WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 7 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Андрей ПЛАТОНОВ ЧЕВЕНГУР путешествие с открытым сердцем ImWerdenVerlag Mnchen 2006 © Андрей Платонов. 1927-29. Впервые на русском языке в Париже в 1972 году (без ...»

-- [ Страница 4 ] --

В тот день, когда Копенкин въехал в церковь, революция была еще беднее веры и не могла покрыть икон красной мануфактурой: Бог Саваоф, нарисованный под купо лом, открыто глядел на амвон, где происходили заседания ревкома. Сейчас на амвоне, за столом бодрого красного цвета, сидели трое: председатель Чевенгурского уика — Чепурный, молодой человек и одна женщина — с веселым внимательным лицом, словно она была коммунисткой будущего. Молодой человек доказывал Чепурному, имея на столе для справок задачник Евтушевского, что силы солнца определенно хва тит на всех и Солнце в двенадцать раз больше Земли.

— Ты, Прокофий, не думай — думать буду я, а ты формулируй! — указывал Че пурный.

— Ты почувствуй сам, товарищ Чепурный: зачем шевелиться человеку, когда это не по науке? — без остановки объяснял молодой человек. — Если всех людей собрать для общего удара — и то они против силы солнца как единоличник против коммуны артели! Бесполезное дело — тебе говорю!

Чепурный для сосредоточенности прикрыл глаза.

— Что-то ты верно говоришь, а что-то брешешь! Ты поласкай в алтаре Клавдю шу, а я дай предчувствием займусь — так ли оно или иначе!

Копенкин осадил увесистый шаг своего коня и заявил о своем намерении — с нетерпением и немедленно прощупать весь Чевенгур — нет ли в нем скрытого контр революционного очага.

— Очень вы тут мудры, — закончил Копенкин. — А в уме постоянно находится хитрость для угнетения тихого человека.

Молодого человека Копенкин сразу признал за хищника: черные непрозрачные глаза, на лице виден старый экономический ум, а среди лица имелся отверстый, ощу щающий и постыдный нос, — у честных коммунистов нос лаптем и глаза от доверчи вости серые и более родственные.

— А ты, малый, жулик! — открыл правду Копенкин. — Покажь документ!

— Пожалуйста, товарищ! — вполне доброжелательно согласился молодой че ловек.

Копенкин взял книжечки и бумажки. В них значилось: Прокофий Дванов, член партии с августа семнадцатого года.

— Сашу знаешь? — спросил Копенкин, временно прощая ему за фамилию друга угнетающее лицо.

— Знавал, когда мал был, — ответил молодой человек, улыбаясь от лишнего ума.

— Пускай тогда Чепурный даст мне чистый бланок — надобно сюда Сашу поз вать. Тут нужно ум умом засекать, чтоб искры коммунизма посыпались...

— А у нас почти отменена, товарищ, — объяснил Чепурный. — Люди в куче жи вут и лично видятся — зачем им почта, скажи пожалуйста! Здесь, брат, пролетарии уже вплотную соединены!

Копенкин не очень жалел о почте, потому что получил в жизни два письма, а пи сал только однажды, когда узнал на империалистическом фронте, что жена его мерт ва и нужно было издали поплакать о ней с родными.

— А шагом никто в губернию не пойдет? — спросил Копенкин у Чепурного.

— Есть таковой ходок, — вспомнил Чепурный.

— Кто это, Чепурный? — оживела милая обоим чевенгурцам женщина — вза правду милая: Копенкин даже ощутил, что если б он парнем был, он такую обнял и держал бы долгое время неподвижно. Из этой женщины исходил меленный и про хладный душевный покой.

— А Мишка Луй! — напомнил Чепурный. — Он едкий на дорогу! Только пош лешь в губернию, а он в Москве очутится — либо в Харькове, и приходит тоже, когда время года кончится — либо цветы взойдут, либо снег ляжет...

— У меня он пойдет короче — я ему задание дам, — сказал Копенкин.

— Пускай идет, — разрешил Чепурный. — Для него дорога не труд — одно раз витие жизни!

— Чепурный, — обратилась женщина. — Дай Лу ю муки на мену, он мне полу шалок принесет.

— Дадим, Клавдия Парфеновна, непременно дадим, используем момент, — ус покоил ее Прокофий.

Копенкин писал Дванову печатными буквами:

«Дорогой товарищ и друг Саша! Здесь коммунизм, и обратно, — нужно, чтоб ты скорей прибыл на место. Работает тут одно летнее солнце, а люди лишь только нелюбовно дружат;

однако бабы полушалки вымогают, хотя они приятные, чем ясно вредят. Твой брат или семейная родня мне близко не симпатичен. Впрочем, живу как дубъект, думаю чего-то об одном себе, потому что меня далеко не уважают. Событий нету — говорят, это наука и история, но неизвестно. С революц. почтением Копенкин.

Приезжай ради общей идейности».

— Чего-то мне все думается, чудится да представляется, — трудно моему серд цу! — мучительно высказывался Чепурный в темный воздух храма. — Не то у нас ком мунизм исправен, не то нет! Либо мне к товарищу Ленину съездить, чтоб он мне лич но всю правду сформулировал!

— Надо бы, товарищ Чепурный! — подтвердил Прокофий. — Товарищ Ленин тебе лозунг даст, ты его возьмешь и привезешь. А так немыслимо: думать в одну мою голову: авангард тоже устает! И, кроме того, преимуществ мне не полагается!

— А моего сердца ты не считаешь, скажи по правде? — обиделся Чепурный.

Прокофий, видимо, ценил свою силу разума и не терял надежного спокойст вия.

— Чувство же, товарищ Чепурный, — это массовая стихия, а мысль — организа ция. Сам товарищ Ленин говорил, что организация нам выше всего...

— Так я же мучаюсь, а ты соображаешь — чт хуже?

— Товарищ Чепурный, я с тобой тоже в Москву поеду, — заявила женщина. — Я никогда центра не видала — там, люди говорят, удивительно что такое!

— Достукались! — вымолвил Копенкин. — Ты ее, Чепурный, прямо к Ленину веди:

вот, мол, тебе, товарищ Ленин, доделанная до коммунизма баба! Сволочи вы!

— А что? — обострился Чепурный. — По-твоему, у нас не так?

— Ну да, не так!

— А как же, товарищ Копенкин? У меня уж чувства уморились.

— А я знаю? Мое дело — устранять враждебные силы. Когда все устраню — тогда оно само получится, что надо.

Прокофий курил и ни разу не перебил Копенкина, думая о приспособлении к революции этой неорганизованной вооруженной силы.

— Клавдия Парфеновна, пойдемте пройтиться и пошалить немного, — с четкой вежливостью предложил Прокофий женщине. — А то вы ослабнете!

Когда эта пара отошла к паперти, Копенкин указал на ушедших Чепурному.

— Буржуазия — имей в виду!

— Ну?

— Ей Богу!

— Куда ж теперь нам деваться-то? Либо их вычесть из Чевенгура?

— Да ты паники на шею не сажай! Спускай себе коммунизм из идеи в тело — во оруженной рукой! Дай вот Саша Дванов придет — он вам покажет!

— Должно быть, умный человек? — оробел Чепурный.

— У него, товарищ, кровь в голове думает, а у твоего Прокофия — кость, — гордо и раздельно объяснил Копенкин. — Понятно тебе хоть раз?.. Н бланок — отправляй в ход товарища Луя.

Чепурный при напряжении мысли ничего не мог выдумать — вспоминал одни забвенные бесполезные события, не дающие никакого чувства истины. То его разуму были видны костелы в лесу, пройденные маршем в царскую войну, то сидела девочка сиротка на канаве и ела купыри;

но когда эта девочка, бесполезно хранимая в душе Чепурного, была встречена в жизни — теперь навеки неизвестно;

и жива ли она в об щем — тоже немыслимо сказать;

быть может, та девочка была Клавдюшей — тогда она, действительно, отлично хороша и с ней грустно разлучаться.

— Чего глядишь, как болящий? — спросил Копенкин.

— Так, товарищ Копенкин, — с печальной усталостью произнес Чепурный. — Во мне вся жизнь облаками несется!

— А надо, чтоб она тучей шла, — оттого тебе, я вижу, и неможется, — сочувст венно упрекнул Копенкин. — Пойдем отсюда на свежее место: здесь сырым богом ка ким-то воняет.

— Пойдем. Бери своего коня, — облегченно сказал Японец. — На открытом мес те я буду сильней.

Выйдя наружу, Копенкин показал Японцу надпись на храме-ревкоме: «Прииди те ко мне все труждающиеся».

— Перемажь по-советски!

— Некому фразу выдумать, товарищ Копенкин.

— А Прокофию дай!

— Не так он углублен — не осилит;

подлежащее знает, а сказуемое позабыл. Я твоего Дванова секретарем возьму, а Прокофий пускай свободно шалит... А скажи, по жалуйста, чем тебе та фраза не мила — целиком против капитализма говорит...

Копенкин жутко нахмурился.

— По-твоему, Бог тебе единолично все массы успокоит? Это буржуазный под ход, товарищ Чепурный. Революционная масса сама может успокоиться, когда под нимется!

Чепурный глядел на Чевенгур, заключивший в себе его идею. Начинался тихий вечер, он походил на душевное сомнение Чепурного, на предчувствие, которое не спо собно истощиться мыслью и успокоиться. Чепурный не знал, что существует всеобщая истина и смысл жизни — он видел слишком много разнообразных людей, чтобы они могли следовать одному закону. Некогда Прокофий предложил Чепурному ввести в Чевенгуре науку и просвещение, но тот отклонил такие попытки без всякой надежды.

«Что ты, — сказал он Прокофию, — иль не знаешь — какая наука? Она же всей бур жуазии даст обратный поворот: любой капиталист станет ученым и будет порошком организмы солить, а ты считайся с ним! И потом наука только развивается, а чем кон чится — неизвестно».

Чепурный на фронтах сильно болел и на память изучил медицину, поэтому пос ле выздоровления он сразу выдержал экзамен на ротного фельдшера, но к докторам относился как к умственным эксплуататорам.

— Как ты думаешь? — спросил он у Копенкина. — Твой Дванов науку у нас не введет?

— Он мне про то не сказывал: его дело один коммунизм.

— А то я боюсь, — сознался Чепурный, стараясь думать, но к месту вспомнил Прошку, который в точном смысле изложил его подозрение к науке. — Прокофий под моим руководством сформулировал, что ум такое же имущество, как и дом, а стало быть, он будет угнетать ненаучных и ослабелых...

— Тогда ты вооружи дураков, — нашел выход Копенкин. — Пускай тогда умный полезет к нему с порошком! Вот я — ты думаешь, что? — я тоже, брат, дурак, однако живу вполне свободно.

По улицам Чевенгура проходили люди. Некоторые из них сегодня передвигали дома, другие перетаскивали на руках сады. И вот они шли отдыхать, разговаривать и доживать день в кругу товарищей. Завтра у них труда и занятий уже не будет, потому что в Чевенгуре за всех и для каждого работало единственное солнце, объявленное в Чевенгуре всемирным пролетарием. Занятия же людей были не обязательными, — по наущению Чепурного Прокофий дал труду специальное толкование, где труд раз на всегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострас тием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество — уг нетению;

но само солнце отпускает людям на жизнь вполне достаточные нормальные пайки, и всякое их увеличение — за счет нарочной людской работы — идет в костер классовой войны, ибо создаются лишние вредные предметы. Однако каждую субботу люди в Чевенгуре трудились, чему и удивился Копенкин, немного разгадавший сол нечную систему жизни в Чевенгуре.

— Так это не труд — это субботники! — объяснил Чепурный. — Прокофий тут правильно меня понял и дал великую фразу.

— Он что — твой отгадчик, что ль? — не доверяя Прокофию, поинтересовался Копенкин.

— Да нет — так он: своей узкой мыслью мои великие чувства ослабляет. Но парень словесный, без него я бы жил в немых мучениях... А в субботниках никакого производс тва имущества нету, — разве я допущу? — просто себе идет добровольная порча мелко буржуазного наследства. Какое же тебе тут угнетение, скажи пожалуйста!

— Нету, — искренне согласился Копенкин.

В сарае, вытащенном на середину улицы, Чепурный и Копенкин решили зано чевать.

— Ты бы к своей Клавдюше шел, — посоветовал Копенкин. — Женщину огорча ешь!

— Ее Прокофий в неизвестное место увел: пусть порадуется — все мы одинако вые пролетарии. Мне Прокофий объяснил, что я не лучше его.

— Так ты же сам говорил, что у тебя великое чувство, а такой человек для жен щины туже!

Чепурный озадачился: действительно, выходит так! Но у него болело сердце, и он сегодня мог думать.

— У меня, товарищ Копенкин, то великое чувство в груди болит, а не в молодых местах.

— Ага, — сказал Копенкин, — ну тогда отдыхай со мной: я тоже на сердце плох!

Пролетарская Сила прожевала траву, которую ей накосил Копенкин на городс кой площади, и в полночь тоже прилегла на пол сарая. Лошадь спала, как некоторые дети — с полуоткрытыми глазами и с сонной кротостью глядела ими на Копенкина, который сейчас не имел сознания и лишь стонал от грустного, почерневшего чувства забвения.

Коммунизм Чевенгура был беззащитен в эти степные темные часы, потому что люди заращивали силою сна усталость от дневной внутренней жизни и на время пре кратили свои убеждения.

Чевенгур просыпался поздно;

его жители отдыхали от веков угнетения и не мог ли отдохнуть. Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу.

Чевенгурский пешеход Луй шел в губернию полным шагом, имея при себе пись мо Дванову, а на втором месте — сухари и берестяной жбанчик воды, которая нагре валась на теле. Он тронулся, когда встали только муравьи да куры, а солнце заголило небо еще не до самых последних мест. От ходьбы и увлекающей свежести воздуха Луя оставили всякие сомнения мысли и вожделения;

его растрачивала дорога и освобож дала от излишней вредной жизни. Еще в юности он своими силами додумался — от чего летит камень: потому что он от радости движения делается легче воздуха. Не зная букв и книг, Луй убедился, что коммунизм должен быть непрерывным движением людей в даль земли. Он сколько раз говорил Чепурному, чтобы тот объявил комму низм странствием и снял Чевенгур с вечной оседлости.

— На кого похож человек — на коня или на дерево: объявите мне по совести? — спрашивал он в ревкоме, тоскуя от коротких уличных дорог.

— На высшее! — выдумал Прокофий. — На открытый океан, дорогой товарищ, и на гармонию схем!

Луй не видел, кроме рек и озер, другой воды, гармонии же знал только двух рядки.

— А пожалуй, на коня человек больше схож, — заявил Чепурный, вспоминая знакомых лошадей.

— Понимаю, — продолжая чувства Чепурного, сказал Прокофий. — У коня есть грудь с сердцем и благородное лицо с глазами, но у дерева того нет!

— Вот именно, Прош! — обрадовался Чепурный.

— Я ж и говорю! — подтвердил Прокофий.

— Совершенно верно! — заключительно одобрил Чепурный.

Луй удовлетворился и предложил ревкому немедленно стронуть Чевенгур в даль.

«Надо, чтобы человека ветром поливало, — убеждал Луй, — иначе он тебе опять уг нетением слабосильного займется, либо само собою все усохнет, затоскует — знаешь как? А в дороге дружбы никому не миновать — и коммунизму делов хватит!» Чепурный заставил Прокофия четко записать предложение Луя, а затем это предложение обсуждалось на заседании ревкома. Чепурный, чуя коренную правду Луя, однако, не давал Прокофию своих руководящих предчувствий, и заседание тяже ло трудилось весь весенний день. Тогда Прокофий выдумал формальный отвод делу Луя: «В виду грядущей эпохи войн и революций считать движение людей неотлож ным признаком коммунизма, а именно: броситься всем населением уезда на капита лизм, когда у него всецело созреет кризис, и впредь не останавливать победного пути, закаляя людей в чувстве товарищества на дорогах всего земного шара;

пока же комму низм следует ограничивать завоеванной у буржуазии площадью, чтоб нам было чем управлять».

— Нет, товарищи, — не согласился рассудительный Луй. — На оседлости комму низм никак не состоится: нет ему ни врага, ни радости!

Прокофий наблюдал внимательно слушающего Чепурного, не разгадывая его колеблющихся чувств.

— Товарищ Чепурный, — попробовал решить Прокофий. — Ведь освобождение рабочих — дело самих рабочих! Пусть Луй уходит и постепенно освобождается! При чем тут мы?

— Правильно! — резко заключил Чепурный. — Ходи, Луй: движение — дело массы, мы у нее под ногами не мешаемся!

— Ну, спасибо, — поклонился ревкому Луй и ушел искать необходимости куда нибудь отправиться из Чевенгура.

Заметив однажды Копенкина на толстом коне, Луй сразу засовестился, потому что Копенкин куда-то едет, а он, Луй, живет на неподвижном месте;

и Луй еще боль ше и подальше захотел уйти из города, а до отхода задумал сделать Копенкину что нибудь сочувственное, но нечем было — в Чевенгуре нет вещей для подарков: можно только попоить лошадь Копенкина, Копенкин же строго не подпускал к ней посто ронних и поил ее лично. И нынче Луй жалел, что много домов и веществ на свете, не хватает только тех самых, которые обозначают содружество людей.

После губернии Луй решил не возвращаться в Чевенгур и добраться до самого Петрограда, а там — поступить во флот и отправиться в плавание, всюду наблюдая зем лю, моря и людей как сплошное питание своей братской души. На водоразделе, откуда были видны чевенгурские долины, Луй оглянулся на город и на утренний свет:

— Прощай, коммунизм и товарищи! Жив буду — всякого из вас припомню!

Копенкин разминал Пролетарскую Силу за чертою города и заметил Луя на вы соком месте.

«Должно быть, бродяга, на Харьков поворачивает, — про себя решил Копен кин. — Упущу я с ними золотые дни революции!» — и пустил коня степным маршем в город, чтобы окончательно, и сегодня же, проверить весь коммунизм и принять свои меры.

От передвижки домов улицы в Чевенгуре исчезли — все постройки стояли не на месте, а на ходу;

Пролетарская Сила, привыкшая к прямым плавным дорогам, волно валась и потела от частых поворотов.

Около одного перекошенного заблудившегося амбара лежали под одним тулу пом юноша и девушка — судя по туловищу, Клавдюша. Копенкин осторожно обвел коня вокруг спящих: он стеснялся молодости и уважал ее, как царство великого буду щего. За ту же молодость, украшенную равнодушием к девушкам, он некогда с уваже нием полюбил Александра Дванова, своего спутника по ходу революции.

Где-то, в гуще домов, протяжно засвистел человек. Копенкин чутко насторожил ся. Свист прекратился.

— Ко-пенкин! Товарищ Копенкин, идем купаться! — невдалеке кричал Чепур ный.

— Свисти — я на твой звук поеду! — низко и оглушительно ответил Копенкин.

Чепурный начал бурно свистеть, а Копенкин продолжал красться к нему на коне в ущельях смешанного города. Чепурный стоял на крыльце сарая в шинели, одетой на голое тело, и босой. Два его пальца были во рту — для силы свиста, а глаза глядели в солнечную вышину, где разыгрывалась солнечная жара.

Заперев Пролетарскую Силу в сарай, Копенкин пошел за босым Чепурным, ко торый сегодня был счастлив, как окончательно побратавшийся со всеми людьми чело век. По дороге до реки встретилось множество пробудившихся чевенгурцев — людей обычных, как и всюду, только бедных по виду и нездешних по лицу.

— День летом велик: чем они будут заниматься? — спросил Копенкин.

— Ты про ихнее усердие спрашиваешь? — неточно понял Чепурный.

— Хотя бы так.

— А душа-то человека — она и есть основная профессия. А продукт ее — дружба и товарищество! Чем тебе не занятье — скажи пожалуйста!

Копенкин немного задумался о прежней угнетенной жизни.

— Уж дюже хорошо у тебя в Чевенгуре, — печально сказал он. — Как бы не при шлось горя организовать: коммунизм должен быть едок, малость отравы — это для вкуса хорошо.

Чепурный почувствовал во рту свежую соль — и сразу понял Копенкина.

— Пожалуй, верно. Надо нам теперь нарочно горе организовать. Давай с за втрашнего дня займемся, товарищ Копенкин!

— Я не буду: мое дело — другое. Пускай Дванов вперед приедет — он тебе все поймет.

— А мы это Прокофию поручим!

— Брось ты своего Прокофия! Парень размножаться с твоей Клавдюшей хочет, а ты его вовлекаешь!

— И то, пожалуй, так — обождем твоего сподвижника!

О берег реки Чевенгурки волновалась неутомимая вода;

с воды шел воздух, пах нущий возбуждением и свободой, а два товарища начали обнажаться навстречу воде.

Чепурный скинул шинель и сразу очутился голым и жалким, но зато от его тела по шел теплый запах какого-то давно заросшего, спекшегося материнства, еле памятного Копенкину.

Солнце с индивидуальной внимательностью осветило худую спину Чепурного, залезая во все потные щели и ущербы кожи, чтобы умертвить там своим жаром неви димых тварей, от каких постоянно зудит тело. Копенкин с почтением посмотрел на солнце: несколько лет назад оно согревало Розу Люксембург и теперь помогает жить траве на ее могиле.

Копенкин давно не находился в реке и долго дрожал от холода, пока не притер пелся. Чепурный же смело плавал, открывал глаза в воде и доставал со дна различ ные кости, крупные камни и лошадиные головы. С середины реки, куда не доплыть неумелому Копенкину, Чепурный кричал песни и все более делался разговорчивым.

Копенкин окунался на неглубоком месте, щупал воду и думал: тоже течет себе куда то — где ей хорошо!

Возвратился Чепурный совсем веселым и счастливым.

— Знаешь, Копенкин, когда я в воде — мне кажется, что я до точности правду знаю... А как заберусь в ревком, все мне чего-то чудится да представляется...

— А ты занимайся на берегу.

— Тогда губернские тезисы дождь намочит, дурной ты человек!

Копенкин не знал, что такое тезис, — помнил откуда-то это слово, но вполне бес чувственно.

— Раз дождь идет, а потом солнце светит, то тезисы ты не жалей, — успокоитель но сказал Копенкин. — Все равно ведь хлеб вырастет.

Чепурный усиленно посчитал в уме и помог уму пальцами.

— Значит, ты три тезиса объявляешь?

— Ни одного не надо, — отвергнул Копенкин. — На бумаге надо одни песни на память писать.

— Как же так? Солнце тебе — раз тезис! Вода — два, а почва — три.

— А ветер ты забыл?

— С ветром — четыре. Вот и все. Пожалуй, это правильно. Только знаешь, если мы в губернию на тезисы отвечать не будем, что у нас все хорошо, то оттуда у нас весь коммунизм ликвидируют.

— Нипочем, — отрек такое предположение Копенкин. — Там же такие, как и мы!

— Такие-то такие, только пишут непонятно и все, знаешь, просят побольше учи тывать да потверже руководить... А чего в Чевенгуре учитывать и за какое место людь ми руководить?

— Да а мы-то где ж будем?! — удивился Копенкин. — Разве ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет!

Чепурный рассеянно пробрался в камыш и нарвал бледных, ночного немощного света цветов. Это он сделал для Клавдюши, которой мало владел, но тем более питал к ней озабоченную нежность.

После цветов Чепурный и Копенкин оделись и направились берегом реки — по влажному травяному покрову. Чевенгур отсюда казался теплым краем — видны были освещенные солнцем босые люди, наслаждающиеся воздухом и свободой с непокры тыми головами.

— Нынче хорошо, — отвлеченно проговорил Чепурный. — Вся теплота чело века наружи! — И показал рукой на город и на всех людей в нем. Потом Чепурный вложил два пальца в рот, свистнул и в бреду горячей внутренней жизни снова полез в воду, не снимая шинели;

его томила какая-то черная радость избыточного тела — и он бросился сквозь камыш в чистую реку, чтобы там изжить свои неясные, тоскую щие страсти.

— Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил: радуется, бродяга! — осу дил поступок Чепурного Копенкин. — А мне ничего здесь не видится!

В камышах стояла лодка, и в ней молча сидел голый человек;

он задумчиво рас сматривал тот берег реки, хотя мог бы туда доплыть на лодке. Копенкин увидел его слабое ребристое тело и болящий глаз.

— Ты Пашинцев или нет? — спросил Копенкин.

— Да, а то кто же! — сразу ответил тот.

— Но тогда зачем ты оставил пост в ревзаповеднике?

Пашинцев грустно опустил свою укрощенную голову.

— Я оттуда низко удален, товарищ!

— А ты бы бомбами...

— Рано их разрядил, оказалось, — и вот зато теперь скитаюсь без почета, как драматический псих.

Копенкин ощутил презрение к дальним белым негодяям, ликвидировавшим рев заповедник, и ответную силу мужества в самом себе.

— Не горюй, товарищ Пашинцев: белых мы, не сходя с коня, порасходуем, а рев заповедник на сыром месте посадим. Что ж у тебя осталось нынче?

Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.

— Мало, — определил Копенкин. — Одну грудь только обороняет.

— Да голова — чорт с ней, — не ценил Пашинцев. — Сердце мне дороже все го... Есть кой-что и на башку и в руку. — Пашинцев показал вдобавок еще небольшой доспех — лобовое забрало с привинченной навеки красной звездой — и последнюю пустую гранату.

— Ну, это вполне тебе хватит, — сообщил Копенкин. — Но ты скажи, куда запо ведник твой девался, — неужели ты так ослаб, что его мужики свободно окулачили?

Пашинцев имел скучное настроение и еле говорил от скорби.

— Так там же, тебе говорят, широкую организацию совхоза назначили — чего ты меня шаришь по голому телу?

Копенкин еще раз оглядел голое тело Пашинцева.

— Тогда — одевайся: пойдем вместе Чевенгур обследовать — тут тоже фактов не хватает, а люди сон видят.

Но Пашинцев не мог быть спутником Копенкина — у него, кроме нагрудной кольчуги и забрала, не оказалось одежды.

— Иди так, — ободрил его Копенкин. — Что ты думаешь, люди живого тела не видали? Ишь ты, прелесть какая — то же самое и в гроб кладут!

— Нет, ты понимаешь, какой корень зла вышел? — разговаривая, перебирал Па шинцев свою металлическую одежду. — Из ревзаповедника меня отпустили исправ ным: хоть и опасным, но живым и одетым. А в селе — свои же мужики видят, идет какой-то прошлый человек и, главное, пораженный армией — так всю одежду с меня скостили, — бросили вслед два предмета, чтобы я на зорях в кольчуге грелся, а бомбу я при себе удержал.

— Аль на тебя целая армия наступала? — удивился Копенкин.

— Да а то как же? Сто человек конницы вышло против одного человека. Да в резерве три дюйма стояли наготове. И то я сутки не сдавался — пугал всю армию пус тыми бомбами, да Грунька — девка там одна — доказала, сукушка.

— Ага, — поверил Копенкин. — Ну, пойдем, — давай мне твои железки в одну руку.

Пашинцев вылез из лодки и пошел по верным следам Копенкина в прибрежном песке.

— Ты не бойся, — успокаивал Копенкин голого товарища. — Ты же не сам обна жился — тебя полубелые обидели.

Пашинцев догадался, что он идет разутым-раздетым ради бедноты — коммуниз ма, и поэтому не стеснялся будущих встречных женщин.

Первой встретилась Клавдюша;

наспех оглядев тело Пашинцева, она закрыла платком глаза, как татарка.

«Ужасно вялый мужчина, — подумала она, — весь в родинках, да чистый — шер шавости в нем нет!» — и сказала вслух:

— Здесь, граждане, ведь не фронт — голым ходить не вполне прилично.

Копенкин попросил Пашинцева не обращать внимания на такую жабу — она буржуйка и вечно квохчет: то ей полушалок нужен, то Москва, а теперь от нее голому пролетарию прохода нет. Все же Пашинцев несколько засовестился и надел кольчугу и лобовое забрало, оставив большинство тела наружи.

— Так лучше, — определил он. — Подумают, что это форма новой политики!

— Чего ж тебе? — посмотрел Копенкин. — Ты теперь почти одет, только от же леза тебе прохладно будет!

— Оно от тела нагреется, — кровь же льется внутри!

— И во мне льется! — почувствовал Копенкин.

Но железо кольчуги не холодило тела Пашинцева — в Чевенгуре было тепло.

Люди сидели рядами в переулках, между сдвинутыми домами, и говорили друг с дру гом негромкие речи;

и от людей тоже шло тепло и дыхание — не только от лучей солн ца. Пашинцев и Копенкин проходили в сплошной духоте — теснота домов, солнеч ный жар и человеческий волнующий запах делали жизнь похожей на сон под ватным одеялом.

— Мне чего-то дремлется, а тебе? — спросил у Пашинцева Копенкин.

— А мне, в общем, так себе! — не разбирая себя, ответил Пашинцев.

Около кирпичного постоянного дома, где Копенкин останавливался в первый раз по прибытии, одиноко посиживал Пиюся и неопределенно глядел на все.

— Слушай, товарищ Пиюся! — обратился Копенкин. — Мне требуется пройти разведкой весь Чевенгур — проводи ты нас по маршруту!

— Можно, — не вставая с места, согласился Пиюся.

Пашинцев вошел в дом и поднял с полу старую солдатскую шинель — образца 14 го года. Эта шинель была на большой рост и сразу успокоила все тело Пашинцева.

— Ты теперь прямо как гражданин одет! — оценил Копенкин. — Зато на себя меньше похож.

Три человека отправились вдаль — среди теплоты чевенгурских строений. По среди дороги и на пустых местах печально стояли увядшие сады: их уже несколько раз пересаживали, таская на плечах, и они обессилели, несмотря на солнце и дожди.

— Вот тебе факт! — указал Копенкин на смолкнувшие деревья. — Себе, дьяволы, коммунизм устроили, а дереву не надо!

Редкие пришлые дети, которые иногда виднелись на прогалинах, были толстыми от воздуха, свободы и отсутствия ежедневного воспитания. Взрослые же люди жили в Чевенгуре неизвестно как: Копенкин не мог еще заметить в них новых чувств;

издалека они казались ему отпускниками из империализма, но что у них внутри и что между собой — тому нет фактов;

хорошее же настроение Копенкин считал лишь теплым ис парением крови в теле человека, не означающим коммунизма.

Близ кладбища, где помещался ревком, находился длинный провал осевшей земли.

— Буржуи лежат, — сказал Пиюся. — Мы с Японцем из них добавочно души вышибали.

Копенкин с удовлетворением попробовал ногой осевшую почву могилы.

— Стало быть, ты должен был так! — сказал он.

— Этого нельзя миновать, — оправдал факт Пиюся, — нам жить необходимость пришла...

Пашинцева же обидело то, что могила лежала неутрамбованной — надо бы ее затрамбовать и перенести сюда на руках старый сад, тогда бы деревья высосали из земли остатки капитализма и обратили их, по-хозяйски, в зелень социализма;

но Пи юся и сам считал трамбовку серьезной мерой, выполнить же ее не успел потому, что губерния срочно сместила его из председателей чрезвычайки;

на это он почти не оби делся, так как знал, что для службы в советских учреждениях нужны образованные люди, не похожие на него, и буржуазия там приносила пользу. Благодаря такому со знанию Пиюся, после своего устранения из должности революционера, раз навсегда признал революцию умнее себя — и затих в массе чевенгурского коллектива. Больше всего Пиюся пугался канцелярий и написанных бумаг — при виде их он сразу, бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал могущество черной магии мыс ли и письменности. Во времена Пиюси сама чевенгурская чрезвычайка помещалась на городской поляне;

вместо записей расправ с капиталом Пиюся ввел их всенарод ную очевидность и предлагал убивать пойманных помещиков самим батракам, что и совершалось. Нынче же, когда в Чевенгуре имелось окончательное развитие ком мунизма, чрезвычайка, по личному заключению Чепурного, закрыта навсегда и на ее поляну передвинуты дома.

Копенкин стоял в размышлении над общей могилой буржуазии — без деревьев, без холма и без памяти. Ему смутно казалось, что это сделано для того, чтобы дальняя могила Розы Люксембург имела дерево, холм и вечную память. Одно не совсем нра вилось Копенкину — могила буржуазии не прочно утрамбована.

— Ты говоришь: душу добавочно из буржуев вышибали? — усомнился Копен кин. — А тебя за то аннулировали, — стало быть, били буржуев не сплошь и не на смерть! Даже землю трамбовкой не забили!

Здесь Копенкин резко ошибался. Буржуев в Чевенгуре перебили прочно, честно, и даже загробная жизнь их не могла порадовать, потому что после тела у них была расстреляна душа.

У Чепурного, после краткой жизни в Чевенгуре, начало болеть сердце от при сутствия в городе густой мелкой буржуазии. И тут он начал мучиться всем телом — для коммунизма почва в Чевенгуре оказалась слишком узка и засорена имуществом и имущими людьми;

а надо было немедленно определить коммунизм на живую базу, но жилье спокон века занято странными людьми, от которых пахло воском. Чепурный нарочно уходил в поле и глядел на свежие открытые места — не начать ли коммунизм именно там? Но отказывался, так как тогда должны пропасть для пролетариата и де ревенской бедноты чевенгурские здания и утварь, созданные угнетенными руками. Он знал и видел, насколько чевенгурскую буржуазию томит ожидание второго пришест вия, и лично ничего не имел против него. Пробыв председателем ревкома месяца два, Чепурный замучился — буржуазия живет, коммунизма нет, а в будущее ведет, как го ворилось в губернских циркулярах, ряд последовательно-наступательных переходных ступеней, в которых Чепурный чувством подозревал обман масс.

Сначала он назначил комиссию, и та комиссия говорила Чепурному про необ ходимость второго пришествия, но Чепурный тогда промолчал, а втайне решил ос тавить буржуазную мелочь, чтоб всемирной революции было чем заняться. А потом Чепурный захотел отмучиться и вызвал председателя чрезвычайки Пиюсю.

— Очисть мне город от гнетущего элемента! — приказал Чепурный.

— Можно, — послушался Пиюся. Он собрался перебить в Чевенгуре всех жите лей, с чем облегченно согласился Чепурный.

— Ты понимаешь — это будет добрей! — уговаривал он Пиюсю. — Иначе, брат, весь народ помрет на переходных ступенях. И потом, буржуи теперь все равно не люди: я читал, что человек как родился от обезьяны, так ее и убил. Вот ты и вспомни:

раз есть пролетариат, то к чему ж буржуазия? Это прямо некрасиво!

Пиюся был знаком с буржуазией лично: он помнил чевенгурские улицы и ясно представлял себе наружность каждого домовладельца: Щекотова, Комягина, Пихлера, Знобилина, Щапова, Завын-Дувайло, Перекрутченко, Сюсюкалова и всех их соседей.

Кроме того, Пиюся знал их способ жизни и пропитания и согласен был убить любого из них вручную, даже без применения оружия. Со дня своего назначения председате лем чрезвычайки он не имел душевного покоя и все время раздражался: ведь ежеднев но мелкая буржуазия ела советский хлеб, жила в его домах (Пиюся до этого работал двадцать лет каменным кладчиком) и находилась поперек революции тихой стервой.

Самые пожилые щербатые личности буржуев превращали терпеливого Пиюсю в улич ного бойца: при встречах со Щаповым, Знобилиным и Завын-Дувайло Пиюся не один раз бил их кулаками, а те молча утирались, переносили обиду и надеялись на будущее;

другие буржуи Пиюсе не попадались, заходить же к ним нарочно в дома Пиюся не хо тел, так как от частых раздражений у него становилось душно на душе.

Однако секретарь уика Прокофий Дванов не согласился подворно и явочным по рядком истребить буржуазию. Он сказал, что это надо сделать более теоретично.

— Ну, как же — сформулируй! — предложил ему Чепурный.

Прокофий в размышлении закинул назад свои эсеровские задумчивые волосы.

— На основе ихнего же предрассудка! — постепенно формулировал Прокофий.

— Чувствую! — не понимая, собирался думать Чепурный.

— На основе второго пришествия! — с точностью выразился Прокофий. — Они его сами хотят, пускай и получают — мы будем не виноваты.

Чепурный, напротив, принял обвинение.

— Как так не виноваты, скажи пожалуйста! Раз мы революция, то мы кругом ви новаты! А если ты формулируешь для своего прощения, то пошел прочь!

Прокофий, как всякий умный человек, имел хладнокровие.

— Совершенно необходимо, товарищ Чепурный, объявить официально второе пришествие. И на его базе очистить город для пролетарской оседлости.

— Ну, а мы-то будем тут действовать? — спросил Чепурный.

— В общем — да! Только нужно потом домашнее имущество распределить, что бы оно больше нас не угнетало.

— Имущество возьми себе, — указал Чепурный. — Пролетариат сам руки целы ми имеет. Чего ты в такой час по буржуазным сундукам тоскуешь, скажи пожалуйста!

Пиши приказ.

Прокофий кратко сформулировал будущее для чевенгурской буржуазии и пере дал исписанную бумагу Пиюсе;

тот должен по памяти прибавить к приказу фамиль ный список имущих.

Чепурный прочитал, что Советская власть предоставляет буржуазии все беско нечное небо, оборудованное звездами и светилами на предмет организации там веч ного блаженства;

что же касается земли, фундаментальных построек и домашнего инвентаря, то таковые остаются внизу — в обмен на небо — всецело в руках пролета риата и трудового крестьянства.

В конце приказа указывался срок второго пришествия, которое в организован ном безболезненном порядке уведет буржуазию в загробную жизнь.

Часом явки буржуазии на соборную площадь назначалась полночь на четверг, а основанием приказа считался бюллетень метеорологического губбюро.

Прокофия давно увлекала внушительная темная сложность губернских бумаг, и он с улыбкой сладострастия перелагал их слог для уездного масштаба.

Пиюся ничего не понял в приказе, а Чепурный понюхал табак и поинтересовал ся одним, почему Прокофий назначил второе пришествие на четверг, а не на сегод ня — в понедельник.

— В среду пост — они тише приготовятся! — объяснил Прокофий. — А затем сегодня и завтра ожидается пасмурная погода, — у меня же сводки о погоде есть!

— Напрасная льгота, — упрекнул Чепурный, но на ускорении второго пришест вия особо не настаивал.

Прокофий же, совместно с Клавдюшей, обошел все дома имущих граждан и по путно реквизировал у них негромоздкие ручные предметы: браслеты, шелковые плат ки, золотые царские медали, девичью пудру и прочее. Клавдюша складывала вещи в свой сундучок, а Прокофий устно обещал буржуям дальнейшую просрочку жизни, лишь бы увеличился доход республики;

буржуи стояли посреди пола и покорно бла годарили. Вплоть до ночи на четверг Прокофий не мог освободиться и жалел, что не назначил второго пришествия в ночь на субботу.

Чепурный не боялся, что у Прокофия очутилось много добра: к пролетарию оно не пристанет, потому что платки и пудра изведутся на голове бесследно для сознания.

В ночь на четверг соборную площадь заняла чевенгурская буржуазия, пришед шая еще с вечера. Пиюся оцепил район площади красноармейцами, а внутрь буржу азной публики ввел худых чекистов. По списку не явилось только трое буржуев — двое из них были задавлены собственными домами, а третий умер от старости лет. Пиюся сейчас же послал двух чекистов проверить — отчего обвалились дома, а сам занялся установкой буржуев в строгий ряд. Буржуи принесли с собой узелки и сундучки — с мылом, полотенцами, бельем, белыми пышками и семейной поминальной книжкой.

Пиюся все это просмотрел у каждого, обратив пристальное внимание на поминаль ную книжку.

— Прочти, — попросил он одного чекиста.

Тот прочитал:

— «О упокоении рабов Божьих: Евдокии, Марфы, Фирса, Поликарпа, Василия, Константина, Макария и всех сродственников.

О здравии — Агриппины, Марии, Косьмы, Игнатия, Петра, Иоанна, Анастасии со чадами и всех сродственников и болящего Андрея».

— Со чадами? — переспросил Пиюся.

— С ними! — подтвердил чекист.

За чертой красноармейцев стояли жены буржуев и рыдали в ночном воздухе.

— Устрани этих приспешниц! — приказал Пиюся. — Тут сочады не нужны!

— Их бы тоже надо кончить, товарищ Пиюся! — посоветовал чекист.

— Зачем, голова? Главный член у них отрублен!

Пришли два чекиста с проверки обвалившихся домов и объяснили: дома рухну ли с потолков, потому что чердаки были загружены солью и мукой сверх всякого веса;

мука же и соль буржуям требовались в запас — для питания во время прохождения второго пришествия, дабы благополучно переждать его, а затем остаться жить.

— Ах, вы так! — сказал Пиюся и выстроил чекистов, не ожидая часа полуночи. — Кцай их, ребята! — И сам выпустил пулю из нагана в череп ближнего буржуя — За вын-Дувайло. Из головы буржуя вышел тихий пар, а затем проступило наружу волос материнское сырое вещество, похожее на свечной воск, но Дувайло не упал, а сел на свой домашний узел.

— Баба, обмотай мне горло свивальником! — с терпением произнес Завын-Ду вайло. — У меня там вся душа течет! — И свалился с узла на землю, обняв ее раскину тыми руками и ногами, как хозяин хозяйку.

Чекисты ударили из нагана по безгласным, причастившимся вчера буржуям — и буржуи неловко и косо упали, вывертывая сальные шеи до повреждения позвонков.

Каждый из них утратил силу ног еще раньше чувства раны, чтобы пуля попала в слу чайное место и там заросла живым мясом.

Раненый купец Щапов лежал на земле с оскудевшим телом и просил наклонив шегося чекиста:

— Милый человек, дай мне подышать — не мучай меня. Позови мне женщину проститься! Либо дай поскорее руку — не уходи далеко, мне жутко одному.

Чекист хотел дать ему свою руку:

— Подержись — ты теперь свое отзвонил!

Щапов не дождался руки и ухватил себе на помощь лопух, чтобы поручить ему свою недожитую жизнь;

он не освободил растения до самой потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься, а потом руки его сами упали, больше не нуж даясь в дружбе. Чекист понял и заволновался: с пулей внутри буржуи, как и пролета риат, хотели товарищества, а без пули — любили одно имущество.

Пиюся тронул Завын-Дувайло:

— Где у тебя душа течет — в горле? Я ее сейчас вышибу оттуда!

Пиюся взял шею Завына левой рукой, поудобней зажал ее и упер ниже затылка дуло нагана. Но шея у Завына все время чесалась, и он тер ее о суконный воротник пиджака.

— Да не чешись ты, дурнй: обожди, я сейчас тебя царапну!

Дувайло еще жил и не боялся:

— А ты возьми-ка голову мою между ног да зажми, чтоб я криком закричал, а то там моя баба стоит и меня не слышит!

Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом:

— Машенька, бьют!

Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся сухие десны.

Прокофий выследил издали такое одиночное убийство и упрекнул Пиюсю:

— Коммунисты сзади не убивают, товарищ Пиюся!

Пиюся от обиды сразу нашел свой ум:

— Коммунистам, товарищ Дванов, нужен коммунизм, а не офицерское геройст во!.. Вот и помалкивай, а то я тебя тоже на небо пошлю! Всякая блядь хочет красным знаменем заткнуться — тогда у ней, дескать, пустое место сразу честью зарастет... Я тебя пулей сквозь знамя найду!

Явившийся Чепурный остановил этот разговор:

— В чем дело, скажите, пожалуйста? Буржуи на земле еще дышат, а вы комму низм в словах ищете!

Чепурный и Пиюся пошли лично обследовать мертвых буржуев;

погибшие ле жали кустами — по трое, по пятеро и больше, — видимо стараясь сблизиться хоть частями тела в последние минуты взаимного расставания.

Чепурный пробовал тыльной частью руки горло буржуев, как пробуют механи ки температуру подшипников, и ему казалось, что все буржуи еще живы.

— Я в Дувайле добавочно из шеи душу вышиб! — сказал Пиюся.

— И правильно: душа же в горле! — вспомнил Чепурный. — Ты думаешь, по чему кадеты нас за горло вешают? От того самого, чтоб душу веревкой сжечь: тогда умираешь, действительно, полностью! А то все будешь копаться: убить ведь человека трудно!

Пиюся и Чепурный прощупали всех буржуев и не убедились в их окончательной смерти: некоторые как будто вздыхали, а другие имели чуть прикрытыми глаза и при творялись, чтобы ночью уползти и продолжать жить за счет Пиюси и прочих пролета риев;

тогда Чепурный и Пиюся решили дополнительно застраховать буржуев от про дления жизни: они подзарядили наганы и каждому лежачему имущему человеку — в последовательном порядке — прострелили сбоку горло — через желёзки.

— Теперь наше дело покойнее! — отделавшись, высказался Чепурный. — Бедней мертвеца нет пролетария на свете.

— Теперь уж прочно, — удовлетворился Пиюся. — Надо пойти красноармейцев отпустить.

Красноармейцы были отпущены, а чекисты оставлены для подготовки общей могилы бывшему буржуазному населению Чевенгура. К утренней заре чекисты отде лались и свалили в яму всех мертвецов с их узелками. Жены убитых не смели подой ти близко и ожидали вдалеке конца земляных работ. Когда чекисты, во избежание холма, разбросали лишнюю землю на освещенной зарею пустой площади, а затем воткнули лопаты и закурили, жены мертвых начали наступать на них изо всех улиц Чевенгура.

— Плачьте! — сказали им чекисты и пошли спать от утомления.

Жены легли на глиняные комья ровной, бесследной могилы и хотели тосковать, но за ночь они простыли, горе из них уже вытерпелось и жены мертвых не могли боль ше заплакать.

Узнав, как было в Чевенгуре, Копенкин решил пока никого не карать, а дотер петься до прибытия Александра Дванова, тем более что пешеход Луй идет сейчас сво ей дорогой.

Луй, действительно, прошел в эти дни много земли и чувствовал себя целым, сытым и счастливым. Когда ему хотелось есть, он заходил в хату и говорил хозяйке:

«Баба, ощипай мне куренка, я человек уставший». Если баба скупилась на курицу, то Луй с ней прощался и уходил степью по своему пути, ужиная купырями, которые выросли от солнца, а не от жалкого дворового усердия человека. Луй никогда не по бирался и не воровал;

если же долго не выходило случая покушать, то он знал, что когда-нибудь все равно наестся, и не болел от голода.

Нынче Луй ночевал в яме кирпичного сарая;

до губернского города ему осталось всего сорок верст мощеной дороги. Луй считал это за пустяк и долго прохлаждался после сна. Он лежал и думал — как ему закурить. Табак был, а бумаги нет;

документы он уже искурил давно — единственной бумагой осталось письмо Копенкина Дванову.

Луй вынул письмо, разгладил его и прочитал два раза, чтобы запомнить наизусть, а затем сделал из письма десять пустых цигарок.

— Расскажу ему письмо своим голосом — так же складно получится! — рассуди тельно предпочел Луй и подтвердил самому себе: — Конечно, так же! А то как же?

Закурив, Луй вышел на шоссе и тронулся на город по боковой мякоти мосто вой. В высоте и мутном тумане расстояния — на водоразделе между двумя чистыми реками — виден был старый город — с башнями, балконами, храмами и длинными домами училищ, судов и присутствий;

Луй знал, что в том городе давно жили люди и другим мешали жить. В стороне от города — на его опушке — дымили четыре трубы завода сельскохозяйственных машин и орудий, чтобы помогать солнцу производить хлеб. Лую понравился далекий дым труб и гудок бегущего паровоза — в глухоте рож дающих тихие травы полей.

Луй обогнул бы губернию и не занес бы письма, если б губернский город не сто ял на пути в Петроград и на берег Балтийского моря: с того берега — от холода пустых равнин революции — уходили корабли в темноту морей, чтобы завоевать впоследст вии теплые буржуазные страны.

Гопнер в этот час спускался с городской горы к реке Польному Айдару и видел мощеную дорогу, проложенную сквозь степь в продовольственные слободы. По этой же дороге шел невидимый отсюда Луй и воображал балтийский флот в холодном море. Гопнер перешел мост и сел на другом берегу ловить рыбу. Он нанизал на крю чок живого мучающегося червя, бросил леску и засмотрелся в тихое пошевеливание утекающей реки;

прохлада воды и запах сырых трав возбуждали в Гопнере дыхание и мысль;

он слушал молву реки и думал о мирной жизни, о счастье за горизонтом зем ли, куда плывут реки, а его не берут, и постепенно опускал сухую голову во влажные травы, переходя из своего мысленного покоя в сон. На крючок удочки попалась не большая рыбка — молодой подлещик;

четыре часа рвался подлещик скрыться в глу бокие свободные воды, и кровь его губ, с вонзенным крючком, смешалась с кровяным соком червя;

подлещик устал метаться и для своей силы проглотил кусочек червя, а затем снова стал дергать за режущее едкое железо, чтобы вынуть из себя крючок вмес те с хрящом губы.

Луй с высоты мощеной дамбы увидел, как спит на берегу худой усталый человек, а у ног его само собой шевелится удилище. Луй подошел к человеку и вытащил удоч ку с подлещиком;

подлещик затих в руке пешехода, открыл жабры и начал кончаться от испуганного утомления.

— Товарищ, — сказал спящему Луй. — Получай рыбу! Спит на целом свете!

Гопнер открыл налившиеся питательной кровью глаза и соображал о появив шемся человеке. Пешеход присел закурить и поглядеть на постройки противополож ного города.

— Чего-то я во сне долго рассматривал, так и не докончил, — заговорил Гоп нер. — Проснулся, а ты стоишь, как исполнение желаний...

Гопнер почесал свое голодное обросшее горло и почувствовал уныние: во сне по гибли его хорошие размышления, и даже река не могла напомнить о них.

— Эх, будь ты проклят — разбудил, — раздражился Гопнер, — опять мне будет скучно!

— Река течет, ветер дует, рыба плывет, — протяжно и спокойно начал Луй, — а ты сидишь и ржавеешь от горя! Ты двинься куда-нибудь, в тебя ветер надышит думу — и ты узнаешь что-нибудь.

Гопнер не ответил: чего отвечать каждому прохожему, чт он понимает в комму низме, крестьянский отходник?

— Ты не слыхал, в каком дворе товарищ Александр Дванов живет? — спросил Луй про свое попутное дело.

Гопнер взял у пришедшего рыбу из рук и бросил ее в воду, — может, отдышит ся! — объяснил он.

— Теперь не отживеет! — усомнился Луй. — Надо бы мне того товарища в глаза повидать...

— Чего тебе его видать, когда я увижу! — неопределенно сказал Гопнер. — Ува жаешь, что ль, его?

— За одно прозвание не уважают, а делов его я не знаю! Наши товарищи говори ли, что в Чевенгуре он немедленно необходим...

— А что там за дело?

— Там товарищ Копенкин написал, что коммунизм и обратно...

Гопнер изучающе поглядел на Луя, как на машину, требующую капитального ремонта;

он понял, что капитализм сделал в подобных людях измождение ума.

— У вас же нет квалификации и сознания, будь вы прокляты! — произнес Гоп нер. — Какой же может сделаться коммунизм?

— Ничего у нас нету, — оправдался Луй, — одних людей только и осталось иметь, поэтому и вышло товарищество.

Гопнер почувствовал в себе прилив отдохнувших сил и высказался после кратко го размышления:

— Это умно, будь я проклят, но только не прочно: сделано без всякого запаса се чения! Понял ты меня, или ты сам бежишь от коммунизма?

Луй знал, что вокруг Чевенгура коммунизма нет — есть переходная ступень, и он глядел на город на горе как на ступень.

— Ты на ступени живешь, — сказал он Гопнеру, — тебе и кажется — я бегу. А я иду себе пешком, а потом на флоте поплыву в буржуазные государства, буду их к бу дущему готовить. Коммунизм ведь теперь в теле у меня — от него не денешься.

Гопнер пощупал руку Луя и разглядел ее на свет солнца: рука была большая, жилистая, покрытая незаживающими метами бывшего труда — этими родинками всех угнетенных.

«Может быть, и правда! — подумал Гопнер о Чевенгуре. — Летают же аэропла ны тяжелее воздуха, будь они прокляты!» Луй еще раз наказал передать Дванову устное письмо Копенкина, чтоб Дванов ехал в Чевенгур без задержки, иначе там коммунизм может ослабнуть. Гопнер обна дежил его и указал улицу, где он живет.

— Ступай туда и покажись моей бабе, пускай она тебя накормит-напоит, а я сей час разуюсь и пойду на перекат на хлыста голавликов попробовать: они, проклятые, к вечеру на жучка пойдут...

Луй уже привык быстро расставаться с людьми, потому что постоянно встречал других — и лучших;

всюду он замечал над собою свет солнцестояния, от которого зем ля накапливала растения для пищи и рождала людей для товарищества.

Гопнер решил вслед пешеходу, что тот похож на садовое дерево;

в теле Луя, дейст вительно, не было единства строя и организованности — была какая-то неувязка чле нов и конечностей, которые выросли изнутри его с распущенностью ветвей и вязкой крепостью древесины.

Луй скрылся на мосту, а Гопнер лег еще немного отдохнуть — он был в отпуске и наслаждался жизнью раз в год. Но голавлей ему сегодня половить уже не удалось, потому что вскоре начался ветер, из-за городских башен вышли бугры туч, и Гопнеру пришлось идти на квартиру. Но ему скучно было сидеть в комнате с женой, поэтому Гопнера всегда влекло в гости к товарищам, больше всего к Саше и Захару Павловичу.

И он зашел по пути домой в знакомый деревянный дом.

Захар Павлович лежал, а Саша читал книгу, сжимая над ней сухие руки, отвык шие от людей.

— Слыхали? — сказал им Гопнер, давая понять, что он не зря явился. — В Чевен гуре организовался полный коммунизм!

Захар Павлович перестал равномерно сопеть носом: он замедлил свой сон и при слушался. Александр молчал и смотрел на Гопнера с доверчивым волнением.

— Чего глядишь? — сказал Гопнер. — Летают же кое-как аэропланы, а они, про клятые, тяжелее воздуха! Почему ж не сорганизоваться коммунизму?

— А того козла, что революцию, как капусту, всегда с краев ест, — куда они дели? — спросил отец Дванова.

— Это объективные условия, — объяснил Александр. — Отец говорит про козла отпущения грехов.

— Они съели того козла отпущения! — словно очевидец, сообщил Гопнер. — Те перь сами будут виноваты в жизни.

За стеной из дюймовых досок сразу заплакал человек, расходясь слезами все бо лее громко. Пивная посуда дрожала на его столе, по которому он стучал оскорбленной головой;

там жил одинокий комсомолец, работавший истопником в железнодорож ном депо — без всякого продвижения к высшим должностям. Комсомолец немного порыдал, затем затих и высморкался.

— Всякая сволочь на автомобилях катается, на толстых артистках женится, а я все так себе живу! — выговаривал комсомолец свое грустное озлобление. — Завтра же пойду в райком — пускай и меня в контору берут: я всю политграмоту знаю, я могу цельным масштабом руководить! А они меня истопником сделали, да еще четвертый разряд положили... Человека, сволочи, не видят...

Захар Павлович вышел на двор — прохладиться и посмотреть на дождь: оклад ной он или из временной тучи. Дождь был окладной — на всю ночь либо на сутки;

шумели дворовые деревья, обрабатываемые ветром и дождем, и брехали сторожевые собаки на обгороженных дворах.

— Ветер какой дует, дождь идет! — проговорил Захар Павлович. — А сына опять скоро не будет со мной.

В комнате Гопнер звал Александра в Чевенгур:

— Мы там, — доказывал Гопнер, — смерим весь коммунизм, снимем с него точ ный чертеж и приедем обратно в губернию;

тогда уже будет легко сделать коммунизм на всей шестой части земного круга, раз в Чевенгуре дадут шаблон в руки.

Дванов молча думал о Копенкине и его устном письме: «Коммунизм и обратно».

Захар Павлович слушал-слушал и сказал:

— Смотрите, ребята: рабочий человек — очень слабый дурак, а коммунизм дале ко не пустяк. В вашем Чевенгуре целое отношение людей нужно — неужели там враз с этим справились?

— А чего же? — убежденно спорил Гопнер. — Власть на местах изобрела нечаян но что-нибудь умное — вот и вышло, будь оно проклято! Что ж тут особенного-то?

Захар Павлович все же немало сомневался:

— Так-то оно так, да только человек тебе не гладкий матерьял. Паровоз от дурака не поедет, а мы и при царе жили. Понял ты меня теперь?

— Понял-то я понял, — соображал Гопнер, — но кругом ничего такого не вижу.

— Ты не видишь, а я вот вижу, — тянул его недоумение Захар Павлович. — Из железа я тебе что хочешь сделаю, а из человека коммуниста — никак!

— Кто их там делал, они сами, проклятые, сделались! — возразил Гопнер.

Захар Павлович здесь соглашался.

— А это другая вещь! Я хотел сказать, что местная власть там ни при чем, потому что поумнеть можно на изделиях, а власть — там уже умнейшие люди: там от ума от выкают! Если б человек не терпел, а сразу лопался от беды, как чугун, тогда б и власть отличная была!

— Тогда б, отец, власти не было, — сказал Александр.

— Можно и так! — подтвердил Захар Павлович.

Было слышно, как тягостно уснул комсомолец за стеной, не совсем отделавшись от своего остервенения. «Сволочи, — уже примиренно вздыхал он и молча пропускал что-то главное во сне. — Сами двое на постели спят, а мне — одному на кирпичной лежанке!.. Дай на мякоти полежать, товарищ секретарь, а то убиваюсь на черной ра боте... Сколько лет взносы плач — дай пройти в долю!.. В чем дело?..» Ночь шумела потоками охлажденного дождя;

Александр слышал падение тяже лых капель, бивших по уличным озерам и ручьям;

одно его утешало в этой беспри ютной сырости погоды — воспоминание о сказке про пузырь, соломинку и лапоть, которые некогда втроем благополучно одолели такую же ненадежную, такую же не проходимую природу.

«Он ведь пузырь, она ведь не женщина, а соломинка, и товарищ их — брошенный лапоть, а они дружно прошли по пашням и лужам, — со счастием детства, с чувством личного подобия безвестному лаптю, воображал про себя Дванов. — У меня тоже есть товарищи пузыри и соломинки, только я их зачем-то бросил, я хуже лаптя...» Ночь пахла далеким травостоем степей, на другой стороне улицы стояло слу жебное учреждение, где сейчас томились дела революции, а днем шел переучет воен нообязанных. Гопнер разулся и остался ночевать, хотя знал, что утром ему достанется от жены: где, скажет, ночевал — небось помоложе себе нашел?! — и ляпнет поленом по ключице. Разве бабы понимают товарищество: они весь коммунизм деревянными пилами на мелкобуржуазные части распилят!

— Эх, будь ты проклято, много ли мужику надо! — вздыхал Гопнер. — А вот нет спокойной регулировки!

— Чего ты бурчишь? — спросил Захар Павлович.

— Я про семейство говорю: у моей бабы на пуд живого мяса — пять пудов мел кобуржуазной идеологии. Вот контровес какой висит!

Дождь на улице идти переставал, пузыри умолкли, и земля запахла вымыты ми травами, чистотой холодной воды и свежестью открытых дорог. Дванов ложился спать с сожалением, ему казалось, что он прожил сегодняшний день зря, он совестил ся про себя этой внезапно наступившей скуки жизни. Вчера ему было лучше, хотя вче ра приехала из деревни Соня, взяла в узелок остаток своих вещей на старой квартире и ушла неизвестно куда. Саше она постучала в окно, попрощалась рукой, а он вышел на улицу, но ее уже нигде не было видно. И вчера Саша до вечера думал о ней — и тем существовал, а нынче он забыл, чем ему надо жить, и не мог спать.

Гопнер уже уснул, но дыхание его было так слабо и жалко во сне, что Дванов подошел к нему и боялся, как бы не кончилась жизнь в человеке. Дванов положил свалившуюся руку Гопнера на его грудь и вновь прислушался к сложной и нежной жизни спящего. Видно было, насколько хрупок, беззащитен и доверчив этот человек, а все-таки его тоже, наверное, кто-нибудь бил, мучил, обманывал и ненавидел;

а он и так еле жив, и его дыхание во сне почти замирает. Никто не смотрит на спящих людей, но только у них бывают настоящие любимые лица;

наяву же лицо у человека искажается памятью, чувством и нуждой.

Дванов успокоил разбрасывающиеся руки Гопнера, близко и с любопытством нежности рассмотрел Захара Павловича, тоже глубоко забывшегося во сне, а потом прислушался к утихающему ветру и лег до завтрашнего дня. Отец жил во сне здраво и разумно — подобно жизни днем, и лицо его мало поэтому менялось ночью;

если он видел сны, то полезные и близкие к пробуждению, а не те, от которых потом бывает стыдно и скучно.

Дванов сжался до полного ощущения своего тела — и затих. И постепенно, как рассеивающееся утомление, вставал перед Двановым его детский день — не в глубине заросших лет, а в глубине притихшего, трудного, себя самого мучающего тела. Сквозь сумрачную вечернюю осень падал дождь, будто редкие слезы, на деревенское кладби ще родины;

колыхалась веревка от ветра, за которую ночью церковный сторож отби вает часы, не лазая на колокольню;

низко над деревьями проходят истощенные мятые тучи, похожие на сельских женщин после родов. Маленький мальчик Саша стоит под шумящими последними листьями над могилой родного отца. Глинистый холм рас ползся от дождей, его затрамбовывают на нет прохожие, и на него падают листья, такие же мертвые, как и погребенный отец. Саша стоит с пустой сумкой и с палочкой, подаренной Прохором Абрамовичем на дальнюю дорогу.

Не понимая расставания с отцом, мальчик пробует землю могилы, как некогда он щупал смертную рубашку отца, и ему кажется, что дождь пахнет птом — при вычной жизнью в теплых объятиях отца на берегу озера Мутево;

та жизнь, обещанная навеки, теперь не возвращается, и мальчик не знает — нарочно это или надо плакать.

Маленький Саша вместо себя оставляет отцу палку — он зарывает ее в холм могилы и кладет сверху недавно умершие листья, чтоб отец знал, как скучно Саше идти одному и что Саша всегда и отовсюду возвратится сюда — за палкой и за отцом.

Дванову стало тягостно, и он заплакал во сне, что до сих пор еще не взял свою палку от отца. Но сам отец ехал в лодке и улыбался испугу заждавшегося сына. Его лодка-душегубка качалась от чего попало — от ветра и от дыхания гребца, и особое, всегда трудное лицо отца выражало кроткую, но жадную жалость к половине света, остальную же половину мира он не знал, мысленно трудился над ней, быть может, не навидел ее. Сходя с лодки, отец гладил мелкую воду, брал за верх траву, без вреда для нее, обнимал мальчика и смотрел на ближний мир как на своего друга и сподвижника в борьбе со своим, не видимым никому, единственным врагом.

— Зачем ты плачешь, шкалик? — сказал отец. — Твоя палка разрослась деревом и теперь вон какая, разве ты ее вытащишь!..

— А как же я пойду в Чевенгур? — спросил мальчик. — Так мне будет скучно.

Отец сел в траву и молча посмотрел на тот берег озера. В этот раз он не обнимал сына.

— Не скучай, — сказал отец. — И мне тут, мальчик, скучно лежать. Делай что нибудь в Чевенгуре: зачем же мы будем мертвыми лежать...

Саша придвинулся к отцу и лег ему на колени, потому что ему не хотелось ухо дить в Чевенгур. Отец и сам заплакал от расставания, а потом так сжал сына в своем горе, что мальчик зарыдал, чувствуя себя одиноким навеки. Он еще долго держался за рубашку отца;

уже солнце вышло поверх леса, за которым вдалеке жил чужой Чевен гур, и лесные птицы прилетели на озеро пить воду, а отец все сидел и сидел, наблюдая озеро и восходящий лишний день, мальчик же заснул у него на коленях;

тогда отец повернул лицо сына к солнцу, чтобы на нем высохли слезы, но свет защекотал маль чику закрытое зрение, и он проснулся.

Гопнер прилаживал к ноге рваные портянки, а Захар Павлович насыпал в кисет табак, собираясь на работу. Над домами, как поверх лесов, выходило солнце, и свет его упирался в заплаканное лицо Дванова. Захар Павлович завязал табак, взял кусок хле ба и две картошки и сказал: «Ну, я пошел — оставайтесь с Богом». Дванов посмотрел на колени Захара Павловича и на мух, летавших как лесные птицы.

— Ты что ж, пойдешь в Чевенгур? — спросил Гопнер.

— Пойду. А ты?

— А чем я хуже тебя? Я тоже пойду...

— А как же с работой? Уволишься?

— Да, а то что ж? Возьму расчет — и все: сейчас коммунизм дороже трудовой дисциплины, будь она проклята. Иль я, по-твоему, не член партии, что ль?

Дванов спросил еще Гопнера про жену — чем она будет кормиться без него. Тут Гопнер задумался, но легко и недолго.

— Да она семечками пропитается — много ли ей надо?.. У нас с ней не любовь, а так — один факт. Пролетариат ведь тоже родился не от любви, а от факта.

Гопнер сказал не то, что его действительно обнадежило для направления в Чевен гур. Ему хотелось идти не ради того, чтобы жена семечками питалась, а для того, чтобы по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии организовать коммунизм;

тог да коммунизм наверное и сытно обеспечит жену на старости лет, наравне с прочими ненужными людьми, а пока она как-нибудь перетерпит. Если же остаться работать на всегда, то этому занятию не будет ни конца, ни улучшения. Гопнер работает без отказа уже двадцать пять лет, однако это не ведет к личной пользе жизни — продолжается одно и то же, только зря портится время. Ни питание, ни одежда, ни душевное счас тье — ничто не размножается, значит — людям теперь нужен не столько труд, сколько коммунизм. Кроме того, жена может прийти к тому же Захару Павловичу, и он не от кажет пролетарской женщине в куске хлеба. Смирные трудящиеся тоже необходимы:

они непрерывно работают в то время, когда коммунизм еще бесполезен, но уже требует хлеба, семейных несчастий и добавочного утешения женщин.

Одни сутки Копенкин прожил в Чевенгуре обнадеженным, а потом устал от по стоя в этом городе, не чувствуя в нем коммунизма;

оказывается, Чепурный нисколь ко не знал вначале, после погребения буржуазии, как жить для счастья, и он уходил для сосредоточенности в дальние луга, чтобы там, в живой траве и одиночестве, пред чувствовать коммунизм. После двух суток лугового безлюдья и созерцания контрре волюционной благости природы Чепурный грустно затосковал и обратился за умом к Карлу Марксу: думал — громадная книга, в ней все написано;

и даже удивился, что мир устроен редко — степей больше, чем домов и людей, — однако уже есть о мире и о людях столько выдуманных слов.

Однако он организовал чтение той книги вслух: Прокофий ему читал, а Чепур ный положил голову и слушал внимательным умом, время от времени наливая квасу Прокофию, чтобы у чтеца не ослабевал голос. После чтения Чепурный ничего не по нял, но ему полегчало.

— Формулируй, Прош, — мирно сказал он, — я что-то чувствую.

Прокофий надулся своим умом и сформулировал просто:

— Я полагаю, товарищ Чепурный, одно...

— Ты не полагай, ты давай мне резолюцию о ликвидации класса остаточной сво лочи.

— Я полагаю, — рассудочно округлял Прокофий, — одно: раз у Карла Маркса не сказано про остаточные классы, то их и быть не может.

— А они есть — выйди на улицу: либо вдова, либо приказчик, либо сокращен ный начальник пролетариата... Как же быть, скажи пожалуйста!

— А я полагаю, поскольку их быть, по Карлу Марксу, не может, постольку же их быть и не должно.

— А они живут и косвенно нас угнетают — как же так?

Прокофий снова напрягся привычной головой, отыскивая теперь лишь органи зационную форму.

Чепурный его предупредил, чтобы он по науке думать не старался, — наука еще не кончена, а только развивается: неспелую рожь не косят.

— Я мыслю и полагаю, товарищ Чепурный, в таком последовательном поряд ке, — нашел исход Прокофий.

— Да ты мысли скорей, а то я волнуюсь!

— Я исхожу так: необходимо остатки населения вывести из Чевенгура сколько возможно далеко, чтоб они заблудились.

— Это не ясно: им пастухи дорогу покажут...

Прокофий не прекращал своего слова.

— Всем устраняемым с базы коммунизма выдается вперед недельный паек — это сделает ликвидком эвакопункта...

— Ты напомни мне — я завтра тот ликвидком сокращу.

— Возьму на заметку, товарищ Чепурный. Затем — всему среднему запасному остатку буржуазии объявляется смертная казнь, и тут же она прощается...

— Вот это так?!

— Прощается под знаком вечного изгнания из Чевенгура и с прочих баз комму низма. Если же остатки появятся в Чевенгуре, то смертная казнь на них возвращается в двадцать четыре часа.

— Это, Прош, вполне приемлемо! Пиши, пожалуйста, постановление с правой стороны бумаги.

Чепурный с затяжкой понюхал табаку и продолжительно ощущал его вкус. Те перь ему стало хорошо: класс остаточной сволочи будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть. Чепурный взял в руки сочинение Карла Маркса и с уважением перетрогал густонапечатанные стра ницы: писал-писал человек, сожалел Чепурный, а мы все сделали, а потом прочита ли, — лучше бы и не писал!

Чтобы не напрасно книга была прочитана, Чепурный оставил на ней письмен ный след поперек заглавия: «Исполнено в Чевенгуре вплоть до эвакуации класса оста точной сволочи. Про этих не нашлось у Маркса головы для сочинения, а опасность от них неизбежна впереди. Но мы дали свои меры». Затем Чепурный бережно положил книгу на подоконник, с удовлетворением чувствуя ее прошедшее дело.

Прокофий написал постановление, и они разошлись. Прокофий пошел искать Клавдюшу, а Чепурный — осмотреть город перед наступлением в нем коммуниз ма. Близ домов — на завалинках, на лежачих дубках и на разных случайных сидени ях — грелись чуждые люди: старушки, сорокалетние молодцы расстрелянных хозя ев в синих картузах, небольшие юноши, воспитанные на предрассудках, утомленные сокращением служащие и прочие сторонники одного сословия. Завидев бредущего Чепурного, сидельцы тихо поднялись и, не стукая калиткой, медленно скрывались внутрь усадьбы, стараясь глухо пропасть. На всех воротах почти круглый год остава лись нарисованные мелом надмогильные кресты, ежегодно изображаемые в ночь под крещение: в этом году еще не было сильного бокового дождя, чтобы смыть меловые кресты. «Надо завтра пройтись тут с мокрой тряпкой, — отмечал в уме Чепурный, — это же явный позор».

На краю города открылась мощная глубокая степь. Густой жизненный воздух успокоительно питал затихшие вечерние травы, и лишь в потухающей дали ехал на телеге какой-то беспокойный человек и пылил в пустоте горизонта. Солнце еще не зашло, но его можно теперь разглядывать глазами — неутомимый круглый жар;

его красной силы должно хватить на вечный коммунизм и на полное прекращение меж доусобной суеты людей, которая означает смертную необходимость есть, тогда как це лое небесное светило помимо людей работает над ращением пищи. Надо отступиться одному от другого, чтобы заполнить это междоусобное место, освещенное солнцем, вещью дружбы.

Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал вол нение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимавшегося настроения, которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным внутреннее пережива ние. Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и стало бы внят но на душе.

— Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! — в темноте своего волне ния тихо отыскивал Чепурный.

Солнце ушло и отпустило из воздуха влагу для трав. Природа стала синей и покойной, очистившись от солнечной шумной работы для общего товарищества утомившейся жизни. Сломленный ногою Чепурного стебель положил свою умира ющую голову на лиственное плечо живого соседа;

Чепурный отставил ногу и при нюхался — из глуши степных далеких мест пахло грустью расстояния и тоской от сутствия человека.

От последних плетней Чевенгура начинался бурьян, сплошной гущей уходив ший в залежи неземлеустроенной степи;

его ногам было уютно в теплоте пыльных лопухов, по-братски росших среди прочих самовольных трав. Бурьян обложил весь Чевенгур тесной защитой от притаившихся пространств, в которых Чепурный чувст вовал залегшее бесчеловечие. Если б не бурьян, не братские терпеливые травы, похо жие на несчастных людей, степь была бы неприемлемой;

но ветер несет по бурьяну семя его размножения, а человек с давлением в сердце идет по траве к коммунизму.

Чепурный хотел уходить отдыхать от своих чувств, но подождал человека, который шел издали в Чевенгур по пояс в бурьяне. Сразу видно было, что это идет не остаток сволочи, а угнетенный: он брел в Чевенгур как на врага, не веря в ночлег и бурча на ходу. Шаг странника был неровен, ноги от усталости всей жизни расползались врозь, а Чепурный думал: вот идет товарищ, обожду и обнимусь с ним от грусти — мне ведь жутко быть одному в сочельник коммунизма!

Чепурный пощупал лопух — он тоже хочет коммунизма: весь бурьян есть друж ба живущих растений. Зато цветы и палисадники и еще клумбочки, те — явно сво лочная рассада, их надо не забыть выкосить и затоптать навеки в Чевенгуре: пусть на улицах растет отпущенная трава, которая наравне с пролетариатом терпит и жару жизни, и смерть снегов. Невдалеке бурьян погнулся и кротко прошуршал, словно от движения постороннего тела.

— Я вас люблю, Клавдюша, и хочу вас есть, а вы все слишком отвлеченны! — му чительно сказал голос Прокофия, не ожидая ухода Чепурного.

Чепурный услышал, но не огорчился: вот же идет человек, у него тоже нет Клав дюши!

Человек был уже близко, с черной бородой и преданными чему-то глазами. Он ступал сквозь чащи бурьяна горячими, пыльными сапогами, из которых должен был выходить запах пота.

Чепурный жалобно прислонился к плетню;

он испуганно видел, что человек с чер ной бородой ему очень мил и дорог — не появись он сейчас, Чепурный бы заплакал от горя в пустом и постном Чевенгуре;

он втайне не верил, что Клавдюша может ходить на двор и иметь страсть к размножению, — слишком он уважал ее за товарищеское утеше ние всех одиноких коммунистов в Чевенгуре;

а она взяла и легла с Прокофием в бурьян, а между тем весь город притаился в ожидании коммунизма и самому Чепурному от грусти потребовалась дружба;

если б он мог сейчас обнять Клавдюшу, он бы свободно подождал потом коммунизма еще двое-трое суток, а так жить он больше не может — его товарищескому чувству не в кого упираться;

хотя никто не в силах сформулировать твердый и вечный смысл жизни, однако про этот смысл забываешь, когда живешь в дружбе и неотлучном присутствии товарищей, когда бедствие жизни поровну и мелко разделено между обнявшимися мучениками.

Пешеход остановился перед Чепурным.

— Стоишь — своих ожидаешь?

— Своих! — со счастьем согласился Чепурный.

— Теперь все чужие — не дождешься! А может, родственников смотришь?

— Нет — товарищей.

— Жди, — сказал прохожий и стал заново обосновывать сумку с харчами на сво ей спине. — Нету теперь товарищей. Все дураки, которые были кой-как, нынче стали жить нормально: сам хожу и вижу.

Кузнец Сотых уже привык к разочарованию, ему было одинаково жить, что в слободе Калитве, что в чужом городе, — и он равнодушно бросил на целое лето кузню в слободе и пошел наниматься на строительный сезон арматурщиком, так как арма турные каркасы похожи на плетни и ему, поэтому, знакомы.

— Видишь ты, — говорил Сотых, не сознавая, что он рад встреченному челове ку, — товарищи — люди хорошие, только они дураки и долго не живут. Где ж теперь тебе товарищ найдется? Самый хороший — убит в могилу: он для бедноты очень дви гаться старался, — а который утерпел, тот нынче без толку ходит... Лишний же эле мент — тот покой власти надо всеми держит, того ты никак не дождешься!

Сотых управился с сумкой и сделал шаг, чтобы идти дальше, но Чепурный ос торожно притронулся к нему и заплакал от волнения и стыда своей беззащитной дружбы.

Кузнец сначала промолчал, испытывая притворство Чепурного, а потом и сам пе рестал поддерживать свое ограждение от других людей и весь облегченно ослаб.

— Значит, ты от хороших убитых товарищей остался, раз плачешь! Пойдем в обнимку на ночевку — будем с тобой долго думать. А зря не плачь — люди не песни:

от песни я вот всегда заплачу, на своей свадьбе и то плакал...

Чевенгур рано затворялся, чтобы спать и не чуять опасности. И никто, даже Че пурный со своим слушающим чувством, не знал, что на некоторых дворах идет тихая беседа жителей. Лежали у заборов в уюте лопухов бывшие приказчики и сокращенные служащие и шептались про лето Господне, про тысячелетнее царство Христово, про будущий покой освеженной страданиями земли, — такие беседы были необходимы, чтобы кротко пройти по адову дну коммунизма;

забытые запасы накопленной веко вой душевности помогали старым чевенгурцам нести остатки своей жизни с полным достоинством терпения и надежды. Но зато горе было Чепурному и его редким това рищам — ни в книгах, ни в сказках, нигде коммунизм не был записан понятной песней, которую можно было вспомнить для утешения в опасный час;

Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф, и его страшные книги не могли довести человека до успока ивающего воображения коммунизма;

московские и губернские плакаты изображали гидру контрреволюции и поезда с ситцем и сукном, едущие в кооперативные деревни, но нигде не было той трогательной картины будущего, ради которого следует отрубить голову гидре и везти груженые поезда. Чепурный должен был опираться только на свое воодушевленное сердце и его трудной силой добывать будущее, вышибая души из за тихших тел буржуев и обнимая пешехода-кузнеца на дороге.

До первой чистой зари лежали на соломе в нежилом сарае Чепурный и Сотых — в умственных поисках коммунизма и его душевности. Чепурный был рад любому че ловеку-пролетарию, что бы он ни говорил: верно или нет. Ему хорошо было не спать и долго слышать формулировку своим чувствам, заглушенным их излишней силой;

от этого настает внутренний покой, и напоследок засыпаешь. Сотых тоже не спал, но много раз замолкал и начинал дремать, а дремота восстанавливала в нем силы, он просыпался, кратко говорил и, уставая, вновь закатывался в полузабвение. Во время его дремоты Чепурный выпрямлял ему ноги и складывал руки на покой, чтобы он лучше отдыхал.

— Не гладь меня, не стыди человека, — отзывался Сотых в теплой глуши сарая. — Мне и так с тобой чего-то хорошо.

Под самый сон дверь сарая засветилась щелями и с прохладного двора запахло дымным навозом;

Сотых привстал и поглядел на новый день одурелыми от неровного сна глазами.

— Ты чего? Ляжь на правый бок и забудься, — произнес Чепурный, жалея, что так скоро прошло время.

— Ну никак ты мне спать не даешь, — упрекнул Сотых. — У нас в слободе такой актив есть: мужикам покою не дает;

ты тоже актив, идол тебя вдарь!

— А чего ж мне делать, раз у меня сна нету, скажи пожалуйста!

Сотых пригладил волосы на голове и раскудрявил бороду, будто собираясь в оп рятном виде преставиться во сне смерти.

— Сна у тебя нету от упущений, революция-то помаленьку распускается. Ты приляжь ко мне ближе и спи, а утром собери остатки красных и — грянь, а то опять народ пешком куда-то пошел...

— Соберу срочным порядком, — сам себе сформулировал Чепурный и уткнулся в спокойную спину прохожего, чтобы скорее набраться сил во сне. Зато у Сотых уже перебился сон, и он не мог забыться. «Уже рассвело, — видел утро Сотых. — Мне поч ти пора идти;

лучше потом, когда будет жара, в логу полежу. Ишь ты, человек какой спит — хочется ему коммунизма, и шабаш: весь народ за одного себя считает!» Сотых поправил Чепурному свалившуюся голову, прикрыл худое тело шинелью и встал уходить отсюда навсегда.

— Прощай, сарай! — сказал он в дверях ночному помещению. — Живи, не гори!

Сука, спавшая со щенятами в глубине сарая, ушла куда-то кормиться, и щенки ее разбрелись в тоске по матери;

один толстый щенок пригрелся к шее Чепурного и начал лизать ее поверх желёзок жадным младенческим языком. Сперва Чепурный только улыбался — щенок его щекотал, а потом начал просыпаться от раздражающе го холода остывающих слюней.

Прохожего товарища не было;

но Чепурный отдохнул и не стал горевать по нем;

надо скорей коммунизм кончать, — обнадеживал себя Чепурный, — тогда и этот то варищ в Чевенгур возвратится.

Спустя час он собрал в уисполкоме всех чевенгурских большевиков — одиннад цать человек — и сказал им одно и то же, что всегда говорил: надо, ребята, поскорей коммунизм делать, а то ему исторический момент пройдет, — пускай Прокофий нам сформулирует!

Прокофий, имевший все сочинения Карла Маркса для личного употребления, формулировал всю революцию как хотел — в зависимости от настроения Клавдюши и объективной обстановки.

Объективная же обстановка и тормоз мысли заключались для Прокофия в тем ном, но связном и безошибочном чувстве Чепурного. Как только Прокофий начинал наизусть сообщать сочинение Маркса, чтобы доказать поступательную медленность революции и долгий покой Советской власти, Чепурный чутко худел от внимания и с корнем отвергал рассрочку коммунизма.

— Ты, Прош, не думай сильней Карла Маркса: он же от осторожности выдумывал, что хуже, а раз мы сейчас коммунизм можем поставить, то Марксу тем лучше...

— Я от Маркса отступиться не могу, товарищ Чепурный, — со скромным духов ным подчинением говорил Прокофий, — раз у него напечатано, то нам идти надо теоретически буквально.

Пиюся молча вздыхал от тяжести своей темноты. Другие большевики тоже ни когда не спорили с Прокофием: для них все слова были бредом одного человека, а не массовым делом.

— Это, Прош, все прилично, что ты говоришь, — тактично и мягко отвергал Че пурный, — только скажи мне, пожалуйста, не уморимся ли мы сами от долгого хода революционности? Я же первый, может, изгажусь и сотрусь от сохранения власти:

долго ведь нельзя быть лучше всех!

— Как хотите, товарищ Чепурный! — с твердой кротостью соглашался Проко фий.

Чепурный смутно понимал и терпел в себе бушующие чувства.

— Да не как я хочу, товарищ Дванов, а как вы все хотите, как Ленин хочет и как Маркс думал день и ночь!.. Давайте дело делать — очищать Чевенгур от остатков бур жуев...

— Отлично, — сказал Прокофий, — проект обязательного постановления я уже заготовил...

— Не постановления, а приказа, — поправил, чтобы было тверже, Чепурный, — постановлять будем затем, а сейчас надо класть.

— Опубликуем как приказ, — вновь согласился Прокофий. — Кладите резолю цию, товарищ Чепурный.

— Не буду, — отказался Чепурный, — словом тебе сказал — и конец.

Но остатки чевенгурской буржуазии не послушались словесной резолюции — приказа, приклеенного мукой к заборам, ставням и плетням. Коренные жители Че венгура думали, что вот-вот и все кончится: не может же долго продолжаться то, чего никогда не было. Чепурный прождал ухода остатков буржуазии двадцать четыре часа и пошел с Пиюсей выгонять людей из домов. Пиюся входил в любой очередной дом, отыскивал самого возмужалого буржуя и молча ударял его по скуле.

— Читал приказ?

— Читал, товарищ, — смирно отвечал буржуй. — Проверьте мои документы — я не буржуй, а бывший советский служащий, я подлежу приему в учреждения по пер вому требованию...

Чепурный брал его бумажку:

«Дано сие тов. Прокопенко Р. Т. в том, что он сего числа сокращен из должности зам. коменданта запасной хлебофуражной базы Эвакопункта и по советскому состо янию и движению образов мыслей принадлежит к революционно-благонадежным элементам. За нач. эвакопункта П. Дванов».

— Чего там? — ожидал Пиюся.

Чепурный разорвал бумажку.

— Выселяй его. Мы всю буржуазию удостоверили.

— Да как же так, товарищи? — сбивал Прокопенко на милость. — Ведь у меня удостоверение на руках — я советский служащий, я даже с белыми не уходил, а все уходили...

— Уйдешь ты куда — у тебя свой дом здесь! — разъяснил Пиюся Прокопенке его поведение и дал ему любя по уху.

— Займись, в общем, сделай мне город пустым, — окончательно посоветовал Че пурный Пиюсе, а сам ушел, чтобы больше не волноваться и успеть приготовиться к коммунизму. Но не сразу далось Пиюсе изгнание буржуев. Сначала он работал в оди ночку — сам бил остатки имущих, сам устанавливал им норму вещей и еды, которую остаткам буржуев разрешалось взять в путь, и сам же упаковывал вещи в узлы;

но к вечеру Пиюся настолько утомился, что уже не бил жителей в очередных дворах, а только молча паковал им вещи. «Так я весь разложусь!» — испугался Пиюся и пошел искать себе подручных коммунистов.

Однако и целый отряд большевиков не мог управиться с остаточными капиталис тами в двадцать четыре часа. Некоторые капиталисты просили, чтобы их наняла Совет ская власть себе в батраки — без пайка и без жалованья, а другие умоляли позволить им жить в прошлых храмах и хотя бы издали сочувствовать Советской власти.

— Нет и нет, — отвергал Пиюся, — вы теперь не люди, и природа вся перемени лась...

Многие полубуржуи плакали на полу, прощаясь со своими предметами и остан ками. Подушки лежали на постелях теплыми горами, емкие сундуки стояли нераз лучными родственниками рыдающих капиталистов, и, выходя наружу, каждый по лубуржуй уносил на себе многолетний запах своего домоводства, давно проникший через легкие в кровь и превратившийся в часть тела. Не все знали, что запах есть пыль собственных вещей, но каждый этим запахом освежал через дыхание свою кровь. Пи юся не давал застаиваться горю полубуржуев на одном месте: он выкидывал узлы с нормой первой необходимости на улицу, а затем хватал поперек тоскующих людей с равнодушием мастера, бракующего человечество, и молча сажал их на узлы, как на острова последнего убежища;

полубуржуи на ветру переставали горевать и щупали узлы — все ли в них Пиюся положил, что им полагалось. Выселив к позднему вечеру весь класс остаточной сволочи, Пиюся сел с товарищами покурить. Начался тонкий, едкий дождь — ветер стих в изнеможении и молча лег под дождь. Полубуржуи сиде ли на узлах непрерывными длинными рядами и ожидали какого-то явления.

Явился Чепурный и приказал своим нетерпеливым голосом, чтобы все сейчас же навеки пропали из Чевенгура, потому что коммунизму ждать некогда и новый класс бездействует в ожидании жилищ и своего общего имущества. Остатки капитализма прослушали Чепурного, но продолжали сидеть в тишине и дожде.

— Товарищ Пиюся, — сдержанно сказал Чепурный. — Скажи пожалуйста, что это за блажь такая? Пускай они хоронятся, пока мы их не убиваем, — нам от них ре волюцию пустить некуда...

— Я сейчас, товарищ Чепурный, — конкретно сообразил Пиюся и вынул ре вольвер.

— Скрывайся прочь! — сказал он наиболее близкому полубуржую.

Тот наклонился на свои обездоленные руки и продолжительно заплакал — без всякого заунывного начала. Пиюся запустил горячую пулю в его узел — и полубур жуй поднялся на сразу окрепшие ноги сквозь дым выстрела, а Пиюся схватил левой рукой узел и откинул его вдаль.

— Так пойдешь, — определил он. — Тебе пролетариат вещи подарил, значит, бежать надо с ними, а теперь мы их назад берем.

Подручные Пиюси поспешно начали обстреливать узлы и корзины старого че венгурского населения, — и полубуржуи медленно, без страха, тронулись в спокой ные окрестности Чевенгура. В городе осталось одиннадцать человек жителей, десять из них спали, а один ходил по заглохшим улицам и мучился. Двенадцатой была Клав дюша, но она хранилась в особом доме, как сырье общей радости, отдельно от опас ной массовой жизни.

Дождь к полночи перестал, и небо замерло от истощения. Грустная летняя тьма покрывала тихий и пустой, страшный Чевенгур. С осторожным сердцем Чепурный затворил распахнутые ворота в доме бывшего Завына-Дувайло и думал, куда же де лись собаки в городе;

на дворах были только исконные лопухи и добрая лебеда, а внут ри домов в первый раз за долгие века никто не вздыхал во сне. Иногда Чепурный вхо дил в горницу, садился в сохранившееся кресло и нюхал табак, чтобы хоть чем-нибудь пошевелиться и прозвучать для самого себя. В шкафах кое-где лежали стопочками домашние пышки, а в одном доме имелась бутылка церковного вина — виснта. Че пурный поглубже вжал пробку в бутылку, чтобы вино не потеряло вкуса до прибытия пролетариата, а на пышки накинул полотенце, чтобы они не пылились. Особенно хо рошо всюду были снаряжены постели — белье лежало свежим и холодным, подушки обещали покой любой голове;

Чепурный прилег на одну кровать, чтобы испробовать, но ему сразу стало стыдно и скучно так удобно лежать, словно он получил кровать в обмен за революционную неудобную душу. Несмотря на пустые обставленные дома, никто из десяти человек чевенгурских большевиков не пошел искать себе приятного ночлега, а легли все вместе на полу в общем кирпичном доме, забронированном еще в семнадцатом году для беспризорной тогда революции. Чепурный и сам считал своим домом только то кирпичное здание, но не эти теплые уютные горницы.

Над всем Чевенгуром находилась беззащитная печаль — будто на дворе в доме отца, откуда недавно вынесли гроб с матерью, и по ней тоскуют, наравне с мальчиком сиротой, заборы, лопухи и брошенные сени. И вот мальчик опирается головой в за бор, гладит рукой шершавые доски и плачет в темноте погасшего мира, а отец утирает свои слезы и говорит, что ничего, все будет потом хорошо и привыкнется. Чепурный мог формулировать свои чувства только благодаря воспоминаниям, а в будущее шел с темным ожидающим сердцем, лишь ощущая края революции и тем не сбиваясь со своего хода. Но в нынешнюю ночь ни одно воспоминание не помогало Чепурному определить положение Чевенгура. Дома стоят потухшими — их навсегда покинули не только полубуржуи, но и мелкие животные;

даже коров нигде не было — жизнь отрешилась от этого места и ушла умирать в степной бурьян, а свою мертвую судьбу отдала одиннадцати людям — десять из них спали, а один бродил со скорбью неясной опасности.

Чепурный сел наземь у плетня и двумя пальцами мягко попробовал росший репе ек: он тоже живой и теперь будет жить при коммунизме. Что-то долго никак не рассве тало, а уж должна быть пора новому дню. Чепурный затих и начал бояться — взойдет ли солнце утром и наступит ли утро когда-нибудь, — ведь нет уже старого мира!

Вечерние тучи немощно, истощенно висели на неподвижном месте, вся их влаж ная упавшая сила была употреблена степным бурьяном на свой рост и размножение;

ветер спустился вниз вместе с дождем и надолго лег где-то в тесноте трав. В своем детстве Чепурный помнил такие пустые остановившиеся ночи, когда было так скучно и тесно в теле, а спать не хотелось, и он маленький лежал на печке в душной тишине хаты с открытыми глазами;

от живота до шеи он чувствовал в себе тогда какой-то су хой узкий ручей, который все время шевелил сердце и приносил в детский ум тоску жизни;

от свербящего беспокойства маленький Чепурный ворочался на печке, злился и плакал, будто его сквозь середину тела щекотал червь. Такая же душная, сухая тре вога волновала Чепурного в эту чевенгурскую ночь, быть может потушившую мир навеки.

— Ведь завтра хорошо будет, если солнце взойдет, — успокаивал себя Чепур ный. — Чего я горюю от коммунизма, как полубуржуй!..

Полубуржуи сейчас, наверное, притаились в степи или шли дальше от Чевенгу ра медленным шагом;

они, как все взрослые люди, не сознавали той тревоги неуверен ности, какую имели в себе дети и члены партии, — для полубуржуев будущая жизнь была лишь несчастной, но не опасной и не загадочной, а Чепурный сидел и боялся завтрашнего дня, потому что в этот первый день будет как-то неловко и жутко, словно то, что всегда было девичеством, созрело для замужества и завтра все люди должны жениться.

Чепурный от стыда сжал руками лицо и надолго присмирел, терпя свой бес смысленный срам.

Где-то, в середине Чевенгура, закричал петух, и мимо Чепурного тихо прошла собака, бросившая хозяйский двор.

— Жучок, Жучок! — с радостью позвал собаку Чепурный. — Пойди сюда, пожа луйста!

Жучок покорно подошел и понюхал протянутую человеческую руку, рука пахла добротой и соломой.

— Тебе хорошо, Жучок? А мне — нет!

В шерсти Жучка запутались репьи, а его зад был испачкан унавоженной лошадь ми грязью — это была уездная верная собака, сторож русских зим и ночей, обыватель ница среднего имущего двора.

Чепурный повел собаку в дом и покормил ее белыми пышками — собака ела их с трепетом опасности, так как эта еда попалась ей в первый раз от рождения. Чепур ный заметил испуг собаки и нашел ей еще кусочек домашнего пирога с яичной начин кой, но собака не стала есть пирог, а лишь нюхала его и внимательно ходила кругом, не доверяя дару жизни;

Чепурный подождал, пока Жучок обойдется и съест пирог, а затем взял и проглотил его сам — для доказательства собаке. Жучок обрадовался из бавлению от отравы и начал мести хвостом пыль на полу.

— Ты, должно быть, бедняцкая, а не буржуйская собака! — полюбил Жучка Че пурный. — Ты сроду крупчатки не ела — теперь живи в Чевенгуре.

На дворе закричали еще два петуха. «Значит, три птицы у нас есть, — подсчитал Чепурный, — и одна голова скотины».

Выйдя из горницы дома, Чепурный сразу озяб на воздухе и увидел другой Чевен гур: открытый прохладный город, освещенный серым светом еще далекого солнца;

в его домах было жить не страшно, а по его улицам можно ходить, потому что травы росли по-прежнему и тропинки лежали в целости. Свет утра расцветал в пространст ве и разъедал вянущие ветхие тучи.

— Значит, солнце будет нашим! — И Чепурный жадно показал на восток.

Две безымянные птицы низко пронеслись над Японцем и сели на забор, потря хивая хвостиками.

— И вы с нами?! — приветствовал птиц Чепурный и бросил им из кармана горсть сора и табака: — Кушайте, пожалуйста!

Чепурный теперь уже хотел спать и ничего не стыдился. Он шел к кирпичному общему дому, где лежали десять товарищей, но его встретили четыре воробья и пере летели из-за предрассудка осторожности на плетень.

— На вас я надеялся! — сказал воробьям Чепурный. — Вы наша кровная птица, только бояться теперь ничего не следует — буржуев нету: живите, пожалуйста!

В кирпичном доме горел огонь: двое спали, а восьмеро лежали и молча глядели в высоту над собой;

лица их были унылы и закрыты темной задумчивостью.

— Чего ж вы не спите? — спросил восьмерых Чепурный. — Завтра у нас первый день, — уже солнце встало, птицы к нам летят, а вы лежите от испуга зря...

Чепурный лег на солому, подкутал под себя шинель и смолк в теплоте и забве нии. За окном уже подымалась роса навстречу обнаженному солнцу, не изменившему чевенгурским большевикам и восходящему над ними. Не спавший всю ночь Пиюся встал с отдохнувшим сердцем и усердно помылся и почистился ради первого дня ком мунизма. Лампа горела желтым загробным светом, Пиюся с удовольствием уничто жения потушил ее и вспомнил, что Чевенгур никто не сторожит — капиталисты мо гут явочно вселиться, и опять придется жечь круглую ночь лампу, чтобы полубуржуи знали, что коммунисты сидят вооруженные и без сна. Пиюся залез на крышу и присел к железу от яростного света кипящей против солнца росы;

тогда Пиюся посмотрел и на солнце — глазами гордости и сочувствующей собственности.

— Дави, чтоб из камней теперь росло, — с глухим возбуждением прошептал Пи юся: для крика у него не хватило слов — он не доверял своим знаниям. — Дави! — еще раз радостно сжал свои кулаки Пиюся — в помощь давлению солнечного света в гли ну, в камни и в Чевенгур.

Но и без Пиюси солнце упиралось в землю сухо и твердо — и земля первая, в слабости изнеможения, потекла соком трав, сыростью суглинков и заволновалась всею волосистой расширенной степью, а солнце только накалялось и каменело от на пряженного сухого терпения.

У Пиюси от едкости солнца зачесались десны под зубами: «Раньше оно так ни когда не всходило, — сравнил в свою пользу Пиюся, — у меня сейчас смелость коряба ется в спине, как от духовой музыки».

Пиюся глянул в остальную даль — куда пойдет солнце: не помешает ли что-ни будь его ходу — и сделал шаг назад от оскорбления: вблизи околицы Чевенгура сто яли табором вчерашние полубуржуи;

у них горели костры, паслись козы, и бабы в дождевых лунках стирали белье. Сами же полубуржуи и сокращенные чего-то копа лись, вероятно — рыли землянки, а трое приказчиков из нижнего белья и простынь приспосабливали палатку, работая голыми на свежем воздухе — лишь бы сделать жилье и имущество.

Пиюся сразу обратил внимание — откуда у полубуржуев столько мануфактур ного матерьялу, ведь он же сам отпускал его по довольно жесткой норме!

Пиюся жалостными глазами поглядел на солнце, как на отнятое добро, затем почесал ногтями худые жилы на шее и сказал вверх с робостью уважения:

— Погоди, не траться напрасно на чужих!

Отвыкшие от жен и сестер, от чистоты и сытного питания чевенгурские больше вики жили самодельно — умывались вместо мыла с песком, утирались рукавами и ло пухами, сами щупали кур и разыскивали яйца по закутам, а основной суп заваривали с утра в железной кадушке неизвестного назначения, и всякий, кто проходил мимо костра, в котором грелась кадушка, совал туда разной близкорастущей травки — кра пивы, укропу, лебеды и прочей съедобной зелени;

туда же бросалось несколько кур и телячий зад, если вовремя попадался телок, — и суп варился до поздней ночи, пока большевики не отделаются от революции для принятия пищи и пока в супную по суду не напдают жучки, бабочки и комарики. Тогда большевики ели — однажды в сутки — и чутко отдыхали.

Пиюся прошел мимо кадушки, в которой уже заварили суп, и ничего туда не сунул.

Он открыл чулан, взял грузное промявшееся ведро с пулеметными лентами и попросил товарища Кирея, допивавшего куриные яйца, катить за ним вслед пулемет.

Кирей в мирные дни ходил на озеро охотиться из пулемета — и почти всегда прино сил по одной чайке, а если нет, то хоть цаплю;

пробовал он бить из пулемета и рыб в воде, но мало попадал. Кирей не спрашивал Пиюсю, куда они идут, ему заранее была охота постреляться во что попало, лишь бы не в живой пролетариат.

— Пиюсь, хочешь, я тебе сейчас воробья с неба смажу! — напрашивался Кирей.

— Я те смажу! — отвергал огорченный Пиюся. — Это ты позавчера курей лупил на огороде?

— Все одно их есть хочется...

— Одно, да не равно: курей надо руками душить. Раз ты пулю напрасно выпуска ешь, то лишний буржуй жить остается...

— Ну, я, Пиюсь, больше того не допущу.

В таборе полубуржуев костры уже погасли, — значит, завтрак у них поспел и сегодня они не обойдутся без горячей пищи.

— Видишь ты тот вчерашний народ? — показал Кирею Пиюся на полубуржуев, сидевших вокруг потухших костров маленькими коллективами.

— Во! Куда ж они теперь от меня денутся?

— А ты пули гадил на курей! Ставь машину поскорей в упор, а то Чепурный про снется — у него опять душа заболит от этих остатков...

Кирей живыми руками наладил пулемет и дал его патронной ленте ход на месте.

Водя держатель пулемета, Кирей еще поспевал, в такт быстроходной отсечке пуль, моментально освобождать руки и хлопать ими свои щеки, рот и колена — для акком панемента. Пули в такое время теряли цель и начинали вонзаться вблизи, расшвыри вая землю и корчуя траву.

— Не теряй противника, глазомер держи! — говорил лежавший без делов Пи юся. — Не спеши, ствола не грей!

Но Кирей, для сочетания работы пулемета со своим телом, не мог не поддаки вать ему руками и ногами.

Чепурный начал ворочаться на полу в кирпичном доме;

хотя он и не проснулся еще, но сердце его уже потеряло свою точность дыхания от ровного биения недалеко го пулемета. Спавший рядом с ним товарищ Жеев тоже расслышал звук пулемета и решил не просыпаться, потому что это Кирей где-то близко охотится на птицу в суп.

Жеев прикрыл себе и Чепурному голову шинелью и этим приглушил звук пулеме та. Чепурный от духоты под шинелью еще больше начал ворочаться, пока не скинул шинель совсем, а когда освободил себе дыхание, то проснулся, так как было что-то слишком тихо и опасно.

Солнце уже высоко взошло, и в Чевенгуре, должно быть, с утра наступил комму низм.

В комнату вошел Кирей и поставил на пол ведро с пустыми лентами.

— В чулан тащи! — говорил снаружи Пиюся, закатывавший в сени пулемет. — Чего ты там греметь пошел, людей будить!

— Да оно же теперь легкое стало, товарищ Пиюся! — сказал Кирей и унес ведро на его постоянное место — в чулан.

Постройки в Чевенгуре имели вековую прочность, под стать жизни тамошнего человека, который был настолько верен своим чувствам и интересам, что переутом лялся от служения им и старился от накопления имущества.

Зато впоследствии трудно пришлось пролетариям перемещать вручную такие плотные обжитые постройки, потому что нижние венцы домов, положенные без фун дамента, уже дали свое корневое прорастание в глубокую почву. Поэтому городская площадь — после передвижки домов при Чепурном и социализме — похожа была на пахоту: деревянные дома пролетарии рвали с корнем и корни волокли не считаясь.

И Чепурный в те трудные дни субботников жалел, что изгнал с истреблением класс остаточной сволочи: она бы, та сволочь, и могла сдвинуть проросшие дома, вместо достаточно измученного пролетариата. Но в первые дни социализма в Чевенгуре Че пурный не знал, что пролетариату потребуется вспомогательная чернорабочая сила.

В самый же первый день социализма Чепурный проснулся настолько обнадеженным раньше его вставшим солнцем и общим видом целого готового Чевенгура, что попро сил Прокофия сейчас же идти куда-нибудь и звать бедных в Чевенгур.

— Ступай, Прош, — тихо обратился Чепурный, — а то мы редкие и скоро заску чаем без товарищества.

Прокофий подтвердил мнение Чепурного:

— Ясно, товарищ Чепурный, надо звать: социализм — массовое дело... А еще ни кого не звать?

— Зови всяких прочих, — закончил свое указание Чепурный. — Возьми себе Пию сю и вали по дороге вдаль — увидишь бедного, веди его к нам в товарищи.

— А прочего? — спросил Прокофий.

— И прочего веди. Социализм у нас факт.

— Всякий факт без поддержки масс имеет свою неустойчивость, товарищ Чепур ный.

Чепурный это понял.

— А я ж тебе и говорю, что нам скучно будет, — разве это социализм? Чего ты мне доказываешь, когда я сам чувствую!

Прокофий на это не возразил и сейчас же пошел отыскивать себе транспорт, что бы ехать за пролетариатом. К полудню он отыскал в окружных степях бродячую ло шадь и запряг ее при помощи Пиюси в фаэтон. К вечеру, положив в экипаж довольст вия на две недели, Прокофий двинулся в остальную страну — за околицу Чевенгура;

сам он сидел внутри фаэтона и рассматривал карту генерального межевания — куда ему ехать, а Пиюся правил отвыкшей ездить лошадью. Девять большевиков шли за фаэтоном и смотрели, как он едет, потому что это было в первый раз при социализме и колеса могли бы не послушаться.

— Прош, — крикнул на прощание Чепурный. — Ты там гляди умней, — веди нам точный элемент, а мы город удержим.

— Ого! — обиделся Прокофий. — Что я: пролетариата не видал?

Пожилой большевик Жеев, потолстевший благодаря гражданской войне, подо шел к фаэтону и поцеловал Прокофия в его засохшие губы.

— Проша, — сказал он, — не забудь и женчин отыскать, хоть бы нищенок. Они, брат, для нежности нам надобны, а то видишь — я тебя поцеловал.

— Это пока отставить, — определил Чепурный. — В женщине ты уважаешь не товарища, а окружающую стихию... Веди, Прош, не по желанию, а по социальному признаку. Если баба будет товарищем — зови ее, пожалуйста, а если обратно, то гони прочь в степь!

Жеев не стал подтверждать своего желания, так как все равно социализм сбылся и женщины в нем обнаружатся, хотя бы как тайные товарищи. Но Чепурный и сам не мог понять дальше, в чем состоит вредность женщины для первоначального соци ализма, раз женщина будет бедной и товарищем. Он только знал вообще, что всегда бывала в прошлой жизни любовь к женщине и размножение от нее, но это было чу жое и природное дело, а не людское и коммунистическое;

для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте, которая не составляет части коммунизма, потому что красота женской природы была и при капитализме, как были при нем и горы, и звезды, и прочие нечеловеческие события. Из таких предчувствий Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре вся кую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда, — тогда эта женщина пригодна лишь для товарищества и не составляет разницы внутри угне тенной массы, а стало быть, не привлекает разлагающей любознательности одиноких большевиков. Чепурный признавал пока что только классовую ласку, отнюдь не жен скую;

классовую же ласку Чепурный чувствовал как близкое увлечение пролетарским однородным человеком, — тогда как буржуя и женские признаки женщины создала природа помимо сил пролетария и большевика. Отсюда же Чепурный, скупо забо тясь о целости и сохранности советского Чевенгура, считал полезным и тот косвенный факт, что город расположен в ровной скудной степи, небо над Чевенгуром тоже похо же на степь — и нигде не заметно красивых природных сил, отвлекающих людей от коммунизма и от уединенного интереса друг к другу.

Вечером того же дня, когда Прокофий и Пиюся отбыли за пролетариатом, Че пурный и Жеев обошли город по околице, поправили на ходу колья в плетнях, пос кольку и плетни теперь надо беречь, побеседовали в ночной глуши об уме Ленина — и тем ограничились на сегодняшний день. Укладываясь спать, Жеев посоветовал Чепур ному расставить завтра какие-либо символы в городе, а также помыть полы в домах для приближающегося пролетариата, чтоб было прилично.

Чепурный согласился мыть полы и расставить символы на высоких деревьях — он даже рад был этому занятию, потому что вместе с ночью к нему подходило ду шевное волнение. Наверное, уже весь мир, вся буржуазная стихия знала, что в Че венгуре появился коммунизм, и теперь тем более окружающая опасность близка. В темноте степей и оврагов может послышаться топот белых армий либо медленный шорох босых бандитских отрядов — и тогда не видать больше Чепурному ни травы, ни пустых домов в Чевенгуре, ни товарищеского солнца над этим первоначальным го родом, уже готовым с чистыми полами и посвежевшим воздухом встретить неизвест ный, бесприютный пролетариат, который сейчас где-то бредет без уважения людей и без значения собственной жизни. Одно успокаивало и возбуждало Чепурного, есть далекое тайное место, где-то близ Москвы или на Валдайских горах, как определил по карте Прокофий, называемое Кремлем, там сидит Ленин при лампе, думает, не спит и пишет. Чего он сейчас там пишет? Ведь уже есть Чевенгур, и Ленину пора не писать, а влиться обратно в пролетариат и жить. Чепурный отстал от Жеева и прилег в уютной траве чевенгурской непроезжей улицы. Он знал, что Ленин сейчас думает о Чевенгуре и о чевенгурских большевиках, хотя ему неизвестны фамилии чевенгурских товарищей. Ленин, наверное, пишет Чепурному письмо, чтобы он не спал, сторожил коммунизм в Чевенгуре и привлекал к себе чувство и жизнь всего низового безымян ного народа, — чтобы Чепурный ничего не боялся, потому что долгое время истории кончилось, и бедность и горе размножились настолько, что, кроме них, ничего не ос талось, — чтобы Чепурный со всеми товарищами ожидал к себе в коммунизм его, Ленина, в гости, дабы обнять в Чевенгуре всех мучеников земли и положить конец движению несчастья в жизни. А затем Ленин шлет поклон и приказывает упрочиться коммунизму в Чевенгуре навеки.

Здесь Чепурный встал, покойный и отдохнувший, лишь слегка сожалея об от сутствии какого-нибудь буржуя или просто лишнего бойца, чтобы сейчас же послать его пешком к Ленину в его Кремль с депешей из Чевенгура.

— Вот где, наверное, уже старый коммунизм — в Кремле, — завидовал Чепур ный. — Там же Ленин... А вдруг меня и в Кремле Японцем зовут — это же буржуазия меня так прозвала, а теперь послать правильную фамилию не с кем...

В кирпичном доме горела лампа, и восемь большевиков не спали, ожидая какой нибудь опасности. Чепурный пришел и сказал им:

— Надо, товарищи, что-нибудь самим думать — Прокофия теперь на вас нет...

Город стоит открытый, идей нигде не написано — кто и зачем тут живет, прохожим товарищам будет неизвестно. То же и с полами — их надо вымыть, Жеев правильно заметил эту разруху, а дома ветром продуть, а то идешь — и везде еще пахнет бур жуазией... Надо нам, товарищи, теперь думать, иначе зачем мы здесь, скажи пожа луйста!

Каждый чевенгурский большевик застыдился и старался думать. Кирей стал слу шать шум в своей голове и ожидать оттуда думы, пока у него от усердия и прилива крови не закипела сера в ушах. Тогда Кирей подошел к Чепурному поближе и с тихой совестливостью сообщил:

— Товарищ Чепурный, у меня от ума гной из ушей выходит, а дума никак...

Чепурный вместо думы дал другое прямое поручение Кирею:

— Ты ступай и ходи кругом города — не слыхать ли чего: может, там кто-нибудь бродит, может, так стоит и боится. Ты его сразу не кончай, а тащи живым сюда — мы его тут проверим.

— Это я могу, — согласился Кирей, — ночь велика, весь город выволокут в степь, пока мы думаем...

— Так оно и будет, — забеспокоился Чепурный. — А без города нам с тобой не жизнь, а опять одна идея и война.

Кирей пошел на воздух сторожить коммунизм, а остальные большевики сидели, думали и слышали, как сосет фитиль керосин в лампе. Настолько же тихо было сна ружи — в гулкой пустоте ночного мрака и завоеванного имущества долго раздавались бредущие умолкающие шаги Кирея.

Один Жеев сидел не зря — он выдумал символ, слышанный однажды на военном митинге в боевой степи. Жеев сказал, чтобы дали ему чистой материи и он напишет то, от чего прохожие пролетарии обрадуются и не минуют Чевенгура. Чепурный сам пошел в бывший дом буржуя и принес оттуда чистое полотно. Жеев расправил по лотно против света и одобрил его.

— Жалко, — сказал Жеев про полотно. — Сколько тут усердия и чистых женских рук положено. Хорошо бы и большевицким бабам научиться делать такое ласковое добро.

Жеев лег на живот и начал рисовать на полотне буквы печным углем. Все стояли вокруг Жеева и сочувствовали ему, потому что Жеев сразу должен выразить револю цию, чтобы всем полегчало.

И Жеев, торопимый общим терпением, усердно пробираясь сквозь собственную память, написал символ Чевенгура:

«Товарищи бедные. Вы сделали всякое удобство и вещь на свете, а теперь разру шили и желаете лучшего — друг друга. Ради того в Чевенгуре приобретаются товари щи с прохожих дорог».

Чепурный одобрил символ первым.

— Верно, — сказал он, — и я то же чувствовал: имущество ведь одна только теку щая польза, а товарищи — необходимость, без них ничего не победишь и сам стервой станешь.

И все восемь человек понесли полотно сквозь пустой город — вешать на шест близ битой дороги, где могут появиться люди. Чепурный работать не торопился — он боял ся, что все лягут спать, а он один останется тосковать и тревожиться в эту вторую комму нистическую ночь;

среди товарищей его душа расточалась суетой, и от такого расхода внутренних сил было менее страшно. Когда нашли и приладили два места, то подул полуночный ветер — это обрадовало Чепурного: раз буржуев нет, а ветер дует по-пре жнему и шесты качаются, значит, буржуазия окончательно не природная сила.

Кирей должен беспрерывно ходить вокруг города, но его не было слышно, и во семь большевиков стояли, обдуваемые ночным ветром, слушали шум в степи и не рас ставались, чтобы сторожить друг друга от резкой ночной опасности, которая могла внезапно раздаться из волнующей тьмы. Жеев не мог ожидать врага так долго, не убив его;

он один пошел в степь — в глубокую разведку, а семь человек остались ждать его в резерве, чтобы не бросать города на одного Кирея. Семеро большевиков прилегли для тепла на землю и прислушались к окружающей ночи, быть может, укрывающей врагов уютом своего мрака.

Чепурный первый расслышал какой-то тихий скрежет — не то далеко, не то близко;

что-то двигалось и угрожало Чевенгуру;

но движение той таинственной при надлежности было очень медленное — может быть, от тяжести и силы, а может — от порчи и усталости.

Чепурный встал на ноги, и все встали с ним. Раздраженный сжатый огонь мгновен но осветил неизвестное облачное пространство, будто погасла заря над чьим-то снови дением, — и удар выстрела пронесся ветром над пригибающимися травами.

Чепурный и шестеро с ним побежали вперед привычной цепью. Выстрел не пов торялся, и, пробежав настолько, пока сердце, перечувствовав войну и революцию, не распухло до горла, Чепурный оглянулся на покинутый Чевенгур. В Чевенгуре горел огонь.

— Товарищи, стойте все сразу! — закричал Чепурный. — Нас обошли... Жеев, Кеша, давайте все сюда! Пиюся, бей всех напролом! Куда ты уехал? Ты видишь, я ос лаб от коммунизма...

Чепурный не мог подняться с земли от тяжести налившегося кровью, занявшего все тело сердца;

он лежал с наганом, худой и заболевший;

шестеро большевиков стояли над ним с оружием и следили за степью, Чевенгуром и за упавшим товарищем.

— Не расставаться! — сказал Кеша. — Берите Японца на руки, и тронемся на Че венгур — там наша власть, чего ради кидать бессемейного человека...

Большевики пошли на Чевенгур. Чепурного они несли недолго, потому что у него сердце скоро опало и стало на свое маленькое место. В Чевенгуре горел чей-то покойный домашний огонь, а в степи ничего не скрежетало. Большевики молча дви гались своим военно-степным шагом, пока не увидели траву, освещенную огнем через окно, и тень той травы на прохожей середине улицы. Большевики без команды стали в ряд, грудью против самосветящегося окна врага, подняли оружие и дали залп через стекло внутрь жилища. Домашний огонь потух, и в провал рамы из среды образовав шейся тьмы жилища выставилось светлое лицо Кирея;

он глядел один на семерых, гадая про себя — кто это такие, стреляющие в Чевенгуре кроме него, ночного сторожа коммунизма.

Чепурный освоился с собой и обратился к Кирею:

— Чего ты керосин жгешь молча в пустом городе, когда в степи бандит лику ет? Чего ты город сиротой бросаешь, когда завтра пролетариат сюда маршем войдет?

Скажи мне, пожалуйста!

Кирей одумался и ответил:

— Я, товарищ Чепурный, спал и видел во сне весь Чевенгур, как с дерева, — кру гом голо, а в городе безлюдно... А если шагом ходить, то видно мало и ветер, как бан дит, тебе в уши наговаривает, хоть стреляй по нем, если б тело его было...

— А зачем газ жег, отсталая твоя голова? — спрашивал Чепурный. — Чем проле тариат будет освещаться, когда нагрянет? Ведь пролетарий чтение любит, партийная твоя душа, а ты керосин его пожег!

— Я в темноте без музыки уснуть не могу, товарищ Чепурный, — открылся Ки рей. — Я спать люблю на веселом месте, где огонь горит... Мне хоть муха, а пусть жуж жит...

— Ну, ступай и ходи без сна по околице, — сказал Чепурный, — а мы Жеева пой дем выручать... Целого товарища бросили из-за твоего сигнала...

Выйдя на конец Чевенгура, семеро товарищей легли на степь и послушали — не скрежещет ли что вдалеке и не шагает ли обратно Жеев, или он уже мертвым лежит до утра. Кирей дошел после и сказал всем лежащим:

— Вы легли, а там человек погибает, я бы сам за ним побег, да город стерегу...

Кеша отозвался Кирею, что нельзя пролетариат променять на одного Жеева — здесь банды могут город сжечь, если все погонятся спасать одну личность Жеева.

— Город я потушу, — пообещал Кирей, — тут колодцы есть. А Жеев, может, уж без души лежит. Чего ж вам пролетария ждать, когда его нет, а Жеев был.

Чепурный и Кеша вскочили и без сожаления о Чевенгуре бросились в степную продолжающуюся ночь, и остальные пять товарищей не отставали от них.

Кирей зашел за плетень, подстелил под голову лопух и лег слушать врага до утра.

Облака немного осели на края земли, небо прояснилось посредине — и Кирей глядел на звезду, она на него, чтобы было нескучно. Все большевики вышли из Че венгура, один Кирей лежал, окруженный степью, как империей, и думал: живу я и живу — а чего живу? А наверно, чтоб было мне строго хорошо — вся же революция обо мне заботится, поневоле выйдет приятно... Сейчас только плохо;

Прошка гово рил — это прогресс покуда не кончился, а потом сразу откроется счастье в пустоте...

Чего звезда: горит и горит! Ей-то чего надо? Хоть бы упала, я бы посмотрел. Нет, не упадет, ее там наука вместо Бога держит... Хоть бы утро наставало, лежишь тут один и держишь весь коммунизм — выйди я сейчас из Чевенгура, и коммунизм отсюда уйдет, а может, и останется где-нибудь... Ни то этот коммунизм — дом, ни то одни большевики!

На шею Кирея что-то капнуло и сразу высохло.

— Капает, — чувствовал Кирей. — А откуда капает, когда туч нету? Стало быть, там что-нибудь скопляется и летит куда попало. Ну, капай в рот. — И Кирей открыл гортань, но туда ничего больше не падало. — Тогда капай возле, — сказал Кирей, по казывая небу на соседний лопух, — а меня не трожь, дай мне покой, я сегодня от жиз ни чего-то устал...

Кирей знал, что враг должен где-нибудь быть, но не чувствовал его в бедной непа ханой степи, тем более — в очищенном пролетарском городе, — и уснул со спокойст вием прочного победителя.

Чепурный же, наоборот, боялся сна в эти первые пролетарские ночи и рад был идти сейчас даже на врага, лишь бы не мучиться стыдом и страхом перед наступив шим коммунизмом, а действовать дальше со всеми товарищами. И Чепурный шел ночною степью в глухоту отчужденного пространства, изнемогая от своего бессозна тельного сердца, чтобы настигнуть усталого бездомовного врага и лишить его осту женное ветром тело последней теплоты.

— Стреляет, гад, в общей тишине, — бормотал и сердился Чепурный. — Не дает нам жизни начать!

Глаза большевиков, привыкшие за гражданскую войну к полуночной тьме, за метили вдалеке черное постороннее тело, словно лежал на земле длинный отесанный камень либо плита. Степь была здесь ровная, как озерная вода, и постороннее тело не принадлежало местной земле. Чепурный и все шествовавшие большевики сдержали шаг, определяя расстояние до того неподвижного чужого предмета. Но расстояние было неизвестным, то черное тело лежало словно за пропастью — ночной бурьян пре вращал мрак во влекущуюся волну и тем уничтожал точность глазомера. Тогда боль шевики побежали вперед, держа постоянные револьверы в руках.

Черное правильное тело заскрежетало — и по звуку было слышно, что оно близ ко, потому что дробились мелкие меловые камни и шуршала верхняя земляная кор ка. Большевики стали на месте от любопытства и опустили револьверы.

— Это упавшая звезда — теперь ясно! — сказал Чепурный, не чуя горения свое го сердца от долгого спешного хода. — Мы возьмем ее в Чевенгур и обтешем на пять концов. Это не враг, это к нам наука прилетела в коммунизм...

Чепурный сел от радости, что к коммунизму и звезды влекутся. Тело упавшей звезды перестало скрежетать и двигаться.

— Теперь жди любого блага, — объяснял всем Чепурный. — Тут тебе и звезды полетят к нам, и товарищи оттуда спустятся, и птицы могут заговорить, как отживев шие дети, — коммунизм дело нешуточное, он же светопреставление!

Чепурный лег на землю, забыл про ночь, опасность и пустой Чевенгур и вспом нил то, чего он никогда не вспоминал, — жену. Но под ним была степь, а не жена, и Чепурный встал на ноги.

— А может, это какая-нибудь помощь или машина Интернационала, — прого ворил Кеша. — Может, это чугунный кругляк, чтоб давить самокатом буржуев... Раз мы здесь воюем, то Интернационал тот о нас помнит...

Петр Варфоломеевич Вековой, наиболее пожилой большевик, снял соломенную шляпу с головы и ясно видел неизвестное тело, только не мог вспомнить, что это та кое. От привычки пастушьей жизни он мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько верст;

его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о любых событиях без тесного приближения к ним.

— Не иначе это бак с сахарного завода, — произнес Вековой, пока без доверия к самому себе. — Бак и есть, от него же камушки хрустели;

это крутьевские мужики его волокли, да не доволокли... Тяжесть сильней жадности оказалась — его бы катить надо, а они волокли...

Земля опять захрустела — бак тихо начал поворачиваться и катиться в сторону большевиков. Обманутый Чепурный первым добежал до движущегося бака и выстре лил в него с десяти шагов, отчего железная ржавь обдала ему лицо. Но бак катился на Чепурного и прочих навалом — и большевики начали отступать от него медленным шагом. Отчего двигался бак — неизвестно, потому что он скрежетал по сухой почве своим весом и не давал догадке Чепурного сосредоточиться на нем, а ночь, склонив шаяся к утру, лишила степь последней слабости того света, что раньше исходил от редких зенитных звезд.

Бак замедлился и начал покачиваться на месте, беря какой-то сопротивляющий ся земляной холмик, а затем и совсем стих в покое. Чепурный, не думая, хотел что-то сказать и не мог этого успеть, услышав песню, начатую усталым грустным голосом женщины:

Приснилась мне в озере рыбка, Что рыбкой я была...

Плыла я далеко-далеко, Была я жива и мала...

И песня никак не кончилась, хотя большевики были согласны ее слушать дальше и стояли еще долгое время в жадном ожидании голоса и песни. Песня не продолжа лась, и бак не шевелился — наверное, существо, поющее внутри железа, утомилось и легло вниз, забыв слова и музыку.

— Слушаете? — сразу спросил Жеев, еще не показавшись из-за бака: иначе бы его могли убить, как внезапного врага.

— Слушаем, — ответил Чепурный. — А еще она петь не будет?

— Нет, — сообщил Жеев. — Она три раза уже пела. Я их уже который час пасу хожу.

Они там толкают внутри, а бак поворачивается. Раз стрелял в бак, да это напрасно.

— А кто же там такой? — спросил Кеша.

— Неизвестно, — объяснил Жеев. — Какая-нибудь полоумная буржуйка с бра том — до вас они там целовались, а потом брат ее отчего-то умер, и она одна запела...

— То-то она рыбкой захотела быть, — догадался Чепурный. — Ей, стало быть, охота жить сначала! Скажи пожалуйста!

— Это непременно, — подтвердил Жеев.

— Что ж нам теперь делать? — рассуждал со всеми товарищами Чепурный. — У нее голос трогательный, а в Чевенгуре искусства нету... Либо ее вытащить, чтоб она отживела?

— Нет, — отверг Жеев. — Она слишком теперь слабосильная и еще — полоум ная... Питать ее тоже нечем — она буржуйка. Будь бы она баба, а то так — одно дыха нье пережитка... Нам нужно сочувствие, а не искусство.

— Как будем? — спросил Чепурный всех.

Все молчали, ибо взять буржуйку или бросить ее — не имело никакой полезной разницы.

— Тогда — бак в лог, и тронемся обратно — мыть полы, — разрешил загад ку Чепурный. — А то Прокофий теперь далеко уехал. Завтра может пролетариат явиться.

Восьмеро большевиков уперлись руками в бак и покатили его прочь, в обратную от Чевенгура даль, где через версту начиналось понижение земли, кончавшееся обры вом оврага. Во все время движения бака внутри его каталась какая-то мягкая начинка, но большевики спешили, давали баку ускорение и не прислушивались к замолкшей полоумной буржуйке. Скоро бак пошел своим ходом — начался степной уклон к ов рагу, и большевики остановились от своей работы.

— Это котел с сахарного завода, — оправдал свою память Вековой, — а я все ду мал, что это такое за машина.

— Ага, — сказал Чепурный. — Стало быть, это был котел, ну, пускай вертится — без него обойдемся...

— А я думал, это так себе, мертвый кругляк, — произнес Кеша. — А это, оказы вается, котел!

— Котел, — сказал Вековой. — Клепаная вещь.

Котел еще катился по степи и не только не затихал от расстояния, но еще больше скрежетал и гудел, потому что скорость его нарастала быстрее покинутого пространст ва. Чепурный присел наземь, подслушивая конец котлу. Гул его вращения вдруг сде лался неслышным — это котел полетел по воздуху с обрыва оврага на его дно и при ткнулся через полминуты мирным тупым ударом в потухший овражный песок, будто котел поймали чьи-то живые руки и сохранили его.

Чевенгурцы успокоились и начали возвращаться обратно по степи, которая уже посерела от приближения света будущего дня.

Кирей спал по-прежнему у последнего плетня Чевенгура, положив голову на ло пух и сам же обняв себе шею — за отсутствием второго человека. Мимо Кирея про шли люди, а Кирей их не слышал, обращенный сном в глубину своей жизни, откуда ему в тело шел греющий свет детства и покоя.

Чепурный и Жеев остались в крайних домах и начали в них мыть полы холодной колодезной водой. Другие шесть чевенгурцев прошли дальше, чтобы выбрать для уб ранства более лучшие дома. В темноте горниц работать было неудобно, от имущества исходил какой-то сонный дух забвения, и во многих кроватях лежали возвратившиеся кошки буржуев;

тех кошек большевики выкинули вон и заново перетряхивали посте ли, удивляясь сложному белью, ненужному для уставшего человека.

До света чевенгурцы управились только с восемнадцатью домами, а их в Чевен гуре было гораздо больше. Затем они сели покурить и сидя заснули, прислонившись головой либо к кровати, либо к комоду, либо просто нагнувшись обросшей головой до вымытого пола. Большевики в первый раз отдыхали в домах мертвого классового врага и не обращали на это внимания.

Кирей проснулся в Чевенгуре одиноким — он не знал, что ночью все товарищи возвратились. В кирпичном доме тоже не оказалось никого — значит, Чепурный либо далеко погнался за бандитами, либо умер от ран со всеми сподвижниками где-нибудь в неизвестной траве.

Кирей впрягся в пулемет и повез его на ту же околицу, где он сегодня ночевал.

Солнце уже высоко взошло и освещало всю порожнюю степь, где не было пока ника кого противника. Но Кирей знал, что ему доверено хранить Чевенгур и весь комму низм в нем — целыми;

для этого он немедленно установил пулемет, чтобы держать в городе пролетарскую власть, а сам лег возле и стал приглядываться вокруг. Полежав сколько мог, Кирей захотел съесть курицу, которую он видел вчера на улице, однако бросить пулемет без призора недопустимо — это все равно что передать вооружение коммунизма в руки белого противника, — и Кирей полежал еще некоторое время, чтобы успеть выдумать такую охрану Чевенгура, при которой можно уйти на охоту за курицей.

«Хоть бы курица сама ко мне пришла, — думал Кирей. — Все равно я ее ведь съем... И верно Прошка говорит — жизнь кругом не организована. Хотя у нас теперь коммунизм: курица сама должна прийти...» Кирей поглядел вдоль улицы — не идет ли к нему курица. Курица не шла, а бре ла собака;

она скучала и не знала, кого ей уважать в безлюдном Чевенгуре;

люди ду мали, что она охраняла имущество, но собака покинула имущество, раз ушли из дома люди, и вот теперь брела вдаль — без заботы, но и без чувства счастья. Кирей подозвал ту собаку и обобрал ее шерсть от репьев. Собака молча ожидала своей дальнейшей участи, глядя на Кирея пригорюнившимися глазами. Кирей привязал собаку ремнем к пулемету и спокойно ушел охотиться за курицей, потому что в Чевенгуре никаких звуков нет — и Кирей всюду услышит голос собаки, когда в степи покажется враг или неизвестный человек. Собака села у пулемета и пошевелила хвостом, обещая этим свою бдительность и усердие.

Кирей до полудня искал свою курицу, и собака все время молчала перед пустой степью. В полдень из ближнего дома вышел Чепурный и сменил собаку у пулемета, пока не пришел Кирей с курицей.

И еще два дня чевенгурцы мыли полы и держали открытыми окна и двери до мов, чтобы полы сохли, а буржуазный устоявшийся воздух освежался ветром степи.

На третий день пришел пешком в Чевенгур опрятный человек с палочкой, не убитый Киреем лишь ради старости, и спросил у Чепурного: кто он такой?

— Я член партии большевиков, — сообщил Чепурный. — А здесь коммунизм.

Человек посмотрел на Чевенгур и произнес:

— Я вижу. А я инструктор птицеводства из Почепского УЗО. Мы в Почепском уезде хотим развести плимутроков, так я сюда пришел к хозяевам — не дадут ли они нам петушка да пару курочек на племя... У меня есть казенная бумага о повсеместном содействии моему заданию. Без яйца наш уезд не подымется...

Чепурный хотел бы дать этому человеку петушка и двух курочек — все ж Со ветская власть просит, — но не видел этой птицы на чевенгурских дворах и спросил Кирея, есть ли живые куры в Чевенгуре.

— Больше курей тут нету, — сказал Кирей. — Была намедни одна, так я ее всю скушал, а были бы, так я и не горевал бы...

Человек из Почепа подумал.

— Ну, тогда извиняюсь... Теперь напишите мне на обороте мандата, что коман дировку я выполнил — кур в Чевенгуре нет.

Чепурный прислонил бумажку к кирпичу и дал на ней доказательство: «Человек был и ушел, курей нету, они истрачены на довольствие ревотряда. Предчевревкома Чепурный».

— Число поставьте, — попросил командированный из Почепа. — Такого-то ме сяца и числа: без даты времени ревизия опорочит документ.

Но Чепурный не знал сегодняшнего месяца и числа — в Чевенгуре он забыл счи тать прожитое время, знал только, что идет лето и пятый день коммунизма, и напи сал: «Летом 5 ком.» — Ага-с, — поблагодарил куровод. — Этого достаточно, лишь бы знак был. Бла годарю вас.

— Вали, — сказал Чепурный. — Кирей, проводи его до края, чтоб он тут не ос тался.

Вечером Чепурный сел на завалинок и стал ожидать захода солнца. Все чевен гурцы возвратились к кирпичному дому, убрав на сегодня сорок домов к прибытию пролетариата. Чтобы наесться, чевенгурцы ели полугодовалые пироги и квашеную капусту, заготовленные чевенгурской буржуазией сверх потребности своего класса, надеясь на бессрочную жизнь. Невдалеке от Чепурного сверчок, житель покоя и осед лости, запел свою скрежещущую песнь. Над рекой Чевенгуркой поднялась теплота вечера, точно утомленный и протяжный вздох трудящейся земли перед наступавшею тьмою покоя.

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 7 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.