарю и дым вечерней мглы, — В пустынных берегах невнемлемый, незримый, Выводит для себя напев страны родимой.

Таково и творчество поэта.

Без разделения и хладного суда Забавой пользуясь любимого труда, Как улетающим, но сладостным мечтаньем, Как сном несбыточным, но сходным с ожиданьем.

Тот же мотив и в стихотворении «Эпилог», характерном, кстати сказать, и для манеры Плетнева 1 давать ряд сравнений.

Как месяц молодой на спящую природу Лучи серебряные льет;

О поэтических приемах Плетнева, по плану нашей работы, речь будет в другом месте, — в связи не с личностью поэта, а с приемами его современников.

Как ранний соловей, веселье и свободу В дубраве сумрачной поет;

Как светлый ключ в степи, никем не посещенный, Прохладною струею бьет:

Так вдохновенный жрец поэзии священной Свой голос громкий подает.

Он пламенную песнь над хладною землею В восторге чистом заведет:

Промчится глас его, исполненный душою, И невнимаемый умрет.

«Громкой» и «пламенной» песнь Плетнева, конечно, не была, но нельзя не при знать, что «глас» его «исполнен был душою».

«Каждый раз, когда, отделяясь от толпы, выходит перед вами человек с поэти ческим дарованием, не чувствуете ли вы, что собственная судьба ваша как-будто улуч шается, что на поприще жизни вашей кто-то будто бросил ароматный цветок, что в ваши занятия внесено что-то живительное — и вы безмолвно радуетесь, будто встрече с другом».

Это слова Плетнева. Они применимы и к нему самому. Не велико поэтическое наследство, оставленное им;

оно не пошло в литературный оборот;

никем из критиков не было пущено зазывающих реклам... Но какая радость неожиданно, где-то в окрест ностях официально принятой литературы, случайно набрести на лирику Плетнева!

Цветок, безусловно, не яркий, не крупный, но он не лишен аромата поэзии — и вы безмолвно радуетесь...

КАТЕНИН Павел Александрович [1792—1853] МОЛОДОЙ КАТЕНИН.

«Прототип, по наружности, Пушкина»...

Погодин о Катенине.

I.

«Бездарный», «талантливый» — такие определения не подходят к Катенину.

Создавая его, природа как-будто хотела подарить миру великого человека, но потом передумала или просто по рассеянности забыла самое главное: вдохнуть в его душу искру животворящего гения. И вышла злая пародия на большого человека.

У Катенина было высоко развитое чувство собственного достоинства, независи мость суждений, неколебимая вера в себя — и все это пропало втуне. У него было слиш ком много талантов и не было одного — умения найти свое настоящее призвание.

Дарованиями своими он мог ослеплять, ошеломлять. У него была «абсолютная память», как у Пушкина: он массу читал и помнил все прочитанное. Более, чем Гри боедов, поражал он универсальностью своих познаний и интересов. Но предоставим слово его современникам.

Один из них 1 заявляет, что лингвистические способности Катенина были по разительны. Двадцатишестилетним молодым человеком Катенин свободно владел французским, немецким, итальянским, понимал хорошо английский язык, и немно го греческий. Историю знал превосходно: «можно было положительно сказать, что не было ни одного исторического события, которого бы он не мог изложить со всеми подробностями. Это была живая энциклопедия».

«Катенин, — подтверждает и другой современник 2 — принадлежал к самым об разованным людям своей эпохи... Он познакомился в оригинале со всеми выдающи мися памятниками французской, немецкой, английской, итальянской, испанской и классических литератур, и его феноменальная память усваивала все слышанное и в любую минуту могла привести множество цитат почти слово в слово».

Несколько позднее начитанность его обнимала уже все «предметы, подлежащие книгопечатанию: поэзию, историю беллетристику, философию, богословие, точные науки, естествознание» 3.

П. Каратыгин. Записки. 1880, стр. 55—56.

Макаров. Мои 70-летние воспоминания, ч. I стр. 27.

Idem. По словам Писемского, Катенин знал и высшую математику.

Он был знатоком сцены и театра. Гвардейским офицером он принимал участие в Отечественной войне, отличился в сражениях под Бородиным и Лейпцигом;

в 1814 г.

два месяца провел со своим полком в Париже, где имел случай видеть всех сценичес ких знаменитостей блестящий эпохи французского театра: Тальма, Марс и др. С этим кружком ему удалось даже сойтись лично. В связи с этим он обнаружил сценические таланты.

Он явился неподражаемым чтецом и декламатором и выдающимся актером-лю бителем. Артистка Колосова в своих «воспоминаниях» 1 рассказывает о неизгладимом впечатлении, какое произвела на нее игра Катенина в роли Хвастуна в комедии Княж нина под тем же заглавием.

Но самое главное — Катенин был «гением диалектики». «Он мог вести диспуты с кем и о чем угодно, и своей неотразимой диалектикой сбить с толку, обезоружить своего противника и доказать все, что бы ему ни хотелось доказать. Декламировать, рассказывать увлекательно, острить, спорить, опровергать, доказывать — вот сфера, в которой он не имел соперников».

Другой современник, более сдержанный в изъявлении своих чувств, проф. Пого дин присутствовал однажды при его споре на обеде у Хомякова с Шевыревым, моло дым тогда профессором по кафедре словесности, подававшим большие надежды. Под свежим впечатлением Погодин отметил в своем дневнике, что Катенин, оставшийся победителем, «заносчив и умеет спорить. Жаль Шевырева!» II.

С похвалой о способностях Катенина отзывался и Батюшков, вообще очень стро гий в оценке, Он называл его «маленьким Катениным», и находил у него «большое да рование»: «Маленький Катенин что делает? Он с большим дарованием;

где он?» писал Батюшков Гнедичу из деревни в 1809 г. и через несколько писем опять: «что Катенин нанизывает на конец строк?», а через два года, когда Батюшков прослышал про ссору Гнедича с Катениным, тревожный вопрос: «что с тобою сделал Катенин? Это меня беспокоит. Я от него ожидал ума».

Катенин в то время только что выступил на литературное поприще с перевода ми из Оссиана, древнегреческого идиллика Виона, с подражаниями Виргилию и т. д.

Он мог быть причислен в это время к тому же направлению неоклассиков, к которому принадлежали Гнедич и Батюшков. Главным оплотом этого направления был извест ный Оленинский кружок.

Вернувшись из-за границы, увлеченный театром, Катенин стал более тяготеть к кружку Шаховского, где в 1815 г. познакомился, а потом и очень сблизился с Грибое довым. В 1817 г. они вместе написали комедию «Студент», направленную против сен тиментально-романтического направления, в частности против неопределенности и заоблачности поэзии Жуковского.

К «Арзамасу» кружок Шаховского относился враждебно. Между двумя кружками шла постоянная пикировка и полемика. Тем не менее Пушкин, будучи арзамасцем, сам пожелал познакомиться с Катениным. По словам Анненкова, Пушкин пришел к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: «я пришел к вам, как Диоген к Антисфену:

побей — но выучи!» — «Ученого учить — портить!» отвечал Катенин. Произошло это в 1818 г.

Катенин повез Пушкина к Шаховскому, против которого раньше, как верный ар замасец, юный Пушкин писал эпиграммы. По позднейшим воспоминаиям великого Рус. Вестник. 81. № 4. стр. 566.

Жизнь и Труды Погодина. IV, 239.

поэта, там, на чердаке Шаховского, в обществе Катенина провел он «один из лучших вечеров своей жизни».

Всего замечательнее признания Пушкина и Грибоедова, двух величайших совре менников и близких приятелей Катенина:

«Многие (в том числе и я) — писал ему Пушкин — много тебе обязаны: ты оту чил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагу ба мысли» (февраль 1826 года).

«Тебе обязан я — пишет ему же Грибоедов (янв. 1825 г.) — зрелостью, объемом и даже оригинальностью моего дарования, если оно есть во мне».

Такими признаниями Катенин возводится в делатели гениев, или по крайней мере в крестные отцы двух величайших наших писателей александровской эпохи.

Преувеличения легко объяснимы: все они обращены к человеку с болезненно развитым самолюбием, который, пожалуй, обиделся бы, если бы ему сказали, что не он создал Пушкина и Грибоедова. Кроме того, признания эти имели целью утешить писателя, жаловавшегося на всеобщую несправедливость к нему. Грибоедов к тому же хочет, очевидно, таким признанием позолотить пилюлю, т. к. далее заявляет о своем принципиальном разногласии с Катениным и, признавая факт подчинения его авто ритету в прошлом, подчеркивает независимость своих взглядов в настоящем: «я как живу, так и пишу, свободно и свободно». И у читателя естественно является подозре ние: не тогда ли Грибоедов и развернул свое дарование, когда порвал с авторитетом Катенина?

Друзья Грибоедова — как Кюхельбекер, Жандр, были большею частью друзьями и Катенина;

среди приятелей Пушкина было несколько непримиримых врагов Ка тенина, среди них следует назвать Александра Бестужева и кн. Вяземского. Первый, прославившийся позднее как ультраромантик, под псевдонимом Марлинского, не терпел узды воображению и органически должен был враждовать с Катениным, как представителем строгих форм в искусстве. Кн. Вяземский, самый правоверный из ар замасцев, журнальный боец и полемист по натуре, был настроен против Катенина и по своим родственным отношениям. Катенин подготовлял, и очень успешно, к сцене Каратыгина и Колосову.

Последнюю возненавидела всесильная тогда театральная знаменитость, трагичес кая артистка Семенова, которая сама своим ментором считала Гнедича. Отсюда вражда между Гнедичем и Катениным. В Семенову был влюблен и впоследствии женился на ней князь Гагарин, близкий родственник кн. Вяземского. Театральные интриги отражались и на оценках достоинств литературных произведений. В 1824 г. кн. Гагарин поместил самый резкий отзыв о Катенине, как авторе и человеке, с ссылками на отзыв о Катенине Вяземского. Между прочим Гагарин высказал убеждение, что хвалебная статья о стихах Катенина, появившаяся перед тем в «Вестнике Европы», написана самим Катениным.

Это была уже клевета, которая больно уязвила Катенина.

Хорошо относился к Катенину, очень интересовался его судьбой и произведения ми поэт Языков. В 1827 г., когда Катенин собирался издавать свои сочинения, Языков охотно брался распространять их в Дерпте, где он в то время жил. Трагедию «Андрома ху» он сначала прослушал в хорошем чтении и пришел в восторг, а потом, прочитавши ее сам наедине, разочаровался: «при слушании, — писал он, — вовсе неприметны и грубость слога, и неточность выражений, и многословие неуместное... что всего лучше в ней и несравненно лучше, чем у Озерова во всех его трагедиях, так его план» 1.

Несомненно, что Пушкин и Дельвиг считали Катенина «своим»: иначе они не пригласили бы его в свою «Литературную Газету», где он стал помещать очень ответст венные для редакции «Размышления и разборы». И печатно Грибоедов и Пушкин Языковский архив, I, 310.

вставали на защиту Катенина. Сошлись они и в том, что одной лз баллад его «Ольге» отдавали предпочтение перед аналогичной балладой Жуковского — прославленной «Людмилой». Грибоедов вступил из-за этого даже в полемику с Гнедичем.

Пушкин особенно ценил в Катенине критика, критика образованного, взыска тельного и искреннего. Пусть этот критик иногда бывал черезчур придирчив, но свои мнения он всегда высказывал смело и открыто, и в отдельных его замечаниях было много меткого и справедливого. Эти качества обнаруживались главным образом в бе седах и спорах. Он вообще гораздо больше был человеком слова, чем человеком пера, гораздо больше остроумным собеседником и оратором, чем писателем. Влияние на Пушкина и Грибоедова, удостоверяемое ими самими, он оказывал, конечно, в беседах с ними, а не своими произведениями и критическими статьями.

III.

Есть писатели, которые при личном знакомстве, в частной беседе ослепляют со беседника глубиной и основательностью своих познаний, подчас тонкостью и прони цательностью своих критических суждений. Их литературные замыслы, раскрывае мые попутно, поражают смелостью и грандиозностью. Собеседник в праве ожидать от таких писателей прекрасных, значительных произведений и — разочаровывается.

Есть какая-то вражда между словом устным и письменным, — и опытные говоруны редко бывают хорошими писателями. Рудин, речь которого дышала истинным вдох новением, вряд ли мог выдвинуться на литературном поприще: такие люди слишком «выговариваются» в беседах, а для писательского труда не остается уже достаточного жара и пыла. Кроме того, они нуждаются в непосредственном влиянии своей личнос ти на других;

писатели же, как сказал Чехов, лучшую кровь и сок своих нервов отда ют в пространство, неведомо кому, какому-то невидимому читателю. Большинство из них не любят рассказывать своих литературных планов, потому что по опыту знают:

стоит рассказать, и уже не напишешь (признания Льва Толстого и других), и потому они «думают свою думу без шуму».

Вечно шумливый, неугомонный, «гений диалектики», живи Катенин в наше вре мя — он прогремел бы на всю Россию своими выступлениями на диспутах в Политех ническом музее или как руководитель образцовой театральной студии, но тогда, в дни Александра I и Аракчеева, что было делать ему — дворянину и помещику? Воевать?

Он и принимал участие в войнах и обнаруживал большую храбрость, но в мирное время военная служба тяготила его неугомонную натуру. Вольнодумствовать и состав лять заговоры против правительства? Он и прослыл опасным вольнодумцем, но при его несдержанном, шумливом и открытом характере он совершенно не годился для серьезной конспирации. Оставалось писательство. И Катенин вообразил себя круп ным писателем-художником и на некоторое время обманул этим других и всю жизнь обманывался сам. В этом его жизненная трагедия.

Пушкину казалось, что Катенину следовало выступить со своими критически ми дарованиями перед широкой публикой. «Еслиб согласился ты сложить разговоры твои на бумагу, то великую пользу принес бы ты русской словесности» писал он ему в 1826 г., а в 1830 г., как мы уже говорили, привлек его, антагониста большинства из близких к Пушкину литераторов, к участию в «Литературной Газете» Дельвига, куда Катенин своими «Размышлениями и разборами» внес некоторую оппозицию обще му направлению журнала.

Для Пушкина Катенин мог быть до известной степени осуществлением его идеа ла литературного деятеля, бескорыстного и самоотверженного, идеала, который как раз в это же время, в 1830 г., был выражен им в знаменитом сонете «Поэту»: «Живи один. Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум»... «не требуя наград», и — как можно было бы добавить из другого стихотворения — «клевету приемли рав нодушно».

Пушкин счел своим долгом и печатно выступить в защиту Катенина. «Что же ка сается несправедливой холодности, оказываемой публикой сочинениям г. Катенина, то во всех отношениях она делает ему честь: во-первых, она доказывает отвращение поэта от мелочных способов добывать себе успехи, а во-вторых, и его самостоятель ность. Никогда не старался он угождать господствующему вкусу в публике, напротив:

шел всегда своим путем, творя для самого себя, что и как ему было угодно. Он даже до того простер свою гордую независимость, что оставлял одну отрасль поэзии, как скоро становилась она модною, и удалялся туда, куда не сопровождало его ни при страстие толпы, ни образцы какого-нибудь писателя, увлекающего за собою других.

Таким образом, быв одним из первых приверженцем романтизма, первый введши в круг возвышенной поэзии язык и предметы простонародные, он первый отрекся от романтизма и обратился к классическим идолам, когда читающей публике начала нравиться новизна литературного преобразования» 1.

Даже Вигель в своей, по обыкновению, злой характеристике признает независи мость взглядов и вкусов Катенина. «Не из угождения Шишкову, ибо Катенин никому не хотел нравиться, но всех поражать, а так, из оригинальности, в надежде служить примером Катенин свои трагедии и стихотворения начинял славянизмами» 2.

Сам Катенин не раз подчеркивал независимость своих суждений и своего твор чества... «Мы — пишет он Пушкину 16 мая 1835 г. — «хотим более всех угодить себе, потом избранным, наконец уже прочим... Идем своей дорогой;

доверяем своему по совести суждению более, нежели чужому, часто невежественному».

Этой самостоятельности и искренности не мог не ценить как Пушкин, так и Гри боедов.

«Критика твоя, — писал автор «Горя от ума» Катенину в январе 1825 г., — хотя жестокая и вовсе несправедливая, принесла мне истинное удовольствие тоном чисто сердечности, которого я напрасно буду требовать от других людей;

не уважая искрен ности их, негодуя на притворство, черт ли мне в их мнении?» Идя своим путем, Катенин мог, конечно, заблуждаться, доходить до нелепостей, глядя на все своими глазами, обнаруживать свою близорукость, но иногда его сужде ния бывали безусловно интересны.

Он сознавал, что у Расина «часто лица, вопреки именам своим, сбиваются на французских придворных Людовика XIV»;

у Шекспира он отмечал отсутствие «краски времени и места», «жители юга» у Шекспира «все напитаны ростбифом и пудингом».

Писемский, лично хорошо знавший Катенина стариком и изобразивший его в романе «Люди сороковых годов», вкладывает ему в уста — и это, повидимому, дейст вительно мнение Катенина — такой упрек Пушкину:

«Как же это, говорю, твоя Татьяна, выросшая в деревенской глуши... вдруг, выйдя замуж, как бы по щучьему велению делается светскою женщиной — холодна, горда, неприступна? Как будто бы светскость можно сразу взять и надеть, как шубу!.. Мы видим этих выскочек из худородных. В какой мундир или роброн ни наряди их, а все сейчас видно, что мужик или баба. Госпожа Татьяна эта, я уверен, в то время, как встретилась с Онегиным на бале, была в замшевых башмаках — ну, и ему она могла показаться и светской и неприступной, но как же поэт-то не видел туг обмана и увле чения?» Лит. Приб. к «Рус. Инвалиду» за 1833 г., № 26.

Вигель. Воспоминания, т. III. стр. 147.

О IV и V главах «Евгения Онегина» Катенин писал Бахтину: «сон не везде сон, зимние подробности скучны и не без детства». «Зимние подробности» — не то ли мес то о торжествующем крестьянине и мальчике, заморозившем пальчик, которое так не нравилось впоследствии Чехову?

Восставал он против комизма водевильного характера в комедиях. У Гоголя дейс твующие лица на сцене падают и разбивают себе носы (Добчинский). При этом доста ется и Грибоедову: «Я еще Грибоедову говорил: «для чего это ты, мой милый, шлепнул на пол Репетилова, — разве это смешно?» Этот отзыв недавно повторен был и новей шим исследователем Грибоедова Н. К. Пиксановым: «На дешевый эффект рассчитано и падение Репетилова при входе» (Ист. Рус. Лит. XIX в., т. I, стр. 218).

Мнения Катенина часто расходились с общепринятыми. Иногда он производил резкое различие в произведениях одного и того же автора... У Мольера восхищался од ной только комедией «Тартюфф», которую считал совершенством. У Петрарки ниже всего считал его прославленные сонеты. Лучшим произведением Пушкина считал «Евгения Онегина», любил «Графа Нулина», но считал неудачными произведениями «Бахчисарайский фонтан» и «Бориса Годунова». Достоинства Грибоедовского «Горя от ума» признавал с большими оговорками. Гоголь казался ему такой же безвкуси цей, как Кукольник или Марлинский. Выше всего ставил поэмы Гомера, «Божествен ную комедию», испанские романсы о Сиде и «Песню о Нибелунгах».

Его возмутила самонадеянность Виктора Гюго и его единомышленников, заявив ших, что классики устарели... Ах, он шут гороховый, — восклицал Катенин, — да разве Гомер может устареть?! «Что же касается до Вольтеров и тому подобных, — которые пользуются известностью несколько десятилетий, то немного славы заменить их, что бы и самим через каких-нибудь 20—30 лет быть заменеными другими»... Сам Катенин хотел творить для вечности. В этом сходство с великими писателями, но без искры животворящего гения, он был только пародией на крупного писателя.

IV.

Замечалось, впрочем, даже некоторое внешнее сходство у Катенина с его двумя великими друзьями-современниками: с Пушкиным по наружности, с Грибоедовым по манере держать себя. Южная кровь сказывалась в его темпераменте: по матери он был полугреческого происхождения. Небольшого роста, необычайно подвижной, ос троумный и вспыльчивый, вечно кипевший, по выражению Вигеля, как «кофейник на конфорке», он действительно мог иным напоминать Пушкина. Сходство это отмечено было Погодиным, который, познакомившись с Катениным весной 1834 г., занес про него в свой дневник: «Прототип, по наружности, Пушкина». Сходство с Грибоедовым находили у него в манере держаться, в отношении к людям. Один из его современни ков говорит, что среди людей Александровского времени встречались такия, которые «умели казаться выше, чем были на самом деле, всю жизнь ходили на ходулях и для многих оставались загадкою;

это было шарлатанство особого рода... Катенин и Грибое дов употребляли его с большим успехом» 1.

И у Грибоедова и у Катенина постоянные жалобы на людскую глупость... И Гри боедов совершенно попадал в тон Катенину, когда писал ему из Петербурга о Шахов ском: «я у него бываю, от того, что все другие его ругают. Это в моих глазах придает ему некоторое достоинство».

По словам Вигеля, Катенин «был довольно хорош с Шаховским, ибо далеко пре восходил его в неистощимой хуле писателям: ни одному из них не было у него по щады, ни русским, ни иностранным, ни древним, ни новым, и Виргилий всегда был Библиограф. Записки, т. III, стр. 6.

первою его жертвою. Может быть, ему не хотелось быть на ряду с обыкновенными людьми, почтительными к давно признанным достоинствам, и смелостью суждения хотелось стать выше их».

Себя Катенин ставил в первый ранг писателей, и о Жуковском, Грибоедове, даже о Пушкине говорит как равный о равных, а иногда относится к ним с снисходитель ностью Крыловского петуха, ободрявшего пенье соловья.

«Жуковский печатает, — пишет Катенин Бахтину, — какие-то романсы о Сиде, вероятно, те же, что и у меня. По свойственному сочинителям самолюбию, я не слиш ком боюсь соперничества на суду знатоков, но справедливо опасаюсь того вреда, что мое переложение, выпущенное в свет позже, потеряет в глазах читателя преимущест во новизны»...

Впрочем и раньше он уже выступал в состязание с Жуковским (его баллада «Оль га» и «Людмила» Жуковского) и по собственному мнению и отзывам знатоков (Грибо едов, Пушкин) остался победителем, потом и в Пушкине он не прочь увидать своего подражателя.

«Прочел я Пушкина Полтаву: вещь не без достоинств, но лучшие места не свои;

тут и Данте, и Гете, и Байрон, и Петров и Ваш покорный слуга».

Прослышав от Пушкина, что у того появилась новая баллада «Жених», Катенин любопытствует ее прочесть, заявляя при этом своему корреспонденту Бахтину: «Из некоторых слов его (Пушкина) я подозреваю, что это род подражания или состязания со мною».

Были — правда, немного их было, все наперечет — и восторженные поклонники поэтического дара Катенина. К ним принадлежал Вильгельм Кюхельбекер, восторгав шийся и Шихматовым.

«Мир поэта» Катенина, — записал Кюхельбекер в своем дневнике в 1833 году, — одно из самых лучших лирических творений, какие только имеем на русском языке».

Когда Бахтин упрекнул однажды Катенина в недостаточной отделке стиха, тот сослался на мнение Кюхельбекера, который ставит его наравне с Жуковским и Батюш ковым: «признаюсь... я по совести не знаю, кто же из современных мне русских стихо творцев более занимается чистотою и отделкою своих стихов. Самые лучшие из них, в разных школах и родах, довольно небрежны на этот счет, и перед беспристрастным и просвещенным судьею я не знаю, с которым бы из них, именно в этом отношении, состязание могло мне быть опасно» (4 ноября 1828 г. Бахтину).

Кюхельбекера Катенин ценил, как поэта и особенно, как нравственную личность.

«Как любопытны три мелкие стихотворения Кюхельбекера (в «Северных цветах»:

Ночь, Луна, Смерть), написанные им, кажется, в крепости. Какая у этого несчастного молодого человека чистая однако же душа»!

О арзамасцах, наоборот, Катенин отзывался резко отрицательно: «Мне что-то сдается, что эти интриганты везде себя припутали;

они из поприща чистейшей лите ратурной славы сделали вертеп разбойничий».

Резкостью своих мнений и нетактичностью в их высказывании Катенин вызы вал решительный отпор и среди своих приятелей. Так, не подозревая, что Грибоедов влюблен в балерину Телешову, Катенин в письме к нему так неблагоприятно отозвал ся о ней, что вызвал негодование Грибоедова:

«Зачем ты Телешову дрянью называешь, не имея об ней никакого понимания?

Как же на других пенять, когда ты так резко судишь о том, чего не знаешь» 1.

Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей — сказал Пушкин... но Катенин несомненно злоупотреблял этим презрением.

Письмо от 14 февр. 1825 г.

Понятно, почему многие, подобно артистке Семеновой, «крепко не жаловали Катенина за его злой язык и резкую критику» 1.

Катенин принадлежал к числу тех русских офицеров, которые во время походов 1813—14 г., побывав за границей, вернулись оттуда с мечтами о политическом преоб разовании родины. Среди этих офицеров, как известно, появились и тайные кружки, из которых впоследствии вышли декабристы...

В 1817 г. Катенин был первенствующим членом одного из двух отделений тайно го «Военного Общества».

Ему же приписывался перевод французской революционной песни, распевав шейся в либеральных офицерских кружках того времени.

Вигель с ужасом рассказывает: «Раз случилось мне быть в одном холостом обще стве, где много было офицеров. Вдруг запели они песню, известную в самые ужасные дни революции: Veillons au salut de l’Empire», богомерзкие слова ее, переведенные надменным и жалким поэтом, полковником Катениным:

Отечество наше страдает Под игом твоим, о злодей!

Коль нас деспотизм угнетает, То свергнем мы трон и царей.

Свобода! свобода!

Ты царствуй отныне над нами.

Ах, лучше смерть, чем жить рабами, Вот клятва каждого из нас!..» Прямых улик против Катенина не было, но у начальства он был на дурном счету. В связи с этим в 1820 г. его военная карьера блестяще начатая, неожиданно прервалась, а через 2 года по ничтожному поводу — за шиканье в театре артистке Азаревичевой, ко торой покровительствовала Семенова, заклятый враг Катенина (у покровителя Семено вой, князя Гагарина, были большие связи), Катенин был выслан из столицы в свою де ревню, в глушь, по предписанию государя. Государь, как писал его адъютант, «требует самого строгого наказания потому, что Катенин уже прежде замечен был неоднократно с невыгодной стороны». Один из современников этой истории сострил про Катенина, что «буря разбила его у Гагаринской пристани».

Три года провел Катенин в ссылке, потом получил разрешение вернуться в Пе тербург, но года через два опять уехал в деревню, уже добровольно. В деревне он очень скучал, и постоянно жаловался, что его забывают и, как опального, чуждаются старые друзья. Так, в 1823 г. он пишет о своем приятеле и бывшем ученике, актере В. Кара тыгине: Каратыгин «вряд ли не тронулся;

он повторяет пример молодых Скуратовых, перестает писать ко мне, объявляет себя обязанным за что-то Семеновой и пр. и пр., даже слух носится от приятелей Гнедича, что сей одноокий муж уже и обучает, или, как говорят, у с о в е р ш е н с т в ы в а е т моего экс-приятеля».

V.

Неудачи свои Катенин склонен был объяснять независимостью своего ума, прямотой и непреклонной честностью. Видя себя гонимым, он ревниво и с горечью следил за литературной и служебной карьерой своих приятелей. Его забывают, не пишут ему... вероятно, потому, что боятся скомпрометировать себя сношением с Записки Каратыгина, стр. 89.

опальным. Не без ядовитости говорит он о быстрой карьере Грибоедова. «Довелось мне однажды — пишет он 29 мая 1828 г. Бахтину — лет 10 тому назад, прочитать письмо матери Грибоедова к сыну. Он тогда, чином титулярный советник, вошел снова в службу и сбирался в Персию с Мазаровичем. Мать, радуясь его определе нию, советовала ему отнюдь не подражать своему приятелю, мне, потому де, что эдак, прямотой и честностью не выслужиться, и лучше делай, как твой родственник т а к о й - т о, который подлец, как ты знаешь, и все вперед идет;

а как же иначе? ведь сам бог, кому мы докучаем молитвами, любить, чтоб перед ним мы беспрестанно к у в ы р к д а к у в ы р к. Так вещала нежная мать, и, видно, бог услышал ее молитвы и умилился ее кувырканием, ибо сын лезет в гору ужасно;

Вы меня уведомили о про изводстве его в статские советники, но с тех пор он уже произведен в действительные статские и на правах тайного едет посланником в Тавриз, с небольшим жалованьем 7.200 червонцев в год. Dieu prodigue ses biens a ceux qui font voeu d’etre siens 1 заметьте d’abondance 2, что все, тако на путь спасения грядущие, начинают с того, что разрыва ют все связи со мною, дабы не иметь вперед неприятных встреч».

Своею неуживчивостью и дурным характером Катенин так прославился, что по ведение его переставали принимать в серьез, и горячность его находили забавной. Так и Пушкин. Гнедичу он писал: «Нельзя ли опять с т р а в и т ь его (Бестужева) с Катени ным? Любопытно бы»... В 1833 г. Плетнев писал Жуковскому из Петербурга. «Между деятельными литераторами теперь явилось новое лицо, хотя в старом образе. При ехал сюда Катенин... да и засел в Российскую Академию. Он там начал сильную тре вогу. Первый спор зашел о слове: бурко. Катенин требовал, чтобы его писали: бурка.

Спускать он никому не любит: так что ему значит Петр Ив. Соколов? 3 И так он начал ему высказывать горькие истины, что он, Петр Иванович, русский язык знает плохо, что слушать его нечего, а наконец (после завтрака, на котором стоял графин с ерофе ичем...) Катенин открыл за новость Соколову, что самому ему пятый десяток, что слу жил он в гвардии и давно полковник и пр. Вы можете представить, как это забавляет Пушкина, который также член Российской Академии и следователельно безденеж но... может слушать их и глядеть такую комедию» 4.

То, что сам Катенин считал у себя «прямотой» и неколебимой «честностью», из вне воспринималось совершенно иначе и называлось совершенно другими словами:

неуживчивость и дурной характер. При своей запальчивости и принципиальной не сдержанности, в короткое время он нажил себе такую уйму врагов, что не мог уже с ними справиться. В конце концов критика заклевала этого заносчивого и высокомер ного человека. Личный характер определял и литературную судьбу: в середине 30-ых годов Катенин прекратил литературную деятельность. Мысль об этом приходила ему десятью годами раньше, как мы видим из письма его к артистке Колосовой, где он объяснял разницу между ремеслом артиста и писателя:

«У вас есть одна, много две соперницы, но не они ваши судьи;

у бедного поэта двести соперников, или именующимися таковыми, которые не только его судьи по полному праву, но при некоторых обстоятельствах, его единственные судьи, как, на пример, у нас, где никто не читает. Маленькие каверзы, маленькие лжи печатные, ма ленькие недоброжелательства всесильны против писателя, обязанного молчать, или унижаться, нарушая это молчание. Актеры, являясь перед лицом публики, презира ют злобу, заставляя ее рукоплескать;

торжество их минутное, но полное. Я никогда не слыхивал о талантливом актере, отвергнутом публикой и побежденном интригами;

с писателями же иначе не случается... Все сие доказывает, что стихоплет, если он бла Бог расточает блага тем, которые дали обет быть ему верными.

Вдобавок.

Секретарь Рос. Академии Соч. Плетнева, с. 526— горазумен, должен прекратить свою работу, коль скоро не может ни победить вкуса и идей читателей, ни сообразоваться с ними;

чем более он стал бы писать, тем более навлек бы на себя врагов и гонителей, ибо фанатизм есть и в литературе, как в поли тике и религии».

СТИХИ КАТЕНИНА.

«Он даже до того простер свою гордую независимость, что оставлял одну отрасль поэ зии, как скоро становилась она модною».

Пушкин о Катенине.

I.

Две особенности Катенина как поэта обращают на себя прежде всего внимание.

Во-первых, у него почти нет мелких стихотворений. Он, как в прозе Гончаров, любитель больших полотен.

Во-вторых, это поэт по преимуществу эпический, а не лирик. В этом его отличие почти от всех других поэтов пушкинской плеяды.

В эволюции русской баллады от Жуковского к Пушкину ему должно принадле жать самое видное место.

По отношению к некоторым другим эпическим формам Катенин имеет много общего с одной стороны с Гнедичем, с другой — с лицейскими товарищами Пушкина, между собою, впрочем, очень различными: Дельвигом и Кюхельбекером.

Характерное для романтиков стремление к старине и народности присуще и Ка тенину. Как романтик, Катенин сюжетов искал себе обыкновенно в минувшем.

В «Мире поэта» (1822) — обширном стихотворении, которое Кюхельбекер в 1833 г., сидя в тюрьме в Свеаборге, перечел вновь и признал «одним из самых лучших лирических творений, какие только есть на русском языке», находим характерное для романтика признание:

И тщетно станет вдохновений Теперь певец, искать кругом:

Бессмертный стихотворства гений Почиет непробудным сном.

Одною памятью еще мы в свете живы, Ее лишь призраки наш мертвый красят сон, Все счастие в мечтах;

и подлинно щастливы, Что не всего лишил нас злой судьбы закон.

И на крылах воображенья, Как ластица, скиталица полей, Летит душа, сбирая наслажденья С обильных жатв давно минувших дней.

Из русской истории Катенин особенно любит Владимира Святого. Даже рондо, обозначенное им «Из французской старины», содержит рассказ о князе Владимире, даже в вольном переводе из Гете баллады «Швед» тот же Владимир.

В стольном Киеве великом Князь Владимир пировал;

Окружен блестящим ликом В светлой гридне заседал.

Всех бояр своих премудрых, Всех красавиц лепокудрых, Сильных всех богатырей, Звал он к трапезе своей.

На пиру князь «изронил златое слово» — явный отголосок излюбленного Кате ниным «Слова о полку Игореве». Изображение пения певца еще более подтверждает это влияние.

Вещий перст живые струны Всколебал;

гремят перуны:

Зверем рыщет он в леса, Вьется птицей в небеса.

«Свои вещие персты на живые струны воскладаше... Растекашеся мысию по дре ву, серым волком по земли, сизым орлом под облакы».

Но часдо вдохновляется Катенин и древнегреческой стариной: «Софокл», «Ахилл и Омир» и т. д.

В «Старой были», написанной размером и строфами Олега и посвященной Пуш кину, на состязании певцов у Владимира Святого первый приз — конь достается гре ку... Русский отказывается от состязания:

Ни с эллиным спорить охоты мне нет, Ни петь я, как он, не умею.

Владимир присуждает русскому певцу второй приз — кубок. Кубок этот, пишет Катенин в послании Пушкину, теперь в руках Пушкина, которому принадлежит по праву как настоящему поэту.

Пушкин в своем стихотворном же ответе остроумно использовал стих Держави на: «не пью, любезный мой сосед».

II.

Современность Катенин затронул только в одной балладе, где, как увидим, вре мя действия отечественная война. Балладу «Наташа» (1814 г.) сам Катенин сближал с «Женихом» Пушкина (1825 г.), видя тут у великого поэта нечто в роде состязания с ним. В чем? Вероятно, в степени народности.

Внешнего сходства тут немного. Характерно, что первое женское имя, какое упо треблено было Пушкиным в балладах, не было уже новым именно в балладах с под черкнутым русским колоритом. Так и раньше героиню своей первой поэмы Пушкин окрестил уже традиционным тогда именем «Людмила». К слову «Наташа» у Катени на рифмы «наша» и «чаша». Пушкин, повторяя эти рифмы, прибавляет еще «ваша».

Есть сходство в последовательности рифм в строфе;

ababccdd, но мужские и женские чередуются в обратном порядке: у Катенина: жмжмжжмм. Различны и размеры: у Катенина четырехстопный хорей, а у Пушкина ямб.

К а т е н и н :

Ах! жила была Наташа, Свет Наташа красота.

Что так рано, радость наша, Ты исчезла как мечта?

Где уста, как мед душистый, Бела грудь, как снег пушистый, Рдяны щеки, маков цвет?

Все не впрок: Наташи нет.

У П у ш к и н а :

Три дня купеческая дочь Наташа пропадала;

Она на двор на третью ночь Без памяти вбежала.

С вопросами отец и мать К Наташе стали приступать.

Наташа их не слышит, Дрожит и еле дышет.

У Катенина новая вариация старой темы о мертвом женихе (прототипом для русской поэзии была «Ленора» Бюргера). Катенин сделал свою героиню девушкой благочестивой и горячей патриоткой. Когда «вдруг поднялся враг войною Русь загра бить и зажечь» (дело идет о Наполеоне), Наташа сама стала побуждать милого итти на защиту отечества.

Не мое девичье дело, Милый друг, тебя учить:

Не прогневайся, что смело, Может, стану говорить;

Но прости мне укоризну:

Не сражаться за отчизну, Одному отстать от всех, Русским нам и стыд и грех.

Оказывается, ее милый давно и сам хотел, да все только за нее боялся. На проща ние Наташа дает крест с мощами.

«Как в бой пойдешь с врагами, помолиться не забудь». Милый утешал ее:

Верь, хоть мертвый, хоть живой, Не расстанусь я с тобой.

В день Бородина, в день именин Наташи — 26 августа друг ее был предан сырой земле.

И дошло известье злое, И не ропщет сирота:

Свято небо ей благое, Воля божия свята.

Не пила три дня, не ела, Как больная исхудела;

Нет покоя ей, ни сна, И как мертвая бледна.

Помолилась Наташа перед иконою и во сне явился ей ее милый «как живой».

Будит: «встань, проснись, Наташа!

Ждет давно нас свадьба наша;

Под венец скорей пойдем, Вместе век свой заживем!

Нашу презрел Бог разлуку Веру райский ждет покой;

Жениху дай, радость, руку, Помолись, и в путь за мной!» Тут Наташа, помолилась;

Тут во сне перекрестилась:

Как сидела, как спала, К жизни с милым умерла.

Когда появилась баллада Жуковского «Узник» (1819), в журналах было отмечено, что окончание ее было бы оригинально, если бы не существовало ранее «Наташи» Катенина.

В «Вестнике Европы» за 1823 г. (январь-февраль, 197 стр.) читаем:

«Наташа по справедливости имела успех более других (баллад Катенина). Мне случалось видеть ее во многих альбомах. Издатель «Сына Отечества» именем своих читателей благодарил Сочинителя за ее доставление. И нельзя не любить Наташи».

Далее, передавая содержание баллады, критик высказывает свое мнение и о стихах:

«Стихи в Н а т а ш е нравятся мне простотою и легкостью: ничего нет принужденного, ничего натянутого. Выражения:

Не мое девичье дело...

Не прогневайся, что смело...

Ах, Наташа, ретивое...

и многие другие придают ей вид оригинальности».

На ту же тему о мертвом женихе написана была Катениным и другая баллада «Ольга», вольное подражание «Леноре» Бюргера (1816 г.). Она вызвала привязчивую критику Гнедича и блестящую защиту баллады, принадлежащую Грибоедову.

Баллада «Леший» (1815 г.) интересна своим размером: дактилохореические чет веростишия чередуются с хореическими осьмистишиями:

Pages:     || 2 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.