WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell 1 ГЛАВА ВТОРАЯ Aleksandr Pushkin. Translated by Stanley Mitchell from Eugene Onegin, Chapter Two O rus!...

O rus! (Horace) Hor.

O Rus’!(1) О Русь!

One I.

The country place where Eugene suffered Деревня, где скучал Евгений, Was a delightful little spot;

Была прелестный уголок;

The innocent might there have offered Там друг невинных наслаждений Blessings to heaven for their lot.

Благословить бы небо мог.

The manor house stood in seclusion, Господский дом уединенный, Screened by a hill from wind’s intrusion, Горой от ветров огражденный, Above a stream. Afar there stretched Стоял над речкою. Вдали Пред ним пестрели и цвели Meadows and golden cornfields, patched Луга и нивы золотые, With dazzling, multi-coloured flowers;

Мелькали сёлы;

здесь и там Villages twinkled, herds would pass, Стада бродили по лугам, Roam here and there through meadowgrass, И сени расширял густые And, in its thick, entangled bowers Огромный, запущённый сад, A vast, neglected garden nursed Приют задумчивых Дриад.

Dryads, in pensive mood immersed.

Two II.

The noble castle was constructed As castles should be, solid-based, Почтенный замок был построен, Designed for comfort, unaffected, Как замки строиться должны:

Отменно прочен и спокоен In sensible and ancient taste, Во вкусе умной старины.

With lofty rooms throughout the dwelling Веэде высокие покои, And damask from the floor to ceiling, В гостиной штофные обои, Portraits of Tsars upon the walls Царей портреты на стенах, 132 / Pushkin И печи в пестрых изразцах.

And stoves with patchwork coloured tiles.

Всё это ныне обветшало, Today all this is antiquated, Не знаю право почему;

Да, впрочем, другу моему I really cannot fathom why;

В том нужды было очень мало, Of course, Onegin passed it by, Затем что он равно зевал Unable to appreciate it, Средь модных и старинных зал.

Since he would yawn, indifferent to An old interior or a new.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell Three III.

Into the very room he settled, Where some forty years till his demise Он в том покое поселился, Uncle with stewardess had battled, Где деревенский старожил Looked through the window, swatted flies.

Лет сорок с ключницей бранился, В окно смотрел и мух давил. All was quite plain;

the oaken floorboards, Все было просто: пол дубовый, A table, down divan, two cupboards, Два шкафа, стол, диван пуховый, And not an inkspot anywhere.

Нигде ни пятнышка чернил.

Onegin opened up the cupboards;

there, Онегин шкафы отворил:

In one lay an expenses manual, В одном нашел тетрадь расхода, The other stocked liqueurs of fruit В другом наливок целый строй, Кувшины с яблочной водой And jugs of eau-de-pomme to boot И календарь осьмого года;

Next to an eighteen-o-eight annual.

Старик, имея много дел, The old man, by much work perplexed, В иные книги не глядел.

Consulted not another text.

Four IV.

Alone among his acquisitions, Один среди своих владений, Merely to while away the time, Чтоб только время проводить, He undertook to make revisions Сперва задумал наш Евгений And introduced a new regime.

Порядок новый учредить.

A lonely sage in deepest Russia, В своей глуши мудрец пустынный, He eased the ancient corve’s pressure, Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил;

Replacing it with light quit-rent;

(2) И раб судьбу благословил.

The serf blessed destiny’s intent.

Зато в углу своем надулся, But Eugene’s thrifty neighbour, flurried, Увидя в этом страшный вред, Fell sulking;

in his corner he Его расчетливый сосед.

Envisaged a catastrophe;

Другой лукаво улыбнулся, Another slyly smiled, unworried.

И в голос все решили так, Что он опаснейший чудак. Yet all were absolutely frank:

Here was a highly dangerous crank.

Five V.

At first they all rode up to greet him;

But at the back porch every day Сначала все к нему езжали;

Но так как с заднего крыльца A stallion from the Don would meet him Обыкновенно подавали As soon as on the carriage way Ему донского жеребца, Their home-made carts could be detected, Лишь только вдоль большой дороги When off he gallopped unaffected.

Заслышит их домашни дроги, - Outraged by this behaviour, they Поступком оскорбясь таким, Withdrew their friendship straightaway.

Все дружбу прекратили с ним.

"Сосед наш неуч, сумасбродит, “Our neighbour is a boor, as mad as Он фармазон;

он пьет одно A freemason, a crack-brained ass;

Стаканом красное вино;

Drinks only red wine by the glass;

Он дамам к ручке не подходит;

Won’t stoop to kiss the hands of ladies;

Все да да нет;

не скажет да-с It’s ‘yes’ and ‘no’, not ‘yes, Sir’, ‘no, Иль нет-с". Таков был общий глас.

Sir’. All agreed this was de trop.

Six Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell VI.

Just at this time a new landowner Had driven down to his estate В свою деревню в ту же пору And was received with equal honour Помещик новый прискакал As cause for neighbourhood debate.

И столь же строгому разбору By name Vladmir Lensky, wholly В соседстве повод подавал.

По имени Владимир Ленской, Endowed with Gttingenian soul, he С душою прямо геттингенской, Was handsome, in his youthful prime, Красавец, в полном цвете лет, A devotee of Kant and rhyme.

Поклонник Канта и поэт.

He brought from Germany’s misty milieu Он из Германии туманной The fruits of learning: dreams inspired Привез учености плоды:

By liberty;

a spirit, fired Вольнолюбивые мечты, Дух пылкий и довольно странный, By lofty thoughts and quite peculiar;

Всегда восторженную речь A speech with ever-rapturous air;

И кудри черные до плеч.

And curling, shoulder-length black hair.

Seven VII.

Corruptions’s chill had not yet harmed him, От хладного разврата света He had not fallen yet from grace, Еще увянуть не успев, An amicable greeting warmed him Его душа была согрета As did a maidenly embrace.

Приветом друга, лаской дев.

Of heart’s affairs he had no notions, Он сердцем милый был невежда, Hope nursed his juvenile emotions, Его лелеяла надежда, And worldly noise and glitter still И мира новый блеск и шум Еще пленяли юный ум. Lent his young mind a novel thrill.

Он забавлял мечтою сладкой With sweetest fancy he would cradle Сомненья сердца своего;

His doubting heart’s uncertainty.

Цель жизни нашей для него He looked upon life’s destiny Была заманчивой загадкой, As some enticing kind of riddle Над ней он голову ломал To solve which he would rack his mind, И чудеса подозревал.

Expecting marvels of mankind.

Eight VIII.

He held that he should be united To a kindred soul, who pines away, Он верил, что душа родная Fearing her love is unrequited Соединиться с ним должна, Что, безотрадно изнывая, While waiting for him every day;

Его вседневно ждет она;

He held that friends would raise a banner, Он верил, что друзья готовы Wear fetters to defend his honour, За честь его приять оковы, And would not cease to fight before И что не дрогнет их рука They smashed the arms his slanderer bore;

Разбить сосуд клеветника;

That there were some whom fate had chosen, Что есть избранные судьбами, Людей священные друзья;

Blest comrades of humanity;

Что их бессмертная семья That their immortal family Неотразимыми лучами, Would in a future time emblazon Когда-нибудь, нас озарит Our world with overwhelming rays, И мир блаженством одарит.

Endowing us with blissful days.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell Nine IX.

Compassion, virtuous indignation, A pure love for the common good Негодованье, сожаленье, And glory’s torment and elation Ко благу чистая любовь Had stirred from early days his blood.

И славы сладкое мученье В нем рано волновали кровь. He with his lyre roved ever further;

Он с лирой странствовал на свете;

Beneath the sky of Schiller, Goethe Под небом Шиллера и Гете His soul burst into sudden flame, Их поэтическим огнем Kindled by their poetic fame;

Душа воспламенилаcь в нем.

The Muses of sublime creation И Муз возвышенных искусства, He, happy one, did not disgrace, Счастливец, он не постыдил;

Он в песнях гордо сохранил But proudly in his songs made place Всегда возвышенные чувства, For sentiments of exaltation, Порывы девственной мечты For yearnings of chaste reverie И прелесть важной простоты.

And charms of grave simplicity.

Ten X. Of love he sang, to love obedient, His song possessed the clarity Он пел любовь, любви послушный, Of simple maidens’ thoughts, of infant И песнь его была ясна, Slumber and of the moon, when she Как мысли девы простодушной, Shines in the sky’s untroubled spaces, Как сон младенца, как луна Goddess of sighs and secret places;

В пустынях неба безмятежных, Богиня тайн и вздохов нежных. He sang of parting, and despond, Он пел разлуку и печаль, Vague somethings and the dim beyond, И нечто, и туманну даль, And also of romantic roses;

И романтические розы;

He sang about those distant spheres Он пел те дальные страны, In which he’d long shed living tears Где долго в лоно тишины Where silently the world reposes;

Лились его живые слезы;

Он пел поблеклый жизни цвет He sang about life’s fading scene Без малого в осьмнадцать лет.

While he was not yet quite eighteen.

Eleven XI.

Where only Eugene in their desert Could judge his worth and quality, В пустыне, где один Евгений Мог оценить его дары, He did not care at all to hazard Господ соседственных селений His neighbours’ hospitality;

Ему не нравились пиры;

He fled their noisy conversations;

Бежал он их беседы шумной.

Their sensible deliberations Их разговор благоразумный On haymaking, on liquor, wine, О сенокосе, о вине, On kennels, on their kith and kind О псарне, о своей родне, Конечно, не блистал ни чувством, Did not excel in sensitivity, Ни поэтическим огнем, Nor in poetic fire or wit, Ни остротою, ни умом, Nor in intelligence, nor fit Ни общежития искусством;

With any art of sociability;

Но разговор их милых жен But the comments of their spouses dear Гораздо меньше был умен.

Were far less sensible, I fear.

Twelve Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XII.

Lensky, a wealthy youth and handsome Was seized upon as marriageable;

Богат, хорош собою, Ленской Such in the country was the custom;

Везде был принят как жених;

All daughters were eligible Таков обычай деревенской;

To court their semi-Russian neighbour;

Все дочек прочили своих За полурусского соседа;

When he arrived, the guests would labour Взойдет ли он, тотчас беседа To drop a hint and to deplore Заводит слово стороной The dull life of a bachelor;

О скуке жизни холостой;

To the samovar they beckon Lensky, Зовут соседа к самовару, Where Dunya’s stationed, pouring tea, А Дуня разливает чай, They whisper to her: “Wait and see!” Ей шепчут: "Дуня, примечай!" Потом приносят и гитару: They bring in a guitar;

and then she И запищит она (бог мой!).

Begins to shrill (good God!) and call:

Приди в чертог ко мне златой!..

Oh come into my golden hall...

Thirteen XIII.

But Lensky, not, of course, intending Но Ленский, не имев конечно To bear the bonds of marriage yet, Охоты узы брака несть, Looked forward warmly to befriending С Онегиным желал сердечно Onegin whom he’d newly met.

Знакомство покороче свесть.

Not ice and flame, nor stone and water, Они сошлись. Волна и камень, Nor verse and prose are from each other Стихи и проза, лед и пламень So different as the two men were.

Не столь различны меж собой.

Сперва взаимной разнотой At first, since so dissimilar, Они друг другу были скучны;

They found their meeting dull, ill-fated;

Потом понравились;

потом Then got to like each other;

then Съезжались каждый день верхом, Rode everyday together, when И скоро стали неразлучны.

They soon could not be separated.

Так люди (первый каюсь я) So (I’m the first one to confess) От делать нечего друзья.

People are friends from idleness.

XIV.

Fourteen But still, this idle friendship’s better Но дружбы нет и той меж нами.

Than our assault on prejudice:

Все предрассудки истребя, We call, as if it doesn’t matter, Мы почитаем всех нулями, А единицами - себя. All men, save us, nonentities.

Мы все глядим в Наполеоны;

We all aspire to be Napoleons;

Двуногих тварей миллионы Two-legged creatures in their millions Для нас орудие одно;

Are but a useful tool for us, Нам чувство дико и смешно.

Feeling we find ridiculous.

Сноснее многих был Евгений;

Onegin showed much more perception Хоть он людей конечно знал И вообще их презирал, - Than many;

while he knew his mind Но (правил нет без исключений) And on the whole despised mankind, Иных он очень отличал There is no rule without exception:

И вчуже чувство уважал.

True worth in some he did detect And treated feeling with respect.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XV.

Fifteen He heard out Lensky with indulgence.

Он слушал Ленского с улыбкой.

The poet’s fervent talk, his mind, Поэта пылкий разговор, Still hesitant in forming judgments, И ум, еще в сужденьях зыбкой, His gaze with inspiration blind – И вечно вдохновенный взор, - Онегину всё было ново;

All this was novel to Onegin;

Он охладительное слово He tried to stop himself from making В устах старался удержать Remarks, that were unkind or cool И думал: глупо мне мешать And thought: I’d really be a fool Его минутному блаженству;

To spoil his rapture with rejection;

И без меня пора придет;

His day, without me, will arrive;

Пускай покамест он живет Да верит мира совершенству;

So, in the meantime, let him thrive, Простим горячке юных лет Believing in the world’s perfection;

И юный жар и юный бред.

Forgive the fever of the young, Their ardour and delirious tongue.

XVI.

Sixteen Меж ими всё рождало споры Engaged in constant disputations, И к размышлению влекло:

They speculated on the source Племен минувших договоры, Of pacts drawn up by vanished nations, Плоды наук, добро и зло, On good and evil and the course И предрассудки вековые, Of science, on old prejudices, И гроба тайны роковые, And secrets in the grave’s abysses, Судьба и жизнь в свою чреду, Все подвергалось их суду. On destiny and life in turn – Поэт в жару своих суждений All qualified for their concern.

Читал, забывшись, между тем The poet, in argument refulgent, Отрывки северных поэм, Recited self-obliviously И снисходительный Евгений, Fragments of Northern balladry, Хоть их не много понимал, And Eugene, who remained indulgent, Прилежно юноше внимал.

While little grasping what he heard, Listened to Lensky’s every word.

XVII.

Seventeen More often, though, it was the passions Но чаще занимали страсти Which occupied my anchorites.

Умы пустынников моих.

Ушед от их мятежной власти, Free from their stormy depredations, Онегин говорил об них Onegin spoke of their delights С невольным вздохом сожаленья.

And sighed, regretting their enticement.

Блажен, кто ведал их волненья Happy who tasted this excitement И наконец от них отстал;

And in the end could loose its knot, Блаженней тот, кто их не знал, Still happier who knew it not, Кто охлаждал любовь -- разлукой, Вражду -- злословием;

порой Who cooled the heat of love by parting, Зевал с друзьями и с женой, Changed enmity to obloquy;

Ревнивой не тревожась мукой, Yawned with his wife in company, И дедов верный капитал Remained immune to jealous smarting, Коварной двойке не вверял.

And was not predisposed to lose An heirloom to a crafty deuce.(3) Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell Eighteen XVIII.

When to the banner we have gathered Of sensible tranquillity, Когда прибегнем мы под знамя When passion’s flame at last is smothered Благоразумной тишины, And we as an absurdity Когда страстей угаснет пламя И нам становятся смешны Consider its caprices, surges, Их своевольство иль порывы Belated signs of former urges – И запоздалые отзывы, -- Resigned, but not without a tear, Смиренные не без труда, We sometimes like to lend an ear Мы любим слушать иногда To tales of other people’s passions, Страстей чужих язык мятежный, And these stir up the heart again.

И нам он сердце шевелит.

Так точно старый инвалид Exactly thus, a veteran Охотно клонит слух прилежный Will gladly eavesdrop on confessions Рассказам юных усачей, Of young, mustachioed blades who strut, Забытый в хижине своей.

Oblivious of him in his hut.

XIX.

Nineteen Зато и пламенная младость For flaming youth is quite unable Не может ничего скрывать.

To keep its thoughts and feelings close, Вражду, любовь, печаль и радость But always is prepared to babble Она готова разболтать.

Out loves and hatreds, joys and woes.

В любви считаясь инвалидом, Of love a self-declared survivor, Онегин слушал с важным видом, Grave Eugene heard his friend deliver Как, сердца исповедь любя, Поэт высказывал себя;

His heart’s confession lovingly Свою доверчивую совесть And tell his whole biography;

Он простодушно обнажал.

A simple soul, not seeking glory, Евгений без труда узнал He laid his trustful conscience bare.

Его любви младую повесть, Eugene with ease discovered there Обильный чувствами рассказ, The poet’s young, romantic story, Давно не новыми для нас.

A tale of copious feelings – or A chronicle we’ve heard before.

XX.

Twenty Ah, how he loved, we cannot know it, Ах, он любил, как в наши лета Today such love’s anomalous;

Уже не любят;

как одна Безумная душа поэта Only the mad soul of a poet Еще любить осуждена:

Is still condemned to loving thus.

Всегда, везде одно мечтанье, Always and everywhere one vision, Одно привычное желанье, One single, customary mission, Одна привычная печаль.

One single, customary grief;

Ни охлаждающая даль, Not distance with its cool relief, Ни долгие лета разлуки, Ни музам данные часы, Nor lengthy years of separation, Ни чужеземные красы, Nor hours devoted to the Muse, Ни шум веселий, ни Науки Nor foreign beauties he might choose, Души не изменили в нем, Nor merriment, nor meditation Согретой девственным огнем.

Had changed in him a soul whose fire Was lit by innocent desire.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXI.

Twenty-One Scarcely a youth, not yet essaying Чуть отрок, Ольгою плененный, The torments of the heart, he fell Сердечных мук еще не знав, In love with Olga, watched her playing Он был свидетель умиленный The games of a young demoiselle;

Ее младенческих забав;

В тени хранительной дубравы By overshadowing oaks protected, Он разделял ее забавы, He shared the games that she selected;

И детям прочили венцы Their fathers – friends and neighbours, they – Друзья соседы, их отцы.

Foresaw their children’s wedding day.

В глуши, под сению смиренной, Under a humble porch the maiden, Невинной прелести полна, Endowed with innocence and grace, В глазах родителей, она Цвела как ландыш потаенный, Blossomed beneath her parents’ gaze, Не знаемый в траве глухой Like lily of the valley hidden Ни мотыльками, ни пчелой.

In densest grass, unbeknown by The passing bee or butterfly.

Twenty-Two XXII.

By her the poet had been given Она поэту подарила His early dreams of ecstasy, Младых восторгов первый сон, And thinking of her would enliven И мысль об ней одушевила His pipe’s first moans of melody.

Его цевницы первый стон.

Farewell to golden games now over!

Простите, игры золотые!

Instead he looked for woodland cover, Он рощи полюбил густые, Уединенье, тишину, Seclusion, stillness, and the night, И Ночь, и Звезды, и Луну, The stars and heaven’s brightest light, Луну, небесную лампаду, The moon amid her constellation Которой посвящали мы The moon to whom, when evening nears, Прогулки средь вечерней тьмы, We dedicated walks and tears, И слезы, тайных мук отраду...

Our secret sorrow’s consolation...

Но нынче видим только в ней Замену тусклых фонарей. But now we only see in her A substitute for lamplight’s blur.

XXIII.

Twenty-Three All modesty and all docility, Всегда скромна, всегда послушна, Always as merry as the morn, Всегда как утро весела, Как жизнь поэта простодушна, As simple as a life of poetry, Как поцелуй любви мила, As charming as love’s kiss newborn, Глаза как небо голубые;

Her eyes as azure as the heaven, Улыбка, локоны льняные, Her flaxen curls, her smile so even, Движенья, голос, легкий стан, Her movements, voice, her slender stance, Всё в Ольге... но любой роман These made up Olga... but just chance Возьмите и найдете верно Ее портрет: он очень мил, On any novel at your leisure, Я прежде сам его любил, Her portrait’s there – it’s very sweet, Но надоел он мне безмерно.

And even I found it a treat, Позвольте мне, читатель мой, But now it bores me beyond measure.

Заняться старшею сестрой.

Reader, I shall, if you’ll allow, Turn to the elder sister now.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXIV.

Twenty-Four Her elder sister was Tatiana...

Ее сестра звалась Татьяна...

This is the first time that we grace Впервые именем таким Our novel in this wilful manner Страницы нежные романа With such a name, so out of place.(4) Мы своевольно освятим.

И что ж? оно приятно, звучно;

What of it? It is pleasant, sonorous;

Но с ним, я знаю, неразлучно But well I know that it is onerous Воспоминанье старины With memories of olden days Иль девичьей! Мы все должны Or housemaid domiciles! A craze Признаться: вкусу очень мало We must admit to is the gaudy У нас и в наших именах And graceless names we’re apt to choose (Не говорим уж о стихах);

Нам просвещенье не пристало (Our verse deserves still more abuse);

И нам досталось от него Enlightenment is not our forte, Жеманство, -- больше ничего.

It’s simply opened wide a door To affectation – nothing more.

Twenty-Five XXV.

So she was called Tatiana. Lacking Итак, она звалась Татьяной.

The beauty of her sister and Ни красотой сестры своей, Her rosy freshness, not attracting Ни свежестью ее румяной The eye in that secluded land, Не привлекла б она очей.

A wayward, silent, sad young maiden, Дика, печальна, молчалива, Shy as the doe in forest hidden, Как лань лесная боязлива, Она в семье своей родной She seemed inside her family Казалась девочкой чужой.

A stranger, an anomaly.

Она ласкаться не умела She could not snuggle up to father К отцу, ни к матери своей;

Or mother;

and, herself a child, Дитя сама, в толпе детей By children’s games was not beguiled Играть и прыгать не хотела And would not skip or play but rather И часто целый день одна Сидела молча у окна. Would quietly through a window stare And all day long not move from there.

XXVI.

Twenty-Six A pensive mind was her attendant Задумчивость, ее подруга Already from her infancy От самых колыбельных дней, Теченье сельского досуга And filled with reverie resplendent Мечтами украшала ей.

The flow of rural liberty.

Ее изнеженные пальцы Her delicate fingers knew not needles;

Не знали игл;

склонясь на пяльцы, Embroidery seemed made of riddles;

Узором шелковым она To animate a linen cloth Не оживляла полотна.

With silken patterns she was loath.

Охоты властвовать примета, С послушной куклою дитя Desiring to assert her power, Приготовляется шутя The child diverts her pliant doll, К приличию, закону света, Encouraging with pastimes droll И важно повторяет ей The world of etiquette to flower, Уроки маминьки своей.

And to her doll with gravity Imparts mamm’s morality.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXVII.

Twenty-Seven But even in these years Tatiana Но куклы даже в эти годы Never picked up a doll or chose Татьяна в руки не брала;

To tell it in a grown-up manner Про вести города, про моды Of town events and fashion shows.

Беседы с нею не вела.

И были детские проказы Averse to childish pranks and banter, Ей чужды;

страшные рассказы She liked instead, when it was winter, Зимою в темноте ночей To read a fearful tale at night, Пленяли больше сердце ей.

Which gave her heart much more delight.

Когда же няня собирала Whenever nurse would fetch for Olga Для Ольги на широкий луг A company of little friends Всех маленьких ее подруг, Она в горелки не играла, To play upon the manor lands, Ей скучен был и звонкий смех, She found their games of catch too vulgar.

И шум их ветреных утех.

Their ringing laughs and jollity Wearied Tatiana equally.

XXVIII.

Twenty-Eight Она любила на балконе Предупреждать зари восход, She liked instead to fix her eyes on Когда на бледном небосклоне The moment of the dawn’s advance Звезд исчезает хоровод, When, fading on the pale horizon, И тихо край земли светлеет, The stars complete their choral dance, И, вестник утра, ветер веет, And at its edge the earth is glowing И всходит постепенно день.

And the wind that heralds morn is blowing, Зимой, когда ночная тень Полмиром доле обладает, And by degrees the day ascends.

И доле в праздной тишине, In winter when the night extends При отуманенной луне, To half the world for so much longer, Восток ленивый почивает, And longer too the lazy East, В привычный час пробуждена When moonlight is bedimmed by mist, Вставала при свечах она.

Continues to repose in languor, Awakened at her usual time, By candlelight from bed she’d climb.

XXIX.

Twenty-Nine Fond early on of reading novels, Ей рано нравились романы;

For only they would make her glow, Они ей заменяли все;

Она влюблялася в обманы She fell for the deceiving marvels И Ричардсона и Руссо.

Of Richardson and of Rousseau.

Отец ее был добрый малый, Her father was a decent fellow В прошедшем веке запоздалый;

Of eighteenth century mould, but mellow Но в книгах не видал вреда;

Who found no harm in books, which he, Он, не читая никогда, Not having read at all, would see Их почитал пустой игрушкой И не заботился о том, As empty playthings, unengrossing.

Какой у дочки тайный том He cared not that a secret tome Дремал до утра под подушкой.

Would lie till morning, quite at home, Жена ж его была сама Beneath his daughter’s pillow dozing.

От Ричардсона без ума.

And yet his wife enthused upon The narratives of Richardson.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXX.

Thirty Her love for them was not connected Она любила Ричардсона With her perusing Richardson, Не потому, чтобы прочла, Nor with the fact that she rejected Не потому, чтоб Грандисона Lovelace for virtuous Grandison.

Она Ловласу предпочла (14);

Но в старину княжна Алина, But in the past Princess Alna, Ее московская кузина, Her Moscow cousin, when she’d seen her, Твердила часто ей об них.

Had talked about these gentlemen.

В то время был еще жених Her husband was her fianc then, Ее супруг, но по неволе;

A bond to which she’d not consented;

Она вздыхала о другом, She sighed after another one Который сердцем и умом Ей нравился гораздо боле: Whose heart and mind had far outdone Сей Грандисон был славный франт, The simple love of her intended;

Игрок и гвардии сержант.

This Grandison was smart at cards, A fop and Ensign in the Guards.

XXXI.

Thirty-One Как он, она была одета Like him, according to the fashion, Всегда по моде и к лицу;

She always dressed to look well-bred;

Но, не спросясь ее совета, But soon, without the least discussion Девицу повезли к венцу.

The girl was to the altar led.

И, чтоб ее рассеять горе, And, to dispel her dreadful grieving, Разумный муж уехал вскоре Her husband soon was wisely leaving В свою деревню, где она, Бог знает кем окружена, To take her to his country seat Рвалась и плакала сначала, Where God knows whom she was to meet;

С супругом чуть не развелась;

At first she raved and sobbed and ranted, Потом хозяйством занялась, All but divorced her husband, then Привыкла и довольна стала.

Took part in household matters, when Привычка свыше нам дана:

She grew accustomed and contented.

Замена счастию она.

God gave us habit to redress Our yearnings after happiness.

XXXII.

Thirty-Two With habit’s help she soon recovered, Привычка усладила горе, Although her grieving heart still bled;

Неотразимое ничем;

Открытие большое вскоре Something momentous she discovered Ее утешило совсем:

That made her feel quite comforted:

Она меж делом и досугом Between her household work and leisure Открыла тайну, как супругом She ascertained the perfect measure Самодержавно управлять, For governing her husband’s life, И всё тогда пошло на стать.

And then became a proper wife.

Она езжала по работам, Солила на зиму грибы, She drove out to inspect the farming, Вела расходы, брила лбы, She pickled mushrooms, spent and saved, Ходила в баню по субботам, Foreheads of new recruits she shaved,(5) Служанок била осердясь - Enjoyed a weekly bathhouse warming, Все это мужа не спросясь.

Beat maidservants who made her cross – She, not her husband, was the boss.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXXIII.

Thirty-Three Once she’d have written verses in a Бывало, писывала кровью Young maiden’s album with her blood, Она в альбомы нежных дев, Have called Praskviya – Polna Звала Полиною Прасковью And made a song of every word.

И говорила нараспев, Корсет носила очень узкий, She wore tight stays to suit convention, И русский Н как N французский A Russian N just like a French one Произносить умела в нос;

She learned to utter through her nose;

Но скоро все перевелось;

But all of this soon met its close:

Корсет, Альбом, княжну Алину, Stays, album and Princess Alina, Стишков чувствительных тетрадь Her sentimental verselets, all Она забыла;

стала звать Акулькой прежнюю Селину She now forgot, began to call И обновила наконец Akul’ka previous Selina,(6) На вате шлафор и чепец.

And finally appeared, becapped, Inside a quilted housecoat wrapped.

Thirty-Four XXXIV.

But still her husband dearly loved her, Но муж любил ее сердечно, Upon her schemes he did not frown, В ее затеи не входил, In all he cheerfully believed her, Во всем ей веровал беспечно, And ate and drank in dressing-gown;

А сам в халате ел и пил;

His life with undemanding labours Покойно жизнь его катилась;

Rolled gently on;

sometimes his neighbours, Под вечер иногда сходилась Соседей добрая семья, A kindly group and casual, Нецеремонные друзья, Met of an evening in the hall, И потужить и позлословить Complained, engaged in tittle-tattle И посмеяться кой о чем.

And chuckled over this or that Проходит время;

между тем Till it was time for tea, whereat Прикажут Ольге чай готовить, Olga was told to fetch the kettle;

Там ужин, там и спать пора, И гости едут со двора. Then supper came, and close of day, When all the guests would drive away.

Thirty-Five XXXV.

They kept, while tranquilly existing, The customs of antiquity, Они хранили в жизни мирной Привычки милой старины;

Indulged themselves at Shrovetide, feasting У них на масленице жирной On Russian pancakes (or bliny);

Водились русские блины;

They fasted twice a year for sinning, Два раза в год они говели;

They loved round swings, which sent you spinning, Любили круглые качели, And choral dances, guessing songs.

Подблюдны песни, хоровод;

On Trinity, among the throngs В день Троицын, когда народ Зевая слушает молебен, Of yawning peasants at thanksgiving, Умильно на пучок зари They touchingly shed tears, three drops Они роняли слезки три;

Upon a bunch of buttercups;

(7) Им квас как воздух был потребен, They needed kvas like air for living;

(8) И за столом у них гостям And at their table guests were served Носили блюда по чинам.

In order, as their rank deserved.

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXXVI.

Thirty-Six And thus the two of them grew older И так они старели оба.

Until the grave invited down И отворились наконец The husband and the erstwhile soldier, Перед супругом двери гроба, And he received a second crown.(9) И новый он приял венец.

Он умер в час перед обедом, He died approaching midday dinner, Оплаканный своим соседом, Mourned by a neighbour at the manor, Детьми и верною женой By children and a faithful wife Чистосердечней, чем иной.

More truly than occurs in life.

Он был простой и добрый барин, He was a simple, kindly barin,(10) И там, где прах его лежит, And there, above his last remains, Надгробный памятник гласит:

Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, A solemn monument proclaims:

Господний раб и бригадир “The humble sinner, Dmitrii Larin, Под камнем сим вкушает мир.

Slave of the Lord and Brigadier Beneath this stone reposeth here.” Thirty-Seven XXXVII. His own penates reinstating, Vladmir Lensky soon stood by Своим пенатам возвращенный, His neighbour’s grave where, contemplating, Владимир Ленский посетил He blessed the ashes with a sigh;

Соседа памятник смиренный, And sorrow long his heart affected, И вздох он пеплу посвятил;

“Poor Yorick,” he exclaimed, dejected, И долго сердцу грустно было.

"Poor Yorick! - молвил он уныло, - “He used to carry me aloft, Он на руках меня держал.

And in my childhood days how oft Как часто в детстве я играл I’d play with his Ochkov medal!(11) Его Очаковской медалью!

He destined Olga as my bride, Он Ольгу прочил за меня, Would say: Perhaps I shall have died...” Он говорил: дождусь ли дня?.."

True sadness pricked Vladmir’s mettle, И, полный искренней печалыо, Владимир тут же начертал He there and then inscribed for him Ему надгробный мадригал.

A gravestone madrigal or hymn.

XXXVIII.

Thirty-Eight Still there, in tears, he wrote another И там же надписью печальной To mark the patriarchal dust Отца и матери, в слезах, Почтил он прах патриархальный... Of both his father and his mother...

Увы! на жизненных браздах Alas, each generation must Мгновенной жатвой поколенья, By Providence’s dispensation По тайной воле провиденья, Rise, ripen, fall in quick succession Восходят, зреют и падут;

Upon life’s furrows;

in its wake Другие им вослед идут...

Others the selfsame journey take...

Так наше ветреное племя Растет, волнуется, кипит So, too, the heedless tribe now living И к гробу прадедов теснит.

Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас!

Eugene Onegin by Alexander Pushkin, chapter 2, translated by Stanley Mitchell XXXIX.

Thirty-Nine Meanwhile, dear friends, enjoy the pleasure Покамест упивайтесь ею, And lightness of this life which I Сей легкой жизнию, друзья!

Find meaningless in such a measure, Ее ничтожность разумею, I almost wish to say goodbye;

И мало к ней привязан я;

Для призраков закрыл я вежды;

‘Gainst ghosts I keep my eyelids lowered, Но отдаленные надежды Yet distant hopes have sometimes flowered, Тревожат сердце иногда:

Arousing once again my heart.

Без неприметного следа I’d find it grievous to depart Мне было б грустно мир оставить.

Without the tiniest recognition.

Живу, пишу не для похвал;

Not courting praise, I live and write, Но я бы, кажется, желал Печальный жребий свой прославить, But still, it seems, I’d take delight Чтоб обо мне, как верный друг, In winning fame for my sad mission Напомнил хоть единый звук.

So that the merest line I’ve penned Will hail me like a faithful friend.

Forty XL.

And someone’s heart it will awaken;

И чье-нибудь он сердце тронет;

And this new strophe that I nurse И, сохраненная судьбой, Will not in Lethe drown, forsaken, Быть может, в Лете не потонет If destiny preserves my verse.

Строфа, слагаемая мной;

Perhaps a future ignoramus Быть может (лестная надежда!), Will comment when my portrait’s famous Укажет будущий невежда На мой прославленный портрет (A flattering hope!): “Now who is he?

И молвит: то-то был поэт!

He’s someone who wrote poetry!” Прими ж мои благодаренья, I offer you, then, my oblations, Поклонник мирных Аонид, Admirer of Ania’s maids, О ты, чья память сохранит O you, whose memory never fades, Мои летучие творенья, And saves my volatile creations, Чья благосклонная рука Потреплет лавры старика! Whose hand, ensuring my renown, Will pat the old man’s laurel crown!(12)




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.