WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 |
-- [ Страница 1 ] --

П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Владимир ОДОЕВСКИЙ Саламандра повесть ImWerdenVerlag Mnchen 2005 © В.Ф.Одоевский. Сочинения в двух томах. Т. 2. Повести. С. 141-219 Москва «Художественная

литература» 1981. Комментарии В. И. Сахарова © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2005 hp://imwerden.de I ЮЖНЫЙ БЕРЕГ ФИНЛЯНДИИ В НАЧАЛЕ XVIII СТОЛЕТИЯ1 Посв. графине Эмилии К-е Мусиной-Пушкиной «Гина, прибрось еще дров в печку. Даром что лето, а тепла еще нет, или уж я от старости тепла не чую». Гина встала, бросила в очаг несколько сосновых поленьев;

сильно запылала смолистая кора и обдала всю хижину живым, веселым светом;

ста рушка вздохнула.

— Вот, — сказала она, — когда был у нас Павали, не носила я дров;

а теперь уж и дрова на исходе, кто-то их нам перетащит в избу?

И старушка пригорюнилась.

— Ничего, еще придет, натаскает дров и лучины наколет к рождеству, — произ нес старик нетвердым голосом, как бы сам не доверяя словам своим.

И она замолкла. Между тем из-за кучи хвороста вышел мальчик лет 12-ти, при емыш бедного финна, и весело тащил за собою маленькую Эльсу, внучку стариков. Но Эльса не хотела идти к печке и вырывалась у него из рук;

Якко дразнил ее и громко смеялся, но увидя печальный вид старика, примолкнул и спокойно уселся на полу против огня.

Избушка, в которой происходила эта небольшая сцена, была построена на са мом берегу Вуоксы. Теперь берега Вуоксы выглажены, разряжены, по скалам тянется В сей повести читатели найдут опыт рассказа, основанного большею частию на финских поверьях. Гроту, переводчику тегнеровой «Саги о Фритиофе», с такою пользою посвятившему труды свои Финляндии, мы обязаны нежданным и в высшей степени любопытным открытием драгоценных подробностей о характере и преданиях финнов, столь разительно отличающихся от преданий всех других народов (см. «Современник» 1839—1840). О финнах нельзя судить, не проникнувши внутрь их страны и не познакомясь с их семейным бытом. Врожденная страсть к чудесному соединяется в них с сильным поэтическим элементом и с полудикою привязанностью к своей земле. Вообще финны добры, терпеливы, покорны властям, привязаны к своим обязанностям, но недоверчивы и столько хитры, что, увидев незнакомца, до случая умеют притворяться, будто его не понимают;

однажды раздраженные, они не знают пределов своей мстительности. Они живут не в селениях, но уединенно в хижинах, разбросанных между гранитных скал;

редко сообщаются не только с другими людьми, но и между собою;

оттого известия о всем происходящем в мире до них доходят в виде искаженных слухов;

в каждой хижине этот слух дополняется каким-либо чудесным рассказом (ибо финны большие рассказчики), и так мало-помалу происшествие, вчера случившееся, у них обращается в баснословное предание: явление любопытное, объясняющее до некоторой степени, каким образом образовались древние мифы. Вообще финнов можно назвать народом древности, перенесенным в нашу эпоху. Ленрот, отличный финский поэт, бродя по всем краям своей отчизны, собрал народные песни, никем до того не записанные;

пересматривая их, он заметил между ними некоторую связь;

при дальнейшем исследовании Ленрот открыл, что эти народные песни суть части целой стройной поэмы, и тем доставил новое доказательство для последователей Вольфовых мнений о происхождении «Илиады». Предания о происшествиях времен Петра и Карла XII еще живы в памяти финнов, но превратились в баснословное предание.

Жизнь, близкая к природе, научила их знать свойства трав и кореньев;

им известны даже таинства животного магнетизма;

все это играет у них роль колдовства: послушайте рассказы о нем русских крестьян, поселившихся в Финляндии. Из письма финского крестьянина к императору Александру (Грот — в «Современнике») можно видеть, как охотно финны любят рассуждать обо всем, о чем только узнают, и с какой точки зрения смотрят они на предметы. Вообще быт, предания, поверья сего народа в высшей степени заслуживают внимания и суть неоцененное сокровище для литературных произведений. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) ровная дорожка с перилами;

беседки в безвкусном английском роде, хорошо выбе ленные, ожидают праздных путешественников;

но и теперь, как прежде, ужас находит на человека, когда он осмеливается заглянуть в страшную клокочущую бездну. Река Вуокса тиха и спокойна в своем течении;

но беспрестанно скалы то ложатся поперек ее, то сжимают ее узкими берегами, и река кипит, бурлит, рвется к родному морю, ползет на утесы, бросает в воздух глыбами белой пены, подмывает огромные сосны;

сосны падают в пучину, чрез минуту за версту от порога Вуокса прибивает к берегу дребезги огромного дерева — и снова течет тихо и спокойно. Она похожа на доброго человека, которого судьба раздражает на каждом шагу жизни: гневно и сильно борет ся он с судьбою, но после борьбы все затихает в душе его, и снова светится в ней ясное солнце.

За 130 лет на Иматре не было ни дорожек, ни беседок;

праздные петербургские пришельцы не обращали себе в забаву грозной силы природы;

она была во всем своем девственном величии;

но и тогда, как теперь, между порогов скользила ладья рыбо лова;

отважный, он вверялся родной реке и спокойно закидывал сети между клокочу щими безднами. На берегу к двум утесам была прислонена финская избушка;

между каменьями, подернутыми желтым мохом, пробирались корни деревьев, а ветви их сплетались над кровлею, усаженною зеленым дерном;

избушка была темна;

четверо угольная печь с вечно пылающими дровами, несколько обрубков сосен, куча хвороста, служившая постелью, на стене кантела, народный финский инструмент, похожий на лежачую арфу с волосяными струнами, — вот все, чем украшалось бедное жилище рыболова.

Ветер свистал в волоковое окно, некрепко припертое, иногда пробегал по стру нам кантелы, и струны печально, нестройно звучали;

когда утихал ветер, тогда слы шался гул порогов;

тряслись стены старой избушки, дверь, скрипя, поворачивалась на вереях;

искры сыпались из печи, дым облаком выносило из устья;

по временам сильный порывистый дождь прорывался сквозь кровлю и брызгами обдавал жителей, но они, казалось, привыкли ко всему этому и не обращали ни на что внимания.

Так протекло довольно долгое время в совершенном молчании;

лишь изредка Якко поворачивал глаза к старику, как будто хотел о чем-то спросить его, но боялся, или беззаботно бросал свежие ветки сосны в огонь и с детским любопытством смот рел, как мало-помалу в золотистых искрах истлевали зеленые смолистые иглы. На конец Гина встала, достала с шеста несколько кружков древесной коры, подбеленных мукою, сняла с печки деревянную чашу с кислым молоком, и вся семья принялась за скудный ужин. Одна Эльса, получив свою долю, ушла снова за хворост.

В эту минуту Якко, поглядев пристально на старика, сказал: «Давно я хотел спро сить тебя, дедушка, куда ушел наш Павали?» — Куда, — отвечал старик, — разве ты не видел, как его солдаты увели?

— Да куда ж они его увели?

— Куда? на войну с вейнелейсами 1.

— А что такое война, дедушка?

— А вот видишь, Якко, с одной стороны приходят рутцы 2, а с другой вейнелейсы, и спорят о том, кому достанется наша земля.

— Да нам-то что до этого за дело? — заметила Гина. — Пусть бы дрались между собою, а нас бы не обижали;

ну, зачем они увели нашего Павали? На что он им?

— Да вишь, им нужны проводники дорогу показывать.

— Дорогу показывать? — сказала Гина. — Да что нам до этого? Как нам жить без Павали? И дров наносить некому, и коры некому намолоть.

Так финны в старину называли русских. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) Старинное название шведов в Финляндии. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) — А вот придет, — повторил старик неверным голосом. Якко обратил снова к старику свои быстрые, вопрошающие глаза.

— Помнишь, дедушка, об рождестве, ты, подыгрывая на кантеле, распевал нам об нашей земле и о том, как о ней спорят калевы с пахиолами;

это они-то и есть, что теперь спорят? Я тогда не понял всего;

расскажи-ка еще, дедушка.

— Нет! То было в старину, а то теперь, — отвечал старик вздохнувши.

— Да на что им наша земля? — сказала Гина. — Разве нет у них своей?

Старик не отвечал, печально наклонил голову, седые локоны нависли на его блед ные морщины, он сложил руки на коленях и, качая головою, стал говорить, как будто самому себе:

ФИНСКАЯ ЛЕГЕНДА Нет на свете земли Краше нашей Суомии;

у нас и море широкое, и озера глубо кие, и сосны вечнозеленые;

и в других землях также есть солнце, да оно покажется, посветит и спрячется, как у нас зимой. А наше солнце полгода отдыхает, зато пол года светит, и на полях наших едва уляжется роса вечерняя, как поднимается роса утренняя. Но в старину было еще лучше: было у нас чудное сокровище Сампо 1, пест рое, из разноцветных каменьев, и с такою крышей, что теперь всем ковачам не ско вать. Тогда-то был рай земной в Суомии;

ничего люди не делали, все делало Сампо:

и дрова носило, и дома строило, и кору на хлеб мололо, и молоко доило, и струны на кантелу навязывало, и песни пело, а люди только лежали перед огнем, да с боку на бок поворачивались;

всего было в изобилии;

но когда Вейнемейнен рассердился на нас, Сампо ушло в землю и заплыло камнем, а на земле осталась только кантела.

Тогда люди были не такие, как теперь, а великорослые, сильные. Они хотели разбить камень, трудились долго, но не дошли до Сампо, а только навалили груды каменьев на нашу землю. С тех пор проведали и другие люди, что в нашей земле есть такое сокровище;

сперва рутцы, а потом и вейнелейсы;

вот они и спорят с тех пор, кому до станется Сампо. У народа рутцы есть король, а у вейнелейсов царь. Оба они великие тиетаи 2. Они ведают, как добыть сокровище из земли, но один другому уступить его не хочет. Давно уж они готовились завладеть им. Уж чего не знает наш тиетай Кукари?

Он видит все, из чего что произошло, откуда и железо, и бурелом, и все силы земные, но перед царем и королем меркнет и его ум чудодейный. Царь, видно, сильнее коро ля, ибо знает, как он родился. Едва вышел король из материнского чрева, как топнул ногою об землю и сказал: что Юмала дал, того у меня Пергола не отнимет. И пошел он по земле с железным мечом;

куда ни придет, махнет мечом, все люди вокруг него умирают;

и такова его мудрость, что никто еще не видал, чтоб он ел или пил, а спит он одним только глазом, другим же все смотрит и в небо, и в землю, и все видит, что и как от чего происходит;

одного только не видал он, как произошел царь вейнелейсов.

Говорят, что вышел он прямо из моря. Была сильная буря, волны землю подмывали, корабли тонули, скалы с берегов падали в море. Король сидел на берегу, помахивал железным мечом и приказывал скалам подыматься из моря, но скалы не слушались;

король рассердился, море пуще взбушевало;

как вдруг расступилось, и из воды вышел царь вейнелейсов;

одною рукою он приподнял скалы, а другою повел вокруг себя и сказал: все мое, что ни вижу. Король и пуще рассердился и бросил в царя железом;

царь отвечал ему тем же. Тогда король бросил в него серою и селитрою. У царя же не было ни серы, ни селитры. Бой стал неровный. Царь собрал своих вейнелейсов и стал с Род финского Аполлона. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) Мудрецы, маги. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) ними ходить по белому свету;

перешел он и за полудесятое море, там где небо к земле прислонилось. Придет в одно место, ударит железом по земле, скажет: копайте, и из земли выйдет железо. В другом месте ударит, выйдут из земли сера и селитра;

в тре тьем — разные сокровища. Но все он не дорылся до Сампо, потому что Сампо толь ко в нашей Суомии. Что ни собрал царь, все принес в свою землю. Но он так долго ходил по белому свету, что на его земле все люди постарели, у всех отросли длинные бороды. Царь рассердился. «Хочу, — сказал он вейнелейсам, — чтоб все помолодели, потому что нужны мне люди молодые и сильные». И такова была его мудрость, что от одного его слова все вейнелейсы помолодели: сделались они здоровы и сильны, и бороды у них отпали. Тогда царь велел вейнелейсам ковать оружие против врага своего, короля рутцов. Три дня усердно помогают царю рабы, на плечах у них пыль в сажень толщиной, на голове сажа в аршин, на всем теле густой слой копоти. Но про то узнала сестра царева. Приходит, смотрит и молвит: «много ты, братец, навел ковачей из-за полудесятого моря;

вели мне сковать царское ожерелье, чтоб все почитали меня царицей;

да вели мне выковать месяц из серебра и солнце из золота, чтоб они ходили вокруг меня и днем и ночью светили. Не выкуешь, братец, злые слова пошлю на тебя».

Рассердился царь, услышав такие речи. «Нет царя, — сказал он, — кроме меня;

есть у меня царское ожерелье, да не для тебя;

есть месяц и солнце, да не тебе они светят».

Царская сестра пригорюнилась и с досады стала гребнем чесать свои черные волосы;

волосы падали на землю, и от каждого выросло ядовитое зелье. Потом разломала она свой гребень на части, и из каждого зубца вышел великан с луком и стрелами. Узнал об этом и король рутцов, и Турка, вечный враг всех христиан. И сошлись они вместе и напали на мудрого ковача. Увидевши это, ковач ударил молотом по наковальне, и от одного стука рассыпались в прах великаны;

он ударил в другой раз — от наковальни отскочили куски железа и засыпали Турку;

ковач ударил в третий раз — от наковаль ни брызнули искры, зажгли серу и селитру и опалили короля рутцов. Король бросил ся в море, чтоб затушить огонь;

царь за ним, — приходит к морю, а король уже за мо рем;

царь гнаться — смотрит, нет корабля, вокруг него только песок морской, да голые камни, да топь, да болота. Царь собрал своих вейнелейсов и говорит им: «Постройте мне город, где бы мне жить было можно, пока я корабль построю». — И стали строить город, но что положат камень, то всосет болото;

много уже камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя принимает и наверху земли одна топь остается. Между тем царь состроил корабль, оглянулся: смотрит, нет еще его города.

«Ничего вы не умеете делать», — сказал он своим людям и с сим словом начал под нимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город и опустил его на землю. Между тем король, на другом берегу, ходит и думает: что такое царь затевает. Встречает его месяц. Король кланяется месяцу: «Ах, месяц Божий, не видал ли ты, что делает царь вейнелейсов?» Но месяц ему не отвечает. Короля встречает солнце;

он кланяется солнцу: «Ах, солнце Божие, не видало ли ты, что делает царь вей нелейсов?» Но и солнце ему не отвечает. Король встречает море, он кланяется морю:

«Ах, море Божие, не видало ли ты, что делает царь вейнелейсов». Море, наконец, ему отвечало: «Знаю, что он делает, он землю сушит, волны гонит в мое сердце;

тесно мне становится в моих берегах, как тебе, королю, в твоем королевстве». — Нападем же на него, — сказал король, — авось либо просторнее будет нам на белом свете. — И согласились они, и пошли на царя войною. Король приготовил серу и раскаленные уголья, а море взбушевало, вылилось из берегов и всползло на кровли нового города.

Царь отдыхал тогда после дневной работы, проснулся, видит: хочет море залить его!

Сильно ударил он жезлом по морю, и море смутилось, быстро потекло в берега и только в страхе обмывало царские ноги. «Неси мои корабли!» — вскричал царь гроз ным голосом, и море приняло их на свои влажные плечи. «Застынь», — сказал царь, и море подернулось льдом серебристым. «Дуй, буря, в мои паруса», — сказал царь, и корабли покатились по скользкому льду. Король между тем, видя, что море засты ло, смотрит и радуется. «Победило море, — говорит, — и затянуло вейнелейсов под своей льдиной». Еще смотрит он, чернеет что-то по белому снегу, ближе... ближе...

горе!., то летят корабли вейнелейсов;

тщетно заклинает их король, тщетно обсыпает красным угольем, с кораблей дышит бурный ветер, свивает в облако горючую серу и палит короля и всю землю рутцийскую. Испугался король и побежал к Турку просить подмоги. Но такова его мудрость, что он и у Турка за морями, и у нас на берегу в одно время. Чем-то кончится эта кровавая битва? Кому достанется земля наша? Кому до станется наше сокровище Сампо?» Старик умолк, старуха давно уж дремала, Эльса изредка выглядывала из-за хво роста и опять пряталась. Лишь Якко, устремив блистающие глаза на старика, каза лось, боялся проронить слово.

Старик не обращал внимания на своих слушателей;

его речь овладела им совер шенно;

слова невольно лились одно за другим;

он сам с любопытством слушал рассказ свой и боялся прервать его.

— Кукари говорил мне, — продолжал он после некоторого молчания, — что с некоторого времени ему чудятся странные сны: видит он, как поднимаются с суомиис ких берегов огромные скалы, переплывают под ноги царя вейнелейсов, и все он под нимается выше и выше, и на громаду скал взбегают суомийцы, и царь вейнелейсов прикрывает их своей огромною рукою. То чудится ему, что на береге моря скалы раз рываются с треском, а из них выходит огромный блестящий город;

там собираются тиетаи со всех сторон света и громким голосом ведут мудрые речи со всеми людьми суомийскими. И над городом опять царь вейнелейсов в золотом венце;

его носят об лака небесные, с венца его на Суомию падают златистые искры и светят, как тысяча солнц. Чудно! Чудно!!

Старик призадумался. Все затихло в бедной избушке, лишь ветер свистел в во локовое окошко и печально пробегал по струнам кантелы;

шумели пороги, дождь прорывался сквозь кровлю;

длинные тени от очага то являлись, то исчезали по закоп ченным бревнам избушки.

Вдруг Гина вздрогнула: «Что это? Гром?» — вскричала она.

В самом деле, средь гула порогов послышались громовые раскаты;

еще, еще — наконец удар следовал за ударом.

— Нет, Гина, — сказал старик, прислушавшись, — это не гром, это пушки. Гина, война и до нас дошла.

— Где-то теперь наш Павали? Как стоит он под пушкой, ведь убьет его.

Старик молчал и не мог скрыть своего беспокойства.

— Вот еще, еще... слышишь, муж... ах, скажи мне, где наш Павали?

Старик молчал;

седые его волосы рассыпались по бледным морщинам, глаза не двигались;

что-то мрачное в них отражалось.

Гина зарыдала.

— Слушай, Руси, — сказала она, — я ведь знаю, ты сам тиетай, ты с живой руки можешь видеть сам все, что хочешь...

Старик сердито посмотрел на Гину.

— Не сердись на меня, я твоя верная, покорная жена;

я сорок лет знала твою тайну и никогда даже тебе не говорила об этом... Но теперь — чего тебе стоит? Узнай, узнай, где наш Павали... ты сам будешь спокойнее...

Старик встал и стал ходить по избушке, качая головой с видом нерешимости.

Между тем пушечные выстрелы становились чаще и чаще и, казалось, приближались.

Гина вскрикивала при каждом ударе и дрожала всем телом.

После некоторого времени старик откинул свои седые локоны и сказал: «Быть так! Полно плакать, может, узнаем, где наш Павали. Ну, да полно же плакать, гово рят тебе!» Старуха в минуту затихла и только смотрела на вещуна умоляющими глазами.

Старик продолжал: «Только смотри же, Гина, ступай на печь и не смей оборачи ваться, а не то и тебе, и мне худо будет. Якко, ступай в хворост, зажмурь глаза и лежи смирно, пока я не позову тебя».

Все немедленно было исполнено по приказанию старика. Тогда он призадумал ся, повел по лицу рукою и сказал мрачным голосом: «Эльса, поди сюда».

Эльса упрямилась и не хотела идти из-под хвороста. Старик повторил свое при казание, и Эльса выползла из-под хвороста, приблизилась к старику, но жалась к сте не и трепетала.

Почти силою старик подвел ее к огню и посадил на обрубок. Едва лицо бедного дитяти стало краснеть от действия жара, как она еще более задрожала, все ее тело пришло в судорожное движение. Старик взял ее за голову и придерживал крепко, чтоб лицо бедной малютки не отворачивалось от очага.

Через несколько времени он сказал ей тихим, но сердитым голосом: «Смотри, где твой отец». Судорожное движение дитяти увеличилось;

бедная Эльса билась, чтоб вы рваться из рук старика, но тщетно;

его железные руки приковывали ее к обрубку.

— Смотри же, где твой отец? — повторил старик еще более гневным голосом.

Эльса затрепетала сильнее, но пристально устремила глаза свои в очаг.

— Вижу, — наконец сказала она прерывающимся голосом, — вижу отца... он си дит на камне... возле него дерево... нет, не дерево... возле него человек... солдат... он что-то говорит отцу... но я не могу расслушать...

— Слушай, — сказал грозно старик.

— Солдат говорит отцу, чтоб он отдал ему свое платье... отец не дает... они горя чо спорят... ах, он замахивается на отца... отец ударил солдата... ах, солдат стреляет...

отец падает... ах, отец умер...

Старик отскочил от нее при этих словах. Гина вскрикнула на печке... Эльса зары дала, старик наклонил голову в ужасе и шепотом проговорил: «Вот мое наказание...» Якко дрожал под хворостом...

Чрез несколько времени послышался лошадиный топот... жители избушки вздрогнули... онемение прошло... вот как будто что-то ударилось о землю: скоро дверь со стуком отворилась, и вбежал человек в финском платье, с мушкетоном в руке, об литый дождем, забрызганный кровью и грязью.

— Лодку! Лодку! — вскричал он на шведском языке, — скорее лодку.

Старик посмотрел на него и очень холодно произнес: an mujsta1.

— Слышишь ли, что я говорю, — вскричал швед с гневом, — проклятая лошадь у меня пала... лодку!.. Сию минуту вези меня на другой берег.

Старик, хладнокровно поворотя голову, по-прежнему хотел выговорить свое: an mujsta, но Гина вдруг бросилась на пришельца: «Это платье Павали, ты снял его с Па вали? Ты убил Павали? Где он, где он?» Швед не понимал слов Гины и с гневом оторвался от нее: «Что за толки! Говорят вам: лодку, мне нельзя терять времени;

я с важным донесением... Выборг взят русски ми... слышите, понимаете... лодку... лодку, или убью».

Старик посмотрел на шведа с мрачным видом и, не двигаясь с места, опять про говорил: an mujsta.

Тогда швед потерял терпение: «Коли не понимаешь, — вскричал он, — так я тебе иначе покажу, чего мне надо...» Не понимаю — обыкновенная фраза хитрого финна. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) С сим словом он схватил старика за длинные волосы и потащил из избы. Гина впи лась в шведа: «Ты убил моего сына, ты хочешь убить и мужа!» — кричала она, заслоняя двери и силясь помочь своему мужу. Раздраженный швед толкнул Гину так сильно, что она головою ударилась об окраину двери — Гина и не вскрикнула... Старик хотел схва титься за нее, но швед не дал ему времени и сильною рукою повлек его на берег...

На дворе прояснилось;

ветер разрывал облака, и они как дым неслись по белому небу;

дерева пригибало к земле, пена порогов, усиленная бурею, с ужасным ревом разбивалась о гранитные камни;

первые лучи зари отражались на серых волнах кро вавыми пятнами...

— Где переправа? — кричал швед, тряся старика из всей силы...

Кажется, на этот раз старик понял, он не отвечал ничего, но пошел прямо к лод ке, привязанной между соснами, растущими по верховью над главным порогом.

— А! Понял наконец, — сказал швед с радостью, — вези скорее.

Старый финн отвязал лодку и хотел было уступить место шведу, но швед проник его намерение.

— Нет! — сказал он, — ведь вы народ хитрый, — пустишь меня, да сам уйдешь;

ступай-ка вперед!

С сими словами он втолкнул старика в лодку, — старик повиновался. Привыч ными руками взялся он за весло, — видно было, что ему не впервые проводить свою лодку между опасными порогами... Изредка он посматривал на шведа, но в лице фин на не было видно никакого чувства... На средине реки — швед вздрогнул. «Правее!

Правее, — вскричал он, — нас несет к порогу».

— An mujsta, — отвечал финн, злобно улыбаясь... «Правее! говорю тебе, — или...» С сими словами швед взялся за мушкетон — но было уже поздно: лодку быстро втяну ло в белую пену, — едва раздался из волн сильный хохот старика, крик шведа... Мель кнуло что-то черное посреди клубов пены — и все исчезло навеки: и финн, и швед, и лодка.

Никто не был свидетелем этой сцены, кроме Якко, который в испуге бежал за стариком и при страшном зрелище окаменел на берегу.

В эту минуту несколько всадников в зеленых мундирах скакали на берегу... Вдруг конь передового поднялся на дыбы.

— Смотрите! — вскричал всадник по-русски, — здесь пала шведская лошадь, он должен быть здесь недалеко!

С сими словами начальник русского отряда быстро соскочил с лошади, за ним последовали другие, и все вместе вбежали в избушку;

на пороге лежала убитая Гина;

огонь на очаге потух;

они не заметили Эльсы, которая еще не могла прийти в себя под кучей хвороста.

— Видно, что здесь был швед нерубленый, — сказал начальник отряда, — куда же он девался? Верно переплыл через реку;

беда, если его не захватим.

Быстро выбежали русские на берег и встретили бедного Якко.

— Где гонец шведский? — спрашивали русские. Якко в самом деле не понимал их, но догадываясь, показывал рукою вниз по течению Вуоксы.

— Он должен быть недалеко, — сказал начальник, — на коней, живей!

С сими словами начальник вскочил на коня, посадил поперек седла бедного Якко, и весь отряд поскакал по берегу. Так проскакали они добрую версту;

там, где кипение порога прекращается, Якко замахал рукою, русские соскочили с коней к берегу и уви дели, как волна прибивала дребезги лодки, обезображенные трупы старого рыболова и шведа в финской одежде.

— Не переплыл, голубчик, — вскричал начальник, — туда ему и дорога. Теперь марш назад, а не то шведы захватят. Ты, малый, будешь нам служить провожатым — и отряд помчался во всю лошадиную прыть.

Так неслись они около десятка верст;

Якко не помнил самого себя: быстрое дви жение коня отбило у него и последнюю память.

Вдруг в лесу послышались ружейные выстрелы;

русский начальник остановил свой отряд и стал прислушиваться.

Из лесу показалась толпа шведов. Увидев русских, они хладнокровно построи лись в боевой порядок и дали по отряду залп из ружей;

но кажется, не разочли рассто яния: только немногие из русских лошадей были ранены;

между ними была, однако же, и лошадь начальника отряда;

он спустил Якко на землю и, вскрикнув: «Ребята, за мною!» с палашом в руке бросился на шведов. Шведы не успели дать второго залпа;

русский отряд расстроил ряды их, смял их лошадьми и рубил палашами. Шведы обо ронялись храбро штыками;

большая часть лошадей русских были ранены;

почти весь отряд спешился, быстро стал в боевой порядок и, как новое свежее войско, пошел на израненных, смутившихся шведов;

бой стал вполне рукопашный;

штыки изломались;

шведы бились прикладами, русские палашами. Преследуемый двумя шведскими фу зильерами, начальник русского отряда, прислонившись к утесу, отважно отбивался от них надломленным палашом. Товарищи его были далеко, гибель казалась неизбежна.

Уже русский творил молитву на смертный час, как вдруг один из его противников, пораженный сзади, упал на землю, за ним последовал и другой: тогда только русский начальник увидел пред собою маленького Якко с изломанным прикладом в руках. С сверкающими глазами, распаленный мщением, маленький финн ходил между ряда ми и когда замечал схватку, то поражал прикладом того, кто был в шведском мунди ре;

он не спускал никому, ни раненым, ни убитым, и злобно ударял по головам где ни попало.

— Вот молодец, — кричали русские, — славно, славно, только лежачих не бей.

Через несколько времени разбитые шведы рассеялись снова по лесу. Начальник русского отряда, расставив несколько всадников для наблюдения, поспешил к главно му русскому корпусу невдалеке от Выборга.

— Ты не расстанешься с нами, молодец, — сказал он молодому финну.

Якко не понимал ничего, глаза его горели, одно в нем было чувство: злоба на шве дов;

остальное все было забыто: он не знал, что с ним делается, и всему бессознательно покорялся. Чрез несколько верст поручик Зверев, начальник отряда, примкнул к глав ному русскому корпусу;

уже он сбирался ехать с донесением, когда среди лагеря все пришло в движение. «Царь едет! Царь едет!» — говорили между собою солдаты.

Якко ничего не понимал, что вокруг него делается;

он видел только, что множест во людей столпилось вокруг высокого черноволосого человека, пред которым все сни мали шляпы;

скоро и Якко привели в ту же толпу. Поручик Зверев взял Якко за руку, а высокий черноволосый человек, пред которым все снимали шляпы, потрепал его по щеке и проговорил что-то окружающим на языке, для финна непонятном.

Якко еще смотрел на черноволосого человека, не мог отвести глаз от него, хотел ему что-то вымолвить и не мог...

Через несколько минут Якко посадили в телегу, и он помчался сам не зная куда...

Так продолжалось дня три: во время дороги провожатый Якко, израненный сол дат, ласкал, холил и кормил бедного финна.

Невиданные предметы, незнакомые люди, незнакомая пища, все это поражало молодого финна и приводило его в состояние, близкое к очарованию. Наконец, мино вали финские горы, пошла ровная дорога между болотами. Скоро Якко увидел дома, показавшиеся ему удивительно огромными;

проехав далее, он увидел дома еще ог ромнее прежних, широкую реку и за рекой другой город какого-то странного вида:

на стенах блещут медные пушки и ходят часовые с ружьями;

огромные лодки, каких Якко еще никогда не видывал, несутся по широкой реке;

наконец телега останови лась у каменного дома, проводник вышел из телеги, вытащил Якко, обессилевшего от тряской дороги, и повел его за собою, где изразцовая печь с изображением людей и разных животных вывела из бесчувствия бедного финна. Чрез минуту в комнату во шел человек пожилых лет;

он долго говорил что-то с проводником и гладил по го лове Якко. Якко, ободренный этими ласками, стал бодро ходить по комнате;

всякий предмет останавливал его внимание;

он ощупывал мебели, обшитые зеленою кожею, дотрагивался до стекол, которых назначения никак не мог постигнуть. Особенно по разило его небольшое зеркало в простенке. Якко сначала обрадовался, увидев финна, но потом испугался, отбежал и спрятался в угол.

Между тем в комнату вошла женщина и за ней восьмилетняя девочка;

они на помнили финну его прошедшую жизнь, напомнили ему Гину, Эльсу. В продолжение последних четырех дней Якко, пораженный всем случившимся, забыл все былое, но теперь он всплеснул руками, заплакал и стал кричать: «Эльса, Эльса!» Но никто не по нимал бедного финна;

его ласкали, старались утешить, но он все плакал и не ел целый день. На другое утро Якко сидел уже на корабле, вместе с другими молодыми людьми разных возрастов, и тщетно старался растолковать себе, где он и куда его везут.

Благосклонный читатель уже верно догадался, что Якко был привезен в Петер бург, в новую столицу преобразователя России, только что возникшую из болот финс ких. В то время просветитель России дал повеление отправить в Голландию несколько молодых людей;

они поручались попечению князя Куракина. Неохотно русские люди отправлялись за море обучаться басурманским наукам. Финский сирота, обративший на себя внимание Петра, был находкою в таком случае;

корабль уже был снаряжен, бедным финном заменили какого-то нижегородского недоросля, о котором горько плакалась мать.

На корабле Якко встретил старых знакомых, и именно пожилого человека, кото рый так ласкал молодого финна;

этот пожилой человек был отец поручика Зверева, секретарь и домашний человек князя Куракина;

он отправлялся со всем своим семейс твом к князю в Голландию.

Мы не будем описывать, как полудикий финн мало-помалу обратился в обра зованного европейца, как он выучился иностранным языкам, как сделался отличным физиком, механиком.

Протекли одиннадцать лет, и Якко, называвшийся теперь Иваном Ивановичем Якко, жил в Голландии у старика Зверева, который любил его, как родного. Сенные девушки толковали даже, что Иван Иванович приволакивался за меньшею дочерью Зверева, Марьею Егоровною, но старик часто твердил, что Ивану Ивановичу надобно прежде всего у царя выслужиться. Наконец, настало время разлуки;

Иван Иванович должен был ехать в Петербург;

с тем вместе отправлялся лестный отзыв князя Кураки на к монарху о нашем Якко.

Приемыш бедного рыболова едва узнал юную столицу, — так возмужала она в короткое время;

берега островов застроились, лес мачт покрывал лазурную поверх ность Невы: и страшно, и весело было на душе финна. И теперь, как прежде, он знал о России еще по слуху;

но ее величие тем сильнее поражало его. Он вспомнил свою родимую избушку, вспомнил баснословные рассказы о русском царстве и с трудом еще верил, что он посреди этого баснословного мира. Он вспомнил, как в первый раз увидел монарха;

действительность мешалась в душе финна с очарованием: великий вождь России представлялся ему то в виде исполина, то в виде чудного волхва, поко ряющего стихии;

это верование в Якко получило полную силу, когда образованный ум его находил на каждом шагу убеждение, что чудные подвиги Петра не вымысел, но действительность. Тогда разгоралась в душе Якко восторженная любовь к преобразо вателю России и уверенность, что и он не недостоин быть орудием монарха. Молодой финн знал, как дорожит он образованными людьми, которые в состоянии понимать его великие предположения, и гордою надеждой расширялось сердце молодого фин на. Действительно, чудные тогда были минуты в русском царстве: Нейштадский трак тат был заключен;

Россия праздновала свою силу и подносила царю звание импера тора и Великого. Отечество было безопасно от врагов;

еще не умолкал гул войны, но то был гул отдаленный, не близ юной столицы, но далеко на востоке. По сношениям князя Куракина наш молодой финн знал, что внутреннее улучшение обращало те перь на себя все внимание монарха. Россия походила на огромную машину, которой необъятная сила не знала границ;

не доставало лишь маятника, который бы этой силе дал равномерное движение. Распорядок дел земских, средства сообщения, воспитание народа, все возникало в голове Петра и с высоты престола, как могучее семя, падало на плодоносную русскую землю. С восторгом говорил себе финн, что для этих дел Петру нужны были люди;

знал он и то, что монарх смотрел на возрастающее поколение, как на лучшую свою надежду, что часто с ранних лет он следил за молодым человеком, внимательно наблюдал за развитием его способностей, и вдруг, мгновенно посвящал его в высшие таинства трудов своих;

тогда почитатели старины ворчали и удивлялись ошибке царя;

но еще более дивились они, когда юноша оправдывал блистательные надежды, когда способности избранника соответствовали именно тому делу, на кото рое он был предназначен;

старики приписывали такое счастие случаю или находили в царе искусство угадывать, не зная того, что великий царь издавна трудолюбиво следил своим орлиным оком за человеком, им избранным. Наш финн заметил также, что как все великие люди, богатые мыслями, опережающими время, Петр любил, чтоб его угадывали, что он ненавидел простое буквальное исполнение, что он искал в своих помощниках той любви к делу, которая превозмогает все препятствия, переходит за границы исполнения, изобретает новые средства для новых целей и предупреждает великие намерения Великого. Часто из писем монарха к князю Куракину Якко видел, что царь берег таких людей, как зеницу ока;

он видел также, как часто Великий жало вался, что ему не за кого взяться.

В самом деле, царь издавна, по отзывам князя Куракина, знал подробно способ ности и любимые занятия молодого финна.

Однако воображение Якко не переходило выше унтер-лейтенанта или гиттен фервалтера, — но другое нежданное для него дело приготовлялось. В аудиенции пред государем он проговорился о Венеции и о тамошних типографиях;

несколько слов Якко показали;

что ему известно это дело;

а об этом деле уже с давнего времени забо тился Петр Великий;

теперь же вся его деятельность обращена была на это мощное орудие просвещения;

типографское искусство еще мало было известно в России;

не многие люди в России тогда могли быть к нему способны. Наш Якко был находкою для Петра в этом случае, и он дал ему в одно время несколько важных поручений: он велел ему заняться переводом некоторых иностранных книг, между тем заготовить план для образования новой типографии и в особенности обучить мастеров для типографского дела. Удивление и восхищение Якко были невыразимы;

он невольно упал на колени пред великим царем и от полноты чувств не мог проговорить ни единого слова. Так полудикий финн, под могучей рукою Петра, должен был сделаться одним из орудий русского просвещения.

В конце 1722 года почтовая кибитка остановилась невдалеке от Вуоксы;

молодой человек в богатом немецком кафтане выскочил из повозки, бросился на землю и це ловал ее с жаром юноши. С трудом он выговаривал несколько финских слов, которые едва поняли окружающие;

однако ж, они догадались, что путешественник спрашива ет о дочери старого Руси.

Память о старике еще не исчезла между жителями Иматры;

они помнили от важного рыболова и его удивительные рассказы в долгие зимние ночи. Показали Якко на берег, и в одно мгновение молодой человек бросился в лодку.

Когда он вышел на берег, слезы брызнули из глаз его;

он узнал родимую хижи ну, родимые пороги, — сердце его сильно забилось. «Где же Эльса? Эльса?» — спра шивал он.

Невдалеке несколько праздных финнов окружали молодую девушку лет двад цати;

она перебирала пальцами по кантеле, пела старинные песни о финском сокро вище Сампо и приплясывала;

в переднике ее лежали куски хлеба, полученные ею, вероятно, от слушателей.

— Вот Эльса, внучка старого Руси, — сказали провожавшие молодого человека.

— Эльса! Эльса! — вскричал он и бросился обнимать ее.

Эльса испугалась, закричала, хотела бежать.

— Эльса! сестрица! неужели ты не узнаешь своего Якко?..

— Ты обманываешь меня, Якко умер, убит, — отвечала Эльса и горько запла кала.

— Твой Якко жив, это я, приемыш твоего деда, понимаешь ли?

Эльса смотрела на него, но не верила и продолжала плакать.

Якко едва мог объяснить ей свои мысли. Выучившись почти всем языкам евро пейским, он забыл свой собственный и не находил в нем самых обыкновенных слов или употреблял одно слово вместо другого;

но вид родимых мест помогал его памяти, и финские слова, хотя с трудом, прорастали сквозь пласты чуждых слов и понятий, как корни берез сквозь финские граниты.

— Ты не веришь, что я точно Якко? — продолжал он. — Посмотри на меня хоро шенько — неужели я так переменился?

— Якко был наш, суомиец, а ты не наш, ты большой господин.

— Эльса! Эльса! я все тот же;

только платье на мне другое. Посмотри, вот камень, на который мы, бывало, взбегали;

вот рябина, с которой я бросал тебе ягоды;

вот здесь я тебе сделал рожок из воловьего рога;

пойдем в избу, я тебе расскажу, где что лежало, где мы спали с тобою, где сидел Руси, где сидела Гина за печкой...

Они вошли в избу;

все было в ней на прежнем месте, только стены немного по кривились;

та же четвероугольная печь, то же волоковое окно, те же сосновые обрубки, та же куча хвороста, служившая постелью. Страшная ночь, рассказ Руси, его смерть, смерть Гины, — все живо возобновилось в памяти молодого финна;

он все повторил Эльсе с подробностию.

Эльса уверилась наконец, что пред нею действительно Якко, и бросилась, рыдая, в его объятия. Они сели.

— Скажи же мне, Эльса, как живешь ты? Где живешь ты?

— Я живу здесь, в этой избе.

— Одна?

— Одна;

да чего ж бояться? все здесь свои люди. Днем я хожу к пастору учить ся грамоте — я уж умею читать, Якко, — потом выхожу на дорогу, играю на кантеле, пою — добрые люди дают мне хлеба — посмотри-ка, я сколько уж набрала его, на це лый год. Тут есть даже кнакебре 1. — Эльса с гордостью показала на ворох кусков, ею набранных. — Вечером прихожу сюда, вспоминаю об отце, о деде, о тебе, Якко, поплачу и лягу спать.

Лепешки из муки, употребляемые только зажиточными поселянами. «Он круглый год ест чистый хлеб» есть у финнов выражение величайшего богатства. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) — Ну, Эльса, скажу тебе, теперь будет не то, — я теперь богат, и ты будешь жить богато...

— Что же ты нашел, Сампо, что ли?

— Почти так.

— Где же ты нашел его, Якко?

— У русских...

— Ах, и рутцы тебя не убили? — вскрикнула Эльса, не поняв своего собеседника...

— Не рутцы, а русские, Эльса, или, по-твоему, вейнелейсы.

— Так ты был в их земле?

— Я живу там и тебя повезу туда с собою...

— Зачем? Как можно? — вскричала с ужасом Эльса. — Ведь это так далеко, дале ко от нас... Где же мы спать будем?..

— Там, в моей земле...

— Да здесь твоя земля, Якко... эта земля моя, мне сказал пастор, а стало быть, и твоя...

— Ты не понимаешь меня, милая Эльса;

в России у меня есть дом, в шесть раз больше, нежели твоя избушка;

там ты будешь ходить в пестром платье, каждый день есть чистый хлеб...

— Как это можно? — повторяла Эльса.

— Послушай! — наконец сказала она ему, — знаешь, что я выдумала;

вместо того, чтоб мне с тобою ехать, ты привези сюда свое Сампо?..

— Это невозможно, Эльса.

— Отчего невозможно? Ты думаешь, что я не управлюсь;

нет, я большая хозяй ка;

я умею коров доить, делать кислое молоко, даже кнакебре напеку на целый год;

а если у тебя столько достанет богатства, то мы купим соли и насолим рыбы, то-то будет счастье.

Молодой человек покачал головою, улыбаясь:

— Все это невозможно, милая Эльса, я служу царю вейнелейсов, я должен ехать в его землю, а неужели ты меня покинешь?

— Как мне расстаться с тобою, Якко! Ни за что, ни за что. На мне уж многие хотели жениться, но я всем отказывала, я всем говорила, что один Якко будет моим мужем, и теперь говорю, как же мне расстаться с тобою? Но зачем тебе ехать, не пони маю;

по крайней мере, будем ли мы приезжать домой?

— Мы будем, пожалуй, иногда приезжать сюда.

— Иногда, а как часто? Каждый день?..

— Невозможно.

— Ну, раз в неделю, в воскресенье, в церковь.

— И это невозможно, а разве раз в год.

Эльса не отвечала, но горько плакала.

Между тем невинное предложение Эльсы выйти за него замуж заставило моло дого человека задуматься. Посмотрев пристальнее на Эльсу, он заметил, что, несмотря на ее странный наряд и на волоса, поднятые на маковку под безобразную шапочку, Эльса могла почесться красавицей;

лицо ее было не совсем правильно, но имело не выразимую прелесть, особенно когда улыбалась;

иногда ее голубые глаза беспрестан но перебегали от предмета к предмету, иногда оставались совсем неподвижными, и тогда в них отражалось то грустно-таинственное чувство, которое замечается лишь у женщин северного племени.

Странные мысли приходили в голову молодого человека;

теперь он уже други ми глазами смотрел на Эльсу;

он воображал себе ее одетую в парадное платье, в его доме, в петербургской ассамблее, и сердце его билось сильно и порывисто;

но с дру гой стороны, ему страшно казалось соединить навек судьбу свою с женщиною почти полудикою, которой язык не будет никому понятен, которая понимает в жизни лишь первые ее потребности;

он воображал себе все огорчения, которым она будет подвер гаться в обществе, для нее недоступном, все насмешки, которые будут преследовать ее безыскусственное простосердечие и совершенное незнание самых обыкновенных предметов. Он испугался мысли провести с нею три дня в одной повозке: самая невин ность, самая непритворность ее чувств могли быть для них обоих гибельны.

— О чем ты задумался, милый Якко? — сказала ему Эльса, схватив его за лицо ру ками. — Ты, верно, раздумал и хочешь дома остаться, не так ли? — И с сими словами она, пока он еще не мог опомниться, горячо поцеловала его в губы. Невольная дрожь пробежала по членам молодого человека.

— Нет, Эльса, не то, — отвечал молодой человек, стараясь казаться хладнокров ным. — Ты знаешь дорогу к пастору?

— Как же, и самую короткую, я все тропинки знаю...

— Поведи меня к нему.

— Пойдем, пойдем, но ты, я чай, голоден;

есть не хочешь ли? — И с сими словами она подала ему лепешку из коры пополам с мукою...

Якко с отвращением и горестью посмотрел на эту странную пищу. — Нет, — ска зал он, — я не хочу есть;

пойдем поскорее к пастору.

И Эльса побежала, схватив Якко за руку и с аппетитом пригрызывая свою ле пешку.

В пасторе Якко нашел человека доброго и образованного. Молодой человек объяс нил ему странность своего положения, и пастор совершенно понял его.

— Я могу помочь вам, — сказал добрый старик, — жена моя отправляется сегод ня в Ниеншанц, т. е. в Петербург, хотел я сказать;

у ней есть место в одноколке, и ваша Эльса может с нею доехать в этом экипаже, пока еще не привыкла к лучшим.

Молодой человек, поблагодарив пастора за его одолжение, прибавил, что у него нет ничего, кроме кибитки, и должно признаться, сказал он: — что наши русские по возки вовсе не годятся на ваших горах.

Когда все было улажено к отъезду, пастор отвел молодого человека в сторону: «Я должен вас предостеречь, — сказал он, — вы везете Эльсу в чужую сторону;

знайте, что она подвержена чему-то похожему на падучую болезнь;

особенно удаляйте ее от огня и от лунного света: и то и другое, кажется, производит на нее вредное влияние;

от того и от другого она приходит в какой-то сон и начинает говорить престранные речи.

Простой народ считает ее колдуньей».

От этого рассказа Якко вздрогнул;

он вспомнил забытое им до того гаданье ста рика и, несмотря на свою образованность, по духу времени, не мог выбить себе из го ловы, чтоб Эльса не была в самом деле околдована. Он не сообщил, однако же, своего замечания пастору, но дал себе слово не упускать из виду этого обстоятельства.

Много стоило труда уговорить бедную Эльсу сесть в одноколку;

она не хотела и ехать из родины, и не хотела быть не вместе с Якко, и не хотела не ехать. Она плакала навзрыд;

почти без чувств усадили ее в повозку.

Якко с удивлением замечал во время дороги, что на Эльсу ничто не производило впечатления;

ни любопытство, ни изумление не были доступны ее душе;

одно в ней было заметно — страх при виде чужих и воспоминание о родимой избушке.

Наконец повозка остановилась у петербургской заставы, — караульные солдаты разглядывали одноколку, отлично окрашенную красною краскою, засматривались и на наших дам.

— Вот, — толковали они, — и чухна в красной коробке приехала, — помоложе то недурна, — хоть куда, — вишь какая смазливая... Эльса испугалась, смотря на эти усатые лица, запаленные порохом, выглядывавшие из-под огромных шишаков. И пас торша струхнула, хотела что-то сказать солдатам, но немногие русские слова, которые она знала, мешались с финскими и немецкими.

— Что ты там лепечешь, чухонская ведьма? Или боишься, что сглазят? — сказал один из солдат, и вся толпа захохотала громким русским смехом.

В эту минуту Якко догнал наших путешественниц и подошел к одноколке. При виде человека в немецком кафтане и который притом говорил по-русски, — толпа разошлась.

— Куда ты завез меня? — говорила Эльса. — Какие люди здесь страшные! И го ворить не умеют, а все что-то так страшно кричат!

Якко засмеялся замечаниям бедной Эльсы и старался ее утешить. Между тем пасторша поняла в разговоре русских только одно слово: «ведьма», потому что ей уже не раз случалось слышать его, она не замедлила рассказать Эльсе, что их бранили, и Эльса с простодушием спрашивала: по какому праву их бранят, когда они ничего дурного не сделали?

Якко шепнул слова два вышедшему на ту пору караульному офицеру;

он при крикнул, и Эльса видела, как страшные люди в шишаках вытянулись и сделались как окаменелые.

Все это казалось Эльсе и чудно, и страшно.

На первую минуту пасторша привезла Эльсу в дом своих родственников;

Якко, поручив им заботу о ее костюме, отправился к Звереву, рассказал ему свое сиротство, как он призрен был отцом Эльсы, его печальную кончину, чудесное сохранение его дочери и просил именем благодарности и человеколюбия принять к себе в дом бед ную девушку. Добрый Зверев, посоветовавшись с женою, согласился.

И вот наша Эльса, боязливое, своенравное дитя природы — в фижмах, в полуро броне;

ее учат держаться прямо, ходить тихо, не бросаться на шею Якко;

она скована во всех движениях, не смеет поднять головы, не смеет пошевелиться, едва смеет кур нычать свои печальные финские напевы.

Егор Петрович Зверев был человек русский, но полунемец или, лучше сказать, полуголландец. Он не получил большого образования, но долгое пребывание в Гол ландии сильно на него подействовало. Он сделался воплощенною аккуратностью:

каждый день вставал в определенное время, надевал белый миткалевый халат, запле тал свою косичку, выкуривал трубку голландского канастера и принимался за дело, которое непременно оканчивал в определенный час, и каждый день проговаривал свою заветную фразу: «уже двенадцать часов за полдень — не пора ли обедать, Федо сья Кузьминишна?» Он не постигал ничего, что делается в России, но делал и говорил то, а не другое только по той причине, что так следует. Дом его был бы как заведенная машина, если б не мешала ему немного жена его, Федосья Кузьминишна;

она хотя так же жила в Голландии и часто с какою-то гордостью рассказывала о том своим сосед кам, но на нее голландский дух мало подействовал;

она никак не могла понять, зачем каждый день надевать чистое белье;

зачем в 8 часов, а не прежде и не после поливать цветные луковицы;

почему каждую субботу надобно было мыть все полы, окошки и стены и натирать мебель воском, когда не ожидали гостей.

От этого между супругами бывали стычки;

увидя кресло не на прежнем месте, стол ненатертый, Егор Петрович говаривал жене шепотом, чтоб не слыхали домаш ние: «Не вашего ума это дело, Федосья Кузьминишна».

А она отвечала также шепотом: «Что делать, глупешенька, мой батюшка, так век изжила, так и в могилку пойду». Никогда эти ссоры не выходили наружу;

только до машние знали, что когда старики начинали говорить друг другу: вы, то значило, что между ними черная кошка пробежала.

Марья Егоровна была срединою между отцом и матерью;

полна, свежа, румяна, но немного смугловата;

ей бы и поспать, и на лежанке понежиться, и поболтать под вечерок с просвирнею о том, что делается в околотке, но настанет утро, и Марья Его ровна затянется в корсет, наденет фижмы и сделается совсем голландкою;

не разгово рится, не пошевелится и только крахмаленные манжеты оправляет.

Сын Зверева был всегда в походах.

Затем к семье причислялись Евдоким, старый слуга Зверева, и несколько сен ных девушек, из которых главная была Анисья-ключница, которой отличительным свойством была ужасная скупость, не за себя, но за господ;

отпуская масло и другие домашние снадобья, она всегда отмеривала немножко меньше положенного и пре равнодушно выслушивала за такое соблюдение господского добра жестокие упреки других челядинцев.

Вот в какую семью попала наша Эльса. Сначала, запутанная новостью предме тов, видом чужих людей, она слепо повиновалась, но возвращаясь в отведенную ей комнату, она с восхищением сбрасывала свой дневной наряд, начинала потихоньку плакать, петь свои финские песни, а потом и приплясывать.

Якко через день навещал Эльсу;

чаще нельзя ему было ходить;

он занят был важ ным делом, переводил какую-то книгу по цифирной науке;

работы было много, а вре мени мало — торопили нашего переводчика.

— Якко, Якко, — говорила ему Эльса, — здесь беда, здесь в баню нельзя ходить...

— Отчего же, Эльса?

— Как отчего? Я хотела потихоньку истопить, чтоб не околдовали, но эти вей нелейсы большие тиетаи, тотчас узнали и помешали;

все со мной в баню хотят идти и все смеются надо мною;

они заколдуют меня — это верно... — И Эльса заплакала.

Якко напрасно старался вразумить ее.

— Нет, — говорила она, — что ни говори, а здесь страшная земля, и страшные люди твои вейнелейсы. Онамедни повели меня по улицам, смотрю — они собрались и землю наказывают...

— Как? Землю наказывают?..

— Да! Ты скажешь, что и это неправда, я сама видела, как они обтесали дерево колом и огромным молотом на веревках вбивали его в землю, так что земля стонала, а они-то кричат, кричат... до сих пор у меня в ушах отдается этот страшный крик.

— Глупенькая! Да они вбивали сваи, чтобы строить дома!..

— Да зачем же, у нас на Вуоксе дома и без того строят?

— Да на Вуоксе камень, а здесь земля не держит...

— И земля здесь не держит! Все здесь не так, как надобно! Страшно, страшно, Якко! Послушай — а это что значит? Когда мы ехали сюда, я на дороге видела, вей нелейсы подложили огонь под большой утес, утес грохнул и разлетелся на мелкие части — что они, Сампо, что ли, искали?

— Нет, они хотели разрыхлить землю...

— Как? Им кажется земля то слишком мягка, то слишком крепка — вот видишь, что ты сам противоречишь себе, Якко;

уж я вижу, что тут что-то нечисто. Страшно, страшно здесь, Якко. И грустно мне, грустно! Как вспомню наши горы, наши доро ги — так и зальюсь слезами;

там я была вольна, как рыба в воде, — день-деньской на свежем воздухе, над головою небо, кругом туман, в недалеке родимые песни и на душе чудный говор;

а здесь ни неба, ни тумана, ни песен, ровно нет ничего, а сердце молчит от испуга: поверишь ли, Якко, я здесь еще ни раза не слыхала родимой песни;

только и видишь в окошко, что ходят усатые вейнелейсы да землю роют, Сампо ищут. По слушайся меня, милый Якко, убежим, убежим отсюда скорее, пока вейнелейсы и нас в землю не вколотили или на воздух не взорвали...

— Куда же бежать нам, Эльса?

— Куда? Домой, домой, на Вуоксу, на Вуоксу — не век же здесь жить! Там мы женимся, Якко, и забудем про вейнелейсов...

Подошедшая Федосья Кузьминишна прервала разговор.

— Скажи ей, батюшка Иван Иваныч, ведь она ни по нашему, ни по-немецкому не понимает, — что она все хныкает;

уж, правду сказать, Бог с ней, такая чудня;

хлебного мякиша не ест да корки собирает;

за обедом в рот ничего не возьмет, а только день деньской свои корки гложет...

— Э! Федосья Кузьминишна, — сказал Егор Петрович, — это уж народ такой, я знаю его;

— ничего! Молода, попривыкнет... так следует.

— Это ваша воля, — отвечала Федосья Кузьминишна с видимым неудовольст вием, — а ведь вы сами же в доме порядка требуете и выговариваете, когда на полу крошки или что другое.

Марья Егоровна молчала, но проницательный Якко скоро заметил, что она ис подтишка ревновала его к Эльсе.

У Ивана Ивановича на уме было и один и два. Нравилась ему Марья Егоровна, де вушка красивая, смиренная, по-тогдашнему довольно образованная;

семейство у ней доброе;

Марья Егоровна не осрамила бы его и в царской ассамблее;

но как сравнить ее с Эльсою, то своенравною, то задумчивою, то веселою Эльсою. Когда, сидя под окном пригорюнившись, она раскидывала свои белокурые локоны, глаза ее беспрепятствен но перебегали от предмета к предмету, и она напевала любимую свою песню о том, как жаловалась береза на свое одиночество, Якко забывал и свои житейские выгоды, и надежды;

родное чувство отзывалось в груди его, и он, подобно Эльсе, готов был все бросить и укрыться с нею в бедную избушку на финляндских порогах.

Проходило несколько часов, Якко вспоминал о своей новой жизни, о своем учас тии в трудах Великого, и тогда пелена спадала с глаз его: он видел в себе будущего на чальника адмиралтейской типографии, воеводу, близкого к государю человека;

тогда, по неизбежному сцеплению мыслей, он пугался своей женитьбы на полудикой чухон ке, и Марья Егоровна представлялась ему во всем великолепии, в богатом робронте, при дворе, окруженная иностранными гостями, которые не могут надивиться ее лов кому и учтивому обращению.

В таких мыслях Якко, не зная, на что решиться, уходил домой и принимался за свою книгу о цифирной науке.

Егор Петрович с отцовскою добротою занимался бедной Эльсою;

не знала она грамоте — он приговорил приходского дьячка учить ее по-русски;

но неискусство ли учителя, неспособность ли ученицы, — наука не давалась;

Эльса училась, терзалась и плакала как ребенок. Приставлен был к ней и танцмейстер;

хотя долго бился добрый немец Штолцерман, но эту науку она поняла скорее — Эльса уже очень порядочно танцевала менуэт, кланялась и приседала;

Егор Петрович не мог ею довольно налюбо ваться;

но после урока Эльса по-прежнему убегала в свою комнату, пригорюнивалась и опять начинала петь о своей березе.

Скоро представился Эльсе случай показать свои танцевальные способности во всем блеске.

Егор Петрович объявил, что следует всем явиться на ассамблею, которая была объ явлена в их соседстве. Федосья Кузьминишна. было и воспротивилась, но Егор Петро вич ей заметил: «Не прекословьте. Федосья Кузьминишна, так следует: на ассамблеях бывают и шкипера голландские с женами, и знатные люди, и сам государь, а вы только приоденьтесь хорошенько и приоденьте девиц — так следует, говорю вам».

— Как? — возразила Федосья Кузьминишна, всплеснув руками, — и чухонку с собою везти?

— Непременно, Федосья Кузьминишна, и чухонку;

пусть ее людей увидит, себя покажет, надобно же ей свет узнать... Так следует, говорю я вам, Федосья Кузьми нишна.

На такую речь у Федосьи Кузьминишны не было возражений, она покачала голо вой и отправилась приготовлять наряды.

Наступил день ассамблеи. Егор Петрович, в голубом глазетовом кафтане, с стразовыми пуговицами, в полосатых чулках с красными стрелками и с корабликом под мышкою;

Федосья Кузьминишна в желтом робронте, Марья Егоровна в розо вом, — Эльса, которую звали Лизаветой Ивановной, — в ярко-красном, что ей очень нравилось.

Вот пришли в ассамблею;

Егор Петрович, раскланявшись с хозяином, скоро встре тил голландского шкипера, который пригласил его на кружку пива и на трубку табака.

Федосья Кузьминишна уселась с барышнями к дамам, которые плотно пристали по стенке, ожидая начатия танцев: старые с ужасом, молодые с нетерпением.

Эльса ничего не видала и не слыхала, что вокруг нее;

она была так испугана с самого своего приезда, что сердце ее находилось беспрестанно то в тревоге, то в пол ном онемении. Она села также и по обыкновению бессознательно поводила глазами со стороны в сторону;

перед ней пестрела толпа, и лица, сменяясь одно другим, поч ти исчезали для нее;

шум разговоров, свет, движение, все оглушало ее и физически, и морально. Вдруг глаза ее остановились на противоположной стенке;

она смотрит:

что-то знакомое... да, это берега Вуоксы, это пороги — над ними светит солнце — ра дуга играет в причудливых брызгах, — тут и родная избушка, и утес, к которому она прислонена... Не чудо ли это? Не какой ли тиетай перенес Эльсу на родимую землю...

Сердце Эльсы сильно бьется, в глазах темнеет... она слышит шум порогов... ей дует в лицо влажный ветер... чудятся звуки родного языка, — не поют ли любимую ее пес ню? — И Эльса начинает потихоньку напевать ее... потом... громче, громче — вдруг ужас! раздался какой-то треск, Эльсу окружают страшные лица вейнелейсов, между ними Якко с сердитым лицом говорит: «Опомнись, опомнись, Эльса...» И все исчезло — Эльса видит себя опять в ассамблее, вокруг нее толпа народа, все хохочут, Якко смотрит на нее с недовольным лицом.

— Что с тобою, Эльса? — спрашивает ее Якко. Эльса не могла отвечать, но только рукою показала на противоположную стену.

Тогда для Якко все объяснилось;

на стене висела большая картина, представляв шая иматрский водопад. Вокруг Якко столпились люди, и он несколько раз принуж ден был рассказать, отчего распелась хорошенькая чухонка;

говорят, что и государь, из другой комнаты пожелавший узнать о причине тревоги, улыбнулся, слушая рассказ об этом невольном порыве души бедной Эльсы.

Егор Петрович был очень оконфужен этим происшествием и не знал, что отве чать на упреки Федосьи Кузьминишны, которая толковала, что Лизавета Ивановна навек их осрамила при всей компании. А делать было нечего, уйти домой нельзя из ассамблеи, царь еще не выходил — и волею-неволею надобно было остаться. Скоро, чтоб отвлечь внимание от Эльсы, Якко пригласил Марью Егоровну на менуэт;

он был отличный танцор, все поднимались с места, когда он выводил даму, и теперь мгновен но вокруг танцующих составился маленький кружок;

между зрителями была и Эльса;

она с удивлением смотрела на своего Якко и старалась себе растолковать: почему не пошел он танцевать с нею? Она была печальна и угрюма во весь вечер и на все вопросы Якко ничего не отвечала.

Между тем Федосья Кузьминишна положила во что бы то ни стало сбыть с рук эту проклятую чухонку, которая в людях срамит, а дома какие-то чудеса делает. Мы передадим тайный разговор между Федосьей Кузьминишной и Егором Петровичем в спальной комнате. Федосья Кузьминишна, как женщина тонкая, начала разговор стороною.

— Знаешь что, Егор Петрович, — сказала она, — ведь житье в Петербурге стано вится дорогонько...

— Да и я замечаю это, Федосья Кузьминишна, — да что делать? — так следует, в город все народ прибывает...

— А вот Анисья докладывала мне, что у нас расход прибывает: и масла, и хлеба, и солонины — всего не в пример больше выходит...

— Да отчего бы это так, Федосья Кузьминишна?..

— Ну, сам посуди, Егор Петрович, лишний человек в доме не шутка... сегодня, да завтра, да всякий день за столом, в комнату свеча... и мыло лишнее...

— Эку историю завела! Что тебя, Лиза-то, что ли, объедает? — Эх, матушка, уж на это, кажись, пожаловаться не можешь;

ест, что твой цыпленок... не тем, Федосья Кузьминишна, наши деды разорялись.

— Это воля ваша, Егор Петрович, как сами рассудите, а мое дело сказать вам, что нехорошо...

— Что нехорошо?

— Да и в ассамблее вашей, что ли? Осрамила нас...

— Правда, нехорошо — да прошлое дело, Федосья Кузьминишна, сам государь про то знает и только что улыбнуться изволил...

— Ну, да одно ли это, и многое другое нехорошо.

— Ну да что ж еще?..

— Да так, — нехорошо — она, Бог с ней, чудня такая — вы знаете, шведки...

— Да Лиза не шведка...

— Ну, все равно, из шведской же земли...

— Ну, да что ж она такое?.. Ну, говори.

— Ну да что? Ведь вы рассердитесь;

попросту вам скажу — она ведьма, колдует...

Егор Петрович расхохотался:

— Не вашего ума это дело, Федосья Кузьминишна, такие речи говорить... ну, что такое ведьма?

— Что делать, батюшка, глупешенька, совсем глупешенька, так век изжила, так и в могилу пойду;

не понимаю я вашей премудрости, а сужу попросту: ведьма так ведь ма. Послушайте-ка, что весь дом говорит.

— Ну, что еще болтают?..

— А вот что: намедни девушки смотрят, а Лизавета Ивановна пробирается в баню и хочет топить... вот девушки ей говорят: «Э, матушка, давно бы сказала, мы тебе, по жалуй, баню истопим. Истопили баню, пришли за нею, она было пошла, — как уви дела, что в баню, то и руками и ногами — а? Как это по-вашему? По-нашему оттого, что ведьма...

— Нету ведьм, Федосья Кузьминишна, это только старые девки болтают... просто дика еще, не обтерлась в чужих людях.

— Ну, а это что такое, скажу вам, Егор Петрович, что она день-то деньской напе вает себе под нос? — Уж не даром...

— Ну, да что напевает? Песни;

уж у них обычай такой, все, знай, курныкают...

— Ну хорошо, — а что ж это такое: девушки раз ночью слышат, что у нее шум в комнатке... смотрят в щелочку, она поет да прядает на полу, да колдует...

— Ну так, молодая девка дурачится...

— Вы все так толкуете, Егор Петрович, а это что? недавно чухна приехал к нам на двор с провиантом... она увидела, выскочила и прямо к нему на шею, и начали толко вать по-своему...

— Эка мудрость — земляка увидела. Однако после договорим, Федосья Кузьми нишна, уже скоро 6 часов;

чем из пустого в порожнее пересыпать, да на бедную девку нападать, подай-ка мне епанчу — пора в канцелярию.

Федосья Кузьминишна исполнила приказание мужа, но оставшись одна, покача ла головою, всплеснула руками и проговорила:

— Вот всегда-то так... бишь ты, из пустого в порожнее... бедную девку... ах, ты старый греховодник! Батюшки-светы, да, никак, она его околдовала!

В столовой между тем происходила другая сцена. Якко, проходя рано поутру мимо дома Зверева, не мог не зайти проведать семью, которая для него была второю отчизною.

Марья Егоровна прибирала завтрак: ее черные локоны, загнутые за уши, были прикрыты белым голландским чепчиком;

полосатая ситцевая кофта обхватывала гиб кую талию;

рукава с манжетами, доходившие только до локтя, открывали полную уп ругую ручку;

черные башмаки с красными каблуками, застегнутые оловянною пряж кою, стягивали стройную ножку. Заспанные глазки Марьи Егоровны были томны;

то вспыхивали блестящими искрами, то покрывались прозрачною влагою: девические мечты, может быть, ночные грезы придавали лицу Марьи Егоровны задумчивость, которая обыкновенно исчезала в течение дня.

— Как вы сегодня к лицу одеты! — сказал Иван Иванович, целуя у ней руку.

— Вы шутите, — сказала Марья Егоровна, улыбаясь, — на мне домашнее платье, которое вы не раз уже видели.

Иван Иванович смешался;

он совсем не то хотел сказать;

душа его говорила: — Как вы хороши сегодня, Марья Егоровна, в вас сегодня что-то особенно привлекательное.

Но такие фразы тогда не говорились девушкам и были бы сочтены неприличием.

Чтоб переменить разговор, Иван Иванович спросил:

— А где все наши?

— Батюшка в канцелярии, матушка хлопочет по хозяйству...

Якко замолчал и стал рассматривать скатерть с большим любопытством: но когда Марья Егоровна отходила от стола, Якко взглядывал на прекрасный стан ее, и сильно брало его раздумье;

он не мог не любоваться, и красотою Марьи Егоровны, и ее ловкостью, и любовью к порядку — «добрая жена! добрая хозяйка!» — эти слова невольно отдавались в его слухе. Вот Марья Егоровна придвинула стул к шкапу, чтоб поставить посуду на верхнюю полку;

она проворно вскочила на стул, одна ее ножка уперлась в подушку, другая поднялась на воздух, и эта стройная ножка, в сером чу лочке со стрелками, была в полной красоте своей. Сердце забилось у молодого чело века, глаза его заблистали... он хотел что-то выговорить, но дверь отворилась и вошла Эльса;

ее кофта была едва застегнута, белые, как лен, локоны рассыпались по белой, полуоткрытой груди, она была печальна, в глазах выражалось что-то полудикое;

по инстинкту она поняла то чувство, с которым Якко смотрел на Марью Егоровну, и сер дито отвернулась.

— Здравствуй, Эльса! — сказал Иван Иванович по-русски, подавая ей руку.

— An mujsta! — отвечала Эльса, надувши губки и отдергивая руку.

— Да скоро ли же ты выучишься по-русски?

— An mujsta! — повторила Эльса.

— Что с тобою, Эльса? — сказал Иван Иванович по-фински. — На кого ты сер дишься? Разве тебя обидели?

— Что тебе до меня? — ты знай пляши с нею, вот твое дело.

— А, так ты сердишься, зачем я плясал с Марьею Егоровною? Что ж за беда?

Пора тебе привыкнуть к здешним обычаям...

— По нашему обычаю, только пляшут с своею невестою...

— Растолкуйте Лизавете Ивановне, — прервала Марья Егоровна, лукаво погля дывая на Эльсу, — чтобы она не забывала шнуроваться;

маменька сердится, а мы ни как ей не можем растолковать, что это неприлично.

Якко передал эти слова Эльсе. Эльса всплеснула руками.

— Ах, Якко, как тебя околдовали вейнелейсы. Все, что они ни выдумают, тебе кажется хорошо, а все наше дурно. Ну зачем они меня стягивают тесемками? Зачем?

Расскажи! Им хочется только, чтоб я не могла ни ходить, ни говорить, ни дышать — и ты то же толкуешь. Ну скажи же мне — зачем шнуроваться? Что, от этого лучше, что ли, я буду?

Якко думал, что отвечать на этот странный вопрос, а между тем невольно смот рел на свою прекрасную единоземку.

Правда, грудь ее была полураскрыта, но эта грудь была бела как снег;

локоны в беспорядке рассыпались по ее плечам, но так она еще более ему нравилась;

туфли едва были надеты, но тем виднее открывали ножку стройную и красивую. Странные мысли боролись в душе молодого человека.

Эльса продолжала:

— Вот Юссо, так похитрее тебя — его вейнелейсы не могут обмануть;

послушай ка, что он говорит.

— Какой Юссо?

— Ты не знаешь Юссо, сына Юхано? Ты всех своих позабыл, Якко, вейнелейсы совсем отбили у тебя память.

— Где же ты его видела?

— Его вейнелейсы заставили везти сюда разные клади — я его тотчас узнала из окошка...

— Что же он тебе такое рассказывал?

— О! Много, много! У Анны отелилась корова, Мари вышла замуж за Матти...

— Что же еще он тебе рассказывал?..

— Ты хочешь все знать? — сказала Эльса, хлопая в ладоши с насмешливым ви дом, — пожалуй, скажу. Он звал меня с собою домой.

— Звал с собою?

— Да! Он похитрее тебя, он говорит, что как ни лукавы вейнелейсы, а им несдоб ровать, рутцы хотят еще раз напустить на них море...

— Что за вздор, Эльса... да ведь это сказка...

— Да! сказка! — Юссо не то говорит;

он толкует, что нам, бедным людям, не го дится жить с вейнелейсами;

он сказал еще, что набрал здесь много денег за масло — вейнелейсам Бог и масла не дает... — Поедем, говорил он, со мной, я на тебе женюсь, денег у меня много, круглый год будем есть чистый хлеб.

— И ты согласилась?

— Нет еще, — отвечала Эльса лукаво, — я сказала, что спрошусь об этом у братца.

Марья Егоровна, видя, что ею не занимаются, вышла из комнаты.

Якко задумался. На что ему было решиться? — Дожидаться ли долгого, долго го образования полудикой Эльсы, подвергать ее всем неприятностям непривычной жизни или махнуть рукой и возвратить ее на родину. При мысли о родине сердце его билось невольно: Эльса, подруга детства, казалась еще прелестнее и расстаться с нею, расстаться навсегда — казалось ему ужасным.

Эльса поняла действие своего рассказа;

она захлопала в ладоши, прыгнула к Якко на колени, схватила его за голову, прижала к себе, свежая, атласистая грудь ее сколь знула по лицу молодого человека, он вздрогнул и почти оттолкнул ее от себя.

Эльса заплакала. — Якко выбежал из комнаты.

— Он не хочет и целовать меня, — проговорила Эльса сквозь слезы, — о! это не даром, эта Мари приколдовала его;

он с нею пляшет, он на нее так смотрит — хоро шо, увидим... недаром старые люди меня учили...

С этими словами Эльса побежала в свою комнату — и дверь на крючок;

через час она вышла и тихонько пробралась в комнату Марьи Егоровны;

осмотрелась — видит:

нет никого, поспешно приблизилась к постели и сунула что-то под перину.

Эльса обернулась, за нею машутся накрахмаленные лопасти чепчика, блещут глаза сквозь пару медных очков.

Из-под чепчика послышался грозный голос Анисьи-ключницы:

— Что ты это, матушка, здесь проказничаешь? — С сими словами старушка руку под перину и вынула оттуда маленький сверток;

скорее к Федосье Кузьминишне — и началась потеха.

На общем совете с Анисьею и другими сенными девушками положено было рас крыть сверток. Раскрыли не без страха, не без приговорок — видят: две тряпочки, бу мажка, уголек и глинка, все перетянуто накрест черною ниткою. Колдовство — нет ни малейшего сомнения.

За Эльсой — показывают — спрашивают — она лукаво смеется.

Уже поговаривали связать колдунью и представить в полицию, но, к счастью, возвратился Егор Петрович. Узнавши о причине суматохи, он наружно улыбнулся, но внутренне и сам притрухнул: «кто ее знает?» — подумал он. Помолчавши с минуту, он сказал: что мы ее спрашиваем? ведь она нас не понимает и рассказать не может. Пола гать должно так, сглупа;

вот вечером придет Иван Иванович, пускай он ее расспросит, что и зачем она это делала.

— Хорошо, батюшка, — отвечала Федосья Кузьминишна, — вы и видите, да не ве рите;

быть по-вашему, только до тех пор позвольте мне припереть ее на крюк. Не шут ка, батюшка, ведь Марья Егоровна-то нам не чужая. — Егор Петрович промолчал.

К вечеру выпустили бедную затворницу. Было уже около семи часов вечера;

на дворе морозило;

в гостиной Зверева затопили огромную шведскую печку;

заслонки были распахнуты;

свет из устья багровым туманом проходил по комнате;

тень от око шек, освещенных полною луною, резко обозначалась на торцевом полу;

две нагорев шие свечи стояли на столе и колебались от движения воздуха;

все эти роды освещения мешались между собою;

отраженные ими причудливые тени мелькали на потолке, на широком деревянном резном карнизе и на стенах, обитых черною кожею, с светящи мися бляхами.

За столом сидели: Зверев, его жена и Якко. Казалось, они только что кончили длинный, неприятный разговор, за которым последовало совершенное молчание.

Наконец, двери отворились, и вошла, как преступница, бледная, трепещущая Эльса.

Якко с важным видом показал ей на стул, стоявший против огня. Эльса не хотела са диться, но Якко грозным голосом подтвердил свое приказание, и Эльса повиновалась.

Она села на стул, сложила руки и устремила в устье неподвижный взор.

— Не пугайся, Эльса, — сказал Якко по-фински, тихим голосом, — тебе никто не сделает зла;

но скажи мне откровенно, что значит этот сверток, который ты ви дишь здесь на столе? Какое твое было намерение? — Эльса ничего не отвечала и все пристальнее устремляла глаза в устье очага;

лицо ее разгорелось;

локоны повисли на глаза;

лунный свет широкою полосою ложился на ее белое платье;

она трепетала всем телом, как пифия на очарованном треножнике. — Отвечай же, — повторил Якко, ус тремив на Эльсу сердитые глаза.

— О чем ты спрашиваешь меня, Якко, — наконец сказала Эльса прерывающимся голосом, — сверток безделица... ребяческая шутка... я думала этим средством отучить тебя от этой Марии, которая хочет отнять тебя у меня... Но теперь не то... совсем не то...

теперь... я все знаю, все вижу;

теперь я сильна, и вы все... ничто... предо мною...

— Что ты говоришь, Эльса? — сказал Якко с видимым смятением, — ты не пом нишь себя.

Эльса засмеялась странным хохотом.

— Иль ты не видишь, — продолжала она, — там... далеко... в средине пламени...

алые палаты моей сестрицы... вот она... в венке из блестящих огней;

она улыбается...

она кивает мне головою... она сказывает, что я должна говорить тебе...

Тут Якко вспомнил слова пастора, хотел броситься к Эльсе и прекратить ее оча рование;

но любопытство и какая-то невидимая сила удержали его на стуле.

Эльса продолжала:

— Я еще была ребенком, когда старый Руси брал меня к себе на колени и са дился против огня;

он накрывал руками мою голову и, показывая на устье печи, го ворил: «Эльса, Эльса, смотри свою сестрицу». Тогда я, неразумная, боялась, хотела вырваться из рук старика, но невольно глаза мои устремлялись на огонь и скоро уже не могли оторваться;

скоро в глубине, посреди раскаленных угольев, я видела, как те перь вижу, великолепные палаты;

там столбы из живого пламени вьются, тянутся в небо и не тухнут. От них сыплются багряные искры и блестят на белой огнепальной стене: посреди тех палат мне являлось лицо ребенка, совершенно похожего на меня;

оно улыбалось, манило меня к себе, исчезало в потоках пламени и снова появлялось с тою же улыбкою. — «Сестрица, сестрица, — говорила она мне, — когда же мы с то бой соединимся?» И сердце мое рвалось к прекрасному ребенку, и он все улыбался и манил меня. Стоило мне подумать о чем-нибудь или старый Руси спрашивал меня, и с дальней стены срывалася пелена, и я видела все, что на земле и под землею, и горы, и леса, и пропасти водные, и людей, и слышала, что они говорили, видела, что они делали. «Беги отсюда, — говорит мне теперь сестрица, — здесь развлекут тебя, удалят тебя от меня, погасят, ты отвыкнешь понимать язык наш! На берегах Вуоксы люди не совратят тебя, там сосны и утесы безмолвны, луна светит своей живительной силой и духотворит грубое тело;

там в лучах луны, в потоках пламени мы сольемся веселым хороводом, облетим всю землю, и вся земля для нас будет светла и прозрачна». Слы шишь, Якко, что говорит сестрица;

тебя одного не достает нам;

и тебя, неразумный, оживляла могучая сила старого Руси;

ты наш, Якко! ты мой и ничто не разлучит меня с тобою;

забудешь обо мне — вспомнишь в горькую минуту. Оставь этих людей, Якко;

в наших живоогненных чертогах светло и радостно, там встретимся мы и в одну пла менную нить сольемся с тобою. Правда, еще не пришло мое время: скоро ли? спраши ваю у моей чудной сестры. — «Не скоро, — отвечает она, — все вырастает по степеням, как дерево из зерна. Сперва на земле, потом под землею, а потом... над землею, Эльса, и нет границ нашей силе и нашему блаженству!» Якко не дал ей продолжать.

— Тут происходит что-то странное, — сказал он Егору Петровичу, — она вне себя;

я вам советую послать за лекарем.

— Да что ж она вам сказала? — спрашивал Егор Петрович.

— Ничего, — отвечал Якко, — вы не должны ее бояться;

она больна, на нее нахо дит... Пошлите за доктором, повторяю вам, пусть он ее увидит в этом положении.

— Пожалуй, — отвечал Егор Петрович. — Иван Христианович недалеко от нас живет и по вечерам бывает дома. — Послали за лекарем, а Эльса все сидела против огня, то смеялась, то говорила непонятные речи, то складывала руки, как будто ума ливая кого о чем. Якко с любопытством ее рассматривал, положив, во что б ни стало, дождаться разрешения этой загадки.

Через четверть часа пришел Иван Христианович, чопорный немец, в коричне вом кафтане, с укладными пуговицами;

в руках у него была трость с костяным набал дашником;

он очень важно постукивал ею, поплевывая со стороны на сторону, ибо имел привычку беспрестанно жевать табак, что тогда почиталось универсальным ле карством от всех болезней.

— Где ж больная? — спросил он по-немецки.

— Меня почитают больною, — отвечала Эльса на немецком языке. Удивление Якко было невыразимо. Он знал, что в обыкновенном состоянии Эльса не знала ни слова по-немецки.

— Что же ты чувствуешь, мое милое дитя? — сказал Иван Христианович.

— Добрый лекарь, неразумный лекарь, ты хочешь лечить меня. Знаешь ли ты, кого ты хочешь лечить? Умеешь ли ты лечить огнем и пламенем? Смотри, сестрица смеется над тобою, добрый лекарь, неразумный лекарь.

Иван Христианович слушал, слушал ее с удивлением — нюхал табак и ничего не понимал.

Между тем огонь гас мало-помалу в очаге, луна сокрылась за ближним домом: с тем вместе уменьшалась говорливость Эльсы. Наконец она как будто проснулась.

— Где я? Что со мною? — сказала она по-фински. Доктор щупал у ней пульс, Зверев и Якко смотрели на нее с участием. Между тем Якко рассказал лекарю все про исшедшее.

Нахмурив брови и усердно нюхая табак, Иван Христианович проговорил:

— Странное дело, но бывали такие примеры, от действия жара нервные духи по дымаются и действуют на головной мозг;

а оттого мозг приходит в нервное состояние, так и Цельзиус пишет;

впрочем, пироманция, или гадание огнем, была известна и древ ним и производила у них подобные явления;

странно, что она и доныне сохранилась.

Но бояться нечего! Уложите больную в постель, я вам пришлю из дома одно славное ле карство, которое, как доказывает наш славный голландский врач Фан Андер1, помогает от всех болезней, а именно: опиума. Давайте ей каждый день по четыре капли, да поите ее больше кофеем, и вы увидите, что всю блажь с нее как рукой снимет.

На другой, на третий день бедная Эльса в самом деле была больна от действия универсального лекарства, на четвертый она уж почти не вставала с кресел;

то дела лось у ней волнение в крови, то сонливость.

Бедное дитя природы ничего не понимала, что с нею делают: зачем держат ее вза перти, зачем вливают в нее какое-то снадобье, которого действие, однако же, казалось ей довольно приятным;

но часто она забывала все происходящее, и все ее внимание обращалось к герою финских преданий, славному Вейнемейнену. Она вспоминала, как он из щучьих ребер сделал себе кантелу, как не знал, откуда взять колки и волос на струны, и в забытьи напевала:

Рос в поляне дуб высокий:

Ветви ровные носил он И по яблоку на ветви И на яблоке по шару Золотому, а на шаре По кукушке голосистой.

И кукушка куковала.

Долу золото струилось, Серебро лилось из клева, Диететические методы голландского врача Бонтекопа обыкновенно состояли: в постоянном курении табака, питии чая или кофия и в употреблении опиума при малейшем нездоровьи. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) Вниз на холм золоторебрый, На серебряную гору:

Вот отколь винты для арфы И колки для струн взялися.

Из чего же струн добуду.

Где волос найти мне конских?

Вот, в проталине, он слышит, Плачет девушка в долине, Плачет — только вполовину, Вполовину веселится, Пеньем вечер сокращает До заката, в ожиданьи.

Что найдет она супруга, Что жених ее обнимет.

Старый, славный Вейнемейнен Слышит жалобу девицы, Ропот милого дитяти.

Он заводит речь и молвит:

«Подари мне дар, девица!

С головы один дай локон.

Пять волос мне поднеси ты, Дай шестой еще вдобавок.

Чтоб у арфы были струны.

Чтобы звуки получило Вечно юное веселье».

И дарит ему девица С головы прекрасный локон, Пять волос еще подносит, Подает шестой вдобавок.

Вот отколь у арфы струны, У веселья звуки взялись 1.

Но вдруг голос Эльсы возвышается;

глаза блистают, и она с гордостью напевает:

Так играет Вейнемейнен:

Мощный звон летит от арфы, Долы всходят, выси никнут, Никнут выспренные земли.

Земли низменные всходят, Горы твердые трепещут, Откликаются утесы, Жнивы вьются в пляске, камни Расседаются на бреге, Сосны зыблются в восторге.

Сладкий звон далеко слышен, Слышен он в шести селеньях, Оглашает семь приходов, Эта и последующие финские народные песни взяты, с некоторыми пропусками, из Гротова перевода (см.

«Современник», 1840). (Примеч. В. Ф. Одоевского.) Птицы стаями густыми Прилетают и теснятся Вкруг героя-песнопевца.

Суомийской арфы сладость Внял орел в гнезде высоком, И птенцов позабывая, В незнакомый край несется, Чтобы кантелу услышать.

Чтоб насытиться восторгом.

Царь лесок с косматым строем Пляшет мирно той порою, А наш старый Вейнемейнен Восхитительно играет, Тоны дивные выводит.

Как играл в сосновом доме, Откликался кров высокий, Окна в радости дрожали.

Пол звенел, мощенный костью, Пели своды золотые.

Проходил ли он меж сосен, Шел ли меж высоких елей — Сосны низко преклонялись, Ели гнулися приветно, Шишки падали на землю, Вкруг корней ложились иглы.

Углублялся ли он в рощи, Рощи радовались громко;

По лугам ли проходил он, — У цветов вскрывались чаши, Долу стебли поникали.

Но часто слова песни сближались с ее собственным положением, и она жалоб ным напевом отвечала Вейнемейнену, когда он спрашивает плакучую развесистую березку, о чем она плачет:

Про меня иной толкует, А иной тому и верит, Будто в радости живу я, Будто вечно веселюся.

Оттого, что я, бедняжка, Весела кажусь и в горе, Редко жалуюсь на муки, У меня, у горемыки, У страдалицы, ведь часто Летом рвет пастух одежду;

У меня, у горемыки, У страдалицы, ведь часто На печальном здешнем месте, Середи лугов широких Ветви, листья отнимают, Ствол срубают на пожогу, На дрова нещадно колют.

Были люди и точили Топоры свои на гибель Головы моей победной.

Оттого весь век горюю, В одиночестве я плачу, Что беспомощна, забыта, Беззащитна, я осталась Здесь для встречи непогоды, Как зима приходит злая.

И к концу песни Эльса начинала плакать и плакала горько. Так заставал ее Якко, и все его старание утешить, вразумить ее было тщетно. Странная привязанность к родине еще более усилилась в Эльсе ее затворничеством. Якко не знал, что и делать:

в продолжение трех месяцев образование Эльсы нимало не подвинулось;

ее понятия не развивались;

все народные предрассудки пребывали во всей силе;

оставить ее в доме Зверева — не было возможности;

жениться на ней — одна эта мысль обдавала Якко холодом;

он невольно сравнивал свое состояние с прекрасною машиною, в ко торой было только одно колесо неудачно сделанное, но которое нарушало порядок действия всех других колес;

он не мог не сознаться, что Эльса была для него помехою в жизни;

его внутреннее неудовольствие отражалось в его словах, а Эльса оттого еще пуще горевала.

А между тем Эльса была прекрасна, между тем в ее глазах светилось ему родное небо, баснословный мир детства, и Якко по-прежнему уходил домой с отчаянием в сердце.

Наступил ноябрь месяц. В продолжение нескольких дней лил сильный дождь, и морской ветер выгонял Неву из берегов. Однажды утром Якко сидел в уединенной комнатке, отведенной ему в адмиралтействе, и, углубившись в работу, не замечал, что вокруг него происходило;

между тем весь город был в волнении, вода возвысилась не померно, жители прибережных частей города перебирали свои пожитки на чердаки, а в некоторых местах уже взбирались и на крыши;

высокой гранитной набережной еще не существовало;

ныне незамечаемая прибыль воды в 1722 году была истинным бедствием для города;

Якко взглянул в окошко: адмиралтейская площадь обратилась в море, по ней неслися лодки, бревна, крыши, гробы. Дом Зверева находился в час ти города, наиболее подверженной наводнению;

мысль об участи, ожидавшей это семейство, поразила Якко;

но как помочь ему, как дойти до него? Волны уже били в верхнее звено нижних этажей! В отчаянии ломая руки, смотрел Якко на разлив Невы и приискивал средство выйти из дома чрез окошко. В эту минуту он смотрит: неболь шой катер с переломленною мачтою несется по Неве;

два матроса тщетно стараются вытащить обломок мачты, погрузившейся в воду, или перерубить веревки;

уже катер перегнуло на одну сторону;

на корме стоит человек высокого роста;

черные его волосы разметаны по плечам;

одною рукою он стиснул руль, другою ободряет потерявшихся матросов, но — еще минута, и катер должен опрокинуться. Якко смотрит, не верит глазам своим — это сам государь!

При этом виде молодой финн забывает всю опасность. Сильною рукою он выби вает стекольную раму и бросается вон из окошка;

в это время крепко связанный плот прибило к стене дома;

от движения плота Якко сильно ударился головою об стену и почти в беспамятстве ухватился за скользкие бревна;

в таком положении его застали люди, находившиеся на одной из адмиралтейских лодок.

Едва Якко пришел в чувство — первый его вопрос был о государе. «Пересел на другой катер», — отвечали ему;

тогда Якко вспомнил снова о своем семействе, и лодка быстро повернула по направлению к дому Зверева. Подъезжая к нему, Якко увидел, что вода выливалась уже из окошек, — во всем доме не было и признака живого че ловека. Скорбь сжала сердце молодого финна;

погибли последние люди, которых он мог называть родными. Но скоро внимание его было обращено на большой катер, который старался на веслах приблизиться к дому;

смотрит, в катере: Зверев, жена его, все домашние — катер ближе, ближе, Якко различает всех в лицо и не видит — лишь одной Эльсы.

— А Эльса? — вскричал он в отчаянии.

— Не знаем! — печально отвечал ему Зверев. Молодой человек упал без чувств в лодку.

К вечеру вода сбыла. Жители мало-помалу возвращались в дома, стараясь изгла дить следы наводнения, и скоро в юной, отважной столице все пришло в обыкновен ный порядок.

В спальной Зверева лежал наш Якко с распухнувшей головою и в припадке силь ной горячки. Он метался на кровати, то произносил непонятные слова, то призывал домашних, Эльсу. Так прошли долгие дни. Наконец Якко пришел в себя, и первое лицо, которое узнала его ослабевшая память, была Марья Егоровна;

она сидела возле кровати и с участием смотрела на больного.

— Где я? Что со мною? — спросил Якко.

— У людей, которые вас любят, — отвечал тихий голос.

Все возобновилось в памяти молодого человека;

он взял Марью Егоровну за руку и крепко прижал ее к губам;

Марья Егоровна опустила глазки и закраснелась.

Вошла в комнату Федосья Кузьминишна.

— Что сталось с Эльсой? — спросил Якко.

— А — слава Богу! Очнулся, батюшка — ведь три недели был в забытьи, легко ли дело;

ну что твоя сестрица, — живехонька, батюшка — уехала к своим с каким-то чухною;

уже мало ли Егор Петрович хлопотал, — насилу проведали, куда она запро пастилась, на воск какой-то, что ли?

Действительно, во время наводнения, когда водою уже наполнился двор и Егор Петрович сбирался с домашними сесть на подъехавший с улицы адмиралтейский ка тер, в хлопотах забыли об Эльсе;

в это время она была в своей комнате, выходившей окнами во двор и запертой по благоразумному распоряжению Федосьи Кузьминиш ны;

бедная затворница с ужасом смотрела на прибывающую ежеминутно воду: — «все кончилось, — говорила она, — рутцы напустили на вейнелейсов море — все должно погибнуть;

нет спасения» — и с сими словами она сложила руки, села против окошка и хладнокровно глядела, как вода уже приподнимала крышу низкого амбара. Вдруг смотрит, на дворе является лодка, в лодке знакомое лицо. Юссо, Юссо! — вскричала Эльса, отворив широкую форточку, — я здесь, я здесь! спаси меня!» И ловкий финн приблизился к окошку, уцепился за ставни, помог Эльсе пробрать ся на свой челнок, усадил ее, ударил веслами, и скоро челнок исчез из вида.

Между тем, садясь в катер, старик Зверев вспомнил об Эльсе;

скорее к ней в ком нату — нет ее, бегали по всему лому, всходили на чердаки — пропала Эльса;

минуты были дороги, управляющий катером говорил, что он должен еще многим домам по дать помощь — и Егора Петровича почти силою втащили в катер.

Якко с каждым днем оправлялся. Однажды, когда Марья Егоровна вошла к нему в комнату, он сказал:

— Вы уже забыли обо мне, Марья Егоровна, так редко навещаете меня.

— Когда вы были опасны, — отвечала девушка, — я, видит Бог, не отходила от вас;

но теперь вы, слава Богу, уже начинаете выздоравливать, и мне одной с вами оста ваться неприлично.

— Нет ли средства помочь этому горю? — сказал улыбаясь Иван Иванович.

— Какое же? я не знаю.

— Очень простое — быть моею женою! Что скажете вы на это, Марья Егоровна?

Марья Егоровна проговорила обыкновенное в таких случаях: «Я от себя не зави шу», и молодой человек нежно поцеловал ее руку.

Со стариками было переговорено;

они дали свое благословение. «Но прежде свадьбы мне остается еще одно дело, — сказал Якко Егору Петровичу, — я хочу устро ить Эльсу».

— Доброе дело, — отвечал старик, — так и следует.

Через несколько дней сани мчали молодого финна к его родимому берегу. Верст за сорок до Иматры он уже стал спрашивать по хижинам об Эльсе, внучке старого Руси;

но жители ему отвечали, что Иматра от них далеко, далеко и что они никого там не знают.

Верст за двадцать рассказы были другие, «как не знать Эльсы, — говорили финны, — такой знахарки у нас уже давно не бывало;

все знает, что ни спроси;

за болеет ли человек, али какое животное, придешь к ней, поклонишься — с живой руки снимет. Зато скоро счастлива будет;

Юссо говорит, что непременно на ней женится».

Быстро мчались широкие сани по глубокому снегу, туман лежал на равнинах, зеленые ели тихо качались над сугробами, месяц мелькал из облаков и бледными его лучами прорезывались слои тумана — туман расседался, пропускал светлую полосу и снова заволакивал придорожные утесы. Грустно было на душе Якко — ехал он по земле родной, которая была уже для него чужая;

иногда воображению его представ лялся Петербург со своею деятельною, просвещенною жизнью, и снова невольно взор финна обращался на печальную картину родимого края.

Недалеко от Иматры Якко заметил в избушке, стоявшей уединенно посреди скал, необыкновенное освещение;

частью любопытство, частью какое-то невольное чувство заставили его остановиться;

Якко вышел из саней, — к избушке, смотрит в волоковое окно — там какой-то праздник — свадьба или что-то подобное. Рассмот рев попристальнее, Якко скоро заметил в избушке Эльсу;

она в финском платье, довольно богатом, сидела на почетном месте, все обращались с нею с величайшим уважением, потчевали ее и кланялись. Эльса была весела и довольна и смеясь рас сказывала, как рутцы напустили на вейнелейсов море и хотели утопить ее и как она с Юссо обманула их.

Якко задумался. «Здесь она весела, уважена всеми, говорит своим языком, она свободна, счастлива;

там она печальна, связана во всех движениях, предмет насмешек и ненависти. Зачем я отниму у ней ее счастье в надежде другого, ей непонятного и, может быть, несбыточного?» В это время Эльса встала, распрощалась с хозяевами, — почетнейшие пошли провожать ее, — толпа прошла мимо Якко, — он видел Эльсу в двух шагах от себя, — но промолчал и только печально смотрел вслед ей, пока она не скрылась в тумане.

Тогда Якко вошел в хижину и, отдавая хозяину кошелек с деньгами, сказал: «Ска жите Эльсе, внучке старого Руси, что Якко ей посылает это на свадьбу». — Якко знал честность своих единоземцев и был уверен, что кошелек дойдет по назначению.

Пока хозяева удивлялись такому несметному богатству, Якко вышел из хижи ны, — взглянул еще раз на родные утесы:

— Последняя нить порвана, — сказал он самому себе, — земля моя — мне чужая.

Прощай же, Суомия — прощай навсегда! И здравствуй, Россия, моя отчизна!

Молодой финн закрыл глаза рукою, бросился в сани, — колокольчик зазве нел!

На берегах Вуоксы до сих пор сохраняется предание о девушке, которую богатый барин увез было в Петербург и которая убежала от богатства из любви к своей лачуж ке;

рассказывают и о том, как в старину незнакомые люди, или духи, в богатом платье, вдруг являлись в хижинах и оставляли на столе деньги, прося их отдать Эльсе, старой колдунье.

II ЭЛЬСА Посв. графу В. А. Соллогубу Errant, erraverunt ас errabunt, eo quod proprium agens non posuerunt Philosophi.

Joannes Pontanns in «Theatvo Akheiuico» Мы сидели перед огнем;

вдруг отец уда рил меня так больно, что я заплакал. «Не плачь, — сказал отец, — ты ни в чем не про винился;

сию минуту Саламандра появилась в огне;

я тебя ударил, чтоб ты не забыл о сем и передал это событие своим детям».

Подлинные Записки Бенвенуто Челлини В Москве жил-был у меня дядюшка, человек немолодой, но с умом, сердцем и образованностью, — а в этих трех вещах, говорят, скрывается секрет никогда не ста риться. Дядюшка не выживал из ума, потому что не выживал из людей;

три поколе ния прошли мимо его, и он понимал язык каждого;

новизна его не пугала, потому что ничто не было для него ново;

постоянно следя за чудною жизнию науки, он привык видеть естественное развитие этого огромного дерева, где беспрестанно из открытия являлось открытие, из наблюдения наблюдение, из мысли вырастала другая мысль, которая, в свою очередь, выводила из земли первоначальную. Оттого разговор его всегда был привлекателен, хотя странен;

в нем не было этих суждений, давно вымо ченных и выдавленных, как старая свекловица на сахарном заводе;

в нем не было этих фраз, которые у иных людей вас ожидают в том или другом случае, как надпись над банкою в кунсткамере или как припев водевильного куплета;

но со многими из его по нятий нельзя было согласиться: он утверждал, наприм., что знать много, очень много совсем немудрено;

что в старину люди были хуже нас, но гораздо больше нас знали и что, наприм., никогда знания человеческие не достигали до такой обширности, как перед потопом!.. Надобно к сему прибавить, что дядя в молодости много путешест вовал и — тогда была на это мода — перебывал членом всех возможных мистических обществ: он и варил золото, и вызывал духов, прыгал и заставлял прыгать на восковые гвозди или через ковер, игравший роль бездонной пропасти, и проч. и проч. Много чудного сохранилось в его памяти об этих предметах;

но, говоря о них, он употреб лял какой-то странный способ выражения, вместе и важный и насмешливый, так что Заблуждались, заблуждаются и будут заблуждаться, потому что философы не установили, что есть собственно движущая сила. Иоанн Понтанус в «Алхимическом театре» (лат.).

нельзя, бывало, угадать, в самом ли деле дядя верил своим словам или смеялся над ними. Когда мы приставали к нему и требовали настоятельно, чтоб сказал, шутит он или говорит правду, и упрашивали его бросить двусмысленный тон, дядя улыбался с простодушным лукавством и замечал, что без этого тона нельзя обойтись, говоря о многих вещах в этом мире, а особливо о вещах не совсем этого мира.

Однажды я застал старика поутру за чашкою кофе.

— Что это значит, дядюшка? Вы прежде, кажется, поутру не кушали кофе?

— Да что мне делать с вашими учеными и докторами? Вот твердили мне, что две чашки кофе в день поутру и после обеда для меня слишком много: я отказался от утренней чашки и спокойно дожидался моей послеобеденной;

а вот недавно лукавый дернул одного немца написать целую книгу (с этими словами дядюшка ударил ру кою по латинскому in-quarto) в доказательство, что нет ничего вреднее, как кофе после обеда, и так убедил меня, злодей, что я с той же минуты пожаловал послеобеденную чашку в утреннюю.

— А между тем на вакансию послеобеденной поступит другая, дядюшка, не так ли?

Дядя махнул рукою.

— Вы, молодые люди, никогда не верите нам, старикам. Вот ты, я чаю, не пове ришь и тому, наприм., что может быть шум и крик в доме без всякой видимой при чины?

— Полуверю...

— Половина ни в чем никуда не годится;

все в природе есть целость — не так ли...

как тебя, шеллингист или гогелист?

— И то и другое, а может быть, ни то, ни другое...

— Что? что? Сомнение? Скептицизм?., какая старина! Но в этом случае, сделай милость, не будь скептиком, ибо что я говорю, то правда. Ко мне сию минуту при ходил хозяин дома и рассказал то, что, впрочем, я давно знаю. Да! я знаю этот дом уже лет сорок;

он в мое время принадлежал князю А., с которым мы были дружны в молодости. Тогда еще дворяне жили по-боярски: в доме на каждом шагу видно было, что у хозяина были отец, дед, прадед и предки, чего не заметишь в нынешних наемных квартирах, где наши исторические имена так скучно проживают и прожи ваются...

— Дядюшка! Это мне не в бровь, а прямо в глаз... — Знаю, знаю, новое поколение!..

Отцы наши жили небрежно — они не подорожили ни вашим именем, ни здоровьем;

я и не виню вас: вы очищаете грехи отцовские. Но в мое время не так было: дед нынеш него наследника тридцать лет жил безвыездно в своем московском боярском доме;

им кормился целый околодок;

его именем называлась целая улица, ибо он в точности ис полнял боярскую должность: делал добро не считая и забывая, — а с его легкой и щед рой руки поднялось несколько купцов, которых дети теперь миллионеры. В его всегда развязанном кошельке черпал отец, отдававший сына в училище, промышленник, за водивший ткацкий стан;

по милости этого кошелька образовались несколько хороших живописцев в академии, целый оркестр музыкантов... Впрочем, тогда так делали мно гие, и, поверь самовидцу, что нынешнему богатству московского среднего класса и раз растающейся промышленности первое начало было положено тогдашнею боярскою даровитостью, которая, однако ж, умела не проживаться. Я часто бывал у князя;

еще тогда, т. е. лет за сорок, он показывал мне комнату, в которой иногда по ночам слышен был странный шум, похожий на вопли;

я даже нарочно ночевал несколько дней сря ду в княжеском доме и сам два раза слышал этот шум. Едва мы отворяли дверь — все утихало;

комната была пуста, и все на своем месте. В эту комнату призываемы были и ученые, и колдуны, и заговорщики — ничто не помогло и ничто ничего не объяснило. С тех пор мне было время забыть об этом доме;

но на днях последний наследник продал заочно отцовский дом здешнему, мне знакомому купцу, который в боярских палатах хочет завести какую-то прядильную фабрику;

третьего дня он пришел ко мне и, расска зывая о выгодах своей покупки (ибо я его приучил меня не обманывать), заметил, что одно только худо. — Что же такое? — спросил я. — Да так, — отвечал он, почесываясь и улыбаясь, — как мы спроста говорим, купил я дом-то с домовыми. — Как с домовы ми? — Да так, батюшка;

едва мы переселились в него, как ночью услышали, кто-то в зале вопит: мы подумали, что там кто остался из рабочих;

пришли — все тихо, а в покое пустехонько. На другую ночь — то же и на третью ночь то же: завопит, завопит, да вдруг и стихнет, а там опять;

этак бывает раза два-три в ночь, так что ужас на всех навело. Не знаете ли, батюшка, какого средствия?.. Я поехал с купцом в его новый дом и без труда узнал ту самую комнату, в которой я делал свои наблюдения еще при покойном кня зе, — в ней не было никакой перемены.

— Что же вы присоветовали бедному купцу? — спросил я у дядюшки.

— Я присоветовал ему поставить в этой огромной комнате паровую машину, уверив его, что она имеет особенное свойство выгонять домовых. Но пока еще комната не переделана, не хочешь ли ты, господин физик, посмотреть ее и по новым теориям объяснить это странное явление? ведь вы нынче беретесь все объяснять!

— Нет, мы нынче беремся ничего не объяснять... Мы утверждаем, что всякая вещь есть, потому что она есть...

— Это очень полезно для хода наук, благоразумно и избавляет от труда искать и забираться вдаль...

— Однако ж, комнату посмотреть любопытно...

— Хорошо, — сказал дядюшка, — карету! Только уверься, что все это не мечта во ображения;

что я, человек хладнокровный, слышал эти вопли собственными ушами.

Впрочем, нельзя не поверить и купцу.

Когда мы вошли в старобоярский дом, я с грустью посмотрел на княжеские гер бы, которые щедро рассыпаны были по стенам;

на ряды портретов фамилии, которой начало терялось в баснословных временах нашей истории;

на старинные хрустальные люстры, которыми освещались боярские пиры, открытые для всех мимоходящих;

на кабинет князя, с его огромными креслами, где он, может быть, думал, на какое новое добро бросить свое золото — и сердце мое сжалось при мысли, что грубая механичес кая работа заступит место высоких нравственных деяний. Дядя молчал, но, кажется, ду мал то же, а словоохотливый хозяин еще докучал нам рассказами: «Здесь будет сушиль ня, здесь чесальня, здесь белильня, в кабинете складочная для хлама, и пр. т. п.». Ситец и набойка! Стоите ли вы этого? Под вашими станами исчезает память о древнем добре наших предков, исчезает история! В этих размышлениях мы совсем позабыли пред мет нашего посещения. Наконец хозяин растворил дверь в огромную залу, освещенную сверху: «Вот здесь, по совету вашему, батюшка, поставлю паровик;

оно и очень удобно.

Вот здесь-то»... хозяин сделал значительную мину и перекрестился.

Я осмотрел со вниманием эту странную комнату и наконец сказал дядюшке:

— Это не комната, а духовой инструмент.

— Вот что! — сказал дядя, насмешливо улыбаясь, — сделай милость, объясни, да пояснее. Ведь нынче вы гоняетесь за ясностью, — подумаешь в самом деле, что есть что-нибудь ясное для человека на сем свете! Объясни, объясни.

— Объяснить трудно, но догадываться можно. Я не шучу. В самом деле, эта ком ната похожа на духовой инструмент. Посмотрите на эту длинную галерею, которая, как труба, примыкает к этой зале: эта зала играет роль раструба валторны, а в самой зале взгляните на свод, сделанный в потолке: этот свод — отрезок конуса, на этот свод рамы окошек опускаются в виде отрезка октаэдра...

— Пощади, пощади! — вскричал дядя, — если не меня, то хоть по крайней мере эту невинность! (С сими словами он указал мне хозяина дома, который, выпучив гла за, слушал меня со всевозможным вниманием и притакивал.) Вы, батюшка Пантелей Артамонович, не дивитесь: мой племянник мастер заговаривать;

а вы знаете, в «заго ворах» бывают невесть какие слова: и конусы, и октаэдры...

— Понимаем, понимаем, батюшка, — отвечал хозяин.

— Какое же заключение? — спросил меня дядя.

— А такое, что всякий звук в этой галерее, которая построена сводом, проходя в эту залу, должен удесятериться. Теперь вообразите, что этот звук попадет в тон этого свода — тогда звук наверное усилится всотеро;

прибавьте к этому эхо, производимое наклоненными рамами, и тогда уверитесь, что писк какой-нибудь крысы — в этом акустическом микроскопе покажется похожим на вопль человека...

— Совершенно справедливо, — заметил дядя, — только ты, человек девятнадца того века, должен доказать слова свои опытом...

Я пошел в галерею, шаркал, пел, свистал — все эти звуки раздавались громко в галерее, но в зале ничего подобного воплю не делалось. Дядя улыбался;

хозяин дома смотрел на все это с удивлением, не зная, что перед ним происходит, шутка или дело.

Я измучился, ходя по галерее.

— Ну, что скажешь, господин ученый? — сказал мне дядя по-французски.

— Скажу то, что я вам верю, верю и хозяину дома, но...

— Но тебе хочется самому испытать, не обманываем ли мы тебя?..

— Почти так, дядюшка;

опыт будет чище, как говорят химики.

— Если за тем дело стало, то изволь! Вот, Пантелей Артамонович, — продолжал дядя, обращаясь к хозяину дома, — мой дока говорит, что ему стоит провести у вас одну ночь, так он разом выведет домовых... у него есть такое зелье.

Хозяин кланялся и благодарил.

— А чтоб тебе не так было страшно, — прибавил дядя, — господин философ, я у тебя буду для компании.

Вечером мы явились на сторожку. Нам отвели маленькую комнату возле две ри очарованной залы. Я принял все возможные предосторожности, осмотрел все прилежащие комнаты, запер все двери, везде зажег множество свечей, а из карма на вынул несколько нумеров политических французских газет. Дядя был сумрачнее обыкновенного.

— Это что такое? — спросил он, показывая на газеты.

— Это мое зелье, — отвечал я, — то зелье, о котором вы говорили хозяину дома.

— Подлинно зелье, — возразил дядя, — и даже очень действительное;

ничто столько не удаляет человека от внутренней, таинственной, настоящей его жизни, нич то его столько не делает глухим и немым, как картина этих мелких страстишек, мел ких преступлений, которая называется политическим миром...

— Что делать? человек принужден жить в этом мире...

— То есть, хочет жить. Его скотинке очень нравится переливать из пустого в по рожнее и уверять себя, что занимается чем-то очень важным и дельным. Ей по плечу все эти маленькие хитрости, все эти маленькие подлости для маленьких целей. Не знают эти господа, как они портят воздух, которым мы дышим!

— Портят воздух?

— Да еще как!

Я засмеялся.

— Любопытно было бы исследовать, — сказал я, — какое химическое изменение производят газеты в воздухе...

— Исследуй лучше, господин ученый, отчего пылинка мускуса наполняет своим запахом целую комнату. Ты, верно, слыхал, что императрица Жозефина очень лю била мускус. Недавно вошли в комнату, которую она занимала тому лет тридцать;

в течение того времени эту комнату и мыли, и проветривали, и мебели в ней переменя ли — что же? Запах мускуса в ней все-таки до сих пор остался.

— Об этом было во всех журналах;

но это ничего не доказывает, известна дели мость мускуса...

— Известна? — повторил дядя, захохотав. — Если так, то поздравляю. А известно ли тебе, почему ты не войдешь в комнату больного заразительною болезнию?

— Без сомнения! потому что от испарений, от дыхания больного составляется болезненная, заразительная атмосфера...

— Болезненная атмосфера! А ты думаешь, дитя, что та сила, которая в тысячу крат сильнее телесного дыхания и материальной делимости, сила преступной мысли, преступного чувства, преступного слова или дела не производит вокруг себя болез ненной, тлетворной атмосферы? Скажи, неужели ты не замечал на себе, что ты легче дышишь в присутствии доброго человека, нервы твои успокаиваются, как бы благо вонный елей пролился на них, голова светлее, сердце бьется ровно и весело, и, напро тив, невольно дух занимает в присутствии подлеца, что-то тяготит тебя, давит;

мысли сжаты, сердце бьется тоскливо, ты боишься устремить свои глаза против такого чело века, как будто стыдишься за него или боишься, чтоб он своим взором не прожег тво ей внутренности?.. Инстинкт тебя не обманывает! Верь, молодой человек, что вокруг каждой мысли, каждого чувства, каждого слова и дела образуется очарованный круг, которому невольно подчиняются попавшие в него менее мощные мысли, чувства и дела;

эта истина современна миру;

грубая эмблема ее сохранилась в тех очарованных кругах, которыми очерчивают себя сказочные волхвы.

— Все это может быть очень справедливо, если может быть доказано.

— Доказано, доказано! — повторил дядя с сердцем. — Да имеете ли вы способ ность доказывать? Что у вас доказано?..

— Очень немногое, но по крайней мере в эту минуту доказано, например, то, что эта свеча стоит на столе, потому что я ее вижу...

Дядя захохотал.

— Видишь? Видишь? А по какому праву ты видишь? По какому праву ты ду маешь, что ты видишь? Кто сказал тебе, что ты видишь? Кто сказал тебе, что перед тобою свеча? Я, напротив, уверяю тебя, что не свеча теперь перед тобою;

докажи мне противное.

Я захохотал в свою очередь.

— А я вас уверяю, что теперь на луне дают большой концерт, на который собра лись все лунные жители;

докажите мне противное.

— Так! — вскричал дядя. — Вот ваша логика XIX-го века! Дальше ее вы ничего не видите. Ты, разумеется, прав в отношении к ней, но она-то не права в отношении ко мне. Смейся, смейся, господин философ, но достоверно то, что есть места, к которым как бы привязано все прошедшее, на которых таинственными буквами начертаны для людей, отдаленных от нас столетиями, их мысли, их воля... Не смейся;

мне также на днях довелось посмеяться над вашими учеными, которые прокаливали и выма чивали намагнетизированные вещи и потом очень были удивлены, что, несмотря на все их проделки, эти вещи одним прикосновением наводили магнетический сон на сомнамбулов... Материалисты! Хотели прокалить и вымочить волю магнетизера! Вам надобны факты? Хорошо! Знаешь ли ты, господин ученый, что есть люди, которые носят с собою все дела свои? В молодости я знал одного человека, который обольстил девушку, и несчастная кинулась в реку. Что же? Как скоро он начинал рассказывать об этом, — волосы его подымались дыбом, лицо бледнело, он весь трепетал;

в эту минуту он видел перед собою, как я теперь вижу тебя, реку, несчастную девушку, ее предсмертные муки...

— А! Знаю, знаю! Эту комедию очень хорошо представляет один мой знако мый...

— Да, я знаю, что это происшествие обращено в шутку;

но его основа истинная: я знал очень хорошо человека, с которым это случилось, и уверяю тебя, что для него оно не было шуткой, а доказательство — он умер, замученный этим видением...

— Позвольте, однако ж, вам заметить, дядюшка, что вы не даром завели такой разговор. Вам хочется раздражить мое воображение, приготовить меня к необычай ному, потом напугать меня, чтоб после, по вашему обыкновению, вдоволь посмеяться и надо мною, и над нашим веком, и над нашими знаниями.

Дядя улыбнулся своей неопределенной улыбкой.

— Читай же свое зелье, — сказал он и с сими словами вынул из кармана книгу.

— Что я вижу? — вскричал я, — да это «Брюсов календарь»! Так вот откуда вы почерпаете свою мудрость, почтеннейший дядюшка? Позвольте мне в свою очередь посмеяться.

— В этой книге много вздора, — отвечал дядя с полуважным и с полунасмеш ливым видом, — но в этом виноват не сочинитель... Как бы то ни было, мне эта книга нужна: сегодня я хочу поверить одну цифру, которая кажется мне сомнительною.

Уже было одиннадцать часов вечера;

все в доме улеглись;

на улицах смолкло;

лишь с каланчей раздавались протяжные оклики часовых и терялись в отдалении;

све чи нагорели, и трепещущие тени ложились по карнизам, украшенным княжескими гербами;

все было тихо.

Газеты были интересны в эту минуту;

читая их, я совершенно забылся;

все мое вни мание было устремлено на этот положительный европейский мир с его деятельностью, промышленностью, страстями, паровыми машинами. Особенно статья о железных до рогах очень занимала меня, и невольно в душе моей возбуждалась гордость при мысли о исполинских предприятиях промышленности нашего времени. Словом, я весь углу бился в чтение, как вдруг... верить ли?., нет, это не обман... точно, в очарованной зале раздалось, и очень явственно, стенание. Никогда я не забуду этой минуты;

до сих пор эти звуки раздаются в ушах моих. Этот стон не походил ни на голос человека, ни на крик животного, но в нем было нечто невыразимо-грустное;

он проникал во внутренность души, его нельзя было слушать без особенного волнения;

казалось, этот звук повторялся в самой глубине моего сердца... В эту минуту пробило двенадцать часов;

бой часов при вел меня в себя: я бросился к дверям залы, — в ней все было тихо. Поставленные мною свечи на столах горели спокойно;

все двери были заперты, и в зале никого не было. Я снова обшарил все стены, заглянул в соседние комнаты — все было тихо и спокойно.

Невольно смущенный возвратился я в комнату дяди: он сидел спокойно, внимательно пересматривал свою книгу и делал в ней какие-то отметки.

— Слышал? — сказал он. «Слышал», — отвечал я ему.

— Понимаешь? «Нисколько».

— Ну, может быть, это был скрип двери, — продолжал дядя своим насмешли вым тоном.

Я молчал. Дядя продолжал:

— Хочешь ли еще оставаться?

— Хоть до утра. Но почему нам не войти в залу?

— Я не знаю наверное, не помешает ли это нашему опыту. Подождем еще вто рого раза;

если хочешь, сделаем так: я пойду в ту комнату, в которую вход с противо положной стороны залы;

ты останешься здесь;

оба станем у дверей и в минуту вопля войдем в залу в одно время.

Я согласился, хотя, признаюсь, на меня находил ребяческий страх и мне жутко было оставаться одному в комнате. Сердце мое сильно билось, стенание беспрестанно отдавалось в ушах моих.

Я старался прийти в себя, вычисляя все акустические возможности образования такого звука. Между тем одною рукою я взял свечу, а другую положил на ручку две рей, чтоб быть готовым всякую минуту: не знаю, долго ли я пробыл в сем положении;

все было вокруг меня тихо;

я слышал, казалось, трепетание моего пульса;

вдруг, когда я хотел отойти уже от дверей, возле нее самой, под моим ухом, снова раздался вопль;

но этот вопль имел другой характер: он также не походил ни на какой из известных мне звуков, а казался более выражением гнева, нежели грусти.

Холод пробежал по моим жилам. Однако ж, я быстро отворил дверь и чуть было не отступил назад, когда на другом конце залы увидел человеческий образ... Только через минуту я узнал в нем лицо дяди, который, по условию, отворил свою дверь в одну минуту со мною.

— Слышал? — повторил дядя своим обыкновенным тоном.

— Странно, очень странно! — отвечал я. — Теперь слушайте, дядюшка;

нужно испытать последнее: останемся в этой комнате и посмотрим, точно ли в ней происхо дят эти страшные явления.

— Согласен, — отвечал дядя, — хотя, признаюсь тебе, я по особенным причинам не хотел бы здесь оставаться, да и за успех не ручаюсь. Впрочем, — прибавил дядя, подумав немного, — испытаем.

Я снова осмотрел все соседние комнаты, все двери, поправил свечи и, чтоб дать другое направление своим мыслям, принялся снова за свою газету;

мы уселись посре дине залы возле ломберного стола;

дядя чертил на нем с большим вниманием какие то цифры и непонятные мне знаки.

— Что это такое? — спросил я.

— Ничего, — отвечал дядя тоном более важным обыкновенного. — Это касается до меня одного;

ты вне этой сферы.

— Дядюшка, — вскричал я, — Бога ради, прочь эту таинственность! Я желаю те перь сохранить все присутствие духа.

Мы замолчали. Более получаса продолжалась совершенная тишина, как вдруг...

как выразить мое удивление! из глубины залы послышалось снова стенание, сперва ти хое, потом громче, громче... наконец оно раздалось над самым моим ухом. На этот раз я явственно различил два звука, в которых выражалось какое-то неутешное отчаяние, гнев, печаль, словом, все скорбное, что только могла изобресть душа человека;

я вскочил со стула, взглянул на дядю — он сам казался встревоженным и, сильно опираясь на стол, с беспокойством следовал за движением звука... Но как выразить мой ужас, когда, взгля нув на противоположную стену, я увидел между тенями, которые ложились от меня и от моего собеседника, еще третью тень, весьма явственную, но которой образа уловить было невозможно, ибо он беспрестанно изменялся. Это было нечто невыразимое, похо жее на человеческую фигуру, которое, казалось, рвалось и билось, беспрестанно меняя свою форму;

тут было подобие головы, рук, которые то вытягивались, то сжимались, как фигуры на оптических картинах, известных под названием «аморфозных». Все это продолжалось не более минуты... Я оглянулся назад: в зале никого не было, кроме нас;

я взглянул опять на стену, — непонятная тень бледнела, с тем вместе и вопль терялся в другом конце залы. Казалось, он пронесся мимо нас.

— Ну, слава Богу, исчезло! — сказал дяди, отнимая руки от стола. — Несчаст ные! — прибавил он вздохнувши, — когда же вы заплатите последний динарий?

Через несколько минут дядя успокоился, принял опять свой насмешливый вид и сказал:

— Что? Слышал?

— Слышал, — отвечал я.

— Видел?

— Видел, — отвечал я.

— Чист ли опыт, господин испытатель?

Я молчал.

— Теперь можно спокойно отправиться домой, — продолжал дядя, — ничего больше не будет.

— Почему вы это знаете?

— Три эпохи жизни — три стенания.

— Бога ради, оставьте свой таинственный тон. Постараемтесь лучше общими си лами истолковать это странное явление...

— Для меня оно очень ясно.

— Так скажите.

— Что пользы? Ты все-таки ничего не поймешь и скажешь опять, что я насме хаюсь над тобою, что этого нельзя доказать, и прочее, как ты обыкновенно говоришь в ответ на мои искренние объяснения, — искренние, — повторил он с насмешливым видом.

— Нет, говорите, дядюшка, говорите, что вы знаете и как вы понимаете. В таком странном явлении все допустить можно.

— Все? — спросил дядя, посмотрев на меня пристально.

— То есть... я хотел сказать, что всем должно пользоваться для объяснения...

Дядя улыбнулся. Я замолчал.

Мы пробыли до утра в очарованной зале и, как говорил дядя, действительно ни чего более не слыхали.

Вот что называл дядя объяснением этого странного явления. Я постараюсь, сколь ко дозволит память, повторить здесь его рассказ во всей его полноте.

— Чтоб объяснить тебе это явление, — говорил дядя, — я должен начать издалека.

Оно, по времени, относится к третьему десятилетию XVIII века. Моего рассказа ты не найдешь в истории, потому что в вашей истории записываются лишь внешние проис шествия, лишь обманчивые образы настоящих внутренних происшествий. Сверх ва ших филологов, археологов, антиквариев и проч. т. п. существуют на сем свете другие, историки;

они ведут летопись тем явлениям, которые обыкновенно остаются у других незамеченными или истолкованными превратно. Я имел случай, в моей жизни, быть в сношении с этими неизвестными бытописателями, и то, что тебе буду рассказывать, почерпнуто мною из их таинственных преданий. Верь мне или не верь, как хочешь.

Если мой рассказ покажется тебе недовольно ясным, потрудись объяснить сам. Что до меня касается, мне других объяснений не нужно.

Около 1726 года в отдаленной комнате невдалеке от Сухаревой башни, около полуночи, два человека, — один старик, другой средних лет, суетились возле печи странного вида. Молодой человек сидел против самого очага и поправлял щипцами горящие уголья;

осмотрев тщательно устье, он принимался читать огромную книгу, лежавшую перед ним на налое. Старик, в широком бархатном кафтане, после осмот ра садился в кресла и слушал чтение с большим вниманием: молодой человек читал протяжно. «...Получив камень посредством хорошего управления огня белым, что уже выше показано было, если захочешь видеть его красным, то умножай жар печи, ибо наша Саламандра живет лишь в сильном огне и среди огня и питается огнем и не боится огня;

от легкого жара не отделится от камня тинктура и сера. На работу сию потребно 41 сутки».

— А который день у нас сегодня? — спросил старик.

— 32-й с начала фиксации, — отвечал молодой человек.

— А все еще не видать красного дракона, да не видать даже и ржавчины, о кото рой говорит Василий Валентин. Верно, мы как-нибудь ошиблись в операции.

— Подождем 41-го дня, тогда увидим.

— Хорошо тебе ждать, молодому человеку, а каково мне — старику? Вот уже четвертый раз начинаем все ту же операцию: кажется, близко, кажется, ничто не за быто, — а нет успеха! А между тем силы слабеют;

сколько ночей без сна... Если б не ты, Иван Иванович, то не достало бы у меня сил на это великое дело. Ах, если бы нам только дойти до красного дракона! Уж из него можно было бы получить питей ное золото, которое доставляет человеку жизнь почти бесконечную и совершенное здравие. Пока добьюсь жизненного эликсира, боюсь совсем здоровье потерять. Вот и теперь уже дремота меня клонит;

если неравно засну, то ты уж, пожалуй, не засни, любезный;

сослужи службу, — ведь я тебе великую тайну открываю, — пожалуйста, не засни;

теперь каждая минута дорога;

не жалей уголья, не отходи от атанара 1: если минуту огонь ослабнет — все погибло, опять надобно будет начинать сызнова. Пожа луй, не засни;

ах, дремота клонит, береги... Саламандру... потому что... драконовая кровь... атанар... квинтэс... сенция... эликсир...

Мало-помалу слова старика мешались;

он дремал, дремал и наконец заснул со вершенно, повторяя во сне заветные слова алхимистов.

Молодой человек все прилежно смотрел за очагом, не сводил с него глаз и по правлял горящие уголья.

Грустные мысли носились в голове сидевшего пред очагом. — Так вот, — думал он, — чем кончились все мои надежды;

вот зачем судьба вырвала меня из моей бедной финской лачужки. Много прекрасного блестело предо мною;

я видел Великого, я бесе довал с ним, я думал его мыслями, чувствовал его чувствами — и не стало Великого, и схоронились с ним все мои надежды. Нет подпоры у бедного пришельца. Оклеветали меня, изгнали... Что-то делается теперь в моей прекрасной комнатке в адмиралтейст ве? Трудится ли там кто с таким рвением, с каким я трудился? А мои переводы по цифирной науке, а мой план типографии?.. Все осталось втуне! Разве на добычу чер вям. И что же? Будущий воевода, боярин — теперь помощник, почти раб брюзгли вого, полусумасшедшего старика, провожу бессонные ночи пред горящим угольем, над работою едва ли сбыточною и едва ли не преступною!.. А тут еще жена со своими требованиями, упреками;

говорит, что я не могу содержать ее, вспоминает о прежнем своем житье, о прежнем довольстве. Что же мне делать? Я ли виноват, что меня ли шили места, что другим оно понадобилось? Я ли виноват, что меня, бедного финна, все отталкивают от себя с презрением? Грустно, грустно!.. Ах, мои золотые надежды, где вы? Где вы? Был бы жив Великий, не то было бы... А теперь неужели все кончено?

Неужели мне не жить в барских хоромах? Неужели не видать больше поклонников?

Неужели умереть не воеводою? Ах, зачем, зачем я оставил мою лачужку? Зачем судь ба привела меня видеть чужие страны? Зачем получил я свет наук и образовал ум свой? Тогда бы сердце не томилось;

не знал бы, не мучился бы я неутолимою жаж дою;

спокойно бы провел мою жизнь при шуме родных порогов, в бедной лачуге...

А Эльса, Эльса! сестрица! Где ты, что с тобою? Где твои светло-русые кудри, где твои томные очи? Где твоя белая грудь? Ты бы любила меня, ты бы не роптала на судьбу, что принуждена жить с бедным чухонцем;

на твоей простодушной груди я засыпал бы спокойно, прислушиваясь к родимым песням...

Молодой человек закрыл лицо руками;

слезы брызнули из глаз его...

— Таинственный очаг! — продолжал он, — что ты устремил на меня свое огненное устье, что скрывается в тебе? Зола-уголь... но кто знает... быть может... еще несколько дней, и польется из тебя злато, и бедный финн гордо взглянет в лицо людям. О, тогда не тебя озолочу я, злая жена, не тебя! — на твоем языке лишь змеи шипят! — нет, тогда Алхимическая печь. (Примеч. В. Ф. Одоевского.) брошу тебя, покину... Богатому все позволено;

полечу к родным берегам, обойму свою Эльсу и с нею вместе засмеюся над целым миром. Ах, Эльса, Эльса! где ты?

В эту минуту кто-то постучался у двери;

молодой человек взглянул: — Так! Это жена моя, змея подколодная. Что тебе надобно? — сказал Якко (так называли молодо го человека). В комнату вошла женщина лет тридцати, бледная, с лицом, искаженным от гнева;

платье ее было в беспорядке.

— Что? — сказала она сердитым голосом, — старый заснул? Залей огонь — мень ше угольев выйдет.

— Как можно! — отвечал Якко.

— Так же можно, как ты прежде делал;

что вы тут варите, бесам на потешенье!

Мне вот так от добрых людей прохода нету. — День и ночь огонь у вас тлится;

ведь прохожие дым-то видят и дым-то у вас не православный — серой да жупелом пахнет по всей улице. Все говорят, что ты яды варишь или чертей вызываешь.

— Пусть болтают себе что хотят, на этот раз не хочу больше обманывать старика, не переведу огня, пока дело не кончу.

— Да, слушай тебя! Не бойсь, старик-то себе на уме: не хочет у себя на дому чертям кашу варить, а к тебе приходит;

ему ничего, а тебя в срубе сожгут, да и меня с тобою вместе. Ах, я бедная, горемычная сирота! Нет у меня ни отца, ни матери, ни роду, ни племени, некому за меня заступиться — попустил же Бог выйти замуж за проклятого чухну, за колдуна, за еретика...

— Вон отсюда, — закричал рассерженный муж, — или худо тебе будет. Старик проснется, увидит тебя здесь, беда да и только. Поди вон, говорю тебе.

— И ходить-то мне не в чем по вашей милости, государь мой, Иван Иванович!

Дайте денег на башмаки.

— А где я возьму? От старика не добьешься;

а как он проснется да тебя увидит здесь, так и последнего куска хлеба не будет... Смотри, он никак потягивается — уби райся вон, говорят тебе!

Женщина взглянула на Якко с невыразимою злобою и ушла, бормоча про себя: — Чухна, колдун, еретик, нищий...

— И вот та женщина, — подумал Якко, — которая мне казалась ангелом добро ты! Куда девалась девическая кротость, женский стыд? Та ли это Маша, которая, бы вало, в своем голландском чепчике, затянутая в кофту, милая, добродушная, боялась вымолвить лишнее слово? Теперь все переменилось! Пока мы жили в довольстве, она казалась ангелом;

Pages:     || 2 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.