WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 9 |

«ПАМЯТНИКИ ЛИТЕРАТУРЫ БУЛАТ ОКУДЖАВА ПУТЕШЕСТВИЕ ДИЛЕТАНТОВ (Из записок отставного поручика Амирана Амилахвари) РОМАН IM WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2003 СОДЕРЖАНИЕ Книга первая ...»

-- [ Страница 3 ] --

— А я был бы рад получить от вас письмо, — сказал он. — Что ж вы не решились?

—А о чем писать то? — засмеялся мальчик. — Выезжаю — встречайте? Да?..

Представляю удивление maman, когда б она узнала, что я пишу вам... Как, отчего? Да оттого, что я никому не пишу, а тут вдруг пожалуйста... — сказал господин ван Шонховен, попадая рукавом в варенье. — Ну вот... — расстроился он и принялся вытирать рукав салфеткой, — о вас и так всякие разговоры, и вдруг я вам пишу...

— Господин ван Шонховен, — сказал Мятлев, мрачнея, — ежели общение со мной расценивается как предосудительное, то вам бы не следовало...

— Да, может, лестные разговоры, — забормотал мальчик смущенно, — может, вовсе и не предосудительное... почем вам знать? — и снова влез в варенье, и снова смешался.

— Снимите этот армяк, ради бога! — взмолился Мятлев. — Чего зря мучиться?

Господин ван Шонховен, не подымая пунцового лица, торопливо и послушно скинул армячок, швырнул и его и остался в подобии гусарского мундирчика, очень ему идущего, и вновь уткнулся в чашку.

«Ба! — подумал Мятлев. — Что такое! Что такое?..» Действительно, что то такое вдруг произошло, что то изменилось непонятным образом в облике господина ван Шонховена, в том, как он наклонился над чашкой, сужая худенькие плечи, и темно русые волосы хлынули, скрыв пунцовое лицо, когда он поднес чашку к губам.

— А знаете, — сказал Мятлев, ничего не понимая, — я ведь вспоминал о вас, ей богу, у меня даже в дневнике есть об том запись. Вот видите, как я помнил о вас...

— Э э э, — сказал мальчик, — будет вам, сударь, утешать меня. Я не ребенок.

Конечно, господин ван Шонховен заметно повзрослел. Это бросалось в глаза при первом же взгляде. Не только рост, но и осанка, и жесты, и манера изъясняться, что так свойственно мальчикам в пору созревания, когда они начинают осознавать себя маленькими мужчинами и пытаются под небрежностью интонаций скрыть рвущуюся из глубин непосредственность, — все это говорило о том, что господин ван Шонховен перевалил известный рубеж и теперь ему предстоит, освободившись от детских пут, отшвырнув их от себя, как шапочку малинового сукна, приобщаться к главной жизни, спотыкаясь, падая и подымаясь вновь, ибо все, что было, оно как бы не было вовсе, и считаться с ним смешно и стыдно, тем более перед лицом предстоящего.

Конечно, господин ван Шонховен заметно повзрослел, и все таки не это, не это теперь заботило Мятлева, поглядывавшего на мальчика украдкой. Что то такое произошло, что требовало объяснения, а что, понять было невозможно. Оно ускользало, вырывалось, таяло в руках и в сознании, словно первый непадежный снег. И Мятлев усиленно старался распутать клубок, слушая торопливый рассказ господина ван Шонховена о вчерашнем утреннике в одном доме, где он впервые танцевал и где в первом же танце ему достался толстый и скучный четырнадцатилетний мальчик, и как это все было с первой минуты весело и «даже захватывало дух», но потом господин ван Шонховен «заскучал, заскучал», ибо все девочки были жеманны и несносны, а мальчики «глупы и ленивы и задавали дурацкие вопросы»... Потом пили чай со свежими булками и свежим маслом, «очень вкусно», и было много конфет и лотерея, но господину ван Шонховену все это «безумно надоело», и он потребовал, чтобы «несносная Калерия» увезла его домой...

— Когда бы вы там были! — вздохнул господин ван Шонховен.

Тут он отставил пустую чашку и размягченно откинулся на стуле, изображая сытость и довольство. Да, но кого он напоминал при этом, тонкими ручками оправляя непослушные темно русые волосы, ниспадающие на узкие плечи, широко распахивая серые глубокие глаза, расточающие мягкий свет? Нет, он не наш, он из другой страны, Эолов сын, погруженный теперь в созерцание неуклюжего шедевра, повисшего перед ним на стене, или делающий вид;

танцевавший вчера на детском балу, где девочки были несносно глупы и жеманны... да неужели все?

— Ну да, одна несноснее другой, — подтвердил господин ван Шонховен, — уж будто вы не знаете. Уж вам ли не знать... Все — маленькие калерии... и маленькие maman.

— И вам ни одна из девочек не понравилась? Да вы Синяя Борода, господин ван Шонховен!

— Когда придет весна, — сказал мальчик, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, — давайте отправимся вместе смотреть, как на большой Неве ломается лед?..

Да, это будет чудесная прогулка, если, конечно, не помешает Калерия или какая нибудь мадам Жаклин, но неужели это возможно, чтобы господину ван Шонховену не понравилась ни одна девочка? Он помнит, что когда ему самому было... э э э?

— Тринадцать, сударь, тринадцать...

...да, когда ему было тринадцать, он не был Синей Бородой и любил дарить девочкам, ну, например, цветы, и он защищал их от посягательств всяких толстых и наглых мальчишек... и...

Тут господин ван Шонховен всплеснул руками и расхохотался. Ах, какой недотепа этот Мятлев! Ну можно ли быть таким недотепой? Да кому же он, ван Шонховен, может преподнести цветы?.. Какая чепуха!.. Какая чепуха!..

Он вскочил со своего стула, покатываясь от смеха, утирая слезы, слабея, хватаясь за стул, за подоконник, за живот, — стройный мальчик в гусарском мундирчике, такой прелестный хохотун, фантазер, шалунишка, танцевавший (только подумать!) с толстым четырнадцатилетним увальнем, который и на ноги наступал, и позволял себе говорить глупости...

Наконец господин ван Шонховен отсмеялся и замер у окна. Теперь его изысканный силуэт отчетливо темнел на белом морозном стекле. И Мятлев уже догадывался обо всем, уже догадывался, но он не позволял себе быть первым: это могло прозвучать грубо, а грубость в подобных случаях — преступление. Следовало набраться терпения, пока эта восхитительная мистификация не развеется сама собой.

— Мадам Жаклин сбилась с ног, — сказал господин ван Шонховен глухо, не оборачиваясь;

— maman меня порицает, Калерия приготовила отравленные стрелы... Теперь еще не скоро мадам Жаклин вновь почувствует себя дурно: она здорова, как лошадь, — тяжкий вздох долетел от окна. — Вы обещаете взять меня весной на ледоход? (Мятлев пообещал.) Если хотите, я напишу вам письмо, ну, что нибудь, если хотите... Если вам это не покажется смешным... Ах, да это глупости...

— Помилуйте, — тихо сказал Мятлев, чувствуя развязку, стараясь не спугнуть погрустневшего господина ван Шонховена, — я буду, даже рад... Мне скучно одному, и я вам отвечу... Но зачем письма? Отчего бы вам не забежать ко мне на чай?

— Князь, — с трудом проговорил господин ван Шонховен, — я хочу открыть вам ужасную тайну. Но вы поклянитесь, что не будете смеяться и презирать меня... Перекреститесь... вот так...

— Господин ван Шонховен, — еще тише произнес Мятлев, — можете мне верить... Так это правда?

Мальчик повернулся к Мятлеву. Теперь он стоял к нему лицом, вытянув ручки по швам, и старался не отводить взгляда. Он кивнул.

— Как же ваше подлинное имя?

— Лавиния... Вы меня прощаете?

Теперь уже не мальчик, а маленькая девочка расставалась с хозяином дома, и даже вовсе не маленькая, такая стройная тростиночка, начинающая барышня. Теперь уж в каждом жесте, в каждом движении сквозило это, и как Мятлев сразу не мог догадаться? Все, все выдавало ее, и лишь когда под шапочкой малинового сукна укрылись темно русые пряди, смутный образ господина ван Шонховена возник на мгновение, но тут же растаял. Лавиния — жена Энея!

Лавиния Бравура — дочь выходца из Польши. Она родилась после его смерти, и ее удочерил генерал Тучков. Сам же он скончался совсем недавно от апоплексического удара. Молодая вдова пыталась исхлопотать себе право вернуть первую фамилию, но это было невозможно, да и чревато неприятностями, поэтому, оставаясь Тучковой, говорила «Мы — Бравуры», воздавая тем самым должное своей первой любви.

— Maman никогда не говорит о генерале, — пояснила Лавиния на прощание, — как будто его и не было, — и засмеялась. — Бедный генерал... Зато портреты моего отца висят везде, и тетя Калерия очень опасается, что это плохо кончится...

Господин ван Шонховен?.. Это просто так. Ну, просто картина... Ну, у нее в комнате висит такая картина, на которой госпожа ван Шонховен... Ну, просто голландская дама. И, когда она была маленькой, ей хотелось быть похожей на эту голландскую даму. Да, очень красивая, в таком белом переднике, представляете? И в таком высоком капоре... И очень спокойный взгляд, как будто госпожа ван Шонховен достигла самого высшего... Чего? Ну, она не знает, что самое высшее, но ведь оно есть? Когда его достигают, оно открывается... Не е е ет, maman до этого еще далеко!.. Уже пора, и пусть смешной человек Мятлева проводит ее до крыльца...

Она была рада, что князь пошел провожать ее сам.

Они вышли из комнаты и медленно спускались по лестнице. Дом был тих, словно необитаем. Лишь легкое потрескивание старого дерева раздавалось иногда, да откуда то снизу долетало едва слышное бормотание, чья то неразборчивая, глухая речь.

На втором этаже они миновали грубо заколоченную дверь в комнаты бедной Александрины.

— Вам не страшно одному в доме? — шепотом спросила Лавиния, словно незримая тень погибшей женщины коснулась ее плеча.

Внизу звуки жизни усилились. Теперь бормотание слышалось отчетливее. Золотоволосая Аглая, ловко обходя мраморные изваяния, проследовала с самоваром в комнатку Афанасия.

Она смущенно поклонилась Мятлеву и скрылась за дверью. Сквозь маленькие окна вестибюля пробивались солнечные лучи.

— Всё, — сказала Лавиния. — Дальше я сама. Вы меня прощаете?

И она бесстрашно устремилась в обратный путь через залитый зимним солнцем необитаемый парк, утопая в снегу, вскидывая худенькие ручки, оставив Мятлева недоумевать и восхищаться.

Возвращаясь через вестибюль, Мятлев краем глаза заглянул в полуотворенную дверь комнатки Афанасия. Камердинер сидел за столом без кафтана, в одной рубашке, с чайным блюдцем в растопыренных пальцах и с неизменным Вальтером Скоттом в другой руке. Ярко красный шейный платок не первой свежести изобличал в нем откровенную пошлость и нескрываемое пристрастие дурить головы своим собратьям, которые видели в нем почти что аристократа, и если не по происхождению, то уж, во всяком случае, по повадкам.

Перед ним возвышался самовар, а слева от него, вальяжно раскинувшись в старом, отслужившем барском кресле, восседал господин Свербеев собственной персоной и окунал в блюдечко длинные усы.

«Какое неприятное лицо, — подумал Мятлев о Свербееве, отходя от двери. — Вот уж действительно феномен».

И все же он не мог не рассмеяться над увиденной идиллией и не одобрить действий ловкого камердинера.

Усатая птичка была в руках и, обжигая крылышки о самовар, надеялась угодить своим высоким покровителям, ни о чем не беспокоясь. Постепенно лицо шпиона потускнело, а вместо него в сознании возник образ хромоножки, связанного со шпионом невидимыми узами. Мятлев вдруг понял, что опальный князь — единственный, кто может понять его и оценить ситуацию.

И он написал ему пространное письмо, в котором были и такие строки:

«...что поделаешь, дорогой Андрей Владимирович? Блеск и независимость александровского поколения не для нас с Вами. Это теперь воспринимается как сказка, как восхитительная идиллия. Знаем лишь понаслышке. Наш удел — прозябание. Я уже не вижу, ради чего жить, не существовать, а жить, с вдохновением и надеждами. Был человек, которому я намеревался служить, бедная прекрасная женщина (Вы знаете), но и она стала жертвой все той же силы, которая безраздельно гнетет и нас.

Теперь благодаря Вам, а может быть, и некоторым моим былым «сумасбродствам», я взят под подозрение и обложен, ровно волк в логове, и мне, поверьте, даже протестовать не хочется. Что мой протест? Тот самый шпион, которого Вы обнаружили однажды висящим в печной трубе вниз головой, теперь посещает мой дом на правах близкого приятеля Афанасия и пьет с ним чаи из самовара. Представьте себе на минуту, что хозяин этого дома не я, махнувший рукой на добро и зло, а мой отец со своими принципами, с понятиями чести, с представлениями о долге в просвещенном государстве. Да он бы взял палку и вышвырнул шпиона, да еще не преминул бы прибить шпионского начальника, посмевшего додуматься до такого фарса.

Впрочем, в те времена разве могло бы случиться что нибудь подобное? Тогда и шпионы то были благородней, не то что нынешние голубые, многочисленные, полуграмотные, все сомнительного происхождения. Я уж не говорю о господах свербеевых, об этой низшей ступени шпионства, которые и мерзнуть готовы, и в дымоходах висеть.

Что же остается? Я любил женщину — она погибла. Офицерская служба мне не удалась, она не для меня. Служение общественному благу мне отвратительно, ибо я в него не верю, да и вообще официальные соблазны меня не влекут. За это в меня тычут пальцами и осыпают упреками, а теперь и вовсе приставили шпиона. Вам кажется, что Вы крайне значительны в своих разоблачительных писаниях, дай Вам бог, как говорится, но я не вижу в сем проку.

Быть может, мне следовало бы жениться и зажить помещиком? Да Вы то верите в сей путь? И на ком? Что то я их не вижу... Едва я в шутку заикнулся об этом моей сестре, как она тотчас подсунула мне свою высокородную подопечную красавицу с коровьими глазами. Вы бы посмотрели на это чудовище! Нет, князь, увольте.

Я было вздумал удрать (это давно уже меня мучит), уехал в деревню, а там еще хуже. В столице мы хоть научились (опять же по слабости) прикрывать свою беспомощность мишурой и блеском, видимостью цивилизации, а там все обнажено и потому отвратительно.

Ходят слухи о каких то реформах, да разве они возможны, ежели каждый третий — переодетый полицейский?..

Вчера со мной опять случился мой приступ. Я гулял возле дворца Прасковьи, когда почувствовал его наступление. Видимо, он продолжался дольше обычного, так как, когда все прошло, я находился уже на Большом проспекте. Пустой извозчик ехал рядом со мной и с ужасом на меня поглядывал. Я уселся к нему и отправился домой. По дороге он рассказал, будто я совал ассигнации прохожему, который принимать их от меня отказывался, хотя я о том его просил и шел за ним по пятам, покуда не очутился на Большом проспекте. Мне же помнилось, что я встретился с генералом Балмашевым (Вы, по своим занятиям, не можете его не знать), который почему то вручил мне свой английский микроскоп, а денег брать не хотел.

Говорят, в Москве есть доктор Моринари, пользующий подобные таинственные недуги...»...Закончив письмо, Мятлев задумался и вдруг услыхал странные звуки: то ли хоровое пение, то ли горький плач, и все это под аккомпанемент хлопающих дверей. Он вышел из комнаты. Несколько разноцветных фонариков мерцало на лестнице и по переходам, почти не рассеивая мрака. Внизу, там, где неподвижно страдал мраморный народец, простирая в мольбе навстречу друг другу холодные руки, металась чья то непонятная, бестолковая тень, спотыкаясь, и падая, и поднимаясь вновь с глухими стонами и причитаниями... Это была тень незнакомого двуногого, и она с тупым усердием в непонятной тоске, запутавшись в мраморном лабиринте, кружилась, подвывая.

Внезапно из полумрака вывалилась рыжеволосая Аглая в белом переднике, вздымающемся на животе.

«Что такое? — подумал князь, пораженный размерами ее живота. — Вот новость!» Живот и в самом деле был велик и тучен и расползался, подобно опаре, так что Аглая тоненькими ручками с трудом придерживала его, но при этом дерзко глядела на Мятлева.

— Что это? — глупо спросил он. — Это что у тебя? Ты что?

— Обыкновенное дело, — ответила она непочтительно.

— Так ведь это живот, — поперхнулся князь. — Вон он какой. Как же это ты?..

— Обыкновенное дело, — повторила она и вдруг запричитала: — Ваше сиятельство, что ж теперь будет? Куда ж я такая, ваше сиятельство?.. Кабы вы ему внушение сделали!..

В бывших комнатах Александрины, за дверью, что то упало, покатилось, зашлепало. Там, видимо, душа несчастной страдалицы, возмущенная открывшейся ей несправедливостью, застонала, заметалась. Мятлев заорал, призывая Афанасия, но слуга уже был тут как тут, в парадной ливрее с оторванным галуном, босой, с выражением отчаяния на глупой роже. За ним возвышался господин Свербеев. Он поклонился по трактирному, хмельно и низко, и пошел прочь из дома, не затворив за собой дверей.

— Я, — сказал Афанасий, — осмелюсь доложить, им сказывал неоднократно: вы, мол, о чем думаете? У меня их сиятельство на руках, я человек обремененный. А они?.. Да ты, мол, что?.. Да ничего... да ты, мол, не бойся... да поди, мол, сюда... Да все меня в темень норовили...

Ухватят и валят, и валят, бесстыжие глаза! Я им: опомнитесь, мол, сударыня, я вас не люблю...

«Какая прелесть!» — подумал Мятлев.

Босые ноги Афанасия пришлепывали по паркету, оторванный галун болтался, будто маятник, указательный палец угрожающе тыкал в Аглаин живот, и дурацкий взгляд, полный отчаяния, был направлен туда же.

— Я им говорил: куда вы меня, мол, все валите, куда?.. Вы, мол, осмелюсь доложить, не представляете себе последствий... Я не люблю вас! Я люблю другую! Но они не слушали голоса разума, не внимали, окаянные!..

Волнение оставило Мятлева, лишь расточительная скука да ощущение напрасности жизни повисло вокруг прозрачным облачком. Отдельные фразы еще достигали его слуха, и их неясный смысл еще проникал в мозг, но был безвреден. Мятлеву захотелось бежать из опостылевшего дома и не возвращаться до утра, но Аглая заголосила звонче, а в доводах Афанасия появились новые раздражающие нотки.

— Господь милосердный, — причитал он, — разве вы не помните, ваше сиятельство, как они гонялись за мной средь розовых кустов в тот самый день, когда ваша сестрица, их сиятельство, сами пожаловали к нам на веранду в обед, и доктор, немец этот, все с вами спорили... Уж как они за мной бегали, ваше сиятельство, без стыда и совести, а ведь я им шептал: опомнитесь, мол, отстаньте, сумасбродка, отцепитесь! Я другую люблю!..

— Ой ей ей!.. — голосила Аглая и горячим животом толкала Мятлева.

— Молчать! — заорал князь, подобно унтеру, и притопнул ногой.

Несмотря на все мои уговоры, Мятлев в каком то полубезумии предпринял самое ужасное:

он решил обвенчать эту нелепую пару и тем самым восстановить, как ему казалось, попранную справедливость. (Заботы о восстановлении справедливости всегда благородны, однако не всегда справедливы, ибо насилие — плохое оправдание самым безукоризненным и законным порывам, к тому же и торопливость, как известно, — сестра неудач, а пылкость — сестра слепоты...

Какая уж тут справедливость?) Он решил это сгоряча. Буквально тут же передумал, хотел уже отступить, но что то такое в нем щелкнуло, повернулось, и судьба несчастного Афанасия была решена.

Рыжеволосая Аглая торжествовала, а камердинер в отчаянии дошел даже до того, что пренебрегши благоприобретенным апломбом, кинулся Мятлеву в ноги.

Князь понял, что поступил отвратительно, но отступать уже был бессилен. Надо было видеть, как он, затянутый в безукоризненный фрак, сопровождал несчастную пару в церковь.

Лицо его было бледно и выражало плохо скрытое страдание. Что ж ты, князь?.. Как же ты это?.. Пристало ли тебе быть судьей неумолимым?.. «А судьи кто?» — как сказал поэт.

— Господибожемой! — прошелестел под венцом Афанасий, ломая руки.

Молодые поселились в уже знакомой комнате дворецкого. Спустя недолгое время рыжеволосая Аглая разрешилась от бремени худосочным младенцем. Князь, мучимый угрызениями, загорелся было назваться восприемником, да младенец помер, так и не раскрыв глаз.

Жизнь продолжалась. Афанасий был молчалив, официален, подчеркнуто услужлив, весь — немой укор. Аглая пуще расцвела, подрагивала тугими бедрами и не отводила дерзкого взгляда, разговаривая с князем... Господин Свербеев продолжал захаживать теперь уже на семейный самовар, и они там за дверью скрипели стульями, шуршали, позванивали, позвякивали, так что суетливое эхо начинало метаться по дому, покуда не замирало в бывших покоях Александрины.

С некоторых пор Мятлев стал замечать, что к привычным звукам его полупустого обиталища начали прибавляться новые, еще неведомые, невесть откуда взявшиеся. То днем, а то и глубокой ночью раздавался непонятный треск, гул, какое то постанывание, кряхтение, далекий замирающий крик. Мятлев срывался с постели, выскакивал из комнаты, прислушивался, но странные звуки прекращались, чтобы возникнуть уже днем на краткое мгновение, в самое непредвиденное время. Словно воистину привидения, о которых гудела молва, с короткими проклятиями проносились по пустым комнатам, на ходу отрывая старые доски или раскачивая стропила, а может, шайка разбойников хозяйничала среди чердачных переплетов, каждым неосторожным движением сея тоску и страх.

Наконец, потеряв терпение, Мятлев, сопровождаемый Афанасием, вооружившись фонарем и пистолетом, обследовал нежилые части дома и забитый вязкой пылью чердак, но не обнаружил ничего подозрительного. Однако едва они воротились обратно, как тотчас где то над головами, а может быть, сбоку, словно в насмешку, взвизгнуло нечто, как ржавый гвоздь, вырванный из гнезда, и забубнили какие то голоса, запричитали... И вновь все смолкло.

Приближалась очередная зима, и дождь пополам со снегом, и низкие мрачные небеса — все это не способствовало душевному успокоению, а тут еще вакханалия зловещих звуков, так что Мятлеву увиделось вдруг синее поле, и желтый песок, и скала, поросшая лесом, и Мария Амилахвари на громадном, прогретом солнцем балконе, которой неведом Петербург в октябре...

«Уехать! Уехать! — вновь воскликнул он про себя, как старый лебедь взмахивая слабыми крыльями. — Бежать, укрыться!..» И я, старый дурень, поддерживал в князе эти желания, ибо видел, что затворничество и смутная тоска до добра не доведут.

Обычно в минуты меланхолии он, чтобы предотвратить появление дурноты, выпивал несколько торопливых рюмок водки. В такие минуты окружающий мир переставал существовать: улицы глохли, соотечественники лишь предполагались.

Но однажды все нарушилось. Провидение надоумило Мятлева выйти из крепости, пересечь ров, миновать ворота, обмануть стражу и вновь окунуться в петербургский содом. Он остановил извозчика и назвал первый попавшийся, как ему показалось, адрес.

Он ехал, и ничто не предвещало бури, но тайные силы делали свое дело. Внезапно он отпустил извозчика, словно увидел кого то, идущего где то там, впереди, ради которого весь этот день, и поездка, и нарушение привычного хода жизни;

и он, как ему показалось, побежал, взмахивая руками, едва касаясь носками мостовой, вытянув шею, всматриваясь и принюхиваясь... Наконец он увидел, как женщина вышла из кареты и направилась к парадному подъезду... Он летел что было сил... Она медленно, с трудом оглянулась. Ее прекрасное надменное лицо дрогнуло, глубокие темные глаза распахнулись... Она увидела приближающегося к ней князя Мятлева и успела заметить, что улица пустынна, что князь почти красив, несмотря на слегка впалые щеки и очки, что однобортный синий сюртук бледнит его, а серая шляпа слишком сдвинута к затылку, но в его спокойной, слишком спокойной походке есть какой то отчаянный шарм;

что у него глаза мудреца и улыбка прелюбодея... И что там за вечные истории вокруг него?! И женщина, которая из за него кинулась в Неву... Что это все значит?

Он неловко приподнял шляпу. Она неловко кивнула ему.

— Natalie? — сказал он просто. — Я будто знал, что вас встречу.

Графиня Румянцева оглядела улицу. Улица была пустынна.

— Надеюсь, вас это не очень огорчает? — спросила с удивленной благодарностью.

«Почему она всегда казалась неумной? — подумал он. — Она очаровательна, ей богу...» Злосчастное провидение с лихорадочной поспешностью ткало свою паутинку. Это оно заставило графиню беспомощно улыбнуться и проговорить несколько ничего не значащих фраз о каких то своих делах, на что он тоже ответил, не придавая серьезного значения словам, но почти откровенно изучая ее и поражаясь все более и более ее совершенствам... Они очнулись минут через сорок. Она оглянулась. Улица была пустынна.

— Да разве я осуждала вас? — спросила она, продолжая разговор. — Это вам показалось... Напротив, мне... я всегда... в вас столько тайны и обаяния, князь... — Она покраснела, но продолжала: — Они не любят вас, а я почти люблю...

Неторопливый кучер задал лошадям овса.

Мятлев. Почему то я думал, что вы...

Наталья. Одиночество играет с вами злую шутку...

Мятлев. Пожалуй... Погодите... Мне бы хотелось... Вы уходите? Я бы хотел продолжить нашу беседу...

Наталья. Что?.. Что вы имеете в виду?

Мятлев. Видите ли, Natalie, случилось так, что я...

Наталья. Нетушки, князь... Нынче это невозможно, вы же видите...

Мятлев. Можно было бы, например...

Наталья. Вы чем то взволнованы...

Мятлев. Это вы взволнованы... Я не понимаю: вы такая молодая, прекрасная... мы с вами давно знакомы... мы садимся в карету... Я не понимаю...

Наталья. Мы садимся в карету, и что же?

Мятлев. Ну, кружим по городу...

Наталья. А а а, понимаю... я.

Мятлев. Да вы не понимаете. Куда вы все глядите?.. Мы кружим по городу... Или, если хотите...

Лошади старательно доели овес.

Она огляделась. Улица была пустынна.

— Как с вами трудно, — сказала она в волнении. — Что то вы все говорите, требуете...

Я перестала понимать вас...

— Послушайте, Natalie, — сказал он совсем спокойно, почти вплотную подойдя к ней, — ну, хорошо, давайте сделаем так...

В этот момент из парадного с шумом вывалились два странных человека. Один был невысок, строен, безумно кудряв, совсем юн, в длинном мешковатом сюртуке, какие лишь начали входить в моду, с влажными губами, с блестящими глазами, с толстой бамбуковой тростью под мышкой.

Второй постарше, в Преображенском мундире, поручик, высокий, несколько полноватый, губки бантиком, водянистые глаза, в левом кулаке громадная красная роза, свесившая головку без половины лепестков.

— Вот они где! — радостно крикнул тот, что в цивильном.

— Ах, — сказала Наталья, — вот шарлатаны... как из под земли... Мои племянники, — сказала она Мятлеву.

— Михаил Берг третий, — с напускной мрачностью представился поручик. — Двоюродный племянник...

— А это Коко Тетенборн, — сказала Наталья.

— Да, Тетенборн, — засмеялся кудрявый, — вот именно, и тоже племянник. Но я Тетенборн второй, это во первых, во вторых, племянник я троюродный, это в отличие от поручика Мишки: он Берг третий, зато племянник двоюродный. В этом и разница. А кроме того, он бравый ландскнехт, а я, презирающий мечи и латы, титулярный советник, и в почтовом ведомстве нет лучше знатока...

— Успокойтесь, Коко, — сказала Наталья. — Они вам нравятся? — спросила она у Мятлева. — Не правда ли, они милые?

Возбуждение не покидало князя, пока он выслушивал признания молодых людей. Он все не сводил глаз с Натальи и восхищался ею, да и юноши эти, такие разные, но, по всему, добрые, а дерзкие — так в меру, показались ему и впрямь очаровательными...

— У вас восхитительные племянники, — сказал он. И вообще все кругом было хорошо:

и полдень раннего лета, и пустынная, неутомительная Сергиевская, и серые в яблоках лошади перед каретой, и два невероятных племянника, и, наконец, сама Наталья, о которой он всегда почему то думал дурно и уничижительно, а она, оказывается, мало того что красива, но полна всяких удивительных достоинств, которым не сразу и название то подыщешь.

— Мы там сидим, — крикнул Коко Тетенборн, — а они, видите ли, здесь, под самыми окнами... Впрочем, мы наблюдали за вами сверху, — признался он. — О чем можно говорить в течение двух часов? А? Ну о чем?.. Ваша maman спрашивает нас: о чем это Natalie так долго, так продолжительно, так грациозно и так нервно беседует с князем?.. Как о чем? Да мало ли о чем... Времечко идет, а беседушка течет, не правда ли?.. Но самое поразительное, как вы ловко договорились о встрече! Не успели вы выйти из кареты, а князь тут как тут...

Наталья слегка покраснела.

— А не заехать ли нам в какой нибудь второсортный трактир, где грязь, дым, пьяные рожи и миазмы? — мрачно осведомился поручик Берг.

— Фу, — засмеялась Наталья. — Какое чудовище...

— Мой брат называет это очищением, — пояснил Коко. — Я же предпочитаю очищаться в приличном месте, в каком нибудь приличном, благообразном патриархальном гостеприимном доме, на хорошей кушетке, с шампанским, чтобы рядом была моя тетушка, да, Natalie?.. И чтобы ваша maman не знала, где мы...

«А ведь и вправду хорошо бы завалиться в трактир, — подумал Мятлев, — или еще куда нибудь... Лишь бы не расставаться».

Глаза Натальи лихорадочно блестели. Возбуждение охватило всех.

— Да, да, — сказала она, подавая Мятлеву руку, — едемте, едемте скорее куда нибудь, хоть в трактир... хоть в грязный...

«Какие они восхитительные! — подумал Мятлев, разглядывая своих новых друзей. — Надо ехать, надо мчаться, нельзя терять ни минуты...» По какому то тайному сигналу они разом устремились к карете. Рассаживаясь, суетились, пыхтели, смеялись, наступали друг другу на ноги. Мятлев пытался усесться рядом с Натальей, но, когда лошади тронулись, получилось как то так, что она оказалась на заднем сиденье, сжатая с обоих боков своими племянниками, а Мятлеву досталось переднее сиденье, где он устроился в одиночестве.

— Едем! Едем! — закричал Коко, целуя руки тетушке.

Она неотрывно глядела на Мятлева. Темные, глубокие, прекрасные глаза пугали его немного, уж так, едва едва, самую малость.

Мятлев и не заметил, как приказал кучеру ехать к себе. И сидящие напротив не выразили никакого недоумения по этому поводу, словно давно cговаривались ехать именно туда, в трехэтажную деревянную крепость князя.

— Тетушка, — закричал Коко Тетенборн, продолжая осыпать поцелуями ее руки, — какая вы, однако, шалунья! Как вы ловко это все устроили! Вот именно, с каким вдохновением...

Что скажешь, Берг?

Но поручик Берг мрачно молчал, прижимаясь к тетушке. Его коротко остриженная светловолосая голова покачивалась на ее круглом плече. Позабытая ободранная роза терлась о дверцу кареты и теряла последние лепестки.

— Мы очень любим нашу тетю, — продолжал меж тем разглагольствовать Тетенборн, — мы ее просто обожаем... Она наш кумир, князь. И не только потому, что красива (мало ли красивых, черт их всех подери), но и умна, и мягкосердечна, и не капризна, и душечка, и плутовочка, и королевочка.

Лошади летели во весь опор, карету мягко встряхивало, светловолосая голова поручика Мишки сползала с круглого плеча прекрасной молодой женщины. Он спал. А Коко тем временем распоясывался все сильнее и отчаяннее, и кричал всякую несусветицу, и хохотал, и целовал Натальины руки, мягкие локотки, водил губами по ее плечу, подмигивал Мятлеву, и Мятлев отвечал ему тем же, хотя в другое время и выскочил бы из кареты на всем ходу, не сдерживая неприязни, а тут ничего, и все из за Натальи, из за ее глубоких, темных и вечных глаз, устремленных на него неотрывно.

Провидение продолжало плести свои хитроумные кружева, и на одной какой то застарелой выбоине их так тряхнуло, что, казалось, гибель неминуема, что карета летит в Неву, но все обошлось, колеса вновь застучали, копыта зацокали, а Наталья оказалась сидящей рядом с Мятлевым, поручик Михаил Берг медленно поднимался с пола, а Коко Тетенборн скалил крупные белые зубы и продолжал, как ни в чем не бывало, нести вздор и околесицу.

— Поддерживайте же меня, — попросила Наталья шепотом. — Иначе я упаду.

И Мятлеву ничего не оставалось, как обхватить ее покрепче.

— Тетушка, — крикнул Коко, — скажите по чести, вы просили кучера, чтобы он тряхнул?..

Ну, знаешь, какова ловкачка! Мы с братцем вам этого не забудем, тем более, что Мишка ткнулся носом в пол. Глядите, князь Сергей Васильевич, как бы она и вас носом не уронила, держите ее покрепче! — и захохотал. — Как приятно сжимать даму в своих объятиях, клянусь честью. О, какое блаженство!

Графиня была тепла, тонка и упруга, и Мятлев обхватил ее еще сильнее.

— Ос то рож но... — шепнула она, но не отодвинулась.

— Вот я, например, обожаю экспромты, — сказал Тетенборн. — Вот если бы заранее сговорились, ничего путного у нас не получилось бы, ей богу... Сговариваешься, сговариваешься, глядь, а все наоборот, и неудачи все какие то, и какие то вертепы не те, не те, и рожи постней и пакостней, не правда ли, королевочка?

«Какие же они братья?— подумал Мятлев. — Такие разные.» Но это мимолетное сомнение тотчас оставило его, ибо карета остановилась и они шумной вереницей потянулись в мятлевский дом.

В вестибюле застали они уморительную картину: челядь, высыпавшая на грохот и голоса, картинно оцепенела средь мраморных туловищ, давно отвыкнув от лицезрения разнузданных орд в стенах умирающего дома. Рыжеволосая Аглая, подобно Диане Эфесской, с разведенными руками стояла, прислонившись спиной к Латеранскому Марсию;

Афанасий выглядывал из за плеча Аполлона Кифареда, словно раненый галл, пытающийся напрасно прикрыться ладошкой;

и остальные — то ли лакеи, то ли поверженные лапифы, то ли живые, то ли изваяния — виднелись там и сям...

«Какая прелесть! — подумал Мятлев, мучительно пытаясь остановиться. И потащил Наталью по лестнице, надеясь, что удивительные племянники затеряются и исчезнут, тем более что, как он успел заметить, Коко Тетенборн уже повис на рыжеволосой Аглае, делая вид, что принимает ее за мраморную фигуру, а его братец тем временем провалился неизвестно куда.

— Скорей, скорей, Natalie! — задыхаясь, проговорил Мятлев, и они стремительно миновали первый пролет. — Скорей, скорей... — они взлетели еще выше, не замечая, как следом за ними, вынырнув неизвестно откуда, подавшись вперед всем телом, громадными прыжками устремился поручик Мишка Берг.

Мятлев усадил графиню и лишь отворотился, чтобы крикнуть Афанасия, как внизу истошно запричитала Аглая, и князь вернулся к Наталье. Графиня, неотрывно глядя на него, сидела на широкой кушетке, окруженная счастливыми раскрасневшимися племянниками. У поручика Берга в кулаке была зажата красная обтрепанная, потерявшая почти все лепестки роза.

— Как у вас весело! — крикнул Коко. — Ай да Сергей Васильевич!

— А не найдется ли шампанского? — спросил Берг.

Но уже появился стол и извлеченный бог знает откуда, посеревший от пыли кружевной саксонский фарфор;

зеленели бутылки с шампанским;

перезрелые фрукты распространили по комнате душный запах, бокалы тонко зазвякали... Графинчик с водкой встал перед Мятлевым, и он, не дожидаясь общих тостов, жадно выпил рюмочку.

Наталья не отводила от него взгляда. Он улыбнулся ей через головы племянников, словно попытался сказать: «Я опять разлучен с вами. Это невыносимо». Она пожала плечами, что должно было означать: «А что я могу? Вы же видите...» — «Да, — показал он движением бровей, — хотите, я убью их?» — «Мужайтесь...» — прочел он в ее глазах.

Поручик Берг что то шепнул ей, и она расхохоталась. Афанасий застыл у самых дверей.

— Ступай, ступай, — велел Коко Тетенборн, — мы позовем.

Камердинер удалился с оскорбленным видом. Мятлев отправился за ним распорядиться о чем то, о чем помнил, но уже успел позабыть. Он вернулся в комнату, и тишина поразила его.

Коко Тетенборн отхлебывал шампанское и плакал. Графини и поручика не было. На столе творилось черт знает что: фрукты были раздавлены, бутылки пусты.

«Когда же это мы успели?» — с ужасом подумал Мятлев. Но за окнами были уже сумерки и свечи были зажжены... Он выпил водки...

— Здравствуйте, я ваша тетя... — засмеялся Коко и вздохнул.

— Действительно, — сказал Мятлев в раздражении, — где же ваша тетушка?

Коко указал глазами на дверь библиотеки. Мятлев в два прыжка очутился возле нее и вошел. Наталья, побледневшая и строгая, сидела в кресле. Поручик Берг стоял перед ней на коленях. Она погладила его по голове.

— Бедный племянничек, — выговорила она с трудом. — Ну вставай же, вставай, нас приглашают, — и уставилась на князя.

«Нельзя ли наконец сделать так, чтобы они убрались?» — спросил он одними глазами.

Она развела ладони.

Стол вновь был чист и звонок, хотя пыль на кружевном саксонском фарфоре оставалась лежать толстым слоем.

— Поручик, — вдруг сказал Тетенборн жестко, — надеюсь, вы не забыли, что должны мне?..

Это «вы» заставило Мятлева вздрогнуть. «Да они вовсе не братья!» — подумал он и ощутил, что голова слегка прояснилась.

— Вы рады, что я пришла к вам? — не таясь, торопливо спросила графиня, и Мятлев увидел, что она пьяна, но обрадовался, что она оставила своих племянников и обратилась к нему. Все же она была неописуемо хороша. Она улыбнулась Мятлеву, и все поплыло у него перед глазами;

ее громадные зрачки были неподвижны, и огни тысячи свечей сияли в них. Она протянула ему руку, и он приник к ней. Графиня уже сидела с ним рядом. Далеко, едва различимые и едва слышимые, ссорились племянники. Афанасий стоял у дверей, странно колеблясь. На его круглой дурацкой преданной роже застыло выражение тревоги...

— Natalie, — сказал Мятлев, не выпуская ее руки, — почему я так дурно думал о вас?

Она вздохнула.

— Где вы нашли этих племянников?

Наталья. Ах, это вчера совершенно случайно в одном доме. Они меня очень потешали...

Мы играли... Знаете, есть такая игра...

Мятлев. Знаю...

Наталья. Ну вот, мы играли, играли и заигрались... И нынче все продолжали...

Мятлев. Чего же они не поделили?

Наталья. Меня...

Мятлев. И сейчас они делят?

Наталья. О, разве я могла предполагать, что буду сидеть с вами в вашем доме, рядом...

Мятлев. Давайте избавимся от них...

Наталья. Не ускоряйте событий... У нас еще есть время, да?.. Я вижу в ваших глазах безумство... Вы хотите, чтобы я тоже утопилась? Нетушки, князь, этого не случится.

Мятлев. Господь с вами!

Наталья. У нас еще есть время... Но я хочу знать, слышите ли вы? Я хочу знать, как мы с вами все это... Вы слышите меня?..

Мятлев не заметил, как исчезли племянники. Это его настолько заинтересовало, что он на мгновение позабыл о Наталье. Голова кружилась, пламя свечей раздваивалось. Вдруг он явственно услышал голос Тетенборна.

— Как вы все не можете успокоиться и распинаете меня, будто это преднамеренное злодейство, — сказал Коко непонятно откуда. — Да в конце концов, не вам судить о моей нравственности...

— Вы опять уводите разговор в сторону, — вяло откликнулся голос поручика Берга. — Мы же уговорились...

— Не вам судить, не вам... И без вас вон сколько судей, вон их сколько...

— Но мы же уговорились...

— А вы хотите, чтобы я так вот просто и отказался от своих прав?

— К черту права! — раздраженно воскликнул голос поручика Берга. — Да вы в своем уме?.. Мы же уговорились...

Мятлев тряхнул головой. Племянники оказались сидящими на прежних местах, будто ничего не было выпито, и вели оживленный разговор.

— Господа, — сказал Мятлев. — Вы скучаете?.. Но я немного болен и не знаю, как вас развлечь...

Они не обратили внимания на его слова и даже не обернулись и его сторону. Тем временем исчезла Наталья. Мятлев в отчаянии вглядывался в колеблющиеся перед ним предметы, как вдруг увидел ее сидящей в кресле в библиотеке. Она позвала его легким кивком. Племянники продолжали пикироваться.

— Natalie, — сказал он, обнимая ее, — теперь то вы от меня не улизнете.

— Молчите, — шепнула она, — нынче не до шуток.

— А эти?..

— Они уберутся, уберутся... Молчите... Их уже нет.

И действительно, за дверью стояла тишина, если не считать отдаленного поскрипывания медленно разрушающихся стен и лестниц. В открытое окно проникала сырость светлой петербургской ночи. Погасшие свечи продолжали источать едва уловимый аромат.

Прошло время... Уставшие любовники спали без снов и угрызений совести. Уже приближалось утро. Какой то страдающий бессонницей петух, не дождавшись назначенного часа, выкрикнул безответную молитву.

Наталья исчезла, оставив на подушке сиротливо и жеманно закрутившийся одинокий каштановый волосок. Подушка была холодна. В дверях стоял Афанасий, и он поведал дальнейшее.

Не просто разрушались стены, а происходила жаркая схватка между двумя племянниками.

Сначала они, не смея тревожить покой влюбленных, бросились по дому в поисках предметов, с помощью которых смогли бы укоротить и без того короткие свои дни. Они обыскали весь дом, увлекши для этогo и Афанасия и доверчивую рыжеволосую Аглаю, которые, не очень то понимая изощренное вдохновение господ, старались им услужить, но все, что они ни предлагали, было смехотворно и неприемлемо.

Наконец племянники, понося друг друга, обнаружили в зале второго этажа старинные мечи, висящие на стене как украшение и дань былым достославным временам. Под крики Аглаи и мольбы Афанасия они принялись сражаться, и вскоре поручик Берг получил удар в грудь и, заливаясь кровью, был отнесен Афанасием в его комнату и уложен на топчан, где ему была оказана Аглаей необходимая помощь. Затем Афанасий бросился помочь Коко Тетенборну, которого также не миновали кровавые раны. Коко был перевязан и отправился восвояси, даже не спросил о судьбе своего недавнего товарища. Вернувшись, Афанасий увидел, что раненый поручик облапил его ненаглядную супругу и, прижимая ее к кровоточащим ранам, склоняет к самому худшему. Тут Афанасий не сдержался и, приведя поручика в беспамятство ударом табуретки, выволок его на улицу, оттащил от дома и прислонил к чужому забору. Милый человек, господин Свербеев, который в этот ранний час оказался случайно прогуливающимся по улице, по родственному принял участие в трагедии, оттащил поручика еще дальше, неизвестно куда.

Аглая, вся в синяках и кровоподтеках, тоже пыталась рассказать Мятлеву о нападении, но Мятлев в полном отчаянии отмахнулся от нее и велел Афанасию продолжать.

Далее произошло следующее: Афанасий поднялся, чтобы предупредить их сиятельство о кровопролитии, как тут же увидел, что их сиятельство графиня выходят из библиотеки, заспанные все такие и неприбранные, и торопятся уехать, а где двери, понять не в состоянии.

Пришлось бежать на улицу, и кликать извозчика, и отправлять их сиятельство, которые все были недовольны и бранились... А чего были недовольны? Будто не в доме их сиятельства князя изволили ночевать, куда и госпожа баронесса Фредерикс сами, бывало, приезжали... Затем уже и в самом деле наступило утро, и он, Афанасий, решил предстать перед их сиятельством князем, чтобы поведать о ночных происшествиях.

Все это было столь фантастично и нелепо, что Мятлеву захотелось убедиться в том, что это был не сон, что племянники действительно тузили друг друга, а Наталья была снисходительна... В субботу вечером он не отказался отправиться в один из домов, где почти забытые им его соплеменники, оказывается, с прежним первобытным упрямством предавались все тем же утомительным и однообразным удовольствиям. Он надеялся увидеть графиню Румянцеву и, может быть, даже из ее уст услышать подтверждение случившемуся. Она была там, окруженная своими подругами, из которых старшинством и многоопытностью выделялась Кассандра. Мятлеву показалось, что едва он вошел, как музыка тотчас прервалась и взоры всех обратились в его сторону. «Эге, — подумал он с неприязнью, — какой пассаж!» Было похоже, как будто его раздели и окунули в бассейн с ледяной водой.

Он нашел среди мужчин нескольких знакомых и присоединился к их группе. Разговор тотчас переключился на события минувшей ночи. Не слыхал ли князь, что поручик Берг был жестоко избит кем то в каком то доме? Говорят, что Natalie Румянцева замешана в эту чудовищную историю... Мятлеву стоило больших усилий сохранять самообладание. Он улыбался, кивал и одновременно пытался сообщить Наталье свое непременное желание видеть ее, спросить, сказать, удостовериться... Но взгляд ее блуждал и на нем никак не останавливался.

Наконец терпение его истощилось, и он незаметно выскользнул из залы. В дверях он еще раз обернулся. Глубокие темные глаза графини Румянцевой, полные тягучей коровьей печали, были устремлены в его сторону.

Через несколько дней пришло короткое письмо, и из сумбура упреков и восклицаний до сознания дошло несколько строк: «...теперь я опозорена. Моя любовь к вам стала достоянием общества. Моя честь запятнана, и только вы один в состоянии спасти меня. Спасите меня!.. Я надеюсь, что не буду вынуждена искать защиты на стороне. Снизойдите к моим мольбам...» Мятлеву послышались в письме интонации Кассандры. Он заторопился к себе в Михайловку, подальше от сумасбродного Петербурга. Перспектива спасать графиню Румянцеву столь неоригинальным способом, на который она намекала, не улыбалась ему. Он взял с собой Афанасия и Аглаю, был с ними добр, учтив и словоохотлив, и все — чтобы как то оправдаться перед самим собой и утишить больную совесть. За всю дорогу супруги, однако, не обмолвились почти ни словом, и, что Мятлев ни предпринимал, чтобы хоть как то сблизить их, они оставались друг к другу холодны и безучастны.

Не успели они приехать, разместиться, надышаться ароматом хвои, свежего сена, прогретого летним солнцем, почти забытого дома, как из Петербурга пришло предписание князю Мятлеву поспешать обратно в столицу. Граф Алексей Федорович Орлов, жандармский командир, как его именовал хромоножка, и старый приятель отца Мятлева, просил не медлить.

Мятлев и не медлил, ибо сборы были легки, а приглашение всесильного помощника государя непрекословно. И они воротились к пенатам.

— Я уж и не знаю, как вас величать, — улыбнулся седеющий граф, — когда то вы были для меня просто Сережей... А теперь вы не так уж и молоды... В вас есть что то от отца, впрочем, немного. Лично я никогда бы не осмелился нарушить вашу поездку. Мы живем в обществе слухов. О вас их ныне более всего. Следовало бы не придавать им значения. Но, когда их слишком много, тут впору и растеряться. Вы ведь живете все там же? Как крепко строили в былые дни. Поглядите ка, деревянный дом, а стоит — не шелохнется. Я бывал в этом доме.

Хотя не знаю, по нынешним представлениям о комфорте, не очень ли он устарел?.. Это кто же у вас там утопился, дворовая? Говорят, даже будто дама... У вашего батюшки дом был всегда полон. Вы любите уединение... Да, теперь эти два шалопая, говорят, дубасили друг друг старыми мечами в кровь... Государю, конечно, это стало известно. Он о вас имеет свое представление, хотя, может быть, несколько преувеличенное или даже искаженное...

Граф Алексей Федорович беседовал стоя. Природа наделила его высоким ростом. К старости он обрюзг, но за собой следил, подражая Николаю Павловичу. Природа постаралась и обрамила его широкое лицо роскошной седеющей гривой, чтобы придать ему сходство со львом, но она не забыла также слегка заострить его крупный породистый нос, намекая тем самым на малую толику лисьего, свойственного ему, как и всякому высоко взлетевшему сыну человеческого племени;

а многотрудный и изощренный опыт наполнил его глаза сиянием мудрости;

и все это вместе с крупным ртом, тронутым едва заметной улыбкой, впечатляло...

— В наши обязанности не входит наблюдать за частными пристрастиями жителей империи, — сказал старый лев, — однако государю было угодно, чтобы я разобрался в этом во всем и сделал вам внушение. Его императорское величество не пожелал лично беседовать с вами. Благо, скажу вам, благо. Я было сперва оторопел, предвидя такую возможность, чем все это могло бы кончиться... Нисколько не посягая на ваши склонности, я хочу, чтобы вы поняли всю степень ответственности, лежащей на плечах государя, за благоустройство подданных... в меру своих сил... как то... ситуация... больше... меньше...

И тут граф обомлел. Князь Мятлев, виновато улыбаясь, глядя в сторону отрешенно, извлек смятые ассигнации и протянул их шефу жандармов.

— Что с вами?! — возмутился Орлов, отступая. — Вы что?.. — Он хотел было вызнать адъютанта, но чрезвычайная бледность, распространившаяся по лицу Мятлева, удержала его, и он подставил князю кресло.

— Вы меня очень обяжете, — пролепетал Мятлев в прострации и уселся в кресло, — прошу вас...

Старый лев заметался, но внезапно все миновало так же, как и началось, и лицо Мятлева приобрело прежний вид, и он поднялся.

— Вот так, таким образом, — сказал Орлов с ужасом, делая вид, что роется в бумагах, однако наблюдая, как Мятлев с видом затравленного волка озирается по сторонам. — Вот так, мой милый князь, — повторил шеф жандармов, возвращаясь к разговору, — не смею задерживать вас и надеюсь, что вы постараетесь впредь держать свои дела en ordre...* Покинув графа Орлова, Мятлев поклялся не подавать более повода к столь унизительным для его самолюбия свиданиям, в мыслях не имея даже, что коварная судьба еще не раз столкнет его с графом при еще более печальных обстоятельствах.

Прошло несколько дней, и, казалось, ничто уже не предвещало грозы, как вдруг пришло новое письмо от Натальи Румянцевой, белый надушенный конверт — белое легкое облачко, * в порядке — фр.

предшествующее тучам. Самих туч Мятлев еще не видел, однако ощутил, как пахнуло сыростью, и душа его затрепетала, подобно кленовому листу.

В письме были такие строчки «...Князь, Вы предали меня. Разве не Вы клялись мне в любви? Не Вы ли обещали мне свое покровительство? Я брошена Вами на произвол судьбы...

Боюсь самого худшего. Откликнитесь...» Впервые щепетильность и благородные чувства Мятлева не дрогнули даже от этого отчаянного сигнала. Но история на этом не завершилась...

(Из Москвы в Петербург, от Лавинии — Мятлеву) «...Пишет Вам человек, о коем Вы, верно, давно позабыли, а он Вас не забыл и не забывал никогда. Мы живем теперь в Москве, и бог знает, сколько еще проживем. Мы живем в Арбатской части в Староконюшенном, в доме господина Ладимировского.

Когда он меня встречает, сразу начинает улыбаться и расспрашивает про мою жизнь в Петербурге, а моих ответов не слушает. Или берет меня за руку и говорит: «Какая ручка, совсем как у взрослой барышни... Впрочем, вы и есть взрослая барышня...» Maman нервничает, когда это видит. Вообще, когда она видит, что мужчины оказывают мне внимание, у нее начинаются приятные сердцебиения, но в этом случае она нервничает и даже просила господина Ладимировского руки мне не пожимать. Вообще все они липкие люди...

В январе мне исполнилось пятнадцать лет, и вдруг выяснилось, что я для maman — готовая невеста. Это меня даже не оскорбило, а удивило. Она мне сказала: «Ты разговариваешь с мужчинами так, как будто ты перед ними в чем то виновата, а ты должна разговаривать с ними так, как будто они тебе должны». Я сажусь перед зеркалом, вспоминаю Петербург, Вас и говорю ей, которая там, внутри: «Что ж ты, дурачок, ван Шонховен, пригорюнилась? Держись, дурачок...» Это мне всегда помогает.

Самое ужасное, что моя тетка Калерия ходит за мной по пятам и сопровождает меня всюду, даже в пансион и из него. На масленицу был бал в Благородном. Там было довольно весело, лотерея и фанты, но, когда собирались туда, maman очень нервничала, что я худа и невыразительна.

Господи, как я разболталась. Мне стоило большого труда решиться Вам написать, а как села — не остановиться. Но ведь я пишу Вам, как моему старшему другу, просто все описываю из моей жизни, вот и все.

Господин ван Шонховен» (Из Петербурга в Москву, от Мятлева — Лавинии) «...Господин ван Шонхове», что же с Вами приключилось?! Где же Ваш меч и щит? А ко всему — Вам уже и пятнадцать!

В один прекрасный вторник, не успел я позавтракать, как Афанасий подал мне Ваше письмо, которое меня очень обрадовало, и показалось, будто вспыхнул свет в этом беспросветном мраке.

Я часто думал о Вас, а особенно в трудные минуты. Мне казалось, что вот вот Вы появитесь и мрак рассеется. Какие это силы занесли Вас в Москву? Долго ли еще Вам мучиться в Первопрестольной?

Что касается господина Ладимировского, то вот Вам мой совет: поглядывайте на него иронически — это его сильно озадачит, и он лишится наглости.

Ваша maman, видимо, как все maman: они только и мечтают, как бы поудачнеи выдать дочерей, особенно когда единственная.

В одну из печальных минут я попробовал, памятуя о Вашем опыте, тоже усесться перед зеркалом и попенять тому, который там, внутри, на его слишком досадную беззащитность. Я сел. Но что же я увидел? Передо мной расположился почти старик и глядел на меня отчужденно.

Я принялся было уговаривать его и убеждать, но он только криво усмехнулся и стал глядеть мимо.

Иное дело Вы. Ваша vis a vis молода, стройна, красива, на нее и глядеть то приятно, ее и уговаривать лестно. А тут?

В Петербурге все без изменений, если не считать Вашего отсутствия. Парк совсем зарос.

Нева мутна. Дом мой прогнил окончательно. Общество разъехалось по дачам и деревням. Теперь по Неве ходят пароходы до Царского. Я совершил массу глупостей, впрочем, как всякий нормальный человек, но за это, как оказалось, я должен расплачиваться, и не перед самим собою, а перед обществом...» Но история не завершилась отчаянным воплем обманутой графини, и в один прекрасный день Наталья Румянцева потребовала свидания. Как это часто случается (то ли день был хорош, то ли совестливая натура Мятлева оттаяла, то ли отдаленные намеки на возможные сложности в судьбе графини возымели свое действие), он внезапно ощутил в себе прилив бодрости, горячее раскаяние затопило его окаменевшую душу, и ему захотелось, как говорится, положить свою надежную ладонь на ее хрупкое доверчивое плечико.

Наталья была обворожительна пуще прежнего. Ее сдержанность понравилась ему. Он вообще в этот день был склонен восхищаться. Ее лицо, более бледное, чем обычно, показалось ему безукоризненным. В первую минуту она оглядела его с легким любопытством, и он понимающе улыбнулся в ответ, но тут же она словно его позабыла, а князя охватила легкая растерянность.

— Я надеюсь, — сказал он снисходительно, — что вы не сошли с ума, чтобы мечтать о потере независимости в обмен на жизнь по образцу ваших подруг, притворяющихся счастливыми.

На это она ничего не ответила и даже не обернулась в его сторону, отчего растерянность его усилилась. Когда он скашивал глаза, он видел ее профиль, и в нем было что то такое, что могло толкнуть на безрассудство. «А не мешало бы ей быть попроще, — подумал он. — После всего, что произошло, она могла бы и умерить свое кокетство». Но эта мысль не успокоила его, ибо рядом с ним шла женщина, сгорающая, как он догадывался, от тоски, с фанатичностью уверовавшая в свое будущее.

Они медленно следовали вдоль ограды Летнего сада, и прохладный ветерок с Невы был бессилен охладить их возбужденные души.

— Кроме того, — продолжал он, окончательно теряясь, — вы думаете, что?.. Вы что думаете?.. Что общество сможет правильно оценить ваши пристрастия?.. Вы думаете?.. Вы надеетесь?..

Ему показалось, что она усмехнулась. Ему захотелось заглянуть в ее глубокие темные глаза и поцеловать мягкие горячие губы. Ее профиль был, как всегда, слегка надменен. Вдруг он вспомнил ее записочки, разговоры в свете, свои собственные домыслы — и сказанное им нынче выглядело нелепо. Власть приобретается в обмен на чужую независимость, а он несет пустопорожний вздор.

Они остановились у парапета. Внизу лениво текла Нева. Деревянный пароход торопился мимо, офицеры и дамы махали с палубы зонтами, фуражками, перчатками неизвестно кому.

Набережная была пустынна, если не считать мужика, несущего на спине бочку. Лицо его было залито потом, и на расстоянии ощущался сильный и тошнотворный запах рыбы не то от него, не то от бочки.

— Ну? — сказала женщина, стоящая рядом с Мятлевым.

Он суетливо обнял ее за талию. Она прижалась к нему, предварительно оглядевшись.

Набережная была пустынна.

— Вы все еще думаете, что я принесу вам несчастье?

Она оборотилась к нему. Ее глубокие темные глаза покачивались перед ним. Он слышал ее прерывистое дыхание, и ее маленькая настойчивая ручка прикасалась к его затылку легким нервным прикосновением.

Когда нас начинают обуревать страсти, как увлажняются наши глаза, каким голубым туманом подергиваются безумные зрачки, как лихорадочно бьется о зубы кончик языка, будто зверек, изготовившийся к прыжку;

и тело наклоняется вперед, и шея становится длиннее и напряженнее. Если взглянуть со стороны, потеха, да и только: это двуногое, кажущееся олицетворением самоуверенности к даже наглости, истерзанное болезнями, законами, унижени ем, преследуемое ужасом и сомнениями, густо припудренное, чтобы хоть как нибудь скрыть землистый оттенок лица, завитое и напомаженное;

это существо, обутое в широченные ботфорты или втиснутое в кринолин, а все для того, чтобы не видны были тонкие кривые ножки, с помощью которых оно бежит неизвестно куда;

это высшее среди движущихся, не отказывающее себе в удовольствии совершать грехи, чтобы потом долго и утомительно раскаиваться в них, втайне кичащееся собой и презирающее своих собратьев, а наяву распинающееся в любви к ним и в отвращении к себе самому;

владеющее сомнительным опытом любви и обремененное переизбытком коварства, как оно воспламеняется, когда его обуревает страсть обладать, властвовать, повелевать, благодетельствовать или вызывать к себе жалость.

Мужик уронил бочку. Наталья вздрогнула. Мятлев поспешил отдернуть руку. Из бочки вывалилась перламутровая безголовая рыбина.

— Ваши письма, Natalie, — сказал Мятлев, — повергли меня в уныние. Ну что это, в самом деле, что это вы вздумали, Natalie, писать мне эти письма? Разве я похожу на жениха?

Позвольте... Может быть, этот самый Коко или этот самый ваш поручик Берг... позвольте... С чего это вы могли меня так представить себе?

Внезапно раздалось цоканье подков. Старая, облупившаяся коляска не спеша проследовала мимо. На заднем сиденье, томно откинувшись, покоился поручик Катакази в голубом мундире. Он спал.

— Он спит, — сказал Мятлев, провожая коляску взглядом.

— Не могли бы вы крикнуть мне извозчика? — спросила графиня холодно. Ее лицо было крайне бледно, и оттого она казалась еще неотразимей, чем когда либо.

— Мы можем доехать до моего дома, — сказал Мятлев. — У вас мигрень?

— Я сама о себе позабочусь, — процедила она. — Я хотела услышать от вас слова утешения и дружбы, но вместо этого... Я пришла поплакаться вам о моем несчастье, а вы оттолкнули меня, как шантажистку...

Деревянный пароход возвращался обратно. Весь сотрясаясь, он летел по невскому простору. Уже другие счастливчики стояли на его ветреной палубе, и там среди них Мятлев увидел себя рядом с графиней Румянцевой. Она была в розовом платье, он же в безукоризненном сюртуке из китайской чесучи, и широкая улыбка не покидала лица бывшею кавалергарда.

Она торопливо уселась в подвернувшийся экипаж, бледная и надменная, но в глубоких глазах вновь промелькнуло что то жалкое, и еще что то в ее лице вдруг показалось Мятлеву несовместимым с представлениями о ее красоте.

В течение нескольких дней он отсиживался в своей разрушающейся крепости, но любовь графини Румянцевой оказалась столь велика, безбрежна и прихотлива, что он просыпался по ночам, воображая, как она прекрасна и одинока. И поэтому, когда она, пренебрегая приличиями и возможными кривотолками, вдруг явилась к нему, минуя все ворота, запоры, цепные мосты, обвораживая стражу и голодных львов, он даже не удивился...

— Я очень тороплюсь, — сказала она, возникая на пороге его обители, — я привезла вам приглашение на обед, maman будет очень рада видеть вас, — она говорила легко, как в сказке;

в столь же легких движениях ее сквозила уверенность. — Я не доверилась лакею и привезла приглашение сама. Так надежнее. Вы рады?

Розовый конверт скользнул на стол, словно прилетел сам, а она исчезла, успев подарить ему одну из своих самых многозначительных улыбок.

Когда я подтрунил над ним, он вдруг вспылил и заявил, сам себе не веря:

— Это все, чтобы не потерять моего расположения, я ей нравлюсь. Теперь ей ужасно возвращаться к этим тетенборнам и бергам, да потом, я ей нравлюсь... Я у них обедал, и все было мило. Чего же еще?

Она подарила ему прелестное небольшое полотно работы Натуара, на котором лукавый изнеженный Амур натачивал грубую стрелу, вполне пригодную для подлинного убийства. Затем ее хлопотливые ловкие руки поставили на его столик витиеватый серебряный подсвечник — печальный остаток уничтоженного знаменитого «орловского сервиза». «О, какое сумасшествие!» — содрогнулся он, но не подал виду. Затем изысканно, как могла, она отобрала у него невзрачный перстень — грустную память о старике Распевине, рожденном на Сенатской площади и кончившем свои дни при Валерике. Мятлев пытался было отстоять свою честь, но Наталья, преисполненная любви, заверила его, смеясь, что она не посягает на фамильные реликвии.

— Тем более, — шепнула она убежденно, — что это подарила женщина.

Он, досадуя, рассказал ей историю старика Распевина. Она прослезилась, жалея старика, но перстень не вернула.

— Нетушки, князь, — погрозила пальцем, — это трогательно, но не убедительно. Не получите.

При этом было множество самозабвенных поцелуев, и ничтожных колких поцелуйчиков, и объятий, и прикосновений, и всяческих намеков. Афанасий и Аглая с вытянутыми лицами кружились тут же, стараясь ей угодить. Дом трещал сильнее. Господин Свербеев встречал ее внизу в распахнутой рубашке, весь в поту от чая и сосредоточенности. Это он водил ее средь мраморных фигур, терпеливо разъясняя их достоинства, а когда она пожелала все это сдвинуть во мрак, чтобы вестибюль был шире и элегантней, смеялся вместе с ней, наблюдая, как молчаливые слуги, надрываясь, исполняют ее волю.

Когда Мятлев пытался вступиться за бессловесный мраморный народец, она тотчас пресекала его попытки:

— Нетушки, mon chere, это все разместится там, а здесь должно быть пространство.

— Пространство, — поддакивал господин Свербеев.

— Вы к этому так уже привыкли, что не видите, как это дурно, — продолжала она. — Посмотрите, ведь теперь лучше?

— Они вас жалеют, — поддерживал благородный шпион.

И Мятлев разводил руками и получал свою долю стремительных поцелуев, каждый из которых закреплял маленькие достижения ее любви.

Так прекрасная конкистадорша, попробовавшая мятлевской крови, все шла и шла в глубь его территории, и он отступал с кучкой своих бронзоволицых братьев, и их изысканные стрелы были бессильны против ее мушкета.

«Любовь это или притворство? — думал Мятлев, прихлебывая из рюмочки. — Любовь или притворство?..» Неистовствуя в разрушающемся доме, Наталья, словно обезумевшая лань, все время натыкалась на гигантское полотно, где ее настойчивые предки теснили наивных туземцев во имя совершенства грядущего, и всякий раз облик печального европейца среди коричневых тел приостанавливал ее разбой. Наконец она не выдержала, и Мятлев, слегка расслабленный водкой, выдал фамилию знаменитого государственного преступника, воскрешенного на полотне усилиями лукавого мазилы.

— Господи, какая чушь, — поразилась она, не придавая значения фамилии. — Это шутка?

Он жив?.. Да вы с преступниками общаетесь...

— Видите ли, Natalie, — сказал он серьезно, — этот человек казнен в давние годы, но я хочу иметь его портрет. Вы меня очень обяжете, если никто об этом...

— Я слышала, — сказала она, — это было в год моего рождения... Он жив?

— Он казнен...

— Ах да, вы же говорили...

Он снова всматривался в ее прекрасное лицо, не понимая, что в нем могло вызывать досадное ощущение несовершенства. Линии были так безукоризненны, каждая деталь так пропорциональна, что трудно было объяснить это внезапное раздражающее чувство. Сначала он подумал, что это вызвано ее чрезмерной бледностью, но в то же время, когда б не она, это лицо было бы просто сверхъестественным. Наконец ему удалось обнаружить в этом чуде природы крохотный изъян, который вот уже много дней ускользал от его затуманенного взора, не давался, но постепенно проступил явственней, и Мятлеву уже не стоило большого труда определить его. Нижняя челюсть графини, чуть более крупная, чем было нужно, едва заметно утяжеляла это восхитительное лицо, и не глубокие темные глаза, оказывается, придавали ему царственную надменность, так удивлявшую Мятлева, а именно она, эта несущественная деталька, просмотренная природой.

— Охота вам хранить память об этом, — засмеялась она, кивая на полотно, — это ему не поможет...

И Мятлев увидел, что изъян, обнаруженный в ее лице, значительней, чем показался в первую минуту.

«Я мог бы отправиться в Москву, развеяться и затеряться, — подумал Мятлев, — любой московский булочник счастливее меня».

— Все по дачам, и лишь вы один в пекле, — сказала она. — Приезжайте к нам...

приезжайте к нам... приезжайте к нам..

— Только и жить в Петербурге, когда все по дачам, Natalie, только и жить...

— Когда мы будем вместе, я не позволю вам раскисать, — сказала она без тени смущения.

— Я хочу, чтобы вы были счастливы... — Тут он счел своим долгом поцеловать эту молодую самоуверенную постороннюю даму. Она приняла это как должное и сказала: — Я хочу вас обрадовать — у нас будет очаровательный baby.

Мятлев ощутил сердечный удар, и дыхание на минуту оборвалось. Предполагать, что виновником этой радости мог быть какой нибудь поручик Мишка Бepг или Коко Тетенборн, было бы чудовищным, и он подумал в отчаянии «Господибожемой!» — но сказал очень спокойно, играючись, даже, кажется, улыбнувшись:

— Natalie, вы шутите, я не гожусь для роли, которую вы мне предназначили, — и отхлебнул водки.

Ее караковые застоявшиеся жеребцы подхватили коляску и понеслись, не касаясь земли, вместе со своей хозяйкой, слишком надменной, чтобы позволить себе разрыдаться, и слишком красивой, чтобы поверить, что она может быть нелюбимой или отвергнутой.

«Женщина с тяжелым подбородком не может не быть деспотичной», — записал он в своем дневнике и надумал, не откладывая, отправиться в Москву на прием к знаменитому доктору Моринари с единственной целью успокоить свою совесть, ибо не верил в способность медицины избавить его от печального последствия тяжелой раны, полученной при Валерике.

В течение, пожалуй, десяти дней Петербург был спокоен и молчалив. Графиня Румянцева, эта шалунья, не подавала признаков жизни, то ли смирившись с его решительностью, то ли готовя новые козни. Как бы там ни было, Мятлев, посвежевший и помолодевший, наверное, оттого, что появилась хоть какая то идея, выправил бумаги, велел заложить карету, нетерпеливым жестом указал Афанасию на ее дверцы, уселся сам, и они покатили на юг, к Москве, оставив Северную Пальмиру в гордом одиночестве.

Покуда продолжалось их путешествие, Лавиния, собравшись с духом, писала князю ответное письмо, высунув кончик языка от непривычного усердия. В письме, если отвлечься от приличествующих этому жанру обязательных условностей, были и такие строки:

«...Ваше письмо было подобно бомбе. Несносная Калерия, конечно, пробралась в мою комнату, увидела его, прочитала, побежала к maman. Я требовала, чтобы они отдали мне его, но они и слышать ничего не хотели. «Ах, ах, кто он? Почему? С каких пор?! Ты себя позоришь!

Какое легкомыслие! Я буду жаловаться государю!..» Я ушла к себе и заперлась. Они бушевали за дверью. После всего меня посадили на длинную тяжелую цепь, чтобы я не вздумала жить по своему.

Пусть Вас это не смущает. Пожалуйста, пишите мне. Пишите на имя моей подруги Екатерины Балашовой в Кривоколенном, в собственном доме.

Теперь забудем о неприятном. Я очень смеялась, когда читала, как Вы усаживались перед зеркалом. Да разве Вы старик? И почему тот, внутри, от Вас отворачивался? Мне Вас стало очень жалко, потому что Вам этот способ не подходит.

Мы пробудем в Москве до рождества. Так говорит maman. У нее тут какие то дела, в которые она меня не посвящает. Представляете, все лето в жаркой и пыльной Москве из за чего то такого, что, наверное, не очень то и нужно, если не считать вишневого варенья, с которого я снимаю пенки. И все таки мне сдается, что maman твердо решила устроить мое счастье и за моей спиной об том хлопочет. Мне даже подумать страшно. Конечно, я бессильна спорить с ней, но если это случится, я тут же утоплюсь или приму яд. Впрочем, я ничего этого не сделаю, а попросту убегу из дому с каким нибудь веселым гусаром.

Вам, наверное, смешно читать мои письма. Наверное, было лучше, когда я была ван Шонховеном. Я бы так хотела явиться к Вам снова в армячке и с мечом и видеть, как Вы недоумеваете. Но что же делать? Возврата нет.

Представляю, когда даст бог свидеться, каким я Вам покажусь страшилищем. Видеть себя не могу! Какой сюрприз было Ваше письмо. Теперь maman все время рассказывает о Вас всякие ужасы.

У нас был доктор, который посоветовал мне купаться и вылеживать на солнце. Мы для того ездили на Фили. Когда ехали через лес, видели волка, такого же тощего, как я. Он убежал.

Все таки из всех, кого я знаю, Вы самый умный и самый приятный. А уж когда господин Ладимировский встречается, тут даже и сравнивать невозможно. Вот что значит дурное воспитание. Maman утверждает, что у меня тоже дурные склонности, так как я осмелилась с Вами переписываться. Считаете ли Вы, что это дурно? Вам хоть немножечко приятно получать от меня письма?..

Господин ван Шонховен.

P. S. Если случится Вам попасть в Москву и Вы ненароком пройдете мимо нашего дома и услышите из за ограды лай, не пугайтесь: это я сижу посреди двора на цепи и лаю от тоски и отчаяния».

В Москве дышалось легче, чем в Петербурге: дворцовые флюиды достигали Первопрестольной с опозданием и в ослабленном виде, однако и здесь вершился произвол, ибо господин ван Шонховен, старинный друг, сидел на цепи. И хотя Мятлев не успел получить этого отчаянного и смешного письма, но чем ближе экипаж приближался к Москве, тем все отчетливее виделись нехитрые способы, с помощью которых бойкие одиночки должны были утрачивать свою бойкость. Бедная Лавиния!

И он представлял себе нелепый дом господина Ладимировского и грязно зеленый забор, за которым в пыльном дворе, прямо посередине, закрыв ладонями лицо, рыдает господин ван Шонховен с ошейником на тонкой шейке.

Картина эта не повергла его в ужас, он даже рассмеялся, вступая на Арбат, уже издалека ощущая сильный запах вишневых пенок и слыша, как позвякивает цепь.

В те дни Москва была еще наполовину пустынна, но уже кружилась ранняя осень и первые осторожные караваны, звеня колокольчиками, стекались к столице из ближних и отдаленных поместий. Было самое время жить среди соплеменников, не задевая их локтями, жаловаться богу, не боясь, что тебя освищут, и освобождать посаженных на цепь.

Покуда Афанасий бил мух в гостинице у Охотного ряда, Мятлев торжественно вступал в Староконюшенный переулок, радуясь, что эдакая проказливая фантазия вдруг овладела им в Петербурге и теперь водит, подобно лешему.

О докторе Моринари, который был предуведомлен и ждал его, Мятлев старался не думать, полагая, как уже неоднократно бывало за долгие годы, что болезненный приступ авось больше не повторится, а ежели и повторится, то это все так малообременительно и, в сущности, неопасно, что, право же, нет смысла связывать себя хождением по эскулапам, дурея от карболки, долго и мучительно объяснять свои сомнительные болячки, вместо того чтобы наслаждаться поездкой и представившейся возможностью пофантазерить...

Дом господина Ладимировского возвышался за кокетливой чугунной оградой и вовсе не походил на жалкое строение, созданное лихорадочным воображением князя. Это был просторный двухэтажный дом, построенный со вкусом и любовью, с ложной колоннадой в самых изысканных традициях русского ампира, с колоссальными окнами второго этажа, распахнутыми на солнце, с нарядным подъездом, выходящим в тенистый сад, где знаменитые московские липы росли, окруженные гигантскими кистями душистого табака, а по отличным английским дорожкам прохаживалась молодая особа в розовом платье и такой же шляпе с непомерно широкими полями — розовое облачко в зеленой тени.

Теперь он спросит, кажется, госпожу Тучкову... Кажется, так. И господин ван Шонховен, появляясь в дверях, сделает большие глаза... Молодая особа приблизилась к ограде и сделала большие глаза.

— Это вы? — изумилась она нараспев, и Мятлеву ничего не оставалось, как вбежать в сад.

Какое удивительное зрелище — эта барышня в розовом платье с большими серыми глазами, прижавшая к груди два кулачка, как некогда... Господибожемой!.. Уж вы не дочь ли той бедной женщины? Не сестра ли?.. Еще не дама, но уже и не господин ван Шонховен. И этот ампир, и ограда, и чистые окна, за которыми покой, и безупречные английские дорожки — уж не обман ли все это? А помните ли вы, как именно вы пожаловали ко мне в несколько потасканном армячке, как я теперь понимаю, с дворового мальчишки? А как мы распивали чаи? А помните ли вы, как вы уходили одна по глубокому снегу, размахивая мечом, и ваши следы ложились ровно, цепочкой, подобно стреле (признак удачливости), да, да... А я вот в свои тридцать три года по прежнему неудачник и приехал специально затем, чтобы пожаловаться вам, моему старому другу, а кроме того, я предполагал, что возьму вас за руку и мы отправимся, ну, например, в зверинец или на карусели, но вы так повзрослели, что это теперь смешно — брать вас за руку и вести в зверинец. Правда, вы такая худенькая, почти такая же, как вы мне писали, и щечки у вас несколько впали, но московский климат вам, видимо, впору: вон вы как повзрослели, как вы стройны, как многозначительно расположились ваши уже не детские ключицы и в выражении вашего лица появилось нечто такое, что уж вас за руку не возьмешь и на карусели не сводишь, а настоящие молодые люди, я имею в виду настоящих молодых людей, не смогут вас не заметить, и теперь вам предстоят сложные дни... А я по прежнему в плену обманутых надежд и все почитаю за безделицу, кроме, пожалуй, того, что мне недоступно... А помните? А помните?.. Я то думал, вы посреди печального двора прикованы цепью, а у вас тут английский сад и такая прелесть вокруг, что мне, пожалуй, можно было бы и не спешить...

— Неужели это вы? — засмеялась Лавиния, краснея. — Какой сюрприз!

...И все же в вашей улыбке не столько радость, сколько недоумение, и, конечно, могу себе представить, как нелепо мое появление, ибо быть вашим опекуном как то уже неловко:

вон вы какая взрослая, вас в зверинец не поведешь...

— И вы приехали, чтобы увидеть меня? Какие шутки, — сказала она нараспев.

— Какие уж тут шутки, — усмехнулся Мятлев, трезвея от собственной бестактности. — Впрочем, если вам угодно, я действительно приехал по делам и, проходя, увидел вас за оградой.

Всегда приятно встретить старого друга...

Она поминутно оглядывалась на дом, и он понял, что нужно уходить, покуда несносная Калерия не вывалилась из грозовых туч с молниями и громом.

— Как жаль, — сказала она с досадой, — завтра у нас пикник... А вот кто то уже идет...

Мы сейчас едем... мы приглашены... впрочем, вы их не знаете... Вы еще придете? — спросила вежливо.

— Как сложатся дела, господин ван Шонховен, как сложатся дела.

— А а а, — протянула она и сделала шаг назад.

За оградой остановились три поместительные коляски, каждая четверней. Кучера в малиновых шляпах, один другого безупречней, уставились с козел на дом господина Ладимировского.

— Ну вот, — сказала она, снова отступая на шаг, — вот все и идут.

Это прозвучало как сигнал к бегству, но, удивительное дело, убегать не хотелось, а было озорное любопытство, перемешанное со стыдом и горечью напрасных сожалений о глупых петербургских фантазиях, погнавших его в дорогу.

И вот дверь дома распахнулась, и из нее в зеленую мглу липового сада вытекла пестрая вереница незнакомых мужчин и женщин и потекла по аккуратной дугообразной дорожке, так что Мятлев очутился как бы в центре этой дуги, и все невольно оборотились в его сторону.

Поняв, что бегство бесполезно и унизительно, он приготовился к самому худшему, однако бури не последовало. Напротив, госпожа Тучкова, оказавшаяся обворожительной полячкой, едва ли старше Мятлева, а по виду даже уступающая в возрасте, поклонилась ему благосклонно и подошла без всяких церемоний, с радушной улыбкой. Пестрая элегантная вереница тотчас смешалась, и все с любопытством окружили князя. Среди присутствующих он узнал поручика Мишку Берга и Коко Тетенборна, одетых с иголочки в цивильное. Они сухо поклонились ему, будто и не были знакомы. Он хотел расхохотаться, вспомнив их незадачливый поединок, как вдруг увидел, что Лавиния, оставшаяся несколько поодаль, приподнялась на цыпочки и с напряжением всматривается в его сторону. Присутствие этих великосветских прощелыг показалось ему подозрительным, и действительно, в тот же момент поручик подошел к пунцовой Лавинии и демонстративно подал ей зонт.

— Представьте, maman, — задыхаясь, проговорила Лавиния, — князь Сергей Васильевич проходил по делам и увидел меня за оградой.

— Давно ли вы в Москве? — поинтересовалась госпожа Тучкова, не придавая значения словам дочери. — Мы были бы рады видеть вас завтра на пикнике. Нынче мы, к сожалению, уезжаем.

Гости, насмотревшись на знаменитого возбудителя пикантных слухов, медленно рассаживались по экипажам. Поручик Берг и Коко Тетенборн увели Лавинию, которая, как показалось Мятлеву, пыталась оглянуться. Госпожа Тучкова и Мятлев остались вдвоем.

— Как странно, — сказала она, — в Петербурге мы живем по соседству, а случай не сводил нас, и именно здесь, в этом гигантском муравейнике, вам удалось столкнуться с Лавинией, — и при этом посмотрела на Мятлева, будто хотела сказать: «Не лгите, князь, я знаю обо всем». — Как вы ее нашли? Не правда ли, повзрослела?.. Вот этот, слева, это Михаил Берг... Месяц назад он пал мне в ноги... Но, я думаю, от этого не умирают, и Лавинии следует обождать еще годик другой. Я вдова, мне нужно быть осмотрительной... — И рассмеялась.

Вдова была еще в самом соку, так что ее покойный генерал, видимо, не без сожалений расставался с жизнью.

— А что этот Берг? — спросил Мятлев. — Он что... вы его хорошо знаете?

— О князь, — снова рассмеялась она, — в моих руках все обретает надлежащий вид. — И, наклонившись к нему, добавила кокетливым шепотом: — Конечно, его не сравнить с вами, и, если бы вам не предстояло связать себя с очаровательной графиней Румянцевой, кто знает, князь, кто знает...

— Мне показалось, что мое письмо к вашей девочке и мой приезд в Москву, — сказал князь растерянно, — вы как то связываете, и я...

— Как вы можете!.. — поразилась она, вскидывая брови. — У меня и в мыслях не было ничего подобного. И сказанное мной, что если бы не ваш скорый брак... Неужели вы могли усмотреть неискренность?.. — И снова тихий, самоуверенный смех. — Впрочем, я лгу, я притворяюсь, не судите меня строго. Хотите начистоту? Я читала ваше иисьмо к Лавинии, и в этом письме я, именно я, а не кто другой, смогла уловить, чего бы никто другой не уловил, еле слышимые интонации вашего одиночества и расположения к моей дочери... Погодите, кто нибудь другой и не заметил бы, но я, князь, верьте мне, это уловила... погодите... потому что, когда дело касается моей дочери, я слышу, как растет трава и о чем говорят между собой рыбы...

Я колдунья, князь... — И она расхохоталась, довольная произведенным эффектом. — Да вы не качайте головой, не отрицайте попусту... Мне ведь ваше мнение неинтересно, мне важно, что я сама слышу. Я даже могу с вами согласиться из учтивости, но это ведь ничего не означает, если я слышу так, а не иначе.

Веселый поезд давно скрылся из виду, а оцепенение не покидало Мятлева. Наконец он нашел в себе силы вернуться в гостиницу и, разбудив опухшего Афанасия, приказал ему позаботиться об обеде. Когда все было съедено, а водка успокоила его натянутые нервы, он сказал сонному слуге:

— Она очаровательное создание, претендующее именоваться философом, но вся полна предрассудков и даже, если хотите, пороков. Я показался ей непорядочным, то есть она попыталась меня изобразить таковым, но, видите ли, сударь, я то предполагал, что ее дочь сидит на цепи и что я могу спасти ее от произвола...

— Вы так думаете? — лениво осведомился Афанасий.

— А вы думаете иначе? Не кажется ли вам, что ее деятельность направлена не на то, чтобы превратить свою дочь в капельку бриллианта, придав ей тем самым истинную ценность, а на то, чтобы, поименовав ее бриллиантом, вставить в собственную корону?

— Вы думаете? — удивился Афанасий, напрягаясь.

— Я попал в глупое положение, сударь. Меня заподозрили, и у меня не нашлось аргументов. Впрочем, эта дама весьма, как вы говорите, умны с. И я испытываю непреодолимое желание с ней сразиться, чтобы хоть как то очиститься перед самим собой. Но это невозможно, и завтра мы покинем этот негостеприимный город.

— Ваше сиятельство, — сказал Афанасий, пользуясь расположением Мятлева, — зачем же вы, если позволите, меня оженили, а, ваше сиятельство?

— Действительно, — ответил Мятлев. — Но разве тебе так уж не нравится твоя жена?

— Глупы с, — ответствовал камердинер. — Ведь я ее бью, ваше сиятельство, а она мне ручки целует, терпит с, если позволите, прощает с.

— Госпожа Тучкова, — продолжал Мятлев, отмахиваясь, — перенасыщена волнениями плоти, отчего у нее однообразное представление об окружающем ее человечестве. Она полагает, что то же самое должен испытывать и я, и потому я, имея роман с графиней Румянцевой, не могу отказать себе в удовольствии разнообразить и обогатить ее скудные ласки за счет маленьких девочек с острыми ключицами, вы слышите, сударь? Вот к чему привели мое простодушие и моя доверчивость. И теперь уже всем известно, что я вступаю в брак с графиней, всем, кроме меня... И если бы она там, в Петербурге, прослышала бы о том, ее лихорадка достигла бы таких высот, с каких можно было бы упасть и сломать себе шею.

— Очень при этом собачий жир помогает, — заметил Афанасий.

Беседуя, Мятлев остывал, и тем больше ему хотелось попасть на злополучный пикник, чтобы свести счеты с госпожой Тучковой и доказать ей, что Лавиния не имеет ко всему этому ни малейшего отношения. Проснувшись поутру, он почувствовал, что желание это так уже в нем окрепло, что осуществлению его не сможет помешать даже опасение прослыть смешным и навязчивым. Правда, в экипаже его несносная беспокойная совесть напомнила ему о Цели его приезда в Москву, и отвергнутая тень великого доктора Моринари качнулась с укоризной, но погода была хороша, графиня Румянцева почти позабыта, чувствовать себя авантюристом доставляло удовольствие, и, думал он, жалки те, кто, считая себя ценителем талантов, почитают ничтожным великий дар — сливать в сонную кровь человечества каплю возбуждающих обманов.

Эта мысль до такой степени взбодрила его и возвысила в собственных глазах, что он впервые за много лет подумал о себе хорошо и даже поклялся нарушить свое милое затворничество и походить по земле, внезапно поверив, что климат ее и ее нравы губительны лишь для тех, кто их отвергает.

Где то за Всехсвятским, поздно, когда солнце уже покинуло зенит и вода в реке приобрела сиреневый оттенок, Мятлеву почти случайно удалось обнаружить в великолепном месте, возле покинутой полуразрушенной мельницы, вчерашнее общество. Пиршество тоже, видимо, подходило к концу, ибо часть гостей разбрелась по лугу, молодые люди играли в серсо, слуги носились около громадного ковра, покрытого не менее громадной белой скатертью, вокруг в беспорядке валялись разноцветные шелковые подушки, на которых еще недавно возлежали господа.

Появлению Мятлева никто не удивился или сделал вид, и лишь госпожа Тучкова, придерживая голубое платье, сверх меры обтягивающее ее почти юную талию, пошла к нему навстречу по желтеющей сентябрьской траве.

— Как я ошиблась, — сказала она, с заметным интересом разглядывая Мятлева, — я то считала, что вы не приедете, что вас задержат дела...

— Я заглянул на минутку, — солгал он. — Вчера мне показалось, что вы хотели мне что то сказать и не успели... — Он присматривался к обществу. Лавинии не было видно нигде. — Но сейчас я вижу, что у вас самый разгар веселья, и я тихонечно улизну, чтобы не прерывать его...

— Лавиния отправилась к бабушке, она не пожелала ехать с нами, — пояснила госпожа Тучкова, ослепительно улыбаясь. — Как жаль, что вы торопитесь...

— Разве вы позволяете ей поступать, как она вздумает? — спросил Мятлев, раздражаясь.

— О да, — сказала она, — ведь ей шестнадцатый и у нее свои интересы.

Слуги заново уставляли скатерть блюдами, напитками и хрусталем. Госпожа Тучкова сделала приглашающий жест, однако больше из вежливости. Сколько ни вглядывался Мятлев в гостей, он не видел нигде ни поручика Мишу Берга, ни его кудрявого приятеля.

— Господин Берг с приятелем тоже игнорировали нас, — усмехнулась госпожа Тучкова, — они отправились на бега, считая, что мы для них слишком стары... Значит, вы нас покидаете?

— Нынче я отправляюсь в Петербург, — сказал Мятлев. — Мне очень жаль.

— Мне очень жаль, — словно эхо, подхватила госпожа Тучкова, — прощайте...

Этот, казалось бы, пустопорожний диалог, в котором, однако, было много скрытого смысла для тех, кто в нем участвовал, был прерван звоном серебряного подноса, уроненного нерасторопным лакеем.

— Ну вот, — сказала госпожа Тучкова облегченно, — вот видите? — и помахала ручкой.

Ощущая устремленные на себя взгляды, Мятлев торопливо добрался до фаэтона, ожидавшего его в стороне, и велел ехать в Москву, в Староконюшенный переулок, да поживей.

Кучер погнал с радостью. Негодование бушевало в Мятлеве, хотя явных причин к тому и не было. Природа рождает людей безупречными, но ложные принципы, господствующие в окружающей среде, делают их дурными. Когда то это маленькое очаровательное существо с синими глазками и ангельскими кудряшками было преисполнено любви и добра, но время и окружение позаботились о нем по своему, и оно превратилось в госпожу Тучкову. Порок в великолепной оболочке! Щепотка яда в позолоченной обертке... В поединке природы с обществом природе выигрывать еще не удавалось, она всегда оказывалась побежденной, но в вознаграждение за проигрыш ей позволялось заботиться о человеческой оболочке, тогда как победителю доставалась душа, которую он и приспосабливал к своим нравам. Так думал Мятлев, мучимый бешенством, хотя не имел к тому никаких причин, кроме, пожалуй, досады на самого себя за собственную опрометчивость. Что же касается госпожи Тучковой, она (и это он с огорчением признавал) была не только хороша собой, но в достаточной степени наделена зоркостью и ироническим складом ума, что Мятлеву не могло не нравиться.

Так, мучимый сомнениями, раскаянием, угрызениями совести и вульгарной злостью, он домчался до Староконюшенного уже в сумерки, отпустил экипаж и направился к дому господина Ладимировского. Стемнело, сад за оградой был пустынен. Зато за громадными окнами второго этажа, распахнутыми настежь, слышались голоса и пламя множества свечей единоборствовало с густеющими сумерками.

Мятлев был так напряжен и взвинчен, что, пожалуй, не постеснялся бы взобраться на старинные липы, чтобы лучше слышать и видеть происходящее и раз и навсегда избавить себя от мук, но липы росли на значительном расстоянии от окон, и поэтому он, словно перипатетик, принялся прохаживаться вдоль дома, иногда замирая, подобно господину Свербееву, завидуя его способности висеть часами в дымоходной трубе.

Он не слышал голоса Лавинии, но уже понял, что его обманули, как будто синие глаза и прерывающиеся интонации госпожи Тучковой не были достаточным доказательством, как будто ему и в самом деле нужно было лететь сломя голову в Староконюшенный, чтобы не мучиться сомнениями.

— Она сказала «ну и пусть», — послышался голос Мишки Берга, — это в каком же смысле?

— Это в том смысле, — засмеялся кудрявый Коко Тетенборн, — что Лавиничка, королевочка, считает происшедшее с ней пустяком...

Берг. Жаль, что у меня нет шпаги, я бы с наслаждением проткнул вас.

Тетенборн. Будто не вы в недавнем прошлом были вырваны из объятий рыжей горничной и брошены с раной в кусты, в лопухи, в грязь и смрад. Удивляюсь, как вас еще оттуда выгребли!

Берг. Если вы мне друг, помогите обмануть Калерию. Давайте выманим у нее ключи.

Тетенборн. Жульничество — не моя профессия. Это я предоставляю вам. Лично я предпочитаю выйти в сад и увести Лавинию через окно...

Берг. Так она с вами и пошла... Я умоляю вас действовать вместе. Не губите нашей дружбы...

Тетенборн. Дружбы, службы, дважды, жажды...

Берг. В конце концов мне ничего не стоит прихлопнуть вас обыкновенным стулом...

Тетенборн. Это не по джентльменски.

Берг. По джентльменски, не по джентльменски... Вы хотите, идиот, чтобы и эту увели?!

Тетенборн. Фу, какой крикун... неврастеничка... Я не хочу, чтобы девушка, которую я люблю всем сердцем, была предметом ваших обсуждений...

Берг. Вы ее любите?.. Эх вы... Он ее любит...

Тетенборн. Поставьте стул на место... Поставьте стул на место. Поставьте стул на место или... поставьте стул!

Берг. Вы ведь знаете, одно мое слово — и в обществе к вам уже не будут снисходительны.

Тетенборн. Никто не мешал вам брякаться на колени перед Румянцевой. Так не мешайте же и вы мне, черт возьми!

Берг. Чудовище! Ее maman имела со мной беседу! Все уже решено.

Тетенборн. Вы прощелыга, а у меня честные намерения, и если я не брякался в ножки, то это по сдержанности, а не по расчету... Поставьте стул на место!..

По невероятному грохоту, донесшемуся из окон, было понятно, что побоище началось, и не на шутку. Представляя, чем это может кончиться, Мятлев медленно двинулся вдоль дома, как вдруг из крайнего темного окна его окликнули.

— Неужели это вы? — нараспев удивилась Лавиния, невидимая во мраке. — А если бы меня не заперли и взяли на пикник, мы бы с вами разминулись?

— Я был на пикнике, — отрапортовал Мятлев, прислушиваясь к звукам борьбы.

— Какие шутки, — засмеялась она. — Вот уж не верится.

Побоище утихло, и вновь неясно загудели голоса.

— Кто же посадил вас на цепь? — спросил Мятлев.

— Вот какая странность, — сказала она, — меня из за вас заперли, а те прекрасные, великодушные, достойные намеревались меня спасти... Вот бы вы меня спасли... Калерия закрылась с ключом в своей комнате, я читала, а они убивали друг друга... Как все перепуталось, не правда ли? Я не вижу вашего лица, вы, наверное, смеетесь надо мной...

— Как же это вас, такую сильную и храбрую, такого гордого господина ван Шонховена, смогли посадить на цепь? — спросил Мятлев, сильно подозревая, что в его шутке есть немалая доля печальной правды. — А меч то ваш где?

— Что вы, — засмеялась Лавиния, — я и не думала спорить. Зачем? Это ведь все капризы maman. Вы думаете, она и в самом деле хочет выдать меня за этого Берга? Что вы... Это они хотят, вбили себе в голову эдакое...

Внезапно из дверей дома вывалился Коко Тетенборн. Не обращая внимания на Мятлева, он крикнул Лавинии:

— Не плачьте, королевочка. Я убил его, — и исчез в переулке.

— Врет он! — крикнул Мишка Берг, высовываясь из освещенного окна. — Я слушаю, как вы любезничаете с князем... — Он высовывался почти по пояс, рискуя свалиться. Затем отступил на шаг в глубину комнаты, и пламя свечей озарило его. Сюртук на нем был изрядно смят, рукав почти оторван, по щеке расползлось темное пятно — то ли кровь, то ли грязь...

— Он весь в крови, — сказал Мятлев.

— Вот видите, — засмеялась она. — Разве maman может им меня доверить? Да никогда в жизни. А вы и в самом деле были на пикнике? Честное слово?.. Ха, какая прелесть! — И, помолчав, сказала: — Вас то, например, нельзя запереть, а меня можно... Вот что ужасно.

В этот момент послышалось постукивание колес, цокот копыт, и давешние коляски остановились за оградой. Лавиния тотчас исчезла, и Мятлев, стараясь быть незамеченным, выскочил в переулок.

Его жизнь, особенно юношество и молодость, были полны событиями такого сорта, когда он, прижимая острые локти к бокам, улепетывал, спасался, задавал стрекача, смеясь наутро над собой и над своими преследователями, приобретая лучший сон, и хороший аппетит, и умение быть ироничным к себе самому. Как персонаж из мещанской драмы, как кавалер из рыцарского романа, он вдоволь порыдал, и пообтер руки о веревочные лестницы, и посбивал пятки, падая с крепостных стен. Но возраст, видимо, вот какая штука: он уже не позволяет смеяться над самим собой и сущие пустяки возводит во вселенские трагедии.

К чему же был весь этот несусветный вояж из Петербурга в Москву? Желание ли скрыться от страшной графини или надежда хоть как нибудь облегчить участь малознакомого господина ван Шонховена?

Теперь в его сознании укоренились два господина ван Шонховена, вернее, один ван Шонховен, тот, давний, и Лавиния. Тот казался ему старым другом, затерявшимся в житейском море, эта — тонкошеей барышней, уже вкусившей от ярмарки тщеславия. Оставалось скорбеть об утрате.

Пожалуй, единственным приобретением, если не считать разнузданного поступка Коко Тетенборна и очередной пробоины в голове Мишки Берга, что уже не воспринималось как феномен, была несравненная госпожа Тучкова, эта гибкая полячка с каштановыми букольками, холодным сердцем и горячими губами, гусыня, притворяющаяся змеей, из тех любопытных созданий, глядя на которые невольно стараешься представить себе счастливого паучка, великодушно допущенного к ее объятиям. Это было приобретение, о котором стоило поразмышлять на досуге, чтобы не разувериться окончательно в самом себе и придать себе бодрости перед предстоящим.

Едучи обратно в Петербург, Мятлев, к его собственному удивлению, не испытывал горечи, уныния, разочарования или иных расслабляющих чувств, лишь легкая скорбь о непонятной утрате, знакомая с детства, сопровождала его, как сестра.

Господа, то, что Мятлев иногда раздражал меня своими унынием и отрешенностью, это не секрет, но близкий человек тем и близок, что соприкасается с душой страдальца, а не судит со стороны с превосходством.

За недолгий срок его отсутствия Петербург словно преобразился. Дом Мятлева был наводнен пестрыми конвертами с приглашениями, пожеланиями и прочей чертовщиной.

Казалось, что черствое, расчетливое сердце Северной Пальмиры наконец растаяло и всем до князя стало дело, будто он уже не прежний изгой, а полноправный и обожаемый соплеменник.

Среди прочих писаний, к которым он остался равнодушным, мелькнуло и известное уже письмо Лавинии с изящным призывом о помощи, но, мелькнув, оно погасло тут же, как маленький парус неведомого корабля, идущего к чужим берегам.

Теряя, мы находим. О, так ли?.. И все таки под ногами была земля (а все происходящее происходит на ней), и снова горели свечи, и афоризмы великих оставляли надежду, и дом разрушался достаточно медленно, позволяя не очень торопиться. Однако ощущения этих добрых предзнаменований хватило, к сожалению, на короткое время, покуда еще свежи были грустные воспоминания о нелепой поездке, и в сравнении с ними Петербург казался обетованной землей.

Сначала, как ни в чем не бывало, явилась Наталья. Ее разгоряченное, полное праздничного вдохновения лицо было неотразимо. «Я хочу, чтобы вы были счастливы!..», «Вы счастливы со мной, не правда ли?..», «Какое счастье, что мы встретились!..», «Теперь вы можете заниматься своими глупостями, а уж я позабочусь об остальном...», «Я хочу, чтобы вы позабыли о своем прошлом, тогда вам сразу же станет легче...» И он пошел ей навстречу, словно это было единственное живое существо в одряхлевшем и распадающемся мире, так трогательно завоевывающее право на одиночку с вытянутым лицом и в очках, так трогательно наивно, так обстоятельно и без притворства. Вновь все вокруг запенилось, и заклокотало, и закружилось. Все опасения и недобрые предчувствия отступили в тень. Ее прекрасное лицо то отдалялось, то приближалось, покуда она рассказывала городские новости, не скрывая радости от лицезрения его. Ее маленький подбородок изящно рассекал воздух, и в нем уже не замечались былые печальные изъяны. Вишневая бархатная мантилья, отделанная черными кружевами, облегала ее безукоризненный бюст, и благотворный жар, исходящий от графини, ощущался на расстоянии. «Ваше прошлое делает вас больным и отрешенным, я хочу избавить вас от него, вы слышите?..», «Вы верите, что будете счастливы со мной?..», «Вы рады, что у вас будет маленький князь?..», «Признаться, я немного побаиваюсь, но мне сказали, что мне нечего опасаться, потому что у меня, мне сказали, все так устроено, — она покраснела, коснувшись своего бедра, — что я могу не волноваться, что, мол, я создана для материнства... Вы представляете?» Пока она говорила все это, гладила себя по бедрам, машинально переставляла какие то бесполезные мелочи с места на место, он молчал и разглядывал ее, стараясь разобраться в происходящем и четче представить себе приближающееся блаженство. Внезапно ему вспомнилась госпожа Тучкова, и он, кивая Наталье, принялся сравнивать. Госпожа Тучкова, выигрывая в опытности, проигрывала в непосредственности, пренебрежение к иллюзиям украшало ее, в то время как склонность к ним графини Румянцевой делала ее жалкой. Впрочем, ни ту, ни другую нельзя было обвести вокруг пальца или оставить с носом. Опыт позволял старшей из них предвосхищать события, а молодость наделила младшую цепкостью и стремительностью. Понятие «хищницы» не оскорбляло в представлении князя этих дам, ибо это понятие подразумевало природу, и только. За ним скрывались земные пристрастия, оно определяло поступки, которыми мы часто восхищаемся и пред которыми благоговеем. Оно определяло неукротимость, и слепой инстинкт, и потребность в материнстве и в гнезде, по возможности самом теплом и сытном, страх перед будущим и сожаление о минувших несовершенствах. И кого из представителей сильного пола, не страдающих предвзятостью, могло бы покоробить это? Кому из них пришло бы в голову осуждать своих подруг за их робкую попытку прикрыть тонким флером благовоспитанности эти пристрастия, против которых они бессильны? Однако, рассуждая подобным образом и даже испытывая некоторое умиление, Мятлев продолжал оставаться самим собой, зная, что в решительную минуту он все таки не откажет себе в удовольствии проявить твердость.

— Natalie, — сказал он по возможности непринужденно, — вы меня немножко удивляете, дорогая. Я ценю вашу дружбу и восхищаюсь вашей красотой, но разделять ваши иллюзии...

— Если бы я не видела, как вы меня любите, я могла бы подумать, что вы меня ненавидите, — сказала она с очаровательной улыбкой. — Вместо того чтобы поторопиться и сделать все, что надо, все, что требуется в подобных случаях, вы несете какой то вздор, как будто я не вижу, как вы меня любите, и как вы ко мне стремитесь, и как вы мне благодарны за все, за все... Вам доставляет удовольствие... Как будто вам приятно... Можно подумать, что вам это все безразлично, и судьба вашего сына... на протяжении... выдумать... счастливых предзнаменований... распорядиться...

Афанасий доложил, что приехала их сиятельство Елизавета Васильевна, и тут же вплыла Кассандра, раздавая поцелуи. Затем она уселась в кресло так, чтобы брат и будущая невестка оказались напротив, и принялась с радостным удовлетворением их рассматривать. Затем она заплакала.

— Ну вот, — сказала она сквозь слезы, — я поздравляю вас от всей души, и вас, Natalie, и вас, Serge. Теперь мне нечего делать. Остальное довершит любовь... Я подумала, что, может быть, смогу быть полезной, но вижу, что опоздала со своими благодеяниями. Тут и без меня...

Хотя я совершенно не представляю, где вы будете жить. Можно ли привести в порядок этот дом, ну хотя бы ради меня?.. Если бы вы, мой дорогой, хоть на минуту отвлеклись от себя и подумали бы о благополучии теперь уже и Natalie, и будущего ребенка... — И она заплакала снова.

Мятлев, совершенно растерявшись от всего, что происходило, позвонил, но в довершение к начавшемуся безумству вместо Афанасия явился господин Свербеев в печальных усах и пояснил, что Аглая, спасаясь от кулаков мужа, случайно вот только что столкнула его с лестницы и благородный камердинер лежит у себя в комнате с болями в пояснице и затылке. Говоря все это, шпион обращался к графине Румянцевой, игнорируя князя и его сестру, и в другую минутy следовало бы выставить его вон, но теперь было но до приличий, и Мятлев велел ему принести воды и уксуса для сестры.

Едва шпион удалился, как Елизавета Васильевна, продолжая прерванный слезами монолог, сказала.

— Где вы выкапываете эдаких чудовищ? Вы бы хоть приодели его! Теперь ничто не должно вызывать вокруг вас разговоров и мнений... Слава богу, что вы соединяетесь, и наконец честь нашей фамилии... Я начала бояться государя и его возможных расспросов о вас. Что я могла ему отвечать? В чаше его раздражения против вас не хватало одной капельки, поверьте мне, поверьте... И слава богу, что теперь я смогу не прятать лица. — Она оборотилась к подруге: — Он с его душевным богатством, талантами и скрытыми в нем добродетелями становился известным в обществе как человек опасный и дурной!

«О чем вы говорите?!» — хотел крикнуть ей Мятлев, но не смог.

Господин Свербеев принес воды и уксуса, к которым фрейлина не проявила интереса.

— Вам бы следовало купить новый дом, — продолжала она, обращаясь к Мятлеву, — поближе к нам ко всем, нанять новых слуг и завести новый порядок. В крайнем случае, если вам дорога эта рухлядь, вы бы пригласили архитектора и поручили ему как то ее видоизменить, сделать пристойней, что ли.

— Попристойней, — подтвердил господин Свербеев.

Мятлев сделал в его сторону угрожающий жест, требуя, чтобы шпион удалился, но господин Свербеев остался стоять как ни в чем не бывало.

— Ступайте, ступайте, — брезгливо сказала Наталья. Шпион вышел, хлопнул дверью.

— Вы знаете, сколько у вас лакеев? — спросила Елизавета Васильевна.

— А черт их знает, — засмеялся Мятлев. — Это известно Афанасию.

Ему хотелось, чтобы они немедленно ушли, чтобы, оставшись в одиночестве, окунуться в дневник и записать любопытные наблюдения, которые он сделал, не очень прислушиваясь к их прожектам, но фрейлина продолжала:

— Не понимаю, что стоит вам одуматься и взять себя в руки? Вас ничто не обременяет, кроме собственных капризов... Теперь же, мой дорогой, вам следует подумать о Natalie, теперь уже все явно и вам незачем делать вид... И если бы вы наконец соблаговолили осознать степень вашей вины перед обществом и поторопились бы, вступив в службу, как то очиститься, проявить свои способности, заставили бы говорить о себе, как о полезном для государя человеке, и составили бы себе имя уже не как злодей, бросающий вызов, а как заботящийся о благе царствующего дома, тогда бы, уверяю вас, все было бы забыто, мой дорогой брат, и ты... и вы... снова были бы с нами. Разве тебе... вам... состояние... прелести... указывать...

благосклонных... одиночества...

Был поздний вечер, когда они наконец додумались его покинуть. На прощание Наталья, по своему обыкновению, все же успела подарить ему небольшой холст «Благовещенье» кисти Гверчино.

«Что вы делаете? — хотелось сказать ему. — Вы так плотно связываете меня по рукам и ногам и так премило делаете причастным к вашим ухищрениям, пользуясь тем, что я безъязык, а вы так прекрасны, и благородны, и правы... Но я не разучился видеть, что вы хоть и достаточно умны, чтобы уметь притворяться непонимающей, однако не настолько, чтобы уберечься от самоуверенности, и это вас погубит. Будет больно, когда я вырвусь. Видит бог, я не хочу зла...» Венчание было назначено на последнее воскресенье октября.

«...7 октября.

...Некий спасавшийся от преследования беглец был схвачен людьми, которые искали не его, а другого. Увидев, что поймали не того, кого ищут, они сжалились над ним и позволили ему бежать в лес. Однако его местонахождение стало известно истинным преследователям, и они устремились за ним. Тогда беглец в отчаянии бросился к первым и воскликнул: «Лучше уж убейте меня вы, раз вы сжалились надо мною, а вам за это будет награда». Так, умирая, он отплатил им за сострадание.

Не могу отказать себе в удовольствии выписать этот эпизод из Апиана, так пророчески предугадавшего нашу судьбу, хотя мы проживаем спустя восемнадцать столетий. Я читаю это с содроганием, но не представляю, как можно поступить иначе. Покуда я бегу к лесу по траве, окропленной росой, за моей спиной все время слышны приближающиеся голоса и лай псов.

Если бы у людей была не одна жизнь, то опыта первой хватало бы на то, чтобы в следующей не попадать впросак. Однако каждое новое поколение учится заново и гибнет от собственного невежества.

Что я мог противопоставить великолепному хору двух безумных дам, осадивших меня, подобно двум катапультам? Что, кроме молчания? А ведь им показалось, что я уже созрел для того, чтобы разделять их планы и восторги. И слава богу... Пока лень двигаться, но в критическую минуту я выпорхну в окно, подобно мотыльку, и улечу, ну, хотя бы в райскую страну, о которой мне прожужжал все уши Амиран Амилахвари.

Хромоножка прислал письмо, из которого я заключил, что мудрый тульский ворон, витающий над государями, не смог все таки возвыситься над самим собой и увидеть, что его разоблачительная деятельность отдает заурядной суетностью, ибо, убивая Медведя, он пытается доказать окружающим, что именно он, хромоножка, и есть истинный Медведь, а тот — лгун и узурпатор. Вот ведь что лежит в основе его борьбы за справедливость!

Он совсем рехнулся на этой почве, уж лучше бы писал романы. При его образованности, таланте, умении тонко показать характер писание романов — сущая находка. Он негодует, что все его попытки приобщить меня к своим затеям, зажечь своими страстями ничего не дают. Он никак не может понять, что у меня тотчас начинается припадок, едва я пытаюсь коснуться политики, раздаю деньги налево и направо, а деньги хороши для другого.

Посмотрел на себя в зеркало: а ведь я еще недурен, да и в глазах есть что то...» Залетев в шелковые сети, расставленные этими дамами, Мятлев почти потерял способность к сопротивлению и начал слепо повиноваться. Это, видимо, тоже была длительная дурнота, овладевшая им, некое оцепенение, из которого его могло вывести разве лишь чудо. Я молил бога, чтобы он спас моего друга от слабости и слепоты, и, видимо, мольбы мои были столь горячи и отчаянны, что провидение не замедлило явить счастливый для того случай.

Дав согласие определиться на службу, чтобы «очиститься в глазах общества», он отправился представиться графу Нессельроде. Свидание было коротким, престарелый граф вкрадчив и радушен: сложные и витиеватые хлопоты Елизаветы Васильевны дошли до него в самом завершенном и непререкаемом виде, и этот отменный пройдоха, пользуясь ими, вообразил это радушие плодом собственной доброжелательности. Отменный дипломат в мелочах, он и здесь, несмотря на преклонный возраст, пустил в ход свои испытанные чары, но не произвел большого впечатления на Мятлева, не привыкшего к государственной службе и разглядывающего утонченные телодвижения должностного лица с непосредственностью античного пастуха.

В прошлом они встречались в свете и были слегка знакомы, но если графу этого было достаточно, чтобы представлять себе князя гусем, оторвавшимся от родимой стаи, то Мятлеву совершенно недостаточно, чтобы судить о графе, ибо его память о людях, ему не близких, была вообще чудовищно беспомощна.

Граф счел своим долгом подчеркнуть, что появление Мятлева у него не простая случайность, не результат давления, а логическое следствие длительных размышлений самого князя о своем месте в обществе, признак мудрости, приходящем лишь с возрастом.

— Я скептически отношусь к юнцам, избирающим это поприще по настоянию своих отцов, а не по велению сердец, — сказал он. — В вас же я рад видеть человека, вполне созревшего для принятия самостоятельных решений.

Мятлев отправился восвояси, нисколько не очарованный радушием престарелого льстеца.

Напротив, недавние сомнения опять забушевали в нем, но делать было нечего, да и ажурная сеть стягивалась все туже.

Так с ее обозначениями на теле и с потухшим взором он проходил по Гороховой, отпустив коляску, как вдруг из за угла со светло голубой вывески глянула на него будто с детства знакомая фамилия. «Салон Свербеев и К°. Шитье дамского и мужского платья по лучшим английским образцам». Впрочем, слово «английским» было написано над едва затертoм «французским». Это видение было столь внезапно и ослепительно, что Мятлев остановился.

Его затуманенный мозг встрепенулся, с лихорадочной поспешностью собирая и склеивая разрозненные остатки воспоминаний. Что то отдаленное и угрожающее, непристойное и двусмысленное, неблагозвучное и вздорное замаячило перед ним, и он вспомнил. Это заставило его расхохотаться: так нелепа была фамилия знакомого жителя дымоходов рядом с красными ножницами, желтой ниткой и зеленой иглой.

Колокольчик равнодушно прозвякал невразумительный свой привет, и дородная особа лет сорока, закутанная в пестрый платок, шмыгая простуженным носом, возникла перед Мятлевым, оглядывая его с профессиональным подозрением. Перед нею стоял человек в черном рединготе не самой первой свежести и в серой высокой пуховой шляпе, которой не миновали ни ветер, ни дождь. Однако воротничок и белый галстук, выглядывавшие уголком, были безукоризненны. Его очки посверкивали, и это ее настроило мрачно. Он опирался на черный зонт и оглядывался, словно перепутал адрес.

— Милости просим, — привычно процедила она, — хозяин сейчас выйдут с...

Он понял, что ему надо повернуться и уйти, но любопытство мешало, и он спросил ни с того ни с сего, давно ли существует это почтенное заведение.

— Гости пришли с! — вдруг крикнула особа тоненько и сладко.

Тут Мятлеву стало совсем нехорошо при звуках этого дурного голоса и оттого, что ему не предложили раздеться, и оттого, что он был у графа Нессельроде и они, как говорится, ударили по рукам, а все из за Кассандры, и из за Натальи, и из за его собственной неосмотрительности, и теперь он влез в это мрачное логово сам, сам разговаривает с простуженной бабой вместо того, чтобы, иронизируя над всем этим и над самим собою, деревянным шагом выйти вон, непочтительно хлопнув дверью, затем, освободившись от оцепенения, послать к черту графа Нессельроде с его министерством, ибо никакого министерства в природе не существует, а есть здание, набитое чиновниками в темно зеленых вицмундирах;

затем послать к черту Наталью, притворяющуюся влюбленной в него, и самого себя, делающего вид, что порядочный человек не может не испытывать наслаждения от одного сознания своей причастности к государственному кормилу...

Он уже собрался было совсем выполнить свое гневное намерение, как вдруг из за суконной портьеры, из полумрака вышел сам господин Свербеев и низко поклонился ему. Его нескладное, длинное тело при этом как бы надломилось, даже послышался легкий треск и хруст;

печальные усы мазнули по полу, оставив (это Мятлев видел хорошо) два тонких следа на пыльных половицах.

— Ваше сиятельство! — воскликнул он с восторгом. — Вот уж не думал, не гадал с!.. Да вы... да позвольте, я сыму с вас рединготик... Ну надо же!.. Ай понадобился я? — И оборотился к простуженной особе: — Чего же вы стали как прибитые? Да если узнают теперь, что у меня сам их сиятельство князь Мятлев были, да ко мне пойдут, отбоя не будет... Ступайте, самовар приготовьте, чего стали?

«Как это вам удается совмещать шпионство и шитье?» — хотел спросить изумленный Мятлев, но не спросил.

— Тут у меня модные картинки с, — продолжал захлебываться Свербеев. — Не угодно ли?.. Какой день нынче, что вы ко мне соизволили зайти с? — И снова крикнул тучной особе:

— Какой день, я спрашиваю! Запомните, какой день... — И опять поворотился к Мятлеву: — Ко мне ведь что, ваше сиятельство, ну, купчишки, ну, коллежские ходят, ну, из разночинных кто, а вас, ваше сиятельство, я так понимаю, сама судьба, ваше сиятельство, ко мне направила...

Говоря все это, господин Свербеев суетился, прыгал, распространяя острый аромат табака, лука и ладана, и его цепкие красные пальцы ощупывали, одергивали сюртук на князе, будто измеряли его или впрямь измеряли, определяли его длину, ширину, и длину панталон, и ширину в бедрах, и объем в поясе, сокрушенно замирая по поводу не очень мощной груди, прикидывая тут же, как подбить ваткой и волосом, чтобы придать будущей грудке с видимость совершенства, и затем рассчитывали расстояние от полы до плеча, и от плеча до плеча, и от пояса до штрипок, и от штрипок до самого казенного места...

«Что же заставляет вас шпионствовать?» — хотел спросить Мятлев, но не спросил.

Суконная занавеска дрогнула, распахнулась, из за нее показался человек, одетый самым неподобающим образом. Он был в темно зеленом форменном сюртуке, распахнутом и лишенном рукавов, однако без панталон, вместо которых было черное, установленное регламентом исподнее, и босой. Широкое, гладко выбритое его лицо дышало здоровьем, мясистые губы улыбались, маленькие умные глаза глядели проницательно.

— Я услыхал «князь Мятлев» и не удержался, чтобы не выйти из своего тайника, — проговорил он с неторопливым достоинством. — Я наслышан о вас... — и поклонился. — Колесников Адриан Симеонович, коллежский секретарь канцелярии коннозаводства, очень рад. Не приходилось ли читать моих сочинений по журналам?.. Не могу похвастаться широкой известностью, однако имею почитателей среди читателей, — и засмеялся с хрипотцой.

Ни господин Свербеев, однако, ни его простуженная дама не удивились появлению полураздетого литератора, и, пока он, пользуясь замешательством Мятлева, рассказывал о своих подвигах и знакомствах, они стояли, не шевелясь, не произнося ни слова.

Босые ноги литератора, видимо, мерзли, он, как кирасирский конь, приплясывал на месте, исповедуясь перед оторопелым собеседником.

— О вас, князь, ходят всевозможные слухи, один фантастичнее другого, но лично я не придаю им значения. Для меня лично вы в прошлом друг нашего печальною гения, не правда ли?.. Я удивляюсь, почему вы до сих пор не удосужились написать своих воспоминаний, хотя в нынешних, скажем, не совсем благоприятных условиях вряд ли их можно было бы издать, не так ли? Присядем, — и он указал Мятлеву на кресло тем легким и непререкаемым движением руки, которому трудно не уступить. — Конечно, всякую неблагоприятность и даже нелепицу можно весьма просто объяснить государственными причинами, да так объяснить, что вы и спорить не решитесь. Можно ведь, например, запретить пить кофий по утрам, сославшись на государственные причины, и вы не будете пить и даже сумеете себя убедить, что это действительно необходимо, не так ли? Все есть государственная причина, глубокая тайна, не постижимая разумом обывателя... Да, кстати, некий попечитель договорился вывести в России романы, чтобы никто не читал романов! Это обсуждается... Каково?

Меж тем, не получая отпора, руки господина Свербеева продолжали действовать, определяя что то одному ему известное в одежде князя, он отклонялся, прищурившись, воображал, фантазировал, и по его тоскливому лицу пробегали волны вдохновения и страсти.

«А ведь он не лгун, — с симпатией подумал Мятлев, глядя на босые ноги господина Колесникова. — Какой милый человек. И все у него так просто, а ему все так ясно, что его и обидеть то грех».

— Лично я хотел бы увидеть ваши мемуары. Могу, если хотите, порекомендовать несколько журналов, кроме, разумеется, «Северной пчелы». Да вы и без меня в курсе, конечно.

Вот, к примеру, «Современник». Некрасов висит на волоске, но делает свое дело...

— Какое дело? — спросил Мятлев.

Колесников засмеялся с видом заговорщика. Пальцы на его ногах совсем скрючились и посинели. За суконной занавеской позванивала посуда и топали чьи то сапоги.

— Какое дело? — сказал Колесников с удовольствием. — А вот взгляните ка, извольте ка: известные вам события в Европе заставили нас изрядно поволноваться, так что мы, и так давно находясь в арьергарде, откатились черт знает куда... Принято считать, что события в Европе — результат чтения книг и увлечения науками, а посему, чтобы у нас избежать всяких катаклизмов, следует науку и чтение по возможности упразднить!..

— Вы думаете? — растерянно спросил Мятлев.

— Да, так думают те, кто именуют себя патриотами, тогда как истинные патриоты стараются из последних сил противодействовать этим пагубным мнениям и даже действиям...

Не так ли? — И зашептал: — Невежество возводится в систему... Меж тем как события в Европе...

— Какие события? — спросил Мятлев. — Что вы имеете в виду?..

Тут Колесников откровенно рассмеялся и ударил пятками об пол. Посуда за занавеской отозвалась звонче. В убогом салоне теперь никого, кроме них, не было.

— Вы шутник, князь, — сказал Колесников, озираясь, — а то, что Европа, не выдержав произвола, подняла голову, это что по вашему?.. Я имею в виду революцию, князь...

— Вы хотите, чтобы и у нас?.. — сказал Мятлев, еще не совсем понимая направление мыслей литератора.

— Можно подумать, что вы защитник произвола, — обиженно произнес Колесников, растирая пальцы ног руками.

— Я в этом мало смыслю, — улыбнулся Мятлев. — Разве вас лично не устраивает существующий порядок вещей?

— Помилуйте, князь, — сказал Колесников, ударяя об пол ногами, будто это они вели разговор, — дело не во мне, а в государстве, которое некогда рождало Пугачевых и многих других...

— Лично я Пугачевых боюсь, — сказал Мятлев ногам литератора.

— Князь, — воскликнул Колесников с недоверием, — не из обскурантов ли вы?.. Когда мы задыхаемся в невежестве, стонем под палками, теряем человеческое достоинство, когда произвол во всем и всюду, говорить такое... Или вы одобряете это?

— Нет, я этого не одобряю, — сказал Мятлев твердо, — но я не знаю, как поступить...

как лучше. Что нужно, я не знаю... Не уверен...

— Лучше сражаться среди немногих хороших людей против множества дурных, чем среди множества дурных против немногих хороших! — выкрикнул Колесников.

— Это Антисфен, — засмеялся Мятлев. — Вы его знаете?

— Я знаю и кое что еще, — огорченно вздохнул Колесников и пошевелил окоченевшими пальцами.

— Государства гибнут, потому что не умеют отличить хороших людей от дурных, — сказал Мятлев и подумал: «Господи, как не хочется наряжаться в черное исподнее и в темно зеленый вицмундир и делать вид, что ты приносишь обществу пользу...» Господин Свeрбеев притащил штуку темно зеленого сукна, лихо швырнул ее в кресло, разматывая, и свободный конец бросил князю через плечо, словно наряжал его в тогу, и снова отклонился, определяя, не бледнит ли...

— Прошу прощения, — сказал внезапно Колесников, густо краснея, — я не понимаю, как это... — Он пошевелил пальцами голых ног, с удивлением их разглядывая. — Вот ведь зарапортовался!.. Стыд то какой!.. — Он вскочил и грузно поскакал к занавеске, из за которой выходила простуженная дама. — Пардон, князь, как это я так?.. — И уже из за занавески: — Проклятый наряд должен быть готов к завтрашнему утру... Ах ты, господи... Так вы, если надумаете, не побрезгайте моими услугами: я вас мигом сведу с издателями, как вам будет угодно... Ах ты, господи, мундир то почти готов, это ведь так, прикидочка была... и я босой и, наверное, застудился... А вы, значит, так думаете?.. Неужели же мы не можем определить человека: хороший он или дурной? Или мы должны уподобиться принцу Ольденбургскому, который, например, не благоволит к одному моему знакомому, и знаете за что? Вот вы послушайте: он встретил моего знакомого на каком то университетском торжестве и сделал ему выговор за то, что у того был черный галстук, а не белый, как это предписано уставом. И знаете что? В глазах принца это выглядело опасным свободомыслием. Вот как... Вы подумайте...

«Меня это все не интересует», — подумал Мятлев.

Широкое румяное лицо господина Колесникова выглядывало из за суконной ширмы наподобие маски, и из круглого рта сыпались хриплые и печальные фразы затверженной роли.

Господин Свербеев то исчезал, то появлялся, будто приглядываясь к им сочиненной пьесе, примеряя ее так и эдак.

— Или же, например, — прохрипела маска с ожесточением, — о праве начальника исключать чиновника из службы за неблагонадежность или за проступки, которых доказать нельзя... Это что же такое?

«Действительно, — подумал Мятлев, — что же это такое? Едва выйдешь из дому, как тут же начинаются неприятности. Не лучше ли выписать английский телескоп и наслаждаться зрелищем светил? А если и направить трубу на Петербург, то видеть лишь контуры колоколен?

А если и выхватить из толпы двух беседующих горожан, то, по крайней мере, не слышать их хриплых голосов и не знать, о чем они с ожесточением судят. Не лучше ли поить чаем господина ван Шонховена в своем доме, чем торчать без причин в доме шпиона? Где вы, господин ван Шонховен?..» — Это что же такое? — хрипел меж тем литератор. — Вы поминутно чувствуете себя в опасности, погибнуть так просто, за здорово живешь от клеветы, от чьего нибудь дурного расположения духа... Не е ет, ваше сиятельство, будь жив ваш трагически погибший друг, он разразился бы такими стихами, что мы прозрели бы, увидев себя на краю пропасти. Ваш друг, господин Мятлев, ваш друг был истинным гением...

Большеглазое, с короткими усиками лицо «вашдруга» вспыхнуло в сознании Мятлева и тут же погасло, ничего не объяснив.

Колокольчик над дверью коротко звякнул. Помолодевший и полный дерзких намерений Мятлев победоносно шагал под октябрьским дождем, слыша за своей спиной произносимое на незнакомом языке: «Ваше сиятельство, а ваше сиятельство... самоварчик готов с, а ваше сиятельство... вашасьво... васьт во...» «9 октября...

Ох, ох, какой я невероятный смельчак и невообразимый умница! Как сладко осознавать себя личностью. Какие блаженства сулит мне моя решительность!

Во первых, я еще жив и здоров, слава богу, и не мне уподобляться господину Колесникову, слепому, и охрипшему, и безумному. Вот хорошая пара хромоножке. Представляю, как они, соединившись, били бы посуду, выясняя, кого занести в черный список, а кого в белый. Как они ниспровергали бы и рушили, втайне заботясь каждый о своем. Во вторых, не странен ли был бы на мне вицмундир, темно зеленый или даже темно синий, и не чувствовал ли бы я себя в нем пришельцем из иного мира? Пусть государь и его ближайшие слуги выдумывают уставы и определяют необходимый цвет исподнего, чтобы тем самым противостоять европейским заразам. Вольному воля. В третьих, похож ли я на счастливого супруга женщины с тяжелой челюстью? Какой дурман меня обволакивал при нашем то безветрии! Какой счастливый случай накликал ветерок!

Я велел Афанасию достать кое что из хвалимых либеральных изданий. Не могу отказать авторам в талантливости, а издателям даже в некотором либерализме, но ведь слово «либерализм» — слово не столь опасное, сколько пустое. Мне даже понятнее Пугачевы, мечтающие о власти, чем господа, скорбящие о народе. Мне даже сдается, что это они скорбят от собственных несовершенств или из раздражения по поводу личных неудач. Если бы они удосужились познакомиться с историей получше, они бы с изумлением увидели, что всегда и во все времена возникали надушенные и утонченные одиночки, провозглашающие свое единомыслие с народом до тех пор, покуда не наступало крушение иллюзий, покуда им не отдавливали ногу или не били по физиономии. Даже я был знаком с некоторыми из них, и, благоговея перед их порывом и святой слепотой, я вижу, как они обольщались, считая, что их рыдания нужны тем, над кем они рыдают.

И, кроме того, если уж рыдать, так отчего же не порыдать и обо мне, надевающем вицмундир, которого я внезапно оказался достойным? Обо мне, чье желание просто жить по своим страстям доставляет лишь огорчения стольким совершенным и безукоризненным созданиям?..

Самое ужасное заключается в том, что в этой суете уже нельзя вернуться к прежнему!

Нельзя оживить Александрину и, помня, что жизнь коротка, быть щедрым. Нельзя оживить старика Распевина и наградить его не за храбрость, а за чистую приверженность к пустым фантазиям. Нельзя оживить того поэта, не подвергая его участи стреляться вновь... Ничего нельзя. И нельзя пригласить господина ван Шонховена на чашку чая или отправиться с ним смотреть, как по Неве проходит лед. Нельзя, нельзя...

...Шпион появился в моем доме вновь, как ни в чем не бывало, и первым же делом уселся пить чай в семейном кругу. Поклонился мне с удивлением, будто не надеялся меня снова встретить.

Все почти вслух говорят, что наша страна на грани катастрофы, что воровство и взяточничество достигли апогея, и если завтра выяснится, что царь пропал, стало быть, его украли, чтобы обменять на орден или еще на что нибудь.

Внезапно, как снег на голову, письмо от Анеты Фредерикс. «...Отчего же Вы меня забыли?

Или случившемуся между нами Вы придаете большое значение? Я думала о Вашем уме лучше, дорогой Сереженька. И потом, Вам бы следовало догадаться, не любя меня всерьез, что любовница я хуже, нежели друг... Все время слышу о Вас всякие толки, и мне Вас жаль. Заехали бы, ведь ничего ровным счетом и не было, так, туманные пустяки...» «13 октября...

Объясняться с графиней Румянцевой нет сил. Я написал ей короткий меморандум в том смысле, что ее надежды не имеют под собой почвы. Я боялся, что последует длительная осада, проклятия, мигрени и пересуды, однако она проявила высшее благородство, что весьма странно в ее положении и при ее воззрениях, и ответила холодным изысканным двухстрочием, заключенным в деловой конверт. Там, правда, была горькая фраза о моем эгоизме, но против этого можно устоять. Когда нибудь, если нам будет суждено случайно встретиться, но уже не в качестве антагонистов, а просто как старым знакомым, я ей, наверное, скажу, что громкое провозглашение любви так же, как громкое провозглашение патриотических чувств, подозрительно...

Листья летят с дерев... Уныние в природе умопомрачительное. Наверное, в связи с этим и нищих в Петербурге прибавилось, и их немытые орды заполонили все паперти, так что трудно пробиться.

...Помнишь ли труб заунывные звуки, брызги дождя, полусвет, полутьму?..

Если бы было две жизни, можно было бы одну посвятить напрасным сожалениям и скорби.

Да она одна.

У Амирана Амилахвари есть чудесная особенность: не разделяя многих моих воззрений, образа жизни и пр., — не разоблачать, не давить, не навязывать, не презирать, не кощунствовать, а делать вид (и это не в смысле притворства, а из уважения к чужим нравам), что он разделяет все это. Вольный дух, впитанный им с детства в своей райской Грузии, не позволяет и ему быть над другими судьей. Должно быть, там, в его стране, и в самом деле есть нечто, чему нельзя выучиться, а можно приобрести лишь с молоком матери. Несмотря на свой безукоризненный французский и истинный аристократизм, он пленительное дитя гор, и никакой Петербург не в состоянии испортить его кровь. Надо послушать, с каким обожанием он говорит о своей родине, с которой он расстался в детстве, о своей сестре, с которой видится раз в три четыре года, о своих родителях, о грузинской кухне, как поет на своем гортанном тарабарском языке, как хватается за саблю, чтобы у вас не возникло страстной потребности бросить все и отправиться стремглав туда в поисках исцеления... «Быть может, за хребтом Кавказа...» Какая прелесть тишина! Оболтус Афанасий пришел в себя, напялил дурацкий галстук и предстал передо мной с укором во взгляде. Вообще, хоть я и виноват перед ним, мне начинает надоедать его осуждающая физиономия. Я терплю его как большого оригинала да и по привычке, но ему не следовало бы злоупотреблять этим. Шпион, кажется, совсем поселился в доме. Он презирает меня и, если судить по его виду, надеется, что в скором времени я буду носить сшитое у него парадное виц ярмо. Вчера по его настоянию я прочел ему целую лекцию о моей картине, конечно не упомянув имени несчастного Муравьева. Однако он, каналья, видимо, что то чувствует или даже знает, что то такое в нем бурлит и вынашивается, о чем то таком он все время размышляет, и посапывает многозначительно, и хмыкает... Если учесть, что государю всякое воспоминание о происшествии на Сенатской — нож острый, то не исключено, что эта тайная фамилия все же станет достоянием тех, кто этим интересуется. Любопытно, как мои безумные дамы будут бить отбой и отменять венчание? Какие чувства при этом будут волновать их души, каких проклятий удостоюсь я...» «15 октября...

Неужто есть резон у тех, кто осуждает меня за безразличие к общественной деятельности?

У Кассандры, например, которая твердит, что должность меня «не унизит»? Или я не знаю, как это выглядит?

— Вы отличаетесь таким направлением мнений, которое готовит вам в будущем большие неприятности, — сказала она.

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 9 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.