WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |

«БУЛАТ ОКУДЖАВА Бедный Авросимов im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2001 БУЛАТ ОКУДЖАВА БЕДНЫЙ АВРОСИМОВ Окуджава Б.Ш. Бедный Авросимов. ...»

-- [ Страница 4 ] --

За дверью глухо переговаривались жандармы. И снова нашему герою показалось, что это он, Авросимов, не сделавший никому никакого зла, и есть узник, что будто вот они вдвоем с подпоручиком привезены сюда под конвоем и связаны общею судьбою и что подпоручик уже сломлен, а Авросимову только еще пришел черед. Сейчас явится ротмистр, потерявший свое очарование, суетливый, как распоследний писарь, вернется, и произойдет нечто, отчего придется нашему герою валяться в ногах и отрекаться. Бледного и печального повезут его в Петербург, и там, в крепости, поведет его плац майор Подушкин погибнуть в каменном мешке.

Тем временем уже ощутимо вставал февральский рассвет. Внизу ругались ямщики.

Скрипел колодезный ворот. Запах печеного хлеба струился по дому. Подпоручик погрузился в кошмары на своей лавке и хрипел, и вскрикивал, и метался.

Авросимов погасил свечу, и светелка, едва тронутая серой дымкой, окружила его и погребла, словно крепостной каземат;

где то сейчас, наскоро перекусив, летел равнодушный фельдъегерь к Петербургу;

где то ротмистр вился вокруг Фединьки Заикина, чем то его соблазняя, а может, напротив, — пугая;

где то Милодорочка в чужом дому просыпалась после любовных утех;

где то Пестель стряхивал со столика утреннего прусачка, не ведая о своей судьбе, но внутренне содрогаясь.

Авросимов выглянул в оконце. До земли было недалеко. Можно вполне, повиснув на руках, соскочить, и вон — лес темнеет... Ах, Господи, как хорошо на воле!

В этот самый момент на двери щелкнула задвижка. Страшная мысль ударила в голову нашему герою, он кинулся к двери и толкнул ее плечом, со всего маху. Она не поддалась.

Подпоручик закричал во сне что то несуразное... Тут страх еще более завладел Авросимовым, и вспомнились глаза ротмистра, как он спрашивает: „И чего вас со мной послали?...“ — Отвори, дьявол! — крикнул Авросимов и загрохотал в дверь кулаками. Никто не отзывался. — Отвори, убью!..

— Вы на себя потяните, — сказал за спиною подпоручик.

Авросимов, как безумный, рванул дверь и вылетел в коридор. Жандармов не было. Он сбежал вниз, через сени, — на улицу, пробежал шагов двадцать и остановился.

„Господи, — подумал он, тяжело дыша. — Как хорошо на воле то! Да пусть они разорвутся все и провалятся со всеми своими бурями и завистью! Да пусть они сами чего хотят и как хотят!

Пусть расплачиваются сами и отрекаются, да... и пусть расплачиваются!..“ Но постепенно свежее утро сделало свое дело, и сердце нашего героя забилось ровнее.

Возвращаться в светелку не хотелось, да и сон отлетел прочь. Тогда он пошел по утреннему Брацлавлю, так, куда глаза глядят. Господи, как хорошо на воле то!

Представьте себе, все мысли улетучились из его головы, и февральский ветерок гулял в ней, и детская улыбка дрожала на раскрытых устах.

Прошло довольно много времени, как его догнал унтер Кузьмин и, не глядя в глаза, отрапортовал, задыхаясь в казенном тулупе:

— Ваше благородие, извольте вертаться. Господин ротмистр кличут.

— Ротмистр? — удивился Авросимов, возвращаясь на землю, где по прежнему были дома, снег и заботы.

В светелке было тихо. На столе в миске румянились горячие пироги. Подпоручик крепко спал. Слепцов сидел у окна в раздумье. Он подмигнул Авросимову, словно приятелю, и улыбнулся.

— Наше с вами дело, господин Авросимов, в полном порядке. Я мальчика уговорил. Нынче ночью выроем и поскачем. Теперь у нас с вами все хорошо... Ух, я то было перепугался!

„.. Дуняша, оскорбитель твой вот он — рядом. Скажи, что делать с ним?..“ — Вы так радуетесь, будто получили наследство, — шепотом, не скрывая неприязни, сказал наш герой. — Хотя, может, это и хорошо...

— Да ну вас, — засмеялся ротмистр, — всё вам не так, ей Богу...

И вот его молодая рука потянулась к пирогу, и длинные пальцы ловко ухватили румяный бок, погрузились в него, отломили...

— Подпрапорщик очень мил и все обещал сделать в лучшем виде. Но старший то каков!

Целую неделю водил за нос. То есть я вам скажу, что восхищен им... Теперь мы вот с вами ловим, караем — всё грязь, грязь — и этого не замечаем, а время пройдет, и мы не сможем не восхититься сим благородством. Ведь так, сударь?

— Нет, не так, — сказал Авросимов.

Слепцов воззрился на него с недоумением.

— Какой вы, однако, спорщик, — засмеялся он благодушно. — А почему же вы со мной не согласны?

— А потому, — сказал Авросимов, — что вы службу несете, на вас надежда плоха...

Ротмистр засмеялся польщенно.

— Бутурлин в вас души не чает, — сказал он и снова ухватился за пироги. — Вы, друг мой, загадка...

— Что он там, Фединька? Не испугался? — вдруг спросил подпоручик, не открывая глаз.

— Хорош, хорош ваш братец, — радостно проговорил Слепцов. — Он умница. Тотчас все понял. Про вас спрашивал. Я сказал, что у вас все будет хорошо, что вы человек благородный.

— Спасибо, — сказал Заикин и впервые улыбнулся. — А уж вы, Николай Сергеевич, слово держите...

Так до самой полночи они забавлялись то душевными беседами, то сном, покуда не явился господин Поповский, как было уговорено, и ротмистр, распорядившись подпоручику и нашему герою оставаться и ждать, последовал за исправником на ночную свою охоту. Авросимов даже рад был сему обстоятельству, ибо до утра топтаться на холоду, даже ради государя, хоть и лестно, да зябко.

Не успели двери за ними захлопнуться, как подпоручик поворотился на бок и тотчас заснул.

Авросимов начал было припоминать свое житье в деревне, да не заметил, как очутился в коридоре, уже вам знакомом. Английский пистолет в его руке был горяч. Кто то опять призывал, однако так явственно, что можно было на сей раз почти разобрать слова. Звали на помощь.

Наш герой торопился туда широкими прыжками, подобно льву в пустыне, и наконец увидел полуоткрытую крайнюю дверь, откуда и доносился зов. Но опять, как всегда, в ту самую минуту, как он собирался рвануть сию злополучную дверь, его разбудили...

Горела свеча, хотя за окнами вставал рассвет. Подпоручик стоял лицом к оконцу, неподвижный как изваяние. Ротмистр торопливо обертывал мешковиной грязный объемистый сверток. Его пальцы ловко подхватывали концы, вязали узлы, будто он всю жизнь только тем и занимался, что свертки упаковывал.

Господи, подумал наш герой, неужто ради этого грязного свертка столько страданий! Вот он лежит на столе, ворочается, словно молодой поросенок перед базаром, и ротмистр, лейб гусар и адъютант генерала, гнется над ним с нетерпением, и в Петербурге все, все, от господина Боровкова до государя, ждут сей клад с еще большим нетерпением... И ради этого столько всего, столько горьких слов друг другу!

— Мы едем, — сказал Слепцов нашему герою. — Поторопитесь.

И вдруг все существо Авросимова возмутилось при звуках этого голоса. Взъерошенный, с пухом, приставшим к волосам, еще не совсем покинувший тот злополучный коридор, Авросимов поднялся, ровно медведь из берлоги.

— Поспешайте, поспешайте, сударь, — сказал ротмистр, заканчивая упаковку. — В кибитке отоспитесь. Ваш тяжкий труд, слава Богу, закончен.

— Я не заслужил ваших насмешек, — сказал Авросимов, сжимая кулачища и едва сдерживаясь, чтобы не броситься на дерзкого гусара.

Ротмистр даже не взглянул на него, а кликнул унтера и, когда тот появился, словно истукан застыв на пороге, подошел к подпоручику и тронул его за плечо:

— Простите, господин подпоручик, но боюсь, что пренебрежение инструкцией принесет мне много неприятностей. Я должен надеть на вас цепи...

В руках унтера Кузьмина звякнула цепь.

Едва слышный стон вырвался из груди нашего героя.

— Вот как? — проговорил Заикин, бледный как смерть. — Вот как?

Цепь снова зазвенела уже в руках у ротмистра, замок щелкнул. Все было кончено.

— Что с братом? — едва шевеля губами, спросил подпоручик.

— Вашего брата, господин подпоручик, я вынужден был взять под стражу, — несколько суетливо ответил Слепцов. — Пора, господа, пора, собирайтесь.

— Вы не смеете, — закричал подпоручик. — Вы лжец! Где же ваше слово? — Рыдания вновь начали душить его, и он опустился на лавку.

— Вы сами лжец! — закричал ротмистр в ответ. — Вы мне братца вашего рисовали ангелом! А он оказался пособником бунтовщиков. Он слишком ловко, черт его дери, определил место, и мы моментально извлекли сей предмет... Очень ловко, сударь! Он разболтался со мной о вещах, которые его изобличают... Это я лжец? Я кормил вас и поил и был вам заместо брата, черт вас возьми, а вы меня за нос водили! Вы — меня!..

Тут ротмистр осекся, ибо тяжкая рука нашего героя легла ему на плечо.

— Оставьте этого несчастного, — потребовал Авросимов.

— Что это значит? — спросил Слепцов, не теряя присутствия духа.

— А это значит, — грозно сказал наш герой, — что господин подпоручик за свою ложь удостоился получить от вас цепи, а вы за свою остаетесь безнаказанны.

Тут унтер, до сих пор пребывавший в оцепенении, сделал шаг в их сторону.

— Пошел прочь, — приказал Авросимов.

— Ступай, тебе говорят, — сказал Слепцов.

Унтер выбрался из светелки. Подпоручик рыдал на своей лавке. Авросимов подтолкнул ротмистра, и тот присел рядом с Заикиным.

Теперь они сидели рядом, ротмистр и подпоручик, ровно два брата. Тот, что в цепях, продолжал рыдать, но, странное дело, жалости к нему не было. Другой уставился на нашего героя не мигая, даже как будто снисходительно.

— Вы негодяй, господин ротмистр, — сказал Авросимов, вдруг остывая. — Надеюсь, хоть не трус?

Слепцов усмехнулся:

— Это невозможно, господин Авросимов. Без секундантов?..

— К чорту секундантов!

Этот подпоручик, жалкий такой... Да как он смел довериться! Чего же слезы то лить?

Каких друзей себе полковник Пестель подбирал, уму непостижимо!..

— Я при исполнении служебных обязанностей, сударь, — сказал ротмистр. — Потерпите до Петербурга.

— Нет! — крикнул наш герой без охоты.

— Да, — усмехнулся Слепцов.

— А если так?! — крикнул Авросимов и ударил ротмистра по щеке.

Слепцов потер щеку, потом сказал:

— И все таки, сударь, примите мой отказ... Я ценю ваше благородство, но нужно же считаться с обстоятельствами. Ежели вы меня пристрелите, на кого же я оставлю господина подпоручика и сверток?.. А оплеуху вашу, сударь, я не забуду и в Петербурге, сам вам о ней напомню. Вы еще плохо знаете Слепцова.

Звук пощечины и спокойная речь ротмистра совсем охладили Авросимова. Пожар угас, и по телу распространилась лень. Рука была все еще занесена, но кровь была прохладна.

Рассвет совсем уж разыгрался, и в его сиянии ничтожней стал казаться таинственный сверток, из за которого разыгралось столько бурь.

На виду у испуганных ямщиков, сгрудившихся возле постоялого двора, они прошествовали к своим кибиткам, сопровождая медленно бредущего подпоручика.

Наконец кибитки тронулись.

Презабавная ситуация сложилась, милостивый государь, за время их пути. Былой союз, замешанный на долге и несчастье, распался. Не замечая друг друга, наскоро съедали они свою нехитрую еду, укладывались на ночлег или и без ночлега спали на ходу в кибитках, сидя, покуда там заиндевелые, горластые ямщики понукали лошадей и перекрикивались от кибитки к кибитке, чтобы отогнать страх ночной и доказать серым разбойникам, что люди живы, горласты и в обиду себя не дадут.

Подпоручик был погружен в тяжелые раздумья, мрачнея от версты к версте, по мере приближения к Петербургу. Ротмистр Слепцов почти всю дорогу спал, набегавшись в Брацлавле и пересуетившись. Авросимов все поглядывал через оконце на заснеженный лес, и можно было подумать, что расположение деревьев и снежные на них покровы волнуют его воображение.

Вы, милостивый государь, познакомились с этой поездкой и теперь, оглядываясь назад через головы нескольких десятков лет, отделяющих вас от того путешествия, улыбаетесь снисходительно, понимая, что сие предприятие тоже было частью большой игры, в которую играли люди знатные, свободные и верящие в свое превосходство. Но они то играли не только сами, а и других втягивали, внушая им, что это так и должно быть, и даже сами начинали верить собственным внушениям. Воистину, страсть к сей игре не переменяется с годами. Нынче то разве не то же самое, милостивый государь? Вы поглядите, как ловко распределены чины и звания, как ниточка, на которой все это свершается, одним концом устремлена вверх, а другим уходит вниз. Ну, натурально, что в наши дни у всего у этого свой привкус и своя тонкость, ибо предложи нам, нынешним, ту игру, в которую играл еще Авросимов по собственному неведению, мы ведь ее не примем, а будем смеяться, и отвергнем: мол, не в игры играть приходим мы на землю, а жить и приумножать славу отечества. Время меняет облик игры, приспособляя ее под наш с вами вкус, чтобы мы со всем сердцем в ней участвовали, чтобы головы и у нас кружились и чтобы дух захватывало: не зря, мол, живем, господа. Не зря!

Однако, как видится мне, в обширном этом море безумств почти что и нет не плачущих о собственном пироге, ибо все мы с пеленок бываем нацелены на румяный его бок с хрустящей корочкой, поражающей наше воображение своим неистовым глянцем.

Это все говорю я к тому, чтобы вы не подумали обо мне дурно, в том смысле, что я, мол, и не вижу сути, не умею отличить подлости от добродетели, истины от фальши. Нет, милостивый государь, может быть, что касается нынешнего времени, я тоже, как всякий другой смертный, обольщаюсь, надеюсь, что, мол, моя то жизнь вне игры, меня то не проведешь... однако вчерашний день всегда виднее, и те годы, когда наш герой со всем пылом своим пытался понять себя самого, мне видны, ах, как видны. Да и что за сложность — оценить его поступки? Впрочем, не торопитесь, споткнетесь.

Теперь давайте вернемся к нашему герою, и должен вам сказать, что на самом деле сердце его было не столь смягчено созерцанием окружающей природы, сколь возбужденно клокотало от предчувствия скорого приезда в Колупановку, где, ежели вы помните, не все им было поставлено на свои места.

Незадолго до Колупановки кибитки остановились в самом лесу. Ротмистр вылез отдать распоряжения, затем вернулся и сказал:

— Господа, мы выполнили свой долг. Все наши с вами временные противоречия я предлагаю позабыть. Давайте въедем в милую Колупановку как старые и добрые друзья. Я понимаю, что теперь это крайне трудно и вам, господин поручик, и вам, господин Авросимов, поверьте, однако, что и я — живой человек, и во мне тоже горит пламя обиды. Но я его прячу в самую глубину души, дабы не отравлять вам и себе самому времени, которое нам предстоит провести. Я первый кланяюсь вам и предлагаю забыть раздоры. — И тут он длинными своими пальцами ловко снял цепи с подпоручика и отшвырнул их прочь. — Докажем, господа, самим себе и всему свету, что истинные благородные представители человеческого рода умеют, не забывая о долге, предстать друг перед другом в наилучшем виде...

Засим лошади тронули, и полозья заскрипели.

Удивленный, возмущенный и одновременно ободренный пламенной ротмистровой речью, наш герой сказал в ответ:

— Господа, случилось однажды так, что я увидел вас как бы братьями. Поверьте, мне сие было дорого и радостно. На минуту забывшись, я уж был готов поверить в это, как вдруг вы, господин ротмистр, пренебрегши сердцем, выказали себя таким отчаянным ревнителем долга, что вся картина, нарисованная в моем воображении, тотчас потускнела. Когда я вижу одного брата в цепях, а другого...

— Я же снял с него цепи, — сказал ротмистр.

— Нет, нет, — откликнулся подпоручик, — вы не смеете упрекать его. — И он усмехнулся:

— Я сам заслужил эти цепи и все свои несчастья. Я сам тому виною...

— Когда я вижу одного брата в цепях, — упрямо продолжал наш герой, — а другого в нетерпении ждущего свидания со своей дворовой...

— Остановитесь! — крикнул Слепцов, и краска залила ему щеки пуще прежнего. — Вы с ума сошли! Да посудите сами, несчастный вы человек, разве я виновен в бедах подпоручика?

Разве на мне грех бунта и крови?.. Чего вы меня терзаете всю дорогу!

Авросимову вдруг стало жаль ротмистра, сердце его дрогнуло.

— Господин Авросимов, — сказал подпоручик, — мое положение обязывает меня молчать, но в эту минуту благодаря доброте господина ротмистра я свободен от цепей...

— Да, да, скажите ему, скажите, — попросил ротмистр.

— Это ли не шаг гуманный и добропорядочный? Когда бы вам, господин Авросимов, поручено было меня держать в цепях, разве ж вы смогли бы решиться на сей шаг? Смогли бы?.. Господин ротмистр — мой приятель, если вам угодно, и благодетель, а вы вторгаетесь в наш союз со своими немыслимыми суждениями и фантазиями, и безумством...

— Он ревнует Дуняшу, — засмеялся ротмистр. — Я понял. Да Бог с ним. Не будем отравлять себе время. Колупановка близко. Вы ревнуете Дуняшу, господин Авросимов? А вы ее заслужили?

— Господин ротмистр, — сказал наш герой со спокойствием необыкновенным, — я имею намерение выкупить Дуняшу. Продайте ее мне.

Тут наступила такая тишина, что страшно и подумать, и можно было бы засим ждать всяких неприятностей, но ничего не случилось, и Слепцов наконец спросил насмешливо:

— А как же с женихом быть? С Дуняшиным женихом? Я уже имел честь вам сообщать об этом.

— А вы его на конюшню! — крикнул наш герой, разгоряченный торгом. — Я вам тоже имел честь советовать это. Вам же это не трудно.

Тут, представьте себе, ротмистр захохотал, закрутил головой.

— Да жених то ведь я, — проговорил он сквозь смех.

Глубокое изумление поразило обоих его попутчиков. В невероятном том известии была какая то скрытая боль и была тайна.

Тут не выдержал подпоручик.

— Позвольте, Николай Сергеевич, — проговорил он с ужасом, — вы ведь женаты, сударь... Вы шутите...

— Нет, я не шучу, — грустно проговорил ротмистр. — Дуняша действительно моя невеста.

Невеста моей души... Вы обратили внимание на ее улыбку? Как она глядит на меня? Господин Авросимов, вы молоды, не судите обо всем со строгостью старца... Господа, давайте въедем в усадьбу прежними друзьями, а там — будь что будет.

И они увидели, как за оконцем кибитки замелькали деревья знакомого сада, и вскоре гостеприимный дом возник перед ними.

Не успели они раздеться, привести себя в порядок и усесться в гостиной в задумчивых позах, как тотчас вошел ротмистр, ведя за руку Дуняшу. Лицо ее было строго, глаза сверкали откуда то из глубины. Она молча опустилась в кресло как раз напротив Авросимова.

— Господа, — сказал ротмистр, — я не хочу кривотолков и обид. Вот Дуняша. Видите?

Вот она перед вами. Теперь я при вас же спрошу ее... Дуняша, я спросить тебя хочу... Вот господин Авросимов вызвал меня с ним стреляться, а когда я отказал ему в удовольствии, ибо я при исполнении служебных обязанностей, он меня по щеке ударил, — лицо у Дуняши даже не дрогнуло при сих словах, она даже и не пошевельнулась, сидела, положив руки на колени, глядя в окно, мимо Авросимова. — Тут в пути выяснилось, что ты господину Авросимову по сердцу, — она улыбнулась, показывая два зубочка, склоненных друг к другу, —... и он намеревается тебя выкупить.

Все замерло, как перед бурей. Ротмистр поигрывал книжной закладкой и не глядел в сторону Дуняши. Подпоручик часто вздыхал, и глаза его, переполненные давними слезами, помаргивали, Авросимов, борясь с собой, ждал Дуняшиного приговора.

— А зачем меня выкупать? — спросила Дуняша тихо, с невозможной своей улыбкой. — Зачем же? Я вольная. Мне Николай Сергеевич волю дал. У меня и бумажка об том есть...

Ротмистр устало улыбнулся и выронил закладку.

Дуняша поднялась, поцеловала его в лоб и пошла вон из комнаты.

Во всей этой путанице страстей и нравов наш герой, натурально, разобраться не мог, а потому предпочел молчать, ибо обстановка складывалась престранная, а быть на смеху не хотелось. Когда ротмистр спустя некоторое время предложил песни послушать, Авросимов отказался.

Перед сном зашел Слепцов в вишневом халате, с длинным чубуком.

— Ходит слух, — сказал он, — что в округе появились разбойники. Не думаю, что они рискнут напасть на усадьбу, но всякое может быть, хотя мои люди начеку, а они народ бывалый...

Предупреждение это поначалу не очень взволновало нашего героя, ибо пистолет заветный был на своем месте. Он услыхал, как ротмистр предупредил о том же Заикина, сказав, что, ежели что, он будет рядом.

И все таки как ни хорош был пистолет, постепенно тревога росла и усиливалась. Сон не шел. Да и какой уж тут сон? В каждом шорохе и скрипе чудилось нашему герою приближение ночных гостей. Воображение начало рисовать ему картины одну ужаснее другой. То есть не то чтобы он испугался, но пустое ожидание становилось невыносимым. Он лежал на кровати во всей одежде, с радостью ощущая у сердца холодную тяжесть верного своего товарища.

„Не осмелятся в дом ломиться“, — подумал Авросимов, — до навострившегося слуха нашего героя донесся протяжный свист. Он возник где то в саду, пронесся вокруг дома и угас.

Что нужно было разбойникам в спящей мирной усадьбе? Или просто им захотелось поглумиться над страхом своих жертв, или золота искали? Или мстили кому за что?.. Свист повторился ближе. И тотчас ему откликнулся другой. Дом затаился.

„Не осмелятся в дом ломиться“, — подумал Авросимов. — Да разве сие возможно?“ В этот момент хлопнула какая то дальняя дверь. Наш герой вздрогнул. Свист раздался снова, жуткий, разбойный, немилосердный. Кто то закричал истошно в доме. Что то рухнуло, так что стены заходили ходуном.

„Надо бы к Заикину забежать, — подумал наш герой, ощущая, как горлу подступает. — Вдвоем то надежнее“.

Вдруг за окном хрустнуло, и чья то мерзкая физиономия прилипла к стеклу и вперила на мгновение два глаза в комнату, но тотчас скрылась.

Загрохотало сильнее. Авросимову почудился женский крик. „Дуняша!“ — мелькнула мысль.

Он выхватил пистолет, еще не совсем соображая, куда бежать, но полный ощущения разверзшегося ада. Грохот внезапно прекратился. Послышались тяжелые шаги. Они приближались.

„Дверь! — успел подумать он. — Она не заперта!“ И тут дверь распахнулась, словно вихрь обрушился на нее, и множество людей в тулупах и в масках, вопя и размахивая фонарями, ворвались в комнату. Воистину это были чудовища, ибо трудно было определить, где кончались у них мохнатые головы, и где начинались могучие волосатые раскоряченные ноги, и сколько было на их мордах разинутых воющих ртов... Лишь клыки поблескивали, и клубок лап, хвостов, а может, змей кишел и клокотал.

— Вот он! — крикнул высокий разбойник в маске, указывая на нашего героя. — Хватайте его! Держите!

Но не успела воющая эта масса сделать и шага, как наш герой выстрелил. Разбойник грянулся об пол. Крики ужаса потрясли комнату, и Авросимов с безумным лицом вскочил на подоконник и локтем саданул в окно. Зазвенело стекло...

— Господин Авросимов! — услышал он за спиной громкий крик ротмистра Слепцова. — Куда вы, сударь? Очнитесь!..

Наш герой обернулся. С высоты подоконника невероятная картина представилась его взору. Чудищ не было. Множество фонарей освещали комнату, и в ярком красноватом их свете маячили, прижимаясь к стенам, неподвижные испуганные лица. Лица были белы, рты полуоткрыты. Среди этой безмолвной толпы возвышался ротмистр Слепцов в вишневом халате, с длинным чубуком в чувствительных пальцах, словно Князь Тьмы среди притихшего шабаша.

Разбойник в черной маске неподвижно лежал у его ног.

— Слушайте, слезайте оттуда, — сказал ротмистр странным голосом. — Что это с вами?

Он взмахнул рукой, и несколько человек, вцепившись в бездыханное тело разбойника, выволокли его прочь.

Наш герой слез с подоконника, крепко сжимая пистолет. Люди, окружавшие ротмистра, постепенно исчезли, и вскоре ни одного из них уже не было.

— Что сие значит? — спросил Авросимов, подходя к Слепцову.

— Сударь, — сказал ротмистр миролюбиво, хотя и не без страха, — вы очень, сударь, кричали. Очевидно, во сне. И мои люди поспешили к вам на помощь.

— Господин ротмистр, — сказал Авросимов, задыхаясь от гнева, — я не спал ни минуты...

Стало быть, это ваши люди в масках врываются в комнаты?

— В каких масках? — удивился Слепцов.

— А тот, которого я пристрелил...

— Господь с вами, кого еще вы пристрелили? Да из чего?

— А вот, — протянул Авросимов ротмистру свой пистолет. — Это вы видели?

— Ну и что? — пожал плечами ротмистр. — Вы не могли из него стрелять, ибо у него свернут курок.

— Да как же не мог, когда я выстрелил! — крикнул наш герой.

— Успокойтесь, сударь, вы спали... Дуняша услыхала ваш крик и разбудила меня, и я поспешил к вам...

— А люди? А это скопище людей? — спросил Авросимов потерянно.

— Люди? Да и людей не было. Что с вами?..

Вдруг от стены отделился подпоручик, которого до сих пор никто не замечал.

— Господин ротмистр, — сказал он глухо. — Ваша шутка граничит с подлостью. Комедия, которую вы затеяли, позорна.

— Да что вы, господа, — засмеялся Слепцов, пятясь к дверям. — Господь с вами! Какая еще комедия?

— Вам бы, очевидно, удалось надсмеяться над господином Авросимовым, не случись у него пистолета, — отрезал Заикин и шагнул к ротмистру. — Вы поступили низко, и я очень сожалею, что обстоятельства мешают мне посчитаться с вами.

— Ну ладно, — сказал ротмистр из дверей. — Ну что такого? А хотите, господа, сядем за стол и забудем об этом? А? Выспимся в дороге. Давайте, господа? И Дуняшу попросим спеть.

Вам же нравится Дуняша, господин Авросимов. Вот у вас будет еще возможность полюбоваться ею...

— Ступайте прочь, — сказал Авросимов мрачно. — И вы и ваши холопы...

Тут ротмистр поклонился церемонно и исчез. Глаза его улыбались.

Наш герой обратил взгляд на свой пистолет, который так и не выпускал из рук. Курок действительно был свернут в сторону. Он заглянул в ствол — сладкий аромат выстрела распространился из темной таинственной его глубины.

— Сударь, — сказал подпоручик, — я давно к вам приглядываюсь, ваше стремление к правде мне очень по сердцу. Я помню ваше любезное предложение и надеюсь, что вы не откажете в просьбе человеку, попавшему в беду...

Возбуждение после случившегося еще не покинуло нашего героя, но тихий, доверительный шепот подпоручика и ветер, рвущийся в разбитое окно, уже делали свое дело.

— Не соблаговолите ли отыскать в Петербурге мою сестру Настеньку и передать ей сию небольшую записку, в которой (можете не сомневаться) нет ничего, что могло бы вас скомпрометировать, — тут голос у подпоручика дрогнул. Он махнул рукой.

Волнение его передалось нашему герою, и образ Настеньки возник перед ним, заслонив минувшие несчастья.

Утром, усаживаясь в кибитку, Авросимов недосчитался унтера Кузьмина. Дуняшино лицо маячило в окне. Наконец унтер появился из дверей и, прихрамывая, сошел с крыльца. Он прошествовал мимо нашего героя, не глянув в его сторону.

— Ты, я слышал, занемог, Кузьмин? — спросил Слепцов.

— Есть малость, ваше благородие, — ответствовал унтер голосом давешнего разбойника.

Вы, наверное, заметили, как наш герой всякий раз, когда обстоятельства напоминали ему о печальной судьбе мятежного полковника, как он всякий раз будто вздрагивал и синие его глаза наполнялись как бы дымкою? Не обольщайтесь относительно жалостливости в нем и движений доброго сердца. Тут, милостивый государь, все обстоит посложнее, чем вам могло бы показаться, ведь Павел Иванович Авросимову мил не стал, да и как мог стать, коли гнев к возмутителю спокойствия продолжал мучить нашего героя беспрестанно. Хотя, ежели говорить начистоту, этот самый гнев ощущался как то по новому, и все, представьте себе, из за прусачков.

Кажется, ну что в этом золотистом маленьком разбойнике, шустром и наглом, от которого невозможно избавиться, а единственное, что следует делать, чтобы вконец не потерять своего достоинства, гоняясь за ним, так это не обращать на него внимания. Да, все это так, а вот подите же, стоило нашему герою с гневом подумать о полковнике, как он тотчас вспоминал этих самых прусачков, бесчисленные стада которых пасутся в казематах, и, странное дело, гнев укрощался, ровно пламя, добравшееся в своем азарте до мокрых досок. И как только он укрощался и затихал и тлел, тут вспоминалась растерянная улыбка Павла Ивановича, и как он говорит: „А я думал, вы меня ненавидите...“ — и вот так это все одно к одному, и от гнева почти ничего не осталось, а вместо него загоралось что то такое, отчего у нашего героя начинались всякие страдания, будто это его самого содержат в каземате и ведут допрашивать. И он тогда разглядывал пристально своих судей: вот граф Татищев, военный министр, словно невыспавшаяся птица с малиновым от водки клювом;

вот генерал Чернышев, у которого под мохнатыми бровями — два презрительных отравленных зрачка, и улыбка у него, от которой не жди пощады, и крик, ровно он не просто генерал адъютант, а сам великий князь Михаил Павлович;

вот Михаил Павлович с благообразным юношеским лицом, да ему все некогда, он брезглив, тороплив и насмешлив. А над чем насмехаться, господа, ежели сие — ужасная катастрофа? Однако, ежели не катастрофа, чего же мы, господа, время теряем, распутывая узел, которого не существует?

Тут наш герой подумал, что, не сломайся полковник, он мог бы с помощью верных друзей, которые, конечно, у него остались на этом свете, бежать даже отсюда, из этой страшной крепости, и тогда страху меж судей не было бы конца, тем более что кто то, а кто — наш герой уже не помнил — высказывал предположение, что полковнику грозит смерть: не случайно, мол, все сошлись на нем в этом торжище. Уж не Павел ли Бутурлин был сей грозный оракул?

Или что ужасное прочли они в найденных листах?

— Послушайте, — сказал он кавалергарду. — Как то есть смерть?

— Ээ, — засмеялся друг милый, — даже цари смертны.

Это нисколько не развеяло туману, и Авросимов спросил снова, без надежды, но со злостью:

— А почем нынче честь да благородство?

— Не приценялся, — снова усмехнулся кавалергард. — Не знаю, как кто, а что до меня, так я за все ассигнациями привык платить.

Сей потешный разговор ни к чему не привел, и наш герой, ломая голову, сидел над своими бумагами в ожидании, когда наконец введут полковника, как вдруг, глянув в окно, увидел на заснеженном крепостном плацу знакомую печальную фигурку, которая изменила своему обычному месту у ограды собора, и потому, наверное, теперь ее было видно. Это его крайне обрадовало, ибо с момента возвращения из поездки прошло пять дней, а Настенька будто нарочно перестала появляться на привычном месте. Он сгорал от нетерпенья, пытался в городе ее разыскать, да закружился в хлопотах.

Пестеля ввели, как всегда, незаметно. Уже зажгли первые свечи. Он вошел сутулясь, словно тяжкий недуг преследовал его многие дни. Теперь, после обнаружения страшной рукописи, все должно было бы совершаться быстрее, но, странное дело, лица судей были спокойны, даже скучны, огонь злорадства не сверкал в их глазах, они тихо переговаривались, приуготовляясь к привычному бою.

Павел Иванович словно даже несколько потучнел за эти дни. Рыхловатая тучность его производила грустное впечатление, да и в лице была грусть, а может, даже потерянность, лишь маленькие глаза были холодны по прежнему и, только когда он обратил их в сторону нашего героя, подернулись легким теплом.

Авросимов опустил голову. Павел Иванович отвернулся.

„Этот рыжий великан здесь, — подумал он с легким вздохом... — Слава Богу...“ В течение нескольких минут мятежный полковник и члены Комитета молча разглядывали друг друга, словно вели беззвучный разговор.

„Идеи ниспровержения монархии носятся в воздухе, — словно говорил полковник, пожимая плечами, — сие не мое изобретение, а стало быть, и не моя вина... Просто я по складу своей души, по направлению своих интересов увидел это и воспринял. Деятельность моя была следствием исторической неизбежности, а не злого умысла“.

„Вы прикрываете высокими рассуждениями неудавшуюся попытку цареубийства, — словно твердили судьи с упрямством. — В вашей Русской Правде этого нет, но об этом вы не могли не мечтать. Не отпирайтесь“.

„Господа, — продолжал полковник, — я же отлично понимаю, что обвинение меня в попытке цареубийства — это ширма. Не это вам страшно, а свержение монархии и установление республики, которой до вас нет дела. Не царя вы жалеете, но себя“.

„Нет, мы жалеем царя, ибо связаны с ним духовными узами из поколения в поколение“.

„Нет, вы не жалеете царя, ибо живут и здравствуют убийцы Павла Петровича... А что до меня, можете считать, что я сам предал себя в ваши руки, хотя у меня были многие возможности избежать ареста. Но я совершил сие под давлением печальной мысли о несовершенстве революционного пламени в России. Пожалуй, это и объясняет мою с вами откровенность“.

„Вы признаете, что пошли по ложному пути, именуя самодержавие тиранством?“ „Неограниченная власть — всегда тиранство. Я не шел по ложному пути. Я несколько поторопился. Уравнение с многими неизвестными требует, очевидно, большей усидчивости“.

„...И вовлекли в свое злодейское предприятие десятки неискушенных сердец, которые теперь расплачиваются за ваш холодный умысел“.

„Бог рассудит всех по высшей справедливости. История знает тому множество примеров...“ Вот что расслышал Авросимов, участвуя в их молчаливом диалоге, как вдруг различил наяву сказанное генералом Чернышевым:

— Кто же склонил вас к увлечению политическими науками?

Павел Иванович кротко глянул на генерала, что было даже странно при его холодных глазах, и ответил, пожимая плечами:

— Никто. Их знание требовалось для поступления в верхний класс Пажеского корпуса.

Тут произошло легкое движение, и судьи переглянулись между собой. И не то чтобы замешательство, а некоторое их недоумение не укрылось от синих глаз нашего героя.

— Что же вам удалось почерпнуть из них? — тихо спросил генерал Чернышев.

— Что благоденствие и злополучие царств и народов зависит по большей части от правительств, — ответил Павел Иванович.

„А от кого же еще?.. — подумал наш герой, выводя бешеные свои строчки. — Берегись, полковник!“ Настенька продолжала маячить на плацу. Бедное тоненькое создание.

— Не понимаю, — рассердился генерал. — И это навело вас на преступные мысли?

— Я имею честь, — сказал Павел Иванович, разглядывая свой палец, — со всей чистосердечностью сообщить Комитету, что сии занятия возбудили во мне намерения самые патриотические, а именно установить: соблюдены ли в российском политическом устройстве правила, диктуемые политическими науками... Я стал обдумывать, как изменить и усовершенствовать различные государственные уложения...

— Зачем?.. Зачем? — торопливо поинтересовался военный министр.

Павел Иванович ответил все тем же тихим и бесстрастным голосом, будто все уже кончилось и его самого уже не существовало и не существовало борьбы за жизнь, а просто это душа его, не ведающая ни лжи, ни правды, ни гордости, ни страха, однообразно и монотонно исповедовалась где то:

— Рабство крестьян всегда сильно на меня действовало, а равно и большие преимущества аристокрации, стоящей меж монархом и народом и скрывающей истинное положение народа ради собственных выгод...

— Для чего ж создавали вы Русскую Правду вашу?

— Чтобы предложить ее правительству и государю на рассмотрение.

Генерал Чернышев хотел было возразить на это, но поперхнулся и долго кашлял. Павел Иванович терпеливо ждал. Наш герой даже подумал, что, случись здесь та самая железная кружка и упади она сейчас на пол, полковник бы за нею не бросился, чтобы поставить ее перед судьями.

— Зачем же вы вывели, что нужно извести монарха, ежели вина лежит, как вы утверждаете, на аристокрации? — вмешался генерал Левашов, глядя при этом не на Павла Ивановича, а почему то на старого князя Голицына, спящего в своем кресле.

— При чем цареубийство? — поморщился Пестель. — Я ничего не утверждал. Время...

Я же говорю, время выдвинуло сию необходимость. Монархия — тормоз в развитии стран.

Это же подтверждено историей.

— Стремление к цареубийству было главным в вашей деятельности! — крикнул генерал Чернышев.

— Да нет же, — снова с досадой поморщился Пестель. — Я же имел честь сообщать вам, что стремление к совершенству...

Тут Павел Иванович прервал сам себя, будто устал, повел головой и остановил взгляд свой на нашем герое. Рыжий молодец глядел не волком из за своего столика, а, наоборот, с грустью и даже с отчаянием... И все тотчас же, проследив взгляд Павла Ивановича, посмотрели на Авросимова.

„Да что же это вы!“ — кричали изумленные глаза нашего героя полковнику.

— Справедливым будет добавить, — вдруг громко сказал Павел Иванович, — что в течение всего двадцать пятого года стал сей образ мыслей во мне уже ослабевать, и я предметы начал видеть несколько иначе, но поздно было совершить благополучно обратный путь...

Военный министр шумно вздохнул.

„Ложь!“ — вскричал про себя Авросимов, негодуя.

Неожиданное признание Павла Ивановича престранно подействовало на нашего героя, будто слабость полковника его оскорбила, будто самому Авросимову не этого хотелось. А чего же ему хотелось? Чего вообще могло хотеться нашему рыжему мученику, в воображении облачившему себя в нанковый халат?

Сумерки скрыли фигуру Настеньки на крепостном плацу.

„Ах, кабы не ушла, — заволновался он. — Кабы дождалася!“ В следственную комнату неслышно вошел изящный Павел Бутурлин и принялся докладывать что то графу Татищеву, при этом успевая подмигивать нашему герою.

В этот момент генерал Чернышев спросил у Пестеля:

— Каким же образом революционные мысли укреплялись в умах?

„Да, действительно, — подумал наш герой, — каким же это образом?“ Стояла томительная тишина. Пальцы Пестеля поигрывали краем красной суконной скатерти. Полковник сидел в своем кресле ровно и неподвижно, но вот пальцы его...

— Политические книги у всех в руках, — сказал он тоном усталого наставника, и все посмотрели на него как равнодушные ученики, — политические науки везде преподаются, политические известия повсюду распространяются, история, а особливо происшествия недавней войны показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оныя производить...

Да, да, милостивые государи, все сие и ознакомило с возможностями и удобностями...

— Кто из высокопоставленных лиц думал и желал другого устройства в государстве? — спросил генерал Чернышев.

— Ничей из них образ мыслей мне неизвестен, — отозвался Павел Иванович. — Это просто мы рассуждали, что, когда революция возьмет свой ход и будет иметь хороший успех, тогда многие к ней присоединятся, даже и из высших чиновников.

— Ну как же так? — удивился граф Татищев.

Вдруг дикая мысль блеснула в голове нашего героя о том, что женщина в сумерках очень просто могла бы выйти из крепости и никто бы ее не хватился... Она даже могла бы перейти ров, покрытый льдом, меж равелином и крепостью. А ежели часовые крепко бы спали, она могла бы просто пройти насквозь все коридоры равелина и тоже выйти вон... Незаметные дровни с сеном в безлунную ночь неслышно пересекут Неву, лишь легкий скрип раздастся в морозном воздухе либо будет и вовсе заглушен свистом метели... О, ежели метель, так тут и вовсе ничего невозможно будет различить... Бабье лицо плац майора Подушкина, освещенное тревожными факелами, будет мелькать на плацу под звон ключей и грохот набата, и его инвалидам придется попотеть на морозе да пострелять в ночную темень, проклиная свою судьбу и козни злодеев.

А сумерки тем временем сгущались плотнее, и лицо Пестеля, освещенное с одной стороны свечой, другой стороной растворялось во мраке. Он казался одноглазым, и глаз его, отражая пламя, сверкал, стоило полковнику перевести взор с одного предмета на другой. Члены Комитета ничего не замечали, но Авросимов увидел в том дурное предзнаменование, могущее отразиться на судьбе самого полковника либо его, Авросимова. Почему? А кто ж его знает. Ведь мы всегда, лишь спустя много времени после всяких душевных переворотов, спохватываемся и начинаем лихорадочно искать: с чего все началось — и тут вспоминаем всякие зловещие пустяки, которые, как мы полагаем, и играли ту самую роковую роль, и возводим те пустяки в знамения.

Сообразив это, Авросимов принялся пристальнее вглядываться в одноглазое лицо и вдруг понял, что глаз обращен в его сторону.

„Ну что ему от меня? — подумал наш герой. — Будто я что могу... Теперь никто, никто ничего не может... Один лишь государь“.

— Государь чрезмерно удручен вашим участьем в сем предприятии, — проговорил генерал Левашов. — И дальнейшая ваша участь может зависеть всецело от вас. Вы здесь нарисовали отвратительную картину предполагаемых переустройств, замышленных вами лично в первую голову. Участие в заговоре других лиц не смягчает вашей вины...

Глаз полковника посверкивал, уставясь на Авросимова. Наш герой пребывал в смятении.

Ничего нельзя было повернуть. Большая и тяжелая, словно гора, навалилась машина на злодея и перемалывала ему кости. А ежели безвинным пасть под нее?.. Вполне возможно. Вот ведь отчего пребываем мы в страхе, ибо всегда живем поблизости от каземата либо в его преддверии, ибо не сами мы решаем, а она, наша фортуна. Так, может, прав этот чортов полковник, вознамерившийся избавить нас от вечного страха и от вечного предчувствия беды? Да, но при сем мерещилась ему кровь (вы помните?), без которой не мыслил он будущего благоденствия!..

Так что же лучше то? Ах, что же лучше?..

— Вы все слишком много на себя взяли, — продолжал генерал Левашов. — Вы заботились о судьбах народов, а связали руки государю в его благих намерениях на целых пятьдесят лет...

„Каково ему возвращаться в каземат, — с ужасом подумал наш герой, — к прусачкам да крысам! Господи, за что ты меня то помиловал? Вот он весь я, живу на свободе, как голубь лесной. Разве ж это не счастье?..“ И тут же подумал, что сам то он — кто? Кто? Кабы жил он со своим счастьем в своей глуши прекрасной, а то ведь нет, взялся судить со всеми вместе и со всеми вместе навалился на одного лежачего, считая себя правым...

Послышались шорох, звон, скрип, шарканье. Единственный глаз полковника вдруг погас.

Пестель уже стоял у своего кресла. Затем его фигура, сопровождаемая громадной черной тенью на стене, поплыла вон из следственной, и наш герой успел заметить, как дежурный офицер ловко набросил повязку полковнику на лицо.

Спустя несколько часов, торопясь к выходу, Авросимов вспомнил снова тот сверкающий глаз. К чему бы он? Уж не знак ли печального исхода?

Он торопился, пересекая крепостной плац, страдая, надеясь на встречу с Настенькой.

Плац был пуст. Редкие фонари мигали под ветром. Обгоняя Авросимова, пролетали черные экипажи, развозя по домам счастливых избранников государя, и комья снега из под конских копыт хлестали нашего героя по лицу.

Теперь бы миновать ночную беседу с графом! Вот что еще томило Авросимова. Но экипажи, к счастью, летели слишком быстро, так что была надежда спастись от ужасной этой возможности.

Наш герой миновал ворота, другие, перебежал мост и вдруг застыл в изумлении.

Прямо перед ним, под тусклым фонарем, будто чужая в этом мире, но по прежнему стройная, как молодая ель, проплывала Настенька Заикина.

Сердце его забилось, заметалось, закричало от радости и безнадежности. Он приближался к ней. А она, будто нарочно, остановилась под самым фонарем в задумчивости и вдруг услыхала его шаги.

Ну, вы понимаете, что тут она испугалась, так как встреча с громадным незнакомцем в столь позднее время не могла сулить ничего приятного. Однако вид ее был совершенно спокоен, как она разглядывала нашего героя.

Он приближался так медленно, чтобы не потревожить ее, так вкрадчиво, так мягко, словно это был и не он, а некий добрый призрак бестелесный, явившийся непрошеным из февральской ночи. Она не ждала его приближения, стараясь понять, что нужно сему молчаливому великану.

— Сударыня, — выдохнул он едва слышно. — Вы не бойтесь меня... Вы меня помните?

Мы на плацу с вами свиделись однажды... У меня к вам письмо от вашего братца, Николая Федоровича.

— Давайте же его, — приказала она без тени удивления или страха.

Письмо подпоручика, измятое в горячей ладони нашего героя, перепорхнуло к ней в руки.

— Я вас пять дней тщился увидеть, — сказал Авросимов.

Она продолжала оставаться в неподвижности. Лицо ее было строго, даже несколько надменно, а он так надеялся увидеть в нем хоть искру благоволения. Он вдруг понял, что она сейчас повернется и уйдет, не подарив его больше ни словом. Господи, он же со всей душой!

Или нет ему в сем мире счастья?.. Конечно, будь Бутурлин на его месте, он бы знал что сказать!

— Сможете ли передать ему ответ? — вдруг спросила она, вместо того чтобы уйти.

— Сейчас? — поперхнулся он от счастья, что услыхал ее голос.

— Сейчас? — в голосе ее не было ни тепла, ни сочувствия. Одно железо. — Вы смеетесь, любезный.

Он молчал. Слова, будто объевшиеся медом пчелки, не хотели вылетать. Хотя маленькая надежда теперь появилась, что она не сразу уйдет, то есть даже не то, что не сразу уйдет, а ежели и уйдет, то позволит лицезреть ее снова, в другой раз. Разве этого мало?

— Когда вам будет угодно, — сказал он уже иным тоном, чувствуя себя в новехоньком мундире, и ему даже показалось, что шпоры звенят.

— Я извещу вас, — ответила она по прежнему отчужденно, с недоверием, не слыша звона шпор, и пошла прочь.

И ведь ни слова о брате, то есть как он там, что с ним, не нужно ли чего, можно ли надеяться на великодушие судей, то есть попросту, со всем женским сердцем...

Он медленно двинулся за нею, гадая: оглянется или нет. Нет, она не оглянулась. Едва лишь подошла к Каменноостровскому, как из за угла выползли легкие санки, в которые она молча же и уселась, а кучер, соскочив с облучка, принялся укутывать ее в медвежью полость, затем вскарабкался на свое место, и они исчезли.

И все таки Авросимов был полон ликования.

И так, ликуя, шествовал он обычной своей дорогой, не считая встречных фонарей, не заботясь, куда ступать, лелея в душе возгоревшийся образ суровой и неприступной Настеньки.

Февраль еще был в самом разгаре, но откуда то, будто из подворотен, несло едва заметно острой влагой — предвестием весны, и редкие северные звезды, проглядывающие в разрывах облаков, казалось, вот вот оттают и, наконец, прольются.

И словно это вот слабое предвестье нагнало волну новых забот, и к раздумьям о судьбе проклятого полковника прибавились новые о подпоручике, томящемся в каземате, о его прелестной и недоступной сестре. Ведь появись в нас хоть одно единственное, хоть маленькое страдание, как оно тотчас влечет за собою другие, множество, и вот мы уже и не люди, а некие сосуды отчаяния, боли и надежд.

Все сие я и не стал бы вам повторять, ибо вам это и самому преотлично известно, но не могу избавиться от искушения поразглагольствовать о бурях, происходящих в нашем герое, ведь согласитесь — не простая жизнь обступила его и не легкая доля ему досталась. Уж я и не имею в виду всего прочего, что с ним совершалось постоянно, но даже такой пустяк, как размолвка с ротмистром Слепцовым, ведь это тоже превратилось под рукой такого умелого мастера, как наша жизнь, в событие, полное значения и тайны.

Вообразите ка, милостивый государь, себя на месте нашего героя хотя бы на минуту.

Вообразите, что вы, истратив весь свой гнев, пыл, нервы на сведение счетов с презренным человеком, вдруг убедились, что он — образец порядочности и благородства и что его не то что по щекам бить и звать к барьеру, а следует лобызать и ползать пред ним во прахе... Клянусь, сие повергло бы вас в сильнейшую лихорадку и заставило бы еще раз подумать, что все не так то просто на белом свете, как об том толкуют некоторые упрямые и лукавые себялюбцы.

Все трусы всегда и во всем трусы, да к тому же и подлецы (так принято считать), а что ротмистр струсил, в том Авросимов не сомневался и в первый же день после возвращения из поездки, столкнувшись с ним в комендантском доме, поглядел на него с презрением и насмешкой, однако Слепцов прошел мимо, даже вида не подав, что они знакомы. Тогда то в сердце нашего героя угнездилась тревога, ибо ничего доброго не мог сулить этот неприступный вид подлого лейб гусара: доложи он господину Боровкову о всяких разговорах, которые позволил себе наш герой, и жизнь Авросимова могла перемениться с прелестной легкостью.

Тревога же усилилась, когда нашего героя вдруг вызвали к правителю дел. Уж как он спешил, лучше и не вспоминать.

Александр Дмитриевич распорядился относительно очередных дел и между прочим заметил, что донесение, составленное нашим героем, было весьма отменно и своевременно и что вообще ротмистр Слепцов отзывался о нем, Авросимове, столь лестно, что он, Александр Дмитриевич, весьма возможно, использует в скором времени нашего героя в более щепетильном деле, позабыв некоторые его просчеты, о которых уже они имели честь разговаривать.

Батюшки светы! Как же сие произошло? За что ротмистр пощадил своего противника?

И хотя мысль об обидчике колупановском продолжала мучить Авросимова, однако новое происшествие на него весьма повлияло, и он теперь был в еще большей растерянности от раскрывшегося пред ним многообразия человеческой души.

Так переживал он, направляясь к дому, но послышался скрип полозьев, что вовсе не сулило ничего доброго, и, переполненный размышлениями и неистовством, Авросимов кинулся под родимый кров, который, ровно спасительный берег, предстал перед ним.

Ерофеич смотрел на Авросимова, подобно волку, которого вконец уже затравили, а охотники — вот они, рядом. И наш герой вообразил вдруг, что не иначе как Милодора ожидает его с жалобами, или сама Амалия Петровна подъехала душу вынимать, или, может, Дуняша разыскала его в столице каким то чудом...

Оттолкнув старика, он ринулся в комнату. Дверь отлетела под ударом. Стены содрогнулись.

Ерофеич за спиной всхлипнул или засмеялся, старый чорт...

Посреди комнаты, упрятав лицо в ладони, в скорбной позе сидел Аркадий Иванович.

Господи, что же еще то стряслось?!

Тут капитан поднял лицо. Глаза его были влажны.

— Господин Ваня, — сказал он. — Вообразите, я должен искать у вас защиты. К дядюшке вашему, к прекрасному Артамону Михайловичу, идти не могу, ибо он во мне видит героя, но меня бьют по щекам, господин Ваня.

— Как же это?

— За верность мою был я определен в гвардию, — с горечью продолжал капитан, — но господа гвардейские офицеры чинят мне всяческие подлости, и нигде в полках не могу найти я себе пристанища. Что же делать мне, господин Ваня?..

— За что они? — спросил наш герой, обуреваемый сложными чувствами. С одной стороны, ему, как человеку искреннему и полному всяческих благородств, было жаль капитана, который подвергался преследованиям самодовольных петербургских шалопаев, но с другой — цыганские глаза Аркадия Ивановича уже не возбуждали в нем прежнего расположения, да и смех его был холоден, и рыдания не безутешны... — За что же они?

— Ах, не знаю, господин Ваня, — вздохнул капитан. — Кто за что, по пустякам все, то будто поглядел не так, то словно должен что... Вот нынче, к примеру, в Павловских казармах, вы только вообразите, я уж о прежних случаях не говорю, нет, а вот нынче в Павловских казармах, свеженькое еще: собираются деньги по кругу, ну, знаете, для подарка дочери генерала к свадьбе. Спрашиваю: „Кому деньги сдавать?“ Норовлю самым первым, чтобы не подумали чего: мол, армейский нищенка, черная кость... Нет уж, увольте, господа... „Какие деньги?“ — удивляется Штуб, этот прапорчишка, проклятый немец, бисова сука. „Да на подарок генеральской дочери“, — говорю я, а сам трясусь в лихорадке, господин Ваня. „Ах, на подарок?

— говорит он. — А деньги то ваши? Кровные? Не ворованные?“ Это опять, господин Ваня, презренный намек на ту историю, помните? Ну с казенными суммами... Я же не могу с ним стреляться, чорт! Я же только определен! По высшему соизволению! Или лицом я не вышел?..

Ну хорошо. Тут к вечеру, вообразите, квартирмейстер этот, Чичагов, спрашивает меня с расположением: „Как вы, господин штабс капитан, о полковнике вашем о бывшем думаете?

Жалеете его?“ — „Жалею, — говорю я. — Я любил его и люблю, и боль разрывает мою душу...“ — „Вот как? — усмехается он. — Любите государственного преступника, и боль разрывает вам душу?..“ Представляете? Ставит меня в такое положение перед десятью парами нахальных глаз! Он, подлая лиса, сам небось по Галерной маршировал, я знаю, и хватал и вязал тогда в декабре!.. Тут я, господин Ваня, натурально, смешался, потому что не могу понять: с добром он или напротив... „То есть как это я люблю?“ — спрашиваю. Вижу улыбки на лицах.

„Это я вас спрашиваю, — говорит он, — вы любите государственного преступника?“ — „Нет, — говорю я, — не люблю“. — „Как же это вы его не любите? То любили, а теперь не любите, — говорит он усмехаясь. — Какой вы, однако, непостоянный...“ И уходит прочь, и все они уходят с ним. Хоть бы один мне сочувствие выразил. В полночь еду в один дом. Хочу развеяться маленько. Еще карты по рукам не пошли, а уже слышу: „Вы передергиваете!..“ Помилуйте, какое тут может быть передергивание, когда карты еще по рукам не пошли?.. Тут всей колодой мне по щеке...

„Стреляться!“ — кричу я, потому что сил моих уже больше терпеть не осталось. „С вами стреляться невозможно, — говорят они, — потому что вы на руку не чисты...“ Вы разве меня не знаете, господин Ваня? Вы же меня вот как знаете... Я плакал перед генералом. „Ваше превосходительство, это же невыносимо!“ — „Голубчик, — сказал он мне, — вы новенький, это со всеми так...“ — „Ваше превосходительство, а может, неродовитость моя тому причина?

Да, пусть я не знатен, разве я государю не честно служу?..“ — „Что вы, Господь с вами, — сказал он. — Какой предрассудок!“ Вот вам и предрассудок.

— Вы же сами в гвардию мечтали, — сказал наш герой, вдруг пожалев капитана. — Нет, вам надобно стреляться, стреляться...

Тут он вспомнил собственную свою обиду, и лицо ротмистра Слепцова возникло перед ним.

— А у пистолета вашего курок свернут, — сказал он Аркадию Ивановичу.

— Да это не беда, — ответил капитан равнодушно, не удивляясь, — он и со свернутым курком стреляет, я знаю...

— Да неужто вы всем так не угодили? — спросил Авросимов. — Вот ведь и полковник ото всех терпит — и от врагов своих, и от друзей...

И тут перед Авросимовым промелькнуло одно давнее воспоминание, как летом в деревне благословенной наблюдал он совершенно нелепую картину, говорящую о многих неизведанных тайнах природы. Брали курицу, клали ее на спину, прижимая к полу, и проводили мелом вокруг несчастной птицы, а затем отпускали ее. Она вскакивала, дурочка такая, пуча глаза, ноги ее выписывали кренделя, будто она с ночи до утра гуляла в трактире у заставы. Так ковыляла она среди изображенного круга, а выйти из него не смела. Отчего такое? Кто же это шепнул ей, что она не смеет? Все вокруг надрывались смехом, глядючи на хмельную тварь, а кто то вдруг возьми да и крикни:

— Да вы сами в кругу, черти лопоухие!

Может быть, и в кругу, милостивый государь, но ужель возможно сие понять тому, кто сам из круга не вырвался? Нет, невозможно. Вот, вообразите, провели вокруг нас линию, означающую, к примеру, что без казенной палаты жить, мол, нельзя, и мы с тем понятием существуем, и ежели и мелькнет сомнение, так сразу же его гоним прочь: да неужто все дураки, а я один — умник? Такого быть не может. Нужна казенная палата... Вот ведь беда какая. О казенной палате — это я к примеру, а не потому, что я против. Пусть она себе процветает, Бог с нею. Но история жизни учит, что лишь немногим из нас удается вырваться за сию линию, проведенную вокруг, и лишь они то и могут понять, что сие — просто линия, а не Божье установление... Да, лишь немногие...

„Что же я спросить его позабыл, — подумал наш герой о полковнике с тоскою, — что же не спросил, как это он то смог? Не боязно теперь расплачиваться? А не придется ли в круг тот вернуться?“ — Господин Ваня, — сказал капитан, — есть горилка. Разделите со мною компанию, будьте милостивы.

— А Русскую Правду нашли, — сказал наш герой, ожидая, что капитан закричит от радости, но Аркадий Иванович, напротив, проявил полное безучастие к сему и неохотно так выдавил из себя:

— А я знаю... Видите, как оно? А считали меня бесчестным человеком. А я с детства воспитан в правилах чести, хоть и незнатного рода...

И он принялся извлекать из кармана плоскую зеленую бутыль, в которой булькала жидкость, и тотчас, откуда ни возьмись, звякнул в руке его зеленый же стаканчик. Пробка отлетела, и полилось, полилось на славу.

В окно сильно постучали, но наш герой тому не удивился, не вздрогнул. Он поднялся во весь рост перед пьющим и плачущим капитаном. Громкий зов о помощи раздался в комнате.

„Бегу, бегу! — крикнул Авросимов в душе. — Бегу!“ Он будто и в самом деле побежал не то по снегу, не то по коридору, держа в руке злополучный пистолет со свернутым курком. Фигура в женском салопе метнулась через ров и, задыхаясь, упала в возок. Кони понесли. Авросимов на своих щеках ощущал неистовое жжение ночного ветра. На крепостной стене замелькали фонари, послышались выстрелы. Забил набат. „Поздно! — подумал наш герой со злорадством.

— Поздно, господа!“ И выстрелил в преследователей.

Съежившийся на стуле со стаканчиком в руке несчастный капитан ничего этого не видел и не воображал. Вино помаленьку делало свое дело, и скоро его осталось в зеленой бутыли на донышке. Допив остаток, капитан сказал:

— Ваше превосходительство... хоть я и не знатен, но честен. Хочу вам сделать презент....

Эта маленькая сучка — сущий бес... Возьмите, ваше превосходительство...

Это было смешно и печально, как человек, теряя свой облик, помнит, какую струнку щипнуть, чтобы раздался главный звон.

А меж тем фигура в женском салопе продолжала скакать в возке по Петербургу, путая следы, пугая случайных путников...

Капитан уже храпел на кровати нашего героя, Ерофеич вздыхал в своей кухне. А к Авросимову сон не шел. Разгоряченный фантазиями, с трудом дождался он утра и помчался в дом к Амалии Петровне, бросив спящего капитана на произвол судьбы.

Человек провел Авросимова в гостиную, отправился доложить, а воротившись, сказал, что барыня просили обождать.

Теперь при свете утра наш герой мог наконец с большими подробностями оглядеть гостиную, ту самую, в которой он уже бывал по неизъяснимым прихотям судьбы, где, словно в древней амфоре, так странно перемешались первое восхищение и первая горечь, надежда и отчаяние;

гостиную, где все носило следы ее обитательницы, такой возвышенной и такой земной и хрупкой, что ни приведи Господь.

Всю дорогу, покуда Авросимов мчался по просыпающемуся Петербургу сюда, на Загородный, в дом господина Тычинкина, невыносимый зов о помощи раздавался в его голове, то усиливаясь, то затухая, отчего наш герой испытывал дрожь в руках, будто больной лихорадкою. И здесь, в этой гостиной с красными покойными креслами, раскорячившимися на золотом скользком паркете, здесь, под потолком, с которого глядели амуры, здесь, среди стен, обтянутых бледно зеленым китайским ситцем, этот зов загудел в полную силу, отвергая приличия, не давая погрузиться в ровное течение повседневных забот. А уж тонкий аромат печений, витающий среди всего этого изыска, тех самых печений, сдобренных корицею, которые так хороши к утреннему кофию, и подавно был бессилен погасить зов, который через весь Петербург летел на своих скорбных крыльях. Что ему была сия легкая преграда?

И шумный вздох вырвался из груди Авросимова, и он понял, что зов этот — не случайность, не блажь природы, а прямое указание, идущее, может быть, свыше, требующее от него вмешаться в судьбу несчастного, оставленного в одиночестве полковника.

„Да бегу, бегу же! — крикнул он в душе. — Вот он я. Сейчас, сейчас!“ Внезапно, скрипнув по кошачьи, поддалась и приотворилась дверь, ведущая в следующую комнату. То ли ветер ее приоткрыл, то ли Бог — неизвестно, но до Авросимова долетел голос Амалии Петровны и мужской, незнакомый, и он услыхал совершенно явственно.

Незнакомец. Да что же теперь об том говорить. Судьбе было неугодно. Но я всегда знал, что вы достойны любви и преклонения. Об одном остается жалеть, что не его удостоили вы своей милостью.

Амалия Петровна. Уж не видите ли вы в том ошибки?

Незнакомец. Какие уж тут ошибки, любезная Амалия Петровна? Просто сожаление, хотя и пустое, ибо он был человеком железных правил и ничего, кроме собственных идей, в расчет не брал. Это общеизвестно.

Амалия Петровна. Но вы хоть цените это в нем? Вы не отворотились от него в своем сердце?

Незнакомец. Помилуйте, Господь с вами!

Амалия Петровна. Ведь бывает же так, что за внешней холодностью страшатся различать суть. Вы будете о нем помнить?..

Незнакомец. У меня вызывает слезы ваша преданность ему и ваша непоколебимость.

Как вы это умеете, когда все почти отворотились, так молиться о нем!

Амалия Петровна. К сожалению, молиться — это единственное, что мне позволено.

„О нет, не единственное! — подумал наш герой, ощущая за спиной крылья. — Как вы закричите с радостью и страхом, когда узнаете, что есть еще надежда“.

Незнакомец. Слухи о милосердии государя меня мало утешают. Я в них просто не верю.

Амалия Петровна. Вы и не можете в них верить. Вы не можете...

Незнакомец. Я бы хотел признаться вам, что укоры совести нещадно мучают меня последнее время. Ах, не потому, что мы с ним врозь, сему есть множество логических причин, да к тому же давних;

и все же то, что я не с ним, это, согласитесь, печально. У меня был разговор с великим князем, ну, так разговор... вполне приличный. Что с меня взять?

Амалия Петровна. Не касались ли Владимира Ивановича?

Незнакомец. Нет, нет, что вы...

Амалия Петровна. Ну да, естественно...

Ах, кабы знала она, что на следующий же день после страшной экзекуции пожалуют Владимиру Ивановичу флигель адъютанта, она бы тотчас утешилась;

да вот не знала, ибо не дано нам предугадать капризы судьбы.

Незнакомец. Амалия Петровна, я приехал утешать вас, но вижу, как вы мужественны и сильны духом. Вы даже улыбаетесь... Это добрый знак.

Амалия Петровна. Я надеюсь, что ваши друзья будут знать об этом. Даже самые суровые испытания не смогут сокрушить сердце, когда оно — любит.

Наконец голоса смолкли. Видимо, Амалия Петровна проводила своего гостя через другую дверь. Прошло несколько мгновений, и она появилась. На лице ее не было ни радости, ни удивления при виде нашего героя, словно они каждый день встречались, словно она ждала его.

Он стремительно шагнул к ней навстречу.

— Что вам угодно? — спросила она.

— Я пришел обрадовать вас, — ответствовал он не очень уверенно.

— Чем же вы можете обрадовать меня? Вам что нибудь стало известно?

— Амалия Петровна, сударыня, когда бы вы соблаговолили только, а я знаю, как вы заинтересованы в судьбе Павла Ивановича...

— Что такое? — брови у нее взлетели.

—...мы смогли бы попытать счастья с вами...

— О чем это вы?

— Медлить нельзя... Ему грозит жестокая участь... Ежели вы готовы помочь мне... Я там все выходы знаю... я уже все решил, любезная Амалия Петровна... ежели вы только...

Тут лицо ее стало бледным, и Авросимов в первый миг даже испугался, он испугался, что ей станет худо, что это он со своей торопливостью причинил ей боль, хотя можно ведь было говорить обо всем мягко, а не рубить сплеча. Но эти сожаления и страх тотчас расселись, ибо лихорадка его все усиливалась, и никаким другим чувствам уже не оставалось места. Однако она справилась с волнением.

— Вы сами это надумали? — спросила она.

Он кивнул.

— Ах, вот как... — какие то таинственные бури бушевали в ней, в самой глубине, но на поверхности было лишь легкое волнение. — А последствия?..

— Сударыня, я все обдумал... ежели вы согласны...

— Да? — растерянно сказала она. — Да, да, это так неожиданно...

Вдруг солнце ударило в окна, и китайский ситец на стенах зашевелился, зацвел, послышалось пение птиц. Амалия Петровна, бережно прикасаясь пальцами к своей родинке, уходила сквозь густую траву, которая достигала до ее груди.

— Вы не поняли меня! — крикнул он. — Вы поняли? Его хотят убить... В острастку нам... Вы поняли?

— Ах, да я поняла вас, поняла, — с ужасом произнесла она, и слезы хлынули из ее прекрасных глаз... — И вы решились?!

Он торопился по улице. Полетел влажный и крупный снег, и, пробираясь в нем, Авросимов с трудом различал редкие расплывчатые фигуры прохожих, втягивавших головы в плечи, поднявших воротники, скрючившихся и крадущихся, словно за ними охотились. Даже богатые экипажи, пролетавшие мимо, торопились все как то боком. Ваньки, дремлющие на углах, распадались в зыбком тумане.

Крепостной плац был пустынен. Пистолет терся о ребра в неистовом каком то предчувствии. Встретившийся в коридоре Александр Дмитриевич Боровков на поклон не откликнулся, а, вытянув острый подбородок, пролетел мимо, отчего у нашего героя в сердце что то отвратительно щелкнуло.

На мгновение мелькнул в сознании бледный и неудержимый образ Настеньки, но тут же погас и рассеялся.

Где то за сырой крепостной стеной, совсем рядом, ловил прусачков мятежный полковник, не подозревая о возможном своем и скором освобождении. Где то тоже рядом, насупротив полковника, лил слезы бедный Заикин, разуверившись в людях и жалея ротмистра Слепцова, с легкостью выдающего ложь за правду, и завидуя рыжему писарю, верящему в собственное благородство.

Даже получая от Александра Дмитриевича работу, а именно — перебелить набросанные начерно мнения пленных друзей полковника о своем предводителе, он и тут удостоился его взгляда, ровно это был и не он, Авросимов, баловень и удачник, а некий неопределенный предмет, на который и глядеть то не стоило. И все это, благодаря душевной чуткости нашего героя, пребольно его задело и встревожило, потому что как ни обольщайся милостивым себе отношением, а ухо держи востро, ибо никто не знает, где и какие грозные силы шевельнулись, как по новому расположились звезды, кто руку вознес для удара.

„Мешкать нельзя, — подумал наш герой, нацеливая перо на бумагу, — не ровен час — все переменится, а переменится — прощай, полковник несчастный, не жди добра!“ И он сам не заметил, как перо повело по чистому листу какую то свою линию, рядом — другую, и постепенно нарисовался треугольный коридор ужасного равелина, от дверей упал через ров мостик, потянулась крепостная стена с куртинами, ворота, комендантский дом, похожий на пустую птичью клетку, вторые ворота, кружок несколько поодаль, знаменующий некоего ваньку, мерзнущего в своем тулупе в февральскую ночь.

План крепости со всеми подходами и углами неожиданно получился весьма верно. Затем наш герой, прикусив от напряжения кончик языка, вывел в треугольном коридоре несколько крестиков, которые должны были означать солдат и караульных офицеров, и другой крестик побольше — очевидно, плац майора Подушкина.

Осуществить готовый план он решил нынче же в среду, в полночь, ибо в молчании Боровкова почудились ему весьма недобрые, даже грозные предзнаменования. Оставалось договориться с каким нибудь возницею, что труда не представляло, ежели на рубли не скупиться.

Глубоко вздохнув, он намеревался было, тщательно сложив, упрятать свою тайную работу куда подальше от посторонних взоров, но принялся напоследок подсчитывать крестики. Солдат получилось двенадцать да три офицера, не считая плац майора. Это обстоятельство сильно смешало его намерения. Он торопливо еще раз пересчитал крестики — солдат не уменьшилось.

Крестики изгибались под пером, ровно живые, перебегали с места на место, прятались за углами, а когда он начинал радоваться, что их все таки меньше, внезапно высовывались и корчили рожи. По широкому лбу нашего героя струился пот, рыжие его волосы торчали во все стороны, тревожимые нервной пятерней.

Постепенно комендантский дом начал наполняться людьми. Захлопали двери, раздались голоса и шаги, замелькали головы, спины, эполеты. Авросимов упрятал план поглубже и удрученно перенес его осуществление на завтра, то есть на четверг, на полночь же, надеясь что нибудь придумать со злосчастными инвалидами, которых развелось, ровно прусачков, великое множество.

Тем не менее следовало заняться делом, которое ждать не могло, и Авросимов, продолжая метаться душою, углубился, как ему показалось, в чтение черновика и снова нацелил перо на чистый лист.

И тут он увидел себя синеглазым поручиком, легко взбежавшим по дрогнувшим ступеням на малороссийское крыльцо, и шпоры его зазвенели, словно это и в самом деле было, да, было летом, прошлым, запрошлым, когда то, когда он ехал через Малороссию и по странному незадуманному крюку докатился до Линцов, где проживал тогда полковник, впрочем, он именно туда и ехал, и никакого крюка, собственно, и не было.

Они сидели в белой комнате Павла Ивановича, в точности описанной капитаном Майбородой, и Павел Иванович, будучи в расположении, сказал доверительно:

— Вот вы скачете, скачете, пот у вас струится, и щеки у вас пунцовеют, как у барышень, а в глазах — одно дилетантство. Заранее предвижу каждый ваш жест... Вам боязно, да стыдно признаться...

— Хитрец вы, Павел Иванович, — засмеялся Авросимов и погрозил полковнику пальцем, — меня поддеть хотите, да я не дамся. Вы отменный соблазнитель. А у вас щечки то, глядите, какие пунцовые у самого то...

— Это на деревенском воздухе, — вдруг смутился Пестель. — Здесь не то, что у вас, в гнилом вашем Петербурге. Или не так? Видели вы мою матушку? Что она?

— Видел, — сказал наш герой. — Она имела со мной откровенную беседу...

— Вот как?

—...в том смысле, что ваше предприятие... наше предприятие (Пестель засмеялся) обречено...

— Вот как?

—...неоднократные попытки свергнуть тиранию приводили к новой же... Какая разница?

— Надеюсь, — сказал Пестель, — что вы говорили tete a tete*. Экая страсть сбивать юнцов с толку!

— Полноте, — обиделся Авросимов, — мне двадцать два, и я намерен жениться на Настеньке Заикиной.

— Мне всегда любопытно было знать вас ближе, — сказал Павел Иванович. — Скажите откровенно: вы очень голодны? Только не стесняйтесь... Савенко!

Тут появился знаменитый денщик. Наш герой тотчас узнал его. Однако ничего отвратительного, песьего, как утверждал бедный капитан Майборода, в солдате не было.

Передвигался он бесшумно. Стол накрыл мгновенно. Вина не поставил.

— Это мешает общаться, — усмехнулся полковник.

— Натурально, — в тон ему ответил Авросимов.

— Скажите мне, господин поручик, насколько верите вы в успех нашего предприятия?

— Верю, верю, — слишком поспешно откликнулся наш герой, словно от его ответа все и зависело.

— Отлично. И все элементы его вам понятны и дороги?

* с глазу на глаз (фр.).

— Да.

— И у вас нет мыслей о корыстности моих намерений?

— Господь с вами!

— Как у некоторых моих единомышленников?

— То есть?..

— Ну в том смысле, что я, мол, склонен к диктаторству и ежели все свершится, то...

— Да полноте, зачем так то?

— Минуточку... Вы проглядывали Русскую Правду? Значит, вы согласны, что, после того как все свершится, необходима будет диктатура власти? Согласны?

— Да, — сказал наш герой, и сердце его похолодело.

Небольшие пронзительные глаза Пестеля уставились прямо в него.

Полковник легким движением расстегнул мундир и вздохнул.

Авросимов тем временем ринулся с облаков на землю, очутился в комендантском доме перед исписанными листами и снова принялся за них. Ах, они были горячи! И горьки, неся в себе следы прикосновений страждущих душ. Словно живые встали пред его взором странные силуэты ответчиков, Пестелевых единоверцев бывших, в которых не угасли еще искорки надежды, но на которых лежали скорбные тени казематов, и стрелы недоумения, отчаяния и поздней горечи крест накрест сходились на них. И он слышал их голоса, звонкие и глухие, и перо плясало в его руке...

„...Крайние взгляды Пестеля... и надо было противопоставить ему ну, скажем, Михайлу Орлова, имевшего большое влияние во 2 й Армии... требовал, чтобы общества слепо и беспрекословно повиновались одному лицу, подразумевая себя... Петербургское общество боялось ввериться сему диктатору... Северные члены отвергали Русскую Правду, потому что замечали честолюбивые виды и диктаторство Пестеля...“ Господи, а где же слова о благоденствии?! О счастье народа? О солдатских поселениях?

О мраке и хаосе, повергшем Россию на колени не в пример Европе?.. Где эти высокопарные мечтания полковника, которые он, Авросимов, сам слышал и сам записывал дрожащею рукою, с тоской и страхом?

Понятия времени и места перемешались, и уже нельзя было решить, то ли Авросимов воистину пребывает в гостях у страшного предводителя заговора, то ли Павел Иванович с отменным тщанием, согнувшись над черновиками вместе с нашим героем, помогает ему перебелять печальные документы.

— Что же вынуждает вас отказаться от роли главы государства? — вдруг спросил Авросимов. — Что же такое может препятствовать?

— Фамилия, — очень строго, не замечая лукавства, ответил полковник. — Моя фамилия.

Человек с моей фамилией не может быть во главе Российского государства, — снова вздохнул.

— Вы верите, что все сложится удачно?

— Да, — сказал Авросимов, не веря, то есть не то что не веря, а уже зная о сем...

— Ежели все сложится удачно, — проговорил Павел Иванович, стараясь выговаривать твердо, — и я закончу все дела сии, что, вы думаете, намерен я сделать?.. Удалюсь в Киево Печерскую лавру и сделаюсь схимником...

— Вздор какой!

— Не вздор. Вы этого не поймете.

— Отчего же не пойму? Все равно вздор...

— Точный расчет и последовательность воспринимаются как безумство честолюбия, — он вдруг засмеялся не без удовольствия. — Разве я похож на диктатора?

— На Бонапарта...

— Бонапарт? — удивился Пестель. — Вы говорите о внешности? Фу, да у него живот до колен был!

Они снова углубились в протоколы.

„На одном из совещаний в Киеве в 1823 м, в квартире князя Волконского, в первый раз было говорено обо уничтожении императорской фамилии... Пестель... желал истребления всех особ...“ „...Пестель уговорил большую часть членов на истребление императорской фамилии...

Ежели останутся великие князья, не избежать междоусобия...“ „...Никто более Пестеля не стремился к исполнению преступных замыслов общества...

Он предлагал истребление всей императорской фамилии...“ И снова, как когда то, молодой государь император, на сей раз в мундире бригадного генерала и красивый очень, вышел из дальнего угла и остановился перед Авросимовым. Но прекрасное его лицо с чертами древнеримского героя не было привлекательно. В то время как губы слегка змеились в усмешке, глаза словно утопали под тяжелыми бровями, и были эти глаза неподвижны и вселяли повиновение...

„Предлагал истребить императорскую фамилию...“ И из сего повиновения слепого родилось безумство подлых черновиков, похожих на донос, производимый сильным на слабого.

„...Истребить императорскую фамилию...“ Он будет милостив, но не по сердцу, а по расчету, и угодливые его холопы произведут тот расчет с отменным усердием, ибо неспроста запомнилась нашему герою фраза, оброненная как то генералом Чернышевым вскользь, где то на ходу: „Полагаю, что государь не унизится до помилования главных преступников...“ „...Истребить...“ Господи, а где же слово о благоденствии России, о вольности духа? Почему они не вписаны в черновики?!

— Ложь! — шепотом закричал Авросимов, ломая перо. — Обман!

Обида за несчастного полковника подкатила к горлу. Поверьте, он был страшен в это мгновение, наш рыжий великан, и, кто его знает, может, очутись пред ним сам вечикий князь, пришлось бы его императорскому высочеству худо, да, видно, Господь уберег.

Лихорадочно и, не в пример другим разам, небрежно наш герой справился с отвратительной его сердцу работой и, услыхав гром полуденной пушки, выбежал из крепости, вновь положив произвести операцию нынче же, в среду, не откладывая до четверга, словно опять ворвался в его душу пронзительный зов о помощи, от которого не было спасения.

„Так, так, — твердил он про себя, торопясь к дому, — каковы канальи! Значит, ничего и не было? Одно лишь истребление? Канальи!“ Так он бежал по Петербургу, бормоча про себя проклятия, словно хворосту подкидывая в огонь, который мог затухнуть на сырой погоде, однако и тут здравый организм старательно, как верный молчаливый слуга, начал прибирать к рукам отчаяние нашего героя, да еще морозец и ветер делали исподволь свое дело, не в силах глядеть, как разрывается его сердце от всяческих мук, и уже на полпути к дому, на середине Большого проспекта, легкое умиротворение вдруг потекло по жилочкам, разрастаясь, позволяя вновь увидеть все вокруг.

Что же увидел он?

Он увидел дома, черные окна, провалы ворот. Вон ванька ждет своего ездока, вон крендельщик стоит на пороге крендельной, разглядывая проходящих мимо, вот чья то легкая карета, покрытая коричневым лаком, пронеслась вихрем в сторону залива, так что ее беспрестанно заносило, несмотря на тонкие полозья саней.

Что же еще он увидел?

Он увидел гуляющего молодого человека с тихой улыбкой на лице, словно сейчас у него должна была свершиться самая главная радость. Он увидел двух молодых дам, болтающих о чем то меж собой;

они мельком оглядели нашего героя, прежде чем усесться в удобный возок.

Он впервые заметил, что проспект похож на Неву, а дома — на гранитные берега и сам он, подхваченный ровным, неторопливым течением, медленно уносится куда то вдаль, откуда не захочется воротиться. Угас пронзительный крик о помощи, растаял. Но ванька, дремлющий на углу, вдруг напомнил ему о плане, и не очень торопливо наш герой подошел поближе.

— Милости просим, ваше благородие...

— Недосуг мне сейчас, — откликнулся Авросимов. — Вот бы ночью... ну, скажем, часа в два...

— Ночью?.. Это зачем же, ваше благородие?

— Ты не разговаривай... Я хорошо заплачу... Согласен?

— Может, чего против закону?

— Да почему же против закону? — ужаснулся Авросимов.

— А коли нет, так ладно...

„А ведь в самом деле против закону!“ — подумал наш герой и побежал прочь и вскоре достиг дома.

„Дурень какой, Господи, — подумал он, взбираясь по лестнице. — Да я живо другого найду... Уж не с тобой, увальнем, связываться, чорт... Еще заснешь на полпути, прощелыга.

Найду другого, мордастого такого, с разбойными глазами, да и чтоб лошадь как лошадь чтоб...

Ну не нынче, так завтра уже непременно найду... В четверг...“ Рассуждая так с самим собою, он прошел через кухню, не замечая Ерофеича, остолбенело вытянувшегося перед ним, вошел в комнату и остановился пораженный.

Перед ним, откинув шубу с плеча, подставляя под серый оконный свет строгое лицо, неподвижный, подобный грозному каменному изваянию, стоял ротмистр Слепцов, адъютант генерала Чернышева, недавний спутник, искуситель, обидчик и благодетель.

— Ну с, так вот, господин Авросимов, — промолвил ротмистр, вдоволь насладившись растерянностью нашего героя. — Вы, конечно, изволили позабыть обо мне, сударь, а я — вот он. Надеюсь, однако, что не забыли оскорблений, которые вы мне нанесли. Вы слышите меня?

В те поры мне было недосуг заниматься с вами, нынче я к вашим услугам. Покорнейше прошу прислать ваших секундантов нынче же к господину N, чтобы иметь время договориться об условиях на завтра. Вы слышите? На завтра, сударь.

Кровь ударила Авросимову в голову, ибо, пока он слушал высокопарный вызов ротмистра, тонкая ниточка размышлений, цепляя одно за другое, привела его к образу Дуняши.

Воспоминание об этой далекой женщине, недоступной, словно эхо, едва мелькнувшей перед ним в колупановской глуши, окруженной таинственными событиями, возбудило в нем гнев, однако спешу вас уверить, что внешне это состояние выразилось едва заметно и наш герой остался неподвижен с вызовом в синих глазах.

— Полагаю, вам нет оснований отказывать мне, — усмехнулся проклятый гусар.

Где то далеко, в самой глубине сознания Авросимова, вспыхнула мысль о намеченном на завтра, на четверг, плане;

вспомнилось вдруг странное великодушие Слепцова и лестные его рапорты об участии Авросимова в поездке, но вид ротмистра был так вызывающ, держался он так дерзко, да в довершение ко всему коварный поступок ротмистра там, в поездке, был так ярок перед глазами, что лишь чудо удержало руку Авросимова, чтобы разом не покончить с наглецом.

— Я к вашим услугам, сударь, — спокойно поклонился он и в свою очередь тоже с усмешкою глянул в глаза ротмистру.

Брови гусара удивленно взлетели, едва он увидел эту усмешку, но делать было нечего.

И вдруг издалека, сквозь стены и стекла, из февральского полдня, пробился и долетел знакомый скорбный зов, отчего наш герой едва не вздрогнул... Мыслимое ли это дело сознавать, что ты, будучи причастен к высокой тайне, готовясь к благороднейшему поступку, в то же время стоишь пред тем, кто, лишь узнай он, станет твоим преследователем и судьею, гримасой лжесвидетельства не испортив своего лица?

„А как же с тем?.. — тоскливо подумал наш герой, хотя почувствовал, как некое странное облегчение коснулось его сердца. — Да не вымаливать же отсрочек у вздорного негодяя!

Стреляться!..“ И он положил перенести свой замысел на пятницу, на послезавтра, но уже не откладывая более ни на минуту.

Ротмистр давно покинул дом, а Авросимов все еще стоял посреди комнаты в странном оцепенении.

Нет, мысль о возможной гибели не терзала его, да собственной смерти для него и не было, словно он ежедневно выходил к барьеру и от пули был заговорен. Все это я склонен объяснить опять его молодостью и отсутствием опыта, а в таком возрасте, вы сами знаете, и море по колено.

Нет, не о смерти думал он. Воображение рисовало ему картины одну достойней другой, и распростертое хладное тело ротмистра Слепцова было из них лучшей.

Не буду утруждать вашего внимания подробным рассказом о том, как метался наш герой по Санкт Петербургу в поисках Бутурлина, которому он решил доверить секундантство, как разыскал его наконец в знакомом вам флигеле у Браницкого, чтобы уж окончательно все обговорить. Позволю себе на самое короткое время отвлечься, чтобы, может быть, в последний раз заглянуть к Павлу Ивановичу, в треугольный его равелин.

Павел Иванович был, должно быть, счастлив, что не знал о буре, поднятой им в душе нашего героя, и о его жарких приготовлениях и метаниях. Когда б он знал о том, ему бы, верно, пришлось несладко: ждать, томиться да терзаться сомнениями.

Он даже смирился с возможностью угодить в солдаты, хотя всякий раз горестно морщился, думая об этом. Пастор Рейнбот, посетивший его вчера, тщетно пытался смягчить полковника.

Оба были вежливы и расстались холодно.

Пестель насмехался над самим собою с величайшей злостью, вспоминая, как за несколько дней до ареста, находясь в полном неведении относительно того, как повернется дело, больше всего переживал не о том, что все рухнуло, а о том, как бы подальше упрятать Русскую Правду — кровное свое дитя. И в суете и поспешности предарестных дней какие то многочисленные руки передавали друг другу сие собрание идей и размышлений, чтобы предать земле, чтобы сохранить, уберечь, чтобы потом, в скором времени, как только рассеются наветы и раскроются двери гауптвахты (не тюрьмы — гауптвахты, думал он!), тотчас извлечь схороненное дитя на свет Божий.

И все виделось так, как может видеться в ослеплении самоуверенности: все только на равных, только по высшему счету, только в блеске словесных поединков.

Однако тяжелый взгляд молодого императора выдавал не удивление, а непримиримость, и стадо старых разнузданных следователей уже само по себе говорило о полном пренебрежении к идеям схваченного полковника.

Все это было так внезапно и потому так ужасно, что приученный к точным расчетам и неумолимой логике мозг Павла Ивановича взбунтовался и ударился в панику. Вдруг стало ясно, что блестящих поединков идей и мнений не будет, а будет нанковый халат, крепость и прусачки, да еще будут мрак и безвестность. И свобода, словно коварная разлюбившая женщина, вдруг ушла прочь к живым и счастливым, оставив полковника в полном недоумении. Тогда то и возникла перед ним его печальная фортуна в образе немолодого солдата, шагающего под веселую и непрерывную дробь полкового барабана.

Да, милостивый государь, именно — солдата.

Вот что навалилось на полковника и что мучило его. Ах, когда б он только мог знать, что предстоит ему на самом то деле, он воспринял бы эту солдатчину как благо, а не как наказание, и он бы не сидел, согнувшись над столом, колдуя над листом бумаги, и не писал бы торопливо грустных слов генералу Левашову в тайной надежде, что письмо попадет к государю, и не обещал бы искупить свою дерзость отменным служением на благо отечества... Когда бы знал... Но он сего знать не мог.

Кстати, о дерзости.

Ведь дерзость — слово, может быть, и удобное в письме на имя государя, но весьма неточное. Вы только вообразите себе тех самых судей, которые вдруг услыхали сие слово... Да они смеялись бы над ним, ибо, с их точки зрения, с их, как говорится, колокольни, поступки полковника — не дерзость никакая, а преступление. А что касается народа российского, так ведь он ни об чем таком не имеет понятия, ибо занят своей землей, своей наковальней, своим хлебушком насущным и бюллетеней всяких не читает, а ежели и читает кое когда, ничего в том не смыслит, а ежели и смыслит, так, кроме того что эти поступки есть преступление, и ничего другого не узнает.

Возьмите ка, милостивый государь, бюллетени тех лет, почитайте ка их (а я читал с, и премного), и вы ничего, кроме понятия „преступление“, и не вычитаете: ни о том, что Павел Иванович делал свой расчет освободить крестьян, и ни о том, что он предполагал положить конец казнокрадству, дать солдатам облегчение и множество другого всякого, — не вычитаете тоже, а лишь одно: вор, разбойник, цареубийца... Вот как... Так что Павел Иванович, брошенный в сырость и мрак, к прусачкам, оцепенел от такой несправедливости, но по собственному неведению не понял еще, что он в глазах государя — преступник, что он преступление совершил, а не дерзость. Потому то судьи и не всплеснули руками, прочитав его Русскую Правду, а отложили ее в сторону, а сами забубнили свое про цареубийство, ибо за это легко карать, а за справедливые слова — совестно. Ах, полковник, бедная голова!..

Письмо было закончено, и лист сложен вдвое. И без того темный полдень угасал окончательно. Светильник коптил нещадно. Пахло копотью. Не дай вам Бог услышать запах копоти в сыром месте! Лети, письмо! Ежели судьбе угодно и государь прочтет его, он не сможет не побороть в себе ожесточения, и тогда все изменится. Конечно, полка не будет, даже — батальона. Может быть, и вовсе выпадет отставка, и тогда осуществится желание maman видеть сына в тишине и покое. А ежели нет? Ежели прочтет и ожесточится более? Тогда — солдатчина?.. А ежели (о Господи!) выпадет сидеть в каземате год, два, много!.. И будет капать вода, греметь железо, будут плясать прусачки при свете коптилки, будут крысы делить меж собою его арестантский хлеб...

Он поднял голову. Серое лицо его было спокойно. Буря бушевала в сердце, под ребрами да на листе бумаги, сложенном вдвое.

Теперь, милостивый государь, извольте ка заметить, что слово „дерзость“ и со стороны полковничьей, так сказать, тоже не раскрывало сути дела, ибо не дерзостью питались умы мятежников, а расчетом и мыслями о добре. Стало быть, дерзость — вздор, милостивый государь, и те, в ком она будто бы горела ярким огнем, вполне могли оказаться людьми, может, и прекрасными, да ненадежными. Павла же Ивановича в таковом грехе упрекнуть было невозможно, а словечко это, промелькнувшее в письме, промелькнуло, я полагаю, по причине того, что сильным сего мира оно нравится свой туманностью и безопасностью. Так что простите полковнику эту маленькую хитрость поверженного, но не потерявшего надежд человека. Он каялся, но механизм его мозга был устроен так, что виновным себя признавать он не мог, душа его металась с криком и билась о стены и решетки равелина... Ах, полковник, бедная голова!..

— Ежели вы получите свободу, будете ли вы упорствовать в своих замыслах? Будете ли стремиться восстановить разрушенное? — спросил он самого себя. И ответил себе же тюремным шепотом: — Нет, никогда.

— Но почему? Почему? Почему же, о Господи?!

— Значит, отрекаешься?

— Да нет же, Боже мой, нет! Не отрекаюсь!

Когда он сидел, согнувшись там, в Линцах, над своей Русской Правдой, когда обдумывал каждое слово, кочуя по России, когда стучал кулаком по столу, отстаивая ее от сомнений единомышленников, тогда она казалась совершенной и от нее исходил ослепительный свет добра и счастья — вот что вдохновляло Павла Ивановича и придавало сил. Холодный расчет не мешал воображать будущее блаженство, а, напротив, усмирял чрезмерную фантазию, и пусть свобода не казалась райскими кущами, безбрежным океаном неги — прибежищем для дилетанта, — а земной, грубой, с горьковатым привкусом былых страданий;

но у него было такое чувство, будто он уже касался ее когда то, где то, однажды, совершив первый и теперь уже последний глоток.

Самый крупный и упрямый прусачок медленно и достойно танцевал на столе в свете лампадки.

„Ежели он испугается, — подумал Павел Иванович о танцоре с усмешкой, — стало быть, царь проявит великодушие“, — и протянул к прусачку ладонь.

Насекомое продолжало танец. Полковник пощелкал пальцами — таракан метнулся в тень.

Тем временем наш герой разрывался на части. С одной стороны — план, бушующий в сердце, требовал пищи. Это легко себе представить, ежели вспомнить об огне. С другой стороны — завтрашний бой так напрягал все тело, что оно ныло, словно по нему прошлись кнутом. Что касается плана, то тут опять не было ни возницы еще, ни решения, как справиться с двенадцатью инвалидами и офицерами караула, а время шло. Наконец он махнул рукою, положив выполнить сперва свой кавалерийский долг на поединке, а уж после, проучив Слепцова, заняться приготовлениями к страшному предприятию.

Как ни уговаривал его Ерофеич откушать, пугая матушкиным горем и отчаянием, Авросимов за стол не садился, а старика гнал. Стоял в одиночестве, глядел в окно, как там вечерело, не слыша ни слов, ни прочих звуков. Одна ненадежная мысль сверлила мозг: ах, кабы кто помог! Кабы можно было на кого положиться!.. Вдруг что то заставило его обернуться.

На пороге стоял незнакомый господин неопределенного возраста. В одной руке держал он узелок, будто освященный кулич, а другою старательно прикрывал дверь.

— Филимонов, — представился он негромко.

Авросимов поклонился.

— Ежели вам нужна моя помощь в известном вам деле, — шепотом сказал человек, — не побрезгуйте.

— В каком таком деле? — спросил наш герой.

— Вы же намерены спасти узника, — очень просто шепнул Филимонов. — Так я могу взять на себя заботы...

— Что за вздор? — крикнул Авросимов.

— Денег я не возьму, — сказал Филимонов, — так, от души. Вы только прикажите...

Сердце нашего героя было готово выскочить наружу. Филимонов стоял уже рядом. Он оказался ростом с Авросимова, только невероятно тощ и черен, и под черными свисающими усами нельзя было разглядеть — улыбка это у него там или гримаса. Однако грустные черные глаза глядели прямо, доверительно, без лукавства.

— Значит, в четверг, к полночи, — спокойно сказал он. — Вы не беспокойтесь. Возок где поставим: у ворот али за стеной, на Неве?

— Сударь, — взмолился наш герой. — Об чем вы толкуете? Какой узник? Как вы можете врываться к честному человеку с таковыми предложениями?

— Да вы не беспокойтесь, — сказал Филимонов. — Я свое дело знаю. Вы, господин Авросимов, можете даже из дому не выходить — мы все сделаем преотлично. Не впервой, сударь.

— Кто это мы?! — крикнул наш герой, отталкивая в грудь наседающего на него Филимонова.

— Граждане, — пояснил тот. — Стародубцев, к примеру, Мешков, поручик Гордон... Вы можете не беспокоиться, мы все сделаем и доставим, куда прикажете...

— Какой еще Гордон? Кого доставите?

— Узника с.

— Да я ничего не хочу! — крикнул Авросимов. — Я никого ни об чем не просил!

— Да мы сами об этом узнали, — сказал Филимонов спокойно. — Все об ваших муках с знают. Вам и просить не нужно... — И он зашептал в самое ухо нашего героя: — Только уж вы, сударь, Брыкину не доверяйте. Это ни к чему, сударь. У него все не как у людей. Ежели прикажете, так я скажу Семену, чтобы он Брыкина и близко не подпускал, уж он справится. — Вдруг он улыбнулся: — Вы ни об чем не беспокойтесь. Я пойду, а то ведь дело делать — не зерно клевать с. До свиданьица...

— Погодите! — крикнул Авросимов.

Но Филимонов уже исчез, словно и не было его.

— Вздор какой, — пробормотал наш герой, измученный фантазией. — К чорту Филимонова...

— Ты что это бездельников всяких пускаешь? — спросил он у Ерофеича со строгостью.

— Вы лучше покушайте, а я никого не пускаю, — смело ответствовал старик. — Узнает матушка — будет вам на орехи.

— Пошел прочь, — приказал наш герой.

Он попытался вновь сосредоточиться на своих многочисленных заботах, но мысли заработали в другом направлении, и тут же дверь в комнату приоткрылась, и молодой бравый офицер, крепко сбитый, с чарующей улыбкой, танцуя, подскочил к нему.

— Филимонов был? — спросил он. — Я лишь на одну минутку, господин Авросимов.

Моя фамилия Гордон.

— Вы то еще откуда? — теряя силы, выдавил Авросимов. — Что вам надо?..

Поручик не обиделся на столь холодный прием.

— Господин Авросимов, — шепнул он, — Получается неувязка. Данные не сходятся.

Видите ли, сударь, к меня по списку числятся десять караульных, а у вас в списке — их двенадцать... Позвольте ка ваш списочек...

Не удивляйтесь, милостивый государь, и не смейтесь. Наверное, все так и было. Во всяком случае — в голове Авросимова. Может, это февральские погоды тому виною или знамение какое, однако нашему герою приходилось туго и он даже гнева не испытывал, а только ужас да бессилие.

— Значит, так, — сказал поручик, познакомившись с планом, — вот здесь у вас ошибка, сударь. Я так и знал. Этого вот солдата вообще нет, а этот вот не здесь располагается... Этот и вовсе офицер, сударь, а не солдат, как у вас обозначено, так? Стало быть, ему тут не место, не место... Пусть вистом займется, так?.. Теперь я побегу, а Филимонов все вам будет докладывать, что да как. Честь имею...

И он исчез, ровно привидение, лишь пламя недавно зажженной свечи заколебалось, зазмеилось, заколобродило...

„К чорту, — решил Авросимов, борясь с лихорадкою. — Надо поскорее к Бутурлину. А эти, кто они такие? Откуда они? Почему им все известно? Да эдак и до самого графа дойдет...

Да кто им позволил?!“ Ему вдруг захотелось бросить все, нанять кибитку и укатить в деревню, и чтобы вьюга замела следы, и чтобы лица всех стерлись в памяти, исчезли с первым тающим снегом. Весны!

Весны! Весны не хватало, зеленой травы, голубой воды, покоя... Ну их всех к чорту, пусть передавят друг друга, злодеи, упыри, все, все: и Филимонов этот со своей шайкой, и Слепцов, и Боровков, и граф, и государь, чорт их всех раздери! А полковник то, злодей, злодей! Из за него, злодея, такая чортова кутерьма, грех, раздор, плач... Да и сам ведь — в железах, в каземате, дурень чортов! Зачем? Зачем?.. Матушка, протяни белую свою рученьку, помоги великодушно своему дитяти...

Стемнело. Вошел Ерофеич, с жалостью поглядел на молодого барина.

— К вам человек господский, батюшка, с письмом.

— Какой еще человек! — заорал наш герой, бросаясь в кухню.

Мужик самого подлого вида топтался возле дверей.

— Ааа, филимоновское отродье! — крикнул Авросимов, поднимая кулаки. — Филимонов прислал?!

— Никак нет с, — прохрипел мужик с ужасом. — Мы заикинские.

— Какие такие заикинские? Ты тоже небось про все прознал, да? Тоже помогать пришел?!

— Никак нет с. Барышня передать велели, — и протянул розовый конверт.

Тут все оборвалось. Схлынуло. Шум затих. Вдалеке словно песня раздалася. От розового конверта пахнуло духами, умиротворяя, пригибая к полу, к земле, к траве... Лицо Настеньки, окруженное сиянием, возникло перед нашим героем.

— Велели ответ принесть, — сказал мужик.

Настенька, ангел, вся выточенная из стекла, из хрусталя, богиня, так что сквозь нее проглянуло пламя свечи... Что то булькнуло в горле у Авросимова, и он, прижимая к сердцу конверт, громадными прыжками устремился в комнату.

„Любезный господин Авросимов, Несчастный Николай Федорович много лестного написал про вас, как вы его опекали и спасали и какой вы благородный человек, почему мы вас с маменькой ждем в пятницу вечером непременно, и не подумайте, сударь, обмануть наших ожиданий. Напишите ответ и успокойте два бедных сердца.

Настасья Заикина“.

Он рухнул на стул, приготовил бумагу, очинил перо (да скорее же, чорт!), привычно изогнулся над столом, подвинул свечу поближе и, глядя Настеньке прямо в глаза, спасительнице — в глаза, повел перо по бумаге.

„Милостивая государыня Настасья Федоровна, кабы не жалость к Вашему горемычному братцу да не мое перед Вами восхищение, да разве я посмел бы с Вами заговаривать, там, на плацу, да возле моста, когда Вы изволили ночью одна со своей печалью возвращаться домой?

Вы такая великодушная простили мою дерзость и желаете вместе с Вашей матушкой меня видеть, на что я очень радуюсь и спешу Вам сообщить, что буду у Вас в пятницу вечером всенепременно.

За сим кланяюсь Вашей матушке Высочайше учрежденного Комитета писарь и кавалер Иван Авросимов“.

Почему кавалер — сие осталось тайной даже для него самого, ибо кавалер — носитель ордена, а ордена наш герой не имел, но рука бодро и так вдохновенно вывела высокопарное словцо, что ему захотелось тотчас же броситься перед Настенькой на колени и губами приложиться к самому краешку ее подола.

В пятницу!

Но, передав письмо мужику, он ощутил, как ликование в нем задрожало и начало гаснуть, ибо в сознании вновь всплыло страшное, замышляемое им дело, которое тоже ведь имело быть в пятницу. Ах, Настенька, судьбе не угодно было свести их, и желанное свидание должно было уже разрушиться, но в последнюю минуту Авросимов, превозмогая отчаяние, решил перенести освобождение узника на субботу!

Не успел он все это решить и взвесить, как снова какой то господин в добротной шубе, распространяя аромат спиртного, шагнул к нему с порога.

— Стародубцев, — представился он. — Филимонов в отчаянии.

— Знать не хочу никакого Филимонова, — заявил наш герой, опираясь о Настенькино плечо.

— Дело в том, — как ни в чем не бывало продолжал Стародубцев, — что, отказавшись в разговоре с вами от вознаграждения, он понял, что допустил ошибку... Дело в том, господин Авросимов, что за два дня сие приготовить невозможно, согласитесь. А уж ежели готовить, так надо дать туда сюда ради скорости... За скорость, сударь.

— Ну и что? — спросил наш герой, чувствуя, что сейчас рассмеется, ибо лицо Стародубцева выражало такую гамму переживаний, словно это он томился в каземате и все предпринимаемые лихорадочные действия направлены на его одного спасение.

— А то, — сказал он, — что извольте деньги, сударь. Без денег Филимонов отказывается.

— Сколько же вам требуется? — засмеялся наш герой.

Но Стародубцев смехом пренебрег, пошевелил пальцами, поглядел в потолок.

— Пятьсот ассигнациями, сударь, — твердо сообщил он.

— А было бы на субботу?

— Было бы на субботу — и без денег обошлись бы, — сказал Стародубцев. — Не было бы срочности... А сейчас извольте денег.

— Переношу на субботу, — сказал, смеясь, наш герой, видя, что и Настенька смеется.

Каково то теперь Филимонову?

Стародубцев стоял как громом пораженный. Лицо его исказилось, глаза полезли из орбит.

Он задыхался. Авросимова же сие нисколько не волновало, и он терпеливо ждал, когда наконец очнется нахальный этот господин.

Наконец все стало на свои места. Буря миновала.

— Нехорошо с, — промолвил Стародубцев. — Узник надеется, а вы меняете сроки.

Нехорошо с. Ладно, я Филимонову передам, но это неблагородно с... — и он удалился, пятясь и глядя на нашего героя с укоризною.

Уход его был как нельзя более кстати, ибо образ Настеньки вторгся в душу нашего героя, требуя к себе внимания, и вторжение то было Авросимову сладко.

Дивные картины замаячили пред ним: то будто бы он медленно и бездумно идет с Настенькой по зеленому лугу и пчелы гудят;

то вот опять же они вместе спешат к усадьбе, где матушка уже их ждет;

то будто Настенька глядит на него ясными своими глазами и таинственная, многообещающая улыбка шевелится на ее губах... Вдруг он увидел, как обнял ее, и тонкое, горячее тело задрожало, забилось, голова запрокинулась, и открылась белая шея, и голубая жилка шевельнулась на ней. „Ах! — воскликнула она, слабея. — Оставьте!.. „, а сама прижалась к нему, целуя в щеки, в губы, в лоб быстро быстро, с отчаянием и любовью.

Эти сцены, увиденные им и прочувствованные, так разгорячили его воображение, но в то же время так смягчили сердце, что он наконец позволил Ерофеичу покормить себя, чем старика осчастливил.

Поев, он заторопился, упрятал поглубже, поближе к сердцу розовый конверт и пошел из дому.

Но едва ступил он на мостовую, как тотчас несколько ванек ринулись к нему, окружили, заприглашали прокатиться. Это обстоятельство показалось ему весьма странным, и он, с трудом от них отделавшись, пошел по морозцу пешком. Однако ваньки, как привязанные, тянулись следом, делая какие то намеки, подъезжая вплотную и даже пытаясь схватить за рукав.

Тут из темени вынырнул неизвестный Авросимову человек и, поравнявшись, шепнул в ухо:

— Филимонов велел кланяться... Ни об чем не беспокойтесь.

Сказав это, он исчез, оставив нашего героя самого во всем разбираться.

„Да что же это такое! — рассердился Авросимов. — Что они, взбесились?!“ — Барин, — окликнул его ближайший из возниц. — Ты в нем не сумлевайся... Правая рука у Филимонова...

Тут Авросимов не выдержал и кинулся бежать. Свернул в проходной двор, несколько раз упал, запутавшись в длиннополой шубе, и, выбежав на Большой проспект, вздохнул наконец с облегчением. Ванек нигде не было видно, да они теперь не скоро смогли бы его разыскать.

Освещенная дверь немецкой кондитерской привлекла его внимание, и он вошел. Вечер был в самом разгаре. Едва прозвенела дверь, как все тотчас же на него уставились, а хозяин в оранжевом колпаке поклонился. Наступила тишина.

„Все про всё уже знают!“ — с ужасом подумал Авросимов.

— Чашечку кофе? — спросил хозяин.

— Благодарствуйте, — с трудом выдавил наш герой.

— Нынче ветер, — сказал хозяин, многозначительно подмигивая. — А господин Мешков тоже здесь.

— Я не знаю никакого господина Мешкова, — едва не плача, проговорил Авросимов. — Как это можно так бесчестно приставать...

Весь Санкт Петербург будто не спал, а занимался делом, хлопоча вокруг известного вам предприятия. Везде Авросимов видел обращенные на него лица, полные тайны глаза. Какие то незнакомые люди его останавливали, хватали за рукава, уверяли, что все, мол, движется преотлично, чтобы он не волновался и чтобы во всем полагался на гений Филимонова. Наконец терпение его лопнуло, и он вскочил в первого же вывернувшегося из за угла ваньку и велел гнать что есть мочи к флигелю, решив про себя, что, ежели возница заговорит о Филимонове, стрелять ему в спину, разбойнику! Он извлек пистолет из тайника, но возница, к счастью, молчал, не будучи, видимо, посвящен в тайну треугольного равелина.

Кони понесли. Ветерок задул, заморозил, и Авросимов совсем было успокоился, как вдруг сани вылетели на Сенатскую площадь, на ту самую, с которой, ежели вы помните, началась необыкновенная карьера нашего молодого человека.

Вид площади многое ему напомнил. Сквозь темень, на фоне чуть светлеющего к северу неба, он разглядел шпиль крепостного собора. И сейчас же прежнее мужество вдруг пробудилось в нашем герое, все тело его напряглось, мысли заработали четко, не перегоняя одна другую.

Заспанный будочник был крайне удивлен, увидев, как какой то полоумный ванька, стремительно взметая снежные вихри, пронесся по площади, сделав круг и едва не разбившись о гранитные глыбы, во множестве нагроможденные Одна на другую, и помчался обратно тем же путем и скрылся из глаз.

Чем ближе подлетали сани к крепости, тем сильнее и призывнее раздавался зов, так что даже кучер стал подергивать плечами, словно от нетерпения. Сразу же померкло Настеньки но лицо, и стал казаться нелепым завтрашний поединок, потому что в треугольном равелине метался злодей, несчастный человек, пророк, разбойник, переворотивший всю душу, достойный самой лютой казни и самого возвышенного благоговения, убийца и сеятель добра, один, один из племени людского, вышедший за круг, покинутый всеми и всем необходимый: и государю, и графу, и ему, Авросимову, проклинающему его и плачущему над ним. И эти проклятия и плач были так сильны, что Филимонов тотчас же вмешался, словно и без того забот ему не хватало.

Вот она, страшная стена, примолкшая, подкарауливающая новые жертвы, запорошенная снежком, пугающая людей.

„Господи, — с содроганием подумал наш герой, — не обойден я тобою, не обойден! Я жив, на воле, счастье то какое!“ Сани остановились. Он велел кучеру ждать, а сам двинулся к стене. Страх охватил его.

Отсюда, снаружи, была она ужаснее. Казалось, что она дышит, что она живая, что вот вот и утянет в свою глубину, в сырость, к прусачкам.

Он прошел вдоль стены порядочно далеко, ваньки уже не было видно. Ветер усилился.

Снег закрутил пуще.

Как же все это должно свершиться? Как же будет он уходить от сих стен, сквозь решетки, через штыки? Где она, где та счастливая лазейка, которая снилась ночами? Или действительно есть Филимонов, которому все нипочем? Или воистину весь Петербург только этим и дышит, вздымая свою больную грудь, и будет так, что все, крича и ликуя, хлынут на эту стену, так что она рухнет, и полковник, пожелтевший от раздумий и боли, выкарабкается из под развалин, чтобы упасть людям на руки?

Пистолет шевельнулся в своем тайничке, английская диковинка со свернутым курком.

Может, тоже от страха пред этой стеною шевельнулся?

В этот момент громадный черный экипаж, взвизгнув полозьями, остановился неподалеку и какие то фигуры засуетились возле. Зафыркали лошади.

— Да подите вы прочь! — услыхал он хриплый голос графа. — Дайте покоя!..

„Пропал, — подумал Авросимов. — Сейчас жилы тянуть начнет!“ Заслонившись рукавом, он попятился к стене, в темень, и тут военный министр узнал его.

— Ох хо хо! — радостно закричал он. — Да иди же сюда, иди! Чего боишься?.. Вот ты какой, гуляка!.. — сказал он, когда наш герой приблизился. — Ну, какую даму подкарау ливаешь? — и захохотал. Молоденький офицер, высунувшись из за экипажа, скалил зубы в улыбке. Слава Богу, граф был в расположении. — Рассказывай, рассказывай, ну...

— О чем же, ваше сиятельство? — с трудом выговорил Авросимов.

— Я теперь моциону без тебя и не мыслю, — сказал граф. — Каков ты! Весь в тайне...

Ну почему это я тебя встречаю?.. А я то думал: ну перепутает рыжий этот — где добро, где зло... вяжи его тогда.

— За что ж меня вязать? Я, ваше сиятельство, стараюсь, всегда всё, что ни прикажут, в точности, чтобы угодить...

„Господи, спаси и защити!..“ — А вязать, вязать тебя, злодея! — засмеялся Татищев. — Да не вязать, а в железа!

Хочешь?.. Не хочешь? То то, любезный. А скажи ка мне, любезный, почему это в глазах твоих не вижу дерзости? Притворяешься? Или смирный ты?..

— Не знаю, — протянул Авросимов с удивлением, но без прежнего ужаса.

— Где же дама твоя?

— Не пришла с, — облегченно выдохнул наш герой, впервые видя такое настроение у графа и радуясь, что разговор складывается легкий, почти приятельский. — Напрасно жду с...

Граф снова засмеялся, молоденький офицер с почтением вторил ему из темноты, у Авросимова совсем отлегло.

„Не боюсь, не боюсь! — подумал он, ликуя. — Не боюсь, да и все тут!“ — А что это, ваше сиятельство, места для моциону какие ищете? Тоже небось дама? — спросил он, осмелев.

— Цыц, — сказал граф. — Всякий сверчок... знаешь?

— Знаю, — сказал Авросимов покорно.

„Бог милостив ко мне, — подумал он. — Честь это али что другое?“ — Отчего же все таки, — сказал граф, — именно ты мне встречаешься, а не кто другой?

— Оттого, ваше сиятельство, — с почтением ответил наш герой, — что природа, верно, так определила, не иначе. Я и сам этому удивляюсь, а понять не могу...

— Вот мы сейчас с тобой возле крепости ходим. Чего нам надобно в сем зловещем месте?

— Граф засмеялся: — Уж не подкоп ли ты умышляешь?

Матушка, ваш рыжий сын с самим военным министром так запросто беседует, и ничего.

Вот офицер из за кареты выйти боится, а ваш сын под высокой куртиной отвечает без промедления на все вопросы графа. Нет, ваше сиятельство, не подкоп, ничего такого... Ничего, никогда, никому, нитаковаго... Уж ежели чего — так это все Филимонов!

— Хорош, хорош, — сказал граф милостиво. — Я за тобой, любезный, посматриваю.

Хорош. Исполнителен. Смирен. От тебя польза... Я ведь читал твое донесение. Доволен...

— Да что вы, ваше сиятельство! — воскликнул Авросимов, захлебываясь. — Так мелочь какая то, сущие пустяки с...

Вся февральская ночь в эту минуту начала опускаться на Авросимова, мягкая и душистая, словно елей. Ветер утих. Будто соловьи ударили с разных сторон свои восторженные гимны.

Граф погрозил ему пальцем шутливо и сказал на прощание:

— Чаю я, не миновать тебе Владимира носить, любезный...

Наш герой почувствовал головокружение при этих словах. Тем временем граф удалился, и вскоре черный экипаж исчез во мраке.

Пение соловьев продолжалось. Крепость стояла притихшая. Видимо, полковник злодей спал на жесткой своей кровати, потеряв всякую надежду.

У знакомых ворот на Мойке наш герой, полный ликования, нежданно столкнулся с господином в богатой шубе.

— Я от Филимонова, — сказал тот вполголоса. — Суббота остается?

Авросимов засмеялся.

— А вы ступайте к Филимонову, — сказал он, отстраняя господина, — да у него и спрашивайте.

— Извольте задаток, — не унимался тот. — Без денег какая же работа? Филимонов велел передать: мол, давать приходится туда сюда... Вы же об том сами знать должны...

Пожалуйте задаток... Нет уж, позвольте... Уж вы сначала дайте...

— Да не дам я! — крикнул наш герой, оглядываясь, ибо граф мог вполне очутиться и здесь. — И не позволю!..

— Да я Филимонову буду жаловаться! — предупредил господин. — А вы неблагородно поступаете, ежели хотите знать! Так нельзя, чтобы договориться, а после...

Но Авросимов уже не слушал. Господин, натурально, исчез. Впереди горел фонарь над входом в знакомый флигель, знаменуя начало новых событий.

Теперь давайте ка отвлечемся от нашего героя, как он входил в тепло и сытость, а полюбопытствуем на неугомонную родственницу пленного полковника, не знающую покоя ни днем, ни ночью, ибо она в эту самую минуту, дождавшись возвращения графа Татищева из ночной прогулки, была звана молоденьким адъютантом в кабинет к военному министру.

Просидев в ожидании больше двух часов, она никак не верила, что граф так просто ее примет, однако вошла к нему, сохраняя достоинство, с высоко поднятой головой, поигрывая родинкой, и только чрезвычайная бледность выдавала ее состояние, что не укрылось от проницательного взора графа.

Не желая придавать своему визиту характера сугубо личного, она с первых же минут разговора поделилась с графом своими опасениями насчет возможных страшных бедствий, грозивших и следствию, и самому его сиятельству, на что военный министр тут же поинтересовался, откуда сие стало ей известно, хотя серьезной тревоги и не проявил. Тут она напомнила ему о молодом рыжем дворянине, что вызвало у графа улыбку, ибо он тотчас вспомнил свое с ним случайное нынешнее рандеву. Так, между „покорнейше прошу“, „не извольте беспокоиться“, „чему обязан“, „не придаю значения пустякам“ и „ваше благородное волнение“, проявилось вдруг краснощекое, какое оно им запомнилось обоим, лицо Авросимова с удивленно посаженными глазами, в которых бушевали отчаяние и робость, и граф вдруг различил страх в голосе несчастной дамы...

— Я боюсь за него, — сказала она, ломая пальцы. — Весь этот вздор может стать достоянием... Ваше сиятельство, я уверена, что это вздор, но вздор, поселившись в юном сердце, может привести к несчастьям... Мы с Владимиром Ивановичем твердо решили спасти молодого человека, и я не преминула обратиться к вам...

— То есть вы утверждаете, что сей вздор может породить преступные действия? — спросил граф, мрачнея.

— Нет, — заторопилась она. — Это фантазии... Я не утверждаю, но вполне возможны подобные намерения со стороны каких то там лиц...

— Сударыня, — улыбнулся Татищев, — это невозможно. Пустое... — однако присел к столу и все так же с улыбкою написал на листке несколько слов, аккуратно сложил листок и позвонил. И тотчас влетел в кабинет молоденький офицер и пухленьким ртом выкрикнул о своей готовности... на что военный министр, вручив ему листок, велел немедленно отыскать „хоть из под земли“ поручика Бутурлина и передать ему это послание.

Когда офицер убежал, они стали прощаться, раскланиваться и дарить друг друга всякими необязательными словами, выражая надежду на благоприятный исход дела, ибо „Владимир Иванович будет сильно удручен наказанием молодого писаря, ежели вдруг тот невиновен, потому что разговор идет о принципах, а не конкретных людях...“, „Да, сударыня... Кто бы мог подумать!.. Примите уверения...“ А во флигеле тем временем был все тот же восхитительный полумрак, в котором, словно в заросшем пруду, лениво колыхались призрачные фигуры и слышался легкий шелест карт, похожий на редкие всплески воды, да приглушенные, неразборчивые слова, тихий смех, вздохи.

Как всегда, никто не обратил на нашего героя внимания, но он вошел в тот густой и ленивый мир уже кавалером, и из тьмы гостиной залы глядел на него багряный крест Святого Владимира, окаймленный золотом и чернью, так что дух захватывало.

Все были разделены на группы, на пары, и никому не было до Авросимова ровно никакого дела. На ковре желтели апельсины. Бутурлин держал банк. Браницкий в неизменном своем халате возлежал на тахте. Гренадерский поручик Крупников одиноко пил перед самым камином, и от увядающего пламени лицо его казалось медным. Остальные были люди незнакомые.

Наш герой повалился на ковер недалеко от ног Бутурлину, ожидая окончания игры. Все вокруг было, как в первое посещение, однако чего то все таки не хватало. И вдруг, обведя медленным взором всю залу, он понял: не хватало тайны, той самой, которая раньше парила среди людей. Теперь ее не было: либо она еще не прилетела, либо уже померла и лежала где нибудь бездыханная, и Авросимова потянуло выпить вина, дабы охладить разгоряченное тело, и именно выпить, а не так, как тогда, когда вино, словно нектар, вливалось без спросу, словно оно было во всем: в мебели, в стенах, в каминном пламени, в воздухе, в табачном дыме.

За круглым столом зашумели. Вист кончился. Бутурлин сполз со стула и улегся на ковре, подперев голову тонкою рукою.

— Не боишься завтрашнего утра? — спросил у Авросимова.

Тут наш герой снова вспомнил о поединке.

— Вы оба прекрасны, — сказал Бутурлин. — Будет худо, ежели один из вас растянется.

„Действительно, — подумал Авросимов, — помирать неохота“.

— У меня счеты с ним, — сказал он. — Примирение невозможно.

— Возможно, — сказал Бутурлин. — Все возможно. Обнимитесь...

— Да нет же! — воскликнул наш герой без энтузиазма. — Где же это будет?

— За Новой Деревней.

„Не время стреляться, — подумал Авросимов с тоской. — Кабы я был свободен... Ах, Боже мой!“ — Да обнимитесь вы, и всё...

— Нет, — сказал Авросимов. — Это невозможно.

— Ну и чорт с вами, — вяло ответствовал кавалергард. — Ну, давай.

И он приподнял бокал.

Авросимов выпил. Бутурлин усмехнулся. Бокал в его руке закачался, поплыл и опрокинулся, и меж тонких губ кавалергарда медленно потекло вино.

— Ах, Ванюша, ты стрелять то умеешь?

— А ты, Бутурлин, крепостных прусачков боишься?.. Почему ты, Бутурлин, там не оказался, а здесь вино пьешь?

— Это дело не по мне, Ванюша, — засмеялся кавалергард. — Видишь, какие у меня руки тонкие?.. Да чем здесь лучше, философ?.. Ты хоть стрелять то умеешь?

„Уж ежели я со свернутым курком в унтера угодил, — подумал Авросимов, — так уж из нового пистолета подстрелю Слепцова непременно...“ Тут ему сделалось грустно, и желание убивать ротмистра пропало.

— Если в тебя пулю влепить, — сказал Бутурлин, — ничего тебе не сделается: вон ты здоровенный какой, и щеки у тебя налились, ровно яблочки. Тебе бы, Ванюша, в деревню, там жить...

А время меж тем шло, и поединок приближался, и Авросимов только об нем и думал, то есть страдал, потому что, милостивый государь, вообразите ка, что это вам завтра стреляться предстоит, а у вас уже — ни злости, ни благородного порыва, а лишь одна истома да сожаление, после коих обычно пора течь слезам... И вот в таком состоянии он вспоминал, а вспомнить не мог, что же, собственно, вынуждало его тогда бить ротмистра по щеке? Ну, история с Заикиным, натурально. А что в сей истории было такого, что ротмистра следовало оскорбить? Подпоручик этот сам лгал и ввел в обман других, сам плакал... уж постыдился бы плакать! Плакал бы тогда, когда, ручки потираючи, предвкушал легкую победу, когда соблазнам верил и, речами полковника опьяненный, видел себя генералом, что ли... А ротмистр? Он же при исполнении служебных обязанностей, разве он мог быть другим? И в дом свой привез, поил, кормил... Так за что же его?.. Хотя, с другой стороны, Дуняша... Да мое ли это дело?..

Опять начиналась лихорадка. Мысли скакали в голове. Вино не успокаивало, даже не ощущалось, лилось и лилось, подобно воде. И все вокруг казались не живыми, а так — сизыми призраками без глаз и без слов, размахивающими длинными руками. И призраки играли в вист, а над круглым столом висела тишина. Браницкий исчез, а на тахте спал Крупников, раскинув руки.

Наш герой тоже незаметно и счастливо уснул, как это с ним не раз бывало, но громкие голоса заставили его пробудиться.

Теперь все находились в странном возбуждении. Дрова в камине трещали, и пламя буйствовало. Браницкий стоял в шубе посреди залы. Остальные его окружили.

— Это невозможно, — сказал Крупников. — Быть не может. Этого не может быть...

Вздор.

— Ну хочешь пари? — спокойно предложил Браницкий. — Я ставлю своих девок, а ты, ежели проиграешь, обос... ворота Строгановского дома... согласен?

Тут все зашумели.

— Перестаньте, Браницкий, — вмешался незнакомый павловец. — Вы не лжете? А?..

Это же страшно, что вы говорите... Это правда? Клянитесь.

— Чем надоедать с подозрениями, — обиделся Браницкий, — сходите к Зимнему, поглядите, что творится...

— Как же это случилось? — сказал Крупников. — Нужно идти, господа...

— А не сходить ли в самом деле? — сказал Бутурлин. — Это даже любопытно.

— Как это вышло? — зашумели все. — Да тише! Дайте ему рассказать!

— Господа, — сказал Браницкий, сбрасывая шубу к ногам, — рассказывают, будто нынче ночью, ну часа два назад...

— Что случилось? — спросил наш герой.

— Тише!

— Пестель бежал, — глухо промолвил Бутурлин. — Да он лжец, этот толстяк...

Большое мощное тело нашего героя вдруг обмякло, голова закружилась, он взмахнул руками, словно ребенок на неровном месте, но этого, к счастью, никто не заметил, ибо взоры всех были устремлены на рассказчика.

— Надо идти, — сказал Крупников.

— Тише!

—...Пока солдаты спали, опоенные каким то зельем, — продолжал Браницкий, — он с помощью караульного офицера (черт знает кто там нынче караулил) выбрался...

— Ага, — воскликнул павловец, — сукин сын!

— Самое удивительное, господа, — сказал Браницкий, — что платье свое он оставил в нумере. Очевидно, переоделся. Предполагают, что он отправился в Малороссию, где его ждут в армии...

— Вздор, — сказал Бутурлин. — А как же государь?

— Государь уехал в Царское... Говорят, множество людей принимало участие в сем деле.

— Не может быть! — крикнул Крупников.

Черные усы его стояли торчком, вызывающе.

— Очень может быть, — вздохнул павловец. — Отчего же не может?

У Авросимова перед глазами тотчас возникли подлые и таинственные физиономии Филимонова и его сообщников.

— Филимонова не упоминали? — спросил он ослабевшим голосом.

— Упоминали, — быстро поворотился к нему Браницкий. — А что? — и хитро улыбнулся.

— Так, темный человек, — сказал наш герой.

Браницкий засмеялся.

— А может, это и к лучшему, что он бежал, — тихо заметил кто то. — Его бы не помиловали... Его одного не помиловали бы...

— Вы с ума сошли! — рассердился Крупников. — Опять все сначала?

„Действительно, — подумал наш герой, — неужто все сначала? Никто, никогда, никому, ничего... Теперь уж не до награды...“ — Господа, прощайте, мне следует быть там, — решительно произнес Крупников, направляясь к выходу. В дверях он остановился. — Хотя все это похоже на дурной сон. Вы должны понять, сударь, — сказал, неизвестно к кому обращаясь, — что сия история печально отразится на вас же самом да на мне... На нас на всех... Мы ответчики, сударь. Он едет в Малороссию, а мы с вами... Видите, как он об нас не подумал...

— Полагаю, что и вы о нем не думали, когда препровождали его в Петербург, — усмехнулся Бутурлин. — Каждый думает об себе...

„Надо уезжать! — подумал Авросимов, теряя силы. — Скорей, скорей от этих перемен, к чорту от этих бурь! Скорее, скорее! Надо бы Настеньку... Ах, Настенька, ваше душистое письмо не укрепило меня! Я не в себе нынче... — он налил большой бокал вина и с жадностью его осушил. — Ах, чортов полковник, об нас то он и не подумал“.

— Да и вы, Бутурлин, с вашим графом о полковнике не очень заботились, надеюсь, — отрезал Крупников, смеясь. — Вы его хорошо в оборот взяли, очень умело.

— Послушайте, — вмешался Браницкий, — перестаньте считаться, ну что за счеты?

Авросимов снова выпил до дна.

— Что же будет? Что же будет? — спросил он у Бутурлина.

Кавалергард не ответил.

— Представляю, как граф рвет и мечет, — сказал бледный павловец.

— А я, — вмешался Авросимов, — нынче графа встретил у крепости... нынче ночью...

— все уставились на него. — Он меня спрашивал, уж не подкоп ли я веду...

— Не мелите вздора! — сказал Браницкий. — Вы пьяны...

— Ей Богу... Он посулил мне Владимира...

В этот момент Браницкий захлопал в ладоши и поднял обе руки.

— Господа, — торжественно произнес он. Все затихли. — Простите меня великодушно...

Будьте снисходительны к старому жеребцу...

— Я так и знал, — равнодушно сказал Бутурлин. — Какая свинья...

— Что? Что такое? — понеслось по зале.

— Он соврал. Я предполагал это.

Авросимов горько зарыдал, уткнувшись лицом в тахту.

— Да, господа, я соврал, — засмеялся Браницкий, очень довольный произведенным эффектом. — То есть не то чтобы соврал...

— Скотина ты, Браницкий!

— Ах, не то чтобы скотина, — смеялся толстяк, — но попал в самую точку... Жаль, Крупников, что ты не спорил... Получил бы сейчас Дельфинию. Дурак...

Кто то засмеялся тоже, однако общего веселья не последовало. Все разбрелись по своим углам, бокалы зазвенели пуще, со злостью...

Нашему герою стало совсем нехорошо. Шатаясь, он выбрался из залы и, спотыкаясь о брошенные шубы, распахнул входную дверь. Свежий ветер ударил в лицо, наполнил грудь, остудил, привел в чувство. Авросимов шагнул за порог и вздрогнул от изумления: на ступеньках крыльца, под входным фонарем, в желтом кругу света сидел пригорюнившись капитан Майборода.

— Господин Ваня, — всхлипнул он, — какая несправедливость. Вы там в тепле и веселье, а я один на морозе. Хиба ж це справедливо?

— Да чего это вы тут то сидите? — изумился наш герой, трезвея.

— Не пускают. Велено не пускать...

— Ну домой идите, Бог с ними. Замерзнете.

— Нет, — упрямо сказал капитан. — Пусть это им укор будет... Я скоро из Петербурга уеду, а пока пусть им укор будет...

Авросимов вспомнил, как изящная ладонь Бутурлина хлестала капитана по щеке, махнул рукой и воротился в залу.

Толстяк Браницкий был в восторге от своей выходки, похлопывал друзей по плечам, подносил вина каждому, смеялся, и постепенно черные тучи поднялись к потолку и рассеялись, и снова пламя камина, как единственное их ночное солнце, бушевало, посылая тепло и свет.

И наш герой, устроившись поудобнее в креслах, предался размышлениям о жизни, и крест Святого Владимира снова выплыл из тьмы и засиял пред ним. Однако в высокопарном его сиянии чего то уже не было, словно камень не до конца свалился с души, в которой продолжался коварный поединок беды и славы. Ах, полковник, он ведь рыдал, наш молодой человек, проклиная ложь Браницкого, твое злодейство и жалея об тебе! Ах, ротмистр, и он рыдал не из страха за свою жизнь, а потому, что судьба ставила его к барьеру, позабыв, что сердце то отходчиво. Ах Настенька, и об тебе он рыдал, рыжий наш великан, не веря своим фантазиям и проклиная их. Но тут пред ним возникла синяя полоса лесного тракта, по которому весело летит его кибитка, в которой он — один, один, один, совсем один, чорт вас всех побери!

В этот момент неслышно, на одних носках, появился в зале молоденький адъютант графа Татищева, с пунцовыми от ветра щеками, со счастливой улыбкой ребенка на устах, полный надежд на близкое счастье, которому ничто не помеха. Он легко поклонился, кивнул эдак всем и, увидев Бутурлина, еще более засиял, засветился.

— Вот вы где? — воскликнул он звонко. — А уж я то ищу вас, я то вас ищу!.. Я уже и надежду потерял... Как дымно у вас, господа, — и с загадочной улыбкой: — Господин Бутурлин, вам письмецо от одной нашей общей знакомой... Ежели вам будет угодно, у меня возок...

— Ara, — сказал Крупников, — от дамы. Стало быть, жизнь продолжается, господа...

Бутурлин покинул игру и легко, как бы танцуя, подбежал к молодому человеку, и белый листок перепорхнул с ладони на ладонь.

— Вот так...

Все это происходило в противоположном от Авросимова конце залы, но молоденький адъютант, покуда Бутурлин листок, разглядел нашего героя и радостно закивал ему:

— Ах сударь, и вы здесь?! Граф очень лестно говорил об вас! Я крайне рад видеть вас и сказать вам об этом.

В этот момент Бутурлин поднял голову и поглядел через зал на Авросимова. Затем вновь пробежал листок и снова глянул и решительно направился в его сторону. Авросимов увидел глаза кавалергарда, и сердце его шевельнулось.

— Прости, брат, — сказал Бутурлин и пожал плечами. — Я должен тебя арестовать...

Услыхав сии страшные слова, наш герой вскочил так, что проклятый подарок капитана, вырвавшись из ненадежных своих петель, пребольно ударил его по коленке и распластался на ковре.. Проворнее ястреба кинулся к нему Бутурлин. За круглым столом шла игра. Никто ничего не слыхал, слава Богу, и не видел. Незаметно они покинули сей гостеприимный кров, и сквозь шум ветра и фырканье лошадей то ли воистину сказанное „прости, брат“, то ли придуманное в слабости, донеслось до слуха нашего героя.

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.