WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |

«БУЛАТ ОКУДЖАВА Бедный Авросимов im WERDEN VERLAG МОСКВА AUGSBURG 2001 БУЛАТ ОКУДЖАВА БЕДНЫЙ АВРОСИМОВ Окуджава Б.Ш. Бедный Авросимов. ...»

-- [ Страница 2 ] --

— Мы вас по всему Петербургу обыскались, — сообщил он, когда кони понесли. — Там нет, тут нет... — и добавил как бы про себя: — Граф не в расположении.

Еще вечером наш герой от этих слов мог прийти в ужас, но тут то ли усталость его сломила, то ли что то в нем надорвалось, но он махнул рукой и подумал: „Да теперь мне хоть как“.

И он спокойно совсем вошел в графский дом и, сопровождаемый суетливым офицером, прошел по веренице комнат, коридоров и очутился в небольшой зале, в полумраке, и увидел сразу же перед собой в глубоком кресле графа, закутавшегося в шубу. Граф сидел перед камином, в котором пылали дрова. Лицо его было красным и лоснилось от пота, но он продолжал зябко кутаться. На маленьком столике перед ним возвышался графин с водкой. В нем было уже меньше половины.

— Ну что? — спросил военный министр, глядя мимо Авросимова.

— Ничего, — ответил наш герой вполне нагло. — Явился, как вы велели.

— Жив здоров? — спросил граф, видимо, не узнавая Авросимова. — Ну, ступай с Богом...

— и опрокинул рюмку.

Как Авросимов добрался до дома, невозможно было понять. Но у парадной двери навстречу ему кинулся уже новый офицер.

— Их сиятельство велели вам незамедлительно к ним явиться... — выдавил он замерзшими губами. — Я уже четыре часа вас здесь ожидаю. Извольте.

И тут Авросимов увидел во мраке карету, его дожидавшуюся.

— Извольте, сударь, — сказал офицер.

— Да я же только что от их сиятельства! — взбунтовался наш герой.

— Ничего не знаю, — сказал офицер. — Велено доставить, — и открыл дверцу.

— Мы вас совсем обыскались, — проговорил он, отогревая руки дыханием. — Там нет, тут нет...

В доме военного министра стояла тишина. Их сиятельство, как оказалось, крепко спали.

Недоразумение быстро выяснилось, и Авросимову позволили удалиться. Но лошадей ему не дали: не хотели или забыли.

— Матушка, — проговорил он горячо и вполголоса, добравшись наконец до дому, — зачем мне все это?.. Господи, снизойди ко мне, недостойному твоих милостей...

Но сон оборвал его молитву.

Утро вечера мудреней. Даже отчаявшемуся приносит оно некоторое успокоение и проблеск надежды.

Вот и в это утро по январскому морозцу в мутноватой дымке спешили люди, отбросив вечерние страхи и сомнения;

и другие, покачиваясь в санях, настраивали себя на новый утренний лад;

и третьи, находясь в заточении, утренним взором заново оглядывали стены своих темниц и убеждались со вздохом облегчения, что все же — просто стены, а не что то мистическое, роковое и даже одушевленное, как казалось вечером при свече.

Утром все вставало на свои места, успокаивалось, и наш герой, приподняв над подушкой голову, почувствовал облегчение и, наскоро собравшись, заторопился нанести визит дядюшке своему и благодетелю Артамону Михайловичу, отставному штабс капитану.

Так благотворно разливало свой свет утро. И только Амалия Петровна, жена Владимира Ивановича Пестеля, после ночного визита Авросимова так и не смогла заснуть, и утро застало ее стоящей у окна, и прекрасное лицо ее выглядело изможденным.

Должен вам заметить, милостивый государь, что судьба Владимира Ивановича была абсолютно вне опасности, ибо решительные его действия во время мятежа на стороне государевой были соответственно отмечены и поощрены, а брат за брата, как говорится, не ответчик, хотя брат все таки есть брат, и тут в силу вступают некоторые иные законы — законы нравственные, законы крови, если вам угодно. И хотя сам Владимир Иванович, преуспевая на кавалергардском поприще и целиком отдавая себя исправной службе, этих законов не ощущал, зато Амалия Петровна вся как бы горела, будучи и проницательней, и чувствительней супруга.

Однако оставим ее пока наедине со своими муками, у окна, а сами устремимся за нашим героем, который в этот момент как раз и появился в прихожей у Артамона Михайловича.

Бравый старик, словно помолодевший после событий на Сенатской площади, встретил племянника с распростертыми объятиями и тотчас повлек его в гостиную, успев шепнуть:

— А у меня герой в гостях. Чудо, как хорош!

Когда они вошли, навстречу им поднялся армейский капитан, молодой, подтянутый, смуглолицый, с черными, на запорожский лад свисающими усами и с цыганским блеском в больших слегка раскосых глазах.

— А вот, Аркадий Иванович батюшка, племянник мой Ваня, — сказал старик, подталкивая нашего героя. — Ваня, это Аркадий Иванович.

Тут Артамон Михайлович захлопал в ладоши, закричал распоряжения. И тотчас забегали, засуетились мальчики, и не успели наш герой и Аркадий Иванович, усевшись, обменяться несколькими фразами, как уже на столе поблескивал графин с рюмочками и пестрела различная снедь.

— Чудо, как хороша! — воскликнул Артамон Михайлович, отхлебнув от рюмочки и похрустев капустой.

Авросимов чокнулся с Аркадием Ивановичем и уловил на себе его быстрый и открытый взгляд.

— Это смородинная? — сказал капитан. — А у нас все больше пьют чистую, житную.

Он говорил в едва заметной малороссийской манере, что придавало его речи мягкость и даже вкрадчивость. Это понравилось нашему герою, да и весь облик Аркадия Ивановича вызывал симпатию, а чем — сразу и не скажешь: то ли цыганскими глазами, то ли улыбкой, внезапной, ослепительной, но какой то несколько детской, то ли еще чем то.

Пилось легко, радостно. Закусывалось и того приятнее: капустой, гусиным паштетом, аккуратными пирожками, теплыми и мягкими, совсем живыми.

За окном показалось зимнее солнце. Снег заискрился, засверкал. Чудилось: вот вот грянет музыка.

— Чудо, как хорошо! — сказал Артамон Михайлович. — Это, Аркадий Иванович, в вашу честь красота.

— А в чем же героизм ваш? — почтительно спросил Авросимов. — Вот дядюшка говорит, а я и не знаю.

Аркадий Иванович стрельнул взглядом, улыбнулся, но промолчал.

Зато Артамон Михайлович не удержался.

— Видишь ли, Ваня, — сказал он, обнимая капитана за плечи, — Аркадий Иванович пережил большие бури житейские. Много перемучился, перестрадал. Однако, Ваня, как мы служим долгу, так и он нам платит...

Авросимов слушал с любопытством, а Аркадий Иванович улыбался мягко и смущенно, и на смуглых щеках его проступал едва заметный румянец.

—...Были в древние времена полководцы, — продолжал Артамон Михайлович, — имена которых мы чтим за их подвиги. Вот и Аркадий Иваныч будет за свой подвиг потомками почитаться. И давайте за ваше здоровье... Спаси вас Христос, Аркадий Иванович.

Капитан опрокинул рюмку и зажмурился и долго не раскрывал глаз, словно наслаждался, смакуя настойку, однако Авросимов заметил, как в позе капитана проглянуло что то расслабленное.

— В чем же подвиг? — спросил Авросимов, все более и более разогреваемый любопытством.

— А вот в том, — сказал Артамон Михайлович. — Верно ведь, Аркадий Иваныч?

— А отчего ж нет? — ответил капитан, заглядывая в окно. — Уж вы бы, Артамон Михайлыч, не возносили мою персону.

— Вот, Ваня, как оно, — сказал дядюшка, — мне Аркадий Иваныч кое чего порассказал.

— И вдруг засуетился: — Ай не по нраву вам, капитан, российская снедь? Вот пирожки, вот грибки рыжики... А скоро и уху подавать велю...

После третьей рюмки в душе нашего героя случилось замешательство. С одной стороны, упрямое любопытство разбирало и мучило его: какая тайна кроется в словах капитана? С другой стороны, нежная шейка Амалии Петровны закачалась перед ним, и почти юное ее лицо померещилось, на котором горели вовсе и не юные глаза, полные отчаяния и тревоги... И тут, казалось бы, вовсе и ни к чему он подумал о Милодоре и стал даже жалеть, что выпроводил ее так бессовестно: Ерофеича постеснялся.

— Вижу, приятные мысли у вас, — вдруг сказал Аркадий Иванович.

Наш герой смутился несколько и, видно, по этой причине подмигнул капитану.

— Чудо, как хороши! — воскликнул Артамон Михайлович, отправляя в рот последний рыжик...

— А что может быть приятного в наших мыслях? — сказал капитан, подмигнув в ответ.

— Воспоминания о предмете нежном, да?

Авросимов покраснел — Аркадий Иваныч всегда мой гость, — сказал Артамон Михайлович. — Как приезжает в Петербург — так мой гость... В начале осени приезжал. Помните, как вы, Аркадий Иваныч, в это вот кресло упали? И представляешь, Ваня, я его тормошу, а он молчит. Помните? То то...

Кто же вас от тоски да от страха спас тогда? А? Кто вам руку протянул? Кто в душу вам заглянул?..

И тут наш герой заметил, что капитан зажмурился.

— Ну не буду, не буду, — засмеялся дядюшка и хлопнул в ладоши.

Испуганные мальчики в засаленных ярких поддевках подали уху.

— А ведь наш Ваня тоже не лыком шит, — сказал дядюшка капитану, поглядывая на нашего героя с любовью. — Он ведь теперь знаете где?

— Знаю, знаю, — со свойственной ему мягкостью проговорил капитан. — Знаю.

— Он теперь наше дело продолжает, — сказал Артамон Михайлович, разливая по рюмкам. — Мы начали, Аркадий Иваныч, а он продолжает... Все мы одно дело делаем ради нашего государя.

— Вот и чудесно, — улыбнулся капитан. И тут Авррсимов не выдержал и снова спросил:

— А в чем же все таки ваш героизм, господин капитан?

— Дядюшка ваш слишком добр ко мне, — улыбнулся капитан, не поднимая от смущения своих цыганских глаз. — Какие там действия, помилуйте? Я это себе все иначе мыслю... Хотя понимаю, какую историю они в виду имеют. Да я ее и объяснить то не умею, ей Богу. Это, видите ли, господин Ваня, такая история, что даже и невозможно знать, откуда ее начало, если и решиться рассказывать... Тут, видите ли, все очень запутано... А как вам, господин Ваня, кажется мой бывший полковой командир?

— Я его не знаю, — сказал наш герой.

— Вот как? — не поверил капитан.

— Да откуда же я его знать могу?

Теперь капитан сидел в кресле прямо, и его благородное лицо было обращено к нашему герою, и все оно, такое открытое, ждало ответа. Симпатия к этому человеку росла в Авросимове, и чем больше было недосказанного, тем она становилась глубже, серьезнее. Вот он — истинный человек, появившийся в этом гранитном мире, приехавший откуда то издалека, из степи, со своей детской улыбкой, простодушной и мужественной. Как нам иногда нужно время, чтобы загореться к человеку симпатией, а при отсутствии времени мы, бывает, и мимо проскакиваем, а зря. Ведь это же богатство души, когда возгорается новая симпатия. Конечно, очень может быть, что и ошибаются человеческий глаз и сердце... Но давайте же рисковать в наших с вами поисках и открытиях.

— Господин Ваня, — сказал капитан мягко и с некоторым даже укором, — не трэба так торопиться с выводами. Это вы в Петербурге пожили, а Петербург суетлив... — он опять улыбнулся с полной откровенностью и расположением к Авросимову, так что нашему герою даже неловко стало, но, как он ни напрягался, не мог все таки понять, о ком идет речь.

Артамон Михайлович глубоко вздохнул, похоже, даже всхлипнул и выпил одну за другой пару рюмочек, отчего нос его сразу налился, стал сизым и потным, а в глазах загулял сквознячок.

— И что же вы такого совершили? — спросил Авросимов, желая получше открыть для себя капитана.

— Да что ж вам сказать, — ответил Аркадий Иванович, — ежели вы моего бывшего полковника не вспомните. Уж коли вы его не знаете, так чего мне огород то городить, а коли знаете да не вспомните, то уж тем паче — незачем, а может быть, вы нарочно это?.. Ну чтобы, скажем, подразнить меня?.. Да я в это не верю, — и он засмеялся ласково. — Всю жизнь мечтал быть широкоплечим, как вы вот, да не дал Господь.

В комнате было тихо. Добрый старик спал, откинувшись в своем кресле. Аркадий Иванович поднялся и поманил за собой Авросимова. Он шел легко, прямо, лишь слегка взмахивал рукой, словно поддерживал равновесие.

Они прошли в комнату, предназначенную, очевидно, капитану, потому что на красной тахте валялась шинель, а на полу — сабля и небольшой сундук стоял прямо посередине и из него, словно разварившаяся каша из котла, лезла военная амуниция. В углу, в небольшом ящике, повизгивали и суетились борзые сосунки, и Аркадий Иванович, указав на них, произнес с видимым удовольствием:

— Мои. Еле довез... А вот этого лохмача я Артамону Михалычу в презент... Каков псина будет — цены нет! Сука. Можно даже Дианой назвать... Не опозорит. Хорош?

— Хорош, — подтвердил наш герой, испытывая теплое чувство к капитану.

— Хотите, и вам подарю?

— Да мне не за что, — смутился наш герой. — Я в этом не понимаю ничего.

Капитан позвал тихо, и в комнате появился молодой солдат и, произведя руками немыслимый кульбит (словно одновременно и честь отдавал, и по шерсти гладил, и на скрипке играл), застыл, уставившись на капитана.

Аркадий Иванович рассмеялся по своему.

— Боишься меня, Павлычко?

— А то як же, — сказал Павлычко.

— А не выдашь? — спросил капитан.

— Ни, — хрипло выдавил солдат.

— Не выдаст он меня, — удовлетворенно сказал капитан. — Ну, Павлычко, що мы господину Ване презентуем?

Павлычко задумался на минуту, кинулся к сундучку, вытащил длинный кривой нож в чехле из козьей шкуры.

Аркадий Иванович взмахнул рукой, лезвие сверкнуло, бледный зайчик метнулся по вишневым боям.

— Да что вы, — сказал Авросимов, млея перед такой красотой, — зачем он мне? Мне и девать его некуда.

— Возьмите, возьмите, — потребовал капитан. — В жизни всякое бывает, пригодится.

— Нет, нет, — сказал наш герой, — покорно благодарю.

— Павлычко, — тихо приказал капитан.

Солдат тотчас нырнул в сундучок, извлек старинную курительную трубку, почерневшую от табака, жара и времени.

— Да я не курю, — сказал наш герой решительно, и в сознании его возникла вдруг большая полутемная зала в том самом флигеле, и сизый табачный дым из множества трубок, и потухающий огонь в камине, и из полумрака — улыбка Милодоры, смех Мерсинды, задыхающийся шепот Дельфинии. „Ах, какая ночка была прелестная! — подумал он. — И зачем это я тогда Милодорочку так грубо выставил?“ — Возьмите, — сказал Аркадий Иванович. — Я с ума сойду, ежели угодить вам не смогу.

Возьмите. Вы очень мне симпатичны, — глаза его были полны просьбой. В ящике повизгивали щенки. — Вы не можете покинуть меня, не взяв подарка. Так не бывает. Возьмите...

— Ну ладно, — сказал наш герой, — покорно благодарю, — и потянулся было к трубке, но Аркадий Иванович мягко отвел его руку.

— Нет, — сказал он, вглядываясь в глаза Авросимова, — вы без охоты берете, без сердца... Це не дило... Вам этот презент не по душе... Павлычко!

Солдат, молча наблюдавший всю эту сцену, стремительно кинулся к подоконнику и подал нашему герою небольшой пистолет.

— Покорно благодарю, — сказал Авросимов.

— Английский. Самая совершенная модель, — радостно сообщил капитан.

— Покорно благодарю.

— Заряжен.

— Покорно благодарю.

— Полсотни шагов для него — не расстояние, — сказал Аркадий Иванович. — Целиться умеете?.. Це гарно. Павлычко, горилки!

Солдат подал им по рюмке. Они стоя выпили.

— А он вас впрямь боится? — спросил Авросимов.

— А як же, — удивился капитан. — Зато, что я ни скажи... а ведь если он бояться не будет, господин Ваня, что же выйдет? Он так и дурному влиянию поддастся... Это уже не солдат будет, а злодей... Верно ведь? В каждом из нас сидит злодей, господин Ваня, но мы должны его изгонять, воли ему не давать, — и засмеялся.

Наш герой подумал, что это так и есть, хотя, может, сильно сказано, но есть, и у солдата — не боязнь, не страх какой нибудь, а почитание, тем более если слышать, как капитан смеется, играя своими глазищами.

— А вы не хотите меня отблагодарить? — вдруг в упор спросил капитан так, что наш герой даже растерялся.

А Аркадий Иванович продолжал глядеть на него неотрывно, с улыбкой.

— Нет ли у вас на примете нежного предмета? — спросил капитан. — И с ямочками на щеках? Ежели есть, то ведите меня. Или я недостоин, вы считаете?

— Отчего же, — сказал Авросимов, размышляя над внезапной просьбой.

— Так ведите меня, ведите, ну... — шутливо потребовал Аркадий Иванович.

Наш герой сунул пистолет за пазуху, накинул шубу. Павлычки уже не было. Дядюшка, верно, спал. Аркадий Иванович оделся тоже, и они вышли.

— Ну, куда же вы меня поведете? — спросил капитан. — Где ваш нежный предмет пребывать изволит?

Они медленно двигались по пустой мостовой, обходя синие сугробы, и наш герой мучительно раздумывал над сложившимися обстоятельствами.

Действительно, посудите сами, как было ему не мучиться, когда он и сам то в Петербурге — без году неделя, да и не таков, чтобы сразу суметь угодить симпатичному, но настойчивому капитану в его щекотливом предприятии, да и, кроме того, само знакомство с Аркадием Ивановичем было несколько стремительно, и после всяких высокопарных и таинственных намеков на какие то его заслуги, в чем Авросимов и разобраться то толком не успел, вот вам, пожалуйста, подайте ему нежный предмет, то есть просто капитану желательно женское общество, а где оно?

Пистолет подрагивал на широкой груди Авросимова и холодил ее. День перевалил на вторую свою половину, и потянуло туманом и синевой. Красное зимнее солнышко потонуло в Неве, где то за Адмиралтейством. Едва сумерки надвинутся, можно будет в знакомый флигель постучать...

Хмель постепенно проходил, и на душе у нашего героя снова становилось гадко. Казалось, что из за поворота вот вот вывернутся сани его сиятельства военного министра и снова придется вести унылый разговор неизвестно о чем.

— В Петербурге у меня есть знакомая, — сказал Аркадий Иванович, — Амалия Петровна Пестель. Дама молодая и прелестная. Как она супруга своего любит! Вы бы только поглядели, господин Ваня. Когда я смотрю на них, мне за себя больно становится. Почему я один на белом свете? Вот не дал Господь. А я вам должен признаться, что женщину считаю в нашей жизни главным, и это не в том смысле, в каком я вас только что попросил, а в самом высшем, в философском... Я и у нас в полку, бывало, рассказывал свои убеждения, но некоторые, — сказал он с грустью, — некоторые молодые офицеры, как это говорится, из хороших фамилий, меня на смех пытались поднимать... — он покрутил головой. — Да разве можно на них за то серчать? Они по воспитанию такие, я ведь понимаю. Я для них — кто? Провинциал, скука...

— Да, да, — подтвердил Авросимов.

— Но они это не по злобе, не по природе, господин Ваня, а когда тебя узнают, так и вовсе проникаются симпатией... Верно, верно... Уж я знаю. Поэтому и серчать на них за то нельзя.

Да, предмет нежный... Это, так сказать, в житейском смысле. Но поверите ли, я, господин Ваня, ради этого самого могу даже преступление совершить или, скажем, — подвиг. А вы куда же меня ведете?

— Есть один дом, сударь, — сказал Авросимов, — в котором тепло и приятно. Уж вы жалеть не будете.

— Дай то Бог, — засмеялся капитан.

Аркадий Иванович умолк, и наш герой, воспользовавшись паузой, погрузился в мечты о предполагаемом визите во флигель. Что мог встретить он там? Опять эти крики веселья и шепот любви и полную непринужденность, когда тело словно разделено на части и каждая часть живет своей особой жизнью. Полное забвение, и никаких следственных, и никаких военных министров, и только горячее дыхание Милодорочки или Дельфинии, и бесшумная челядь, которая все что то несет, несет, уносит... и, наконец, добрый и прекрасный Бутурлин, который успокоить может, который так легко тонкой рукой поведет, и тотчас все вокруг станет бренным, расплывчатым...

О чем сожалеть?

— В жизни я всегда отличался большим любопытством, — вдруг сказал Аркадий Иванович.

— А что же вы все никак о своем геройстве мне не скажете? — напомнил ему Авросимов.

— А далеко ли нам идти, господин Ваня? — спросил в свою очередь капитан. — Я очень вам верю, что вы меня приведете к земле обетованной... Только вы меня в общество все же не ведите. А знаете, у меня в Линцах была одна Анюта, господин Ваня. Вдова исправника... Вот истинный ангел, господин Ваня. Да вы и сами понимать должны...

— Я в этом не очень, — признался наш герой.

Капитан нежно взял его за локоть.

— Что ж так?

— Я молод еще, сударь...

— С вашими то плечищами, — сказал капитан с улыбкой, — можно любую даму с ума свесть... А к чему я вам про любопытство свое начал?.. Ага... Знаете, господин Ваня, мой полковник был человек незаурядный, вот я о чем... — и вздохнул. — Скажу вам, не хвастаясь, я в особенных людях толк знаю, я их тотчас же на глаз беру, хотя я ведь тоже по своему хорош, как я умею с людьми быть утончен и покладист. Я, бывало, выйду в Линцах перед строем и, пока там унтера суетятся, эдак вот рукой только качну, и строй тотчас — ровная линия, а иначе я вас, сукины дети!.. Вы не подумайте, господин Ваня, что это от страха. Нет, нет, от глубокой симпатии.... Так вот, но в полковнике моем эта тонкость все таки меня поразила. Ну что там?

Ну, я вам скажу, рост. Это главное, и не то чтобы малый рост привлек внимание к нему, а знакомый облик... Эге, говорю я себе, где это мы встречались? И вдруг я понимаю: это же Бонапарт стоит передо мною! Он самый, господин Ваня! Рост... Но кроме того — лицо, осанка, взгляд... Волосы! Всё, всё... Потом уж я понял, что и духа полное соответствие. А я, господин Ваня, сам — кремень. Кремень, значит, на кремень. Это вы поняли? Тут вы следите, как самая ниточка завязывается, как она начало берет, следите, это очень занятно. Так вот, он указывает мне на марширующую роту и говорит:

— Как вам нравится, господин капитан, эта толпа лентяев и оборванцев?

Я, признаться, господин Ваня, оторопел.

— Чем же они лентяи, господин полковник? Они строя не знают, но на то мы и призваны их учить, господин полковник. Авось выучим, лицом в грязь не ударим... Постараемся...

Он искривился весь, словно от смеха, но смолчал. Однако голубые его глаза глядят зорко, с пристрелочкой, и весь вид его располагает. Я, признаться, у него — новый офицер, еще не знаю, что да как.

— В других полках, господин полковник, и того хуже...

— Другие полки, господин капитан, не образец для нас, — сказал он холодно. — Я просил вашего назначения сюда, зная о вашем высоком мастерстве в строевой науке...

Ну, как он меня холодом облил! Как мне было поступить, господин Ваня? Однако я смотрю на него с любопытством. Ладно, сударь, извольте...

Так рассуждал Аркадий Иванович, словно бы и ни о чем, а между тем наш герой, преисполненный необъяснимой тревоги, вышагивал рядом, видя перед собой Павла Ивановича с завязанными глазами и не умея представить себе его же стоящим на ветру перед марширующей ротой. Да как это он там стоял? Видел ли он свое скорое будущее? И, замахиваясь на самого государя, предвидел ли молнии и гром?

— Э, кабы можно было предвидеть хоть сотую долю того, что потом стало, — вздохнул Аркадий Иванович. — А вот, господин Ваня, посудите сами, мое положение: он стоит передо мной, как Бонапарт, и я ничего сказать не смею. Каково? А ведь все мы — люди. Ну, скажем, водку он пьет? В карты... прекрасный пол... Ну как все... Но он меня подавляет своими глазами, Господи ты Боже мой! Это неспроста, думаю я, это личность... Это не просто аристократ, баловень, пренебрегатель... Ну хоть бы он меня понял, кивнул бы, пригласил бы к себе;

мол, новый офицер, как дела и прочее... Нет, господин Ваня, одни лишь глаза в упор. Я терпелив. Я жду. Я в кампаниях против французского узурпатора не участвовал, а он — да. Преклоняюсь перед героями, даже завидую... а вам разве не хотелось бы ради отечества? Не хотелось бы?

Ведь хочется, а? Ну знаю, это же не просто слово... А вы вникайте, вникайте, тут то самое и начинается.

— Мне поторопились передать, господин капитан, всякие слухи относительно вашего прошлого.

— Позвольте, господин полковник, что вы имеете в виду? Я поклонник правил, но честь свою в обиду...

— Ну, например, история в Московском полку, когда вы...

— Виноват, господин полковник, но это навет...

— Нет, нет, я не придаю этому значения. Вы первоклассный строевик, а мне вот как нужны такие офицеры... Остальное — вздор.

— Это самая крайняя мера завистников, господин полковник...

— Пустое. Я не считаюсь. Для меня какой вы есть...

— Для меня отечество прежде всего. Его польза...

— Отечество? А что, господин капитан, известно вам об этом предмете?

— Я бы сказал, господин полковник, да мысль, что и до вас дошли грязные обо мне слухи, ужасна...

— Давайте договоримся, господин капитан, раз и навсегда. Я вас ценю за фрунт. Остальное — не мое дело.

Вы поняли, господин Ваня, какая тут тонкость?

Наш герой живо представил себе этот диалог, отчего волнение его даже усугубилось, ибо, зная уже отчетливо внешние черты злодея полковника, он ощутил его холодность и словно увидел пронзительные его глаза. Но чего то все таки Аркадий Иванович, видимо, не договаривал, и призрак висел в пустом воздухе, как карась на крючке, вне своей родной водной стихии.

Уж ежели рассуждать с пристрастием: и дался ему этот Павел Иванович, возомнивший о себе, великий нравственный прелюбодей! Что в нем, казалось бы? Да, видно, такова природа молодости и неусталой, непотревоженной души, что все хочется знать наверняка, до конца, а иначе такие мучения подступают, такая тайна мерещится, что и не приведи Господь.

Авросимов и переживал это все, шагая рядом с героем, да так переживал, что и Амалия Петровна выскочила из мыслей, и военный министр не представлялся, и прохожих словно и не было вокруг, и позабылся флигель вожделенный...

Как вдруг Аркадий Иванович подступил с вопросом:

— А что, господин Ваня, близко ли нам идти? Не видать ли уж огонька обетованной земли?

— Я вас приведу, приведу, — сказал наш герой в нетерпении, ощущая, как шевелится на груди холодный пистолет. — Вы рассказывайте.

Аркадий Иванович вздохнул, засмеялся:

— Интересует вас это?.. А может, я вру вам все? Вот такой болтун несусветный вам попался, а вы и верите, а?

Тут наш герой заметил, что вечер опустился. Идти до флигеля было еще порядочно, и можно было послушать рассказчика вволю.

— И зачем я вам все это рассказываю? — проговорил Аркадий Иванович. — Теперь полковник мой схвачен, роковая опасность миновала. Другие, стало быть, спохватились...

Государь — новый, молодой... Эх, господин Ваня, вздор это все.

— Нет, не вздор, — вдруг несколько даже наставительно сказал Авросимов. — Отчего же вздор, когда — истина? Зачем вам врать? Я же вижу, как вы с волнением рассказываете...

— Ну ладно, — сказал капитан миролюбиво, — только уж вы следите, не пропускайте ничего, хотя я не знаю, зачем я вам все это рассказываю... А может, так прогуляемся, помолчим?

Не утомил ли я вас? — Но так как Авросимов ничего на это не ответил, а лицо его выражало нетерпение со всей свойственной его возрасту непосредственностью и открытостью, Аркадий Иванович продолжил свой рассказ: — Представьте себе, господин Ваня, каково человеку, который цену себе знает, которому пальца в рот не клади, а тут холодные глаза, в голосе — железо и противу вас — стена? Ну что вы будете делать? Решение мое смириться было горьким, я человек гордый. И вот однажды летом, мы тогда всем полком лагерь держали, пошел я к моему полковнику поздним вечером, в неурочное время, дабы испросить у него разрешения отправить в гошпиталь унтера моего, внезапно занемогшего. А надо вам знать, господин Ваня, хотя к полковнику была от полка симпатия, дистанция меж им и нами, офицерами, держалась непреложно. Куда там! И не вздумайте в неурочное время беспокоить. Беда. А я иду. В окне — свет. На шторках тени. Песен не поют, не слышно, но, думаю, веселье идет тихим чередом... В нашей жизни лагерной без этого разве можно? И не бражничанье меня насторожило впоследствии, нет... Впрочем, это вы сами поймете... И тут, господин Ваня, с темного крыльца скатывается прямо на меня белая фигура и словно привидение, как кикимора лесная, раскачивается передо мной и спрашивает:

— Как прикажете доложить?

А это, значит, лопоухий пес Савенко, денщик моего полковника, скотина, мордастый такой и наглый.

— Пошел вон!

Будто он меня не знает! И ведь если бы я, скажем, был князь или генерал, он бы в ногах моих валялся, а мне, значит, теперь надо и через это перешагнуть? И это проглотить? Я не намерен...

Речь Аркадия Ивановича постепенно приобретала плавность, словно он уже который раз повторяет свою историю, тем самым вырабатывая манеру повествования в духе известного господина Бестужева Марлинского, тоже, кстати, замешанного в бунте, но пока не успевшего потерять для читающей публики своего обаяния.

— Но не успел я всего этого для себя осознать, — продолжал капитан, — как сам полковник появился на крыльце. Белая рубаха его с широким воротником была видна хорошо.

За шторкой чья то кучерявая голова застыла неподвижно. Что то здесь неладное происходит, подумал я, и какая то во всем этом тайна... Тут я шагнул ему навстречу.

— А, это вы, — сказал полковник, но с крыльца не сошел.

— Господин полковник, дело чрезвычайной важности побудило меня беспокоить вас в неурочное время...

— Господин капитан, — сказал он сухо, — я уже имел честь предупреждать, что по вечерам...

— Господин полковник, унтер Дергач тяжело занемог и криком своим переполошил лагерь...

— Я не люблю дважды говорить об одном и том же, господин капитан.

— Если он к утру кончится...

— Господин капитан, не принуждайте меня к крайним мерам.

И тут его белая рубаха качнулась и растаяла в дверях. Кучерявая голова на шторках зашевелилась снова, а из хаты появился лопоухий Савенко и сел на ступеньку.

Что было делать? Я повернулся и, подавляя в себе гнев, отправился восвояси, но стоило мне сделать несколько шагов, как я услыхал за спиною скрип и, оглянувшись, увидал, что Савенко, крадучись, сошел со ступенек.

Была ночь, господин Ваня. Луна стояла неполная. Кузнечики кричали. И я шагал мрачно по сырой траве, мимо спящих хат. И в душе моей творилось чорт знает что... Вы следите, следите за каждой мелочью, не упускайте... „Что же это происходит? — думал я. — За что же это я так наказан в то время, как кто то с полковником моим бражничает!..“ Вы понимаете, какое дело?

А унтер — бедняга, на которого махнули рукой? Оскорбление, мне нанесенное? И ведь все это от человека не простого, не подлого, насколько я успел разузнать... Бражничают... И тут страшная догадка посетила меня. А если они не бражничают? А если я столкнулся лицом к лицу с искрой дьявольского предприятия, слухи о котором носились в армейском воздухе уже давно?.. Бражничают? А с чего же этот пес лопоухий караулит у крыльца? Любопытство мое, подогретое оскорблением, разгорелось пуще. Я проделал уже полпути к лагерю, как вдруг вспомнил о денщике, ринувшемся за мной, и оглянулся стремительно. Серая фигура Савенки кинулась в тень забора. Я не из робкого десятка, господин Ваня, но сердце мое дрогнуло. Однако я справился с первым смущением и продолжал свой путь, положив про себя проучить дерзкого холопа. Пройдя еще порядочное расстояние и чувствуя, что лопоухий продолжает следовать за мной, я воспользовался резким поворотом тропы, обнаружил пролом в заборе и, юркнув туда, затаился в густой листве. Я был совершенно скрыт от проходящих, но сам видел дорогу отлично.

И вот, господин Ваня, едва отдрожали последние листочки на кустах, потревоженных мною, как долговязая фигура проклятого пса вынырнула из за поворота и остановилась в недоумении.

Он меня потерял!.. „Ищи! Ищи!“ — хотелось крикнуть мне, но я молчал и с жаром ждал продолжения истории, надеясь, что пес кинется за мной в кусты и уж тут я смогу наконец заплатить ему сполна за унижение... Савенко нелепо топтался на месте, пробегал вперед по тропе, возвращался, и мне даже почудилось, что он принюхивается. Истинный пес, прости Господи! Так минут пять, а может, и более того топтался он в близости от меня, пока наконец не понял бесплодности своего предприятия и не отправился обратно, чему я даже обрадовался, так как ноги мои затекли, а в нос набилась пыльца от цветов и душила меня.

Прошло время, господин Ваня. Дальше — больше. Каково мне было все это понимать?

— Да, да, — пробормотал наш герой, позабыв совершенно о цели своего путешествия, чувствуя, как дух у него захватывает, словно провалился в глубокую и густую тайну.

— В последующие дни, — сказал Аркадий Иванович, — Савенко, встречаясь со мной, делал вид, что ничего не произошло, да и я не поминал ему ни о чем, чувствуя душой какую то тайну, которую от меня скрывали, и тут, господин Ваня, то ли душа моя такова, то ли это была воля самого Господа нашего, но я уже не мог вести прежний образ жизни, а что то во мне клокотало и понуждало действовать. Скажу вам не хвастаясь, что природная сметливость помогла мне в этом, я решил скрывать свои истинные чувства до поры до времени, справедливо считая, что это поможет мне раскрыть тайну, ежели она есть, и я не ошибся... Спустя неделю счастливый случай свел нас с полковником снова. На сей раз он был в расположении и даже несколько раз его жесткое лицо украсила мимолетная улыбка... Я не напоминал о недавнем происшествии, он словно и не помнил. Шел обычный деловой разговор о полковых заботах.

Вдруг он спросил:

— Как думаете, господин капитан, любят ли вас в роте?

Я задумался и не знал сразу, что ответить. Это ему, видимо, пришлось по душе.

— Природная скромность не всегда у офицеров в чести, но вы ею не пренебрегайте, — сказал он, незло усмехаясь. — Кстати, об офицерах. Успели ли вы приобресть себе друзей по симпатии?

— Я, господин полковник, так много занят строем, что и не думал об этом, ибо стараюсь о блеске вверенной мне роты...

Разговор как разговор, и все таки что то меня насторожило. Ведь та полночь и лопоухий Савенко, крадущийся за мной, не выходили из моей головы. Господи, подумал я, помоги мне!

— Стараетесь о блеске? — задумчиво переспросил он. — А ведь от воли государя зависят счастье и блеск всей армии, — и добавил тихо: — Хотя эта воля в последние годы проявляет себя противоборствующей здравому смыслу...

Я вздрогнул. Сердце мое затрепетало. Он глядел в меня пристально, насквозь, я кивнул ему согласно. Эти преступные мысли не были для меня новостью, мне многое подобное приходилось слышать из разных уст за последнее время. Спокойно, сказал я самому себе, не спугни глухаря, дай ему потоковать...

— Как же он вам вдруг доверился?! — прохрипел наш герой с отчаянием и тоской. — А вы то что?...

— Я испугался, господин Ваня, — сказал капитан шепотом. — А вы бы разве не испугались? Я понял, что это все неспроста, его слова, что мне должно их слушать и соглашаться, чтобы он легко говорил, не стесняясь. Я вообще, господин Ваня, манеру взял с людьми не спорить. Зачем? У каждого своя голова, свои привязанности. Но, заметьте, стоит человеку поддакнуть, представиться ему единомышленником, как он тотчас словно освобождается весь, и легко ему с вами и просто... И вот тогда вы будто окунулись в его образ мыслей... А эти спорщики всякие, петушки эти, они не по мне, господин Ваня. Так вот, значит, он произнес свою ужасную фразу, от которой сердце у меня похолодело...

— Это справедливо, — сказал я в ответ. — Я сам думал об этом. Но наша власть мала, и нам остается надеяться на Божье провиденье.

— Да, — сказал он, — вы правы. Все оно так и было бы, когда б не особый случай.

— Какой же, господин полковник?

Он долго молчал, внимательно разглядывая меня, словно я не человек, не офицер, а так — предмет неодушевленный, и это мне было, поверьте, крайне оскорбительно, и рука, как говорится, искала рукояти, но я крепился, ибо разворачивалось внезапно такое, во имя чего стоило гордыней пренебречь. Моя счастливая звезда сияла мне ослепительно.

— Я совершаю преступление перед совестью и кругом своих друзей, исповедуясь перед вами откровенно, — сказал он, окончательно прожигая меня взглядом, — но что то подсказывает мне, что на вас можно положиться.

— Господин полковник! — воскликнул я, стараясь окончательно расположить его. — Нет, нет, вы не ошиблись. Слово дворянина!

Глаза его вдруг сверкнули.

— Я верю вам, — сказал он шепотом. — Здесь не место для откровенности... Вечером у меня, если вам будет угодно...

И он пошел, невысокий и коренастый.

Волнению моему не было предела, и хотя тайна оставалась по прежнему за завесой, но я верил, что край этой завесы я приподыму, и очень скоро.

Человек не бедный и знатный, мой полковник жил скромно, по походному. Я очень удивился, господин Ваня, когда, оказавшись в его комнатке, увидел деревянный топчан, покрытый серым солдатским одеялом. Правда, множество книг да исписанных листов бумаги покрывали единственный в комнате стол. Разговор сначала не завязывался, потому что он ко мне присматривался, а я был в волнении, предвкушая раскрытие тайны. Но постепенно тема нашлась, а именно — минувшая война. Нет, вы не думайте, господин Ваня, что так вот сразу он весь и раскрылся, все свои чудовищные планы и прочее... Разговор у нас был обычный, и я бы так и остался в недоумении, как вдруг он сказал, не помню уже, продолжая какую мысль:

— Всякое единоличное правление приводит к деспотии, а это значит, что в собственных глазах деспот всегда прав и непогрешим, а так как даже деспот смертен, а смертные не могут быть абсолютно непогрешимы, следовательно, за некоторые грехи его расплачивается народ, государство, мы...

— Надо ему подсказать об этом, — сказал я с робостью.

Он засмеялся.

— Такое в истории бывало, но заканчивалось плачевно...

— Теперь, слава Богу, пора деспотов миновала, — сказал я со страхом, понимая, куда он гнет, — государи и правители теперь просвещенные...

Он засмеялся снова.

— Знаете ли вы математику, господин капитан?

— Нет, — сказал я.

— Если бы вы знали ее, — продолжал он, — я бы доказал вам все мгновенно.

Я молчал, не в силах побороть волнение, а он продолжал:

— Возьмите Древний Рим. Покуда там было республиканское правление — он процветал, стоило утвердиться монархии — возникла деспотия, и процветание страны и народа кончилось...

Это математически непреложно...

О чем мы говорили далее, я уже плохо помню, но и этих двух фраз было предостаточно, господин Ваня, чтобы понять, как это все неспроста... Скажу вам не хвастаясь, я с детства был воспитан в правилах чести и любви к государю. И вдруг услыхать такое! Каково же было мне по веревочке ходить и не упасть? Да видите ли в чем суть: все друзья у полковника по другим частям находились, а в своем полку был он одинок. Я так это понимаю. Впрочем, может, что и другое...

Между тем встречи наши учащались. Беседы становились откровеннее раз от разу. Я был настороже и в то же время продолжал любоваться моим полковником! Вот ведь как бывает...

Все в нем мне нравилось: и походка его, как он ходил уверенно и твердо, и вместе с тем легко, даже с грацией какой то, и твердость духа, и выдержка, и в то же время — что то мягкое и обаятельное в лице, несмотря на внешнюю суровость, и даже запах ароматного мыла, исходивший от него постоянно, странного мыла, пахнущего больше свежей весной, нежели всяким искусственным снадобьем, доставлял мне истинное наслаждение. Однако, думал я, не следует обольщаться, надо быть готовым ко всему, ибо первые шаги уже доказали мне близость страшной пучины, таящейся где то неподалеку. Что же делать?

Как предотвратить несчастье, которое грозит нам всем и нашему отечеству?..

Еще в детстве положил я себе за правило не опережать событий, чтобы не допустить ненароком ошибки. Главное, думал я, — сохранять свою верность государю и быть чистым в душе, а уж все это и время помогут мне вскрыть нарыв и избавить невинных людей от заблуждений.

Однажды, господин Ваня, мой полковник призвал меня к себе. Сам он сидел за столом, а мне указал на табурет. В доме было тихо. Савенко за занавеской не шевелился — то ли спал, то ли подслушивал.

Вдруг полковник сказал:

— А вы очень хороши в роте, вы мне нравитесь... Думается, что на смотре солдаты ваши проявят себя отменно.

Мне было приятно слышать похвалу из уст этого сурового человека, и, ах, кабы не смятение в моей душе, посеянное им! Я даже растерялся и не знал, что отвечать, как услышал его тихий смех.

— Я смеюсь оттого, — сказал он, видя мое недоумение, — что очень отчетливо представляю себе эту будущую радужную картину: вы вышагиваете с вашей ротой и удостаиваетесь высшей похвалы (да, с той самой ротой, которой предстоит в недалеком будущем участвовать в предприятии...), — он заметил мое смятение, которое я безуспешно пытался скрыть. — Ничего, ничего, — продолжал он, — мне ведь тоже когда то казалось это сверхъестественным, однако трезвые наблюдения позволили мне убедиться в крайней пользе этого акта, даже в необходимости его, даже в неизбежности... В общем, мы с вами — пылинки в игре природы... Представьте себе, когда мы устраним монархию и все связанные с нею учреждения, — сказал он так просто, словно приглашал меня на прогулку, — когда освободим народ, тогда это предприятие с высоты уже достигнутого не будет казаться нам противоестественным... Надо только отрешиться от мысли, что самодержавие — единственная форма правления...

— Позвольте, — сказал я, — как мыслите вы устранить монархию? Значит ли это, что вы собираетесь лишить царя престола, вынудить его отречься?

— Нет, мы убьем его, — сказал он просто. — Это вызвано необходимостью... Мы убьем его. Вся царская фамилия должна быть устранена...

Верите ли, я чуть было не упал при этих словах, но опять сдержался. Нельзя было вызвать ни малейшего подозрения с его стороны. Мой полковник меж тем продолжал:

— Мы предадим суду сенаторов...

— Вы очень откровенны... — сказал я, едва скрывая ужас. — А не может ли кто нибудь...

Не боитесь ли вы, что кто нибудь... Вдруг какой нибудь мнимый ваш единомышленник...

Он долго и внимательно меня разглядывал. Я выдержал его взгляд. Он сказал тихо:

— Теперь уже поздно, теперь это вряд ли может иметь значение. Наши идеи охватили почти всю армию. Она сработает быстрее, чем канцелярская машина...

— Да, — сказал я на это, — вы хорошо все продумали... — А тем временем ужас мой все усиливался и достиг предела;

я вдруг понял, что мой полковник слеп, что он движется на ощупь.

— Господин полковник, — сказал я, — а ну как просчет в ваших планах?

— Вы боитесь? — усмехнулся он, но лицо его было бледно.

— Я не боюсь, — сказал я, — но поспешность никогда не была людям добрым помощником.

Он поднялся из за стола:

— Соберите между прочим своих унтеров, главных целей раскрывать не нужно, но приуготовляйте их постепенно к мысли о необходимости перемен. Вас что нибудь останавливает?..

— Никак нет, — ответил я, — постараемся, — и направился к дверям, едва переставляя деревянные ноги.

— Нет, я не дам тебе погибнуть! — восклицал я, направляясь к своему дому.

Целую неделю, или больше, меня, господин Ваня, лихорадило. Я метался словно загнанный зверь и не находил выхода. Обстановка тем временем накалялась. Верите ли, уже я знал, что многие полки, в большом числе раскиданные по Малороссии, заражены той же страшной болезнью. Не буду перечислять всех офицеров, причастных к сему, ибо вам это все равно что пустой звук, но они приезжали, господин Ваня, все такие богатые, умные, надменные аристократы, прости их Господи, вы, наверное, и не видали таких то в вашей глуши... Как быть?

Как быть, я вас спрашиваю? На меня обрушилось несчастье! Они все, обезумевшие от своих замыслов, подогреваемые друг другом, уже не могли опомниться, остановиться... „Нет, я не дам вам погибнуть, — твердил я непрестанно. — Не дам вам в ослеплении вашем погубить отечество!“ Тем не менее я решил не действовать, прежде чем не выясню всех обстоятельств, прежде чем не распутаю этого страшного клубка. Рука моя, верите ли, беспрестанно тянулась к бумаге, а разум противился. Она тянулась, а он противился...

В этот момент Авросимов явственно увидел перед собою Павла Ивановича. Полковник держал перед глазами лист, и руки его вздрагивали.

— А кто знает, чья вина, а чья правда? — вымолвил Авросимов слабым шепотом.

Но Аркадий Иванович услыхал даже этот шепот.

— А Бог то на что? — сказал он и засмеялся: — Да вы то уж будьте покойны. Вы уж лучше слушайте, слушайте... А вот когда все услышите, тогда вы и сами все решите. Розумиете?

Так вот, а тут случай вышел, маленькое происшествие, ну пустяк один.

Пребывал я как то поздним вечером в доме своем. Денщик мой, вы его уже видели, спал в сенях. Свеча моя подходила к концу, но у меня не было сил крикнуть, велеть заменить. Ах, подумал я, пусть она сгорит. А было мне, господин Ваня, худо непонятно от чего. Руки мои, словно плети, лежали на коленях... Наверно, страдания мои тому виною, думал я. Вы только представьте себе, что я должен был выносить все эти дни, месяцы, сознавая, что в моих руках — судьба государства и государя, вот в этих самых руках, что беспомощно лежат на моих коленях. Под влиянием всего пережитого охватила меня неясная тоска, и легкий летний ветерок, влетавший в распахнутое окно, не успокаивал, а, напротив, усиливал тревогу, доносил какие то смутные звуки, то вдруг видел я явственно большого петуха, как он поводит своей головкой, уставя в меня маленькие красные глазки с вопросом, то рог коровий покачнется и исчезнет, то звезды вдруг все враз погаснут... В общем, господин Ваня, да что вам об том рассказывать? И тут я почувствовал, как бы вам это получше объяснить, томление какое то. И я поднял голову.

В дверях, на самом пороге, стоял проклятый пес Савенко!

С минуту мы молча глядели друг на друга. Озноб сотрясал меня.

— Тебе чего? — спросил я, и голос мой словно в бочке пустой прогудел.

— Окно у вас раскрыто, — усмехнулся он, — со двора видать все...

— Уноси ноги! — приказал я и попытался подняться, чтобы вздуть его.

— Так точно, — сказал он, не двигаясь с места, а голова его, как петушиная, вертелась на шее, а глаза зыркали по сторонам, верите ли?

— Сгинь! — крикнул я, но вместо крика шипение какое то, прости Господи, вырвалось из души моей, да и тело словно приросло к стулу. Но стоило мне снова поднять глаза, как я не увидел в комнате никого. Бред, подумалось мне, но под окном зашуршала трава. Из последних сил рванулся я со стула и грудью рухнул на подоконник. Круглая морда Савенки, словно блин, отлетела прочь.

— Ваше благородие, — сказал он из кустов, — господин полковник за вами прислали. К себе кличут.

Трава зашуршала, и все стихло. Я захлопнул окно. Руки мои тряслись. Накинул мундир и вышел. Ночная прохлада несколько меня поуспокоила. Стояла полночная девственная тишина.

Вдруг я услышал за собою шаги. Я резко обернулся: белый расплывчатый силуэт Савенки покачивался на тропе. Неужели полковник велел ему следить за мной?!

— Савенко, — сказал я, — берегись, Савенко, я шуток не люблю.

Но он не отозвался, и силуэт его растворился во тьме.

Полковник встретил меня на пороге и провел в дом. В комнате сидели офицеры. Каждый из них был мне уже знаком, хотя и отдаленно. Это был, судя по всему, самый кулак ужасного заговора. Все молча глядели на меня. Я поклонился.

Надо было вам видеть, господин Ваня, их лица, как они на меня глядели. Чужой я им был, господин Ваня, черная косточка. Но тогда уже стал я все понимать отлично: затянуть меня в предприятие свое, а уж после и руки не подавать. „Какой я вам товарищ? — подумал я с грустью, хотя вид при этом сохранял самый достойный. — Вам лишь цели своей добиться, а там вы и узнавать перестанете“. Верите ли, так я об этом горько думал, что даже лихорадка моя угасать стала, потому что трезвость размышления всегда способствует успокоению. И только видел я одно, какая выпала мне в жизни тягостная и высокая честь, и уже видел я глаза государя, с благодарностью и гордостью взирающие на меня, а ведь государь наш, господин Ваня, он ведь истинный отец наш, да?.. Тут после легкого любопытства и проявления всякого ко мне недружелюбия они все отворотились, словно чтобы не мешать нам с моим полковником заниматься всякими полковыми делами, для которых я, кстати, и был зван. А должен вам заметить, что находился там среди прочих и мой батальонный командир господин Лорер, майор, который, появившись в полку нашем, принялся распространять всякие ужасные сведения обо мне, будто я, служа еще в Петербурге, допускал всякие там денежные злоупотребления, чего за мной, верите ли, и не водилось сроду... И вы небось слыхали?

— Ни об чем таком не знаю, — сказал наш герой.

— Вот уж, право, чушь одна, верите ли? Чужой я для них был, господин Ваня, и поэтому...

Ну вот, сесть мне не предложили, как равному. Я и это стерпел. Я всякие слабости умею прощать.

Люди ведь в том не виноваты. Ах, не буду посвящать вас в подробности. Короче говоря, получил я приказ следовать в Москву по полковым делам и положил в карман солидную пачку казенных ассигнаций. Вместе с ассигнациями вручил мне полковник письмо одному лицу, в котором заключена, как он выразился, наша общая судьба. А должен вам сказать, что я хоть и бедный человек, но очень честный, и не стоило бы об том говорить, когда б не вышла тут история, изменившая многое.

Вышел я от полковника как побитый. Обида терзала меня. Но Бог меня надоумил, что ли, не смог я сразу идти к себе, а ноги подвели меня к распахнутому окну, из которого доносился приглушенный разговор... Верите ли, сердце мое чуть не остановилось, когда я услыхал, как всякая обидная напраслина потекла из уст собравшихся. Они все, все наперебой меня чернили, называли ненадежным, снова поминая историю петербургскую, так что я готов был вбежать к ним и со всем пылом молодости требовать удовлетворения, но я снова заставил себя сдержаться и только подумал скорбно: „Бог вас простит...“ И тут, господин Ваня, услыхал я голос моего полковника, дотоле молчавшего, который один в этом скопище хулителей защищал меня и доверял мне, так что я разрыдался, как ребенок, прямо там, под окном. Да, подумал я, вот истинный человек, вот человек достойный, несмотря на все свои страшные заблуждения. И я порешил, отправляясь в дальнюю дорогу, перед отъездом, на заре, подарить ему старинный украинский наш чубук. Подавляя в себе всякие обидные чувства, вызванные услышанным разговором, отправился я к себе домой. За спиной слышались шаги, но я не обернулся.

Не буду описывать вам своих мытарств московских, как я там хлопотал по полковому делу, как вынимали из меня деньги канцелярские писаки, это ведь у нас занедено такое, господин Ваня, как воротился назад, не буду вам этим докучать. Но то, что я застал, воротившись, окончательно выбило меня из седла. Полковник мой, Бог ему судья, видимо, поддавшись наговорам, глядел на меня недобро. Недостача в деньгах, да пустячная, черт ее подери, в другое время и мараться бы из за нее не стоило, вызвала целую бурю. Замаячил суд передо мной. Не удостоившись наград за свою безупречную службу, предстать в молодые годы перед судом! Но я и это снес, господин Ваня...

Наш герой, шагая рядом с чудесным капитаном, ступал осторожно, затаив дыхание, словно крался за дичью. И вдруг какие то все незнакомые места возникли перед ним, словно и не Петербург это вовсе. Какие то унылые заборы тянулись один за другим, и лес чернел или роща, и фонарей не было в помине, и тишина стояла... „Что такое? — подумал он с содроганием душевным. — Куда мы забрели?“ А место действительно было глухое, пустынное, редкие дома стояли с заколоченными окнами, так что ни одного огонька кругом. Лишь луна выныривала иногда из облачных лохмотьев и бросала слабый свой и недолгий свет на замершую картину, но свет этот не вселял бодрости, а, напротив, был так уныл, что хотелось с головой зарыться в сугроб.

Видимо, недоумение и дрожь нашего героя передались и славному Аркадию Ивановичу, а может, он сам себя растравил, предаваясь воспоминаниям, во всяком случае шаги его замедлились и он остановился. Стал и Авросимов.

— Куда это вы меня завели, господин Ваня? — спросил капитан шепотом. — Вы меня, должно, убить хотите? — И засмеялся.

— Помилуйте, Аркадий Иванович, — ответил Авросимов, переходя на шепот, — ума не приложу...

— И узнать не у кого, — прошелестел капитан, всматриваясь в пустынные места.

Снег вспыхивал под нечастой луной, но тут же погасал.

— А не поворотить ли нам обратно, господин Ваня? Эдак мы и в лес прямехонько забредем...

И тут, внезапен и зловещ, чей то раскатистый свист потряс безмолвие.

— Бежим! — прошипел капитан и опрометью кинулся по своему же следу. Наш герой торопился за ним, проклиная теплую шубу. Луна, как назло, не появлялась. Когда они обогнули первое двухэтажное здание с заколоченными окнами, из за угла ударил стремительный ветер.

Сколько времени они бежали, подсчитать было невозможно, наконец где то впереди мелькнул огонек, за ним — другой, послышался скрип полозьев. Аркадий Иванович, бежавший все время чуть впереди, замедлил движение.

— Стойте, — взмолился наш герой, с трудом переводя дух.

Они остановились у первого освещенного окна. Капитан расхохотался.

— Никогда так не трусил, — проговорил он, — просто даже сердце свело от страха. Вот напасть! Ну идемте же... может, мы и не в Петербурге вовсе, а?

— Не знаю, — сказал Авросимов мрачно. — Теперь бы извозчика... я уморился.

— Эх, господин Ваня, — снова засмеялся капитан, — ну я, ну не очень чтобы могучий, да? Но вы то! Вон вы какой медведь! Вы то что же, а?

— Кому гибнуть охота? — признался Авросимов, не испытывая стыда.

Они двинулись дальше. Шли молча. Говорить уже не хотелось. Мысли о возможной погибели не давали покоя. И тут наш герой, размышляя об этом, подумал вдруг о государе, которого, оказывается, на каждом шагу подкарауливает насильственная смерть. И не от разбойников, не от волчьих зубов, а от своих же, живущих рядом, соплеменников, которым, может быть, руки пожимал, благодеяния оказывал, ордена на шею вешал! И ведь могут: и как Людовика с почетом на плаху, и как свинье — просто нож из за угла в спину, прости Господи...

Отчего же он своих погубителей должен в крепости содержать по всем законам, а не бить их собственноручно одного за другим своим мечом или кинжалом в самое сердце? От кого же такая несправедливость?

— Теперь куда? — спросил дотоле молчавший капитан.

Они стояли у Строгановского дома. За углом бежал Невский.

— Теперь уже совсем рядом! — обрадовался наш герой и повел за собой капитана.

...Так за что же тогда все, как сговорившись, бегают взапуски за государем своим, охотятся на него, подкарауливают, отчего он, вобрав голову в плечи, изогнувшись весь, должен жить в страхе?

Но Аркадий Иванович, словно подслушав мысли Авросимова, не стал рассуждать об этом, а лишь засмеялся и сказал бодро:

— А мы то с вами на что?

„Мы с вами“ — это, конечно, да. Но ведь как оно бывает, когда ты, вознамерившись подвиг совершить, стоишь перед тьмой, а тут свист раздается? И ты бежишь сломя голову!

„Мы с вами...“ И „мы“ и „вы“, не разбирая дороги, лишь бы жизнь свою спасти, скорее к свету, к свету, к малым огонькам.

— Вот вы, например, господин Ваня... На вас, например, государь и держится. А как же...

Но не успел наш герой что либо ответить, как знакомые веселые ворота, похожие на глотку загулявшего ямщика, выросли перед ними.

— Вот они! — воскликнул Авросимов радостно и пошел под темными сводами.

— Ну, господин Ваня, — засмеялся Аркадий Иванович, — Бог очень соблюдает наш интерес, — и потер руки.

Они вошли в тот самый двор и повернули к флигелю. Однако флигеля не было. Вместо него в глубине двора громоздился небольшой каретный сарай с сорванной дверью.

Не буду утруждать вас подробным рассказом о том, как два наших молодых человека, поняв наконец, что произошла ошибка, кинулись в соседний двор, затем — в следующий, и везде их ждало разочарование. Словно тени метались они от ворот к воротам, вдоль набережной, странно взмахивая руками, скользя и увязая в сугробах, молча, с раскрасневшимися лицами, так что даже одинокий будочник, загоревшийся любопытством, а может быть, просто хмельной, пытался следовать за ними, но куда там!

Вы, наверное, успели заметить, что весь день носил на себе признаки необычайные, и только наши герои не понимали этого, так как были увлечены воспоминаниями и взаимной симпатией.

Наконец они остановились, тяжело дыша.

— Может, по тому ряду попробовать? — предложил Авросимов, указывая на противоположный берег Мойки. — Хотя, помнится, здесь был флигель проклятый...

— Плюньте, господин Ваня, — грустно сказал капитан, — может, завтра нам с вами повезет или еще когда. Не будем унывать...

И тут вдруг наш герой точно прозрел, воспоминания о первом посещении прекрасного флигеля вспыхнули в нем с новой силой, и он, крикнув нечто невразумительное, повлек за собой загрустившего было капитана в соседние ворота, возле которых они и топтались, намереваясь отказаться от поисков.

Здесь! Здесь, здесь, в этом сугробе топили Мерсиндочку, хохоча и предвкушая счастливую ночь, и отсюда, из этого вот сугроба, тянул он, Авросимов, ее, касаясь губами горячей шейки и задыхаясь от мягкого женского дурмана. Торопитесь, Аркадий Иванович, друг бесценный, торопитесь!

Вот и ворота те самые, которые еще совсем недавно вздрагивали от хохота и громких удалых голосов, они... Вот и дверь, вот и флигель заветный с темными окнами, завешенными изнутри тяжелыми малиновыми шторами...

Они летели к флигелю, обгоняя друг друга, спотыкаясь о сугробы, скользя по льду, подавая друг другу руки и хохоча, хотя и приглушенно, в меховые воротники, словно стараясь не растерять тепло радостного возбуждения.

Тяжелая дверь поддалась, распахнулась, старые петли взвизгнули.

В прихожей, все той же, горела толстая оплывшая свеча, и была пустота, и стояло молчание пещеры, но полет молодых людей был так стремителен, что они и не могли заметить того, пока не скинули шубы прямо на пол, ибо принять их было некому, пока не вбежали в залу, где в камине трещали поленья и от молодого пламени распространялся колеблющийся свет.

Наконец они огляделись.

Это была та самая зала, где недавно кипела жизнь и бушевали страсти, и наш герой никак не мог приспособиться к ее новому качеству, к ее пустынности, и ходил возбужденно по ковру из конца в конец, от карточного стола к тахте, от камина к распахнутой двери, бросив капитана на произвол судьбы.

Вдруг в раскрытых дверях возникла и застыла фигура краснобородого мужика с поблескивающими глазами, так что Авросимов даже вздрогнул, пока не догадался, что на мужике — отсвет каминного огня.

Мужик глядел на молодых людей с дерзким удивлением.

— Никого нет с, — сказал он тихо, продолжая оставаться неподвижным.

— Что сказывали? — спросил Авросимов.

— Сказывали, мол, будут с.

— Ээээ, — протянул капитан, — мне это не нравится...

— А Милодорочка где? — спросил наш герой.

И тут мужик сделал шаг назад и исчез.

Капитан потер руки. Он заслуженно предвкушал.

Наш герой, забыв ужасный рассказ своего нового друга и растворяясь в неге, источаемой камином и всей обстановкой знакомой залы, почувствовал себя свободно и легко и упал на тахту, раскинув руки, словно в траву, и всхлипывал от счастья и урчал, как молодой медведь.

— Вот здесь Милодорочка... а вот здесь Дельфиния, а там уж Мерсиндочка! Все перевилось: руки, ноги... ух, ух, ангел мой драгоценный!..

— Ах, ах, потише, господин Ваня, — захохотал капитан, — а то испугаются, не придут, ха ха.. Куда же мы тогда? Куда же мы, бедненькие?! Опять в лес?! Ножки, ножки! Ух!.. Вы мне умастили, господин Ваня! Этого я вам не забуду!.

Авросимов плавно так перекатывался на тахте с боку на бок, словно погружался в теплую медленную реку, и лениво шевелил рукой, отпихивая водоросли, потом выбирался на бережок, на солнышко...

— А Милодорочка... губки у нее мягкие, теплые...

— Ух, ух, господин Ваня, не травите вы меня!

— Не оторвешься от губок то...

— Шуры муры, канашечка!

— Или на руки ее взял: на левой руке — спинка, а на правой — что?! А?

Мужик давешний появился в дверях, постоял, снова с дерзким удивлением оглядел разошедшихся незнакомцев и исчез.

— Однако долго нас морочат, — сказал Аркадий Иванович. — Что за дом такой? Хотя бы шампанского подали... Уж эти мне аристократы столичные!

— Нет, нет, вы послушайте, — захлебнулся наш герой в бурном потоке, — вы послушайте, как она ножкой делает, вот так..

— Господин Ваня, вы меня уморите, я уже чертей вижу. Да где же дамы, черт!

—..Как она вас за шейку пухлой ручкой... А мы то с вами ищем, ищем, а он — вот он, флигелек разлюбезный... А еще у Дельфинии плечики вот так опущены, небрежно так, я видел через дверь, как ее по спинке гладили...

— Ой ой! — хохотал капитан, весь извиваясь, утирая цыганские свои глаза. — Мягкая спинка? Мягкая?.. Шуры муры!

Мужик заново просунул бороду в дверь. Борода шевелилась, как под ветром.

— Да где же дамы? — крикнул капитан.

И вновь мужик исчез.

— Вы не расстраивайтесь, — сказал Авросимов, — не надо...

Лицо у Аркадия Ивановича было грустное, словно он только что и не смеялся. И наш герой почувствовал, что что то не так на душе, как то отвратительно, и нет этого сладкого предвкушения любовных утех, и свет огня в камине печален.

— А сознайтесь, господин Ваня, — вдруг с ожесточением проговорил Аркадий Иванович, — история моя вас сбила с толку, вы даже симпатию к полковнику Пестелю почувствовали...

Ах, уж я вижу...

— Да что вы, — сказал наш герой. — С чего это вы? Вот уж нет...

— Вы меня не укоряйте, господин Ваня, — продолжал капитан, — я бы мог моего полковника грязью полить. Тем более он — государственный преступник. Но я страшусь проявить пристрастие, вот что. Кто мне тогда верить будет? Кто? Да и как за прошлое его теперь казнить? — и посмотрел на Авросимова. — Разве он не волен был относиться к людям по душевному влечению? — и снова внимательно посмотрел. — Вот у меня к вам симпатия, господин Ваня, а ежели бы — наоборот? Разве меня за то корить следовало бы? Я, господин Ваня, очень эту науку понимаю, поверьте...

— А героизм то ваш в чем? — выдавил наш герой со страстью, изобличающей в нем уже не прежнего юношу. — Во мне симпатии к злодею нету, нету! Но вы никак мне не раскроетесь.

Я терпение потерял. Я вашего полковника вот как перед собой вижу. Я его не жалею, а хочу ваше участие в том понять...

— Господин полковник Пестель не может не вызывать симпатии, — уныло сказал капитан.

— Люди, сильные своей страстью, даже губительной, всех нас весьма беспокоят и притягивают.

И вы этого не стыдитесь, господин Ваня. Да вам бы не этим себя мучить, а найти себе предмет по душе и с ним в обнимочку — к матушке вашей, в деревню...

Словно в чудесной сказке, источаемой жалостливыми цыганскими глазами капитана, белые руки Милодоры обвились вкруг шеи нашего героя, вызвав в нем бурю всяческих горячих чувств. „Матушка, — крикнул он в душе своей, — благословите! Освободите вы меня от муки...

С нею, с нею одной, с Милодорочкой милой, хочу в любви коротать свой век. А господин полковник пусть получает по заслугам, что посеял, как он того добивался... А мне то что?..“ Так он призывал, переполненный любовью и отчаянием, ибо в его мощном теле, как видно, таилась душа ранимая и еще не успевшая возмужать.

Вдруг он почувствовал некоторую перемену в обстановке, и ему даже показалось, что в зале появились люди, тихие, как тени, и, погружаясь в медленный поток, он слышал далекий и знакомый голос Аркадия Ивановича: „... серая фигура Савенки кинулась в тень забора. Я не из робкого десятка, господа, но сердце мое дрогнуло, однако я справился с первым смущением и продолжал свой путь, положив про себя проучить дерзкого холопа...“ Тут раздался тихий смех и кто то будто бы произнес: „Вы говорите, словно читаете...“ И снова голос Аркадия Ивановича:

„...и вот едва отдрожали последние листочки на кустах, потревоженных мною, как долговязая фигура проклятого пса вынырнула из за поворота...“ Медленный ленивый поток накрыл нашего героя с головой, и знакомый голос перестал звучать...

Все, что мной говорено, вовсе не означает, что я, преисполнившись сожалений к нашему герою, готов спасти его из цепких рук жизни или, как еще говорят, фортуны. Нет, нет, уж пусть он получает свое, ибо всякое преднамеренное, искусственное смягчение жизненных обстоятельств делает человека искусственным по отношению к окружающему. Так мы, часто сами того не замечая, проповедуем всякие там спасительные рецепты, а спустя некоторое время начинаем трубить отбой, ан поздно.

Но наш герой, слава Богу, был пока еще человеком натуральным, и деревенская закваска позволяла ему пока что уберегаться от городского мира, полного искусственной прелести и придуманного очарования. И весь он, набитый, как свежий холщовый мешок, не ассигнациями, а золотыми, был чист и звонок и здоров духом. И кошмары (а ведь кошмарами ему представлялись обычные картины, которые мы встречаем ежедневно и к которым у нас в душах выработалось завидное спокойствие) не мешали ему хоть внешне то сохранять свой прежний облик, и щеки его были по прежнему пунцовы.

И вот он наконец словно очнулся и с удивлением обнаружил, что лежит, раскинувшись на тахте, лицом в ковер, пистолет врезался в бок и причинял боль. Видимо, он все таки спал, потому что, приоткрыв глаза, застал следующую картину.

В креслах у камина, устроившись поуютнее, с лицами, обращенными к Аркадию Ивановичу, сидели неподвижно давешние знакомые Авросимова: Павел Бутурлин, тонкорукий и насмешливый;

Сереженька;

гренадерский поручик с черными усами;

неизвестный толстяк, одетый в халат, из под которого выглядывал офицерский мундир. Сидели еще какие то люди;

но они были скрыты тенью, были неподвижны и казались призраками.

Несмотря на каминное пламя, лица у всех были серы, словно сидящие разом надели на себя скорбные маски. На столике перед ними стояли бутылки и бокалы. Женщин не было.

— Господа, — тихо произнес капитан, видимо, продолжая свое повествование, — удивлению моему не было предела, когда я вдруг понял, что не ошибался, предполагая самое ужасное. Это был заговор, господа, адское предприятие, все нити которого сходились сюда, к моему полковнику. В первую минуту я было решил разубедить его, отговорить, уберечь от несчастья, но жалкие мои аргументы и слабые растерянные попытки только лишь озлобили его. Идеи, которые он проповедовал, так сильно охватили его, болезнь так поразила всю его душу и так стремительно распространялась на окружающих, что можно было ждать только катастрофы...

Тут Сереженька засмеялся, сохраняя неподвижное выражение лица. Все разом оглянулись.

— Как вы ловко рассказываете, — сказал Сереженька, — как будто читаете.

Но лица вновь поворотились к Аркадию Ивановичу, и он продолжал, полуприкрыв глаза:

— Что было делать мне? Вы знаете, господа, я еще в детстве...

— Нет уж, вы не перескакивайте, — потребовал Бутурлин.

— Хорошо, — улыбаясь на его нетерпение, согласился Аркадий Иванович и отпил из бокала.

Все тотчас отпили следом. Бокалы глухо стукнули о стол. Воцарилось молчание на мгновенье. Затем капитан продолжал:

— Мой полковник, господа, нравился мне все больше и больше. И я часами ломал себе голову, пытаясь отыскать средство, чтобы отвратить от него беду. Мне нравилось в нем все:

походка, как он ходил, уверенно и твердо, и вместе с тем легко, с грацией даже какой то, нравилось, как говорил, не отворачивая лица от вас, медленно и чеканно, словно гвозди вбивал, нравилось, как спокоен был и слову хозяин, даже запах, исходящий от его тела, свежий, здоровый, словно он не расставался с ароматными мылами, нравился мне... И вот представьте себе весь мой ужас по поводу разверзшейся перед этим человеком пропасти, в которую он сам стремится и пытается увлечь за собой других... Нет, вы не можете себе этого представить...

Сердце мое обливалось кровью, когда я думал, что грозит нам всем, если позволить полковнику развивать и дальше свои планы, и прежде всего — ему самому. Нет, нет, вы слушайте, слушайте.

Тут то самое главное и начинается. Я все это так понимаю, господа: видя полную безнаказанность своих планов и предприятий, он уже не мог остановиться, словно кораблик, подгоняемый ветром, бежал он вперед навстречу собственной гибели. Посетовав сначала на бедственное положение народа, пришел он к мысли страшной — о необходимости уничтожения царской фамилии...

В этот момент наш герой, переполненный событиями дня, не успевший еще освободиться от сонного дурмана, в который погрузился он так внезапно, по молодому, едва не закричал.

Только глухой стон вырвался из его души, но, покрываемый звоном бокалов, треском поленьев в камине, ровным, несколько возбужденным голосом Аркадия Ивановича, этот стон тотчас же и угас, едва народившись, так что никто и не заметил.

Что же это такое? При упоминании о возможной насильственной смерти государя ни один из них, из присутствующих здесь, не вскрикнул, не ужаснулся, даже легкая дрожь не поколебала их серых насупленных лиц. А Сереженька, тот уж и вовсе отхлебывал вино мелкими глотками, словно Аркадий Иванович сообщал не страшные сведения, а так, рассказывал утомительную историю своей жизни. Что же это такое? Уж не притворяются ли они? А ведь нельзя, наверное, не переживать и оставаться безучастным, когда Аркадий Иванович такое испытал ради своего отечества... Хотя, впрочем, Пестель ведь тоже ради того же самого беспокойство имел... Что же они не сошлись? Да и государь ради всех старается... Пестель, вон, ради всех заговор устроил.

Эти тоже вот сидят с серыми лицами. Может, тоже заговор? Неужели, кабы я царем был, меня бы тоже ус тра нять? А вот поручик гренадерский выпил бы и ус тра нил, непременно.

Наш герой почувствовал, что лицо его покрылось потом, и глянул на поручика. Тот сидел, расстегнув мундир, откинувшись, и поматывал головой, видимо, уже крепко был во хмелю.

— Что же он в ней такое проповедовал? — спросил толстяк. — В своей конституции?

— Мне даже говорить об этом страшно, — сказал Аркадий Иванович и одним махом опрокинул бокал. — Посудите сами, как мне об этом говорить, когда я противник...

— Говорите же, черт возьми, — потребовал Бутурлин. — Вот он, например, утверждает, что ничего такого и не было. Это он вчера на допросе утверждал. Что, мол, не было никаких документов, никаких конституций...

— Так ведь я сам видал, — мягко перебил его Аркадий Иванович с доброй своей цыганской улыбкой. — Он мне ее сам листал, читал. Я даже зеленый портфель помню, где она хранилась, а как же... Своими собственными глазами...

— Да что вы заладили все одно: глазами, глазами, — рассердился гренадерский поручик.

Впрочем, те, что находились в полутени, незнакомые нашему герою господа, продолжали сохранять неподвижность и спокойствие, и только неполные бокалы, приподнятые над столом, едва покачивались в их руках.

— Да, — торопливо сказал Бутурлин, — странно получается: он одно говорит, а вы — другое. Почему же у меня к вам вера должна быть?

— Господа, — сказал Сереженька, — дайте же Аркадию Ивановичу рассказать. Он так рассказывает, словно роман читает... Ну не все ли вам равно?

Тут Аркадий Иванович засмеялся, польщенный словами Сереженьки.

— Я, господа, готов вам рассказывать. Мне даже от этого легче, что я среди своих нахожусь, которым выпало, как и мне, совершать справедливость... Мы уж постараемся.

— А что же он в ней такое проповедовал? — снова спросил толстяк.

— Извольте, господа, — согласно кивнул наш добрейший капитан. — Еще до того, как вышла вся эта история с казенными суммами, от которой я лет на пять постарел, полковник мой в доме своем, ведя разговор о разных политических своих прожектах, извлек из шкафа этот зеленый портфель и вытащил пачку листов, аккуратно исписанных.

— Вот здесь, господин Майборода, — сказал он, — таится сгусток многолетних раздумий... О, это не должно попадать к ним в руки! Когда Россия сможет воспринять это к действию, благоденствию ее не будет конца, — и он горько усмехнулся, — хотя в последнее время моя реформаторская деятельность перестала мне казаться столь прельстительной, как вначале, — и он бегло перелистал рукопись, — есть люди, которых слово „республика“ приводит в ужас...

Скажу вам по совести, господа, что доверие полковника было мне лестно, но одновременно причиняло боль...

— Каков! — громко сказал толстяк.

— Что? — не понял Аркадий Иванович.

— Да вы пейте, пейте, — налил ему Бутурлин.

— Вы удивительная личность, — промолвил Сереженька с отчаянием. — Вы мне нравитесь, сударь, — и обнял его за шею, и стал чуть не душить, отчего Аркадий Иванович весь побагровел и, продолжая дружелюбно улыбаться, все таки старался освободиться от любвеобильного молодого человека. Наконец это ему удалось, а может, Сереженька сам ослабил объятия;

он отвалился от капитана и сказал: — После наших утомительных занятий хорошо слушать ваши истории...

Бутурлин засмеялся. Аркадий Иванович, оправив мундир, выпил свое вино.

— Как же это вы будто бы полны любви к своему полковнику, — заметил гренадерский поручик, — когда сами же утверждаете, что он холоден, суров и просто маленький Бонапарт?

— Это не я утверждаю, — сказал Аркадий Иванович, быстро и послушно поворотившись к поручику, — это его же друзья утверждали, что у него душа железная. Они о его душе часто толковали.

— А что же он все таки проповедовал в своей конституции? — спросил толстяк.

— Да не сбивайте вы его вопросами! — потребовал Сереженька. — Интересно ведь как. Ну а дальше то что? Дальше то...

— А дальше? — медленно произнес капитан. — Что же дальше? Дальше, верите ли, навис надо мной суд. И понял я, что пощады от моего полковника мне не ждать...

— А может, он, ваш полковник, догадался о ваших намерениях? — спросил Бутурлин.

— Да не перебивайте же! — взмолился Сереженька.

— Нет, — грустно ответил капитан, — догадаться он никак не мог. Он меня ценил, я ведь чертовски податлив был, ему ведь лестно было слышать мое одобрение. Людям это страсть как нравится, уж я знаю...

— Каков герой! — воскликнул толстяк. — А вы? — обернулся он к остальным. — Вам бы лишь баклуши бить!

— Нет уж, — сказал гренадерский поручик. — Я господина Пестеля до самого Петербурга конвоировал... Нет уж, увольте с... Я свой долг выполнил. Этого забыть невозможно, как это все было. Да я уж имел честь рассказывать... Уж вы меня увольте...

— А я, а я? — закричал Сереженька. — Как я Щепина на площади вязал!.. Как в атаку ходил!.. Я по о оомню!

Аркадий Иванович с изумлением поворачивал голову то к одному, то к другому, с жадностью внимая их откровениям.

— А мне и посейчас приходится за стулом военного министра топтаться и видеть все, — сказал Бутурлин. — Всё через мои глаза проходит и уши и на сердце падает и там лежит...

Когда бы я в полку служил, ты бы мог так говорить с укором, а я во всем этом просто варюсь, варюсь, и всё...

— Все молодцы, все! — засмеялся толстяк. — Один я бражник, чорт!

— Вот видите, господа, — сказал Аркадий Иванович, — как жизнь всех нас связала, а мы то и не ведали того... Вот видите? Как мы с вами одинаково ринулись разом для спасения отечества, как грудь свою подставили...

В этот момент нашему герою показалось, что Аркадий Иванович значительно отодвинулся и рассказывает откуда то издалека, так что и голоса его не слышно, а только видно, как разводит руками и стучит себя в грудь кулаком. Потом он и кулака уже не видел, так все это отодвинулось.

Когда он вновь проснулся, картина перед ним была все та же, все так же сидели вокруг Аркадия Ивановича, но уже мундиры были расстегнуты у всех, да и словно теснее стал кружок, а может, это выпитое клонило их в одну сторону, поближе к капитану.

— Я знаю, как с Трубецким получилось, — сказал толстяк, — князь был в доме батюшки, comme l’enfant de la maison*. Он и сам, бедняжка, не опомнился, когда его нашли у тещи его, графини Лаваль, и объявили ему, что он выбран в диктаторы...

— Да я же говорю, — сказал гренадерский поручик, — что это неосмотрительность ихняя, спешка... Я это осуждаю... Не связывались бы они с Трубецким, было бы больше толку...

— А графиня Лаваль, рассказывают, — засмеялся толстяк, — в это время сидела у себя и дошивала знамя свободы... Каково?

— Господа, не надо об этом! — взмолился Сереженька. — Вы пейте себе... Забывайте все... Я не люблю о неприятном... Не надо!

— Ах ты моя дунюшка! — захохотал Бутурлин.

— Несет, — сказал Аркадий Иванович, — мой полковник — это вам не Трубецкой. Он бы сам себя диктатором нарек, случись что...

— Говорят, — продолжал толстяк, — еще за год до этой несчастной вспышки он часто говаривал: „Maman, donnez moi de la foi. J’ai besoin de foi“**. Не было ее у него, что ли? — Матери раньше должно было бы этим заняться, — сказал Аркадий Иванович. — Вот вам и вера. Ах, но я любил полковника моего, да и сейчас люблю, верите ли... Вот крест святой. Ну всё ему прощаю.

— Вы ангел, — засмеялся Бутурлин. — Не уж то всё?

* как член семьи (фр.) — здесь и далее прим. Автора ** „Матушка, дайте мне веру. Мне необходима вера“ (фр.).

— Всё, — сказал капитан.

— А то, что он вас третировал и его друзья? А замыслы его?..

— Всё, всё...

— Каков! — сказал толстяк с восхищением.

Они все так наперебой восхищались Аркадием Ивановичем, что нашему герою стало даже совестно, словно это ему курили фимиам, его на руках носили. Да, да. И каждый норовил чем то выделиться из общего то хора, какую нибудь уж такую славу ему загнуть, чтобы все остальное померкло.

— Нет, вы только поглядите, — воскликнул Сереженька, — мы здесь считаем себя виновниками благоденствия, спасителями, а мы, чорт возьми, ничтожество рядом с вами, господин Майборода! Вы нам всем нос утерли, утерли!

— Каков гусь! — сказал толстяк, хлопая Аркадия Ивановича по плечу. — Ты мне нравишься, Майборода... Дозволь, я тебя поцелую... Вот так...

— Нет, нет! — закричал Сереженька. — Это я его поцелую! — И он снова обхватил нашего капитана за шею, так что капитан побагровел.

— Я бы на его месте так не сообразил, — сказал Бутурлин, — как он, ловкач, умно действовал, как тонко, бестия!.. Вы пейте, пейте, капитан, чего чиниться?

— Я не чинюсь! — хохотал Аркадий Иванович. — Я пью, господа. Мне с вами тепло...

Ах, были бы мы в Линцах, верите ли, я велел бы в музыку ударить.

Пока там, у стола, продолжалось общее ликование и форменный грохот стоял вокруг, и звон, и свист, Сереженька подбежал, качаясь, к Авросимову и подсел к нему на тахту.

— Свет наш Ванюша, радость наша, а он и не спит, подслушивает...

Тут и Бутурлин подскочил, вцепился тонкими холеными руками Авросимову в бок, стал щекотать его, приговаривая:

— А он не спит, не спит, штрафного ему, Ванюше, штрафного!

Принесли большой бокал с шампанским. Авросимов выпил его в два счета и готов был закричать от радости встречи, которая так трудно ему давалась нынче, да нее ж таки ее не упустил...

— Откуда вы этого капитана раздобыли? — спросил его Бутурлин шепотом.

— Случай свел, — также шепотом отозвался наш герой, удивляясь серому цвету лица кавалергарда.

Тут ему снова поднесли, и он еще выпил. Теперь и в нем кровь заиграла, потолок улетел неведомо куда, стены распались, ударил ветер, весь синий от трубочного дыма, рыжая голова Авросимова, озаренная каминным пламенем, мельтешила по этому пространству, словно большая головня выскочила из камина и пошла гулять по свету. Толстяк, задирая полы халата, отплясывал что то, гренадерский поручик раскачивался у окна, как заводной, Сереженька снова душил в своих объятиях Аркадия Ивановича. Все кружилось и исчезало в тумане и возникало снова. И только остальные господа, что были незнакомы нашему герою, по прежнему сидели неподвижно, вполоборота к пламени, с недопитыми бокалами в руках.

Тут Сереженька протянул нашему капитану полный бокал.

— Вы меня очень обяжете, коли весь его до дна...

Аркадий Иванович вяло так посопротивлялся, но выпил и спросил:

— А где же нежный предмет? Мне господин Ваня обещал...

— Бабы, что ли? — сказал Сереженька. — Хай будэ так.

— Милодорочка?

— Да хоть кто...

Толстяк подплясал к ним.

— А что ты с нею будешь делать, Майборода?

— Канашечки, — сказал капитан. — Под левой рукой — спинка, а под правой — что?..

Постараемся!

— Ах, шалун!

— Эй! — крикнул гренадерский поручик от окна. — Полночь миновала!

Самое удивительное заключалось в том, что в общем этом буйстве и безумстве страстей и чувств, в этой, можно сказать, вакханалии, к которой вы, наверно, успели попривыкнуть уже, ибо я вас пичкаю всем этим отменно, в этом хмелю, к которому они все тянулись, как к освобождению от тягот дня и мрачных раздумий, наш герой ощущал себя бодрым, со свежей головою, словно и не пил, хотя, поддавшись общему разгулу, бил подушкой о тахту и выкрикивал всякие несусветности, напоминая молоденького бычка, сломавшего наконец тесный свой загончик и скачущего от всего сердца по свежей траве да по кузнечикам.

Вдруг совершенно внезапно буйство стихло. Наступила тишина, лишь поленья потрескивали безучастно.

Посреди залы стоял Аркадий Иванович, прикрывая щеку ладонью.

— За что? — спросил он тихо и кротко.

— Милостивый государь, — сказал Бутурлин, опуская свою тонкую руку, — вы только что нанесли мне оскорбление, непристойно отозвавшись о моей даме...

— Да при чем тут дама?! — изумился Сереженька. — Бутурлин, Бог с тобой!

— Уймись, — сказал толстяк, — ты ничего не понял, — и отстранил Сереженьку.

— Нет уж, — сказал Сереженька, — ты, Бутурлин, не смеешь этак... Ты уж, будь добр, все скажи как есть... Зачем же темнить?

— Ты ничего не понял, — сказал Бутурлин спокойно.

— Ты ничего не понял, — повторил за ним толстяк. — Уймись. Все правильно.

— Ааа, ну да, — спохватился молодой человек. — Как же это можно — даму оскорблять при нас...

Бутурлин сделал шаг к капитану. Наш герой бросился было разнимать их, но остановился.

Что то мешало ему стронуться с места, а что — понять в этом сумбуре было невозможно.

— Ну что же вы! — вдруг крикнул Майбороде Сереженька. — Что же вы так стоите?!

Но милейший Аркадий Иванович, обескураженный немыслимым оборотом дела, продолжал стоять, не помышляя о действии, и даже улыбался жалко.

— Нет, ты должен проучить его, Бутурлин, — потребовал толстяк. — В моем доме! Это неслыханно, чтобы в моем доме... О Милодоре... и вообще о нимфах...

— Да ведь я ее не знаю, господа, — сказал Аркадий Иванович, не выпуская руки Бутурлина из виду. — Я ведь предполагал...

— А чорт! — сказал гренадерский поручик. — Он предполагал... Это вам не Линцы ваши чортовы!

— Да при чем тут Линцы? — изумился Бутурлин. — О дамах речь, о дамах! Он даму оскорбил, и все тут...

— Он мне отвратителен! — закричал Сереженька. — Он за себя постоять не может!..

Да вы хоть обидьтесь, обидьтесь... Он же оскорбил вас! Он ведь вам по щеке залепил!..

— Господа, — еще тише и еще покорнее ответствовал Майборода. — Я никого не хотел...

То есть я никогда... Верите ли, я готов извиниться...

— Да тебе бы лучше просто оставить нас, — сказал толстяк. — Уйти отсюда... из моего дома. Боюсь, что наш друг вмажет тебе еще раз.

Наш герой увидел, как изящный кавалергард заносит руку, как медленно, не сводя с него глаз, отстраняется беспомощный капитан, но опять не ощутил в себе желания броситься к ним, заступиться за капитана.

И тут кавалергард ударил вновь. Аркадий Иванович охнул и отшатнулся.

— Тут что то не так! — крикнул он в отчаянии. — Не так!..

— Так, так, — сказал гренадерский поручик.

Майборода медленно пятился к дверям. Остальные на него надвигались. Те, незнакомые офицеры, продолжали сидеть неподвижно, с бокалами в руках.

— Вы не смеете меня бить, — выдохнул Аркадий Иванович. — Это бесчестно...

— Ах, он о чести понимает! — крикнул Сереженька. — Вы бы лучше о чести там понимали, тогда... а не тут...

— Где? — спросил капитан Майборода. — Где?

Но третья пощечина помешала ему. Он круто повернулся и выбежал вон из залы.

— Трус! — вслед ему крикнул Сереженька.

Было слышно, как хлопнула дверь и как в ночной тишине проскрипели шаги под окнами.

В молчании все расселись снова у камина. Незнакомые офицеры исчезли. То ли они удалились вслед за капитаном, то ли их не было вовсе.

Утром следующего дня голова у нашего героя не болела, как этого можно было ожидать, никаких тягостных воспоминаний, как молодцы офицеры били по щекам доброго капитана, не сохранилось. Все словно так и должно было случиться, и это не разум говорил, а, видимо, сердце.

Единственное, уж ежели говорить начистоту, что преследовало нашего героя утром следующего дня, так это мысль о прелестных нимфах, которых он так и не увидел, и об Амалии Петровне с ее многозначительной родинкой, о той самой Амалии Петровне, которая и надежд никаких не подала, и разговор вела престранный и даже, может быть, предосудительный, но маячила перед глазами, не уходила.

Я не буду утруждать вас подробностями относительно того, как наш герой проводил свой день, а начну прямо с вечернего заседания в известном вам Комитете, где Авросимов, уже освоившись, готовился строчить свои протоколы.

Бесшумно, как всегда, гуськом, словно и незнакомы друг с другом, потянулись в залу члены Комитета и заняли свои места.

Бутурлин вырос за креслом Татищева, ожидая распоряжений, изящный и свежий, словно это и не он вчера безумствовал во флигеле напропалую. При виде Авросимова он едва улыбнулся ему уголками губ и кивнул тоже незаметно.

Солнце уже давно зашло, и январские сумерки охватили комендантский дом, крепость, Санкт Петербург и весь мир.

По белому изразцу печки голландки ползла синяя муха.

Белые толстые свечи медленно оплывали, и от их неровного пламени рождались неровные ускользающие тени.

Авросимова тянуло ко сну, а работа только начиналась. А что же дальше то будет, Господи!

Занятый этими веселыми размышлениями, он и не заметил, как распахнулась дверь, произошло легкое движение, суета, а когда поднял голову, полковник Пестель уже сидел в своем кресле и глядел на пламя свечи Лицо его поразило нашего героя. Осунувшееся и землистое, оно вызывало чувство тоски и страха, да и взгляд, рассеянно и привычно охватив раскинувшуюся перед ним панораму окон, кресел, стен и лиц, остановился на лице нашего героя и замер.

Павлу Ивановичу стало уютнее при виде Авросимова, а почему — он и объяснить бы не смог. Нет, не ждал Павел Иванович от него спасения и в могущество бедного служителя верить не мог. Нет, нет, но, может быть, во мраке, постигшем полковника, голова Авросимова горела как огонек и в глазах шевелилось готовое проснуться участие? Ах, становился сентиментальным полковник... Холодный и трезвый, намучившийся во тьме, сырости и безвестности, он стал ценить то, чем раньше пренебрегал. Не потому ли всякий раз, входя в Комитет, взор свой обращал на угол, где томился наш герой? Ибо перспектива, раскрывающаяся перед ним, удручала его все больше и больше, и из сырости каземата, из мучительных бурь, сотрясающих его душу и тело, все более явственно проступал исход, а именно — позорная солдатчина, которой теперь уже не миновать, и сколько она будет продолжаться — год, два, десять, вечно — никому не известно, а может быть, и в самом деле, — вечно.

Нет, не солдатская лямка пугала Павла Ивановича и не позор пленника, а вечность! Та самая вечность искупления греха, в которую толкают его все, все, от курьера до военного министра, от тюремщика до царя... Все вот эти, сидящие и стоящие перед ним.

И наш герой, отворотившись от полковника, тоже подумал, что вот все, все, и он в их числе, навалились на скрученного злодея, а чего ж на него наваливаться, когда он и так готов:

вон руки дрожат и взгляд блуждает.

Отворотившись от полковника, он снова увидел всех. Теперь снова все они были представлены вместе, но что то такое в этой вечерней зале было ново, как то они все выглядели по новому, как будто и не на следствии восседали, а перед званым обедом, в гостях.

Военный министр был почти весел, хотя и старался это скрыть, однако не заметить было нельзя;

граф Чернышев играл своими пальцами, то разминая их, то собирая в кулак, то по бакенбардам проводил ладонью и, казалось, вот сейчас соорудит на груди салфетку и потянется к еде;

Левашов и Боровков улыбались друг другу, остальные были неподвижны, но на их лицах тоже поигрывали некие расслабленные блики от предвкушения пиршества;

адъютанты, фельдъегери, курьеры мелькали, как ночные птицы, проносились на носках, бесшумно, легко и таинственно.

И вообще было так тихо вокруг, так благостно, от свечей распространялось такое сияние и аромат, военный министр был так улыбчиво настроен, что, казалось, все сейчас рассмеются и встанут, с шумом отодвигая кресла, и провинившийся полковник вскинет голову, и щеки его зальет счастливый румянец. И действительно, подумал наш герой, как это возможно так долго и безысходно мучить друг друга? И это уже входит в привычку, и так будет тянуться теперь вечно, только полковник, насидевшись в сыром то каземате, сник, и лицо его подернулось печалью. Вот уж и январь на исходе. Ах, но, тем не менее, как много их всех на одного! Как много нас то на него одного! Даже он, Авросимов, строчит по бумаге, высунув кончик языка, чтобы не дай Бог слова не пропустить, чтобы правитель всех дел Александр Дмитриевич Боровков не остался недоволен. А злодей тем временем, бледный и изможденный, не Пугачев какой нибудь, а дворянин, полковник, любимец, здесь, в кресле!

Ну а те, которые с полковником были, которые верили ему, клятвы давали, те, которым он верил, они, что здесь вот распинались и страх свой выплясывали, раскаивались, они то что же? Господи ты Боже мой!..

И тут с громким стуком ударилась о стол чья то табачница, ускользнув из неловких рук, и Чернышев спросил у Павла Ивановича беззаботно и по приятельски даже:

— Я бы вас, господин полковник, еще кой о чем спросить бы хотел, да боюсь, вы опять запираться станете.

— Спрашивайте, ваше сиятельство, — устало отозвался Пестель, — на то я и пленник, а что касаемо запирательства, так это зависит от моей причастности. Уж ежели я непричастен...

Генерал пожевал губами, поморщился.

— Ну вот, к примеру, зеленый портфель ваш, обнаруженный в доме вашем, в Линцах, оказался совсем пуст... К нему то вы причастны?

— К портфелю? — удивился Павел Иванович.

Авросимов услыхал тихий смех. Кто смеялся — было не понять. А может, это и показалось.

Военный министр производил впечатление хмельного, хотя в это и можно было верить, ежели помнить, как давеча, нет, третьего дня, он пил из графинчика наедине с самим собою.

Но Чернышев удивления полковника не заметил, а продолжал:

— А хранили вы в нем установления общества, именуемые Русской Правдой, вами лично написанные...

Полковник закрутил головой быстро быстро, начисто отрицая сказанное как тягчайший вымысел.

— В сентябре, — продолжал Чернышев, — выходя из Линец на маневры, кому поручали вы на хранение сей портфель, замкнутый, и для чего?..

Тут наш герой оторвался от своей тетради. Павел Иванович провел ладонью по крутому лбу. Было молчание Члены Комитета разглядывали его как диковину. Авросимов затаился, предчувствуя недоброе, ибо понимал, что круг сужается, что только упрямство полковника злодея оттягивает конец...

И тут полковник заговорил, и наш герой пришпорил застоявшееся перо.

„В сем портфели никада ни хранилис никакия законы общества...“ „Никогда? Ах он бес! Как же это он?“ — подумал наш герой, вспомнив рассказ Аркадия Ивановича и как толстяк во флигеле лез с вопросами: что он там проповедовал?

Генерал Чернышев протянул графу листок и усмехнулся вполне заметно. Павел Иванович усмешку заметил и тряхнул головой, словно освобождался от наваждения. И уже не ждал приглашения, а сам обреченно так протянул руку за листком, который, словно белокрылая птица, медленно облетел весь стол и опустился, затрепетав, к нему на ладонь.

„А вдруг в сем листке помилование стоит?“ — подумал наш герой с надеждой, но тут же спохватился, да и граф глянул на него быстро и с подозрением, словно запах почуял, чорт!

Старый чорт! Провались ты, сгинь, надоел!

Павел Иванович тем временем бежал взором по бумаге;

закончив чтение, с минуту посидел неподвижно, затем сказал еще более устало:

— Я мог, уходя на маневры, дать кому на сбережение этот портфель, в котором хранил драгоценные письма родителей, на случай могущего быть пожара, и считаю, что невинное обстоятельство перетолковано самым несправедливым образом...

Граф Татищев махнул пухлой рукой и нахмурился. И тотчас кинулся Бутурлин к Павлу Ивановичу и зашептал ему на ухо, и полковник пожал плечами, встал с кресла и направился в дальний угол залы, куда ему торопливо подставили другое кресло, усадив его лицом к стене и затылком к происходящему.

Затем распахнулась дверь, и Бутурлин подвел к столу Аркадия Ивановича. Наш герой старался всякими способами обратить на себя внимание капитана, теребил свой вихор, качал головой, ронял перо, но все было безуспешно. Капитан замер у стола, спиной к полковнику, и лицо его изобразило такую смертную муку, что жалость раздирала.

— Ну, — сказал граф, — ответствуйте, господин капитан, обо всем, что вам известно касательно установления, именуемого Русской Правдой...

Аркадий Иванович промолчал, ладное тело его раскачивалось из стороны в сторону, как подвешенное.

„Да нежто можно и сейчас, — подумал Авросимов, — и сейчас бить этого поверженного полковника таким способом?! Да вы покажите ему все допросы, все листки с признаниями! Да не мучайте его и себя!“ — Ну, — сказал граф в ожидании.

Аркадий Иванович увидел Авросимова, и лицо его скривилось.

— Ну, — нахмурился граф, следя за его взглядом.

Аркадий Иванович молчал.

Военный министр шепнул что то генералу Чернышеву, а сам закрыл глаза, задремал.

— Ну, — сказал генерал Чернышев.

— Я уже имел честь докладывать неоднократно... — выдавил бравый капитан, — имел честь... неоднократно...

— Ну, ну, — подтолкнул его Чернышев. — Сдается мне, были вы решительнее...

— Ваше высокопревосходительство, — сказал Аркадий Иванович, — я постараюсь, ваше высокопревосходительство, постараемся...

— Ну, — сказал граф.

— С того времени, как полковник Пестель принял меня в злоумышленное общество, он был со мной откровенен...

„А чем вы ему, сударь, платите за откровенность?“ — подумал наш герой.

—... и неоднократно читал мне черновые законы Русская Правда...

Пестель был недвижим.

—...и другие сочинения, рукой его писанные, поясняя словесно все то, что могло ознакомить с целью и планами злонамеренного общества...

„...с целю плаными общества...“ — писала рука нашего героя, немея от напряжения.

Так говорил капитан, все более выпрямляясь, переставая раскачиваться, словно собственные слова излечивали его от недомогания, которое минуту назад сгибало его жилистое тело, и уже загорались цыганские глаза, и уже на нашего героя глядел он не вопрошающе, а снисходительно, а может, и с любовью, трудно было понять. Он говорил все громче и громче, и даже правая его рука сорвалась со шва и изогнулась, выдавая темперамент капитана;

ах, ему уже было легко, минутный страх улетучился, сгинул, уже ничего не было слышно, только голос Аркадия Ивановича, счастливый и звонкий, словно он пел свои малороссийские песни, и две руки взлетали одна за другой и вместе, заставляя метаться пламя свечей, отчего тени сидящих метались тоже, словно отплясывали под музыку капитана...

— Ежели благоугодно будет вам, господа, — пел капитан, — удостовериться в этой истине, то повелите прибыть кому либо в сельцо Балабановку, где расквартирована вверенная мне рота, и я укажу место...

Павел Бутурлин вперил свои стальные глаза в лицо капитану, но Аркадий Иванович, встретив его взгляд, продолжал неудержимо и отчаянно, и в этом было даже что то восхитительное, потому что редко ведь бывает возможность увидеть человека, раскрывшего свою душу, а тут — на поди! — никакой узды.

—...Майор Лорер и денщик Савенко, — пел капитан, — по замечанию моему, надо мной надсматривали!.. Майор Лорер, преданный Пестелю, много раз приходил ко мне и разными изворотами в разговорах старался узнать мысли мои об обществе... Он говорил, что в Линцах есть от правительства шпион...

Песня Аркадия Ивановича становилась все торопливее и сумбурнее, но на горячем лице было столько вдохновения, что и упрекать его за торопливость было грешно.

—...Полковник Пестель бумаги свои спрятал в бане, а Лорер сжег сочинения Пушкина...

Это уже была не песня, нет, это была полная вакханалия, ежели вам угодно. Голос Аркадия Ивановича взлетел до предела, он звучал пронзительно, словно серебряная труба кричала тревогу или сбор... Уже невозможно было уловить истинный смысл, а так, отдельные слова, вразнобой, каждое само по себе, вырывались из под мягких усов капитана и ударялись о стены.

Можно было подумать, что по залу начинается ураган — так металось пламя свечей, — что сейчас рухнут стены под давлением этого голоса, жаждущего простора, которого тут не было, ибо откуда ему быть в крепости, простору, откуда? Можно было подумать, что это последний день света наступил внезапно — так дрожало все и колебалось перед взором нашего героя, который и строчил, и глядел, и мнение свое обдумывал, и ужасался, и ликовал вместе с поющим капитаном. Воистину, милостивый государь, и, может быть, впервые в том мрачном убежище отчаяние человеческое звенело с таким невообразимым ликованием. И казалось, что нет у капитана рук, а только — крылья, сильные и стремительные, и они несут его вместе с его ликованием по залу. Свечи горели неизвестным огнем — зеленым, красным, синим, огонь был высок, по светло коричневым стенам раскинулись розовые фигуры, и то ли под колеблющимся пламенем, то ли сами по себе они шевелились под музыку капитана, изгибались, тянулись друг к другу...

А капитан все пел, захлебываясь от своего счастья, так что белые зубы его посверкивали и цыганские глаза вращались все скорей да скорей;

ведь все вокруг были свои, и здесь можно было петь и даже надрываться, потому что ужасы прошлого схлынули, и от песни, от ее чистоты, высоты, звонкости зависело будущее...

Все были свои...

Ах, поглядели бы вы на эту картину глазами нашего героя! Как все кружилось, вертелось, взлетало, замирало и заново вспыхивало, поддавшись этой песне, сперва медленно и враскачку, а после — стремительно понеслось все по залу, задевая столы, опрокидывая свечи! Люди плясали за спиной у неподвижного полковника, нелепо вскидывая руки, полузакрыв глаза, словно подражали розовым фигурам на коричневых стенах, и все перемешивалось: золото эполет и аксельбантов, серебро галунов и подсвечников, черные глаза и красные щеки, малиновые портьеры и белые ладони, все, все.

Вдруг неистовая песня капитана оборвалась, словно ее и не было, и все с грохотом повалились на свои места, и наш герой выпустил из потных пальцев скомканное перо, похожее на задушенного птенца.

— Я надеялся, — тихо произнес Аркадий Иванович, — что они, оставив пагубные заблуждения злодейского своего общества и возвратившись к обязанностям верных сынов отечества, конечно, не откажутся подтвердить мое показание.

В этот момент лицо капитана было опять спокойно, глаза его источали грусть.

— Стало быть, вы не могли смириться, наблюдая злодейство изо дня в день? — спросил генерал Чернышев. — Стало быть, вам, как истинному сыну отечества, была забота раскрыть заговор и тем самым прервать его дальнейший злонамеренный ход?

„Дальнейший хот...“ — вывел наш герой.

— Истина, — глухо подтвердил Аркадий Иванович. — Я, ваше сиятельство, еще с детства...

— А что, господин капитан, — оборвал ход его рассуждений генерал Левашов, — что вам показалось в сочинении, именуемом Русской Правдой, составленным вашим бывшим полковым командиром? Действительно ли в нем уделялось место гибели царствующего дома или речь шла только об упразднении существующего порядка вещей?

— Нет, ваше высокопревосходительство, — откликнулся капитан со свойственной ему живостью, — самое что ни на есть убийство, ваше высокопревосходительство, самое что ни на есть злодейское, что и привело меня в трепет и дало мне сил притворствовать на протяжении года, хотя я притворству обучен не был... Убийство, ваше высокопревосходительство! Стал бы я тревогу то бить, кабы что другое?..

Бутурлин за креслом графа весь искривился мучительно, и нашему герою даже показалось, что тонкая его рука поднимается ладонью книзу... Он глянул на Авросимова.

„Ну что? — как бы вопрошали его глаза. — Каков, а? Что же теперь?“ „А что же вы деликатные какие были? — взглядом же ответил наш герой. — Разве есть теперь вам прощение?“ „Вы, надеюсь, имеете в виду полковника злодея?“ — горько усмехнулся Бутурлин.

„Эх, Бутурлин, Бутурлин, — едва не заплакал наш герой, — как нас волны то несут!

Куда?“ Покуда шел этот молчаливый, но выразительный диалог, Аркадий Иванович спокойно покинул залу, а Павел Иванович уже сидел в своем кресле у стола, опустив голову...

Теперь я позволю себе оставить его в печали и сомнениях, лишенного наконец своей сатанинской силы, и воротиться ненадолго к прелестной Амалии Петровне, которую мы с вами оставили у полночного окна в ее квартире почти двое суток назад. Неужели, спросите вы, она провела у того же окна двое суток, не смея отойти от него и безуспешно борясь с бурей в своей душе? Не знаю, да это меня и не интересует. Возможно, что она и покидала свой печальный пост, предаваясь делам будничным и необходимым, а может быть, и нет. Важно, что застали мы ее на том же месте, где покинул ее наш герой после не совсем вразумительной беседы с нею. Я даже мог бы поверить в то, что она не сомкнула глаз все это время, ибо в лице ее заметно потускнели признаки очаровательной молодости и здоровья, и синие круги под глазами придавали этому лицу вид отчаяния и невыразимой муки.

Но когда бы вы могли заглянуть поглубже, не придавая значения внешнему виду, вы были бы поражены, поняв, какие тайные силы бушуют в этом хрупком и утонченном молодом существе, какие океаны разлились, затопив жалкие повседневные страсти, открыв простор страстям вечным и значительным.

Что я понимаю под этим? А вот взгляните ка, извольте.

Не успела полночь вступить в свои права, не успел за углом (как любят выражаться в старинных сочинениях) глухо прозвенеть колокол в церкви Ивана Предтечи, как дверь в гостиную, где пребывала Амалия Петровна, тихо растворилась, и человек, лицо которого вы бы не смогли рассмотреть в темноте, вошел и, поклонившись ей, остановился.

— Были? — деловито спросила она, едва поворотив к нему голову, словно знала, что он войдет.

— Был, любезная Амалия Петровна, — едва слышно ответил он.

— Ну, что он?

— Боюсь огорчить вас, но худо, любезная Амалия Петровна. У меня так вовсе отчаяние:

зачем они так его мучают? Уж сразу бы сделали, чего нужно...

— А что нужно? — холодно спросила она.

— А что им нужно?.. Они его в солдаты разжалуют, не миновать...

— Разжалуют, — печально засмеялась она. — Сдается мне, вы обольщаетесь, не вышло бы хуже...

— Что же может быть хуже, любезная Амалия Петровна?

— Ах, сударь, как вы все наивны! — воскликнула она. — Как вас ничто ничему не учит.

Мне кажется, что я одна все вижу, и сердце мое сжимается от боли. С кем, с кем ни говорю, все настроены легко, праздно...

— Какая уж легкость, Господи Боже.

— А что, друг мой, — после продолжительного молчания проговорила она, — не лучше ли ему не запираться?.. Да вы присядьте.

— Я уж постою... Теперь и впрямь лучше бы ему не запираться, когда все раскрылось...

— Как же это раскрылось?

Он медленно опустился в кресло и застыл.

— Ну, чего же вы молчите?

— В душе у меня чего то порвалось, как я на все насмотрелся, как он им доверял, а они его выдают...

— Кто это они? Что же они так?

— Кто по страху, кто еще по чему...

Она вдруг отошла от окна, и, прошуршав платьем, остановилась возле самого его плеча, и коснулась его кончиками пальцев.

— Друг мой, я вижу, как все это причиняет вам боль, как это вас мучает, да мы с вами теперь уже не можем сетовать... Уж так. Теперь нам с вами нужно что то предпринимать, чтобы добрые имена оградить от страданий. Я слышу, будто кто то велит мне это.

— Вы о нем говорите? — со страхом спросил он.

Снова тянулось молчание, потом она вдруг сказала:

— Мне стоит большого труда удерживать Владимира Ивановича от безрассудств. Он ночует у себя в полку, я знаю, как он там убивается и плачет за любимого брата, как он там мечется меж братом и государем...

— Я бы рад помочь вам, — сказал он. — Да вы приказывайте.

— Все ведь от Аркадия Ивановича началось! — вдруг крикнула она. — От капитанишки этого! — И зашептала горячо: — Вот кабы умолить его покаяться, чтоб взял обратно свои слова. Ах, он жестокий человек! Я бы готова была унизиться, кабы верила, что он откажется от своих наветов... Нет, нет, он не откажется...

— Он об государе пекся, любезная Амалия Петровна.

— Дитя вы. Да у него этого понятия и в голове то нет. Просто злодейство!.. Ну что от него ждать, от капитанишки этого?.. Вот кабы графа уломать... Вы бы его могли уломать? Нет, вы дитя...

— Я его боюсь, — признался он, — графа боюсь. Да он меня и слушать не станет.

— Ну ладно, — сказала она спокойно. — Капитанишка этот, фарисей, у дядюшки вашего остановился, да? Вот вы меня к нему и везите, друг мой, везите...

И она стремительно полетела по темной зале, с ловкостью и грацией огибая кресла и столики, а он, вскочив, кинулся за нею следом, готовый служить беспрекословно.

Сани быстро были поданы. Они уселись рядом, тесно. Кони понесли.

— Я по ночам как еду, все графа встретить боюсь, — сказал он из под меховой полости, — каждую ночь с ним о том, о сем беседую, весь в поту... Чего ему от меня надо?

— Вы бы лучше возвращались к матушке своей в деревню, чем так переживать... Впрочем, погодите еще немного.

Кони летели во всю прыть. Черное небо неслось над ними, не отставая.

Теперь позвольте вас спросить, милостивый государь, известно ли вам, что побуждало прекрасную Амалию Петровну вот так скакать в темени по Санкт Петербургу? Что касается меня, то я навряд ли смогу вам объяснить это, хотя вижу по вашим глазам, что любопытство ваше поумерилось, ибо все разговоры да разговоры, а где, мол, история сама, где ее развитие?

Вы, конечно, надеялись, что уж ежели я даму упомянул, а молодой человек мучается по ней тайной страстью, то пора бы, кажется, и прояснить их отношения, ан нет, ничего такого не происходит, и кони мчат по ночным улицам, пофыркивая, и всё. А мне, скажу вам не таясь, прискорбно это знать, что вы поустали. Я был о вас лучшего мнения. Но ничего не поделаешь, и, чтобы слушателя не потерять, пусть даже такого, как вы, я вам подпущу приключение, чтобы огонь в ваших глазах вспыхнул снова. Ах, не думал я, что и вы из тех людей, которые любят, чтобы поскорее свадьба или там гибель чья нибудь, а уж затем можно и следующую историю.

Мне бы, конечно, прервать мой рассказ (да будьте вы неладны), но я, воспитанный в долготерпенье, перебарываю в себе эти слабости и буду рассказывать все как было, только маленькую уловочку себе позволю, хотя знаю, что потом буду раскаиваться.

Так они летели сквозь ночь, она, полная нетерпения, готовая к поединку, вся пылающая от предвкушения борьбы, и он, слабеющий от ужаса перед лицом событий, в которых даже мы с вами, искушенные люди, могли бы запутаться, а о юнце что и говорить.

— Кабы вы согласились поехать в деревню ко мне, — вдруг сказал он, — вы бы там все позабыли, там такая красота и тишина.

— Вы дитя совершенное, — сказала она. — Совсем дитя...

— Сегодня мне Павла Ивановича жаль стало, как они все на него навалились. Потому что я благородства не увидел в том...

— Ах, зачем он всем жизнь испортил! — воскликнула она. — Но я его люблю, оттого и страдаю. Я бы его сама наказала, кабы моя воля, за эгоизм его, что он всех так подвел. Да я ж его люблю, и Владимир Иванович его любит. Владимир Иванович даже говорит, что, мол, зачем ему награды всякие за участие в деле против мятежников, когда брат его любимый в крепости томится!..

— А когда бы Павел Иванович тоже в Петербурге участвовал да на площадь вышел, Владимир бы Иванович тоже против него скакал бы? — спросил он.

— Вы ужасы какие то рассказываете, — возмутилась она, — не смейте так, не смейте!

В голосе ее послышались слезы, и это больно в нем отозвалось. Вот плачет она. Касается его плеча и плачет, словно его и нет рядом. То есть они так сидят в тесных санях, что, сделай он одно движение, и она тотчас окажется в его объятиях, покуда там призрачный ее супруг дежурит день и ночь в казармах и о брате своем мучается.

— Я бы вам в деревне страдать не давал, любезная Амалия Петровна, — проговорил он вполголоса и слегка отклонился от нее.

Но она качнулась в его сторону, и снова они сидели тесно. Сердце его оборвалось. А ведь тесно так, что и не уследишь за ее лицом, прикрытым мехом. Он сделал вид, что устраивается поудобнее, и снова отклонился, но она опять к нему припала тяжелее прежнего.

„Радость моя несравненная! — подумал он. — Как будто ты моя навеки и всегда была...“ И он выпростал вдруг из под полости руку и потянулся к ее щеке, полный благоговения, и прикоснулся. Кони несли. Щека ее показалась ему пылающей. Он провел по ней ладонью.

Амалия Петровна засмеялась печально или заплакала — было не понять.

— Уедемте отсюда! — с горячностью зашептал он. — Уж как вам будет хорошо! Там — травка шелковая, солнышко...

— В январе травка? — удивилась она.

— Да что там в январе... Какой там январь!.. Я бы все для вас делал, чтобы вам не страдать... Мы бы с вами кофий пили на веранде. Ромашки бы собирали. Смеялись бы вволю...

— Какой он, однако, Павел Иванович, — проговорила она с грустью. — Как он все перепутал. Сидите смирно, друг мой. Я все об этом думаю, а что вы говорите — не слышу, — и качнула головой, отстраняясь от его ладони, затем продолжала: — Несколько лет назад они оба посещали мой дом, оба брата, и оба мне внимание свое выказывали. Скажу вам откровенно — Павел Иванович восхищал меня более, чем брат его... Ума он выдающегося и благородных принципов, и что то в нем было такое, что судьба моя вот уж должна была решиться, однако я Владимира Ивановича предпочла, ибо семья, друг мой, это — не заговор. Видите, как я не ошиблась? — И вдруг спросила: — А что Аркадий Иванович? Он что, так и говорил, рассказывал все? Прямо на глазах у Павла Ивановича?

— Так все и рассказывал.

— Ну и что он, плакал при этом? С болью он это все?

— Нет, любезная Амалия Петровна, какие уж тут слезы. Мне прямо крикнуть хотелось, что, мол, как это вы так! Ведь вы же его любили!..

— Ах, если б я могла с бедным моим братом в его каземате сыром повидаться! А вдруг капитанишки дома нет? Поскорее бы!

Плечи ее затряслись, послышались всхлипывания. „Это невыносимо! — подумал он. — Убьет она себя так то...“ И он рванулся к ней снова, чтобы увидеть ее лицо, потянулся губами, чтобы осушить ее слезы, и оттуда, из под медвежьего меха, из под полости, пахнуло на него теплом, жаром, ароматом любви, расслабленностью женской, безумием.

— Опомнитесь! — вдруг сказала она голосом Милодоры. — Вы же мне чепец порвали!

Что это с вами?

— Я люблю вас, — задыхаясь выговорил он.

Она резко к нему повернулась:

— Вы совершенное дитя, потому я вас прощаю.

Вы, милостивый государь, очевидно, уже догадались, что описываемый молодой вздыхатель был не кто иной, как наш герой, который, смею вас уверить, не то чтобы ощущал себя в привычных условиях, оставшись наедине с дамой своего сердца, если судить по его поведению, а, напротив, действовал вовсе не по разуму, и голова его не ведала, что творят руки и что вытворяют уста, произнося бредовые свои речи.

Павел Иванович, бывший предметом их огорчительной беседы, когда бы только мог наблюдать эту сценку, наверное, усмехнулся бы, видя, как наш герой, едва по нем не плача, пытается обхватить свою спутницу, прижаться к ней пожарче, ибо сам Павел Ианович, будучи человеком другого склада и постарше, скорбя о чем то, не стал бы в тот же момент размениваться на сласти.

— Так мы никогда не доедем! — возмутилась она. — Да вы что же, распорядиться не можете?

— Живо! — крикнул он и ткнул кучера в спину. — А ну давай!.. Сейчас, сейчас, любезная Амалия Петровна, душенька, мигом!.. А ну живей!

Сани остановились у дома Артамона Михайловича, заспанная челядь отпрянула, пропуская ворвавшегося Авросимова и тараща глаза на надменную молодую даму, следующую за ним. Он оставил ее в сенях, а сам кинулся вверх по лестнице.

В коридоре, возле комнаты Аркадия Ивановича, встретился нашему герою Павлычко, бледный и трясущийся. Путая русские и малороссийские выражения, он поведал Авросимову, как барин его, воротившись поздно и будучи не в себе, выпил основательно горилки с перцем, взял пистолет, расплакался вдруг и, крепко обняв испуганного денщика, отправился из дому прочь, куда — неизвестно. Авросимов тормошил плачущего Павлычку, умоляя его вспомнить, что говорил барин перед уходом, но все его усилия и мольбы были напрасны.

Однако, когда наш герой, не боясь потревожить дядюшку своего, загрохотал вниз по лестницам, торопясь к своей даме, Павлычко побежал за ним, крича, что он вспомнил, вспомнил ужасный намек, брошенный его барином на прощанье, что, мол, жизнь ему опостылела, что он должен ее прервать и он это сделает теперь же, на народе.

— Как это на народе? — ужаснулся Авросимов.

— На народи, — заплакал денщик.

Тут наш герой, с трудом объяснив Амалии Петровне ситуацию и вспыхнувшую в нем догадку, растолкал ахающую челядь и вывел свою даму на крыльцо. Кучеру он велел скакать во всю прыть на Мойку, имея про себя в виду злополучный флигель.

Сани неслись. Кони покрылись инеем, и пар клубился над ними, застилая Санкт Петербург.

— Давай, давай! — вскрикивал наш герой, наклонившись вперед всем телом, как бы для облегчения бега.

— Ах этот Павел Иванович, Павел Иванович! Сколько из за него всякого безумства!..

Да не гоните так, друг мой, мы же опрокинемся!..

— Ничего не бойтесь, любезная Амалия Петровна! Давай!..

— А капитана Бог наказал! — крикнула она.

— Давай! Давай!.. Гони!

— Вы только подумайте, как его Бог наказал! — и приблизила к нему горячую свою щеку. — Как он все видит!.. Теперь зачем уж гнать, зачем... Теперь только бы убедиться, что это так!.. Сам себе яму вырыл!..

И тут Авросимов явственно услышал, словно выстрел грянул неподалеку, и раздался истошный крик человека.

— Скорей! — крикнул он снова, и ошалевшие кони через какой то миг уже остановились возле знакомых ворот.

Он помог ей выйти из саней, и они почти побежали к флигелю, возле которого творилось что то невообразимое...

К дверям было не пробиться сквозь многочисленную толпу. Какие то мужчины, которых во тьме и узнать то было нельзя, прямо в мундирах и в сюртуках, несмотря на мороз, женщины какие то с распущенными волосами, челядь с жалкими свечками в руках...

И все это гудело, стонало, восклицало и переливалось так, что и представить себе было невозможно.

Авросимов пытался, не выпуская руки Амалии Петровны, хоть что нибудь разузнать о случившемся, да никто его не слушал, и, как только он к кому обращался, всяк тотчас же отворачивался и принимался восклицать что то да размахивать руками. Так бы это и продолжалось, кабы вдруг не узнал наш герой в толпе Павла Бутурлина, который громко распоряжался, указывал кому то: что, куда, зачем...

Наш герой попытался его окликнуть, да не тут то было, Бутурлин и не оглянулся, увлеченный распоряжениями.

Постепенно устроился порядок, все заговорили глуше, словно устали, и из дверей вынесли тело несчастного, завернутое в шинель. Откуда ни возьмись возникли сани. Тело бережно уложили. Несколько кавалеров уселись возле, и печальный экипаж отбыл. Все потянулись во флигель.

— Ванюшенька, рыбонька, — услышал он вдруг голос Милодоры, — не след стоять на холоду.

Авросимов огляделся. Амалии Петровны нигде не было. Он кинулся за ворота и увидел, как она легко поднялась в сани, как поправила меховую полость, прикрывая ноги, как махнула ему ручкой на прощанье. Он хотел было окликнуть ее, да кони рванулись, и тотчас все исчезло.

Милодора тем временем подошла к нему и, взяв за рукав его покрепче, повела к флигелю.

Приходу его никто не удивился. Все было, как прежде, как вчера, как третьего дня, как всегда, наверно. И словно ничего не произошло, словно не отсюда только что выносили бездыханное тело несчастного капитана. Впрочем, кому тут было его жалеть, когда вчера по щекам ему давали вот здесь же.

Голова у нашего героя гудела. Как был в шубе, так и уселся он прямо на ковер в зале. Тут подлетела Милодора, заставила отхлебнуть из большого бокала, и через минуту Авросимову стало получше, поспокойнее, даже показалось, что он вот так с тех самых пор все и сидит здесь, никуда не выходя, хотя до самого конца уверовать в сие все таки мешала мысль о недавнем происшествии и время от времени позванивала она, напоминала.

Капитана он не жалел. Может, и в самом деле десница Божья до него дотянулась, но в запахе вина и яств, табака и людского пота, в душном и привычном запахе, укоренившемся в этой зале, вился слабый аромат порохового дыма, аромат выстрела вползал в ноздри и в душу.

Как же это капитан руку вскидывал с пистолетом? Как выстрел прогрохотал? Как же никто не удержал его, не пресек? Впрочем, зачем пресекать?

Так лениво размышлял наш герой, пригубливая, пригубливая из большого бокала, опустошая его, подставляя его снова неведомо кому и снова к нему припадая. Как же это он руку то вскидывал?..

Сначала Авросимов намеревался порасспросить ну хоть того же Бутурлина, как все это было, но лень помешала ему подняться. Да и где он, Бутурлин, тоже было не разобрать... Как же это он руку вскидывал с пистолетом? Он нехотя огляделся и увидел Милодору, она лежала рядом с ним на ковре и молча его разглядывала.

— Как же это он руку то вскинул с пистолетом, Милодорочка? — спросил Авросимов без интереса.

— Как вскидывают? — сказала она. — Взял да вскинул. Пока тут шалили, взял да и вскинул.

— Может, его опять обижали, по щекам били?

— Как же его, мертвого, обидишь? По щекам били, да он не воскрес.

— Говорил он что перед тем?

— Да что вы, Ванюша, ровно дьякон бубните всё? — она зевнула, и глаза ее закрылись.

Он догадался, что она спит.

„Взять бы ее да увезти, — подумалось ему. — Она горячая“. Но тут он вспомнил Амалию Петровну. Обиды на нее, как вдруг она упорхнула, не было. Бог с ней. Прекрасная, как ангел, пребывала она сейчас где то в своих недоступных небесах, а Милодорочка зато вот она, горячая и добрая, даже не укорила его, как он ее из дому из своего спровадил, даже не вспомнила. Он тронул Милодору за плечо, она тотчас открыла глаза и улыбнулась.

— Поехали, прекрасная Милодорочка, радость моя...

И вот они вышли на набережную, в обнимку, словно разлука для них была бы смерти подобна. И нашли наконец после всяких блужданий ваньку замороженного, и тронулись в путь.

Время клонилось к утру. Однако Ерофеича будить не пришлось. Дверь была широко распахнута. Несколько уже поостывшая Милодора входила боком, испуганно. Ерофеич стоял у дверей комнаты с безумным лицом. Серые его бакенбарды отваливались.

Наш герой, почуяв недоброе, ринулся в комнату, позабыв в кухне прекрасную Милодору.

Что же предстало перед ним?

На его кровати высокой, разметав подушки, сидел Аркадий Иванович, живой и невредимый, в одном исподнем, с бокалом в руке, из которого тонкая струйка лилась на шелковое пестрое стеганое одеяло.

— А я вас жду, господин Ваня! — радостно крикнул капитан при виде нашего героя. — Я вас там дожидался, да они меня снова оскорблять посмели!..

— Это вы? — еле слышно спросил наш герой, хотя сомневаться уже не приходилось.

— А отчего ж не я? — засмеялся капитан, сверкая глазами.

— Там кто то себя порешил, — сказал Авросимов. — Из дому его на шинели вынесли да на санях увезли.

В глазах капитана загорелся страх. Бокал он отставил.

— Что это вы такое говорите? — спросил он с ужасом. И вдруг вскочил: — Господи, неужто Сереженька? Мальчик такой, офицерик... Ага... Он все пистолет показывал, он все говорил, мол, такая штучка, а если нажать, тотчас все мучения... Господь милостивый! Как же это так, господин Ваня? Он меня все задушить хотел своими тонкими ручками, со злобой на меня смотрел... Ах, да я его прощаю! Я и им все прощаю. Я даже им всем подарочки принес, каждому — по свирельке нашей малороссийской... А они все мои подарочки разбросали, побрезговали... Да неужто Сереженька?! Господин Ваня, мне его жалко... — руки капитана тряслись, глаза блуждали, слезы текли по щекам. — Как же это можно с жизнью расстаться?

Уйти, уйти, уйти, чорт! Разве это не больно?! Бесстрашный какой, Сереженька... Поплакал, поскулил, и бах бах... Вы бы так смогли, господин Ваня? Я бы не смог. Я бы никогда не смог.

Как его припекло то, а?.. Аааааа! — вдруг закричал он, расшвыривая подушки, одеяло. — Для чего живем? Зачем?.. Зачем?! Зачем?!

Вдруг наш герой услыхал в кухне движение какое то, топот ног, голоса, и мысль об оставленной Милодоре обожгла его. Он торопливо прошел в кухню. Милодоры там не было.

Ерофеич вопросительно на него поглядывал.

— А я, батюшка, — сказал старик, — памятуя о матушке вашей, велел девице этой безобразной выйти вон.

— Что это ты, дурень старый, в доме моем раскомандовался! — вдруг закричал наш герой, затопал ногами. — Кого на постель мою пустил, сатану смердящего! Что за бесстыдство тут развел! Вот я тебя!..

И, погрозив старику, он бросился вон.

К счастью, Милодора не успела скрыться, и ее расплывчатый силуэт маячил поблизости.

Да и ванька, слава Богу, дремал рядом, так что они снова уселись в сани, снова переплелись, согревая друг друга телом и дыханием.

Утро январское разливалось по Санкт Петербургу.

Так удалился наш герой с любезной его сердцу Милодорой, полный негодования к происшествиям ночи и снедаемый жаром страсти. Так молчаливый извозчик колесил по утреннему Санкт Петербургу, покуда наш герой не сообразил вдруг ткнуть его в спину, чтобы ехать к Вознесенскому проспекту, к самому углу, где возле канала красовалась новая гостиница „Неаполь“, привлекающая внимание путников велеречивым объявлением у самого входа, что, мол, гостиница имеет быть для господ, приезжающих в столицу, пристанищем и прибежищем в их странствиях, где сдаются в лучшем виде отделанные большие и малые квартиры под номерами и где можно получать и кушанья из самых свежих припасов, равно и напитки превосходных доброт за умеренную цену.

Быстро рассчитавшись с ванькой, Авросимов ввалился в гостеприимную дверь, увлекая за собой заспанную, зацелованную и покорную Милодору, и нетерпеливо переминался и откашливался, пока не менее заспанный человек таращил глаза на молодого рыжего и неукротимого барина, приволокшего с собой сенную девку.

Однако вслух удивляться не приходилось, чтобы не быть битым, хотя гостиничный мальчишка, вертевшийся тут же под ногами, со всею непосредственностью малых своих лет хмыкал, слыша, как здоровенный барин величает сию девку своей супругою.

— Поворачивайся, любезный, — сурово сказал наш герой человеку и отпихнул мальчишку.

Наконец по скрипучей лестнице взобрались они на второй этаж, где в дальнем конце коридора находилась предназначенная для них комната.

Комната была небольшая с широкой деревянной кроватью, застланной пестрым лоскутным одеялом. За единственным окном, полузанавешенным голубой ситцевой шторой, вставала стена противоположного дома. Постель была не первой свежести, на двух плюшевых стульях лежала глубокая пыль. Однако всего этого молодые люди не замечали.

— Ступай, ступай с Богом, — сказал наш герой человеку, видя, как тот топчется на месте, — да ступай же.

— Может, велите завтрак принесть, ваше сиятельство? — спросил наконец человек, разглядывая Милодору, как она тяжело уселась на стул, не снимая зипуна своего, или там поддевки, или черт его знает чего.

— Ступай, тебе говорят, — надвинулся на него Авросимов, не замечая даже высокого к себе обращения.

Человек скрылся. Дверь захлопнулась. Щеколда стукнула.

— Милодорочка, ангел мой, — сказал наш герой, скидывая шубу, — вот здесь дом наш теперь. Забудем все несчастья.

Она медленно сняла зипун свой, стянула через голову измятое платье.

— Отвернитесь, бесстыдник молодой.

Он отвернулся. И тотчас в голове его, в сумбуре всяком, возник ясный план: тут им предстоит пережить день другой, а затем бросят все, всю эту столицу с ее безумством, с Пестелем, с судьями, с капитаном чертовым, с самоубийствами всякими, бросят это все, подхватят Ерофеича и помчатся к матушке и там, только там, предадутся наконец утехам любви, радостям деревенским и тишине.

— Да поворотитесь, можно, — сказала Милодора.

...Конечно, Артамон Михайлович первый не одобрит, а может быть, и проклянет, за бесстыдство да за измену посчитав сие бегство, однако пусть он сам хлебнет хоть малость из того, что выпало мне, продолжал размышлять наш герой. Пусть он сам любезного своего капитана милует да берет от него подарочки, пусть он сам кличет его героем, путь они тут все сами, сами пусть без него...

— Ванюша, рыбонька, — тихо позвала Милодора, — меня в сон ударило. Где же вы?

Тут он вдруг оторвался от своих мыслей и повернулся к ней. На красной подушке белело ее лицо, обрамленное русыми волосами. Под самый подбородок подступало лоскутное одеяло.

Там, в пестрой его глубине, Авросимов угадал тело своей возлюбленной, жаркое, ленивое, податливое. Он с трудом удержался, чтобы не закричать.

Под запертой дверью громко, без стеснения хихикал гостиничный мальчик, и легкое облачко пыли медленно подымалось к потолку.

...Опьяненный любовью, Авросимов крепко заснул. Прекрасная Милодора последовала его примеру, и в комнате, так странно ставшей им жильем, повисла тишина.

Милодора спала, и две горькие складочки, освещенные встающим утром, явственно проступали возле ее губ.

Ах, милостивый государь, она не была красива, не была! Но разве в нашей власти понять эту странность, когда не красоте мы отдаем свое сердце? С чего бы это? И целый сонм вопросов душит нас, и решать то ведь не нам, не нам, поверьте, и уж лучше и не предаваться этим напрасным попыткам, а просто любить, обожать, благоговеть, покуда благоговеется...

Итак, Авросимов зевнул, но тут же увидал, как словно некто надвинулся на него и поманил с улыбкою. „Кто вы?“ — хотел было спросить наш герой, да не смог вымолвить ни слова, а покорно шагнул за незнакомцем. Так он шел за ним, стараясь все таки понять, кто же это, как вдруг сообразил: Пестель! На Павле Ивановиче был новехонький мундир, на груди сверкали ордена и всякие знаки. Поначалу они молча шествовали каким то неизвестным коридором, и трудно было понять, когда же закончится это путешествие. „Я же сплю, — думал наш герой, — надо проснуться, а не проснусь, так и буду за ним вышагивать...“ Но стоило ему хоть на мгновение замешкаться, как Пестель тотчас оборачивался, прелестно улыбался и манил следом.

Так они шли да шли. И стояла тишина, даже шагов не было слышно. И от этого страх подступал к сердцу нашего героя. Как вдруг Павел Иванович скользнул в какую то дверь и скрылся.

Авросимов попытался войти следом, да не тут то было: дверь исчезла. Коридор продолжался и терялся где то вдали, серый и унылый, и лишь в одном месте на гладкой его стене темнело пятно — то ли от воды, то ли от выплеснутых щей.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 5 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.