WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Булат ОКУДЖАВА Свидание с Бонапартом IM WERDEN VERLAG МОСКВА МЮНХЕН 2004 ОБЛОЖКА ПЕРВОГО ИЗДАНИЯ РОМАНА. МОСКВА. 1985 © Булат Окуджава, 1983 (Салослово, сентябрь ...»

-- [ Страница 3 ] --

— Может быть, — сказал в ответ господин Мендер, — но это в дни войны создало ему нелестную репутацию. Он мог придумать что-нибудь более подходящее моменту...

Я оттолкнула поручика от себя, что стоило мне немалых усилий, и знаками показала, чтобы удалился. Я слышала, как он отправился к себе. Затем прозвучал голос Тимоши:

— Вам тоже не спится?

— Да, — сказал поручик, — ходил, изучал этот райский сад.

— Ну, если вы можете ходить по саду, — сказал Тимоша жестко, — то уж на коня сесть и подавно?

В этот момент что-то заскрежетало, дверь в оранжерею распахнулась, сразу напомнив, что этот сад не бесконечен, и в тусклом свете китайских фонариков перед нами предстал фран цузский солдат с ружьем в одной руке и с корзинкой в другой.

— Есть здесь кто-нибудь? — спросил он хрипло. Господин Мендер возник перед ним и сказал на французском, с трудом подбирая слова:

— Здесь я. Франц Мендер. Вы пришли за мной?

Солдат с удивлением оглядел его.

— Да на черта ты мне сдался! — сказал он добродушно. — Я пришел за сапогами. Ви дишь, от моих почти ничего не осталось, а победителю нельзя ходить босым.

— У меня нет сапог, — сказал господин Мендер.

— А на тебе что? — спросил солдат.

— Это мои сапоги, — сказал австриец.

— Ну вот и снимай, — ответил француз, — надеюсь, они мне подойдут. Как ты дума ешь?

— Как вам не стыдно! — сказала я, выходя вперед. — Вы позорите армию! Вы гра битель!..

Он не удивился, увидев меня, лишь отмахнулся, протянул руку к сапогам и сказал:

— Стыдно, не стыдно. Что за слова? Разве я виноват, что мне обещали в Москве теплую квартиру, довольство и полный отдых! Вы местные жители, вам есть где взять, а мне?

— Могли бы и вовсе не приходить сюда! — заявил Тимоша.

— Ах, сколько вас тут! — сказал солдат спокойно. — Когда ты, дитя, получишь приказ, попробуй отвертеться... Я бы купил эти чертовы сапоги, — проворчал он, — да у меня нет ваших чертовых денег, а ваши чертовы лавки все разграблены...

Господин Мендер молча разулся. Солдат натянул оба сапога, притопнул.

— В самый раз, — сказал он. — Теперь другое дело.

Он хлопнул гувернера по плечу и направился к дверям. Уже выходя, он сказал:

— Вы думаете, что сюда огонь не придет? Ошибаетесь. Поджигателей очень много, сколько их ни расстреливают, а пламя сильнее... — И ушел.

Босой господин Мендер стоял на зеленой травке. Рядом валялось два рваных француз ских сапога.

— Оказывается, — рассмеялся гувернер, — и в райские сады заходят грабители.

— Знаете, господин Мендер, — сказал поручик, — если бы я был вместо вас, я застре лил бы этого солдата.

— Это неблагородно, — насмешливо возразил Тимоша, — убивать человека, который зашел переобуться.

Милый мальчик, он начинал пикироваться с поручиком, я это замечала. Может быть, он стал невольным свидетелем ночной сцены в беседке? Тем не менее нужно было думать о за втрашнем дне. Я дождалась утра, закуталась в шаль и, так как найти дрожки было совершенно невозможно, отправилась пешком в наше прежнее жилье, чтобы раздобыть сапоги господину Мендеру и взять кое-что из необходимых вещей. Было солнечное утро, но дул резкий, холод ный ветер. Я вышла из дому и тотчас ощутила запах гари. Все тот же назойливый, липкий, отвратительный запах гибели стал моим спутником. Басманная была благополучна, но за ее пределами ужасающее зрелище открылось моему взору: Москва горела. Под солнечными лучами потрескивало белесое пламя, дымились черные развалины, и худая старая лошадь, обезумев, скакала по бульварам. Когда я выходила из дому, госпожа Вурс, напутствуя меня, просила дождаться солнца, так как на свету меньше опасности быть ограбленной.

Трудно передать, чего мне стоила эта прогулка среди сплошного огня и обломков. Жар опалял мое лицо, копоть покрывала одежду. Некого просить о помощи. Лишь к полудню доб ралась я до Поварской. Двигаться по ней было еще труднее, так как она узка и языки пламени с той и другой стороны сливались над моей головой в гудящую огненную крышу. Несколько раз силы изменяли мне, и я уже подумывала воротиться обратно, потому что напрасность мо его предприятия с каждым шагом становилась очевиднее. Господь милосердный, какую не померную тяжесть возложил ты на мои хрупкие плечи за такой короткий срок! Так думала я, терзаясь сомнениями, теряя последнее мужество.

И вот, когда ноги мои уже отказывались держать меня, я, к великой радости, увидела наконец наш дом, целый и невредимый, хотя вокруг все уже было неузнаваемо. Я поняла, что мольба моя услышана, и, наверное, сознание этого помогло мне не упасть на мостовую.

Я отворила двери и вошла. Ах, это было уже не прежнее, знакомое, благополучное наше жи лье — все внутри было перевернуто, многочисленные французские офицеры населяли его.

Наши слуги, оставшиеся здесь, прислуживали им и довольно сытно кормили из наших же запасов. Они-то и рассказали мне, что дом пытались ограбить пьяные солдаты, но офицеры, облюбовавшие его себе под жилье, прекратили разбой. Офицеры были приятно поражены, увидев меня, и вовсе не придавали значения моему закопченному виду, были со мной любезны, хором уговаривали меня остаться и даже обещали свое покровительство. Но я решительно отказалась. Как ни пыталась я быть великодушной и снисходительной, как ни старались они расписать всевозможные прелести житья под их защитой, для меня они оставались вражес кими офицерами. Кроме того, здравый смысл подсказывал мне, что и этот каменный дом не вечен в этом царстве огня. Слуги вручили мне конверт с письмом для Тимоши, каким-то чудом долетевший из деревни.

— Проклятые поджигатели, — сказал один из офицеров, — они превратили в развали ны такой прекрасный город!

— Отчего же вы не боретесь с пожаром? — спросила я.

— Видите ли, сударыня, — ответил другой, — они позаботились вывезти из Москвы все приспособления для тушения пожаров. Мы бессильны...

Я позвала слуг и велела им приготовить дрожки, но не тут-то было. Они объяснили мне, что все наши лошади, за исключением одной, старой и беспомощной, реквизированы для ар мии. Тогда я распорядилась запрячь эту единственную, чтобы иметь возможность хоть что нибудь увезти с собой. Однако спустя некоторое время выяснилось, что и эта последняя не может мне служить, ибо совсем плоха и не способна не то что тянуть дрожки, но даже пере двигаться. Что было делать? Я не вправе была распоряжаться слугами. Один из офицеров вызвался проводить меня, но я отказалась с независимым видом, о чем впоследствии очень сожалела. Я собрала в узелок кое-что из самого необходимого, нашла сапоги господину Мен деру и заторопилась обратно, чтобы сегодня же с помощью своих мужчин обязательно найти какую-нибудь телегу и перевезти побольше нужных вещей и съестных припасов. Время уже клонилось к вечеру, когда я, разбитая и голодная (там мне было не до еды), собралась поки нуть этот дом.

Внезапно я заметила свою прелестную меховую шубку, сшитую из легких и теплых шку рок какого-то знаменитого сибирского зверька. Мне трудно объяснить, почему в последнюю минуту я решила нести ее с собой, может быть, мысль о том, что она необычайно легка, завла дела моим лихорадочным сознанием, а может быть, что-то другое, во всяком случае, я переки нула ее через руку, словно путь мой лежал лишь до кареты, и, не задумываясь о последствиях, отправилась в обратный путь.

Пожар продолжался с еще большим рвением. Было светло, как днем. Мне стало по падаться множество французских солдат и каких-то грязных бродяг, которые несли награб ленное. Создавалось впечатление, что Москва предназначена под грабежи. Занятые своими делами, они не обращали на меня никакого внимания. Я видела, как из горящей лавки выно сили целые штуки сукна и шелка, как из другой вытащили громадные бутыли с вином и тут же принялись с жадностью поглощать содержимое. Французы и бродяги трудились совместно, и это было самым страшным.

Чего только не натерпелась я в своем путешествии по горящей Москве. За мною пог нался пьяный мужик и пытался, страшно ругаясь, вырвать из моих рук узел с нашими вещами.

Вот где я вспомнила офицера, предлагавшего быть моим провожатым. Мужик почти преуспел в своей подлости, как я ни кричала и ни отбивалась, но, на мое счастье, откуда-то вырвалась свора грязных собак и набросилась на разбойника, что позволило мне спастись. Множест во бездомных псов рыскали по Москве в те дни, и, видимо, это была одна из тех стай, но ее ярость, к счастью, оборотилась не на меня.

Уже видно было начало Басманной, но мои мытарства продолжались. Какие-то два на голо бритых разбойника возникли передо мной, а о том, что это были они, можно было судить по хладнокровию, с каким они меня остановили. Я поняла, что сопротивление бесполезно, что жизнь дороже всех благ мира, а тем более этой шубки и этого ничтожного узелка, и я протянула им эти предметы, а сама приготовилась бежать, если их притязания пойдут даль ше. Но и на сей раз провидение оказалось ко мне милостивым, и, словно видение из какой-то невероятной восточной сказки, возник меж нами прекрасный французский офицер, одного бравого вида которого было достаточно, чтобы грабители исчезли. Он так любезно предложил проводить меня, а я так была измучена, что не только не отказала ему, а, напротив, разлилась в благодарности. Он шел рядом со мной, неся в руках злополучную шубку и узелок. Наконец мы вступили на Басманную, и я с радостью убедилась, что пожар ее не коснулся и наше новое жилье пребывает в прежнем своем благополучии.

— Давно ли вы здесь живете? — спросил он. — Приятно встретить соотечественницу в этом аду.

— Да, я живу здесь шесть лет, — ответила я, — и привыкла к этой стране, и мне горько сознавать, что мои соотечественники — причина этого кошмара.

— О нет, мадам, — сказал он, — Москву подожгли не мы.

Мы достигли голицынского дворца, и я собралась было распрощаться с ним и поблаго дарить его.

— Одну минутку, мадам, — сказал мой спаситель и направился прочь, — одну ми нутку...

— Куда же вы?! — крикнула я, но он уже исчез с узелком и шубкой.

Я проплакала довольно долго, прислонившись к холодным стенам дворца. Я молила Бога, чтобы хоть письмо, сохранившееся у меня, не было вестником несчастья. Затем осу шила слезы и сказала себе: «Успокойся, Луиза, дорогая, это просто спектакль, и у тебя в нем роль, все кончится хорошо, главное — не забывать текст, играть натурально, но уми рать не всерьез».

Мои друзья встретили меня криками радости. Пока я отсутствовала, они очень пережи вали, что поддались моим уговорам и отпустили меня одну. Мне же казалось, что я побывала в каком-то ином, незнакомом мире, где царили жестокость и холод, где жили ужасные подобия людей, лишенные добросердечия, свободные от морали и совершенно слепые. И вот теперь из этого ада, оглушившего меня, я попала на чудесный остров, поросший густой зеленью, переполненный поющими птицами, дарующий благодатное тепло и добрые надежды. Надо было видеть обращенные на меня черные глаза Тимоти, сверкающие радостью, еще не успев шее освободиться от недавних тревог лицо господина Мендера и сдержанную улыбку моего ночного искусителя... Ах, я давно простила его! Мне хотелось, чтобы он восхищался моим поступком. Зла я не помнила — нельзя позволять своим страстям оборачиваться неприязнью в такие дни. Как приятно было снова стоять на твердой земле, дыша ароматом сказочных пол ночных цветов!

— Не показалась ли я вам явившейся из преисподней? — спросила я, приведя себя в порядок.

— Бог ты мой, — сказал поручик Пряхин, — даже вышедшая из пепла, вы были бы прекрасны!

— Трудные обстоятельства, — многозначительно заметил господин Мендер, — возвы шают людей. Из-под пепла, которым вы были покрыты, пробивалось сияние.

Я рассмеялась, с горечью вспомнив свое путешествие, ибо картины, виденные мной, не совсем соответствовали возвышенным представлениям ученого австрийца.

Покуда мы беседовали, наслаждаясь радостью свидания, Тимоша, приблизив к себе све чу, читал полученное письмо. Вдруг он опустил голову и разрыдался. Мы кинулись к нему. Это было письмо из деревни, написанное горничной, и когда мы с ним ознакомились, райский сад померк и мерзкий запах гари пересилил благоухание цветов.

Их благородию Тимофею Михайловичу Игнатьеву на Поварской в доме генерала Опочинина.

Любезный сударь Тимоша, горе-mo какое у нас в Липеньках, потому что дяденьку вашего третьего дни французы убили насмерть.

Гуляла я по парку возле беседки с красным зонтиком Софьи Алексанны, матушки вашей. Вдруг услыхала— по дороге кони скачут прямо к нам в ворота. Офицер ихний и два драгуна. Подъехали ко мне. Я перепужалась, вся обмерла, думаю — застрелят.

Офицер говорит мне по-ихнему, мол, кто я такая буду? Я ему тоже по-ихнему, спа сибо покойнице Софье Алексанне, мол, кто я есть, до них не касается, а чего им надо?

Он тут рассердился на мой ответ, коня на меня наводит и говорит своим драгунам, мол, видали такую дуру, она, мол, никак в толк не возьмет, что война, и отвечать, мол, надо все как есть. А я в коня зонтиком уперлась и не подпускаю, а драгуны сме ются. А тут вдруг вижу, по аллее сам барин торопятся с палкой и в простой своей, как всегда, поддевке, а за ними — наш Кузьма. А офицер увидел барина и говорит дра гунам, мол, интересно, как эта хромая обезьяна будет отвечать. А барин услыхали и говорят: это я, мол, хромая обезьяна! И тут они навалились все, задрожали, достали из-под полы пистолет и стрельнули в офицера. И этот хам французский с коня-то и повалился. Я сильно так закричала, а драгун саблей дяденьку ударили, опосля офицера снова к седлу привязали и поскакали. Я Кузьме закричала, мол, что ж ты, Кузьма, али ты не солдат? Беги за ружьем! Да наполеонов уж и след простыл. Мы к барину кину лися, а они уже холодные. Они, Тимоша, как чуяли, вольную мне дали, и теперя я с ей, с вольной этой, как с пустой торбой. Куда я с ей? Барин покойный, дяденька ваш, царс твие ему небесное, меня любили, и отмечали, и баловали, а нонче кому я нужна с волей своей постылой? Барина мы похоронили, барыня губинская госпожа Волкова Варвара Степанна приезжали, у нас цельный день были опосля похорон, все барина толстую тетрадь читали и плакали очень сильно, а опосля уехали и мне говорят, мол, я, Ари ша, тетрадку эту с собой увезу, для Тимоши сберегу, там, мол, все про меня написано.

Так что, Тимофей Михайлыч, осиротели мы теперича, и только тебе дай бог целым остаться. А я буду ждать тебя, сокол наш ясный, буду за гнездом твоим глядеть, а встретишь тех драгунов или других каких, про бедного свово дяденьку вспомни.

Целую тебя в обе щечки и остаюся верная слуга вашего благородия Арина Баташова.

Тимоша плакал, господин Мендер, бледный как смерть, молча и неподвижно, закрыв глаза, сидел в белом садовом кресле.

Сад благоухал еще по-прежнему, однако запах гари становился все ощутимее. Слуги причитали на своей половине, поручик Пряхин направился к ним, и я решила, что он пошел их утихомиривать, однако он вернулся, пробыв там довольно долго, и я ахнула, увидев его:

передо мной стоял почти незнакомый мужик с маленьким узелком в одной руке и с палкой в другой.

— Я ухожу, — сказал он с раздражением, — это невыносимо! Москва сгорела — и я осиротел! Я лишился матери... Мне опостылел этот сад... Тень генерала Опочинина стоит пе редо мной... Я постараюсь выбраться из Москвы... Французы, — сказал он, обращаясь ко мне, — попили нашей крови, а немцы с ними заодно, — сказал он, оборотившись к госпо дину Мендеру, — теперь не пропущу ни одного драгуна, бог ты мой, каждый драгун — убий ца! — Он произносил свою речь на одной ноте, будто сам не был драгуном, и при этом казался очень красивым, и мне захотелось обнять его на прощание, как обнимают героев. — Ваш император, — продолжал он, глядя на меня в упор, — безумец, паршивый корсиканец, а ваш дядя, — оборотился он к Тимоше, — оказался жалким уездным слюнтяем и подпевалой узур патора... когда отечество, истекающее кровью... обед с шампанским... бог ты мой, разговоры с драгуном!.. — Слезы текли по его лицу, он задыхался.

— Опомнитесь, сударь, — спокойно сказал Тимоша, — но я этого не забуду, да и вы поймите, что за вами долг!

Я сделала шаг к поручику, чтобы прервать его оскорбительную, неподвластную уже ему речь, но он резко повернулся и выбежал из оранжереи. Все молчали.

Утром явилась испуганная госпожа Вурс и сообщила нам, что пожар добрался и до Бас манной. Правда, горят какие-то деревянные сараи в самом начале улицы, но осенний ветер раскидывает тучи искр во все стороны, и нужно ожидать худшего. Мы торопливо позавтрака ли у них во флигеле, тревожное молчание сопровождало нашу трапезу. Я заметила, что чем отчаяннее положение, в которое я попадаю, тем больше сил и решимости обнаруживается во мне. Вот тут я и поняла, что нужно действовать, а не сидеть сложа руки. Я горько пожалела, что не раздобыла в тот день экипаж и не смогла перевезти сюда необходимые вещи, и, нако нец, я, видимо, была излишне щепетильной, не решившись приказать слугам сопровождать меня: мы могли бы многое унести из дому и теперь не были бы на краю пропасти, ибо запасы съестного подходили к концу, а там ими пользовались вражеские офицеры, да и уцелел ли наш дом, трудно было представить... Я сказала Мендеру, что снова отправлюсь туда, подыму всех слуг, что наше легкомыслие может обойтись нам дорого.

— Я с вами! — сказал Тимоша, подымаясь от стола. — Я здоров. Вас нельзя отпускать одну...

Тут я почему-то обратила внимание на его руки — вовсе не худенькие, а сильные, с ши рокими запястьями, да и сам он был высок, хотя несколько сутулился...

— Нет, нет, — решительно сказал господин Мендер, — пойду я один. Не спорьте, милая Луиза. Я знаю слуг, я смогу приказать им. Вы думаете, я беспомощный и жалкий австрийский гувернер? Нет, сударыня, я офицер и сумею за себя постоять, тем более... — тут он опустил голову, — что я уже обнаружен и прятаться мне незачем...

— Как обнаружены?! — воскликнула я.

— Вы думаете, тот солдат французский приходил за сапогами? — сказал гувернер с грустью. — О нет, он приходил, чтобы удостовериться, что я здесь... Видимо, время еще не настало призывать меня к ответу, и я могу совершенно безнаказанно ходить по Москве... — Он решительно поднялся.

— Погодите, — сказала я с отчаянием, — вы не ошиблись? Вам могло показаться...

— Дорогая моя, — сказал он, — с вашей милой наивностью легко принять соглядатая за обыкновенного мародера, но у меня зоркий глаз.

Он был так решителен и говорил с такой строгой грустью, что я уступила как ученица.

Он ушел, а мы с Тимошей отправились в райские места, которые, как оказалось, тоже подвержены бурям. По пути туда он обнял меня за плечи, его сильная рука согревала меня и успокаивала, и, когда я опустилась в белое садовое кресло, он продолжал обнимать меня.

Я была такой маленькой рядом с ним, такой беспомощной! Мне так хотелось расплакаться, прижавшись к нему. Он утешал меня, милый мальчик, а я почему-то вдруг представила его в военной форме. Мундир, несомненно, был ему к лицу, но что же дальше? Черные бархатные его глаза на бледном лице, сильная рука, державшая поводья, золото эполет, змейка аксель банта — все то, чему мы поклоняемся неустанно, но для чего людям эти пышные, эти вы сокопарные и многозначительные одеяния? Для того, чтобы пленять наши сердца? Наивное предположение. Значит, для того, чтобы соответствовать своим видом громогласной победе?

А если поражение? Ведь все равно при поражении это превращается в рубище... Уж не для славного ль конца? Чтобы лежать на поле брани в этих приличествующих твоему избранни честву одеждах и не походить на грязного разбойника, растерзанного толпой?..

Он тихо поцеловал меня в щеку. Мне следовало бы невеселой шуткой придать этому поцелую оттенок участия, но сил не было.

— Ах, Тимоша, Тимоша, — сказала я, глотая слезы, — чем кончится эта кровавая исто рия? Неужели нам отныне не суждено заниматься обычными делами?..

— Я так счастлив, что вы с нами! — воскликнул он с обычной своей восторженностью. — Вы знаете, Луиза, я вычитал в одной иронической книге, что война насылается на того, кто тщательно готовится к защите.

— Вы верите в афоризмы? — спросила я.

— Конечно нет, — сказал он, — разве можно отнести это к каким-нибудь несчастным американским дикарям, на которых напали вооруженные европейцы?

— Конечно, конечно, — сказала я. — Но ведь они тоже украшают себя перьями и крас ками, ах, Тимоша!

Господин Мендер вернулся только к вечеру с пустыми руками. На нем лица не было. Он тяжело уселся в свое белое кресло, и я поняла, что случилось самое худшее.

— Представьте себе, — сказал он отрешенно, — ваши предположения оправдались — наш дом сгорел.

— Неужели весь?! — удивился Тимоша.

— О, стены целы, — странно засмеялся господин Мендер, — но остального ничего нет:

ни вражеских офицеров, которых я так боялся, ни слуг, ни наших вещей... — Он по-стари ковски покачал головой. — Я так боялся встречи с французами, и они во множестве попа дались мне на пути туда и обратно, но никому из них не было до меня никакого дела. Видимо, произошло что-то серьезное... Да, Кремль горит, и император Бонапарт его покинул... На моих глазах разбойники убили какого-то человека... Не может быть, чтобы французы обо мне забыли...

Его туманные намеки, загадочность, которою он время от времени окружал себя, — все это показалось мне не очень своевременным, и все-таки я нашла в себе силы, чтобы сказать им по возможности бодро:

— Ну что ж, будем принимать жизнь такою, какая она есть. Наши сетования бессильны что-либо изменить. — И мне показалось, что это говорю не я, а какая-то незнакомая, силь ная, терпеливая женщина, вдоволь повидавшая на своем веку.

Конечно, двадцать четыре года — это уже далеко не юность, но и не такой зрелый возраст, когда тобой руководит внушительный житейский опыт. Что я могла, имея на руках двух беззащитных людей, один из которых почти мальчик, а другой на грани безумия? Мы жили в совершенно чужом мире. Та Москва, где я имела всё и была если не обожаема многочисленными своими почитателями, то уж могла рассчитывать на их признательность и тепло, та Москва не существовала. Я ощутила себя сильной, способной приспосабливаться к жестоким условиям, и это поддерживало меня. В нашем сказочном саду птицы теперь не умолкали и ночью, потому что отвратительный запах гари не давал им покоя. Я уже знала, что творится за нашими стеклянными стенами. Даже такое громадное сооружение, каким был дворец князя Голицына, не казалось больше недоступным. Пламя проникало всюду, а грабители и подавно. Съестных припасов уже почти не оставалось.

В одно прекрасное утро (если можно так назвать этот ужас вокруг нас) мы обнаружили, что слуги наши исчезли. Этого следовало ожидать. Господин и госпожа Вурс подкармливали нас, как могли. Наконец вездесущий архитектор сообщил нам, что господин Мендер может стать членом муниципалитета, организованного французской администрацией, за что ему бу дут давать продукты. Господин Мендер пожал плечами и тотчас собрался в путь. Он был как то странно оживлен, и вместо обычной бледности этих дней на его лице появился румянец. Он даже торопился. Они отправились вдвоем с архитектором, который тоже надеялся на место в муниципалитете.

— Что-то, видимо, изменилось, — сказал господин Мендер, уходя, — я не знаю что, но французы меня старательно обходят... — И он засмеялся. — Боюсь, что фортуна будет против меня. Наверное, мое место уже занято. Если я им не нужен как жертва, то зачем им нужно меня кормить?

— Я должна проводить вас, — сказала я. — Я не могу отпустить вас одного. Во всяком случае, я должна знать местонахождение этого проклятого заведения.

— Франц Иванович, — воскликнул Тимоша, — не надо им служить, не надо!.. Кем вы там у них будете?.. Разве мы не найдем себе хлеба?.. Не надо, миленький!..

— Франц Иванович будет служить, — сказал архитектор Вурс, — в городском муни ципалитете... Это же должность советника... Он будет носить ленту через плечо, Разве вы не хотите, чтобы в Москве был порядок?

Господин Мендер снова пожал плечами, я накинула шаль (все, что у меня оставалось теплого), и мы отправились. Басманная горела. Пламя, раздуваемое ветром, касалось неба.

Дворец Куракиных был весь в огне, и из окон первого этажа какие-то солдаты и мужики вы кидывали добро...

— Луиза, — сказал господин Мендер, резко остановившись, — мне не по себе... Я не хочу, чтобы вы уходили. Там Тимоша. Я прошу вас...

Мы недолго препирались, и я вернулась обратно. По нашему чудесному саду клубился дым, и вбежавшая госпожа Вурс крикнула, что пожар перекинулся на наше убежище. Могли ли мы, опустошенные потерями и многодневной тревогой, бороться за свое жилье? Да и как это следовало делать, кто знал? Я еще попыталась руководить, я велела Тимоше хватать пос тели и выносить их на улицу. Он метался в дыму, пытаясь выполнить мою просьбу, но при этом нелепо, по-юношески, стараясь не уронить своего достоинства;

я прижимала к груди первые попавшиеся под руку предметы, птицы кричали пронзительно, моля о помощи, что-то скреже тало за тонкой дверью оранжереи, и чей-то стон или крик раздавался за стенами. С треском полопались стекла над головой, и голоса птиц смолкли.

Мы бросились прочь. По огненному коридору выбежали мы на улицу и, найдя укромное, свободное от пламени место, остановились, тяжело переводя дыхание. Госпожа Вурс очути лась рядом с нами, она рыдала и призывала своего супруга. Невыносимый грохот гибнущего здания разрывал наши сердца. Следовало бы бежать прочь, закрыв глаза, но мы не могли этого сделать, так как с минуты на минуту наши мужчины должны были появиться. Огонь рас правлялся со всем ужасающе стремительно и злобно. Было жарко и светло. Казалось, день в разгаре, хотя недоброе, черное небо давно уже висело над нами.

Мы нашли относительно безопасное место и расположились там, почти ни на что не на деясь. Силы были на исходе. Не прошло, как нам показалось, и мгновения, а от дворца князя Голицына оставались уже лишь дымящиеся стены, а от нашей чудесной оранжереи — груда развалин. Все было кончено. Мы лишились всего, если не считать подушки, унесенной Тимо шей, и старого жилета господина Мендера, который я с отчаянием продолжала прижимать к груди.

Так в полном оцепенении просидели мы до рассвета. Внезапно пошел дождь. Первый дождь за время московских ужасов. Он становился все сильнее и сильнее. Он один был спо собен бороться с огнем, но его появление оказалось слишком поздним — уже нечего стало спасать, Москвы не было. Мы сидели на случайных холодных досках, и Тимоша, обняв меня за плечи, нашептывал мне афоризмы каких-то благополучных счастливчиков из иного мира.

Наконец явился господин Вурс, один. Лицо его казалось зеленым. Происшедшее с нами его совершенно не удивило. Трясущимися руками он расстегивал пуговицы на своем жилете, затем аккуратно, одну за другой застегивал их, и так без конца. Госпожа Вурс с рыданиями припала к нему. Я оглядывалась в надежде увидеть отставшего господина Мендера, но его все не было. Прошло много времени, прежде чем господин Вурс смог немного успокоиться и начать говорить. Вот что он рассказал.

РАССКАЗ ГОСПОДИНА ВУРСА —...Я предупреждал господина Мендера, дамы и господа, я предупреждал, что мы должны быть осторожны... Разве нынешняя Москва — место для бездумных прогулок? Но он со своим дурацким фатализмом улыбался, как дитя, и не внимал мне, и не пытался идти в обход, как я ему советовал, а торопился, торопился скорее добраться до Тверской, безумец в сером фраке, вместо того чтобы отсиживаться среди развалин, покуда там шныряют всячес кие разбойничьи шайки и французские патрули, все, вероятно, пьяные и задыхающиеся от ненависти друг к другу. Бедный господин Мендер, я предупреждал его, умолял, что только я не делал, дамы и господа, я просил его не торопиться, потому что мое сердце не выдерживало, он утешал меня с австрийским легкомыслием, хотя теперь я понимаю, что это было безумие, он держал меня за руку очень крепко, и мы, словно беззаботные дети, парой летели по кирпичам, бревнам, золе, спотыкаясь и хрипя, и нас никто не трогал, и я даже подумал, что он, быть мо жет, прав, не желая таиться, потому что мы были не похожи на всех остальных, встречавших ся нам: для грабителей мы выглядели слишком беспечными, а для мирных жителей слишком стремительными... Может быть, он был прав, дамы и господа, и нам следовало продолжать наш полет, но сердце мое не выдержало, и мы забежали в какой-то полусгоревший двор, и я присел на какое-то сырое бревно... Но господин Мендер не мог успокоиться, он оставил меня, а сам побежал за ворота, чтобы оглядеться, как он сам сказал, и тут произошло следующее.

Я услыхал сначала окрик, затем разговор на французском, я сполз со своего бревна в грязь и пепел и вот что услышал.

— Ты-то нам и нужен, — сказал кто-то.

— Вероятно, — сказал Мендер очень спокойно.

— Ты русский?

— Да, я русский, — ответил господин Мендер.

— По всему видно, что поджигатель, — сказал один из французов.

— На нем фрак, — сказал другой. — Русский барин — это новость. Разве дворяне за нимаются поджогами?

— Зачем мужику поджигать? — возразил первый. — Из уцелевшего дома можно больше унести, зачем ему поджигать? Это вот такие господа, канальи, жгут город! Ты под жигатель?

— В философском смысле да, — засмеялся господин Мендер. — Я знал, что мы встре тимся.

— Он псих, — сказал француз.

— Что случилось? — спросил кто-то, вновь подошедший.

— Вот поджигатель, господин капитан, он сам признался.

— Значит, нечего церемониться, — сказал капитан. — Пусть получит свое.

Затем я услышал удаляющиеся шаги, затем наступила тишина. Вдруг что-то защелкало, грянул залп, и я потерял сознание... Я не виноват, дамы и господа, все произошло слишком внезапно, да и что я мог? Я очнулся уже ночью. Я выполз из своего укрытия, я плакал, страх исчез, я обошел все окрестности в поисках тела бедного господина Мендера, но старания мои были напрасны...

Не буду описывать наше горе. Не только город был разрушен, разрушалась наша жизнь, мы были опустошены и раздавлены, мы смотрели вокруг и друг на друга пустыми, бессмыс ленными глазами, ничего не понимая. Дождь продолжался, и пожар постепенно затихал, лишь чудовищное шипение раздавалось отовсюду, словно масло шипело на гигантской сковороде.

Нужно было искать укрытие, голод и холод начинали мучить. Супруги Вурс отправились ра зыскивать каких-то знакомых. Мы распрощались холодно, как чужие, просто не было сил ни для слов, ни для слез, ни для добрых напутствий. Тимоша отшвырнул в сторону вымокшую подушку — последнее воспоминание о недавнем счастье, обнял меня за плечи, и мы пошли куда глаза глядят.

«О, я историк, — любил говорить бедный господин Мендер. — Я много размышлял над хитросплетениями судеб. Я смог наконец проникнуть в тайны человеческих связей, и я понял, что даже случайный жест безвестного обывателя слит с историей всего человечества. Ничто не происходит просто так, а лишь по законам, установленным свыше. Поняв это, я перестал удивляться мнимой нелепости поступков, совершаемых людьми... Каждый поступок внушает ся нам, чтобы проверить нас, охладить, заставить опамятоваться... Иногда добрые намерения сказываются злом... Ваша революция, дорогая Луиза, уравняла сословия в правах. О, как пышно она об этом провозгласила! Но она не уравняла их в привилегиях, а тем более в нравах.

Французы принесли сюда свои гордые знамена и под их сенью разорили целую страну». — «По войне, — говорила я, — нельзя судить о людях». — «О людях, дорогая Луиза, нужно судить в дни катастроф, а не тогда, когда они живут под бдительным оком полиции...» — воз ражал господин Мендер.

Я плакала, вспоминая все это, пробираясь с Тимошей по сожженной и разграбленной Москве. «Кто мы теперь? — думала я с ужасом. — Мы нищие без пищи и крова, беспомощ ные, как дети, перед силой и алчностью». Тимоша утешал меня, как мог. Трясясь от холода, он придумывал самые невероятные фантазии, которые были способны взбодрить, наверное, даже мертвого, но не меня, хлебнувшую из чаши страдания. Мы заглядывали в уцелевшие дома, но все они были переполнены французами, а мне совсем не улыбалось очутиться в ка зарме.

Однако судьбе было угодно не дать нам погибнуть. Она привела нас на Чистые пруды, и мы с удивлением обнаружили, что этот район почти не пострадал от пожара. Правда, не которые дома стояли с выбитыми окнами, но была надежда найти хоть какое-то помещение, где можно было бы обсушиться и подумать о дальнейшем. Я почувствовала себя воскресшей.

Какое счастье быть молодой, подумала я, ведь даже маленькая надежда способна исцелить душу, еще не разрушенную возрастом! Я увидела, что и Тимоша воспрянул духом, и это меня утешило.

Мы облюбовали двухэтажный каменный дом, который тоже был лишен окон, но чья-то властная воля велела нам распахнуть двери и войти. Перед нами был обширный вестибюль, весь загроможденный битым кирпичом, досками, всяким хламом, осколки стекла хрустели под ногами, деревянная лестница, ведущая на второй этаж, была цела, она капризно изгибалась над всем этим разорением, словно обещала сказочные блаженства. С тех пор как мы лиши лись всего, я перестала испытывать страх быть ограбленной. Наш внешний вид не вызвал бы желания у разбойников напасть на нас. Что же касается женской чести, то тут я была полна решимости отстаивать ее до конца, пусть даже до самого страшного. Они еще не знают, что значит француженка, доведенная до отчаяния, думала я, прислушиваясь к пустому дому. Мы медленно поднялись на второй этаж. Перед нами была дверь. Я отворила ее. Нашим взорам предстала довольно большая зала, лишенная мебели, однако она была чиста, и крашеные полы, видимо, кем-то старательно натерты, и в окнах кое-где вместо выбитых стекол вид нелись куски картона, и по стенам в мирном порядке были развешаны портреты в тяжелых рамах, в углу на соломе лежали какие-то предметы, покрытые конской попоной. Две двери слева и справа вели в другие покои. Мы постучались в левую. Ответа не последовало. Тимоша отворил ее, и мы попали во вполне обжитую комнату, где все было на месте: и застеленная кровать, и книжные шкафы, заполненные книгами, и кресла, и свечи в шандалах, и стол, на котором валялись исписанные листы, а чернильница, как заметил Тимоша, была полна чер нил. Мы перешли в комнату напротив, но и она оказалась занятой, и в ней были книги, диван с подушкой и одеялом, старинное бюро возле окна, обезображенного картоном, заменявшим стекла;

початая бутылка вина на ломберном столике и большой ломоть ржаного хлеба при ятно дополняли обстановку. Я с грустью поняла, что отсюда мы должны удалиться. Мы не постеснялись разделить пополам чужой хлеб, потому что голод становился невыносимым, и вернулись в залу. И тут я увидела, что из-под попоны выкарабкался французский солдат. В руке он держал пистолет. Лицо его было настороженным.

— Какого черта вы здесь ищете? — спросил он хрипло.

— Простите, сударь, — ответила я совершенно спокойно, — но дверь внизу была не заперта, и мы решили, что дом пуст...

— Какого черта не заперта! — крикнул он грозно. — Я сам запер ее на два засова. — Но пистолет он опустил, хотя глядел недобро. — Вы французы?

— Да, — сказала я, — и я рассчитывала на более любезный прием.

— Какие еще любезности, — проворчал он, — вы что, с луны свалились? Здесь живет господин полковник, а он страсть не любит всяких попрошаек.

Солдат был немолод, маленького роста и, судя по произношению, откуда-то из-под Ди жона. Французский солдат, подумала я, разглядывая его, как странно: мой соотечественник с пистолетом в руке на Чистых прудах, с сухими травинками в волосах, готовый выстрелить (ах, если бы он к тому же знал, что я ем хлеб его господина!)...

— Когда господин полковник узнает, что дверь была не заперта, — сказал Тимоша, — а ты уснул на сене, он тебя не поблагодарит.

Трудно сказать, сколько времени продолжались бы наши препирательства, как вдруг дверь распахнулась и в комнату вошел французский полковник, а за ним странный господин.

На нем был редингот-каррик из светло-коричневого сукна, уже достаточно поношенный, и черные сапоги. Высокая черная же фетровая шляпа дополняла убранство, из-под полей рас сыпались длинные, начинающие седеть волосы, он был плохо выбрит, на худом его лице за стыла гримаса неудовольствия, и маленькие колючие карие глаза посверкивали из темных впадин: в руке он держал палку внушительной толщины;

двигался резко и независимо.

Мы стояли как приговоренные. Положение наше было не из приятных — ворвались в чужой дом, украли чужой хлеб и, пойманные с поличным, должны были держать ответ, — но суровое время и всеобщая беда, и наш унылый вид, и бог его знает что еще превратили наше преступление в фарс, а казнить за это не полагалось. Конечно, Я готова была разры даться, а Тимоша стоял побелевший от унижения, но французский полковник сказал вполне участливо:

— Я вижу страдание на ваших лицах, господа. Этот прекрасный город оказался и к вам слишком суровым. Что поделаешь? Видимо, придется устроить маленькую коммуну и попро бовать на фоне мировой катастрофы утвердить мысль о преобладании разума над инстинктом.

Франсуа, — сказал он солдату, — придется вам позаботиться.

— О, — воскликнул солдат, — ртов поприбавилось, господин полковник! А каждый рот в нынешней Москве — это бездонная пропасть.

— Нет ничего легче, — сказал полковник, — как разделить наши запасы вместо трех на пять частей.

Благодаря нашей невольной наглости все в доме перевернулось. Правую комнату предо ставили нам с Тимошей, а господин в рединготе, не меняя в лице неприязни, переселился в ле вую, к полковнику. Франсуа метался по дому, подобно усердной птичке, таская сено, перенося вещи из комнаты в комнату. Мы тем временем привели себя в порядок, насколько позволяли условия.

Это, как оказалось, дом господина в рединготе, который уже должен был погибнуть окончательно, но по счастливой случайности полковник и хозяин возникли перед солдатами грабителями. Было несколько выстрелов с той и другой стороны, но разбойники устраши лись и исчезли. Правда, хозяева явились с некоторым опозданием, многое было уже разбито и уничтожено или исчезло вовсе, но на втором этаже кое-что удалось спасти, и там можно было существовать.

Тимоша схватился за книги, но листал их как-то рассеянно, а на мои вопросы отвечал больше из вежливости. Вообще он очень изменился за последние дни, и обычная его склон ность к шуткам даже в трудные минуты теперь угасла. О чем он думал, я не догадывалась, душа его была мне недоступна. Что-то надломилось в этом молодом человеке, хотя я замечала, как неведомые мне тайные страсти продолжали в нем бушевать.

Мы были временно спасены, но это не проясняло нашего будущего. Отмывшись от грязи и пепла, мы стали немного походить на людей, да я еще, как сумела, позаботилась о прическе.

Наконец явился Франсуа и пригласил нас к ужину. Боже, как это звучало! Мы торжественно перешли в комнату полковника, где в камине пылали какие-то доски и на маленьком столике возле каравая черного хлеба возлежал кусок армейской ветчины, и уже знакомая початая бу тылка вина возвышалась над всем этим печальным изобилием.

— Наш народ не приучен быть предоставлен самому себе, — сказал хозяин дома, про должая свою речь, когда мы вошли, — он нуждается в постоянной опеке. Ваш французский дьявол, которого вы разбудили, не соответствует нашим склонностям. Может быть, он хорош для вас, хотя, судя по тому, что вы так поспешно установили во Франции империю, его иску сительные нашептывания перестали вас прельщать тоже...

— Ну что же, — отозвался полковник вполне дружелюбно, — империя все же не вер нула нас к рабству. Разумеется, в девяностые годы мы пролили много своей крови, надеясь таким образом утвердить в обществе новые замечательные лозунги... Я вижу, как загорелись ваши глаза при слове «кровь», но разве вы меньше пролили своей и чужой крови, пытаясь устанавливать свой порядок в Европе?

Полковник любезно пригласил нас к столу, и мы принялись за трапезу.

— Если бы корсиканец, вместо того чтобы торопиться в Москву после Бородина, свернул бы на Калужскую дорогу и отрезал нас от продовольствия, считайте, что русской армии уже не было бы, — сказал хозяин дома, — вместо армии была бы толпа недоумева ющих патриотов... Это недоумение заставило бы их задуматься о причинах кровопролития и многого другого, что унижает наше общество... А когда человек задумывается, он уже близок к истине...

— Вы рассуждаете как человек, для которого эта дурацкая война — лишь повод для размышлений, — засмеялся полковник.

Лицо хозяина дома скривилось.

— Разве бывают войны не дурацкие? — проворчал он. — Выпейте, выпейте. Лишив шись всего, я хочу извлечь из этого пользу для будущего. А вы покуда стараетесь в Москве утвердиться, обогреться, отъесться, собраться с духом, чтобы не пасть в глазах мирового мне ния. Я слышал, что корсиканец распорядился выписать из Парижа Comdie Francais?

— Верьте мне, — сказал полковник, — мы идем навстречу мрачной будущности.

Москва уничтожена, армия деморализована, кавалерия погибла;

если нас застигнет теперь и зима, то я не знаю, что спасет нас от катастрофы. Боюсь, что и гений императора здесь бессилен...

Хозяин дома не глядел в нашу сторону, он почти не ел, но зато отхлебывал вино непре рывно маленькими глоточками. Было такое ощущение, что Москва вымерла, что за окнами, прикрытыми картоном, бескрайняя выжженная равнина и лишь мы одни, чудом уцелев, едим, пьем и продолжаем опасные споры минувших времен. Я хотела сказать им: «Опомнитесь, господа. Еще не все потеряно. Есть любовь, есть воспоминания о лучших днях, есть слабая надежда не погубить этого окончательно, я, наконец, могу спеть вам лучшую из своих шансо неток, которую я пела когда-то, даже не подозревая, сколь слаба она, чтобы облагородить лю дей». Но я промолчала, я мельком глянула на Тимошу, он ел, и лицо его было отрешенным.

— Что скажете вы, госпожа Бигар? — обратился ко мне полковник. — Не слишком ли мы запоздали в попытках установить истину?

— Как странно, — сказала я, — вы сидите, пьете вино на развалинах Москвы, делитесь куском хлеба...

— Нет, дорогой Жорж, — сказал хозяин, не обращая на меня внимания, — хотя среди нас и есть отдельные личности, вызывающие лишь брезгливое чувство, но в целом мы те, кто есть главная ценность нации... А вы твердите о равенстве в правах...

В продолжение разговора я почти все время смотрела на него. Трудно было отвести гла за от этого худого сильного лица с брезгливым ртом. Несчастна, наверно, женщина, отдавшая ему свое сердце, думала я. Это был умный тяжелый господин, для которого, видимо, не сущес твовало ничего, кроме собственных убеждений. Мне встречались в жизни подобные люди, и я погружалась в их гибельный огонь, но присущий мне здравый смысл всегда в последнюю ми нуту спасал меня от рокового исхода. Нынче, думала я, я так опустошена и измучена, что это холодное пламя мне не опасно. Однако все смотрела и смотрела на него. Полковника звали Жорж Пасторэ, хозяина — господин Свечин.

Франсуа принес откуда-то еще несколько бутылок. Свечин отхлебывал не переставая.

Пасторэ был ко мне предельно внимателен, как может быть внимателен к женщине по жилой мужчина, оказавшийся в столь необычных обстоятельствах. Он все время подливал мне вина, пододвигал еду, улыбался, дружески кивал, и я бы не удивилась, если бы в какой-то момент ему захотелось погладить меня по руке.

— Подумать только, — сказал он мне тихо, — пьем вино в обществе очаровательной дамы, как будто где-то в Клиши или на Сен-Дени!

— Это очень трудно представить, — сказала я.

— Быть может, все только сон, и это не Москва, а выдумка моего старого мрачного дру га господина Свечина?.. Вы не фантазия?

Тут, не обременяя их излишними догадками, я принялась рассказывать о своей жизни, что, видимо, было им интересно, ибо Жорж Пасторэ весьма живо реагировал, поддакивал мне и понимающе кивал, а господин Свечин, наливаясь вином, слава богу, не прерывал моего рассказа.

— И вот теперь, господа, я встретилась с вами, — сказала я в заключение, — и меня поразила ирония жизни, называйте это как хотите, то, что свело нас воедино, француза и рус ского, за одним столом среди этого ужаса...

— Во-первых, — сказал Пасторэ, — мы с господином Свечиным — старые приятели еще по Сорбонне;

во-вторых, я не захватчик, а, видимо, жертва недомыслия или, если хотите, любопытства, в чем глубоко раскаиваюсь;

в-третьих, я участник одной мистической истории, которая связывает меня с Россией прочными невидимыми узами. В двух словах. Случилось так, что меня взяли в плен однажды под Гжатском четверо мужиков и доставили к своему барину. Это был хромой отставной генерал, живший в своем имении, а где — не помню. (В этот момент Тимоша шумно вздохнул.) Он, представьте, накормил меня, обогрел и отправил невредимым обратно, хотя я был его врагом. Это можно было бы приписать душевному по рыву, великодушию отчаяния или просто капризу, но ниточка, как оказалось, тянулась в иные времена, когда генерал, раненный в ногу под Аустерлицем, лежал, умирая, на льду Зачанского озера. Представьте себе, Бонапарт проходил мимо, услыхал стоны и приказал своим адъю тантам спасти раненого русского. Один из адъютантов, побывав в ледяной воде, впоследствии скончался от воспаления легких... Бонапарт захватил Москву, но получил сгоревшие разва лины. Как видите, все в этой жизни связано меж собой, и не исключено, что наша встреча — звено в цепочке общих судеб.

— Вы не драгун? — спросил побледневший Тимоша.

— О нет, милый друг, — сказал полковник, — я интендант разбитой армии.

Тимоша резко поднялся и, сославшись на усталость, покинул нас.

— Это ваш брат? — спросил господин Пасторэ.

— Почти, — сказала я печально.

— Какой загадочный ответ! — воскликнул он. — Он, видимо, обиделся на наше невни мание?

— Он устал, — сказал господин Свечин раздраженно, — разве вы не заметили, что это совсем мальчик? Он отоспится, порозовеет и тогда засыплет вас вопросами: что, зачем и почему?

Я продолжала краем глаза наблюдать за ним, любезно улыбалась полковнику, размяк шему подобно большинству пожилых мужчин, оказавшихся в обществе хорошенькой молодой женщины, но мысли мои были неотступно с Тимошей;

его молчание, сосредоточенность на чем-то, мне неведомом, переполняли меня тревогой. Он что-то решает, думала я, какие-то фантазии теснятся в его голове, и они мне недоступны. И вдруг я похолодела: я вспомнила, как покинул меня обворожительный Строганов, и даже любовь ко мне бессильна была остановить его;

как исчез поручик Пряхин, словно вылетел из зимнего голицынского сада, скрываясь под личиной мужика;

как Тимоша бредил бегством и порывался сводить свои непременные счеты с Бонапартом, с господином Пасторэ, с драгунами, с гренадерами... Я поняла, что детство, розовевшее на его щеках, кончилось и этот высокий худощавый юноша с большими черными бархатными глазами созрел для того, чтобы взяться за саблю, пренебрегая моей французской нежностью и жалостью моей к ним ко всем... Он исчезнет, подумала я, исчезнет, лишь я одна останусь среди этого разорения и смрада, пришелица с песнями, непригодными для облагора живания людей.

— Что с вами? — спросил полковник. — Вас напугал этот разрушенный мир?

Я хотела объяснить ему мое состояние, но это было нелегко — не было слов. Вот сей час, казалось мне, послышатся шаги Тимоши, жесткие и четкие, он пройдет по пустынной зале мимо спящего Франсуа, хлопнет дверью, спустится по лестнице, минует вестибюль, рас швыривая обломки кирпичей и стекол, откинет засовы и отправится мимо ночных развалин, презирая грабителей, туда, где исчезли мой позабытый Строганов, случайный Пряхин, рас творясь во мраке, смешиваясь с полчищами вооруженных мужиков...

— Вам надо отдохнуть, — сказал господин Пасторэ, — набраться сил. Кто знает, что ждет нас впереди.

— Пожалуй, — мрачно отозвался хозяин разоренного дома, — я устал находиться во французском обществе. Вместо вольтеровской иронии я вижу кусок армейской ветчины. Ее коптили под Смоленском.

Я поняла, что бессильна остановить Тимошу. Мне не удержать его. Напрасны будут мои слезы и причитания. Нет слов, способных подняться выше крови... И тут я отчетливо услы хала его шаги. Я тихо вскрикнула. Но он вошел в комнату как ни в чем не бывало и при свете догоравших свечей показался гигантом. Слава богу, подумала я, он снова здесь!

— Там, в зале, — сказал он господину Свечину, — я увидел портрет дамы, лицо ее по казалось мне знакомым. Я мучаюсь и не могу вспомнить, где я ее видел.

Господин Свечин через плечо взглянул на Тимошу и вдруг улыбнулся... Это была осле пительная молодая улыбка, так не соответствовавшая его мрачному, жесткому лицу. В кольце седеющих волос вдруг что-то давно умершее, безвозвратное, милое вспыхнуло, словно в ком нате загорелись новые свечи. Неужели и я в преклонные годы буду пугать окружающих такой же случайной и внезапной приметой минувших счастливых дней, подумала я.

— Дама? — спросил господин Свечин удивленно.

— Дама с большими синими глазами, — сказал Тимоша.

— Ах, дама, — протянул помолодевший хозяин. — Вы смогли разглядеть ее в темноте?

— Нет, я был со свечой.

— Ах, со свечой, — откликнулся господин Свечин. — При свете одной свечи она вы глядит загадочно, не правда ли? — И отпил вина. — При свете двух свечей это уже владели ца семисот душ, жаждущая их устроить. — Он снова отхлебнул. — При свете трех свечей, милостивый государь, вы заметите смешение французской моды, губернского самомнения, уездного здравомыслия и деревенского здоровья. — Он шумно вздохнул. — При четырех же свечах станет очевидным, что у нее и у меня все в прошлом... Нельзя армии Бонапарта вер нуться во Францию в прежнем, неизменном количестве, как невозможно и Москву увидеть прежней, разве лишь в сновидениях...

Он вновь поник и отворотился, а мы вышли в залу. На стене мы увидели этот портрет прямо над травяным ложем бедняжки Франсуа, вынужденного с ружьем в руках нести кара ульную службу перед домом.

Глаза были действительно громадны и занимали пол-лица. Безумный живописец не сдерживал разгоряченной фантазии. Ее высокий лоб был прикрыт тафтяным шарфом, лицо проступало из пены светло-зеленых кружев, чуть розовели щеки... Она разглядывала нас с бесцеремонностью, и я чувствовала себя униженной. Я вспоминала еще совсем недавние вре мена, когда, блистая в кругу своих друзей, вызывая их восхищение, оставалась все той же Луизой, исполненной добра и мягкосердечия, но эта дама была придумана природой, чтобы посмеяться над нашими обыденными слабостями.

Я поймала себя на том, что невольно сравниваю нас обеих, как это принято среди жен щин, но тайная обида не затухала в моем сердце. Это была женщина с богатым воображени ем, но не склонная к мелким фантазиям, ее, видимо, никогда не заботило, что думают о ней, а лишь то, что она сама думает о других... Я прищурилась как могла оскорбительней, она оста валась спокойна;

я погрозила ей пальцем, она не откликнулась. Я попробовала рассмеяться над собственным высокопарным вздором, но тут же подумала о том, кто говорил о ней так странно, с внезапною улыбкою на лице, с хмельной утонченностью и с хмельным же ожесто чением. Он, этот жесткий, седой, одинокий, из тех, что возникали и на моем пути, очаровывая и притягивая, но никогда не желая мне добра, он выбрал ее, это было видно, но почему? Или я все-таки настолько была француженка, что понимание этого было мне недоступно? Но если не кровь, разве не русская боль клокотала во мне? Разве я не привязалась всем сердцем и душой к этой несчастной стране и разве нынешнее рубище на мне не было верным свидетель ством моего общего с нею страдания?

Пока я рассматривала этот портрет, Тимоша тихо удалился.

— Какая загадочная дама! — сказал полковник. — И как по-женски вы ее рассматри ваете.

Мне было не до шуток. Он это понял и воротился к своему другу осторожно, на цыпоч ках. Я осталась наедине с этой благополучной незнакомкой, еще не знающей, что предстоит впереди. Когда я вернулась, господин Свечин взглянул на меня, и вновь внезапная улыбка осветила его. Вино разгладило черты его лица, оно стало мягче, в глазах застыл туманный ин терес. «Неужели он ее любит?» — подумала я. И вновь в зале прозвучали Тимошины шаги, и затихшая было тревога сковала меня.

— Выпейте вина, — сказал Свечин и протянул мне бокал, — выпейте вина, и вам не захочется придавать значения мелочам. — И, отвернувшись, продолжал: — Женщина на развалинах мира... Француженка, не знающая предрассудков.

— Скоро мы покинем Москву, — сказал полковник, — я это обещаю. Уже все сложи лось так, что даже амбиция императора бессильна...

— Я почти установил, — проговорил господин Свечин, — что одному человеку не под силу осуществить мировую катастрофу, какими бы замечательными именами он ее ни награж дал. Разумеется, он может обмануть нас с вами, и мы ему поможем, хотя потом спохватимся...

И он и мы равны пред ликом высших сил, которым зачем-то понадобилось на время подверг нуть нас обману... А так, в общем, все течет помаленьку в нужном направлении, пренебрегая нашими капризами и амбициями. Временный успех — это еще не успех. Даже волки, разо рвав глотку сопернику, не торжествуют, в отличие от гладиаторов и процентщиков.

— Забавно, — воскликнула я, — все течет помаленьку, и мы простые жертвы этой веч ной реки?

— А разве злодеи бессмертны? — усмехнулся господин Свечин.

Шаги удалялись. Я бросилась в залу, оттуда в комнату. Тимоша спал на сене, накрывшись солдатским плащом. За разбитыми окнами стояла тишина. Осторожно ступая, я отправилась обратно. «Может быть, все устроится, — обреченно подумала я, — и утром мы увидим Мос кву невредимой. Я надену свой лучший наряд, мы кликнем извозчика и отправимся к Бобринс ким на последний сентябрьский бал!» Мне захотелось утешить этих пожилых мужчин, созна ние которых было выше примитивного сведения счетов, чем с удовольствием занимались пока еще остальные, остающиеся в живых. Но что я могла?

— Господа, — сказала я, входя, — хотите, я спою вам? Наперекор всему, что проис ходит...

— Ничего не происходит, — с милой улыбкой ответил мне господин Свечин, — все уже произошло. Или вы надеетесь что-то поправить? — И он предложил мне жестом сесть рядом.

Я села. Он положил руку мне на плечо. И мне захотелось, глядя ему в лицо, прижаться к нему и заплакать. — Вы вся дрожите, — сказал он участливо. — Пасторэ, мы будем пить до утра, а там что Бог пошлет...

— Нет, господа, — сказал полковник вяло, — вы как знаете, а мне с утра предстоит большая напрасная работа.

— Кто вы? — спросил меня Свечин.

У меня кружилась голова.

— Я бедная французская певичка, — ответила я шепотом, — попавшая в вашу безум ную игру и притворяющаяся мудрой...

Он засмеялся. Мы чокнулись. «Неужели он любит ее?» — подумала я.

Внезапно за дверью, теперь уже совершенно отчетливо, зазвучали шаги. Я отвела его руку и бросилась туда. О нет, не удерживать, а лишь попрощаться, прижаться, обнять худень кую шейку, прикоснуться губами к его щеке, что-то сказать, выкрикнуть, разрыдаться: как подсказывает природа — женское напутствие дольше хранит. Если нельзя удержать, то хоть уберечь... Я вбежала в комнату. Тимоша спал, накрывшись с головой солдатским плащом. Я села в изнеможении на диван и почувствовала, что теряю силы. Стеариновая свеча на столике догорала. Раскрытая книга желтела под ней. Чернильница, перо, лист бумаги — мир поэта, столь скромный и столь значительный... Я разглядела на листе свое имя...

Дорогая Луиза!

Оставаться здесь я больше не могу. Я узнал, что возле Всехсвятского видели наших казаков. Там меня, конечно, не ждут, но меня не ждут нигде, и потому мне следует торопиться. Передайте полковнику, что он был в плену у моего деда, который теперь погиб от руки французского драгуна. Пусть полковник передаст Бонапарту, что русский генерал, которого он спас когда-то, убит французским драгуном, а австрийский учитель, из-за которого началась эта война, расстрелян на московской улице, и теперь император может спокойно возвращаться в свою Францию. В Калужской губернии есть сельцо Липеньки, где я буду Вас ждать по окончании войны.

Я знаю, что Вы русская душою. Прощайте, дорогая Луиза, и не поминайте лихом...

Ваш Тимофей Игнатьев.

Солдатский плащ, раскинув пустые рукава, прикрывал холодное сено. За окном вставал сентябрьский серый рассвет. О Тимоша, Тимоша, я знала, что так должно случиться!

...В Москве в те дни нельзя было горевать долго. «Москва слезам не верит», — сказал мне господин Свечин с обычным раздражением. Я обреченно кивнула ему, но не смогла согла ситься с этой бессердечной пословицей.

— Да где же вы усмотрели бессердечие, сударыня? — удивился он, не глядя на меня. — Наша история была слишком сурова, чтобы придавать значение такой мелочи, как слезы (не льзя было понять, шутит он или говорит всерьез). Что значат горести отдельных людей сре ди всеобщих страданий? Это говорит скорее о мужестве, о силе духа... — Он объяснялся со мною так, словно я в чем-то перед ним провинилась.

— И все же я предпочитаю слезы и обычные слабости и умение быть к ним снисходи тельным, — упрямо возразила я. — Слезы одного человека гораздо горячее, чем все ваши славословия мужеству и силе. Я слышу достаточное количество восклицаний, но Тимоша, прежде чем уйти, плакал, милостивый государь...

— Да я и не отрицаю права плакать, — сказал Свечин, еще более раздражаясь. — Вы судите о предмете по-дамски. Плачьте сколько угодно, да есть ли в том толк?

И все же меня постепенно переставала угнетать его манера говорить со мной, выка зывая чуть ли не отвращение. Зато потом (я знала), когда вино снимет с него искусственные оковы, я увижу его молодую улыбку и почувствую горячую ладонь на своем плече. «Ради этого стоит терпеть», — думала я.

Как-то я спросила полковника в одну из его свободных минут, кто такой господин Свечин.

— Трудно сказать, — пожал он плечами, — он был замечательным студентом, теперь остыл, одиночество придумало ему маску. Он лишился почти всего, но это, как видите, не очень его огорчает. Ко мне относится хорошо, но завтра забудет, как, впрочем, и вас, — и при этом внимательно на меня посмотрел, — он оставался в Москве с какими-то туманными намерениями, кажется, собирался вести дневники, но летописец из него не получился, ибо он хоть и лазает по Москве самым добросовестным образом, но возвращается столь удрученным, что поддерживает свой дух вином, становится мягче и приветливей, однако к перу не прикаса ется. Он всегда жил для себя, как мне кажется, но, может быть, так мне лишь кажется. Он в высшей степени благороден и смел, но Москва, как видите, сгорела, а когда мы бессильны, у нас искажаются лица...

— А кто же эта дама на портрете, дорогой Пасторэ? — спросила я как бы между прочим.

— Не знаю, — пожал он плечами, — не помню, что-то там, видимо, было: то ли он ей не угодил, то ли она ему... Во всяком случае, где-то у него есть жена и, кажется, дочь...

— Уж не она ли? — спросила я равнодушно.

— Ах нет, — засмеялся полковник, вглядываясь в меня, — это фантазия живописца.

Русские жены обычно дородны и немного испуганны.

Было начало октября. Дни стояли великолепные, однако по ночам выпадал иней, и скоро следовало ждать снега. Ловкач Франсуа раздобыл мне какое-то платье, украл ли, выпросил ли, это не имело значения, оно было изрядно поношено, зато стеганое, теплое и могло хоро шо мне послужить. Я как могла приспособила его под свой рост, и полковник наградил меня аплодисментами.

— Луиза, — вдруг сказал он, — к середине октября мы покинем Москву. Великая дра ма завершилась. Вам следовало бы сделать выбор.

Я услышала его слова, но думала о том, что нелепо соперничать с красавицей на пор трете. И все-таки какие-то цепкие узы протянулись от меня к железному сердцу господина Свечина. Ах, я не строила иллюзий и вовсе не собиралась приносить свою молодую жизнь в жертву случайной страсти, но маска этого человека, о которой упомянул полковник, казалась мне бумажной и малоопасной, особенно после всего, что мне пришлось пережить...

Полковник Пасторэ ждал от меня ответа.

— Я уже выбрала, — ответила я спокойно, — когда французская армия покинет Рос сию, я вернусь в Петербург и все начну сначала.

— Но вы француженка, Луиза. Россия стала кладбищем. Кроме того, здесь долго будут ненавидеть все связанное с вашей родиной. А там, — он указал рукой вдаль, подразумевая Францию, — там найдутся почитатели вашего таланта. Я помогу вам...

«Вполне вероятно, — подумала я, — в один прекрасный день, когда все вокруг снова станет прекрасным, господин Свечин скинет свою маску и обомлеет от лицезрения моей мо лодости, когда я явлюсь перед ним в белом платье из батиста, в темном бархатном спенсере, в розовой шляпе со страусовым пером, окруженная моими былыми друзьями...» Я засмеялась. Господин Пасторэ вздохнул и в шутку погрозил мне пальцем.

— Я люблю Россию, — сказала я. — Там, во Франции, я была слишком юна, легкомыс ленна и наивна и у меня были прозрачные крылышки, а здесь я приобрела плоть и научилась понимать жизнь и даже могу вполне сносно разговаривать по-русски, хотя здесь это почти не обязательно.

«Кроме того, — подумала я, — когда я начну все сначала, все пойдет быстрее, чем в первый раз, и мне не придется затрачивать лишних усилий, чтобы восстанавливать свои потери. У меня будут две шубки из легких шкурок сибирского зверька, я сниму квартиру на Мойке...» — У меня будут две шубки из легких шкурок сибирского зверька, — сказала я полков нику, — две вместо одной, украденной французским офицером, я сниму квартиру на Мойке.

Ваши пророчества меня не пугают — Россия всегда была добра ко мне.

За окном лежали обгорелые развалины. Влажный запах пепелища, с которым мы давно свыклись, я ощутила внезапно, словно впервые.

Более недели я не выходила из дому и постепенно, не соприкасаясь с царящим на улицах адом, стала приходить в себя. Где-то там, за стенами, за картоном в окнах, продолжались, ви димо, бесчинства, но здесь, под защитой молчаливого жилистого Франсуа, в окружении моих пожилых спасителей, царили мир и спокойствие. Я понимала, что мир тот выдуман, что спо койствие временно, что еще предстоит не ведомое никому из нас и, может быть, самое худшее, но полковник Пасторэ, изредка отрываясь от дел, успевал дарить мне тепло и симпатию, а мой милый жестокосердный Свечин, третируя меня и презирая, постепенно все-таки расслаб лялся под действием вина, и тогда проступала истинная его сущность — ранимая, утончен ная и страдающая. Я больше всего боялась остаться одна и лихорадочно принимала меры, хотя — что это были за меры? Я расточала свое жалкое обаяние перед полковником, чтобы он не забывал обо мне среди повседневных хлопот, я старалась, как могла, услужить суровому своему господину Свечину, чтобы приручить его, словно дикого лесного зверя. Однако если мне удалось преуспеть с первым и интуиция подсказывала мне, что полковник внимателен к бедной французской нищенке не только благодаря ее несовершенным проискам, то со вторым я была бессильна. По-прежнему он презирал меня и отталкивал и замечал лишь во хмелю, с удивлением разглядывая, и лишь на короткий миг его колючие карие глаза теплели... Впро чем, мне хватало и нескольких участливых слов, чтобы не впасть в отчаяние.

Иногда по ночам до меня доносились из-за окон выстрелы, и я понимала, что жива лишь по милости Божьей. В воздухе пахло переменами. Предсказания полковника уже не казались фантастичными. Выпал первый снег И растаял. Франсуа все с большим трудом раздобывал доски для камина. Ах, Свечин, жизнь сама распоряжалась нашими судьбами покруче, чем лю бой из царей, а тут еще мы сами... вы сами... Что-то должно было случиться. Наш призрачный союз не мог продолжаться вечно. Мифический император-злодей замерзал в своем логове.

Как будто он не мог в свое время ограничиться Австрией, Пруссией, ну, Испанией или Ита лией, покорил бы, наконец, Англию, вместо того чтобы вторгаться в Россию и переворотить мою жизнь за каких-то три-четыре месяца! Полковник Пасторэ все настойчивее предлагал мне собираться в дорогу. Его уговоры походили на предложение руки и сердца. Было бы мне за тридцать — лучшего шанса и не представить. Но кому я нужна во Франции, полковник? Или стать содержанкой до первых морщин?

— Дорогая Луиза, не говорите глупостей, — сказал он, — нам с вами ни о чем не при дется сожалеть. Кроме того, вы уже сейчас сможете зарекомендовать себя с самой лучшей стороны. Представьте, граф Боссе, префект двора, собирает труппу, чтобы дать несколько представлений и концертов перед императором. Он уверял меня, что вы приятная певица.

Считайте, что это начало вашей французской карьеры. В конце концов, войны войнами, а искусство вечно...

— Как! — поразилась я. — Я должна буду петь перед императором?! Но ведь я очень скромная певица романсов и маленьких песенок, и потом, кто мог рассказать обо мне графу Боссе? И потом, где труппа в этом сумасшедшем доме?

— Поверьте, — сказал он, улыбаясь, — артисты есть. Подобно вам, они ютились в скворечниках, на ветках, в стенных щелях, но Мельпомена созвала их, и они слетелись...

Если вы истинная актриса, вы не сможете удержаться от соблазна продемонстрировать свое искусство...

— Да, но перед императором... — сказала я упавшим голосом.

— Тем более, — засмеялся он.

— Он разорил страну, которую я люблю, — почти крикнула я, — лишил меня всего, что я имела, и вы предлагаете ублажать его на этих развалинах.

— Луиза, — поморщился он, — вам не к лицу выкрикивать политические лозунги. Те перь уже ничто не имеет значения. Я думаю не об императоре, а о вас. — И тихо добавил: — И, если хотите, о себе.

Я прикинулась дурочкой.

— Да, но он большой знаток, — сказала я многозначительно, — ему трудно угодить.

Одна мысль об этом парализует меня.

Вечером в присутствии полковника я рассказала о его предложении Свечину. Я загада ла: если он отнесется ко всему этому с обычной своей язвительностью, я откажусь выступать перед императором захватчиков.

— Разумеется, — сказал он с ужасающей гримасой, как всегда, глядя мимо меня, — если французская шансонетка может доставить удовольствие французскому Тамерлану, да еще он ей за это пожалует русское кольцо с большим сапфиром, так отчего же и не спеть?

Было бы странно видеть французскую даму, ублажающую русского государя таким способом, а своего — отчего же?

Я поняла, что мне следует отказаться, но сказала полковнику с вызовом:

— Передайте графу Боссе, что я согласна.

Усилиями полковника Пасторэ я была приодета и познакомилась с графом. На нем был генеральский мундир, но манеры и интонации выдавали в нем человека невоенного. Он был весьма любезен, я быстро справилась с робостью, и мы вскоре остановились на одном зна комом мне водевиле. Начали собираться некоторые артисты, оставшиеся в Москве и чудом извлеченные людьми графа из самых невероятных укрытий. Среди них оказалось несколько знакомых, в том числе и старый Торкани, с которым мы, бывало, пели всевозможные дуэты.

Мы принялись делиться впечатлениями последних месяцев, радуясь встрече и плача об утра тах. Постепенно профессиональные привычки делали свое дело, и мы с головой погрузились в работу.

И вот, когда ощущение роли и сцены вновь начало возвращаться ко мне и гитара в моих руках превратилась из жесткого, равнодушного предмета в теплую, милую партнершу, ког да голос мой зазвучал в привычном тембре, и, как оказалось, бури и страсти нисколько его не надломили, и ощущение счастья и театральной лихорадки охватили меня, в этот момент полковник Пасторэ сообщил мне, что мы уже не вернемся, увы, в прежний залатанный дом господина Свечина, чтобы более не обременять хозяина.

Мне будет выделена небольшая квартирка, годная даже для маленьких приемов.

— Неужели я не смогу даже попрощаться с господином Свечиным? — спросила я не послушными губами. — Он был так добр ко мне и Тимоше... В конце концов, это просто не учтиво.

— Ах, до учтивости ли тут, — сказал полковник вяло, — он очень ожесточен пос леднее время, и я рад, что мы можем его оставить в покое. — И добавил, вглядываясь в меня: — Кроме того, разве вы не поняли, что ваше волшебное обаяние ему безразлично?

Что поделаешь...

Это было ужасно, но пришлось смириться. «Я не дама с большими синими глазами, — подумала я с горькой усмешкой, — я актриса, у меня иная роль. Мной руководит попутный ветер искусства, а он уносит меня в другую сторону». Однако это не принесло мне успоко ения.

Играть мы должны были в Поздняковском театре на Большой Никитской, единственном театре, уцелевшем от огня. При нем же, как оказалось, была и моя квартирка, показавшаяся мне роскошной. Вчерашняя нищенка, я вновь становилась на ноги. «Нужно уметь падать», — говорила я себе.

Театр приспособили к спектаклям. Нашелся кое-какой реквизит. Раздобыли цветы и ленты. И вот пришел день первого представления. Все обошлось как нельзя лучше. Затем последовало второе. Мы играли с большим успехом, и репертуар наш разрастался. Сначала я очень боялась увидеть императора и думала, что, увидев его, упаду в обморок, но, когда однажды ему наконец пришла фантазия присутствовать на спектакле и я увидела его, страха почему-то не было. Где-то передо мной, теряясь в полумраке, сидел он в кресле, маленький, располневший, весьма скромно одетый. Давалась пьеса «Открытая война». Я пела на сцене у окна выбранный мною романс. Аплодисментов не полагалось в присутствии императора, но этот романс, которого еще никто не слышал, произвел впечатление. Раздались аплодисменты.

Ко мне за кулисы явился граф Боссе с просьбой повторить романс. Я была очень взволнована, я пела, не сводя глаз с Бонапарта. Он оставался неподвижен. Он слушал, а может быть, делал вид, думая о чем-то своем. О чем он думал в этот момент: о словах ли романса или о собс твенной судьбе? Ожесточался или сожалел? Его поредевшая армада еще была жива, но рука мертвой Москвы лежала на всем вокруг тяжким камнем. Не об этом ли он думал, застывши в кресле и обратив на меня белое лицо?

Меня поздравляли. Клеман Тинтиньи, ординарец императора, преподнес мне цветы, но я-то знала цену этому успеху. «Теперь или никогда», — решила я, машинально принимая цве ты и поздравления. Я попросила у графа Боссе какой-нибудь экипаж, который тут же был мне предоставлен, наскоро привела себя в порядок и отправилась на Чистые пруды. «Он дома, он пьет, страдая от одиночества, — без надежды думала я, — он будет расслаблен и улыбчив, но жалкая замарашка явится перед ним, и кто знает, не захочется ли ему вновь прикоснуться ладонью к моему плечу?..» Дверь в доме была распахнута. В вестибюле царил все тот же хаос. Медленно и зады хаясь, я поднималась по темной лестнице наугад, на ощупь, уже не заботясь о последствиях своего визита, желая только одного, чтобы он был добр и набрался терпения вслушаться в мои слова. Я сильно постучала и распахнула дверь. В зале было темно и тихо. Внезапно отворилась дверь его комнаты, и вышел он со свечой в руке. Лицо его было жестче, чем обычно.

— А, это вы... — сказал он мрачно. — Но господин Пасторэ уверял меня, что теперь я буду предоставлен самому себе...

Сердце разрывалось от жалости. В клетчатом жилете, с не очень свежим шарфом на шее, он казался мне совершенством, но совершенством для иного мира, не этого, утопающего в крови и пепле. Я была бессильна произнести то, что я намеревалась сказать ему.

Во мне все кипело — страсть и губительная нежность, слепой восторг и ужас — как перед падением в пропасть.

— Мне страшно подумать, что вы в полном одиночестве, — выпалила я, едва переводя дыхание, — я хочу вам сказать, что могу приходить к вам... заботиться о вас... Вы совсем один, мне это ничего не стоит... у меня достаточно времени, чтобы прислуживать вам...

— Дорогая, — сказал он, теряя терпение, и это «дорогая» прозвучало как пощечина, — одиночество для меня привлекательнее, чем присутствие малознакомой дамы с чуждыми мне привычками.

— Вам это кажется! — выкрикнула я.

Он сделал движение рукой, словно указывая мне на дверь.

— Я люблю вас, — выговорила я с трудом и крепко зажмурилась.

Он помолчал, затем сказал с оскорбительным спокойствием:

— Вы сошли с ума. Что между нами общего? Да и потом, вы слишком молоды и слиш ком француженка, чтобы нам было о чем с вами говорить...

Внезапно мною овладела ярость. Мне захотелось ударить его, унизить, оскорбить, заста вить отшатнуться, чтобы свеча вывалилась из его рук и все загорелось: этот дряхлый шарф, портрет этой дамы, его дурацкие книги... Скажите пожалуйста, не о чем говорить!

— Зато у меня есть кое-что еще, так что можно будет обойтись и без разговоров! — крикнула я, ожесточаясь почище, чем он.

Я крикнула и отшатнулась, потому что мне показалось, что он хочет меня ударить. Ру шился мир. Мне бы следовало целовать ему руки, валяться в ногах, взывать к его великоду шию.

— Этим обладают все женщины, — сказал он очень спокойно, — в равной степени.

Я повернулась и пошла прочь. Та самая русская барыня провожала меня взглядом. Они понимали друг друга. Они существовали в своем мире. Это я была пришелицей, и мои притя зания были напрасны.

Он нагнал меня в темном вестибюле.

— Послушайте, — проговорил он, задыхаясь, — мне хочется разбить себе голову о стену, потому что я все потерял... а тут еще вы с вашим французским вздором! Я все потерял...

я ничего не могу... Да погодите же!.. А тут еще вы... Это все равно что потерять руку, а плакать об утрате перчатки... стремиться сохранить перчатку... Ах, моя перчатка! Как я покажусь в свете?.. Да? Вы меня поняли?.. Вы меня поняли?..

— Да, — сказала я, прикасаясь к его руке, чтобы его успокоить, — разумеется...

На следующий день я была бледна. Играла плохо. Господин Пасторэ, не пропускавший ни одного спектакля с моим участием, был очень удручен, но молчал, и я видела по его лицу, что он догадывается, мудрый интендант, куда я неслась в предоставленном мне экипаже и что произошло потом.

Когда спустя несколько дней мне удалось немножечко успокоиться, так как актриса не может умирать вечно, я поняла, что должна снова отправиться к этому человеку. Но теперь уж я явлюсь к нему не жалкой попрошайкой, а спасительницей, добрым ангелом. «Мой доро гой, — думала я, — мне ведь ничего от вас не нужно, вглядитесь: разве я похожа на женщину, собирающуюся стать русской барыней? Поверьте, я бескорыстна, как луговая ромашка... Так чего же ты хочешь?» — спросила я сама у себя, обливаясь слезами. Какой злосчастный миг столкнул меня с этим господином! Мало выпало на мою долю горестей, чтобы в довершение всего еще такое! Благодаря доброте графа Боссе мне удалось раздобыть несколько бутылок красного вина, которые я с трепетом уложила в плетеную корзинку, чтобы снова предпринять беспримерный вояж на Чистые пруды, как вдруг стало известно, что французская армия по кидает Москву...

И вот все кончилось. Театр умер сам собой. Никому не стало дела до искусства. Под холодным дождем по разрушенной Москве молча двигались одна за одной колонны. Говори ли, что гвардия выступила раньше. Вид солдат, да и офицеров, был ужасен. Я отсиживалась в своей пустой холодной квартире в полном отчаянии, не зная, что же наконец предпринять.

Полковник Пасторэ заглянул ко мне на несколько минут и попросил меня собираться и ждать его сигнала. Что было собирать? Какая насмешка. Все, что я имела, было на мне да беспо лезная корзинка с красным вином. Может быть, выпить за вас, господин Свечин? Однако былое благоразумие не совсем оставило меня. Оно шепнуло мне, что все в моей власти и если у меня хватило сил дожить до этого часа, то предстоящие испытания — ничто рядом с пред шествующими. Полковник Пасторэ не может быть моим спасителем. Эта роль не для него. Я не отталкивала его, я просто не могла продать душу. Душа моя оставалась здесь, в этом не счастном городе, превращенном в кладбище моими соотечественниками. Я вглядывалась в их молчаливые колонны, дрожа от холода и безнадежности, и слышала им вслед свист и улюлю канье всей Европы. Мои соотечественники, мои братья в грязных мундирах, в рваных сапогах, ослепленные собственным кумиром!.. Верните мне мою шубку из шкурки сибирского зверька!

Верните мне мое легкомысленное прошлое, полное очаровательных надежд!..

Всю ночь я плакала, а когда наконец сон сморил меня, я увидела императора. Он стоял напротив меня спиной к окну в сером сюртуке и лосинах. Восковое лицо его выступало из полумрака, в глазах стояла такая тоска, что я не выдержала и закричала... Было серое утро.

Полковник Пасторэ разбудил меня и торопливо сообщил, что Клеман Тинтиньи предоставил в мое распоряжение прекрасный экипаж и что мне пора выходить, как бы ни было поздно.

— Ваш кучер — мой Франсуа, — сказал он, — он все знает и отвезет вас в назначенное место.

Я машинально вышла из дому. Полковник Пасторэ, помахав мне, отъезжал в своей ко ляске. Перед моим домом стоял отличный дормез, который предназначался мне, французской актрисе. На козлах восседал Франсуа. Тут я вспомнила о своем решении и, чтобы не возобнов лять ненужных разговоров, погрузила в экипаж плетеную корзинку со своим богатством.

— Франсуа, — сказала я, — езжайте к Страстному монастырю и ждите меня у ворот. У меня остались еще кое-какие дела...

Он кивнул мне и тронулся по направлению к монастырю. «Бедняжка, — подумала я, — тебе придется ждать меня вечно!» Я осталась одна, предоставленная самой себе, и ощущение былой легкости снизошло на меня. Дождь не прекращался. Дул промозглый ветер... Что-то изменилось вокруг, но я не сразу поняла, что это неприятельские войска оставили город.

И вот уже замаячили отдельные фигурки жителей Москвы, они вылезали на свет божий из всевозможных щелей и укрытий, их становилось больше, и они медленно, украдкой двига лись в том направлении, куда ушла французская армия. Какой-то господин в помятой шинели, выйдя из ворот, тихо крикнул: «Ура!» Все молча шли, еще не совсем доверяя происшедшему.

Они приблизились: господин в помятой шинели, старуха с сучковатой палкой в руке, мужик с рыжей бородой, какие-то мастеровые по виду, горничная, торговка с пустым лотком. Боже мой, какие у них были лица: желтые, отекшие, с блуждающими глазами;

как они были грязны и оборванны! Я пошла рядом с ними. Мы шли медленно, почти крались, выглядывали из-за углов зданий, и новые жители присоединялись к нам.

— А французы-то тю-тю, — сказал один мастеровой, и все тихо засмеялись.

— Теперь они больше не вернутся, — крикнула я по-русски, ликуя, — я знаю! Можно не бояться... Vive Moscou! Они внезапно остановились. Кто-то спросил:

— А ты кто такая?..

— Я француженка, — сказала я упавшим голосом, — но я давно живу в Москве, и я осуждаю моих соотечественников...

— Сучка, — прохрипел господин в помятой шинели.

Они тотчас окружили меня. Они задыхались от злобы, что-то клокотало в них. Я сделала попытку вырваться из их кольца, но старуха, разевая беззубый рот и что-то крича, ударила меня в грудь палкой...

— Что вы делаете! — закричала я. — Я ни в чем не виновата! — Меня схватили за во лосы, кто-то бил по спине, чьи-то пальцы подбирались к горлу. — Сжальтесь! Сжальтесь! — кричала я.

Они били меня, я видела среди них Свечина и даму с громадными синими глазами. Затем что-то обрушилось, и я потеряла сознание.

Очнулась я на том же месте. Я лежала под дождем. Сначала вокруг никого не было, за тем стали появляться одинокие прохожие. О, как они были невинны и кротки, как робка была их походка, как сдержанны жесты...

«Скорей, скорей, — подумала я, с трудом подымаясь, — скорей, пока они вновь не соб рались в толпу!» К моей великой радости, дормез все еще стоял в условленном месте, Фран суа нетерпеливо вертелся на козлах, и лицо его выражало испуг.

— У вас было, как видно, непростое дельце, сударыня, — сказал он, оглядев меня, и тронул лошадей.

Я ехала по Москве, и слезы катились по моим щекам, и, плача среди этого смрада и пеп ла, среди развалин, несправедливости и тихого ликования, я поняла, что уже ничего воротить невозможно, и навсегда покинула Россию.

Да здравствует Москва! (фр.) ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ О ТОМ, ЧТО ВСПОМНИЛОСЬ В ПРЕКЛОННЫЕ ЛЕТА Судя по рассказам, ликование в Петербурге выглядело ленивым празднеством рядом с московскими безумствами. Нынче, конечно, все видится как бы в синей дымке, но ароматы, звуки, радостные улыбки и стенания, переливы мартовских сугробов живы в памяти. Да еще сильный дух махорки... Конечно, если бы не Свечин, я бы всего этого не запомнила. Подумать только, лишили жизни императора Павла и почти все веселятся и ликуют! Он был отнюдь не дурным человеком, но публика всегда печется о собственных выгодах, а все остальное ее мало касается. Впрочем, если уж стремиться быть справедливой, ему были присущи и тяжелые недостатки. А кто не без греха? Я знала многих достойных людей, искренно его оплакивав ших, хотя и переживших в связи с ним много печального. Я даже, помню, краснела всякий раз, как слишком громко хохотали, слишком истерически поздравляли друг друга с падением тиранства или взрывали петарды, будто сама была причастна ко всему происшедшему. Одна ко тиранство никому не мило, даже такое болезненное и жалкое, ибо все устали каждый день считать последним, устали от глупейших запретов, и мне понятны страх и негодование благо родных людей, не застрахованных от кнута и розги по высочайшему бзику.

И вот все высыпали на улицы Москвы, едва лишь известие до нас докатилось, и все суетились, бегали взапуски, раскрасневшиеся от мартовского морозца, и пили шампанское, а купчишка и челядь — водку, целовались взасос... Все перемешалось. А одежда была так внезапна, так неправдоподобна — снова круглые шляпы на мужчинах, запрещенные почив шим императором, снова французские фраки под распахнутыми шубами, и военные все слов но разом отрезали гатчинские косички, и воистину помнится, как чернели на желтом весеннем снегу то там, то здесь черные ленты с мужских косичек, похожие на мертвых птиц, как само забвенно их топтали, пританцовывая... И сильный запах махорки, не успевший выветриться, это запомнилось.

Да, все целовались. Кто с кем. Тут уж было не до приличий, ибо безумие заразительно, как инфлюэнца, а безумие радости особенно. Я тоже сподобилась, попав в этот круговорот, и уже почти не отдавала себе отчета: зачем, почему, для чего... Сначала меня одолела пожилая дама громадных размеров, и я запуталась в ее руках, в ее шубе и оглохла от ее причитаний, хотя отчаянно старалась укрыть губы от разверзшегося влажного рта, что мне и удалось, так что поцелуй ее пришелся в щеку. Затем подкатился кавалергард и очень обстоятельно и долго впивался в меня, на мгновение отводил мою голову, разглядывал меня с восторгом слепца и спешил приложиться вновь;

тут уж я была в полной его власти, напоминая самой себе тряпич ную куклу, так он был силен, ловок и опытен. Я уже не могла выйти из этого заколдованного круга, что-то со мной тоже стряслось: ликовать в двадцать четыре года даже без видимых причин — всегда наслаждение. И, уж теперь точно не припомню, я переходила из рук в руки, постепенно теряя присущее мне чувство брезгливости и сливаясь со стонущими толпами, хотя машинально еще укрывала губы...

И вдруг передо мной возник молодой господин (видимо, судьба распорядилась), немно гим старше меня, такой же разгоряченный обстоятельствами, всей этой вакханалией и все же показавшийся мне менее безумным, чем все вокруг. Не понимаю, что со мной произошло, но не он, а я первая его оценила, увидев его прищуренные насмешливые глаза, слегка впалые щеки и столь же насмешливые яркие губы. «Чего мне стыдиться! — подумала я с внезапным облегчением. — Уж если меня обнимали все кому не лень, даже пропахшие дегтем и водкой чудовища, пусть он целует...» И приблизилась к нему, протянула руки. Запах лаванды, моло дого свежего тела, мартовского морозца — все перемешалось. Я закрыла глаза. Природной расчетливости моей как не бывало. Рука сама обхватила его шею, пальцы сами скользнули по прохладному меху его воротника... Что это было? Озорство, вожделение, каприз или глубокие предчувствия? Не знаю, но, видимо, и то и другое, в противном случае разве я устремилась бы к нему? Все длилось мгновение, а казалось — вечно. Я почувствовала, что задыхаюсь, и он разжал объятия и внезапно покраснел, наблюдая, как моя рука медленно и неохотно вы ползает из-под его воротника. Я покраснела тоже. Надо было кинуться прочь и затеряться в беснующейся толпе (подумаешь, катастрофа!), но ноги не слушались. Да и он не спешил. Не хватало слов, чтобы все обратить в шутку. «Возможно ли?» — со страхом и надеждой подума ла я, подразумевая свое, тайное, глубоко запрятанное и единственное, как мне тогда казалось.

Впрочем, нынче понимаю, что ничем не отличалась от любой мало-мальски нормальной мос ковской барышни, хотя и успела побывать в замужестве, печальном и несуразном, подобном пустому, стершемуся сновидению.

Нужно было что-то сказать, но слов не было. Он мне нравился, этот молодой господин, и расстаться с ним так просто и, конечно, навсегда представлялось бедствием. Но где же та илась та ниточка, с помощью которой только и можно было бы спастись, удержаться на этой земле всего лишь мгновение, достаточное, чтобы не раствориться в равнодушном московском воздухе? Впоследствии, спустя много лет, в редкую минуту расположения ко мне, он сказал как-то, что лихорадочно думал о том же и мечтал придумать и выкрикнуть нечто такое, вол шебное, способное пригвоздить меня к московской мостовой, не нарушая правил приличия и не вызывая во мне ужаса. Существуют ли такие слова? Но тогда мы стояли безмолвные среди разверзшихся стихий, постепенно приходя в себя и приближаясь к той роковой минуте, когда и вступали в силу те самые правила приличия, перед которыми был бы бессилен даже вкус его поцелуя на моих губах. Слов не было.

Видя нашу беспомощность, природа делала свое дело. Я рассердилась на него, затем на толпу, на Москву, на себя, на запах лаванды, а может быть, и махорки, исходивший от его шубы. Я не нашла изъянов в его лице, если не считать слегка впалых щек, которые мне как раз и нравились. Он смотрел на меня с удивлением, слегка наклонив голову, будто живописец на неодушевленную модель. Слов по-прежнему не было, и мы разошлись, даже не поклонив шись друг другу.

Когда же страсти в России отбушевали и новый император Александр Павлович, с при ятным румянцем на щеках, с аккуратной слегка рыжеватой шевелюрой, оглядел нас голубыми глазами, все улеглось, и можно было подумать, что излишние страсти теперь уже неуместны.

Хотя кто может похвастать своим умением определять грань, за которой кончаются наши ил люзии? Думаю, что никто, как не мог и новый император, оказавшийся, кстати, моим ровес ником. В последующие годы я молилась за него, ибо судьбе было угодно доверить ему наше спасение и он оказался на высоте. И хотя в те годы, кроме радостных надежд на него, никто почти иных чувств и не испытывал, однако мрачные пророчества все-таки возникали то здесь, то там, исподволь, как бы случайно, но нынче, спустя четверть века, я понимаю, что общество тем самым само разрушало себя, нисколько о том не беспокоясь...

Итак, все улеглось, и следовало продолжать прежнюю жизнь, но оказалось, что молодой господин, которого я сама выбрала в толпе и бесстыдно целовала, он не забылся. В общем то, банальный случай: любая бы на моем месте, да в мои годы, да не склонная к ханжеству, не смогла бы устоять перед таким соблазном и уж обвилась бы вокруг непременно. Что я и сделала. Но спустя некоторое время воспоминание отнюдь не потускнело, а, наоборот, ожило, ожило, одухотворилось, заполнило меня. Кто-то не слишком благородный старался во тьме ночной, придумывая способы усложнить мою жизнь. Видимо, удача ему сопутствовала. Юная барышня, читающая эти строки, пожмет плечами оскорбленно, что в подобных случаях де лала и я, покуда загадочная моя судьба не заставила меня кинуться самой на шею первому встречному. Уверена, что в моем доме и среди моих знакомых не было никого, кто мог бы пох вастать, что разглядел во мне внезапную перемену. Да это не утешало. В зеркале я выглядела привычно и вполне пристойно, но червь точил изнутри.

Мои доброжелатели и всяческие опекуны, родственники, дальние и близкие, — все вок руг продолжали печься о моей судьбе как ни в чем не бывало, не замечая глубокой пропасти, разверзшейся предо мною. Они видели двадцатичетырехлетнюю особу с имением в Губине, с собственным домом в Москве, в Староконюшенном, с приличным годовым доходом, неглупую, с приятными чертами лица, несколько, может быть, непокладистую, даже трудную, успевшую погубить молодого, ленивого, доброго, пустого мужа (скончался после развода от неуемного пристрастия к еде), рано потерявшую родителей, а потому слишком рано познавшую слабость к независимости... Перед ними маячила эта молодая особа, которую следовало прибрать к рукам и приспособить к привычному образу семейной дамы, не выходящей из общего круга, не пугающей и их самих, и унылых дочерей и не приводящей их сыновей в состояние опасного экстаза.

Должна признаться, что я и не отвергала их намерений, слишком очевидных и посему добрых, и с легкостью отдавалась этой житейской игре, натурально навострив ушки, чтобы по милости их добросердечия однажды не попасть впросак.

«Служи, Варвара, их прихотям, — говорила я себе, — но предпочтение отдавай своим собственным». И Варвара им служила, кланялась, и расточала благодарности, и всплескива ла руками в нужные моменты, и все это чтобы не разрушить их самозабвенных усилий и чтобы не остановить нормального течения жизни.

По природе своей она не была разрушительницей и злодейкой, да и замуж заторопилась, чтобы спасти, как ей казалось, удачливого молодого добряка от московской лени и излиш него жирка. «Что за беда, — твердили ей, — если у человека потребность, прости господи, напузыриться до отвала? На сытый желудок творятся добрые дела». Добрые дела оставались в области фантазий, и она с ним рассталась. С горя, в одиночестве страсть его разгорелась пуще, и на том все кончилось. Кое-кто втихомолку считал ее виновницей несчастья, но живые пекутся о живых, и они вновь принялись за привычное дело.

Я воспринимала их усилия всерьез и даже с благодарностью, хотя где-то в глубине души чувствовала, что хлопоты эти пустые. Не то чтобы претенденты на мою благосклонность, ко торых они мне подсовывали, были дурны или порочны. Многие мне даже нравились, но яд былой неосмотрительности еще присутствовал в крови. Я не спешила.

А тут этот поцелуй.

Но так как он исчез бесследно, этот молчаливый господин, не объявив ни имени своего, ни звания, мне оставалось проклинать собственную нерешительность тогда, когда я почти держала его в руках, да одуревать от бессильных фантазий, которые нам только и остаются при утратах. Шли дни, постепенно забывались его черты, облик, лишь ощущение жаркого поцелуя на губах было свежим и губительным. И тут уж, видимо, не какие-то там высшие соображения руководили мной, не чувство долга, не движение души, не всякие там высокопарности, а вездесущий голос плоти. В фантазиях мой гений выглядел уже другим, и я рассказывала в вечернем кругу об одной молодой особе, так неправдоподобно столкнувшейся на мгновение с избранником судьбы, канувшим в московском водовороте, «у Чистых прудов, господа...».

Я рассказывала эту историю довольно часто, вызывая повышенный интерес, и не уди вилась бы, узнав, что к Чистым прудам сходятся любопытные толпы. Весна уже вступила в полную силу, а страсть моя и боль не утихали. Все прочее было мне безразлично. «Но если страсть ее, как вы рассказываете, не утихала на протяжении многих лет, — говорили мне, — стало быть, это знамение, а не пустой случай, и вашей знакомой надо было не покладая рук искать свою пропажу...» — «Не покладая ног...» — нервно посмеивались иные.

На какое-то время мой красочный рассказ, как мне показалось, даже затмил успехи мо лодого Бонапарта и первые шаги нашего нового царствования. Но что же было делать не героине моего рассказа, а мне самой, живой и трепетной, со всем этим свалившимся на меня несчастьем? Уже если это был не пустой вульгарный поцелуй, а знак судьбы, значит, и следо вало ждать, как она сама, судьба, распорядится. Но ждать недоставало сил. Мне было впору уподобиться воображаемым барышням и толочься у Чистых прудов ежедневно с рассвета до сумерек — авось он промелькнет за стволами дерев.

Я пренебрегла самолюбием и отправилась в злополучное место. Это было то самое мес то, но преобразившееся. Свежая листва украшала деревья. Снега не было и в помине. Публи ки не было. Трава спускалась к самой воде. Молодой гусар объезжал скакуна. Денщик держал стремя. Проезжая мимо меня, гусар подбоченился. В зеленой воде отражались майские дере вья. Тонкий запах лаванды витал в воздухе.

Теряла ли я надежду? Отнюдь. Я уже отвергла случайность и уверовала во вмешатель ство высших сил, и это меня поддерживало. Мартовский поцелуй жег губы, и никакая сила, даже моя природная насмешливость, не могла бы теперь помешать мне надеяться и ждать.

Нет, я не обольщалась, что первое же мое появление у Чистых прудов вознаградит меня за дни отчаяния, но судьба судьбою, а не мешало и самой быть расторопнее и зорче. Я поняла, что отныне мне суждено являться в это место и обреченно бродить вдоль зеленого берега, иначе я прокляну сама себя, оскорблю ближних, взорвусь, подожгу Москву... И тут я увидела его.

Он шел в мою сторону в тени деревьев в сером фраке, как мне показалось, держа под руку даму в малиновом наряде, шел, размахивая тростью и беспечно смеясь... Дама выглядела расплывчато, зато он был четок, словно омыт весенним ливнем. Я хотела отбежать в сторону, но ноги не слушались... и эта дама... «Возможно ли?» — подумала я, холодея. Они приблизи лись. Это был не он...

Доходило до нелепостей. Однажды мы пили чай на прогретой майской веранде. В тот год еще продолжали восторгаться Суворовым. Я ничего не имела против прославленного гене ралиссимуса, но постоянные восторги окружающих побуждали меня к бунту. В самый разгар очередных панегириков молодой Преображенский капитан, мой давнишний доброжелатель Арсений Бочкарев, взорвал бомбу в самом центре стола, меж самоваром и калачами, произ неся, как всегда, шепотом:

— Бонапарт уничтожил сословия, и крестьянин, французский крестьянин, который у него в солдатах, рассчитывает на одинаковые с командирами награды, я уж не говорю, что солдат этот сам может стать командиром... Представляете, как он дерется! Они ведь в боль шинстве своем, французы, замухрышки, но как они дерутся!.. Нашего солдата дома секли, в строю секут... Представляете, какая сила у французского генерала! Наш солдат терпелив...

Вот что важно... Суворов, конечно, гений, но одним гением ничего не сделать.

Случилось легкое замешательство, и все молчали.

Я вспомнила, как год назад обидела бедного генерала Опочинина, молодого великана с круглым лицом и детским взором, вернувшегося из швейцарского похода и пышущего баталь ным вдохновением. И я ему сказала что-то о полководце, о кумире, что-то такое, что, мол, он бегал от французов через Альпы, что-то такое кокетливое, видимо, потому, что молодой генерал был мне симпатичен. Бедный Николай Петрович! Я загнала его в угол, и этот умный и решительный человек отбивался от моих сарказмов робко и неуклюже, как какой-нибудь фельдфебель из провинциального гарнизона, хотя ему ничего не было бы проще, как поддак нуть мне со снисходительной насмешливостью, и я, пожалуй, не нашлась бы... Да ведь и я ему нравилась, вот он и смешался.

Действительно, подумала я в тот вечер, когда Бочкареву было угодно погасить фонтан славословия ленивых московских умников, действительно, думала я, что значит полковод ческий дар обожаемого генералиссимуса рядом с переворотом, совершенным Бонапартом, по сравнению с новым обществом, с его принципами, нам непонятными? Что значат воен ные способности, даже гений, умение двигать полки, произносить запоминающиеся сентен ции, слыть в обществе чудаком, что это все в сравнении с новым духом, поселившимся среди людей?

Наступили сумерки. Сильный запах сирени донесся из сада, а мне мерещились мартов ские ароматы и слегка впалые щеки, к которым я прижалась однажды с такой неотвратимос тью, а стало быть, что значили для меня тогда совершенства знаменитого нашего воина, и даже все Бонапартовы новшества, и даже преимущества свободы над рабством и различие между республикой и тиранией, и все, все, когда я постоянно видела эти впалые щеки — мое предназначение — и ощущала в воздухе признаки лаванды?.. Я незаметно выскользнула из этого приятного хора, велела заложить коляску и кинулась туда, к Чистым прудам.

Воротилась я часа через два после, как обычно, бесплодных ожиданий и всяческих про машек, и почти никто не заметил моего отсутствия. Тема звучала уже иная, и осы слетались к варенью. Рассказывались всяческие анекдоты из жизни покойного императора Павла, и тут капитан Бочкарев наклонился ко мне и сказал шепотом:

— Варвара Степановна, выслушайте бедного капитана.

— Говорите, — так же шепотом отозвалась я, пытаясь понять смысл только что расска занного анекдота.

— Дело в том, — сказал Бочкарев, — что я люблю вас и прошу вашей руки...

Это могло показаться шуткой, когда бы не его остановившиеся глаза. На столе возник очередной самовар. Повеяло сыростью из сада. Как просто это было произнесено, вот так, за чаем, шепотом, без церемоний и коленопреклонений. Он откинулся в кресле и закрыл глаза, но даже густые бакенбарды не скрывали его пунцового смятения...

— Послушайте, — шепнула я, — вы ровно Суворов перед штурмом...

Он не улыбнулся.

Кто-то сказал на дальнем конце стола:

— Прежде чем прославлять свободу, надо по крайней мере представлять, что она такое...

— У меня должно быть множество благополучных детей, — шепнула я капитану.

— И что же? — спросил он, едва шевельнув губами.

— Вы военный, и вам предстоит сражаться... — Я видела, как он напрягся. — Кроме того, я так ценю ваш ум и независимость суждений... у нас с вами старая дружба... неужели вы предпочитаете...

— Предпочитаю... — шепнул он. Лицо его побледнело. На лбу появились капельки.

— Напрасно, — сказала я. — Утром вы пожалеете. Дождитесь утра.

Капитан был человеком тонким. Он смог воспринять мой горький юмор, как и подобало, сдержанно и достойно. А тот, подумала я о мартовском моем господине, я же не люблю его, он просто мое проклятие. С какой ловкостью он от меня уходит, как искусно избегает моих до могательств... Я было решила воротиться в Губино, в тишину, велела снаряжаться, люди мои засуетились — старались угодить.

Не скрою, все эти разговоры, все это жужжание о войне и политике, которые я же сама и возбуждала, витали под потолком, меня нисколечко не задевая, потому что я пребывала в том возрасте, когда служение природе — не долг, а потребность, а моя природа не признавала ничего, кроме господина с Чистых прудов, и мое больное воображение, распаляясь, рисовало его лихорадочной кистью, самыми неправдоподобными красками... Бог простит.

Люди мои замелькали — старались угодить, и, когда все было уложено, я возьми да и раздумай.

Разве существовали снадобья, способные мне помочь? Да и нужно ли исцеление от столь натуральных ран? «Благодари Бога, Варвара, — высокопарно думала я, — что он снизошел к тебе и поджег засохнувшие было ветки твоей души!..» Высокопарность, рожденная высоким чувством, не должна казаться смешной. В ней все перемешалось: и слабая женская надежда, и отчаяние, и волковское глухое благоразумие. Варвара была вновь спокойна, холодна и на смешлива, и мартовский господин сиял перед нею не призом, заслуженным за долготерпение, а идеей... И тогда ворота распахнулись.

Долго ожидаешь — быстро находишь. Утром приехала ко мне Катерина Семенова, мяг кая и вкрадчивая, знающая себе цену, вольная генеральская жена. В белой юбке из батиста, в такой же свободной кофте, в тюрбане из розового тафтяного шарфа. Вся парижская, про думанная, душистая, но с лицом истой москвички-басманки, на котором небольшой носик, карие томные глазки, свежие щечки и слегка виноватая улыбка на губах.

— Учусь у тебя, милая Варенька, быть сильной и идти прямо, куда мне Бог велел, и не отступать... Учусь, учусь, да все, представь себе, не в пользу.

Чему она могла у меня учиться в ту пору, когда я была как потерянная? Так, слова одни.

У нее все получалось легко, изящно. Большой дом у Красных Ворот был всегда распах нут. Генерал Семенов жене великодушно потакал. Молодые люди и известные сердцееды за Катенькой вились длинными тенями, но она как-то все быстренько переходила на дружескую ногу, виновато улыбалась, но белой решительной ручкой делала вот так, будто отводила с лица кисею...

Утром она приехала, и мои ночные фантазии (да все о том же, о том же) растворились было в ее ворковании и в ароматах. Да, я позабыла сказать, что, если долго вглядываться в ее счастливое лицо, можно было заприметить на нем легкую тень сокрушенности... Но это мои наблюдения. Мы были с нею ровесницы, но по широте и московской своей доброте она обо мне пеклась неназойливо, легко, красиво, прощая...

Это было восхитительное утро, майское, мягкое, московское, и до меня доносилось ее обычное воркование, так, будто издалека, и я ее воспринимала вполуха, как вдруг отчетливо прозвучало:

—...впалые щеки, маленькие горящие глазки (разве маленькие, подумала я, нисколько не сомневаясь, о ком шла речь), не ловелас, радость моя, напротив, строг...

— Как его имя? — спросила я.

— Господин Свечин, — сказала она, — сын генерала Свечина... Опять генерал. — И засмеялась. — У нас нынче в России все генералы, представь себе...

Я нисколько не сомневалась, что это мой мучитель. Сердце билось слишком часто, но я не выдала себя ничем.

— Я его спросила, — сказала Катерина возбужденно, — не скучно ли ему средь нас?

Он сказал «отчего же» и сделал на лице пренебрежение. Отчего же, сказал он, вы все мои родные, я ваш, мне с вами интересно. В голосе была тоска, представь себе, и даже неудоволь ствие.

— Чего же ты к нему привязалась? — спросила я резко.

Она сделала большие глаза, и в них я увидела господина Свечина. Делать нечего, но я оказалась на положении заурядной московской девицы, тешащей себя иллюзиями. Катерина, сама того не подозревая, подогрела мое воображение до крайности. Унылый и раздражен ный вид господина Свечина, описанный ею, меня не поверг в отчаяние. Откуда взялись силы?

«Не вздумай быть с ним откровенной, Варвара, — решила я, — он оттолкнет тебя холодом и раздражением, и тогда тебе впору предпринять самое страшное, Варвара... Не дай-то бог!» Я знала фамилию моего героя. Чего еще больше. Остальное я вручила в руки судьбе, и она оказалась ко мне благосклонна.

Как всегда бывает в подобных обстоятельствах, возникли будто из ничего едва угадыва емые нити, пребывавшие дотоле в забвении, натянулись, зазвенели, и я пошла, ухватившись за них. Эти ниточки привели меня в конце мая к Улыбышевым на Мясницкую. Я приехала с опозданием и попала к вечернему чаю. В улыбышевском доме чаепитие проводилось по раз и навсегда установленному порядку. Сначала музицировали, спорили о политике и модах и, конечно, поминали недавнее злополучное царствование. Затем усаживались за громадный овальный стол с неизменным томпаковым самоваром и приступали к чаю в полнейшей тиши не. Эта торжественная тишина сопутствовала таинству до последней капли в первой чашке, со второй возникало привычное гудение — прерванный было разговор возобновлялся вновь.

Сервировка стола не отличалась изысканностью, напротив, чашки были нарочито грубы, от куда-нибудь из Вязьмы или Костромы, да и вообще вся посуда выглядела доморощенной, и блюда из тусклого желтоватого фаянса были чашкам под стать. К чаю подавались в изобилии конфеты, киевские варенья, жидкие и сухие, мармелады, пастила и различные желе и ватруш ки, но венчали все это изобилие деревенское коровье масло и горячие, вздыхающие пшенич ные хлебцы.

Я вошла к началу первой чашки, и поэтому у меня и у незнакомых мне гостей было достаточно времени оглядеть друг друга, что мы и постарались сделать одновременно. Все гости были преклонных лет, милые и радушные, но источавшие такой сильный аромат мос ковской скуки, что я поневоле уставилась в единственного из гостей, который выглядел чуть старше меня.

На нем был темный фрак, видавший виды, и кремовое жабо, небрежно украшенное шелковой лентой. Коротко остриженные волосы с седой прядкой не соответствовали срав нительно молодому лицу, острому и продолговатому. Он рассеянно подносил к губам чашку.

Прихлебывая, он улыбался чему-то своему, отставляя чашку, тускнел... Я подумала, что могла целоваться и с ним там, у Чистых прудов, а после рисовать в горячечном бреду его неправ доподобный образ, хотя он вот какой, похожий на мирную вечернюю собаку, молчаливый и скучный.

Я наблюдала краем глаза, как он намазывает масло на хлеб, неторопливо, но и без инте реса, без вожделения. Конечно, я могла целоваться и с ним. Там, на мартовском снегу, в праз дничной суете, все казалось значительным и полным тайны, но как безжалостно колеблющий ся свет вечернего чаепития утишает страсти и развенчивает фантазии! Не могу сказать, чтобы он был мне чрезвычайно интересен, однако я не отводила от него взгляда.

В конце концов, я могла целоваться и с ним, но тот был высок и вальяжен, а у этого вдавлены плечи, тот был весь распахнут и стремителен, а этот скрытен и, вероятно, лукав, и, кроме того, там витал аромат лаванды, а тут ванили... и прочие глупости теснились в моей голове, как вдруг до моего сознания дошло, что я дрожу, как в лихорадке. Никто этого не за мечал, но дрожь усиливалась, и он посмотрел на меня. У него были впалые щеки и маленькие пронзительные насмешливые глаза. Беспомощность овладела мной. Пустая чашка — жалкое прикрытие — застыла в воздухе меж нами.

Все перешли в гостиную, но как это произошло, не помню. Я сидела в кресле у окна.

Воздуха не хватало. Может быть, это чума, подумала я, так как в те дни было принято гово рить о чуме. Он стоял у противоположной стены, о чем-то беседуя с хозяйкой дома. Я решила немедленно уехать, как вдруг увидела, что он направляется в мою сторону... Уселся в кресло рядом со мной и спросил лениво, почти на меня не глядя:

— Не кажется ли вам, что эти чаепития укорачивают жизнь?

«О, мой господин, — подумала я, теряя самообладание, — я нашла тебя не для того, чтобы растрачиваться на светскую болтовню...» Я пожала плечами.

Он вздохнул, сказал шепотом:

— Это круг, очерченный самонадеянностью. Другого нету.

— Мы с вами целовались на Чистых прудах в марте, — сказала я, слишком четко выго варивая каждую букву.

— Вероятно, — ответил он спокойно. — Тогда все целовались. И я. — И наклонился ко мне: — Вы придаете этому значение?

Теперь я уже не сомневалась, что это был он. И уж если судьба впрямь пеклась обо мне так старательно и так стремительно, то не следовало ли ее несколько образумить и попридер жать, чтобы, не дай бог, не лопнуть от внезапного счастья? Могу ли я жалеть нынче о том, что бросилась в водоворот, уготованный мне, распахнув душу и закрыв глаза? За окнами был май, в гостиной клубился легкий гул гостей. Мне было двадцать четыре. Кто знал тогда, что предстоит нам в скором будущем?

Варваре казалось, что она достигла самых больших высот и вот-вот ей должна открыть ся истина. Она глянула на своего собеседника и поразилась, как точно он успел запомниться за одно мгновение, пока выскальзывал из ее объятий.

— Вы придаете этому значение? — И внимательно посмотрел на меня.

«Смотри, смотри, — подумала Варвара, — запоминай. Может быть, и я приснюсь тебе однажды, может быть, и тебе захочется кинуться к Чистым прудам с горлом, пересохшим от жажды свидания».

— А уж как все целовались, — сказал он брезгливо, — словно сорвались с цепи. На что способен человек, когда ему удается вдруг вырваться... и он волен...

— Мы могли бы и поубивать друг друга в иных обстоятельствах, — заметила я, не в силах отвести от него взгляда.

Он наклонился ко мне еще ближе, но смотрел без интереса, не мигая.

— Вы полагаете, что человека необходимо по-при-держивать?

— К сожалению, — откликнулась Варвара. — Но чем жестче узы, тем он опаснее. — Она засмеялась.

— По мне, пусть все целуются постоянно, — ответил он холодно, затем резко встал, резко поклонился и вышел из гостиной. Часть моей жизни удалилась вслед за ним. Что ж, подумала я, уж если уповать на природу, не следует ей противиться.

Все сходилось — одно к одному. Его фамилия действительно была Свечин, и отец его действительно был генералом, ходившим в Европу все с тем же Суворовым, да в новое царс твование успел испросить себе отставку. Старые вояки говорили о нем неодобрительно в том смысле, что он всегда отличался более пристрастием к искусствам, нежели к суровой и вос хитительной армейской фортуне, боялся крови и нелепо выглядел в седле. Я слышала о нем давно, но никак не предполагала, что мой господин с Чистых прудов от того же корня, и никак не думала, что генеральский сын, о котором поговаривали в свете как о человеке опасном, приверженном якобинству, что этот генеральский сын и впивался своими жесткими губами в мои губы, да так, что я лишилась благоразумия и обхватила его шею, одуревая от запаха лаванды...

...Нынче за окнами осень, уныние, губинские пейзажи. Четверть века пронеслись с того поцелуя, шутка ли?.. Все будто и знакомо, а счастья нет и нет. Неужто это я, дама с поблек шими чертами, прищуриваюсь на природу из окон? В природе увядание, в душе тоже. Какое соответствие! Наученная горьким опытом бедного Николая Опочинина, пишу эти несконча емые страницы в надежде, что когда-нибудь Лиза прочтет все это и какие-то недостающие частички нашей жизни откроются наконец перед нею и жить станет проще и понятнее. Когда Тимоша вернулся из военных странствий, я вручила ему амбарную книгу его погибшего деда, и он много дней ходил с красными глазами. И я думала тогда, глядя на него украдкой, что не приведи бог Лизе полюбить этого неуспокоившегося молодого человека с опочининской тос кой во взоре, потому что соединение этой тоски, способной расширяться до жутких пределов, с волковской холодностью и трезвым расчетом не доведет до добра. И стоило мне о том поду мать, как они влюбились друг в друга.

Сначала я, натурально, принялась горевать. Походы и баталии не остудили Тимошу, а, напротив, добавили его эмоциям яду, и он загорался и вспыхивал всякий раз по любому пусто му поводу, горькому или радостному, вызывая в Лизе умиление. Это все у них было написано на лицах, да и до сей поры я вижу это, будто читаю детскую книгу. Как обольщалась Варва ра, полагая, что счастье — глядеть в глаза обожаемому существу, мыть ему ноги и скулить в разлуке. А счастья попросту нету. Есть наша жизнь, короткая, словно пламя свечи, и мы преодолеваем этот краткий миг, спотыкаясь, досадуя на неудачи, совершая предназначенное и надеясь, надеясь...

Однажды я заметила, как загорелись и погасли Лизины глаза после возвращения Ти моши с войны и визита к нам. Ему было девятнадцать, что ли, ей одиннадцать. Я в те лета не загоралась. Тимоша и впрямь был хорош собой, словно специально задуманный, чтобы вол новать деревенских девочек. Высокий, с тонкой талией, с широкими сильными запястьями, кудрявый, глазастый, задумчивый, с внезапной чистой улыбкой, в темно-зеленом егерском мундире, в шляпе с зеленым же султаном, шляпу небрежно снял, кудри рассыпались. Лиза ахнула...

— А помнишь, — сказал он ей, — как мы с тобой раньше по саду бегали? Помнишь?

— Помню, помню, — сказала она, пунцовея, — конечно, помню. Я все помню, Ти моша...

Ну, конечно, раньше бы он у ней ручку поцеловал с шутливой галантностью, а тут об нял за плечики, словно маркитантку, и повел по дорожке несколько шагов, затем вернул ее и тут же забыл, а она стояла, прикрыв глаза, и я тогда догадалась, что деревенская тишина, одиночество и российская наша склонность к раздумьям непременно теперь проявят свое ко варство.

Я приготовилась, как всякая порядочная волчица, где-то в глубине души понимая, что тревога моя от неотвратимости всего и я бессильна перед судьбою. Ни мне, ни Свечину никто никогда помехой не был, не мог быть. Мы прожили по внушениям свыше, и это нас поднимает в собственных глазах, хотя при этом горечь и досада сопровождают постоянно.

Может быть, это выглядит вздорно, когда я говорю Лизе с напрасным пафосом: «Не забы вай, что есть сила, ведающая нами. Не пытайся ускользнуть из-под ее власти — судьба шутить не любит». — «А кто она, эта сила?» — спрашивает она насмешливо, и я узнаю себя.

Двадцать лет всем своим поведением я внушала ей, как прекрасна самоирония, а сама украдкой, с дрожью и благоговением сдувала с нее пыль. Теперь она расцвела, хотя цвете ние ее не было безмятежным, и пламя нашего губинского дома до сих пор посверкивает в ее глазах... Мужики тогда совсем было ополоумели и с вилами в руках ждали, когда я выползу из горящего дома. Но я вышла, по пистолету в каждой руке, и они расступились. «Вы хуже французов, — сказала я спокойно. — Погодите, прогоним неприятеля — учиню вам спрос».

Они молчали. Лиза шагала рядом, ухватившись за полу моей шубы. Следом выступал Андриан с мушкетом. Две горничные девушки, срывая ногти, запрягали коней в экипаж.

Когда выходили из горящего дома, Варвара распорядилась ледяным голосом: «Чтоб ни одной слезы!» И все были суровы, будто судьи. Так, не опуская пистолетов, и уселись в эки паж. Два возка с верными людьми заскрипели следом. Лиза глядела на огонь, покуда пожа рище не скрылось за горкой. Тогда Варвара выронила пистолеты, и горничная Дуня терла ей щеки, шепотом причитая.

Разбойнички спустя месяц потянулись ко мне в Ельцово, где все мы нашли приют. Все пришли с повинной, кроме двух главных подстрекателей — Семанова и Дрыкина, которые сгинули. «Они сжечь нас хотели?» — спросила я у Дуни. «Ага, — сказала она, глотая сле зы, — с барышней вместе... Мужики-то боялись, а эти зудят и зудят...» — «А мужики не хотели?» — спросила я. «Не, — сказала Дуня, — боялись...» — «Я ведь никакого зла им не делала... Что же это они?.. Так бы и глядели, как мы горим?» — «Ага, — сказала Дуня, — глядели бы...» — «Значит, они меня ненавидят?» — спросила я с ужасом. «Не, — сказала Дуня, — как можно? Их энти подбили. Зудят и зудят».

Кстати, о самоиронии. Выяснилось, что я сама-то ею и не обладаю. Какая она? Я себя люблю. Я горжусь собою. Кокетство бедного генерала Опочинина не для меня, хотя он был добр, великодушен. Думать о себе насмешливо? Но это унижает! Не обольщаться на свой счет? А на чей же тогда обольщаться? Хватит и того, что человек, которого я любила, пла тил мне равнодушной неприязнью. Я стоила большего. Да, Варвара стоила большего, когда с пистолетами в руках возникла на пылающем пороге. Я люблю это вспоминать. Черт с ним, с домом, ежели такой ценой платишь за одну прекрасную минуту. Не с поклоном же было выходить к злодеям... Не прошло и полугода, как их топоры и пилы зазвенели, с усердием воз водя новый мой дом. Как низко они мне кланялись, хотя у Лизы в глазах это пламя все еще не угасает. Это к давнему утверждению Тимоши о сладостном равенстве людей, которое должно возникнуть невесть как, будто бы само собой, как-то там изловчившись, исподтишка, если, конечно, его зазывать и именем его клясться...

— А ты видел, Тимоша, — спросила я однажды, в ту пору, когда он только воротился из прекрасной Франции, — видел, что было у мужиков в глазах, когда они, покачивая вила ми, ожидали моего выхода? Кровь и надругательство. Я им цену знаю и презираю за тайную злобу! Я любила их и жалела, покуда они меня не предали. И перед кем? Перед лицом фран цузов! Холоп есть холоп, Тимоша... А когда где-нибудь там, потом наступит эта проклятая пора, это твое равенство, все равно, Тимоша, холопы останутся холопами, помяни мое слово, хоть в бархат и атлас их оберни, тавро не соскрести, Тимоша... — Я тогда распалилась, что на меня не было похоже, и почти кричала: — Мою тетку, красивую юную Прасковью, Пугач велел вздернуть, а после саблей по тонкой шейке!.. И кровь голубая у нее текла!.. Они даже перепугались, убийцы!.. Нет, Тимоша, равенства не бывает, прости меня, Господи, бывает тревожное перемирие, тебе, как военному, это понятно;

пока у меня в руках по пистолету, я до экипажа доберусь!

— Так ведь мы их продаем, а не они нас! — вспыхнул он, и полные губы его дрогнули.

— Ах, Тимоша, — сказала я спокойно, — это ужасно, это дикость наша, позор наш...

Разве можно людьми торговать?

В те времена душные волны французских соблазнов еще не начали затухать. Мы зады хались в них. Господь милосердный, сколько бравых гвардейцев, воротившихся домой, потря сали кулаками, будто впервые дивясь на наше глухое варварство... (Маленькая Лиза, избегая моих нотаций и ведя со мною домашнюю войну, говорила тоненьким непреклонным голоском:

«Ох уж это варвйрство!..») Нынче разменяна четверть нового века. В честь этого события и осень стремительна.

Деревья оголяются мгновенно. Вчера еще были кое-где листочки, а нынче ни одного. Вчера, когда упал последний, открылась даль, дорога на Липеньки, и по этой дороге, уже не скрыва емой кустами, покойный генерал Опочинин, еще молодой и круглолицый, упрямо шел ко мне в Губино, с трудом переставляя деревянную ногу!.. «Дуня!» — успела крикнуть я...

...А тогда в Москве, еще не знавшей пожара и поджигателей, Варвара отыскивала ни точку к молодому Свечину, и это занимало ее более всего, а не проклятые вопросы, мучившие остальных. Кто он был, ее мартовский искуситель? С кем предстояло ей мериться силами, которых с каждым днем оставалось все меньше и меньше? Наконец, спустя много лет, залетев в минувший век с помощью все той же Катерины Семеновой и прочих щедрых на язык велико душных москвичей, ей все-таки удалось разглядеть юность этого человека.

Черты его двадцатилетнего лица были тогда еще заметно округлены, и будущие разо чарования еще не отпечатались на его высоком лбу и гладких щеках. Черный плащ вольного покроя подчеркивал его нездешность. Вчерашнему парижскому студиозусу на родине было непривычно. Москва казалась иностранной. Отечество не позаботилось внушить своим аро матам былую достоверность. До встречи со мной ему оставалось более восьми лет. Он жаждал деятельности. Микроб, приобретенный на чужбине, побуждал к фантазиям, вовсе не россий ским. Бунтарский дух Сорбонны горячил кровь, и ангел во фригийском колпаке нашептывал соблазны.

Уже через месяц после возвращения он понял, что попал к чужим. Большинство мыс лили, как Екатерина, в голубых немецких глазах которой посверкивало вольтеровское лу кавство, но ум был холоден, а в душе скапливалась неприязнь к немногочисленным россий ским почитателям крючконосого француза. Большинство испытывали те же чувства. Лишь ничтожная часть пыталась возбудить свою кровь французскими бурями. А ведь императрица была прозорлива, старуха была мудра, утверждая, что в конце концов французы сами себе отрубят голову. Она знала больше, чем все мы, Париж был перед ней как на ладони. Она-то знала, да знал ли Свечин?

Юность жестока, и вид чужой крови, к общему удовольствию политиков и полководцев, не вызывает в ней отвращения. И когда в корзинку гильотины глухо скатилась крупная голова Людовика, и по темному одеянию палача расползлись темно-красные пятна, и толпа бодро ухнула, наблюдая, Свечин на мгновение прикрыл глаза и подумал, как просто отлетают коро левские головы вместе с париком. Как просто все: освобождение от тиранства и утверждение возлюбленных истин, которые вчера еще казались фантазиями!

Уже впоследствии, в добрые минуты разглагольствуя о собственной юности, он вспо минал о себе с неудовольствием, как о карасе, попавшем на крючок: тиранства не было, оно пришло вместе с кровью, а возлюбленные истины оказались плодом невежества. Но тогда он распивал со студентами темно-красное бургундское и, едва ворочая деревянным языком, провозглашал в общем хоре сентенции, безопасные в те дни на парижских мостовых... Он целовался с парижскими лавочниками, воображая себя переселившимся в рай. Хорош рай в обнимку с гильотиной! Во всяком случае, его любвеобильное сердце, как любят выражаться романисты, и его душа не были забрызганы темно-красными пятнами — это пришлось на одежду. Немногочисленные дети России, ставшие очевидцами, отплясывали в Сен-Жермен ском предместье, а после, разбежавшись по кабачкам, выкрикивали славу князьям Голицы ным, двум худеньким наследникам княжеского рода, пришитым к гувернерам, выкрикивали славу им за то, что они участвовали в штурме Бастилии. Тут мне понятен пафос Свечина, сом неваюсь, был ли он глубок. Страшная тюрьма пала, и по прошествии времени стало казаться, что ее низвергли два худеньких российских аристократа с ружьями наперевес, вдохновленные на подвиг французскими гувернерами с якобинскими профилями.

Меж тем в России Петропавловская крепость величественно возвышалась, не вызывая у Свечина и у Голицыных чувства протеста, хотя троекратная формула французского мятежа звучала одинаково соблазнительно на всех языках.

Свечин вспоминал, что сомнений не было. Молодой граф Строганов с гувернером же катался в Версаль на заседания Национального собрания. Свечин с ним приятельствовал. На ивные пророчества Руссо казались им откровениями века. Подумать только, все могут быть равны! Не сомневаюсь, и у Строганова, и у Свечина были добрые сердца. Идея всеобщего равенства согревала их на парижских улицах, не совмещаясь с Россией.

Я чувствую, что мои речи начинают звучать осуждающе, хотя, видит бог, намерения мои иные, да и как мне быть судьей, когда я обременена современными грехами? Кстати, не успело пролететь и тридцати лет, как огнеопасные ухищрения Руссо превратились в изящную лите ратуру, да и то отдающую тленом. Старуха была мудра, но идей его боялась напрасно: мы не можем быть равными, стоит только взглянуть друг на друга.

Императрица потребовала от блудных сыновей незамедлительного возвращения в оте чество, где гордые пространства и заново пробудившаяся кровь должны были исцелить их отравленные чувства. Дети России затягивали возвращение кто как мог. Болезненные печени нуждались в водах, от роковых мигреней спасали берега Темзы. Свечину изобрели воспаление шейных позвонков, в честь чего было немало выпито. Но в велеречивых предписаниях, доле тавших с холодным ветром из отчих краев, таилась опасность. Инстинкты не успели начисто поблекнуть за пятилетнее отсутствие, и постепенно унылые караваны потянулись к востоку.

Однако и родимой природе не сразу удалось, как она ни старалась, успокоить возбужденные сердца вчерашних вольных парижан.

Свечин возвращался со Строгановым. Через Лондон, Вильну, и Дерпт, и Санкт-Петер бург, где пришлось задержаться, несмотря на строгое батюшкино письмо о незамедлительном проезде прямо в Москву, без задержек, домой, в объятия. Уже по одному этому письму Мос ква не сулила никаких блаженств, и приезжие решили попрощаться с юностью прямо здесь, в Петербурге, у Строганова в собственном доме, неподалеку от покоев престарелой госуда рыни...

Ну и времена! Трудно поверить, что все так произошло, как трудно поверить в златые сны тридцатилетней давности, но тем не менее из ярко освещенных окон строгановского дворца гремела Марсельеза, пугая и возбуждая громадную толпу на Невском, а по залам марширо вали молодые аристократы под трехцветным французским знаменем, все во фригийских кол паках, с горящими взорами, под громогласное «вив ля либере!», и «эгалите!», и, натураль но, «фратерните!», мимо застывших у стен ливрейных лакеев во фригийских же колпаках.

Стреляли по-холостому в потолки и окна. Картонная голова несчастного Людовика волочи лась следом по паркету. Белые букли парика, искусно выпачканные темно-красной краской, и бледные одутловатые щеки, к которым тоже прикоснулась кисть, возбуждали и придавали буйству некоторую подлинность...

Обнимались, целовались. В диванной из диванов же лакеи воздвигли баррикаду. Затем лакеи, закончив баррикадные работы, обносили молодых пылающих энтузиастов вином и шампанским. Горничную нарядили «а ля републик» и поочередно целовали и тискали и таска ли за собой из залы в залу, вспотевшую, губастую, зажмурившуюся от ужаса. Но вот шумные эти проводы стали затихать, вино не пилось, и глотки охрипли, и пороховой дым разъедал глаза. Свечин в пылу обнял лакея и облобызал его по-братски под вялый смех приятелей. От лакея пахло пудрой и дегтем, он был неподвижен и холоден, только неживые губы клюнули барина в щеку, а может, показалось...

Под утро начали разъезжаться, успев столкнуться с флигель-адъютантом императрицы, прискакавшим выразить матушкино неудовольствие. Затем старшего Строганова, вытребо ванного из Царского, многозначительно журили.

В Москву Свечин катил сонно и молча. Не то чтобы прелести французского угара вывет рились и померкли, но что-то все-таки слегка придавливало, приминало, и дышалось трудно, и локоть не находил удобного положения на кожаных подушках, а на постоялых дворах в душе разливалось уныние от капустной вони и небритых смотрительских рож. Так он заново пос тигал любезное отечество, всматриваясь в него французскими глазами, покуда не очутился в Москве, на Чистых прудах, в объятиях...

Москва, Чистые пруды, объятия, воспоминания — общеизвестные снадобья, восста навливающие утраченные чувства. Но, видимо, царили иные времена, и испытанных этих средств не хватало.

«...И я тебя отлично понимаю, — говорил Свечин-старший. — Вот, например, с каким наслаждением мы надевали французские шляпы при блаженной памяти Елизавете Петровне и, надвинув эти шляпы, посвистывали в немецкие спины... Я тебя отлично понимаю, в юнос ти ведь все жаждут перемен... юность жаждет перемен, а про закваску мы и не вспоминаем, какой конфуз, про закваску... — И он погрозил толстым добродушным генеральским паль цем. — Вы там про закваску позабыли, и я тебя отлично понимаю: Монтескье сказал, Диде рот сказал, Вольтер, Мабли... А не хотите ли, мои юные друзья, нового Пугача? — Он встал с кресел, вытянулся во весь свой небольшой рост, запахнул старенький, выцветший любимый вишневый халатик и пухлой рукою махнул в сторону окна: — Я могу нарисовать тебе такую картину: ты наконец ото всего свободен — и от имения, от этого дома, от всех тысяч годовых, от меня (ибо я болтаюсь в петле), от матушки (ибо ее хватил удар), от кофия в кроватку по ут рам, от лицезрения московских красот, ибо по мостовым течет кровь, трактиры разграблены, мужики спят во дворцовых покоях, на Смоленском рынке большая дубовая плаха, по крем левским стенам развешано белье на просушку вперемежку с покойниками (кстати, твоими же вчерашними приятелями по Парижу), и, кстати, все висят в паричках, камзолах и при шпагах, вот что замечательно. — И спросил шепотом с улыбкой фавна: — Тебе это нравится?» — «Нисколько», — угрюмо рассмеялся младший. «Тогда, — сказал генерал, — не забывай, что мы замешены на меду и гречихе, в отличие от французов, которые, в свою очередь, заме шены на чем-то другом, другом, пусть наипрекраснейшем, но другом... Но все равно, — он тяжко вздохнул, — придется тебе напяливать кафтанчик снова, естественно, камзольчик, но ощущать себя как бы в кафтанчике, соразмерять с отечеством свой пыл, дружок, и гляди, не разбуди Пугача, — и прыснул, — пущай его поспить!..» Смех получился нелегкий.

В те наивные дни возможно было и впрямь гадать на кофейной гуще о степени родства меж Пугачом и Робеспьером и, помня совсем недавние орды хмельных каторжников, торопя щихся в столицу лить господскую кровь, размышлять о русском народе, совращенном с бла городной стези книжками Вольтеров и Руссо. «Да не мужики, не мужики, — в полемическом азарте выкрикивал некий гость, — а ваши возлюбленные дети! Гляньте-ка, сотни благород ных юнцов размышляют о нашем варварстве... Им кровь нипочем. Они желают очиститься кровью!..» И примолкшие слушатели кивали просвещенному оратору так, словно на дворе уже бу шевала толпа неведомых злодеев во фригийских колпаках. Однако, бывало, возникал голос, насмешливый и густой. Свечину доводилось слышать его то там, то здесь в добротных и щед рых московских домах под дальние и пока еще нестрашные отголоски французских событий...

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.