WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 6 |
-- [ Страница 1 ] --

От издателя!

Настоящее электронное издание — переиздание единственной книги Ивана Петровича Пнина. Книга эта вышла в 1934 году, потому вступительные статьи и, правда менее, комментарии не блещут правдивостью и просто мешают восприятию творчества Пнина.

Мы, однако, решили переиздать книгу целиком. Продиктовано это решение только желанием дать читателю возможность находить тексты Пнина по ссылкам в другой многочисленной литературе, а также ссылаться на наш труд как на „оригинал“.

Редакция ImWerden ImWerdenVerlag Mnchen 2006 КЛАССИКИ РЕВОЛЮЦИОННОЙ МЫСЛИ ДОМАРКСИСТСКОГО ПЕРИОДА ПОД ОБЩЕЙ РЕДАКЦИЕЙ И. А. ТЕОДОРОВИЧА III ИВАН ПНИН М О С К В А — 1 9 3 4 ИВАН ПНИН СОЧИНЕНИЯ ВСТУПИТЕЛЬНАЯ СТАТЬЯ И РЕДАКЦИЯ И. К. ЛУППОЛА ПОДГОТОВКА К ПЕЧАТИ И КОММЕНТАРИИ В. Н. ОРЛОВА И З Д А Т Е Л Ь С Т В О В С Е С О Ю З Н О Г О О Б Щ Е С Т В А П О Л И Т К А Т О Р Ж А Н И С С Ы Л Ь Н О - П О С Е Л Е Н Ц Е В Переплет работы худ. В. Резникова Ответств. редактор И. К. Луппол Техн. редактор М. Масляненко Сдано в набор 20/1 1934 г.

Подписано к печати 20/V 1934 г.

Формат бумаги 62X94 см.

19 печ. лист. 41 500 зн. в печ. л.

Изд. № 164. Заказ типогр. № Тираж 5 000 экз.

Уполномоч. Главлита В-60 107.

Отпечатано в 11-й тип. и шк. ФЗУ, Москва, 2-я Рыбинская, д. 3.

ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ СТАТЬИ И. К. Луппол И. П. ПНИН И ЕГО МЕСТО В ИСТОРИИ РУССКОЙ ОБЩЕСТВЕННОЙ МЫСЛИ На пути от А. Н. Радищева к декабристам, в особенности к наиболее радикальному в идеологическом отношении их крылу, именно к „Обществу соединенных славян“, стоит далеко не безынтересная, яркая личность Ивана Петровича Пнина. Поэт по призванию, он никогда не был „чистым“ поэтом-эстетом. Вся муза его пронизана общественно-политическими, „гражданскими“, как сказали бы позже, мотивами. В этом причина того, что Пниным занимались не только историки литературы, но и историки общественной мысли, историки права и политических учений. В известной мере Пнин дает материал и для историков философии. В задачу дельнейшего изложения и входит краткая характеристика и оценка его творчества, взятого с его мировоззренческой и общественно-политической стороны.

Литературное наследие Пнина количественно незначительно;

кроме того, текст его внушает подчас опасения за свою аутен тичность. Наконец, трудность заключается еще в том, что Пнин не был философом по преимуществу, и об общих основах его мировоззрения мы можем судить, кроме „Санктпетербургского Журнала“, который он издавал в 1798 г. и о котором нам придется говорить позже, лишь по нескольким стихотворениям. Тем не менее у Пнина есть несколько од (один из любимых в то время родов поэзии) общефилософского содержания.

В этих одах, в противоположность Ломоносову, Пнин не пускается в „превыспренние заоблачности по поводу плошеч ных иллюминаций“, не воспевает „порфироносных младенцев“, а касается натурфилософских, космологических процессов. Но Лишь один раз обращается Пнин с „гимном“ к Александру I.

и эти последние разрешает он, отнюдь не следуя по стопам Державина. В своих поэтических рассуждениях он выявляет под легкой деистической вуалью философию французского материализма XVIII века. Так, в первой же книжке „Санктпе тербургского Журнала“ он печатает довольно свободный перевод оды французского поэта Тома „Время“. Поэт хочет остановиться хоть на одном моменте, чтобы рассмотреть всеобщий „полет“ времени. Время не имеет начала, оно не создано, оно было всегда.

Кто мне откроет час, в который быть ты стало?

Чей смелый ум дерзнет постичь твое начало?

Кто скажет, где конец теченью твоему?

Когда еще ничто рожденья не имело, Ты даже и тогда одно везде летело;

Ты было все, хотя незримо никому.

Слова о том времени, „когда еще ничто рожденья не имело“, не следует понимать так, что мир был создан посредством акта креации. Это видно из того, что время было „незримо никому“;

это видно и из следущих строк:

Вдруг бурное стихий смешенье прекратилось;

Вдруг солнцев множество горящих засветилось;

И дерзкий ум твое теченье мерить стал.

„Век“ человека бесконечно мал перед лицом времени, по глощающего не только людей, царства, но и самые „солнца“. Поэт рисует кончину мира во времени, но эта картина не напоминает библейскую;

в поэтической форме она изображает ту гибель солнечной системы, какую предполагали естествоиспытатели XVIII века. Если Бюффон, следуя Ньютону, говорил о „мировом пожаре“, то Эйлер выдвигал, как причину кончины солнечной системы, расстройство движения планет по своим орбитам.

Собственно, и Ньютон говорил о падении кометы Галлея на солнце, как о причине пожара. Такой же естественный конец предвидит и Пнин:

Там солнце, во своем сияньи истощенно.

Узрит своих огней пылавье умерщвленно:

Бесчисленных миров падет, изветхнув, связь;

Как холмы каменны, сорвавшись с гор высоких, Обрушася, падут во пропостях глубоких, Так звезды полетят, друг на друга валясь!..

Во всей оде только один раз упоминается имя творца, ко торый „всему судил иметь свои пределы“, но лишь затем, чтобы сейчас же ограничить его всемогущество: все может исчезнуть, за исключением времени, которое одно только вечно. Возможно, что этот самый творец фигурирует как сво его рода неизменный для того времени персонаж, наподобие мифологической Урании, которая выступает в той же оде;

возможно, что он играет у Пнина и несколько большую роль:

мы не отрицаем у Пнина известной доли деизма. У него есть даже специальная ода под названием „Бог“. В ней есть моменты так называемого космологического доказательства, сводящегося к тому, что в длинной цепи причин и действий должна быть первая причина и эта первопричина и есть божество;

но, вопреки обыкновению, основано это „доказательство“ не на разуме, а на чувстве. Это, скорее, „сердечные“ аргументы, чем рассудочные, точно так же, как это имело место и у Радищева в его философском трактате „О человеке, о его смертности и бессмертии“. Видя порядок и вообще все устройство вселенной, поэт спрашивает: „Стремится к воле всё своей — льзя ль цели быть без воли чьей?“ Пнин задается вопросом: можно ли познать тот ум, „что мог по воле мир создать?“ Но обращается он не к уму, а к сердцу: „спросил я сердце, и решение в моих я чувствиях нашел“. Не об уме следует говорить, а о воле. Но, даже перенеся решение вопроса в эту плоскость, Пнин встречается с новыми затруднениями. Он слышит, как все народы, воздев к небу руки, „винят в отчаяньи творца“. Они жалуются на целый ряд беспорядков, несправедливостей и злодеяний, учиненных им. Их аргументы весьма напоминают те, какими в бесчис ленном количестве и в бесчисленных вариациях пользовался французский материалист Гольбах в своих атеистических работах. Нарекания народов столь сильны, что приходится удивляться, как цензура пропустила оду. Например, народы обращаются к „творцу“ с грозным вопросом: „Доколе будешь злодеянья взводить на трон под сень венца?“. Ответ, который получают народы, тоже в достаточной степени радикален.

Чувствуется, что, собственно, говорит не „голос сверху“, а сам поэт-мыслитель. Суть этого ответа сводится к тому, что люди сами виноваты во всех своих бедствиях. Такие речи французские материалисты вкладывали обычно в „уста“ природы:

Где опыт, где рассудок здравый, Что вас должны руководить?

Они покажут путь вам правый, По коему должны иттить.

Лишь под щитом священным их Найдете корень зол своих.

Когда мы писали выше, что в отношении некоторых стихо творений Пнина возникает сомнение в их аутентичности, то мы имели в виду именно эту оду. Сомнение возникает не вслед ствие какого-либо пристрастия или одностороннего подхода, а вследствие двух соображений. Во-первых, ода эта была на печатана уже после смерти Пнина в „Журнале для Пользы и Удовольствия“ (1805 г., декабрь). Во-вторых, редактор журнала снабдил стихотворение таким двусмысленным и знаменатель ным примечанием: „Я думаю, что беспристрастные читатели кои имеют у себя подлинники или копии сочинений достойного памяти Пнина, извинят сделанные мною как в сей оде, так и в некоторых прежде напечатанных в моем журнале стихотворениях его небольшие поправки в слоге: скорая смерть, конечно, не допустила его самого внимательнее оглянуться на памятники своей жизни“ (стр. 182).

Из примечания видно, что стихи Пнина ходили в рукопи сях и списках по рукам знакомых, а может быть, и незнако мых;

что редактор внес и вносил при жизни Пнина (умер Пнин 17 сентября 1805 г., т. е. за два-три месяца до печатания книжки журнала) исправления в его стихи;

из всего контекста примечания (сожаление, что Пнин не успел „оглянуться вни мательнее“ на памятники своей жизни) видно далее, что ис правления касались не только слога или, вернее, не слога, — ибо Пнин хорошо владел современным ему слогом, — а самого содержания. Перед лицами, обладающими текстом Пнина, редактор извиняется, выражаясь вульгарно, за отсебятину, искажавшую мысль автора.

Внимательное чтение этой оды заставляет наметить некоторые особо сомнительные места. Так, по ходу мыслей, следует ожидать обращения поэта-мыслителя с мучившим его вопросом к разуму.

Вместо этого следует непосредственно вопрос к сердцу.

В сентябрьской книжке „Санктпетербургского Журнала“ (1798) Пнин поместил четверостишие: „На вопрос, что такое бог?“ Здесь любопытна самая постановка вопроса. Разве для правоверного христианина, да и всякого религиозно верующего человека ответ не ясен? Поэтическая форма значения не имеет.

Писал же Державин пространные религиозные оды. Между тем Пнин посвящает этому вопросу лишь четыре стиха, последний из которых звучит так же двусмысленно: „Чтобы сказать, что он? — самим быть богом должно“.

При всем этом, повторяем, мы настолько осторожны, что допускаем у Пнина известную степень деизма, на что были и объективные социально-исторические причины и, быть мо жет, известные субъективные основания. Надо только пом нить справедливые слова К. Маркса о том, что в известные эпохи деизм является „не более как удобной и мягкой фор мой разрыва с религией“, является лишь внешней пеленой, скрывающей сущность атеизма. В случаях деистических воз зрений поэтому надлежит обращать сугубое внимание на то, с каким философским направлением связан у мыслителя деизм:

сопряжен ли он с рационализмом, с „сверхопытной“ теорией познания, коротко говоря, с идеализмом, как это было, напр., у некоторых немецких деистов XVIII века или деистически на строенной буржуазии в эпоху капитализма;

или он, деизм, в качестве „привеска“ или внешней оболочки сопряжен с мате риализмом. В первом случае — явление одного порядка, и, если угодно, оценка одна;

во втором случае — явление другого по рядка, следовательно, и оценка мыслителя должна быть иная.

Именно второй случай имеем мы в лице Пнина.

Когда, например, читаешь его оду „Человек“, то сомневаешься даже, не был ли он полным гольбахианцем. Эта ода напеча тана была еще при жизни Пнина в № 1 „Журнала Россий ской Словесности“ за 1805 год, издателем и редактором кото рого был друг Пнина А. Брусилов. Ода, как это замечено всеми исследователями, представляет собою резкую антитезу державинской оде „Бог“. Начинается ода своего рода гимном природе вполне в духе XVIII века: природа для автора — „бытий всех зримых обща мать, щедрот источник бесконечный, в ком счастье мы должны искать“.

Человек, герой оды, — лучшее создание природы. Едва толь ко он явился в мир, как мир покорился ему, приняв его царем.

Вся ода проникнута необыкновенным прославлением твор ческой деятельности человека, вся она насыщена призывом к деятельности и восторгом пред действенностью человека.

Человек творит в природе и распоряжается ею: „...каждый мне, — говорит автор, — предмет гласит, твоей рукой запе чатленный, что ты зиждитель есть вселенной“. Назвать человека зиждителем мира — это было по меньшей мере очень смелым в то время.

Пнин обрушивается в скрытой форме на Державина: „какой ум слабый, униженный тебе дать имя червя смел?“ Державин говорил про человека: „я раб, я червь“... Пнин соглашается, что только „раб нещастный, заключенный, который чувствий не имел“, мог назвать человека червем. Он сам, действительно, равен червю. Но человек вовсе не таков. „В каком пространстве зрю ужасном раба от человека я!“ — восклицает Пнин. Собственно, фактический раб не может оставаться таковым: если бы он рассмотрел, Кто бедствий всех его виною, Тогда бы тою же рукою Сорвал он цепи, что надел.

„Зиждитель-человек“ измерил течение планет, исчислил звез ды, оставаясь частью природы: „с природой связан ты судьбою, ты ей живешь, она тобою свой жизненный являет вид“. Человек дал знаки речи, мысли он дал тело, очам способ говорить, изобрел различные средства сообщения. Но откуда же произошел человек, создал ли его кто, или он создание единой природы? Вот вопрос, на который Пнин и Державин дают прямо противоположные ответы. Эти ответы таковы, что заслуживают того, чтобы привести их параллельно:

Д е р ж а в и н : ода „Бог“. П н и н : ода „Человек“.

Но будучи я столь чудесен Скажи мне, наконец, какою Отколе происшел? — безвестен;

Ты свыше силой вдохновен, А сам собой я быть не мог. Что все с премудростью такою Твое созданье я, создатель. Творить ты в мире научен?

Твоей премудрости я тварь... Скажи.. Но ты в ответ вещаешь...

и далее в печатном цензурном тексте 1805 года следуют четыре строчки многоточий. А далее непосредственно и знаменательно:

Ужель ты сам всех дел виною, О, человек? Что в мире зрю?

Чрез труд и опытность свою Прешел препятствий ты пучину, Улучшил ты свою судьбину, Природный бедности помог.

Многоточия на месте нескольких строчек оды Пнина не оставляли у пишущего эти строки сомнения в том, что автор ответил на вопрос, поставленный Державиным и повторенный самим автором, материалистически и атеистически.

В соответствии с этим мы писали в 1925 г.: „Автор (И. П. Пнин) ответил на вопрос... вполне научно. Это, пожалуй, уж не деизм, а чистый материализм и атеизм“.

Однако в то время это была лишь догадка. Ныне, в настоя щем издании сочинений Пнина, стараниями Вл. Орлова, ис пользовавшего архивные материалы, вновь восстановлен под линный текст выброшенных цензурою пяти строчек нашего поэта. Эти строчки гласят:

Скажи... Но ты в ответ вещаешь, Что ты существ не обретаешь, С небес которые б сошли, Тебя о нуждах известили, Тебя бы должностям учили И в совершенство привели.

Таким образом, Пнин отрицал существование каких бы то ни было „небожителей“, и хотя последняя строчка оды — мы объективны — и гласит, что человек на земле — то же, что бог на небе, но эта строка не больше, как привесок, поэтическая традиция, ибо она никак не вытекает из всей концепции оды. А концепция ее такова, что Пнину с правом можно дать эпитет „гуманиста“ в том смысле, в каком этот термин иногда применяется к Л. Фейербаху.

Таково содержание и таковы основные мировоззренческие мотивы философско-поэтических произведений Пнина.

И. Луппол. „Русский гольбахианец конца XVIII века”. „Под знаменем мар ксизма“. 1925 г., кн. 3.

Уже на основании сказанного, а также пользуясь некоторыми косвенными указаниями (напр., эпиграф из Гольбаха к „Оде на правосудие“), можно предположить, где следует искать источники такой мировоззренческой установки Пнина. Эти источники — французский материализм XVIII века, а еще более точно — произведения Гольбаха.

Как известно, в 1798 г. посреди беспросветного по своей реакционности павловского царствования Пнин, — возможно, со вместно с А. Ф. Бестужевым, отцом нескольких декабристов, — издавал периодический орган под названием „Санктпетербург ский Журнал“. Пнин отважился на неслыханную по тому вре мени смелость — на протяжении двенадцати книжечек он напе чатал переводы трех глав из знаменитой „Системы природы“ Гольбаха, появление которой на русском языке до революции 1917 года вообще было невозможно, а также переводы восьми глав гольбаховской же „Всеобщей морали“. Кроме того, он поместил вступление и предисловие Вольнея, одного из поздних французских материалистов XVIII века, к его „Руинам“. Само собою разумеется, все эти переводы оказались анонимными (за исключением двух глав из „Системы природы“) и без указания автора и названия оригинала.

Если вспомнить, насколько в XVIII веке редактор и изда тель сращивался с своим изданием, то станет понятно, что мы имеем дело не с простой публикацией случайного материала, а с таким текстом, который был конгениален самому издателю редактору.

Уже в февральской книжке журнала мы находим статью „О природе“. Все, что можно узнать о действительном происхож дении статьи, содержится в кратком послесловии: „Перевел с иностранного языка Петр Яновский“. Эта статья представ ляет собою перевод с купюрами первой главы „Системы природы“. При переводе допущена одна перестановка: статья начинается третьим с конца абзацем подлинника. С этого места у Гольбаха идет подведение итогов всей главы: „Все ленная, сия ужасная громада всех бытий, не представляет глазам нашим ничего, кроме вещества и движения: всецелость оныя не показывает нам ничего, кроме неизмеримой и бес прерывной цепи причин и действий“. Разнообразные веще ства путем сочетания получают и сообщают различные движе ния. Свойства, сочетания и способы действия этих веществ Впервые это было установлено нами в 1925 г. в статье „Русский гольбахианец конца XVIII века“ („Под знам. марксизма“, 1925 г., кн. 3). В виду важности этого для выяснения характера мировоззрения Пнина мы приводим вдесь весь анализ полностью.

„Санктпетербургский Журнал“, ч. 1, стр. 197.

называются нами их сущностью;

они в совокупности и состав ляют то, что называется природой. „Итак, природа, — продол жается перевод, — в самом пространнейшем своем знамено вании есть оная великая всецелость, происходящая от собра ний всех бытий, составляющих вселенную“. Далее следует, как известно, определение природы, в узком смысле слова, „природы“ отдельных существ. Здесь пути Гольбаха и его русского подцензурного переводчика резко расходятся. Гольбах опреде ляет природу человека в духе материализма XVIII века, в переводе же значится, что человек „состоит из двух существ совершенно различных. Одно, собственно, грубое и страдательное... другое — умствующее“. Таким образом, уже на протяжении двух страниц перевода оказывается вопиющее противоречие.

Первый вопрос, который приходит в этом случае: сам ли переводчик или редактор изменили текст Гольбаха добровольно, потому что таковы именно были их убеждения, или изменение совершено по цензурным условиям? Сохранение в переводе категорических положений Гольбаха как будто склоняет ко второму ответу. Но для обоснования его необходим дальнейший материал.

После указанного изменения конца главы переводчик пере ходит к четвертому абзацу оригинала и в дальнейшем весьма близок к тексту Гольбаха: человек рождается нагим и лишен ным всякой помощи;

постепенно и естественно проделывает он эволюцию от дикости к культурному состоянию, но и тогда и сейчас он подчинен одним и тем же законам природы. „Все меры, употребляемые нами к перемене образа нашего бытия, не чем иным могут быть почтены, как пространным последствием причин и действий, обнаруживающих первые побуждения, сообщенные нам природою“. Эта эволюция, с точки зрения Гольбаха, ничем не отличается от естественной эволюции от яичка через червячка и куколку к бабочке. После несущественного пропуска о различии человека дикого, просвещенного, цивилизованного, счастливого и несчастливого, переводчик дает принципиальное положение о том, что человек „должен употреблять в помощь себе физику и опыты“;

это положение лишь смягчается словами „большей частью“ и т. д. Мельком набрасываемые Гольбахом принципы эмпиризма и сенсуализма целиком переводятся: „Посредством чувств наших соединены мы со всеобщею природою;

посредством оных можем испытывать и открывать ее тайны;

как скоро оставляем опыт, немедленно впадаем в пустоту, в которой воображение наше заблуждается“. Следующий решительный абзац Гольбаха также переводится полностью. Здесь идет речь о том, что заблуждения людей проистекают вследствие прене брежения опытом и забвения законов природы: „тогда вся вселенная кажется ложным призраком или мечтою“;

игнори рование природы приводит к полному невежеству даже в от ношении самих себя: „все мнения, догадки, умствования без опыта суть не что иное, как соплетения заблуждений и нелепостей“.

Принципиальная часть кончена, и Гольбах переходит к кон кретной иллюстрации: не познав природы, люди изобрели себе богов, не познав своей собственной природы и природы общества, люди сделались рабами, подчинившись дурным правительствам. Весь этот абзац русским переводчиком вы брасывается. Но поскольку сохранена принципиальная часть, совершенно очевидно, что купюра сделана исключительно по цензурным соображениям. Дальнейшие рассуждения Гольбаха о том, что незнание законов природы привело к извращению общественной морали, конечно, сохраняются, но, как и следовало ожидать, выбрасывается выпад Гольбаха о том, что развратные правительства все равно бы помешали человеку осуществлять естественную мораль. Гольбах жалуется, что даже естественные науки остаются,,под ярмом авторитета“;

русский журнал сетует, что науки „пребывают столь долго в оковах предубеждений“.

Следом за этим выбрасывается очередной выпад французского атеиста против фантастических систем и всего чудесного и сверхъестественного. Как только начинаются общие рассуждения Гольбаха, журнал переводит дословно: „нужно вознестись выше темных облаков предрассуждения, выйти из густой окружающей нас атмосферы... возьмем в путеводители опыт, начнем советоваться с природой“;

но заключительный атеистический вывод Гольбаха, невозможный в легальном журнале 1798 года, претерпевает полнейшее извращение. Мы даем параллельные тексты.

Т е к с т Г о л ь б а х а : П е р е в о д 1798 г.:

Станем вопрошать разум, который Станем спрашиваться разума;

по бесстыдно оклеветали и унизили;

ста- стараемся рассматривать со вни нем внимательно созерцать видимый манием видимый мир, а сие рас мир и посмотрим, не достаточно ли сматривание непременно доведет его, чтобы дать нам возможность нас до познания невидимого твор судить о неведомых землях духовного ца его.

мира: может быть, мы найдем, что не было никаких оснований различать их и что без достаточных поводов разделили два царства, одинаково входящих в область природы.

Таков вид, который приобрела первая глава „Системы при роды“ в русском переводе последних лет XVIII века. Сравни Отрывки из „Системы природы” приводятся нами по изданию Инст. К.

Маркса и Ф. Энгельса, М. 1924.

тельное изучение перевода и подлинника приводит нас к сле дующим выводам. Все принципиальные положения Гольбаха переводятся близко к подлиннику;

та же картина имеет место и в отношении общих, отвлеченных рассуждений французского материалиста и его конкретных иллюстраций, говорящих об обществе и людях вообще и не касающихся ни духовенства, ни правительства. Явные, недвусмысленные выпады и обличения церкви, „развратных правительств“ и т. п., а также открытое, черным по белому, отрицание бога переводчиком выбрасываются.

В заключительных аккордах статей (как увидим далее, такой же прием применен был и ко второй главе „Системы природы“) атеистический вывод заменяется отнюдь не вытекающим из контекста примирением с деистической точкой зрения. Далее, тщательно скрывается оригинал перевода;

если в первой и второй статьях еще указывается, что читатель имеет дело с переводом „с иностранного языка“, то во всех дальнейших отрывках и извлечениях нет не только фамилии автора, но и имени переводчика. Несомненно, что в 1798 г. в России имя Гольбаха, как материалиста и безбожника, было достаточно известно в правительственных кругах. Цензор не пропустил бы творений великого „афеиста“. Для издателя журнала оставался один путь:

не подавать и виду, что статья представляет собою перевод из Гольбаха, что, надо думать, вполне удавалось. Ведь достойно примечания то, что редакция не скрывает при переводах таких имен, как „Монтеский, Монтан, Ларошфуколд, Шаррон“ и т. п., имена же Гольбаха и Вольнея прячутся, чем, кстати сказать, подчас в свое время смехотворно вводились в заблуждение не только павловские цензоры, но и признанные и авторитетные наши буржуазные историки и исследователи Пнина последних десятилетий.

Сама собою напрашивается параллель между русским пе реводчиком, или издателем Гольбаха, и самим Гольбахом, как переводчиком английских деистов. Гольбах, как известно, пере водил таких деистов, как, напр., Джон Тренчерд и Томас Гордон.

Однако в своих вольных переводах он переделывал деистов в атеистов и затем уже, скрывая свое имя, но выставляя имена не внушавших особого опасения якобы авторов, предавал свои переводы тиснению. Русский редактор, наоборот, насильно и не стесняясь противоречиями текста, переделывал автора-атеиста в деиста и в таком уже виде знакомил с ним русских читателей.

Однако нужно принять во внимание следующее обстоятель ство: скрыв свое имя за именем какого-либо умершего деиста, Гольбах печатал свои произведения в Амстердаме, а не во Франции;

для окончательного отвода глаз, на книге, как ука зание места издания, ставилось: Londres. Такова была вынуж денная техника издания материалистической литературы во Франции времен старого порядка. Русский издатель „Санкт петербургского Журнала“ находился в совершенно иных усло виях: поблизости не было ни Гааги, ни Амстердама, а на руках был легальный журнал. Оставался единственный способ издания Гольбаха: выбрасывать прямые атеистические, антиклерикальные и революционно-политические места и сдабривать атеистическую концепцию деистическими, оторванными от общего контекста, сентенциями. Только при таких условиях была надежда поведать русскому читателю Гольбаха.

Мы видели эти приемы на примере первой главы „Системы природы“. Вторая глава была напечатана по такому же методу.

Статья „О движении и начале оного“ была напечатана в мартовской книжке журнала. Первые два абзаца напечатаны без пропусков, с незначительной разъясняющей вставкой. В них дается определение движения и формулируется матери алистический гносеологический принцип: лишь через и благо даря движению узнаем мы о существовании внешних тел, их свойств и различий. В третьем абзаце выпущены положения, которые настолько конкретизируют вопрос, что становится ясной абсурдность существования того, что не может ни не посредственно, ни посредственно действовать на наши органы чувств. Далее переводчик полностью приводит гольбаховское различие движения видимого (движения масс) и движения не видимого (напр., в молекуле муки). Вместо конкретной иллю страции особого рода движения внутри человека (умственная деятельность, страсти, желания), в котором Гольбах не видит ничего принципиально отличного, — как и позднейшие естест веннонаучные материалисты XIX века, — русский переводчик говорит о таких движениях в человеке, как варение желудка, обращение крови и „приуготовление жизненных духов“, т. е. как бы в форме умолчания ограждает от гольбаховской формулы психические процессы. Утверждение всеобщей цепи движений, как причин и действий, журналом сохраняется, но гольбаховский вывод — отрицание в человеке „самопроизвольных“ движений — переводчиком (может быть, цензором?) вычеркивается.

Несколько страниц, на которых Гольбах утверждает универ сальность движения, настаивает на его абсолютной всеобщности во вселенной, разграничивает и затем синтезирует в понятии движения понятия nisus и трансляций, передаются журналом полностью с весьма несущественными выкидками двух-трех слов. Но вот Гольбах подходит к самому решительному месту, к выводу, что движение не привнесено в материю кем-то извне, а составляет ее существенное свойство, форму ее существования.

Перевод этого места в журнале 1798 г. таков, что не оставляет сомнения в желании увернуться от цензуры:

О р и г и н а л ь н ы й т е к с т : Т е к с т п е р е в о д а :

Таким образом, идея природы за- Итак, понятие о природе неми- ключает в себе необходимым образом нуемо заключает в себе понятие о идею движения. Но, спросят нас, от- впечатленном движении. Но, может куда эта природа получила свое дви- быть, скажет кто: откуда природа жение? Мы ответим, что от себя самой, получила первоначальное свое дви- ибо она есть великое целое, вне кото- жение? На сие можно немедленно рого ничто не может существовать. ответствовать, что она получила Мы скажем, что движение, это — спо- оное от первой причины, от того, соб существования, вытекающий необ- который произвел ее из ничего. К ходимым образом из сущности мате- сему присовокупить можно, что рии;

что материя движется благодаря движимость есть некоторый образ собственной своей энергии;

что ее бытия, который проистекает из су- движение происходит от присущих ей щественного состояния вещества, сил;

что разнообразие ее движений и и что разнообразность движений вытекающих отсюда явлений проис- и явлений, при том бываемых, ходит от различия свойств, качеств, происходит от различия свойств, сочетаний, заключающихся перво- качеств, соединений, находящихся начально в различных первичных ве- с самого начала в различных перво- ществах, совокупностью которых яв- начальных веществах, в различных ляется природа. началах или элементах тел.

Собственные слова переводчика: „на сие можно немедленно ответствовать“... и затем: „к сему присовокупить можно“...

звучат умилительно. В сущности, они повторяют уже неодно кратно применявшийся и ранее прием подцензурной печати.

Так, Дидро в 1754 г. в своих „Мыслях об объяснении природы“ писал, что,,вера научила нас тому, что животные вышли из рук творца такими, какими мы видим их“, и следом за этим на протяжении страницы излагал свою гипотезу трансформизма — предвосхищение теории происхождения видов путем естествен ного отбора. Так, еще раньше Декарт пространно предупреждал, что „мир изначала создан был во всем своем совершенстве, так что в нем существовали солнце, земля, луна и звезды;

на земле имелись не только зародыши растений, но и сами растения... в этом ясно убеждают нас христианская вера и природный разум...

И тем не менее, чтобы лучше понять природу растений или животных, гораздо предпочтительнее рассуждать так, будто они постепенно порождены из семени, а не созданы богом при начале мира“. И далее Декарт излагал свою космогоническую гипотезу.

Несомненно, подобное же явление имеем мы и с переводом приведенного выше отрывка из Гольбаха;

иначе бы пришлось предположить чудовищное противоречие в голове редактора.

Интересно и то, что далее во французском тексте следует несколько страниц определенного атеистического содержания.

Здесь Гольбах разъясняет, что природа нуждалась бы в первоначальном двигателе, если бы ей самой не было присуще в качестве атрибута движение;

но если природа представляет Сочинения Д е к а р т а, Казань, 1914, стр, 71, единую целостность в движении, то нет нужды в подобной гипотезе. До сих пор не было выдвинуто ни одного аргумента в пользу того, что некогда природа начала существовать. Вы ведение из ничего или творение представляет собою лишь слово.

Так вот все эти страницы в русском переводе выпущены. Если переводчик или редактор имели что возразить Гольбаху, они могли бы здесь вполне легально сказать свое слово. Вместо этого общие положения Гольбаха, в которых тот как бы накапливает факты, сохраняются, необходимые же выводы — истина содержится в атеизме — пропускаются. Не правильным ли будет предположение, что мысли редакции не расходятся с мыслями автора, но по объективным причинам мысли эти не могут быть поведаны читателю? Следующие же за этим рассуждения Гольбаха — движение вещей совершается по имманентным законам, как не бьющие в глаза своими предпосылками и выводами, долностью сохраняются. Вторая глава „Системы природы“, на беду переводчика, изобилует „нецензурными“ местами;

поэтому ему приходится то вставкой одного-двух слов, то пропуском двух трех слов „сглаживать“ автора. Эти сглаживания неизменно направлены к одной цели: хотя бы путем противоречия с общей концепцией утвердить деистического бога, как первую причину. Отнюдь не желая замалчивать подобные извращения текста, мы позволим себе привести заключение второй главы en regard: Гольбах предлагает ограничиться, как первичными дан ными, материей и присущим ей движением;

доискиваться иного принципа действия и иного начала вещей значит лишь отодви гать трудность познания природы и ставить последнее вне опыта.

В переводе — „под занавес“ — провозглашается нечто иное:

Т е к с т Г о л ь б а х а : Р у с с к и й п е р е в о д :

Поэтому ограничимся утверждением, Вот куда должно устремить свои что материя всегда существовала, что мысли для сыскания начала дейст- она движется в силу своей сущности, вия и происхождения смесей;

итак, что все явления природы зависят от признавать вещество естественно различных движений разнообразных вечное и естественно в движении веществ, которые она заключает в се- от самой вечности есть тщеславить- бе и благодаря которым она, подобно ся невежеством и безбожием.

фениксу, постоянно возрождается из своего пепла.

При всех „исправлениях“ и вариантах русского перевода последние слова никак не вытекают из содержания статьи.

Они отдают такой суздальской дубоватостью, что никак не могут быть приписаны собственным взглядам и манере письма редактора И. Пнина. К сожалению, архив „Санктпетербургского Журнала“ не сохранился, и поэтому документально установить происхождение заключительных слов, видимо, никогда не удастся.

Личность переводчика представляется весьма бледной. Опре деленно известно, что ему, Петру Алексеевичу Яновскому, принадлежит еще перевод „Истории немецкой империи, т. е. о замечательнейших происшествиях и переменах, бывших в ней...“ В данном случае эта личность должна, конечно, стушеваться перед редактором и издателем И. П. Пниным. Последний же, несомненно, принадлежал к типу тех материалистов XVII и XVIII веков, которые, будучи материалистами в философии, сочетали это с исповеданием известной степени деизма.

На третьем и последнем переводе из „Системы природы“ не приходится долго останавливаться. Это — насыщенная па фосом речь, вложенная автором заключительной главы „Сис темы“ Дидро в уста природы, — речь, обращенная к людям;

смысл тот, что несоблюдающие законов природы, живущие во преки „естественной морали“, люди могут уйти от возмездия со стороны законов и властей, но не в силах избежать наказаний, которые налагает на них сама природа. Пропуски и незначитель ные количественно изменения (например, вместо „государи, эти земные божества“, стоит: „сии надменные и напыщенные вель можи“) имеют место там, где их следует уже ожидать после знакомства с двумя первыми главами: изъемлются гольбаховские советы бросить выдумки о богах и страхи перед ними, а также революционные призывы против тиранов. Как мы говорили, Гольбах печатал свои произведения за границами Франции;

неизвестно, что печатал бы за границей России Пнин, но можно сказать, что в его условиях и Гольбах принужден был бы несколько „сгладить“ свои мысли. Но, видимо, и при проделанной Пниным операции сохранялась подозрительность статьи;

коротко говоря:

„Кодекс природы“ в русском переводе получил название „Глас неба!“ Значительно благополучнее обстояло дело с переводами из „Всеобщей морали“ Гольбаха. Это и понятно. Общеизвестно, что французские материалисты XVII века в вопросах морали остались идеалистами. Общая их концепция была такова. Нра вы зависят от законодательства и политических учреждений.

В хорошо организованном обществе, т. е. в обществе, законо дательство которого согласовано с законами природы (в дан ном случае мы оставляем в стороне тот факт, что эти „законы природы“ были законами ранней стадии капиталистического общества), нравы не могут быть дурными. Призыв к людям — „Русский биографический словарь”, Спб. 1913.

„Санктпетербургский Журнал”, 1798 г., июль.

Подробности см. в нашей работе „Дени Дидро. Очерки жизни и мировоззрения”, М, 1924. гл. IX.

жить согласно естественным законам — в области социальной морали знаменовал собой призыв перестроить общество, абсо лютную монархию и радикально изменить его учреждения.

Сенсуализм в этике, определявший моральное содержание субъекта теми ощущениями и восприятиями, которые он полу чает из общественной среды, имел, как известно, то прогрессивное значение, что он приводил к революционным требованиям переустройства общества;

именно этот элемент французского материализма Маркс и считал живой струей, которая приводила прямой дорогой к утопическому социализму, предшественнику научного коммунизма.

Правда, сами материалисты XVIII века не делали таких выводов;

слабой их стороной, исторически, впрочем, вполне понятной, было приписывание этим самым „законам природы“ универсального значения в несвойственной им области обще ственного бытия. Универсализирование моральных „естествен ных“ законов, декларирование вечных нравственных норм поведения с томительно-педантичной их детализацией факти чески приближало принципы морали XVIII века к категори ческому императиву Канта, неразрывно связанному с его апроризмом. Именно этим грешит вся концепция „Всеобщей морали“ Гольбаха. Атеистические выпады и „тираноборство“ его в значительном количестве рассыпаны и в этом произведении, но общая его концепция имеет лишь некоторые пункты соприкос новения с современным нам материализмом. Вот это-то абстракт ное морализирование, эти перечисления обязанностей людей и общие рассуждения о „страстях“ человека, входившие обя зательным составным элементом в этику XVIII века, действи тельно не представляли ничего запретного для павловского времени. Они-то полностью и переводились на страницах „Санктпетербургского Журнала“.

Однако необходимо подчеркнуть, что первичный, исходный пункт морали Гольбаха был вполне выдержан в духе тогдаш него материализма: при всех и всяческих разговорах о морали надлежит отправляться не от трансцендентного, навязываю щего человеку моральные принципы, а от самого человека, с его телесной организацией, с его органами чувств, с его нуж дами. Пути Гольбаха и диалектического материализма расхо дятся сейчас же, как только будет поставлен вопрос о „природе“ человека. Человек Гольбаха, как и всего французского мате риализма XVIII века, есть физический человек, но этот физи ческий человек абстрактен: во все эпохи и при всех экономи ческих общественных структурах он один и тот же;

по существу же это означает, что он — индивидуум вне времени и простран ства. На самом деле, как известно, человек есть прежде всего человек определенной эпохи, определенного общества, опреде ленного класса. Не в человеке дело, а в общественных, историчес ких обусловленных классах.

Но, повторяем, сделать хотя бы абстрактного человека исходным пунктом всех этических построений, в условиях XVIII века значило свести мораль с неба на землю, значило раз навсегда покончить с разговорами о морали религиозной, о морали только в религии, в трансцендентном черпающей свое основание;

значило, нако нец, отвергнуть всякие намеки на проповедь аскетизма и христи анского умерщвления плоти и на их место воздвигнуть бодрящую и жизнерадостную социальную этику физического существа, а фактически — этику молодого класса-борца.

При всем дидактическом тоне изложения в первых главах „Morale universelle“ Гольбаха содержится это земное, физическое обоснование морали. Вместо „так бог велит“ выдвигается „так требует природа человека“. Эти главы проникнуты натурали стическим материализмом и скрытым атеизмом эти главы в числе других выбрал Пнин для своего журнала в 1798 г. Так, в июльской книжке он помещает анонимную статью „О нраво учении, должностях и обязанностях нравственных“. Статья, как обнаруживает ее изучение, является полным и точным переводом первой главы „Всеобщей морали“ Гольбаха „De la morale, des devoirs, de l’obligation morale“. В ней автор определяет самое „науку о морали“, говоря словами переводчика, как „науку отношений, между людьми находящихся, и должностей, из отношений сих проистекающих“.

Мы не ставим себе целью подвергать здесь критике самую трактовку Гольбахом морали, как нормативной науки. Ненауч ность такого понимания в наши дни очевидна. Мы должны рассматривать труд Гольбаха и соответственно русский перевод в исторической перспективе. А в этой перспективе заслуживает быть отмеченным первый же вывод автора: ука занная наука должна быть основана и согласована с природой человека, она предполагает науку о природе человека. Всякая же наука есть плод опыта. Отсюда, как выражается „Санкт петербургский Журнал“, „наука нравов, чтобы быть верною, должна быть последствием постоянных, повторяемых и изме няющихся опытов, ибо они только могут доставить нам истин ное познание об отношениях, между существами рода челове ческого обретающихся“. Опыт буржуазного материализма XVIII века приводил к морали человека вообще, но отрицал мораль надчеловеческую, т. е. религиозное обоснование морали.

Социальная мораль Гольбаха отправлялась поэтому от чело века, ищущего — и не могущего не искать — своего счастья здесь, на земле, в единственном из возможных миров. Иска Мы пользуемся изданием 1776 г.

ние и наслаждение собственным счастьем — как будто бы „бездушный эгоизм“ в глазах моралистов-идеалистов — при водило материалистов XVIII века к универсальному альтруизму, ибо, только способствуя счастью других, можно достигнуть соб ственного счастья, как руководящей и направляющей поведение цели. Поведение людей в обществе регулируется и основыва ется на „общественном договоре“. Конечно, в наши дни кон цепция общественного договора безнадежно устарела, но разве не радикально, чтобы не сказать революционно, должны были звучать слова перевода гольбаховских положений в эпоху Павла, когда они провозглашали взаимные обязанности и должности „государя (у Гольбаха сказано „государей“) с подданными“ и утверждали, что без них „не можно взаимного приобрести счастия“. Эти взгляды, по мысли Гольбаха, навсегда порывали с врожденными нравственными идеями, что и зафиксировано в русском переводе.

Любопытно, что в статьях из „Системы природы“ редакция (или цензор?) вычеркивала места, в которых Гольбах прямо говорил о единстве „физического и духовного человека“: там был слишком опасный контекст. В первой же главе „Всеобщей морали“ контекст несколько иной, и переводчик дает дослов ный текст подлинника: „человек, вступая в свет, ничего более не приносит, как только способности к чувствованию и от сей его чувствительности проистекают опять же способности, кои называются душевными“. Этот тезис, как известно, был и остается основным в материалистическом истолковании интеллекта.

Дальнейшее развитие натуралистической морали Гольбаха содержится во второй главе „De l’homme, de sa nature“. Эта глава также без единого пропуска или искажения была напечатана в октябрьской книжке журнала. В этой главе Гольбах настаивает на природе человека (не изменяющейся, по его мнению), как на отправном пункте для этических построений. Эту природу человека он определяет как „собрание качеств и свойств, его составляющих, ему врожденных и отличающих его от прочих животных, с ним нечто общее имеющих“. Здесь повторяется та же картина, что и в первой главе с чувствительностью, как основой „души“: в статьях „Системы“ тщательно было изгнано одно место, в котором Гольбах говорил об общих свойствах животных и человека, — здесь та же мысль воспроизводится. На основе этой общей природы, а вместе с тем и специфических особенностей человека, Гольбах, а вместе с ним и „Санктпетербургский Журнал“ Пнина, утверждает „искание благосостояния“ как первую моральную максиму. Все отрицающие ее получают название Санкт-петербургский Журнал” 1798 г., июль, стр. 61.

метафизиков, „оставивших сказки и романы вместо истинного описания о человеке“;

эти люди прибегали „к нерешимой и обманчивой метафизике“ вместо того, чтобы рассматривать человека „таковым, как он взору нашему представляется“.

Третья глава „Всеобщей морали“ „De la sensibilit, des facults intellectuelles“ не была переведена в журнале, но, подобно многим другим, вряд ли это было сделано по цензурным соображениям.

Правда, здесь Гольбах говорит о происхождении всего нашего знания из материального опыта;

он рисует лестницу знания:

ощущения и восприятия, память, размышления, суждения, воображение и разум. Но эта психология Кондильяка и материалистов целиком вошла в одну из глав работы А. Ф. Бесту жева (по многим данным, соредактора Пнина), „О воспитании“, именно в главу, напечатанную в той же октябрьской книжке, где была помещена вторая глава из „Морали“ Гольбаха.

Принцип стремления к удовольствию и избегания печали получает у Гольбаха подробное развитие в следующей, четвертой главе перевод которой дан, опять-таки полностью, в ноябрьской книге. Нам нет нужды подробно следить за ходом мыслей автора.

Здесь, собственно, даны основы бодрой, жизнерадостной этики французских материалистов, называвших добром приятное и полезное, а злом — неприятное и вредное. Вторые предикаты приводили их к признанию истинными удовольствиями те, „кои по испытании представляются нам согласными с сохранностью человека и кои не приключают ему печали“, а это далее вело к тому, что „удовольствия душевные, доставляющие нам услаж дения, преимущественнее суть тех, кои нам внешние выгоды приносят, как-то: богатство, великие обладания, почести, доверие, милости, которые фортуна раздает и отнимает по своему хотению“.

Пути стоиков и эпикурейцев сходились, но обоснование этики у них было различно. Будь добродетельным, — говорили стоики, — а из добродетельного поведения само собой вытечет счастье. Стремись к счастью, — утверждали эпикурейцы, — но счастья ты можешь достигнуть лишь путем добродетели. По второму пути шли материалисты XVIII века, по этому пути шел, видимо, и Пнин, когда он в отделе „Нравственные мысли“ писал (очевидный перевод Гольбаха или Дидро): „Человек по природе своей необходимо любить должен удовольствия и убегать печали“ (ч. III, стр. 57) и „Наслаждайся — вот мудрость;

споспешествуй к наслаждению — вот добродетель“ (ч. I, стр. 235).

Весьма щекотливой для русского перевода того времени представлялась тринадцатая глава первого раздела „Морали“ Гольбаха: „О совести“. Основная и несложная мысль автора заключается в том, что совесть не врождена человеку. У Голь баха нет, конечно, классового подхода к вопросу, но он уже поднялся до признания относительности этого понятия: то, что у некоторых „варваров“ почитается делом весьма согласным с совестью, напр., оставление без пищи и помощи бесполезных стариков, то в глазах „культурных“ народов является делом бессовестным;

то, что проделывают „без зазрения совести“ монархи-тираны и попы-фанатики, то в глазах „общества“ есть дело безнравственное.

Пнин дает перевод этой главы, но перевод с купюрами. Нужно, однако, сказать, что выпуски касаются снова лишь выпадов против тиранов и попов. Весь же ход мыслей Гольбаха передается полностью, и самый вывод формулируется вполне благополучно:

„Итак, все доказывает нам, что совесть, не будучи врожденным или неразделимым с природой человеческою качеством, может быть токмо плодом опытности, воображения, руководствуемого рассудком, навыка входить в самого себя, внимания на свои действия, предвидения их влияния на других и воздействования на самих нас“.

Из менее существенных и принципиально имеющих второ степенное значение глав „Всеобщей морали“ Пниным были напечатаны переводы глав седьмой и девятой II раздела и восьмой и десятой III раздела. Первая из них — „О челове честве“ („De l’humanit“) — переведена в августовской книжке в извлечениях и с добавлениями. Единственный существенный пропуск касается гольбаховского положения о том, что гу манность осуждает национальные и религиозные распри. Вто рая из указанных статей — „Благодеяние“ („De la bienfaisance“) является вольной композицией на тему соответствующей главы Гольбаха с буквальным переводом некоторых отдельных фраз оригинала. Третья статья — „О праздности“ („De la paresse, de l’oisivet“) — есть вольный и сокращенный перевод аналогичной статьи Гольбаха. Наконец, четвертая — „Невоздержание“ („De l’intemprance“) — представляет перевод конца соответствующей главы Гольбаха с собственным добавлением переводчика.

Все эти статьи, не имея, как сказано, принципиального зна чения, свидетельствуют, однако, что в поисках материала для журнала взоры Пнина чаще всего обращались к произведе ниям крупнейшего французского материалиста. Если в двена дцати вышедших книжках журнала одиннадцать раз был пред ставлен Гольбах, то, очевидно, не может быть речи о случай ности появления Гольбаха на страницах русского издания 1798 года. Это внимание могло иметь место лишь при нали чии известного согласия редактора журнала со взглядами ма териалиста. И если И. П. Пнин не был Гольбахом ни по ори гинальности и талантливости мысли, ни по логической после довательности и силе выводов, то все же он, Пнин, уступая во многих отношениях Радищеву, относился к Гольбаху при мерно так, как русская общественная действительность па вловского времени относилась к французской действительности семидесятых и восьмидесятых годов XVIII столетия.

Все переводы из Гольбаха печатались Пниным в „Санкт петербургском Журнале“ как мировоззренческие установоч ные статьи. В этих статьях Пнин пропагандировал близкие ему философские взгляды. Это заставляет нас внимательнее присмотреться к Пнину — редактору и организатору публици стики, а затем, с привлечением специальных трактатов нашего автора, и к Пнину — непосредственному публицисту.

„Санктпетербургский Журнал“ является, несомненно, наи более интересным и общественно значимым периодическим изданием своего времени. Среди необычайно убогой журналь ной литературы той эпохи детище Пнина выгодно отличается своей серьезностью, сравнительной выдержанностью и трез вым реализмом направления. Конечно, издатель должен был считаться с своими подписчиками;

поэтому журнал отдает — правда, умеренную — дань уже оформившемуся сентимента лизму или безобидным и даже улыбки не вызывающим в наши дни анекдотам;

с другой стороны, есть дань руссоизму, который, собственно говоря, и приводил к сентиментальным идиллиям.

Сравнение счастливых швейцарских пастушков и пастушек с чопорными и извращенными жителями городов (известное положительное значение эти сравнения имели для своего времени) мы встречаем главным образом в переводах идиллий и од знаменитого в то время естествоиспытателя и поэта Альбрехта фон-Галлера и Геснера. Но эти материалы, равно как и другие стихотворения (за исключением принадлежащих перу Пнина), не составляли стержня журнала. Не они создавали тон. Основными статьями были переводы из Гольбаха, работа Бестужева о воспитании, переводы-извлечения и изложения значительных экономических работ той эпохи.

С первой же книжки Пнин стал печатать обширный трак тат Бестужева „О воспитании“, опубликование которого от дельными главами продолжалось весь год. Трактат носит на себе сильнейшие следы влияния французского материализма, главным образом в общетеоретической части. Главы же кон кретного содержания не идут дальше либерализма;

однако нужно помнить, что этот либерализм проповедывался тогда, когда, по выражению одного источника, „говорить было страшно и молчать было бедственно“.

Основные мысли автора сводятся к тому, что „воспитание распространяет только полученные от природы способности“ и что оно может дать „только известную степень одинакости“.

Принимая материалистическо-сенсуалистическую теорию позна ния XVIII века, автор предлагает все воспитание и образование по годам расположить так, чтобы сначала развивать и изощрять восприятия ребенка, затем его память, воображение и, наконец, рассудок, как способность суждения. Между прочим, любопытно, что, уделяя значительное время на нравственное воспитание юношества путем чтений, бесед, примеров (все это вполне в духе эпохи просвещения в целом), автор ни единым словом не упоминает о преподавании закона божия.

Далее следует упомянуть переводы из „Meditazioni su l’есо nomia politica“ итальянского экономиста, друга и единомыш ленника Беккарии, гр. Пьетро Верри (1728—1797). Помещение этих переводов в журнале позволяет думать о том, что Пнин принимал взгляды их автора. А это открывает некоторые перспективы для определения классовой подосновы его воззрений.

Экономические воззрения Верри, конечно, совершенно уста рели, но исторически они выражали интересы молодой про мышленной буржуазии, стремившейся освободиться, во-первых, от стеснительной деятельности полицейского государства, а, во вторых, от остатков ремесленно-цехового строя, задерживавших развитие крупных мануфактур. Верри не совсем согласен с физиократами. Для него не может быть „новопроизведений“ в абсолютном смысле. Деятельность человека способна только соединять и разъединять материю, только создавать новые ее образования. А это делают не только земледельцы, но и ремесленники. Вообще же говоря, „новопроизведение“ равняется „издерживанию“. Стало быть, если говорить о новопроизведениях в относительном смысле, то их создают и ремесленники. Понятия стоимости у Верри, конечно, нет. Цена же, по его мнению, определяется нуждой и редкостью товара.

Интересно, что Пнин печатает главу, направленную против законов, запрещающих вывоз товаров за границу. Этим за прещением думают уменьшить число продавцов. Но „сии тя гостные возбранительные законы или вселяют в государство бесплодие, или совсем бывают бесполезны“. На место всяких охранительных законов автор хочет поставить принцип кон куренции. Поэтому он восстает также против построения промышленности по типу цеховых организаций. Нужно предо ставить полную свободу всем и каждому (за исключением области „аптекарского искусства“). „Суконные фабрики, ко жевенные заводы, — переводит журнал, — не могут быть в цве тущем состоянии, если не будут иметь полной и совершенной свободы“. Государству предоставляется только известный контроль. Таким образом, на страницах своего журнала Пнин вел идейную пропаганду передовых для того времени эконо мических теорий. Подобно Радищеву с его трактатом или пространной запиской о Кяхтинском торге, он, в меру своих возможностей, указывал на необходимость для России пере хода к режиму капитализма в той его фазе, когда господствует свободная конкуренция.

Эта классовая подоплека особенно выступает в его „Опыте о просвещении относительно к России“, напечатанном отдель ным изданием в 1804 г. Здесь, как и в ряде своих поэтических произведений, он остается типичным просветителем XVIII ве ка, ратующим за „пользу просвещения“, обращающимся к „просвещенному монарху“ и ожидающим с высоты престола благодеяния для подданных. Ясно, что Пнин выступает про тив цензуры. Едко и зло высмеивает он в „Письме к изда телю“, воображаемом „переводе с манчжурского“, цензорскую опеку над авторами. Аллегорически, но достаточно грозно предупреждает он в басне „Верховая лошадь“ земных владык, во главу угла своей политики ставящих народную темноту, о возможных революционных последствиях этой их близорукой политики.

Основным публицистическим произведением Пнина является упомянутый нами „Опыт о просвещении относительно к Рос сии“. Однако нельзя скрывать того, что в наши дни изучение „Опыта“ не может не принести исследователю некоторого, разочарования. Материалист с известным налетом деизма, Пнин, поднимавшийся в отдельных своих поэтических произведениях до атеизма (ода „Человек“), во всяком случае должен быть назван в общеидеологическом отношении если не революционером, то для своего времени крайним радикалом. К сожалению, этого нельзя сказать о его конкретных, применительно к современной ему России, социально-политических взглядах.

Правда, и здесь он обнаруживает некоторую двойственность.

Его отрицательная критика существовавших в его время по рядков и общественных отношений (мы имеем в виду так на зываемый крестьянский вопрос), несомненно, сильна и хотя и по просветительски, но наполнена местами гневом и негодованием;

однако его положительно конструктивные предложения даже для того времени — после Радищева — бедны, убоги и не идут дальше обычных в тогдашних условиях требований либерализма.

И если общетеоретические предпосылки „Опыта“ — все те же принципы „Социальной системы“ и „Естественной политики“ Гольбаха, то их приложение „относительно к России“, как бы выполняемое Пниным, никак не может быть названо их адекватной конкретизацией.

Подкупающе звучат смелые и радикальные утверждения Пнина: „Россия имела многих обладателей, но правителей мало“;

заманчива сама постановка вопроса: хотя в трактате речь будет итти о просвещении, но предварительно необходимо посмотреть на общее положение всех „состояний“ и прежде всего „земледельцев“, т. е., по существу, крепостного кре стьянства;

наконец, многообещающе начало „Опыта“, все про низанное установками французского просвещения и, еще точнее, французского материализма XVIII века — этого идеологического подготовителя Великой французской революции.

Пнин так и начинает: „Человек ни на одну минуту в жизни своей не может, так сказать, отделиться от самого себя;

все, на что он ни покушается, что ни предпринимает, что ни делает, все то имеет предметом доставление себе какого-нибудь блага или избежание несчастия“. От этого основоположного пункта этики французских материалистов Пнин, также по их стопам, переходит к проблеме: индивид — общество. Необходимо частные интересы отдельных индивидов направить к общему счастью. „Все искусство законодателя, предпринимающего начертать законы для народа, в невежестве пребывающего, должно состоять в том, чтобы частные страсти направить к единой цели, общее добро заключающей“.

Это общее благо Пнин определяет равным образом в соответствии с представлениями старых просветителей: общее благо есть „величайшее блаженство величайшего числа людей“. В качестве автора этого положения Пнин указывает Беккарию. Он мог бы указать и на Бентама, хотя едва ли не первым эту мысль высказал в своем сочинении „Об уме“ французский материалист XVIII века Гельвеций. Путь к так понимаемому „общему благу“ Пнин, само собою разумеется, усматривает в просвещении.

Дойдя таким образом до проблемы просвещения, Пнин на чинает изменять своим идеологическим водителям, изменять принципам радикального французского просвещения и от бур жуазного радикализма кануна французской революции и принципов самой революции скатывается на позиции умерен ного русского буржуазного либерализма.

Пнин усматривает сущность французской революции в после довательном развитии четырех принципов: права человека, вольность, равенство и собственность. Несомненно, таким и было идеологическое обоснование великой буржуазной революции.

Схематически оно может быть представлено так: существуют естественные права физического существа — человека, прежде всего свобода, затем, поскольку все люди по природе равны, равенство;

из свободы и равенства вытекает собственность.

Эту прикрытую идеологическим флером философию ранней буржуазии, обосновывающую современную буржуазную фор мальную демократию, Пнин обнищает, однако, не потому что он не согласен с ее основными устоями, а потому, что он, расходясь в деталях, хочет на первое место открыто поставить то, что скрыто на первом же месте стояло и у французской буржуазии, именно собственность. А поступив так, он, конечно, последовательно отрицает равенство. Таким образом, четыре принципа французской буржуазии у Пнина исчерпываются тремя в такой последовательности: собственность есть основное право человека, предполагающее свободу, или, как выражается Пнин, „вольность“.

Эти произведенные Пниным изменения — постановка на пер вое место собственности, исключение равенства и допущение вольности — предопределяют и все дальнейшие положительные конструкции автора, означающие „относительно к России“ умеренную степень либерализма. Конкретно концепция Пнина сводится к следующему. Первое: принцип собственности, рас пространяемый, как „право человека“, на все „состояния“, означает снятие препятствий с развития капиталистических отношений и дальнейшее стимулирование этого развития.

Второе: принцип исключения равенства, другими словами, ут верждение неравенства, приводит к провозглашению неизмен ности четырех состояний: земледельцев (крестьян), мещан (буржуазии, в том числе и мелкоремесленной), дворян и ду ховенства. В этом, без сомнения, наиболее консервативная сторона концепции Пнина, тем более, что последний даже „прикрепляет“ к каждому из перечисленных сословий ему одному наиболее „приличествующие“ добродетели, а именно:

крестьянству — трудолюбие и трезвость, мещанству — исправ ность и честность, дворянству — правосудие и самопожертво вание, духовенству — благочестие и примерное поведение. На этом участке мировоззрения Пнина особенно ясно проступает его буржуазная природа на русской почве в условиях, когда во Франции уже отзвучала буржуазная революция.

Однако во всей этой концепции Пнина есть и третье, мимо чего нельзя пройти и что, также доказывая буржуазную природу мысли Пнина, звучало в феодально-крепостнической России довольно либерально: третий принцип Пнина — воль ность, — в соединении с первым — собственностью, — требовал освобождения крестьян от крепостной зависимости. Отно сящиеся к этой проблеме мысли Пнина обнаруживают наиболь шую зависимость не только от французского просвещения, но и непосредственно от А. Н. Радищева. Строчки, направ ленные против крепостного права, при всем их просветитель стве, поднимаются до пафоса негодования и в условиях пер вого десятилетия XIX вена звучат, несомненно, очень ради кально. Так, например, Пнин не боится заявить, что „из сих четырех состояний одно только земледельческое является в страдательном лице“, Патетически призывает он к освобо ждению крестьян в следующей тираде: „Как можно, чтобы участь толико полезнейшего сословия граждан, от которых зависит могущество и богатство государства, состояла в не ограниченной власти некоторого числа людей, которые, по забыв в них подобных себе человеков, человеков, их питающих и даже прихотям их удовлетворяющих, поступают с ними иногда хуже, нежели с скотами, им принадлежащими. Ужасная мысль! Как согласить тебя с целию гражданских обществ, как согласить тебя с правосудием, долженствующим служить оным основанием?“ Известны возражения тогдашних реакционеров и консервато ров: ежели освободить крестьян, то они, эта темная масса, не будут знать, что делать со свободой, а потому — сначала просвещение, а затем освобождение. Справедливость требует сказать, что Пнин, вслед за Радищевым, резко возражал против таких реакционеров:

Пнин понимал, что ни о каком просвещении нельзя говорить, пока существует рабство. „Когда, — пишет он, — таковые законы (об освобождении крестьян и наделении их собственностью. — И. Л.) получат свое бытие, тогда только наступит настоящее время для внушения сему состоянию его прав, его обязанностей... тогда только с уверительностью приступить можно к их образованию, открыть им путь к истинному просвещению“.

Однако этот радикализм Пнина снова меркнет и теряет свои краски, как скоро речь заходит о конкретном выводе, имевшем для того времени огромное общественно-политическое значение.

Вопрос ставится так: как освобождать крестьян — с землей или без земли? Известно, что эта проблема была практически актуальной и в середине XIX века, в эпоху подготовки крестьянской реформы.

Само собою разумеется, не могла она не стать и перед Пниным. А именно на этой проблеме, как на оселке, оттачивались классовые позиции писателей, ее обсуждавших.

Теоретические принципы Пнина, и из них уже первый и основной, требовали не только освобождения крестьян, но и их „наделения“ собственностью. Пнин и пишет об этом чер ным по белому. Но последовательность в данном вопросе выражается не только в простом, так сказать, принципиаль ном положительном ответе на вопрос, а в конкретном ответе, какой именно собственностью нужно „наделить“ крестьян, короче — освободить их с землею или без земли. Отвечая на этот вопрос, Пнин различает собственность движимую и не движимую и предлагает наделить крестьян лишь движимой собственностью, к которой добавлять еще избы и хозяйствен ные строения. „Она (крестьянская собственность. — И. Л.), — пишет он, — заключаться должна в скоте, птицах, изделиях, в ремесленных произведениях, орудиях для различных работ, ими употребляемых, и других хозяйственных вещах, также при надлежать сюда должны хоромные, гуменные и прочие строе ния“.

В таком решении этой важнейшей проблемы вновь ярко сказывается буржуазная классовая природа автора „Опыта“.

„Освобождение“ крестьян в 1861 г. с крохотными земельными наделами было в интересах как буржуазии, так и значительного числа помещиков, ибо обеспечивало первым приток новых масс пролетариев на фабрики и заводы, а вторым — дешевые батрацкие руки.

В эпоху Пнина ситуация была несколько иной. Освобожде ние крестьян с землей, даже с малыми наделами, несомненно, создало бы угрозу помещикам и не дало бы рабочих рук молодой буржуазии;

освобождение их без земли, по существу, оставляло бы значительные массы крестьян прикрепленными к помещичьей земле и в то же время в неприкрытой форме начало бы стимулировать использование этих почти даровых рабочих рук в мануфактурах и на первых фабриках. Так скре щение просветительных принципов французского материализма с конкретным содержанием определенного этапа классовой борьбы в России породило в лице Пнина своеобразную ком промиссную социально-политическую теорию, либеральную по своему значению, буржуазную по своей классовой природе.

Таким образом, положительный социально-политический идеал Пнина в условиях своего времени не шел дальше ли берализма, являясь идеалом только еще нарождавшейся у нас в то время промышленной буржуазии. Гораздо острее, как мы видели, его отрицательно-критическая работа, направленная против пережитков феодализма. Если вспомнить, что социаль ный феодализм в виде крепостничества был у нас в то время еще в полном расцвете, то эта отрицательного направления работа Пнина должна быть признана весьма важной по своему общественному значению.

В этом отношении представляет интерес впервые опубли кованная в 1889 г. Е. Петуховым рукопись Пнина, представ ленная им Александру I, под заглавием: „Вопль невинности, отвергаемой законами“. Написана она была по частному по воду, имевшему, однако, большое значение в личной жизни автора. В 1801 г. умер отец Пнина, князь Репнин, не „усыновив“ своего внебрачного сына и никак не отметив его в своем за вещании. Как передают современники, семейное положение Пнина доставляло ему всегда немалые страдания. По фаль шивым понятиям „общества“ того времени, „незаконное“ проис хождение человека создавало вокруг него атмосферу своего рода бойкота и изоляции. Это отношение к себе испытал и Пнин. И вот, когда силою вещей исчезли все надежды на „легализацию“ положения, в 1803 году Пнин подал Александру свой „Вопль невинности“.

В первых же строках записки Пнин объявляет о тайне своего происхождения: „я один из тех несчастных, которых называют незаконнорожденными“. Но писатель не просит каких-либо милостей для себя лично;

он говорит как бы от имени и за всех внебрачных детей. Голос его возвышается, насыщается пафосом и гремит против ложных взглядов общества и несправедливого законодательства. Свою „невинность“ он обосновывает естественным правом: „могущественнейший глас природы дает мне название сына“. Но законодательство отдалилось здесь от природы и в продолжение всей жизни наказывает сына за пороки отца. Если бы „незаконнорожденный“ знал о своей участи, он не захотел бы являться на свет. Мрачными красками рисует Пнин положение „воспитанников“ в помещичьих семьях. Это название укрепилось, а по существу оно является лишь другим именем для побочных детей. При наличии крепостного права создаются часто трагические картины. „Нередко случается, что брат наследует своего брата, что сестра наследует свою сестру;

т. е. так называемые незаконные дети делаются собственностью, делаются крепостными людьми законных детей, несмотря, что и те и другие суть дети одного отца. Природа, что стало с тобой?

Куда девались права твои?“ Рисуя печальное положение таких детей, Пнин предлагает переложить на родителей, в первую голову на отцов-помещиков, „весь стыд и поношение“. Пнин предлагает меры по улучшению положения внебрачных детей, требует, между прочим, чтобы им были предоставлены права законных детей, хотя бы отцы и были против этого, требует предостовления им права избрания того состояния, какое они пожелают. Критика нравов в помещечьей среде приводит к выводу, что брак является „совокуплением имений, а не союзом людей“, что „хотя многоженство законом не позволяется, но в самом деле оно существует“. Сила и стиль этой критики, наряду с гражданским пафосом, ставят Пнина в ряд первоклассных писателей-публицистов того времени.

Мы рассмотрели небольшое количественно идейное наследст во И. П. Пнина. Вся литературная деятельность его продолжалась лишь семь лет — с 1798 до 1805 г. В 1806 г. он предполагал снова организовать журнал под названием „Народный Вестник“, но план этот не осуществился и не мог быть осуществлен: прослужив некоторое время в министерстве народного просвещения, Пнин умер 17 сентября 1805 г.

После этого Пнин был забыт на несколько десятилетий.

Вспомнили о нем по существу лишь в начале XX века;

вспо мнили российские либералы о своем предке, но конечно, про глядели в нем материалиста. На это есть свои естественные причины. В нашу эпоху буржуазия и ее интеллигенция вспоми нают своих предков-либералов, но не вспоминают мыслителей материалистов. Совершить это последнее дело способен только пролетариат.

В наши дни в отношении Пнина, говоря словами Ленина, следует отделить важное от неважного. Прежде всего нужно понять ту эпоху и ту страну, в которой жил и действовал Пнин.

И тогда его материализм, пускай незавершенный, типа Радищева, предстанет перед нами как любопытнейшая и интереснейшая страница нашей истории. Во Франции уже бушует революция;

французские материалисты сделали свое дело в идеологической области уже несколько десятилетий назад. У нас — мертвая полоса Павла, когда боятся за тридевять земель гремящей революции, когда запрещают после девяти часов вечера выходить кому бы то ни было на улицу, за исключением попов, врачей и повивальных бабок;

когда, наконец, запрещают носить платье французского фасона, ибо и оно пахнет революцией.

Радищев в далекой Сибири пишет философский трактат, на издание которого нет никакой надежды, ибо он „запятнан“, быть может, вопреки чувству и сердцу автора, материализмом. И в это самое время, когда официальным указом изгоняется вовсе и без замены самое слово „общество“, Пнин издает журнал, в котором пропагандирует материализм. Он менее ярок, чем Радищев, он не первый по времени русский радикал в области мировоззрения в целом, но при всем этом он делает шаг вперед по сравнению с Радищевым прежде всего как пропагандист, далее — как один из весьма немногих, если не единственный, открытый деятель на идейном фронте в эпоху Павла;

наконец, он является видимым соединительным звеном в истории материализма в России, — звеном, которое исторически связало Радищева с декабристами, в особенности с „соединенными славянами“, этими „внуками“ французского материализма XVIII века.

Приводим здесь в извлечении „высочайшее повеление 1797 г. об изъятии из употребления некоторых слов и замене их другими“:

С л о в а о т м е н я е м ы е : В з а м е н и х п о в е д е н о у п о т р е б л я т ь :

преследование посланный в погоню общество этого слова совсем не писать граждане жители или обыватели отечество государство приверженность привязанность или усердие стража караул В таких условиях приходилось издавать свой журнал Пнину!

Вл. Орлов ПНИН-ПОЭТ В записной книжке Батюшкова „Чужое — мое сокровище“ (1817 г.) содержится план „книги приятной и полезной“, которая показала бы „рождение и ход“ русской литературы, „сходство и различие ее от других литератур, все эпохи ее“. Особую главу в этой книге Батюшков считал нужным посвятить Пнину. Со времени, к которому относятся заметки Батюшкова, прошло сто шестнадцать лет, а между тем в курсах истории русской литературы не всегда можно найти даже имя Пнина, не только главу, посвященную рассмотрению его литературной деятельности.

Пнин-публицист заслонил собою Пнина-поэта. Его оды, ба сни, элегические и сатирические стихотворения если и при влекались к исследованию, то только в качестве подсобного, иллюстративного материала. Они никогда не служили пред метом специального историко-литературного изучения. И это отнюдь не случайно: публицистика и поэзия органичерки свя заны друг с другом в литературной практике Пнина. В значи тельнейшей своей части (за исключением всего нескольких „нейтральных“ пьес) стихотворения Пнина были своего рода литературным комментарием к его публицистическим сочине ниям, — они всецело лежали в плоскости общефилософских и социально-политических мнений, выраженных в статьях „Санкт петербургского Журнала“, „Вопле невинности“ и „Опыте о про свещении“. В этом ключ к пониманию поэзии Пнина, как поэзии публицистической по преимуществу.

Однако поэтическое наследие Пнина надлежит оценить и осмыслить не только в его функциональном значении, но и как литературный факт. В сознании современников Пнин был прежде всего поэтом, а не публицистом: „С качеством хорошего Поэта соединял он и качество хорошего прозаиста и собственным примером доказал, что хороший Поэт может быть и хорошим писателем в прозе и что для человека, одаренного талантами все роды писания свойственны“ (Н. П. Брусилов. „О Пнине и его сочинениях“, 1805 г.). Стихотворство Пнина в качестве основного признака его литературной деятельности подчеркнуто здесь достаточно ясно. И следующее литературное поколение еще помнило Пнина именно как стихотворца: „Пнин с дарованием соединял высокие чувства Поэта. Слог его особенно чист“, — писал авторитетный критик двадцатых годов (А. А. Бестужев.

„Взгляд на старую и новую словесность“, 1822 г.).

Поэзию Пнина надлежит осмыслить как литературный факт, восстановив в отношении ее историческую перспективу, не изолируя ее от эпохи, учитывая направление и результаты литературно-теоретических споров, развернувшихся на рубеже XVIII—XIX вв. Пнин заслуживает такого рассмотрения не по тому только, что в истории русской поэзии он занимает до статочно видное место как поэт с незаурядным и оригиналь ным дарованием, но также и потому, что он сыграл весьма крупную роль в деле создания на русской почве политической, „гражданской“ лирики, нашедшей впоследствии более полное и законченное выражение в творчестве поэтов-декабристов (Рылеев, Вл. Раевский, Кюхельбекер).

Литературная деятельность Пнина продолжалась очень не долго, всего семь лет: первые его оды появились в печати в 1798 г., последние же стихотворения помечены 1805 годом, го дом его смерти. Однако в истории русской поэзии эти семь лет составили целую эпоху. Это была эпоха промежуточная (и не столько переходная, сколько переломная), ознаменован ная утверждением нового литературного сознания, поисками новых эстетических норм и средств организации стиха, изме нением самого понятия „литература“ и переосмыслением ее социальной функции. Это была эпоха подлинной литературной революции. Пнин, несмотря на кратковременность своей писа тельской деятельности, сумел занять в столь сложных условиях самостоятельную и ответственную позицию.

Для правильного понимания русского литературного процесса 1790—1800-х гг. во всем его объеме надлежит пересмо треть вопрос о так называемой литературной борьбе эпохи.

Неправомерно сводить ее исключительно к борьбе вокруг „ста рого“ и „нового“ слога. Шишковисты и карамзинисты боро лись друг с другом в пределах единой классовой идеологии и выражали интересы всего лишь различных групп одного класса — дворян-землевладельцев. Ограничиться одной этой распрей значит снять с обсуждения вопрос о классовой борьбе в литературе. А такая борьба в русской литературе на рубеже XVIII и XIX вв. шла, и даже с немалым ожесточением. Тра диционное противопоставление имен Шишков — Карамзин в этом плане ничего не объясняет, противопоставление имен Карамзин — Радищев объясняет многое.

Литературная борьба в эпоху 1790—1800-х гг. — явление сложное и отнюдь не прямолинейное. Полемика по вопросу о литературе и ее социальном бытовании носила в эти годы чрезвычайно широкий и принципиальный характер. В центре полемики стояли не только проблемы литературного стиля (в широком значении этого слова), связанные с вопросами вы работки нового лексического аппарата, ломкой жанровой си стемы, вообще разрушением нормативной поэтики XVIII сто летия, но также и проблемы „идеологизации“ литературы, в области поэзии сводившиеся прежде всего к задаче насыщения стиха идейно-смысловым содержанием. Острота полемики во круг проблемы идеологизации литературы усугублялась еще благодаря тому обстоятельству, что именно в эту эпоху усваи вается новая точка зрения на художественное слово как на отличное средство идеологической борьбы, — стих приобретает конкретно-агитационное значение.

Различные группы писателей, выражавшие различные клас совые тенденции, решали задачу идеологизиции литературы по-разному. Здесь не место выяснять вопрос об оппозицион ных настроениях в литературе павловской и александровской эпох;

достаточно указать, что процесс становления и разви тия буржуазной идеологии в области литературы, явственно различимый уже во вторую половину XVIII столетия, в эту эпоху приобретает более конкретные очертания. Связанная с именем Радищева линия буржуазного радикализма была про должена в годы „александровской весны“ группой молодых литераторов, обеъдинившихся в 1801 г. в полуофициальное Общество любителей изящного (впоследствии переименованное в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств).

Литераторам этой группы с полным правом может быть присвоено звание „радищевцев“, а первое место среди них отведено Пнину.

Прежняя история литературы все свое внимание сосредото чила на борьбе шишковистов и карамзинистов. Но так как эпоха в целом этой борьбой не покрывалась, то все литературные явления, не укладывавшиеся в столь примитивную схему, либо вовсе не принимались в расчет, либо, в случае нужды, насильственно подгонялись к той или другой группе. Таким образом, целый ряд писателей (и писательских объединений) был зачислен, без всяких на то оснований, в „союзники“ либо Шишкова, либо Карамзина.

Между тем, наряду с шишковистами и карамзинистами (в свою очередь нуждающимися в диференциации), существовали груп пы промежуточные, эклектические, без учета которых невозмож но составить полное и верное представление о литературной эпохе. Такими группами были Дружеское литературное обще ство, оленинский кружок и имеющий особо важное значение кружок „радищевцев“, до настоящего времени еще не из ученный.

Промежуточность позиции этой группы, эклектичность ее установок в равной мере выражают как ее теоретические документы, так и литературная практика ее членов. Поэты группы с большой свободой сочетали в своих творческих поисках некоторые принципы одической поэзии Державина, Капниста и других поэтов XVIII века (речь идет не о простом использовании готовой поэтической системы, но о переосмы слении и деформации отдельных ее элементов) со многими программными положениями „очистителей языка“, поскольку основная проблема, стоявшая перед группой, — проблема иде ологизации литературы, — в известной мере покрывалась провоз глашенным карамзинистами лозунгом борьбы за семантически весомое слово (за счет разрушения „бессмысленного“ одического „грома“). Это был принципиальный эклектизм с установкой на конгломерацию двух поэтических систем, сосуществующих в литературном сознании эпохи 1790—1800-х гг.

Историко-литературная роль эклектизма может быть весьма значительной. Поэты Вольного общества в области организации стиха и переосмысления его социальной функции проделали огромную работу, значение которой для последующей литературной эпохи еще не выяснено в полной мере. Творчество их ознаменовано необычайным богатством форм, разнообразием жанров, поисками в области ритма, метра и т. д. (особенно это относится к Востокову). Наконец, особо нужно отметить глубокое усвоение поэтами Вольного общества германской стиховой культуры (Востоков, Борн, Беницкий, Каменев). Характерно, что на это обстоятельство обратило внимание младшее поколение архаистов: „В 1802 году Востоков изданием своих „Опытов лирической поэзии“ изумил, можно даже сказать привел в смущение публику;

в сей книге увидели многие оды Горациевы, переведенные мерою подлинных стихов латинских. Он показал образцы стихов сафического, элегического и говорил с восторгом о произведениях германской словесности, дотоле неизвестных или неуважаемых“ (В. Кюхельбекер. „Взгляд на нынешнее состояние словесности“, 1817 г.). Отсюда, в представлении Кюхельбекера, шла линия на Жуковского, т. е., иными словами, „генеральная“ линия литературной эволюции 1800—1810-х гг.

На том шатком основании, что программные установки по этов Вольного общества по некоторым пунктам совпадали с литературно-теоретическими положениями карамзинистов, их нередко брали за одни скобки. Вольное общество объявлялось своего рода „союзной державой“ карамзинской школы, высту павшей с ней рука об руку против архаистических принципов.

Однако достаточно вспомнить теоретические высказывания, творчество и личную писательскую судьбу такого видного представителя группы, как Востоков, чтобы вопрос немедленно же осложнился. Востоков был убежденным, хотя и неправоверным (с точки зрения Шишкова), архаистом, и вступление его в Беседу любителей русского слова вовсе не было случайным фактом его биографии. Характерны также и высказывания другого теоретика группы — И. М. Борна, именно по „больному“ вопросу — о языке: „Какой неисчерпаемый источник имеем мы в славянских книгах! — пишет Борн. — Сколь богат, силен и благозвучен язык славяно-российский. Не быв пристрастен к боязливой очистке языка (Purism), нельзя однакож без некоего негодования на нерадивость многих переводчиков видеть в сочинениях и переводах их не только худосложенные новые слова, но и целые предложения, свойству языка вовсе противные... Зачем же и без нужды раболепствовать и подражать чужому, когда имеем свое, нередко чужое превосходящее? Зачем многозначительную краткость и благородную простоту славянскую переменять на вялое и надутое многословие?“ („Краткое руководство к российской словесности“, 1808 г. — Там же встречаются довольно двусмысленные отзывы о Карамзине).

Полемический смысл этого высказывания совершенно ясен.

Употребленное Борном слово „переводчики“ нужно понимать в данном случае шире его обычного аначения: имеются в ви ду подражатели (Борн пишет не только о переводах, но и о сочинениях „переводчиков“). Это — стрела в лагерь карамзи нистов, которым предъявляется самое страшное для них обви нение в „вялом и надутом многословии“. Таким образом, Борн бьет карамзинистов тем самым оружием, которым карамзинисты в свою очередь били шишковистов. Все это нимало не напоми нает дружеских, „союзнических“ или даже просто добрососед ских отношений. Заметим также, что выпад Борна относится уже к тому времени, когда принципы карамзинистов внешне востор жествовали над архаистическими, — это обстоятельство под черкивает полемическую остроту высказывания.

Во всяком случае нет решительно никаких оснований согла шаться с утвердившимся (по почину Л. Н. Майкова) мнением, что именно в Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств „проявилось живое сочувствие к Карамзину“ и что не кто иной, как Пнин, „один из первых в Петербурге“ выразил это сочувствие. Даже учитывая полную неопределен ность выбранного Л. Н. Майковым термина, можно говорить (и то с целым рядом ограничений) о каком-либо „сочувствии к Карамзину“, имея в виду всего лишь некоторых отдельных представителей группы, чьи литературно-эстетические мнения вовсе не характеризуют программных установок всей группы в целом (особенно в первый период ее существования, ограни ченный 1801—1807 гг.). Правда, из Вольного общества вышел Батюшков, но он был там случайной фигурой. Вообще на пе риферии группы карамзинистские тенденции проступали более отчетливо, но показателен тот факт, что даже в журнале И. И. Мартынова (не входившего в состав Вольного общества, а только примыкавшего к нему) „Северный Вестник“ (1804— гг.), где была помещена статья Д. И. Языкова, направленная против Шишкова, и неоднократно высказывалось „сочувствие“ Карамзину, в то же время появлялись насмешливые отзывы о Карамзине и его литературном окружении. Что же касается карамзинистских симпатий, якобы обнаруженных Пниным, то это чистейшее недоразумение. Зачисляя Пнина в разряд „сочувствующих“, обычно имели в виду панегирическую „Надпись к сочинениям г-на Карамзина“, помещенную в „Санктпетербургском Журнале“ 1798 г.:

Гремел великий Ломоносов И восхищал сердца победоносных Россов Гармониею струн своих.

„В творениях теперь у них Пусть нежность улыбнется, „В слезах чувствительность прольется“.

Сказали Грации — и полилась она С пера Карамзина.

Дополнительно упоминалось, что Пнин-де, вслед за Карам зиным, отдал дань модному увлечению „чувствительностью“ и боролся с Шишковым. Но, во первых, выписанные выше стихи не принадлежат Пнину, во-вторых, из почти пятидесяти стихотворений Пнина только одно („К роще“) косит на себе следы типично карамзинистской „чувствительности“ и „сладостной меланхолии“ (и именно благодаря этому выпадает из общего плана поэзии Пнина), и, наконец, в-третьих, Пнин никогда с Шишковым не боролся и даже в прошумевшей полемике 1803 г.

(вокруг шишковского „Рассуждения о старом и новом слоге“) никакого участия не принимал. Наоборот, при ближайшем рассмотрении выясняется, что литературная деятельность Пнина была принципиальной и настойчивой оппозицией Карамзину и его школе.

Вопрос о происхождении, специфике и границах так назы ваемого русского сентиментализма не выяснен до настоящего времени. Самый термин „русский сентиментализм“, которым так охотно оперировала история литературы, совершенно условен и ни в какой мере не покрывает собою сложной системы переплетающихся линий литературного новаторства в эпоху 1790—1800 гг., указывая всего лишь на один из ее вторичных, результативных признаков — „чувствительность“.

Выяснение вопроса о так называемом русском сентимента лизме во всем его объеме выходит далеко за пределы дан ной заметки. Оставляя в стороне многочисленные историко литературные проблемы, связанные с реформами „сентимен талистов“ в области русского стиха, ограничимся здесь одним только замечанием: „русский сентиментализм“ — явление слож ное, не односоставное, требующее четкой диференциации.

Сентиментализм был занесен к нам с Запада, где культ природы, естественности и „нежных чувствований“, широко охвативший все европейские литературы, начиная примерно с 1780-х гг., несомненно был связан с процессом разрушения социально-экономического благополучия господствующего класса. На первых порах культ этот явился реакцией против тяжеловесной культуры классицизма (элементы сентиментально го культа природы можно встретить в германской литературе еще у Клопштока и поэтов Геттингенской школы;

особо сле дует учесть английскую „меланхолическую“ поэзию — Юнг, Грей, Коллинз — и английский же экзотический роман, идеали зирующий первобытное состояние, — лучшие образцы его вос ходят еще к XVII веку, например, „Ориноко“ Афра-Бен и мно гочисленные „робинзонады“ во главе с прославленной книгой Дефо).

Подымавшаяся во вторую половину XVIII столетия буржуа зия восприняла и развила это первоначально дворянское те чение, заострив его социальный смысл в плоскости идей эга литаризма, основанных на теории естественного права. Главная роль в деле выработки буржуазно-сентиментального стиля принадлежала Руссо, противопоставившему безыдейному культу приукрашенной природы, нежной слащавости и слезливости свою проповедь естественной свободы и критику социального неравенства.

Тема „Руссо и русская литература“ еще ждет своего исследова теля. Регистрация переводов (очень многочисленных: начиная с 1760-х гг. имя Руссо не сходит со страниц русских журналов) и общие рассуждения о „мощном влиянии“, с приведением более или менее удачных примеров, ровным счетом ничего не объясняют.

Между тем имя Руссо для литературной эпохи 1790—1800-х гг. имело особое значение. Предоставим слово современнику:

„Мечтательность была в нравах века того. Везде господствовала некоторая философическая сентиментальность“: отрицательные умы и вожди Энциклопедии поддавались обаянию этой сентиментальности. С одной стороны, важнейшие общественные вопросы были на очереди: их перевертывали на все стороны, ставили их, так сказать, на дыбы. Дело шло о том: быть или не быть порядкам, закрепленным, освященным многими столетиями.

Испарения, подымавшиеся от этих столкновений, сшибок мнений и страстей, сгущали в атмосфере пока еще невидимые, но уже зреющие грозы которые должны были в скором времени разра зиться над европейским обществом. А между тем, в то же время умы любили отдыхать в сентиментальном самозабвении. Только и говорили, только и толковали что о природе, о счастии сельской уединенной жизни. Опять тот же Ж. Ж. Руссо, красноречивый и повелительный оракул века своего, был и Самсоном, потрясаю щим столпы общественного здания, и чуть ли не пастушком, который созывает всех итти за ним в новую Аркадию пасти овечек и восхищаться восхождением и закатом солнца. Не думая, не гадая, Руссо создал по себе многих кровожадных метафизиков французской революции и многих Шаликовых с посошком в руке и полевыми цветами на шляпе, непорочно питающихся одним медом и молоком“ (П. А. Вяземский. „Старая записная книжка“).

Здесь Вяземский совершенно правильно подчеркнул двой ственность роли, которую Руссо сыграл вообще, в русской лите ратуре в частности. Идеи Руссо были восприняты (в той или иной мере) почти всеми без исключения писателями, которых историко-литературная традиция обозначила общим наимено ванием: „сентименталисты“. Сюда попадают и Радищев, и поэты Вольного общества, и Карамзин с своей школой. Однако отношение к Руссо у Радищева (и радищевцев) и у Карамзина (и карамзинистов) было неодинаковое. Два крупнейших литературных памятника эпохи —„Путешествие из Петербурга в Москву“ (1790) и „Письма русского путешественника (1792) — с достаточной очевидностью свидетельствуют о несовпадении точек зрения их авторов на „красноречивого и повелительного оракула века своего“. Именно это несовпадение и позволяет вскрыть истинный смысл антагонизма радищевцев и карамзинистов, под знаком которого на рубеже XVIII и XIX вв. в России развертывался процесс становления мелкобуржуазной литературы, выражавшей крайние для своей эпохи идеи политического радикализма.

В сознании большинства своих современников Карамзин пользовался довольно устойчивой репутацией либерального писателя: только в конце десятых годов репутации этой был нанесен ущерб (критика декабристов, эпиграммы Пушкина).

Шишков, полемизируя с Карамзиным по специальному вопросу о языке и стиле, вынужден был прибегнуть к сомнительному при ему: взять под подозрение политическую благонамеренность своего противника, обвинить его в пропаганде безбожия, в рассевании „якобинской заразы“. Здесь не место доказывать, сколь необоснованны были подозрения Шишкова (или, спустя несколько лет, Голенищева-Кутузова, написавшего на Карам зина донос). Правда, в ранние годы своей писательской дея тельности Карамзин отдал некоторую дань модному увлечению либеральной фразеологией;

ему — будущему автору „Записки о древней и новой России“ — принадлежит крылатая фраза:

„Я в душе республиканец и таким умру!“ Подобного рода де кламация, а также пресловутый космополитизм окрашивали иные страницы „Писем русского путешественника“ в тона — пусть неясного и расплывчатого, но все же эмоционального — „вольнолюбия“. При этом старались не замечать, что в тех же „Письмах“ Карамзин выступал с презрительным осужде нием революционных событий и защитой „старого порядка“.

(В. В. Сиповский в своей книге о Карамзине приводит любо пытные исправления, внесенные во второе издание „Писем“, — 1797 г. Например, вместо „бунтовал тамошний народ“ Карамзин пишет: „бунтовала тамошняя чернь“, вместо „уличный шум“ — „шум пьяных бунтовщиков“. Смысл этих поправок ясен: они сводились к дискредитации дела революции). „Либерализм“ Карамзина давно уже (еще А. Н. Пыпиным) разоблачен как мнимый либерализм.

Карамзин называл Руссо „величайшим из писателей осьмого на-десят-века“, он (а вслед за ним и все его литературные спутники) многое взял из литературно-эстетической теории Руссо (хотя и с известными ограничениями). Но карамзини стам остались совершенно чужды социально-политические идеи автора „Contrat Sociale“;

они находили у Руссо одну лишь „сладкую чувствительность“, идеализацию природы, чувства, вражду к рационализму. Карамзин не сумел подыскать для ха рактеристики Руссо никакой иной формулы, кроме „нежный живописец чувствительности“. Социально-политический смысл „чувствительных“ сочинений Руссо (как и вообще всей про светительной литературы XVIII века) Карамзиным раскрыт не был. Больше того: взяв у Руссо идею „чувства“, как чисто эстетическую категорию, Карамзин поставил ее на службу своей собственной идеологии, идеологии крепостника и политического реакционера.

Карамзин очень быстро освободился от вредных „иллюзий молодости“, от космополитических настроений и звонкой либе ральной декламации. Уже в 1794 г. он пишет стихотворение („Послание к И. И. Дмитриеву“), в котором демонстрирует свое полное разочарование в „республиканских“ мечтаниях:

...время, опыт разрушают Воздушный замок юных лет;

Красы волшебства исчезают...

Теперь иной я вижу Свет, — И вижу ясно, что с Платоном Республик нам не учредить, С Питтаком, Фалесом, Зеноном Сердец жестоких не смягчить.

Ах! зло под солнцем бесконечно...

„Свободу, — пишет он в другом месте, — мы должны завоевать в своем сердце миром совести и доверенностью к провидению“.

Карамзин — типичнейший дворянский сентименталист, сгла живающий все противоречия социальной действительности, усердно идеализирующий крепостнические отношения. Он выступал неплохим агитпропом своего класса, влагая в уста крепостных крестьян известные стишки:

Как не петь нам? Мы счастливы, Славим барина-отца...

(Ср. статью Карамзина „Письмо сельского жителя“ в „Вест нике Европы“ 1803 г., где развернута подобная же идиллия:

„добродетельный“ помещик и „обожающие“ его крестьяне. В этой статье, между прочим, аргументируется следующая „тон кая“ мысль: передача крепостным помещечьей земли, снижение оброка и прочие „реформы“ неизбежно приводят к обнищанию крестьянства. Подобные идиллии были широко распространены в литературе XVIII века, — см., например, комедию В. Майкова „Деревенский праздник, или увенчанная добродетель“, 1777 г., где крестьяне поют, обращаясь к помещику:

„Мы живем в счастливой доле, Работая всякий час...

Мы руками работаем И за долг себе считаем Быть в работе таковой.

Дав в оброк, с нас положенный, В жизни мы живем блаженной За господской головой и т. д.

Философские, социально-политические и эстетические мнения радищевцев слагались в значительной мере под влиянием идей французской материалистической литературы, и в их творчестве идеи эти нашли достаточно четкое и полное выражение. Однако материализм Гольбаха и Гельвеция, сенсуализм Кондильяка, политические теории энциклопедистов, критика социального неравенства Мабли и Рейналя, учение о законности Монтескье и Беккарии, — все это, составлявшее идеологический багаж любого из писателей-радищевцев, было преломлено в их литературной практике сквозь руссоизм с его „философией чувства“, идеализацией „естественного состояния“ и моралью, основанной на глубокой вере в нравственное совершенство человеческой природы. Недаром в своих философических размышлениях по поводу „бога“, „природы“, „мироздания“ и пр. Пнин апеллирует не к „разуму“, а к „сердцу“:

Спросил я сердце, и решенье В моих я чувствиях нашел.

У радищевцев имя Руссо пользовалось исключительно боль шим уважением, но прежде всего как имя политического пи сателя, революционного идеолога, а не „аркадского пастушка“ и „нежного живописца чувствительности“. Радищевцы усвоили основную идею Руссо, идею неотъемлемой личной свободы, основанной на естественном праве, как наивысшего блага че ловека. В поэзии радищевцев мы не найдем (за малыми ис ключениями) слащавости, изысканной томности и „сладостной“ меланхолии, отличающих литературный стиль карамзинистов.

Поэтическая манера Пнина, Востокова, Беницкого, Каменева и др. значительно более мужественна. Здесь, в Вольном обществе любителей словесности, слагалась оппозиция Карамзину в основном она шла по линии преодоления безыдейного сен тиментализма. (Дух оппозиции Карамзину и „толпе безрас судных его подражателей“ проникал и в другие эклектические писательские объединения, даже в такие близкие Карамзину, как Дружеское литературное общество;

здесь тоже возражали против „нежной чувствительности“ и требовали идеологизации литературы, — см., например, речь Андрея Тургенева 1801 г., опубликованную в „Русском Библиофиле“ 1913 г., № 1).

Карамзин в программном предисловии ко второй книжке альманаха „Аониды“ (1797 г.) следующим образом изложил свою точку зрения на „предмет“ и „методы“ поэтического творчества:

„Поэзия состоит не в надутом описании ужасных сцен натуры, но в живости мыслей и чувств... Молодому питомцу Муз лучше изображать в стихах первые впечатления любви, дружбы, нежных красот природы, нежели разрушение мира, всеобщий пожар натуры и прочее в сем роде. Не надобно думать, что одни великие предметы могут воспламенять стихотворца и служить доказательством дарований его: напротив, истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах поэтическую сторону“.

Поэт должен стараться „ко всему привязывать остроумную мысль, нежное чувство, или обыкновенную мысль, обыкновенное чувство украшать выражением... играть идеями и, подобно Юпитеру (как сказал о нем мудрец Эзоп), иногда малое делать великим, иногда великое малым“.

Здесь Карамзин как будто специально имеет в виду Пнина, писавшего именно на запретные темы о „разрушении мира“ и „всеобщем пожаре натуры“. Пнин никогда не делал „ве ликое“ „малым“;

он боролся за монументальный стиль и „великие предметы“ в поэзии против „мелочей“ карамзини стов. Он писал во всех почти жанрах — от эпиграммы, над писи, мадригала до стиховой трагедии (недошедший до нас „Велизарий“), но основным для себя жанром избрал оду (правда, смещая, деформируя ее), с ее декламационно-оратор ской установкой, как готовую и, главное, привычную конструк цию для выражения „великих предметов“ средствами стиха.

Наряду с одой он разрабатывает жанр лирической медитации.

В своих одах Пнин охотно касается самых общих, самых „грандиозных“ философских и космогонических вопросов (см., например, оду „Время“;

ср. астрономическую картину космоса в оде „Солнце неподвижно между планетами“, оду „Бог“). В самом выборе тем, в склонности к широким философским, естественно научным и социально-историческим обобщениям сказывается оппозиционное отношение Пнина (как и всей группы поэтов Вольного общества) к творческим принципам Карамзина. Здесь, в Вольном обществе, перед поэзией ставились задачи не только изображения, но и истолкования действительности во всем многообразии ее форм, начиная с космогонических процессов и кончая вопросами политической злободневности. Отнюдь не примыкая к шишковскому лагерю, Пнин и его литературные друзья тем не менее боролись против эстетизма, сглаженности, маньеризма, камерного стиля („домашности“) карамзинистов (характерны в этом отношении самые заглавия стихотворений Пнина, — это все заглавия „большого масштаба“: „Время“, „Слава“, „Человек“, „Надежда“, „Бог“, „Правосудие“, „Любовь“, „Зависть“ и т. д.). Пнин глубже, нежели остальные радищевцы, усвоил точку зрения на поэзию как на могущественное средство политической агитации и пропаганды. Такая установка неизбеж но влечет за собою ослабление интереса к вопросам формы (в широком значении этого слова), к вопросам литературного мастерства, за счет повышения интересов к практической роли стиха как средства выражения внелитературных (поли тических, философских, научных) смыслов. Процесс этот вовсе не знаменует собою „отрицания“ литературы, но свидетельствует скорее о ее функциональном переосмыслении и присвоении ей новых качеств. Историко-литературное значение подобных „катаклизмов“ может быть исключительно важным (достаточно вспомнить Рылеева, Некрасова, в наши дни — Маяковского).

Обычные критерии „плохого“ и „хорошего“ теряют при этом свое значение. „Хорошим“ для Пнина оказывается такое сочинение, которое хотя и „худо написано, но имеет цель полезную“. В „Послании к некоторым писателям“ он пишет:

...ужели дарования Вам на то даны природою, Чтобы, слабость зря Писателей (Впрочем цель всегда похвальную Нам своим трудом являющих), По единственной причине сей Принимать их за врагов себе И стрелами ядовитыми Злобной и завистной критики Уязвлять их без пощады всех?..

Ежели когда нечаянно (Что всегда у вас случается) Попадется сочинение В ваши руки весьма слабое, И которое исполнено Недостатков и погрешностей, Да и слишком худо писано, Но имеет цель полезную, — То послушайте, друзья мои, Еще хуже вы поступите, Коль его злословить станете, Не щадя и сочинителя;

Напишите сами лучше вы, И — вот способ к отомщению...

На полемическую заостренность этого стихотворения никто еще, кажется, не обратил внимания. А между тем оно явствует уже из самого заглавия: „Послание к некоторым писателям“.

Адрес расшифровать нетрудно: „некоторые“ писатели — это, конечно, карамзинисты с их гипертрофированным вниманием к стихотворной виртуозности, к вопросам формы, стиля и языка.

В плане этой полемики любопытно сопоставить самые ли нии профессионального поведения Пнина и Карамзина. В мрач ную эпоху павловской реакции Пнин издавал самый левый журнал, а Карамзин решил „умереть авторски“, что, впрочем, не помешало ему написать Павлу I хвалебную оду. Характерно, что Пнин один только раз адресовался в своих стихах к царю (см. „Гимн на заложение биржи“, написанный явно по заказу);

все его оды обращены не к царям, а к гражданам. Вступление на престол и коронация Александра I вызвали необычайное оживление в литературе: „вся Россия была в поэтическом упоении“ (Н. И. Греч), одних од по случаю воцарения Александра насчитывается более пятидесяти. Но Пнин и в данном случае проявил крайнюю сдержанность и не приветствовал нового царя ни одной строчкой.

Здесь мы вплотную подходим к вопросу об идейном содер жании поэзии Пнина. Цитированное выше „Послание к неко торым писателям“ с достаточной убедительностью свидетель ствует о том, что в понимании Пнина поэзия должна пресле довать не только узко эстетические, но и практические цели.

Пнин призывал русских писателей „трудиться только для пользы сограждан своих, для пользы человечества“. Тем самым писателю присваивается ответственная роль в деле „просвещения“, в деле нравственного влияния на людей и социального переустройства общества. Такой взгляд на писателя и его „дело“ был высказан еще Радищевым: „Блажен писатель, если творением своим мог просветить хотя единого;

блажен, если в едином хотя сердце посе ял добродетель... Не достойны разве признательности мужествен ные писатели, восстающие на губительство и насилие для того, [чтобы] избавить человечество от оков и пленения?“ („Путешествие из Петербурга в Москву“). Пнин не только целиком воспринял эту точку зрения, но и практически реализовал ее в своей работе над стихом. Пропаганду идей французской материалистической философии и критику социально-политических устоев феодально крепостнического строя он сделал основное „генеральной“ темой своих стихотворений.

Выше стихотворения Пнина были названы литературным комментарием к его публицистическим сочинениям. Это поло жение можно отлично проиллюстрировать на примере оды „На правосудие“, занимающей в поэтическом наследии Пнина центральное место. Параллельное сравнение начальных строф оды и „Опыта о просвещении“ (стр. 121 настоящего издания) покажет, что Пнин, говоря упрощенно, „переложил в стихи“ один из основных пунктов своей социально-экономической программы — вопрос о „священном праве собственности“:

О, правосудие! тобою Собственность! священное право!

Хранится только смертных род. душа общежития! источник законов!

Где ты — там с мирною душою мать изобилия и удовольствий! Где Трудов своих вкушают плод. ты уважена, где ты неприкосновенна, Где ты — там собственность священна, та только благословенна страна, Тобою твердо огражденна, там только спокоен и благополучен Ликует в счастливых сердцах, гражданин. Но ты бежишь от звука Там всюду золотой рекою цепей. Ты чуждаешься невольников.

Текут сокровища с тобою Права твои не могут существовать ни И зрится радость на челах. в работе, ни в безначалии, поелику Где ты, там царствуют законы, ты обитаешь только в царстве Там человек всегда почтен. законов. Собственность! где нет тебя, Там тверды в основаньях троны, там не может быть и правосудия...

И к правде путь не загражден. Там все покрыто неизвестностью, Там истина без страха ходит... все зависит от случая. Одно мгнове Где ты, там равными правами ние — и общественного здания не Граждане пользуются все... станет. Одно мгновение — и разва Там гнусна лесть у всех в презреньи, лины оного возвестят о бедствиях Наружный блеск не в уваженьи, народных и т. д.

Не чтут достоинством его.

Богатый с подлою душою Ничто пред честной нищетою, — Добро превыше там всего.

Где ты, там вопль не раздается Несчастных, брошенных сирот;

Всем нужна помощь подается, Не раболепствует народ.

Там земледелец не страшится, Чтобы насильством мог лишиться Им в поте собранных плодов... и т. д.

Историческое значение Пнина как поэта заключается пре жде всего в том, что он был поэтом политической темы. Ра зумеется, и до его выступления мы найдем в русской поэзии политические стихи и стиховые трагедии. Изобличение „дур ных правителей“ получило достаточно широкое распростра нение в дворянской и третьесословной литературе XVIII века.

Не говоря уже о Радищеве с его одой „Вольность“, самые разные поэты (достаточно вспомнить имена Капниста, Княж нина, Николева, даже Державина — автора оды „Властителям я судьям“) „давали смелые уроки“ царям и вельможам. Учи тывая при этом непрерывный поток обличительной сатиры и политического памфлета (поток не столько книжный, сколько подпольно-рукописный), можно говорить в отношении Пнина о более или менее устойчивой традиции русской „вольной“ поэзии XVIII века.

Однако в истории становления и развития оппозиционных идеологий „вольные“ поэты XVIII века не сыграли особо заметной роли. Они не возвысились до изобличения самодержавного и крепостнического строя, да и вообще пафос их негодования был в достаточной степени умеренным. Единственным, пожалуй, исключением остается Радищев, пригрозивший „увенчанным злодеям“ уже не только небесной карой, но и народной расправой:

Возникнет рать повсюду бранна, Надежда всех вооружит;

В крови мучителя венчанна Омыть свой стыд уж всяк спешит.

Меч остр, я зрю, везде сверкает, В различных видах смерть летает Над гордою главой паря.

Ликуйте, склепанны народы!

Се право мщенное природы На плаху возвело царя.

Пнин идет по пути Радищева, но идет дальше его, — именно как политический поэт. Его оды „На правосудие“, „Человек“, „Послание к В. С. О“ и др. — уже не только стихотворения на политическую тему, но сама политическая поэзия, где „внелитературная“ политическая тема приобрела значение ново го конструктивного принципа.

Политические идеи укладывались в стихах Пнина в особые фразеологические образования, имевшие условное семантиче ское значение, значение символов. Такие слова, как: раб, злодей, отечество, общее благо, истина, гражданин, правосудие, невинность, порок, добродетель и пр., а также имена „гражданских“ героев классической древности (Курций, Муций, Сце-вола, Велизарий и др.), рассчитанные на вполне определенный круг ассоциаций, имели глубокий агитационно-политический смысл. В сознании читателей 1790—1800-х гг. они свободно ассоциировались с конкретными явлениями живой политической современности.

Это был своего рода политический диалект, и недаром Павел I, по-своему чутко относившийся к вопросам языкового мышления, счел необходимым исключить из употребления целый ряд слов символов, отдававших „якобинским духом“ (среди них были:

общество, граждане, отечество).

Приведем несколько примеров, свидетельствующих о том, что нагнетание агитационных символов в пределах одной строфы было одним из основных принципов поэтической ра боты Пнина:

Кто к счастью вел путем свободы...

Кто столько жертвовал собою Не для своих, но общих благ.

Кто был отечеству сын верный.

Был гражданин, отец примерный, И смело правду говорил, Кто ни пред кем не изгибался, До гроба лестию гнушался, Я чаю, — тот — довольно жил.

(„На смерть Радищева“) Превозмогал ты все преграды, Во благе общем зря награды, То духом Сцеволы горел, Как Курций, бездны презирая, Для пользы общей погибая, Быть равным сим мужам хотел.

(„Слава“).

Род смертный тот же век пребудет, Он только пременяет вид;

Сильнейший слабого гнать будет, Злодей злодея подкрепит.

Невинность с правою душою Не сыщет для себя покою, Себя собой не защитит.

Теряют и цари короны, Рабы на их восходят троны;

В сем мире случай все решит.

(„Послание к В. С. С.“).

И еще одно замечание: агитационной выразительности по эзии Пнина много способствовал ее личностный тон. Лириче ская медитация — жанр, к которому, наряду с одой, тяготел Пнин, — конструировала образ поэта-гражданина, добродетель ного и просвещенного, жертвы социальной несправедливости.

Благодаря тому, что образ этот отчасти совпадал с реальной биографией автора, поэзия Пнина приобретала особый эмоцио нальный оттенок и воспринималась как патетическая „исповедь сердца“:

Я мыслил провести в покое жизни ток, И с юности моей развратам ие подвластен;

Со склонностью своей не думал быть несчастен...

О, свет! ужасных бедств, ужасных мук содетель!

Где мзда с пороками равняет добродетель, Где гордость, до небес касаяся главой, Невинность робкую теснит своей ногой...

Вращаяся в тебе, я видел подлу лесть, Хотящу вкрасться в грудь, чтоб больше ран нанесть.

Я зрел в тебе людей коварных, злых, надменных, Бесстыдностью своей в злорадствах ободренных, Которых казнь небес, ни совесть не страшит, Которых бог корысть, а подлость твердый щит!

Я зависть зрел всегда, носящую железы.

Успехи из нее мои исторгли слезы;

Невинного меня искала погубить:

Кто добродетелен, не может счастлив быть.

Когда, зря бездны вкруг, в обманах, во сметеньи, Я в дружбе кинулся найти успокоенье, — Святое дружество! о, нежный дар небес!

Коликих мне и ты виною было слез!

Те, кои дружбу мне и верность обещали, Увы! друзья мои! друзья враги мне стали.

Я злобу презирал, и сам ей жертвой был...

Перед нами, может быть, первая в русской литературе „по этическая исповедь интеллигента“ (излюбленный жанр в эпоху сороковых годов). На рубеже XVIII—XIX вв. это был новый голос (новая интонация) в литературе, где преимущественно раздавались либо торжественный распев архаистов, либо интим ная, салонная „болтовня“ поэтов карамзинской школы. Так Пнин, эклектически работавший над стихом по принципу свободного сочетания различных стилевых тенденций, вырабатывал в то же время свой собственный поэтический стиль. Опыт его работы был широко использован „гражданскими“ поэтами следующей эпохи.

СОЧИНЕНИЯ ИВАНА ПНИНА МОЯ ЛИРА I ВРЕМЯ Рука Урании пространство измеряет.

О, время! но тебя ни мысль не обнимает;

Непостижимая пучина веков, лет!

Доколе не умчит меня твое стремленье, Позволь, да я дерзну — хотя одно мгновенье Остановиться здесь, взглянуть на твой полет!

Кто мне откроет час, в который быть ты стало?

Чей смелый ум дерзнет постичь твое начало?

Кто скажет, где конец теченью твоему?

10 Когда еще ничто рожденья не имело, Ты даже и тогда одно везде летело, Ты было все, хотя не зримо никому!

Вдруг бурное стихий смешенье прекратилось;

Вдруг солнцев множество горящих засветилось, И дерзкий ум твое теченье мерить стал:

На то ль, дабы твою увидеть бесконечность, На то ль, чтоб сих миров постигнуть краткотечность, И видеть, сколь их век перед тобою мал!

Так что же жизнь моя в твоем пространстве вечном?

20 Что этот малой миг в теченьи бесконечном?

Кратчайший в молниях мелькнувшего огня:

Как мне тебя понять, как мне узреть — не знаю.

Вотще тебя, хоть миг, в уме остановляю, И мысль моя с тобой уходит от меня!

Не я тебе один, весь свет и все подвластно!

Но сколь твое глазам владычество ужасно:

Здесь — гробы древние, поросши мхом седым;

Там — стены гордые, под прахом погребенны;

Истлевши города и царства потопленны, — 30 Все в мире рушится под колесом твоим!

О, веки бывшие и вы, вперед грядущи!

Явитеся теперь на голос, вас зовущий, Представьте страшный час, которой я постиг, Пред коим все его удары разрушенья, Паденья целых царств, народов истребленья — Равно как бы перед ним единой жизни миг!

Там солнце, во своем сияньи истощенно, Узрит своих огней пыланье умерщвленно;

Бесчисленных миров падет, изветхнув, связь, 40 Как холмы каменны, сорвавшись с гор высоких, Обрушася, падут во пропастях глубоких, — Так звезды полетят, друг на друга валясь!

Всему судил творец иметь свои пределы:

Велел, да все твои в свой ряд повергнут стрелы;

Все кончиться должно, всему придет чреда, Исчезнут солнца все, исчезнут круги звездны, Не будет ничего, не будет самой бездны;

О, время! но ты все пребудешь и тогда!

СОЛНЦЕ НЕПОДВИЖНО МЕЖДУ ПЛАНЕТАМИ Ода Небесным сводом окружаюсь, И небо для меня течет, Я горних царь светил являюсь, В гордыне человек речет:

Не для меня ли Солнце всходит?

Не для меня ль к концу приводит Блестящий свой в Эфире бег?

Спокойным оком я объемлю, Как царь, весь мир, в средине землю, 10 Недвижимо стоящу в век.

Оставь сию мечту, надменный, На самого себя озрись, Кто мы? пылинки слабы, тленны, Чтоб столько мыслями неслись.

Безумцы! с властью мы вещаем, Система Птолемеева. (Примечание Пнина. — Ред.).

Но бедственно лишь погрязаем, Слиянны в бездне мы вещей, И только жить лишь начинаем, Появимся и исчезаем, 20 Как прах, мгновенный блеск лучей.

Какой бессмертной пред очами Отверзла Урания ход?

Твоими ли зовусь устами, Богиня, на небесный свод?

Спешу вослед я за тобою И возвышенною душою С земли подъемлюсь в небеса;

Светильник твой меня предводит Ко храму, где мой взор находит 30 Природы тайны чудеса.

Какой вид чувствия смущает И прерывает ток словес?

Какое чудо пременяет Устав превыспренних небес?

В пространстве страшном, отдаленном, Един в безмолвии священном Вселенной шествие смотрю И в ограждении безмерном Стремящиеся в чине верном 40 За ней шары различны зрю.

Несясь от Запада к Востоку Движеньем вечным искони, По своду гладкому, широку Вертятся на оси они.

Какой ум тайной назначает Планетам путь и управляет Чудесных силою пружин?

Не Солнцем ли в эфирном поле Тела влекутся по неволе?

50 Не то ль есть царь планет един?

Среди пространного эфира, Который творческой рукой Излит в пустую бездну мира, Оно движенья их виной.

Собою зыблясь непрестанно, Качает, давит постоянно Система Коперникова. (Примечание Пнина. — Ред.).

Эфир блудящих сонм шаров, Противна отражает сила Ко краю одного светила 60 Эфирных множество валов.

Так составляются пространны Круги известным сим телам:

Спешат в пределы начертанны Меркурий и Венера там;

Последует земля, за тою Течет с неравной быстротою Угрюмый Марс, по нем Зевес, Сатурн, летами отягченный, Путь совершает удаленный 70 Средь хладных с трудностью небес.

Земля от Солнца ожидает Благотворительных огней, Оно сквозь плотный кров пускает На землю множество лучей, И обе света половины, Причастны счастливой судьбины, Часов и дней правитель зрит.

Земля ко знакам наклоняясь, В теченьи года изменяясь, 80 Цветы и жатву нам родит.

Источник благ, душа вселенной, О, Солнце, образ красоты, И образ Вышнего Священной, Внемли усердье с высоты!

Планетам, вкруг тебя летящим.

Твой чистый свет благословящим, Во блеске бога представляй;

И царствуй над его делами, Ликуй, и вечно пред веками 90 Величество его вещай.

СТИХИ НА СОН Хаос идей, призрк крылатый, Забвенья сын, отзыв страстей, И раб в цепях, и Крез богатый, И все, что дышет в жизни сей, Все платит дань твоей державе.

Ты царствуешь богов ко славе, Тебе жжет смертный фимиам.

Ты неба кажешь нам щедроту, Вся в мире тварь жива тобой.

10 Какую зрим в тебе доброту!

Когда, рассыпав мак седой, Природы пульс остановляешь, В свои объятья призываешь, И счастье в них вкушать даешь.

Но всяк ли из людей вкушает Покой эфирный, сладкий сей?

Ах, нет! злодей его не знает — Ты для злодея сам злодей.

Вотще на розах ароматных 20 Мнит спать приятно враг несчастных, Наступит ночь — тиран не спит.

Когда ж себя я вопрошаю:

О Сон! что в существе есть ты?

Коль брат ты смерти, то не знаю, Как зреть могу твои черты?

Быв мертвому тогда подобен, Как быть могу к чему способен?

Как связь могу иметь с тобой?

Чтобы какие зреть виденья, 30 Потребно, мню я, для сего Одну хоть искру вображенья;

Нельзя сна видеть без того.

Я с сном мечтаний не мешаю, Когда я сплю, я не мечтаю, Когда ж мечтаю, то не сплю.

Так что же суть те сновиденья, Которые не редко зрим?

Они суть плод воображенья, В то время мы еще не спим.

40 Дав мыслям вольное теченье, Мы погружаемся в забвенье, Блуждая в хаосе идей.

Блуждая, наконец, преходим К забвенью полному, ко сну.

Воздушных замков уж не строим, Не ездим более в луну.

Отдавшись силе сна волшебной, Все забывает доброй смертной И спит спокойно до утра!

[НА СМЕРТЬ РАДИЩЕВА] Итак, Радищева не стало!

Мой друг, уже во гробе он!

То сердце, что добром дышало, Постиг ничтожества закон;

Уста, что истину вещали, Увы! — на веки замолчали И пламенник ума погас;

Кто к счастью вел путем свободы................

10 На век, на век оставил нас!

Оставил и прешел к покою.

Благословим его мы прах!

Кто столько жертвовал собою Не для своих, но общих благ, Кто был отечеству сын верный, Был гражданин, отец примерный, И смело правду говорил, Кто ни пред кем не изгибался, До гроба лестию гнушался, 20 Я чаю, — тот — довольно жил.

СЛАВА Блестящий призрак, дщерь химеры, Честолюбивых душ кумир!

С какой волшебной льешь ты сферы Свои лучи на целой мир?

Ты блеском солнце помрачаешь, Пречудные дела раждаешь Волшебным прутом ты своим;

Коснешься ль твердой скал вершины, Мгновенно злачные долины 10 На место скал гранитных зрим.

О, сколько все стези те странны, Чрез кои мнят достичь тебя!

Герои, мудрецы, тираны — Прославить все хотят себя.

Один — в победах над врагами, Другой — рассудка чудесами, Последний — тяжестью цепей.

Тот пышны храмы созидает, Другой их в пепел превращает, 20 Мня славным быть чрез подвиг сей.

О, Слава! изо всех тиранов Ты самый лютый для людей!

Воззри на тьму сих истуканов И на число их олтарей, В различных видах их узнаешь, Что ты в кумирах сих блистаешь И что тебе жгут фимиам;

Разрушь, разрушь очарованье!

И в полном покажи сияньи 30 Стезю к тебе прямую в храм.

Что слышу? мне богиня вняла И на роптание мое В трубу златую так вещала:

„Я заблужденье зрю твое, „И зрю, как скор во всем бываешь;

„Несправедливо осуждаешь, „Чего не ведаешь ты сам.

„И так познай, о бедный смертный, „Что только есть один путь верный, 40 „Ко мне ведущий прямо в храм.

„Сей путь осыпан не цветами, „Во храм не Флоры ты идешь.

„Но бездны с страшными горами „Ты на пути ко мне найдешь;

„И если дух твой содрогнется, „Заноет сердце и забьется „От страху сильно во груди, — „Беги сих скорой мест стопою „И с робкою своей душою 50 „В мою ввек область не входи.

„Но если мужеством пылая, „Исполнен жара ты сего, „Пучины, горы презирая, „Себя превыше зришь всего;

„Гигантскою ногой ступая, „Стремнин и гор не примечая, „По малым мнишь итти буграм, „Тогда со звучными трубами „И с знаменитыми мужами 60 Сама тебя введу в мой храм.

„Введу — и на престол с собою „В венце блестящем посажу — „С какою твердою душою, „Тогда я миру покажу:

„Превозмогал ты все преграды, „Во благе общем зря награды, „То духом Сцеволы горел, „Как Курций бездны презирая, „Для пользы общей погибая, 70 „Быть равным сим мужам хотел“.

Хотел! —восторгом упоенный, Уже готов я был вещать — Постой, постой, о дерзновенный!

Богиня, дав мне знак молчать, Сим речь свою окончевает:

„Что славу всяк в нем разделяет „Ценою настоящих дел.

„Служа Отечеству трудами, „Творя добро пред всех очами, 80 „Чтоб всяк пример в добре том зрел.

„Пример сильнее наставлений, „Мы все хвалу добру гласим, „Громады видим поучений, „Где ж исполнители? — не зрим.

„Почто не зрим Сократов ныне?

„Иль, вспоминая о судьбине „Печальной мудреца сего, „Никто на сцену не вступает, „Всяк на другого уповает, 90 „Что сей свершит все за него?

„Не дщерь химеры, предрассудка, „И не метор я пустой, „Я ложного по свету звука „Не разношу моей трубой.

„Уже ли я тому виною, „Что славу ложную с прямою „Мешает человек всегда!

„Тот только в храм ко мне вступает, „Кто добродетелью сияет, 100 „А без ее — нет в храм следа“.

Сказала — и в одно мгновенье Исчезла с блеском от меня! — Исчезло с ней и заблужденье, Познав всю цену слов ея. — О, Слава! если то неложно, Что добродетелью лишь можно В божественной твой храм вступить;

Когда ты лиц не различаешь, Дела едины уважаешь, 110 То как злодеи могут быть?

ЧЕЛОВЕК Зерцало истины превечной, Бытий всех зримых обща мать:

Щедрот источник бесконечной, В ком счастье мы должны искать;

Природа! озари собою Рассудок мой, покрытый мглою, И в недро таинств путь открой;

Премудростью твоей внушенный, Без страха ум мой просвещенный 10 Пойдет вслед Истине святой.

О, Истина! мой дух живится, Паря в селения твои;

За чувством чувство вновь родится, Пылают мысли все мои.

Ты в сердце мужество вливаешь, Унылость, робость прогоняешь, С ума свергаешь груз оков — Уже твой чистый взор встречаю, Другую душу получаю, 20 И человека петь готов.

Природы лучшее созданье, К тебе мой обращаю стих!

К тебе стремлю мое вниманье, Ты краше всех существ других.

Что я с тобою ни равняю, Твои дары лишь отличаю И удивляюся тебе.

Едва ты только в Мир явился, И Мир мгновенно покорился, 30 Прияв тебя царем себе.

Ты царь земли — ты царь вселенной, Хотя ничто в сравненьи с ней.

Хотя ты прах один возженный, Но мыслию велик своей!

Предпримешь что — вселенна внемлет, Творишь — все действие приемлет, Ни в чем не видишь ты препон.

Природою распоряжаешь, Всем властно в ней повелеваешь, 40 И пишешь ей самой закон.

На что мой взор ни обращаю, Мое все сердце веселит.

Везде твои дела встречаю, И каждый мне предмет гласит, Твоей рукой запечатленной:

Что ты зиждитель есть вселенной;

И что бы степью лишь пустой Природа без тебя стояла, Таких бы видов не являла, 50 Какие зрю перед собой.

Где мрачные леса шумели И Солнца луч не проницал, Где змеи страшные шипели И смертный ужас обитал;

Природа вопли испускала, Свирепость где зверей дышала:

Там зрю днесь — дружество, любовь Зрю нивы, жатвой отягченны, Поля, стадами покровенны, 60 Природу, возрожденну вновь.

На блатах вязких, непроходных, Где рос один лишь мох седой;

В пустынях диких и бесплодных, Где смерть престол имела свой:

Ты все как бог устроеваешь, Ты невозможностей не знаешь, То зиждешь селы, то града, То царства сильные возносишь, Каналы чистых вод проводишь 70 И строишь пристани, суда.

Из хаоса вещей нестройных, Воззвав порядок с тишиной, Проник до дна пучин ты водных, Откуда бисер дорогой Исторг себе на украшенье.

Но дел великих в довершенье, Щедроту ты свою явил:

Земные недра разверзая, Металл блестящий извлекая, 80 Богатство по свету разлил, Какой ум слабый, униженный, Тебе дать имя червя смел?

То раб несчастный, заключенный, Который чувствий не имел:

В оковах тяжких пресмыкаясь, И с червем подлинно равняясь, Давимый сильною рукой, Сначала в горести признался, Потом в сих мыслях век остался:

90 Что человек — лишь червь земной.

Прочь мысль презренная! ты сродна Душам преподлых лишь рабов, У коих век мысль благородна Не озаряла мрак умов.

Когда невольник рассуждает?

Он заблужденья лишь сплетает, Не знав природы никогда.

И только то ему священно, К чему насильством принужденно 100 Бывает движим он всегда В каком пространстве зрю ужасном Раба от Человека я, Один, как солнце в небе ясном, Другой так мрачен, как земля.

Один есть все, другой ничтожность, Когда б познал свою раб должность, Спросил природу;

рассмотрел, Кто бедствий всех его виною?

Тогда бы тою же рукою 110 Сорвал он цепи — что надел.

Прими мое благословенье, Зиждитель-человек! прими.

Я прославлял в твоем творенье Не все еще дела твои.

О сколь величествен бываешь, Когда ты землю оставляешь И духом в облака паришь;

Воздушны бездны озирая, Перуны, громы презирая, 120 Стихиям слушаться велишь.

Велишь — и бури направленье Берут назначенно тобой.

Измерил ты планет теченье, Висящих над твоей главой.

Исчислил ввезды, что с эфира Лиют свой свет в пространство мира, В котором все закон твой чтит.

С природой связан ты судьбою:

Ты ей живешь — она тобою 130 Свой жизненный являет вид.

Кто показал тебе искусство Нам в звуках страсть изображать?

То наполнять восторгом чувство, То вдруг нас плакать заставлять?

Сообразить волшебны тоны, Проникнуть естества законы, Таинственный предмет раскрыть;

Постигнуть вечности скрижали И то, что боги созидали, 140 В музыке то изобразить?

Входя в круг дел твоих пространный, Я зрю: ты знаки дал речам.

Дал мысли тело, цвет желанный, И способ говорить очам.

От одного конца вселенной В другой край мира отдаленной Явил ты средство сообщать Понятье, чувствие, желанье И нынешних времен познанье 150 Векам грядущим предавать.

Кто дал тебе все совершенства, Которыми блистаешь ты?

Кто показал стезю блаженства И добродетелей черты?

Кто подал чашу утешений Против печалей, огорчений, Могущих встретиться с тобой?

Кто путь украсил твой цветами И пролил радости реками 160 В объятья дружбы толь святой?

Кто правосудие заставил Тебя дороже жизни чтить?

Кто сострадать тебя наставил И благо повелел творить?

Кто в сердце огнь возжег священный, Сей пламень чистый, драгоценный, Которым гражданин живет;

Его что душу составляет, Любовь к Отечеству питает 170 И твердость духа подает?

Скажи мне, наконец: какою Ты силой свыше вдохновен, Что все с премудростью такою Творить ты в мире научен?

Скажи?.. Но ты в ответ вещаешь, Что ты существ не обретаешь, С небес которые б сошли, Тебя о нуждах известили, Тебя бы должностям учили 180 И в совершенство привели.

Ужель ты сам всех дел виною, О человек! что в мире зрю?

Снискавши мудрость сам собою Чрез труд и опытность свою, Прешел препятствий ты пучину, Улучшил ты свою судьбину, Природной бедности помог.

Суровость превратил в доброту;

Влиял в сердца любовь, щедроту;

190 Ты на земли, что в небе бог!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 6 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.