WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 ||

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Владимир ОДОЕВСКИЙ повести и рассказы часть 1 ImWerdenVerlag Mnchen 2005 СОДЕРЖАНИЕ Новый ...»

-- [ Страница 3 ] --

Вот обзавелся он, горемышный;

где-то лачужку сыскал на Выборжской стороне и написал вывеску: «Живописец Шумский»;

так и думал, что вся публика к нему разом и соберется. Не тут-то было: где-где придет к нему какой-нибудь сиделец-выскочка вывеску написать.

Только он еще кое-как перебивался. Но как на беду попадись ему на улице смаз ливая девочка. Слово за слово, узнал, что она сирота, ну приставать: «Поди ко мне мадели делать». Та ему в ответ: «Я-де, батюшка, только на кухне кое-что стряпать умею, а никаких маделей никогда не делывала». — «Нужды нет, уж я тебя выучу».

Девке только что отказали от дома, деваться ей было некуда, — из одной квартеры к нему пошла.

Вот, что же, батюшка! Привел он ее к себе, да и ну с нее патреты рисовать — очень нужно кому! Да еще какой, слышь, бесстыдник: и так ее поставит, и сяк;

то руку под нимет, то опустит;

впрочем, говорят, так по их искусству надобно! — это дело не мое, кто их знает... Как бы то ни было, но только он писал, писал ее, да и вышел грех;

вес тимо дело: он парень молодой, она девка смазливая, дошло до того, что уж ей стыдно было в люди показаться. Он, нечего сказать, человек был честный, покойник, говорит:

«Мой грех, мне и поправить». Вот они женились;

живут, друг другом не нахвалятся;

она девка умная, хозяйство завела;

пожили немного — глядь, то хлебник, то мясник за долгом придет, то хозяин за квартеру просит, а кошель-то пуст-пустехонек. Бедная баба и туда и сюда, как бы работу сыскать, а он, покойник, не тем будь помянут, и ухом не ведет. На его счастье Сидор Иванович дочь замуж отдавал, — купец богатый, почтенный, хотел все дело по порядку исполнить, приданое приданым, а к тому же захотел с дочери да с зятя патреты повесить у себя на дому. Позвал Данилу Петрови ча, говорит: «Вот тебе сто рублев, а как патреты напишешь, так еще сто рублев дам, только схоже напиши». А Данило Петрович ему: «Уж это-де мое дело, так-де напишу, что от настоящего не узнаешь». Вот Сидор Иванович — купец богатый, вестимо дело, хотел похвастать, — надел на свою Дунюшку и бралиантов, и жемчугов, и подборов, и подвесок, не только матушкиных, но что и от бабушки да прабабушки досталось, чтобы, дескать, все видели, что не нищую замуж выдает;

как вошла, так индо в комна те засветлело, даже Данило Петрович остолбенел. «Ну, — говорит отец, — рисуй, как знаешь;

но только так, чтоб подвески спереди, да и гребень сзади был виден». Что же Данило Петрович — ах, беспутная головушка! — как закричит себе: «Что это вы кра савицу изуродовали! Она молода и свежа и собой хороша, что ее, как коломенскую куклу, мишурой-то убирать?» А какая мишура: все жемчуг да бралианты... «Долой, — говорит Данило Петрович, — и подборы, и подвески, и гребень, все-де это портит ее натуру», — да как распустит ей косы по плечам, и стала Дуняша словно русалка, а Данило-то храбрится: «Вот уже, говорит, патрет напишу, так всему свету на удивление будет». Только старик не тех мыслей был. «Нет, говорит, не дам над моим детищем издеваться, не на смех ее писать, словно какую актерку трепаную, а видно ты, Данило Петрович, своего дела не разумеешь, коли жемчугов да бралиянтов не можешь спи сать;

хоть одного зятя мне напиши».

Данило Петрович прикусил язычок: «Ну, давай, говорит, зятя». Привели зятя;

надо тебе знать, что зять был человек чиновный, копиистом служил;

ну, разумеется, также похвастаться хочет, принарядился, праздничный мундир надел. Данило Петро вич и руками и ногами: «Не умею мундиров писать!» — стал на том, да и только. Тут уже купец рассердился, да и сказал Данилу Петровичу: «Ступай же, — сказал он, — куда знаешь, коли своего дела не разумеешь, а мы тебе не пешки дались». А Данило то, чем бы спасовать, выкинул на стол сто рублев, да и поминай как звали. Так и не впервые было. Что ему ни закажут, все перехитрит, к стене не прислонишь;

меж тем дома и холодно и голодно. А Данило, чем бы горю помочь, сидит у себя в нетоплен ной комнате, мажет по холсту каких-то нехристей, да песенки попевает. Вот, немного погодя, на него стало находить: бродит, бродит день-деньской, да и уставится против старой стены, смотрит на нее то с той, то с другой стороны: вишь ты, представлялись ему какие-то фигуры на стене;

соседи узнают, домой приведут, а он свечку зажжет, да всю ночь и марает по стенам — индо смотреть страшно — все стены испортил. Вот жена к нему придет: «Полно, Данило Петрович, свечки-то палить;

мало тебе дня? Ведь свечка-то гривну стоит». А он осерчает, закричит: «Ты убьешь меня», — да и только. С таким изделием немного наживешь;

вот он, сердечный, не ест, не пьет, только и твер дит: «Вот погоди, найду, непременно найду». Чего уже он, клада, что ли, искал, не могу тебе сказать, только он со дня на день худал;

что ночью намажет, то днем сотрет;

в дом ничего, а из дома то и дело, то мебель, то платье продаст. Жена его станет резонить, а он только и твердит: «Ты убьешь меня». Поди толкуй с ним! Так они пожили немно го-недолго, — не осталось в доме ни синего пороха. Видит, нечего делать — поугомо нился, пошел по гостиному ряду спрашивать: нет ли где вывески подновить? Насилу поверили, таким он безумным казался. Подновил вывески две-три, другой работой забрался — зашиб копейку, и опять гордость напала. Раз вот осенью ушел из дома с раннего утра, невесть где целый день протаскался;

уже после узнали, что он до Парго лова доходил. Вот уж и вечер, вот и ночь, вот уж и рассветать стало, — дождь между тем ливмя, а Данила нет как нет. Жена всполошилась, бегать — туда, сюда — где! И с собаками не сыщешь;

уж к утру воротился — весь измоченный, — сухой нитки нет, бледный, и, словно полоумный, кричит: «Нашел, нашел!» А глаза-то у него так и го рят;

выхватил из-под мышки холстину, натянул на раму и тут же, не раздеваясь, ну на ней какую-то ладонную, что ли, писать. К вечеру прохватил его озноб. «Что, говорит, жена, кабы кофею сварить?» Той уж стало невтерпеж;

она ему в ответ: «Какой тебе кофий — и хлеба в доме нет;

вишь, от тебя ни шерсти, ни молока, да туда же кофею просишь!» Замолк Данила Петрович, опять за мазилку, пописал недолго, да и свалил ся на пол, как сноп. Подняли, положили на постель, всю ночь бредил. Вот лекарь при шел, — еще, на счастье, добрый человек, — то тем, то другим — через недельку опра вился. «Ну, — лекарь говорит, — ты вышел из беды, Данила Петрович;

только смотри, не оплошай;

еще ты опасен, с постели не вставай: и за работу не принимайся». Все обещал;

жена как-то отлучилась, — приходит, а муж сидит за картиной, руки дрожат, еле не падает. Подняла его, уложила, прикрикнула;

но что делать с безумным! День послушается, а на другой опять за свое, — индо лекарь отказался. Однако ж Бог по мог — оправился. Смотрит — в доме все чисто;

последнее платье заложено — выйти не в чем;

а ему и горя мало. «Незачем, говорит, теперь по улицам бродить», — и сидит за своей ладонной да малюет. Меж тем жена плачет да горюет: пошла по знакомым, проведала как-то, что в околотке мелочную лавку заводят, отыскала хозяина, уласти ла, вот он приходит, заказывает вывеску, дает в задаток рубли два-три: «Да смотри, говорит, ты, маляр, у меня вывески не задержи;

мне скоро ее надобно: лавку скоро отделают;

да смотри появственнее да поглянцовите напиши, и чтобы все на ней было, и сахарные головы, и банки с вареньями, и сыр голландский, и яблоки, и ряпушку копченую повесь, чтобы всякий-де видел, что-де все есть, чего душа ни пожелает;

по жалуй, не задержи, а то другому закажу». Данила Петрович взял деньги, да и: посме ивается: «Будь благонадежен, говорит, уж так тебе вывеску напишу, что, на нее глядя, и самому есть захочется».

«Ну, говорит, жена, слава Богу! Деньги есть, и работа есть, только краски нужны;

сходи купи;

знаю, что дорого, да нечего делать, без них нельзя вывески написать;

вот тебе записочка». Жена сдуру послушалась, пошла, купила: дали ей три скляночки, почти все деньги истратила. Пришла — обрадовался Данила, схватил краски, да чем бы за вывеску, — опять за свою ладонную. — Прошел не день, и не два, — приходит купец за вывеской — куда! — ее и в половине не было. Он к Даниле: «Давай вывеску или деньги подай!» Оно и дельно — ему было завтра лавку открывать. Данила туда, сюда, «Все брошу, говорит, в один день напишу...» Хвать — холста нет;

купить не на что... Купец говорит: «Не дам ни копейки, опять обманешь». На крик собрались со седи, жена плачет, разливается: «Нечего греха таить, — вопит горемычная, — хоть вы прислушайте, добрые люди;

мне уж с ним не сладить, вконец дом разорил...» Вот со седи стали его укорять: «Что ты за маляр, что и холста не имеешь? Купцу что за дело:

он задаток дал;

вот ведь натянута холстина, — ну и ниши вывеску, чем вздор-то мале вать, а слова не исполнять».

Долго слушал Данила Петрович и молчал, словно рыба;

но как услышал послед нюю речь, пригорюнился. «Вы правы, говорит, точно правы: слово дал, надо испол нить»;

схватил кисть, замарал всю картину и ну малевать сахарные головы;

к другому утру вывеска была уж готова;

купец, добрый человек, не помянул лиха, поблагодарил, да на столе беленькую оставил. Жена не нарадуется, побежала скорее на рынок и ко фею купила, чтоб только мужа потешить;

приходит домой, смотрит — а он на полу, и трясет его лихорадка. Скорей за лекарем, да уж, видно, поздно: месяца два бедный промаялся, да и Богу душу отдал. Отчего уже это ему приключилось, не знаю;

лекарь толковал, что прежняя болезнь опять пришла!» — А где же вывеска-то? — спросил я у рассказчицы...

— И, да кто ее знает! Говорят, и лавочка-то обанкрутилась.

Здесь мы приблизились к дому, и я, распростившись с Марфой Андреевной, пустился отыскивать предсмертное произведение несчастного;

я узнал имя хозяина лавочки, имя того, кто купил вывеску с аукциона, кому перепродал;

наконец мои ис кания увенчались успехом: на Щукином дворе, посреди ржавого железа я отыскал наконец вывеску Шуйского — ее смыло дождем!

Маргинал (Из записок гробовщика)...Не все для мертвых — однажды мне случилось поработать и для живых. Стран ная была история — никогда ее не забуду. Видите: нашла какая-то полоса, не знаю как ее назвать, счастливая или несчастная, но для меня по крайней мере очень убыточная;

как бы вам сказать поблагоприличнее, покос был плохой, то есть не было требований на мое изделье... Оно, в общем смысле, может быть, было и очень хорошо, да для меня-то очень дурно;

что дурно? Просто беда, да и только! Не соблазняйтесь, сделайте милость, моими словами;

не я в том виноват, уж так свет устроен, что почти всякий прибыток живет на счет чужого несчастья. Уж, кажется, что может быть почтеннее докторского дела;

тут нужно и ученье, и твердость духа, и благородство, и самоотвер жение, словом, вся любовь человеческая, — а разберите-ка хорошенько, так и выйдет, что его ремесло хуже моего;

я по крайней мере работаю — для других, да и для себя, а бедный доктор именно против себя работает, тут уж как ни вертись, и ночи проси живай, и хлопочи над больным, и подымай целый свет, чтоб его вылечить — все так;

кажется, вся цель именно в том, чтобы не было вовсе больных, а достигни цели, не будь больных — филантропу и придется зубы положить на полку. Что тут делать! Уж так свет устроен, говорю вам;

зачем оно так? Должно ли оно быть так? Надолго ли так?

Это до меня не касается;

знаю только, что так свет покуда устроен: дело коммерческое!

И, кажется, рад, что не видишь слез, что не слышишь рыданья, — а с другой стороны, посмотришь;

и жене нужна обнова, и детям игрушка, и себе бутылка пива, да и товар закуплен, работники без дела, векселям срок близко, даже и о банкрутстве помышля ешь, — вот мысли иначе и свернутся.

Так не судите ж меня, что я волею и неволею горевал над чужим счастием. Чтобы не терять понапрасну времени, я заготовил два экземпляра моего изделья и на досу ге снарядил как нельзя лучше: доски сухие, бархат настоящий французский, гвозди полированные — любо-дорого смотреть, я таки, признаюсь, и посматривал да, так сказать, немножко подумывал: не пошлет ли судьба — желающего.

Смотрю — к окошку прильнули два лица, глядят пристально на мою выставку, переговариваются, — видно, понравилась — я жду: что-то будет! — а между тем, нече го греха таить, в голове у меня так и завертелся чепчик, которого просила Энхен к балу на будущей неделе у нашего соседа-портного. Житейское дело, сударь! Все на свете ассигнация! У одного из бумаги, у другого из полугара, у третьего из мягкой спины, у четвертого из досок и обита бархатом, — а на поверку все то же: как бы разменять свою ассигнацию! Наконец, звонок зазвенел, и в рабочую вошли два человека.

Один уж пожилой, с черными усами, пресуровой осанки и, как теперь смотрю, в синей венгерке;

другой молодой, бледный как смерть, с покрасневшими глазами и отчаянным видом.

— А что оба? — сказал мне пожилой отрывистым басом, указывая на мое изделье.

— Оба?.. — спросил я невольно.

— Ну, оба? Что же? Разве странно?

Я сказал цену.

— А дешевле?

— Я не торгуюсь.

— Готовы?

— Нет! Еще винты надобно приладить, — чтобы остановки не было, знаете, ког да... впрочем, это минутное дело...

Человек в венгерке вынул деньги, положил их на стол, промолвил: — завтра, в такой-то дом, в девять часов утра... и тихими шагами пошел к дверям, за ним побрел и молодой человек, — я не мог не заметить, что он трясся как в лихорадке.

Признаюсь, я взял деньги, пересчитал их, и не без удовольствия, но на уме у меня было и один и два: «что тут такое? — думал я. — Комедия, или трагедия, или так прос то, обыкновенное житейское дело? Мои желающие что-то смотрят так странно;

тут не одно горе, — приметался я к нему, — тут что-то такое...» но я терялся в догадках.

После обеда вышел я со двора для закупки кое-чего домашнего;

подхожу к Мой ке;

вижу, кто-то шагает по набережной самым романтическим образом (тогда еще романтизм только что входил в моду) — пройдет несколько шагов, потом остановит ся, мрачно посмотрит на зияющую бездну, то есть на Мойку, и опять шагает-шагает, опять остановится, вынет из кармана то какую-то записку, то платок и по очереди прикладывает к лицу, а иногда и обе вещи вместе прижмет к груди и — опять по ложит в карман. Глядь — это мой юноша, утренний посетитель, один из желающих.

Его странные эволюции не обращали ни малейшего внимания всегда озабоченных петербуржцев;

мало ли людей останавливаются смотреть на приятное течение Мой ки? — о вкусах спорить нельзя, — но для меня эти эволюции имели какой-то темный смысл, который, по разным причинам, как вы легко можете себе вообразить, мне хоте лось разгадать хоть сколько-нибудь. Я своротил на тротуар и пошел вслед за мрачным юношею;

скоро я догнал его, снял шляпу и очень вежливо осведомился о его здоровье.

Мой герой в первую минуту не узнал меня, и я принужден был ему напомнить, что да вича утром имел yдoвольcmвue с ним познакомиться. Герой вздрогнул. Это, однако же, меня не остановило;

мы шли в одну и ту же сторону, своротить в улицу было некуда, и волею и неволею романтический юноша должен был подвергнуться моим тонким расспросам. Вы знаете, в карман я за словом не хожу, обучался-таки немножко, слы хал про то и другое 1, вот я и начал стороною и о красоте природы вообще и Мойки в особенности, о бренности мира, о злополучиях жизни человеческой — словом, мой романтический юноша заслушался, — сначала отвечал мне только какими-то полу гласными, а потом мало-помалу и сам разговорился. Вот я речь свою веду тонко, цеп ляюсь за то, за другое, за примеры пагубного влияния страстей и так далее... мой юно ша сам не свой, — да вдруг и брякнул: «Поверьте! Нет ничего хуже картежной игры!

Гибель, да и только». — Ге! Ге! — сказал я самому себе, — вот оно что.

Я дальше в расспросы — мой юноша туго подавался, однако ж выпытал я из него, что он играет и давно играет. Тут я счел нужным сделать молодому человеку некото рое нравственное поучение, приличное обстоятельствам, заметил ему, как он вредит самому себе, как расстраивает свое здоровье, и проч. и проч... Молодой человек был, видимо, тронут, — тогда я приступил к патетическому месту речи и стал в резких чер тах изображать ему горесть его почтенных родителей, когда они узнают, как он, вмес то того чтоб следовать их спасительным наставлениям, убивает понапрасну и способ ности, и золотое время, и уж хотел было подкрепить слова мои известною латинскою цитациею из Вергилия... как вдруг молодой человек прервал меня:

— Что вы мне говорите! — сказал он. — Если бы вы знали! Родители! Родители!

Если бы вы знали, что я взрос на картах, что едва ли не с молоком я сосал их, про клятых! Скажу вам всю правду: отец мой игрок — он игрою сделал себе состояние.

Матери моей не помню, но помню до сих пор первые слова, которые на меня действо вали: «не кричи, сударь, — говорила мне нянька, — папенька играет» — и я замолкал, переставал плакать. «Папенька играет!» Я еще не вполне понимал эти слова, — но в них было для меня что-то важное, страшное и почтенное. Подрастая, я стал замечать, Те из читателей, которые помнят другие рассказы гробовщика, может быть, не забыли, что рассказчик готовил себя совсем к другому званию, вообще любит иногда напомнить об том и немножко прихвастнуть. (Примеч.

В. Ф. Одоевского.) что иногда папенька приходил к нам в детскую, ласкал меня, смеялся, играл с моими старшими братьями, и братья весело шептали между собою: «Слава Богу! Папень ка выиграл!» Иногда же папенька был угрюм, сердит, бранил нас за все и про все и драл за уши, — и братья печально прижимались в уголок;

я приставал к ним: «Что такое?» они отвечали: «Молчи! Вот ужо тебе — разве не видишь, что папенька в про игрыше?» Часто папенька входил к нам с необыкновенно веселым лицом, бросал на стол двадцатипятирублевую ассигнацию и говорил: «Вот вам, дети, на жуировку». Мы хлопали в ладоши, кричали: «папенька выиграл!» и разом у нас являлись и пряники, и конфекты, и игрушки, и все, чего нам только хотелось.

И вот, бывало, когда у отца по ночам игра, мы соберемся тихонько у двери и смотрим в щелку: какое лицо у папеньки? Скоро мы привыкли понимать каждое его движение;

у него незаметная улыбка, и у нас дух занимается;

у него руки трясутся, и мы дрожим всем телом, жмемся друг к другу, шепчем, задыхаясь: «Ах! проигрыва ет!., нет! стирает... верно, лучше... дай-то Бог!» В эти минуты уж ничем не могли нас отманить няньки, ни игрушками, ни конфектами, мы уж чувствовали всю игрецкую сладость, всю игрецкую желчь, сердчишко стучало как молоток, мы злились вместе с отцом, мы сжимали кулаки и проклинали счастливого понтера, который отгребал себе кучу денег;

но когда понтеры выходили из себя, рвали на себе волосы, бросали под стол измятые карты — то-то была радость, — то-то было счастье! Мы обнимали друг друга, целовались и радостно шептали промеж себя: «Папенька выиграл! Па пенька выиграл!» Вот мое первое воспитание.

Лет пятнадцати я уж помогал отцу;

если, бывало, в долгие ночи он устанет от сиде нья, то заставит меня метать, а сам ходит по комнате, смотрит на мое мастерство и пох валивает или побранивает. По утрам, бывало, от нечего делать учит меня, как держать руки, чтоб не видать было углов, показывает, чем понтер может обмануть банкомета, или играет со мною в пикет для развлеченья и сердится, когда я промахнусь. Отправляя меня в Петербург, отец мне дал только одно наставление: «Смотри, брат, не зевай, — знай, с кем играешь, да играй с толком, — а пуще всего никогда не понтируй — знай мечи честный банк, — всегда будешь в выигрыше». — Хорошо ему было говорить: не понтируй! — хорошо, что у него кровь холодная, — сидит себе мечет, глазом не мигнет, а ведь что ни говори, а понт и есть настоящая игра, — все дрянь перед ним, — тут — и сердце бьется, и голова трещит... Помню, как однажды на сторублевую ассигнацию я взял десять тысяч — в две минуты, не более — вот это куш, — индо пот пробил, а на душе-то, на душе — женский поцелуй ничто! — И ведь не деньги главное, — а вот то, что сердце щиплет — и рассказать нельзя... как тут не понтировать... то есть так, — ска жу вам всю правду, вот видите эту записку, — я вам покажу... в ней нет ничего особо го... только цифра «двенадцать с четвертью» — понимаете? Если бы вы знали, чья рука это писала! Вот уж три месяца добивался я этой записки, — мучился, страдал... а все таки — хоть сейчас, если бы можно, поставил на карту...

— А счастливо играете? — спросил я.

Молодой человек рванул меня за рукав: «Эх! Что вы мне напомнили!» — Что, видно, крепко проигрались?

— Не спрашивайте лучше... беда, да и только!

— Ну, да вот господин, что с вами приходил, разве он...

— Кто? Дядя? — У! он человек строгий, страшный человек, и чудак и кремень.

Был в старину игроком, теперь карт в руки не берет... неумолимый человек! Что за правила...

— Да разве он не может?..

«Кто? Он? у него одна поговорка: «Что должно, то должно! Давши слово, держись!» Да как заладит ее, — так уж тут что хочешь. Вы не знаете, что это за человек! Ужас! Ни суда, ни милосердия. «Все это вздор! — говорит, — бабы выдумали!» Однажды дядя уз нал, что кто-то про него сказал дурное слово, — дядя нахмурился и обещал, что отне сется к личности обидчика, сказал и пошел в дом к нему, приходит, ему говорят, что уж-де три дня как в заразительной горячке с пятнами, — «а мне что нужды? — ответил дядя. — Долг! Святой долг!» Родственники, прокуренные хлором, с почтением пропус тили такого неустрашимого друга, а дядя в спальню, прямо к постели больного, да не говоря лишнего слова...» Молодой человек запнулся — перед нами явилась фигура в венгерке. Ужасный дядя поглядел на меня искоса, холодно отвечал на мой поклон, взял племянника под руку и повел его в другую сторону, как ребенка.

Очень мне было досадно! Только что молодяк распоясался! Не успел я у него ни чего хорошенько повыспросить: кого они из родни потеряли? Отчего двоих вместе?

Нет ли тут чего другого? Такая досада — нечего было дома жене рассказать.

На другой день по условию, ровно в девять часов, я явился в назначенный дом с произведениями моего искусства. Между тем, как я узнал после, случилось следу ющее происшествие.

Накануне, около часа пополудни, племянник пришел к дяде в отчаянном поло жении, и между ними произошел следующий разговор:

Дядя: «Что, играл?» Племянник: — Играл.

— У кого?

— У Тяпкина...

— Понтировал?

— Понтировал...

— Проиграл?

— Проиграл...

— Много?

— Двести...

— Заплатил?

— Сто заплатил... сто через двадцать четыре часа...

— Есть?

— Нет...

— Что же ты?..

— Пулю в лоб...

— Хорошо.

Дядя замолчал. Племянник тоже. Так прошло четверть часа. Дядя молчал. Пле мянник начал:

— Дядюшка...

— Что?..

— Дядюшка...

— Что такое?..

— Мне девятнадцать лет...

— Когда?..

— В этом году...

— Правда...

Дядя замолчал. Племянник тоже. Прошло еще четверть часа. Племянник опять:

— Дядюшка...

— Что?..

— Завтра в двенадцать с четвертью...

— Что такое?

— Моя графиня...

— Не дурна...

— В первый раз...

— Поздравляю...

Дядя замолчал. Племянник тоже. Прошло еще четверть часа.

— Дядюшка...

— Что?..

— Неужели, в самом деле, пулю в лоб?..

— Непременно...

— Нет надежды!..

— Понтировал... Говорили... Не послушался... Хочешь своим умом жить. Воль нодумство. Подлость. Гнусность. Что на поверку? Долг, святой долг. Нечем? Одно средство...

Дядя замолчал. Племянник тоже. Прошло еще четверть часа... Племянник встал:

— Дядя! — сказал он.

— Что такое?

— Однажды отец мой выручил тебя из беды...

— Правда, хорошо.

Дядя спокойно вынул лист бумаги и принялся писать. Племянник смотрел на него с нетерпением. Дядя исписал лист;

потом отворил комод, вынул из него какие то бумаги, положил в конверт, надписал, запечатал, сказал: «Теперь все в порядке»;

потом пододвинул к себе прекрасный ящик красного дерева, открыл и примолвил:

«настоящий кухенрейт;

никогда не осекаются».

Спокойно осматривал дядя один пистолет за другим: спускал курок, отвертывал винты, бережно вытирал их замшею и опять привертывал.

— Что все это значит? — вскричал племянник, наконец выведенный из терпенья.

— Ничего. Однажды твой отец выручил меня из беды. Правда. Долг, святой долг.

Хочешь прочесть?..

Дядя подал племяннику исписанный лист бумаги, и племянник прочел с ужасом:

«Никто не виноват. Мы сами своей волею.

За вырытие двух могил столько-то.

Доктору за осмотр столько-то.

На угощенье столько-то.

Итого: 515 р. 75 к., которые при сем прилагаются.

Такого-то числа в 12 с четвертью пополуночи».

— Вы шутите? — вскричал молодой человек.

— Я? — спокойно спросил дядя.

— Что значит эта бумага?

— Ничего. Порядок, как всегда. Так должно. Так привык. А то известное дело, после меня, на то, на се, растащут, разворуют...

— Вы сами?..

— Да — я сам. Твой отец выручил меня из беды. Правда. Долг, святой долг!..

— Но у вас есть деньги?..

— Есть деньги — немного, есть и дети — их много. Без изъяна на них достанет, с изъяном — не достанет. — Не по миру же им — ради тебя.

— Что ж вы намерены делать?..

— Что должно. В полночь 24 часа. Честь страждет. В долгий ящик — поздно.

Сегодня зову на игру. На квит не согласятся. Одно средство: двоить — на мартингал.

Твой отец меня выручил. Тряхну стариной. Или пан, или пропал. Повезет до полно чи — хорошо, — не повезет — ты и я разом — и концы в воду.

— Это ужасно! Неужели нет другого средства?., в девятнадцать лет... Графиня...

счастье...

— Поздно хныкать... Говорили. Не послушал. Убивал и время, и деньги. Теперь поздно. Твой отец выручил меня из беды. Делаю, что могу. Спасаю семейную честь...

— Неужели нельзя перехватить где-нибудь?..

— Занять? Кому? Тебе? Игроку? Шутишь. Я — не могу и не хочу. Тут долг.

Они снова замолчали.

Через несколько времени дядя встал.

— И забыл с тобою. Пойдем-ка. Надобно позаботиться о новоселье.

— О новоселье? — повторил молодой человек.

— А как же. Все надобно приготовить, честно рассчитаться — и лишнего не пла тить. То ли дело свой глаз.

За новосельем они приходили ко мне. Затем дядя назвал племянника бабою и послал его просвежиться, — но издали за ним подсматривал.

Около одиннадцати часов дядя еще раз осмотрел пистолеты;

вогнал пули, — на ложил пистоны.

— Вот, — сказал он, — два для тебя, два для меня. Один не удастся — другой не об манет. Тебе без денег нечего соваться, да и голова у тебя не в порядке. Сиди в кабинете и жди. Если в полночь не отыгрались — я к тебе... и тогда — прежде ты, потому что ты баба... или... ты меня знаешь... мое слово крепко и рука также... я ж подоспею...

Между тем в гостиной расставлялись столы, зажигались лампы и свечи, слуги суетились, — прохожие останавливались у окон и говорили: «Эх светло — видно, бал какой?» Игроки начали собираться.

Дядя стал выходить из кабинета.

— Дядя! Неужели все кончено? — робко проговорил бедный молодой человек...

— Нет! Еще не все! Ты баба, — отвечал старик и вышел в гостиную.

Описывать нечего, что происходило в эту минуту в душе молодого человека, — вы найдете это описание в любом романе.

В полутемном кабинете, прильнув к двери, он почти без памяти смотрел в свет лую гостиную;

все, что пред ним было, представлялось ему сном, сценой, в каком-то тумане... он видел и не видел, слышал и не слышал: вот гости раскланиваются, пожи мают друг другу руки, расходятся кучками, сходятся вместе, — слышны разные речи, о погоде, о театре, о выигрышах и проигрышах;

вот подают чай;

вот Тяпкин предла гает стотысячный банк;

усаживаются, кричат от восхищения, что дядя наконец опять играет, поздравляют его, выговаривают разные плоскости;

вокруг старого игрока со ставляется кружок, — новые колоды трещат в руках понтеров;

— играют.

А молодой человек все прильнул к двери, — окраина врезалась ему в лицо... и невольно вспоминает он свое детство, — ищет глазами отца, прислушивается, не го лос ли няньки, — не зовет ли она его в теплую постельку, не манит ли его игрушкой...

ему хочется обмануть себя... тщетно! Пред ним холодное, неумолимое лицо палача:

палач вынимает карту за картой и ставит их на жизнь или смерть — багровые круги вертятся около нагоревших свечей, часы пробили половину двенадцати. Молодой че ловек вспоминает о прекрасной душистой записке, прижимает ее к губам, слезы текут из его глаз, — он проклинает и карты, и себя, и рождение, и жизнь, и детство, и свое воспитание, проклинает все, что только представляется его памяти, все! Он готов пре дупредить своего палача, — ворваться в средину игроков, швырнуть со стола, карты, размозжить головы, броситься из окошка... но вот говор игроков умолк, — видно, ре шительная минута... все стихло — все наклонились на стол, слышно тихое трепетание маятника, отрывистые дрожащие голоса произносят как будто из могил: семерка...

идет... убита... тройка... дама... плие...

«Ва-банк!» — вскричал палач громовым голосом...

Молодой человек отбежал от двери и упал без чувств на диван...

Через несколько времени довелось мне быть на макарьевской ярмарке по ком мерческим делам. Старые и новые приятели затащили меня в какой-то дом истинно го их приятеля, как говорили они, и где очень весело. Я поддался. Приходим;

смотрю:

квартира славная, убранство — и зеркала, и гардины, и мебели — очень красиво, точь в-точь в зале петербургского парикмахера;

оборотился на людей: шулер на шулере, а между ними набольший, так все его уважают, так все ухаживают за ним.

Отворяются двери, — входят новые гости;

глядь, ан мои старые знакомые дядя с племянником в дорожных платьях — и прямо на шею к набольшему-то.

«Ну, брат, Ванюша, — проговорил басистый дядя, — поздравляю;

вот тебе твой сынок;

можешь на него положиться: верный помощник, верная опора на старости;

отучил молодца;

он больше... не понтирует».

КОММЕНТАРИИ НОВЫЙ ГОД (Из рассказов ленивца) Впервые напечатан в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду», 1837, 2 января, No 1, стр. 4—6, за подписью Безгласный.

Впоследствии опубликован в «Сочинениях князя В. Ф. Одоевского», СПб. 1844, часть вторая, и начинает серию бытовых повестей, которым писатель дал общее название «Домашние разговоры». Да тирован рассказ 1831 годом. Печатается по изданию 1844 года.

Большой разрыв в сроках между написанием рассказа (1831) и его опубликованием (1837) объс няется, видимо, содержанием «Нового года», посвященного событиям пред- и последекабрьского пе риода. Возможно, Одоевский, боясь цензуры, оставлял некоторое время рассказ ненапечатанным.

Белинский, перечисляя повести, особенно его заинтересовавшие, как-то: «Бригадир», «Бал», «На смешка мертвеца», «Город без имени», «Черная Перчатка», отмечал, что «лучше других кажется нам «Новый год» (В. Г. Б е л и н с к и й, т. VIII, стр. 297—323).

«В этих произведениях, — прибавляет критик, — преобладает юмор, и они, не теряя своего ди дактического характера, начинают наклоняться к повести» (там же, стр. 311). Это замечание тем более многозначительно, что, как известно, Белинский под термином «повесть» понимал не столько обоз начение жанра художественного произведения, сколько актуальное для него приближение прозы к вопросам реальной действительности.

В первой части этого рассказа мы имеем одно из немногочисленных художественных описаний литературного объединения молодежи преддекабрьского периода. Одоевский в рассказе дает острую картину расслоения литературных партий, причем позиция его прямо противоположна «журналь ному триумвирату» — Булгарину, Гречу, Сенковскому. Намеком на Булгарина (реакционного журна листа, который после разгрома декабрьского восстания был агентом III отделения) является место, где автор говорит о том, что «сначала раздаватели литературной славы приняли было новых авторов с отеческим покровительством, но мы, в порыве беспристрастия, в ответ на нежности задели этих господ без милосердия». На страницах «Мнемозины» Одоевский не раз очень резко с уничтожающей ирони ей разоблачал Булгарина. Недаром М. П. Погодин через много лет вспоминал, что «грозные послания Одоевского к Булгарину и Гречу составляли новое явление в нашей журналистике» (см. «В память о князе В. Ф. Одоевском», М. 1869, стр. 51).

Вспоминая о дискуссии 1825 года по поводу «Горя от ума», Одоевский писал в письме к А. Н. Вер стовскому в 1834 году: «...не знаю, выйдет ли из меня что-нибудь путное, но только знаю, что люди, которых я защищал... теперь сделались классическими у нас писателями» (см. журнал «Советская му зыка», 1952, No 8).

ИСТОРИЯ О ПЕТУХЕ, КОШКЕ И ЛЯГУШКЕ (Рассказ провинциала) Впервые опубликован в «Библиотеке для чтения» 1834, т II, стр. 192—211, под заглавием «Отры вок из записок Иринея Модестовича Гомозейки» за подписью «В. Безгласный».

Впоследствии вошел в собрание «Сочинений князя В. Ф. Одоевского», 1844, часть третья, стр. 141— 166, под заглавием «История о петухе, кошке и лягушке» (рассказ провинциала) и с посвящением Д.

В. Путяте;

по этому тексту и печатается рассказ с внесением незначительной правки по экземпляру второго собрания сочинений (ОР ГПБ, оп. No 1, пер 69, л. 141).

В произведениях Одоевского 30-х годов город Решенск служит своего рода символом русской провинции, как для Герцена — Малинов, или Салтыкова-Щедрина — Крутогорск.

Лаврентий Гейстер (1683—1758) — врач, анатом и хирург.

«О предчувствиях и видениях» — книга голландского врача Гофмана Бургаве (1668—1738).

КАТЯ, ИЛИ ИСТОРИЯ ВОСПИТАННИЦЫ Отрывок из романа «Катя, или История воспитанницы» был впервые опубликован в альманахе «Новоселье», ч. II, СПб. 1834, стр. 369—402, за подписью: «ь, ъ, й, Безгласный». В фонде Одоевского, по мимо опубликованного отрывка, сохранились отдельные сцены, продолжающие начало, но цельности нет в этих отрывках. Одоевский предполагал дать этому роману эпиграф из грибоедовского «Горя от ума»: «Воспитанниц и мосек полон дом». Несколько цитат из Грибоедова использует он и в тексте, например — когда говорит, что граф Жано вывез из Италии Паулино «для замыслов каких-то непо нятных» и др.

Печатается по тексту альманаха.

В повести Одоевский поднимает вопрос о новом демократическом герое в современной ему ли тературе. «Вы не знаете, — говорит писатель, — что такое жизнь нашего среднего класса, — она очень любопытна. Жаль, что еще никто из авторов не обращал на нее внимания».

Из одного зачеркнутого в рукописи листа можно заключить, что описание нравов высшего об щества в «Кате», должно было быть столь же сатирическим, как и в «Пестрых сказках» или в «Княж не Мими»;

«Многие из наших писателей, как весьма основательно замечает мой почтенный приятель Ириней Модестович Гомозейко в неизданной своей биографии, — а с ними и я, их ревностный под ражатель, — очень любят нападать на гостиные. Это занятие очень легко и очень выгодно. Вы браните гостиные — всякий подумает, что вы человек кабинетный. А все вздор! Байрон и в гостиной Байрон;

господин А, В, С, Д и в кабинете господин А, В, С, Д. Так нет! учредили закон: если ты ученый, если ты философ, то не заглядывай в гостиную, если ты человек светский, то не заглядывай в кабинет. От этого похвального постановления все люди, а иногда один и тот же человек, разделились на две половины, из которых одна другую не понимает;

что делается в кабинете, над тем смеются в гостиной, что делается в гостиной, о том не знают в кабинете;

к чему приготовляет воспитание, то избегается в свете, что чи тается в книгах — то в книге и остается;

между наукою и жизнью, между искусством и жизнью, между религиею и жизнью — целая бездна...» (ОР ГПБ, оп. No 1, пер. 13, л. 3).

В «Воспоминаниях» Ю. Арнольда мы находим описание вечеров у Одоевского, раскрывающее возможную причину того, что писатель вычеркнул приведенный абзац из текста повести, как слишком напоминавший обстановку его собственного дома.

«...Само собою разумеется, — вспоминал Ю. Арнольд, — что я прежде всего подошел к хозяйке дома засвидетельствовать должное «высокопочитанне со стороны всепокорнейшего ее слуги» в виде са мого этикетного реверанса. Ее сиятельство удостоили меня милостивым легоньким наклонением головы, но ручки своей протянуть не изволили: это в переводе с мистериозного языка великосветского цермони ала значило: «Mesdames et messieurs, sa appartient la rture, et pire mme, c’est un homme de rien: a ne vous regarde dons nullement» <Господа и госпожи;

это вот принадлежит к простолюдию, хуже даже, человек ничтожный;

это вот, следовательно, никак вас не касается>. Я же, не подав ни малейшего вида, что я све дущ в этой китайщине, скорчил еще более сладкую мину и поклонился еще отборнее этим членам того общества, которое, называя само себя «хорошим», нередко выказывало и еще выказывает себя далеко не хорошим. Но, улыбаясь им, я думал: господа и госпожи, да я сюда и вовсе не для вас явился: Je me fische pas mal devous <Ни на что вы мне не нужны>. Не вы есть то «хорошее» общество, которое я без сомнения найду в соседней комнате (Ю. Арнольд «Воспоминания», М. 1892, вып. II, стр. 201—202). Думая о светском обществе, писатель с горечью записывает в дневнике: «Моя беда в том, что хочу дышать чистою совестью в гнилой атмосфере» (ОР ГПБ, фонд Од., оп. No 1, пер. 59, л. 34).

Безыменный критик из «Молвы», за которым скрывался Белинский, писал о повести «Катя»: «Из всех прозаических статей «Новоселья» это, неоспоримо, лучшая... Отрывок сей показывает в авторе и внимательную наблюдательность подробностей, и философический взгляд на целость жизни, и твер дый навык в языке;

все стихии, необходимые для романиста!» («Молва», СПб, 1834, No 23, стр. 350).

Гетевы слова о Гамлете. — Подразумевается характеристика, которую Гете дал Гамлету в «Виль гельме Мейстере», как существу с тонкой духовной организацией, неспособной сопротивляться труд ностям жизни. Гете писал: «Прекрасное, чистое, благородное, высоконравственное существо, лишенное силы чувства, делающей героя, гибнет под бременем, которого он не мог ни снести, ни сбросить, всякий долг для него священен, а этот непомерно тяжел. От него требуют невозможного, — невозможного не самого по себе, а того, что для него невозможно. Как он мечется, бросается туда и сюда, пугается, идет вперед и отступает, вечно получает напоминания, вечно сам вспоминает и наконец почти утрачивает сознание поставленной себе цели, не становясь, однако, уже никогда больше радостным» (Гете, Собр.

соч., т. VII, М. 1935, стр. 248).

Брянвилье—маркиза Бранвилье, известная в XVII веке своей жестокостью.

«Барнав» — роман французского критика-фельетониста Жюля Жанена (1831);

«Саламандра» — роман Эжена Сю (1832).

...итальянской кавалетты — музыкальная фраза, повторяемая в конце каватины или арии.

Ламенне Фелисите-Робер (1782—1854)—французский реакционный писатель-богослов, один из главных проповедников христианского социализма 30—40-х годов XIX века.

Карло Дольни (1616—1686) — итальянский художник.

КНЯЖНА МИМИ Впервые опубликована в «Библиотеке для чтения», СПб. 1834, т. VII, отд. I;

вошла в «Сочинения князя В. Ф. Одоевского», часть третья, раздел «Домашние разговоры» (стр. 17—72) с датой Ревель, 1834, и за подписью В. Безгласный. В подготовлявшемся втором издании правки нет. Печатается по изданию 1844 года.

В фонде Одоевского (РО ГПБ, пер. 20, л. 55) находится автограф с перечнем действующих лиц по вести и начало сцены бала, написанной в драматической форме. В переплете No 68 (РО ГПБ, фонд Од., оп. No 2) в расклеенном экземпляре сочинений Одоевского 1844 года на стр. 303 существует приписка:

«прежние замечания», а на стр. 354 приписка в конце повести: «Не мешало бы объяснить поступок мо лодого барона и следствие его, особенно (зачеркн.) поведение графини Рифейской после смерти мужа (одно неразб. слово)», возможно, сделанное рукой Одоевского или кем-либо из его критиков.

В своей записной книжке Одоевский писал о светском обществе: «Петербуржское общество, как петербуржское солнце: греть не греет— но покоробить мебель, переплеты, зазелинить стекла, обесцве тить обои, — словом, всякая гадость — это его дело» (ОР ГПБ, фонд Од., оп. No 1, пер. 22, л. 93 об.).

Именно в этой повести Одоевский указал на Грибоедова, как «едва ли на единственного... писа теля, который постиг тайну перевести на бумагу наш разговорный язык» (стр. 166). Белинский, согла шаясь с этим мнением, писал: «Недавно один из наших примечательнейших писателей, слишком хо рошо знающий общество, заметил, что только один Грибоедов умел переложить на стихи разговор нашего общества...» (В. Г. Белинский, т. I, стр. 82).

В тексте Одоевский не раз упоминает Грибоедова: «Тут и те лица, которым сам Грибоедов не мог приписывать другого характеристического имени, как г-н N и г-н Д» и грибоедовское выражение: «ста рух зловещих, стариков» и т. д.

Литературные достоинства повести были отмечены современниками. Белинский неоднократно возвращался к своим оценкам о ней в основных своих статьях. Еще в «Литературных мечтаниях» он писал, что в этой повести писатель «народен в высочайшей степени» (т. I, стр. 92). В статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» критик ставит имя княжны Мими рядом с крупнейшими образами рус ской литературы: «В самом деле, Онегин, Ленский, Татьяна, Зарецкий, Репетилов, Хлестова, Тугоухов ский, Платон Михайлович Горич, княжна Мими, Пульхерня Ивановна, Афанасий Иванович, Шиллер, Пискарев, Пирогов — разве все эти собственные имена теперь уже не нарицательные? И, Боже мой! как много смысла заключает в себе каждое из них! Это повесть, роман, история, поэма, драма, многотом ная книга, короче: целый мир в одном, только в одном слове» (т. I, стр. 296).

Декабристская критика высоко оценила повесть Одоевского. В. К. Кюхельбекер записал в своем дневнике 20 декабря 1834 года в ссылке в Свеаборге: «В «Библиотеке» прочел я три повести;

одна из них: «Княжна Мими» Одоевского — чрезвычайно хороша;

это первое сочинение Володи, которым я доволен» (В. К. Кюхельбекер «Дневник». Изд-во «Прибой», 1929, стр. 222).

Не случайно, что именно те произведения Одоевского, которые положительно оценивал Белин ский, вызывали резкие нападки реакционных критиков из «Библиотеки для чтения». Так случилось и с «Княжной Мими». См. рецензию О. Сенковского (Библиотека для чтения. 1844, т. 66, No 9, стр. 1—9).

Повесть была переведена на немецкий язык и напечатана в сборнике «Russische Hundred und Eins», Berlin, 1838.

Гинекей — женские покои в греческом доме.

...глубокомысленными описателями нравов... — иронический намек на Ф. Булгарина, автора мно гочисленных бульварных романов, среди которых известностью пользовался «Иван Выжигин». Когда Н. И. Греч в «Чтениях о русском языке», вышедших в 1840 году, не постеснялся назвать Булгарина «ро доначальником русского романа», Одоевский с возмущением заклеймил его в своей рецензии. (См.

«Отечественные записки», 1840, т. XII, No 9, отд. VI, стр. 17).

Каньзу — корсаж.

Г-н N и г-н Д — персонажи из комедии Грибоедова «Горе от ума», распространявшие сплетню о сумасшествии Чацкого.

«Антони» — нашумевшая в 30-х годах XIX века драма фрацузского романиста и драматурга Алек сандра Дюма (отца) (1803—1870).

Прочти хоть Брантома. — Имеются в виду «Мемуары» Пьера Брантома (1540—1614), посвящен ные описаниям французских придворных нравов XVI века.

...прочти «Поездку на остров любви», точнее «Езда в остров любви» (1730)—переведенный поэтом В. К. Тредиаковским, роман французского писателя Поля Тальмана (1642—1712).

Лафатер Иоганн-Каспар (1741—1801) — немецко-швейцарский писатель, философ и богослов. Ав тор «Физиогномики» (1772—1778), создатель псевдонаучной теории, устанавливающей связь характера с наружностью человека.

Бентам Иеремия (1748—1832) — буржуазный английский писатель по вопросам права, проповед ник утилитаризма. Теория Бентама посвящена восхвалению капитализма и защите ничем не ограничен ной свободы деятельности капиталистической конкуренции.

«Племянник Рамо» — произведение Дени Дидро (1713—1784), французского просветителя, эн циклопедиста.

IMBROGLIO Впервые напечатано в собрании «Сочинений князя В. Ф. Одоевского», СПб. 1844, ч. II, под заго ловком «Из записок путешественника», стр. 59—103, с датой 1835.

Слово «Imbroglio», помимо прямого перевода, обозначающего путаницу, недоразумение, яв ляется еще музыкальным термином, обозначающим шаловливое исполнение. Этот смысл совпадает с формой повести: ее затейливым и легким содержанием, неожиданными сюжетными поворотами, юмористическими экспромтами.

Рассказ этот характерен для увлечений итальянскими разбойничьими сюжетами в литературе времен Одоевского. В 20—30-х годах Италия была символом «прекрасного далека» для романтически настроенных русских писателей. Италию воспевает Гоголь («Рим»), Веневитинов, Зин. Волконская и многие другие. Италия была местом паломничества русских художников (Брюллов, Ал. Иванов).

Одоевский задумывает целый «итальянский цикл», но не приводит его в исполнение.

«Анна Болейн» — опера итальянского композитора Доницетти Гаэтано (1797—1848), либретто Романи. Исполнялась впервые в миланском театре Сан-Карло 26 декабря 1830 года.

Беллини Винченцо (1801 —1835) — итальянский композитор, автор опер «Норма», «Монтекки и Капулетти», «Пуритане», «Сомнамбула» и др. Верный своему отрицательному отношению к «итальяно мании», Одоевский в многочисленных музыкальных статьях с неодобрением отзывается о Беллини, на зывая его музыку «стукотней», возражая против засилия произведений этого композитора в репертуа ре московских театров. Нередко повторял писатель бытовавший в России каламбур о том, что «музыка в Европе взбеллинилась». В своей статье «Концерты» Одоевский писал: «Кому не известно, что Беллини принадлежит несколько счастливых мотивов, но что он самый плохой инструменталист на свете» («Ли тературные прибавления к «Русскому инвалиду» 1837, 27 марта, No 13, приложение.) НЕОБОЙДЕННЫЙ ДОМ Впервые — «Альманах в память двухсотлетнего юбилея имп. Александровского университета».

Гельсингфорс, 1842, с. 215—234. Печатается по тексту Собрания сочинений 1844 года с учетом поздней шей авторской правки.

Повесть написана в 1840 году. «Посылаю Вам «Необойденный дом» в роде русских легенд, чего еще у нас не пробовали, и совершенно характерную русскую», — писал Одоевский Я. К. Гро ту (Я. К. Грот. Переписка с П. А. Плетневым, т. I, с. 676). Интерес к народному творчеству, сказкам, фантастике и преданиям вообще был характерен для русских писателей-романтиков;

фольклорные сюжеты и мотивы использовали в своих повестях О. Сомов, М. Погодин, А. Погорельский-Перовс кий, А. Бестужев-Марлинский, В. Даль, В. Кюхельбекер (см.: Р. В. Иезуитова. Литература второй по ловины 1820—1830-х годов и фольклор. — В кн.: «Русская литература и фольклор». Л., «Наука», 1976).

Сам Одоевский поместил в своем сборнике «Пестрые сказки» (1833) повесть «Игоша», основанную на народном предании о домовых.

Одоевский, как и многие русские писатели XIX века (И. Козлов, Н. Некрасов, Н. Лесков, Л. Тол стой, Ф. Достоевский), взял религиозную народную легенду о великом грешнике и праведнице. В «Не обойденном доме» с помощью традиционного религиозного мотива показано духовное возрождение человека из народа, что сближает повесть Одоевского с знаменитой некрасовской балладой об атамане Кудеяре и двенадцати разбойниках, ставшей любимой народной песней и увековеченной бессмертным голосом Шаляпина: «Вдруг у разбойника лютого совесть Господь пробудил». Этот чисто народный мотив пробуждения совести, воскресения падшей души Одоевский воплотил в форме и традициях русского фольклора. Эта интереснейшая повесть-легенда представляет собой особую страницу в творчестве В. Ф.

Одоевского и заставляет нас иначе, по-новому, взглянуть не только на его творчество, но и на пути русской романтической прозы;

и не случайно Белинский заметил эту повесть еще при первой публикации и на ходил ее «прекрасно рассказанной» (В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. VI, с. 113).

Повестям «Игоша» и «Необойденный дом» в Собрании сочинений 1844 года предпослано сле дующее авторское разъяснение, важное и для понимания этих повестей, и для истории отечественной фольклористики, и для литературной теории:

«Считаю нужным сказать несколько слов о том смысле, в котором я принимаю слово предание, смысле, до некоторой степени уклоняющемся от того, который бльшею частию в сем случае пред полагается. Обыкновенно сему слову присвояется значение древнего сказания;

я принимаю это слово в более простом и общем его значении, т. е. в значении всего, что передается от лица к лицу. — Я уверился (по основаниям, о которых бы надобно было написать целую книгу ех professo), что незави симо от отдельных лиц, производящих то, что вообще называется литературою, каждый самобытный народ в целости творит свою эпопею более или менее полную, более или менее сомкнутую. Такая эпопея есть поэтическое воплощение всех элементов народа, выражение его идеального характера, его быта, его радостей, его печалей, наконец, его собственного суда над самим собою. Таковы, например, русские песни;

при внимательном рассмотрении нельзя не убедиться, что в них дело идет об одном и том же герое, об одной и той же героине;

они не названы, ибо всякий знает их безымянное имя. Это имя — человек, как он представляется человеку в данной стране и в данную эпоху. Все эти песни, сказа ния — суть отрывки из одной и той же классической поэмы, в которой отчетливо сохранено единство происшествия, т. е. жизнь человека, представленная с различных сторон поэтического воззрения. Один завел песню, другой ее продолжает.

Совершилась первая эпоха развития основных элементов;

поэтические цветы вянут, пригвожден ные к печатным листам, но вянут потому, что плод созревает;

к нему устремлены все силы организма;

для плода вырабатывается в таинственных сосудах живительный сок;

для него веет ветер, для него листья обмываются студеной росою, для него палящие лучи солнца. Цветок переходит в воспоминание: ученые подводят под него комментарии;

его вид одушевляет новых поэтов — а поэма продолжается, хотя под иною формою;

ибо творец ее всe тот же — он лишь переродился;

сначала являются эпизоды, более или менее близкие к главному предмету, принимающие различный характер, смотря по временам: религи озный, сатирический, философский и проч.;

в них зародыш новой поэмы: никто не знает ее содержания, но всякий собирает для нее материалы;

все поглощается в них: и часть действительного события, и раз гадка того, что могло бы случиться;

и следствие глубокой думы и разгульное слово. Сего рода предания вокруг нас;

со времен новой русской поэзии, т. е. со времен Кантемира, эти предания идут двумя путями;

одни из них — памяти сердца: выражения чистого, безусловного, бессознательного, девственного раз вития жизни;

таковы наши летописи, легенды, аскетические и военные рассказы;

этого рода предания вошли в состав большей части произведений нашей литературы;

другие предания — памяти ума: вы ражение нашего суда над самими собою, часто грустное, исполненное негодования, большею частию ироническое;

сего рода предания послужили материалами для произведений сатирических, которых резкая черта протянулась в нашей литературе от Кантемира до Гоголя. — В обоих направлениях источ ник один: высокая любовь народа к самому себе, и в обоих одни материалы (независимо от творческого дара отдельных лиц) — предания народные, никем не изобретенные и всем принадлежащие. Сохранять сии предания — долг;

выражать их по собственному своему воззрению — право каждого, ибо сии преда ния суть достояние общее» (В. Ф. Одоевский. Соч., ч. III, с. 43—46).

Калика перехожая — так на Руси назывались паломники, странствовавшие по монастырям;

мно гие калики слагали и пели песни на религиозные сюжеты.

Часы — часть церковной службы.

Ячный — ячменный.

Буза — каменная соль.

Зернь — игра в кости или хлебные зерна.

Епанча — широкий плащ без рукавов.

Карачун — конец, смерть.

...с требами. — Требы — церковные таинства и обряды (причастие, отпущение грехов умираю щему и др.).

ЖИВОПИСЕЦ Впервые — «Отечественные записки», 1839, т. VI, с. 31—42. Печатается по тексту журнальной пуб ликации.

Замысел цикла повестей «Записки гробовщика» подсказан пушкинским «Гробовщиком», «За писками доктора» английского врача Гаррисона и относящейся еще к 1833 году идеей Одоевского из дать вместе c Пушкиным и Гоголем альманах «Тройчатка», где в трех повестях была бы показана жизнь петербургского дома от чердака до подвала. «Что делает наш почтенный г. Белкин? Его сотрудники Гомозейко <Одоевский> и Рудый Панек <Гоголь> по странному стечению обстоятельств описали;

пер вый — гостиную, второй — чердак;

нельзя ли г. Белкину взять на свою ответственность — погреб», — пи сал Одоевский Пушкину (Пушкин. Полн. собр. соч., т. XV, с. 84). Пушкин вежливо отказался, и «Трой чатка» не была издана. Но Одоевского не оставляли мысль о пестроте и многослойности петербургской жизни и желание эту многоликость воплотить художественно, дав вертикальный срез бытия различных общественных слоев в цикле повестей;

и в одном неопубликованном сочинении он писал: «Известно, что Петербург разделен на несколько обществ, и редко люди одного встречаются в другом: каждое из этих обществ живет особой жизнию, особо развивается, получает особые законы или особые причуды» (Сакулин. «Из истории русского идеализма. Кн. В. Ф. Одоевский», Москва, 1913. II, 148).

Изобразить это разъединенное общество можно было лишь с помощью рассказчика, способно го по роду своих занятий проникать всюду. Во введении к «Запискам гробовщика» Одоевский говорил:

«Мне давно уже хотелось посмотреть на жизнь с исключительной точки зрения двух классов людей, присутствующих решительным минутам нашего существования: врача и гробовщика» («Альманах на 1838 год». СПб., 1838, с. 228—229). Выбор писателя пал на гробовщика, веселого и спокойного филосо фа, простодушного рассказчика, и это позволило Одоевскому создать любопытнейшие психологические повести, характерные картины обыденной жизни обитателей петербургских «углов», предвосхищавшие «физиологические очерки» литераторов «натуральной школы» и прозу молодого Достоевского.

Одоевский намеревался включить в цикл тринадцать повестей: «Эмигрант», «Студент анато мии», «Сирота», «Богатые похороны», «Вести на похоронах», «Неверная жена», «Семейство во время холеры», «Проснувшийся чудак», «Живописец», «Прекраснейший человек», «Мартингал», «Танцмейс тер», «Смерть самого гробовщика».

Для понимания образа рассказчика-гробовщика необходимо напомнить историю его жизни, рассказанную им самим: «Моя собственная история коротка... Я родом немец, хотя родился в России;

в молодости я учился в университете;

тогда мечта славы, искусства волновали меня, как волнуют всякого молодого человека, как и вас например;

много было грустного, много сладкого в это время! — Я вам ска жу по секрету, что природа назначила мне быть скульптором — по крайней мере так мне казалось, по крайней мере довольно замечательно, что в классе эстетики меня одного из всех слушателей поразила мысль: отчего ваяние, которое так тесно связывалось с жизнию древних, в наше время потеряло свою силу и значение — почти исчезло, по крайней мере сделалось уделом немногих избранных? почему оно далеко не достигает до древнего искусства и не выходит из колеи подражания. Мне казалось, что появ ление человека с талантом на этом поприще может воскресить древнее ваяние, пробудить снова в толпе эту древнюю изумительную потребность в произведениях сего искусства;

а от этой мысли был один шаг до другой: что мне предоставлено быть Христофором Колумбом в этом мире статуй! — Все предметы богословского факультета, к которому я принадлежал, были пройдены мною вскользь, но зато я прочел все, что было писано о ваянии, изучил все вспомогательные науки сего искусства, в моей тесной комнате студентские книги и тетради были забрызганы водою и пересыпаны алебастром. Когда, вышедши из университета, я возвратился к моей матери, в небольшой городок остзейских губерний, меня окружили и задавили домашние нужды;

я был единственною опорою семейства, а моя подпора была из алебастра.

Нечего было и думать о покупке мрамора, из которого мне хотелось иссечь Фидиаса, трудящегося над недоконченною статуею — группа, которая должна была увековечить мою славу.;

в лице Фидиаса я хотел изобразить вдохновение художника;

в его теле — показать, мое знание анатомии;

на недоконченную Ве неру я хотел набросить род покрывала, сквозь которое бы сквозила ее будущая красота, и самым грубым осколкам придать изящную форму. Мечта! мечта! В нашем городке моими единственными меценатами были: булочник и аптекарь, и то потому, что для первого я слепил его самого, в колпаке, трудящегося над недоконченною квашнею, а для второго анатомическую фигуру, называемую есогсh <т. е. без кожи, по казывающую расположение внутренних органов тела>. Все прочие, и мужчины, и женщины, находили, моих Венер и Аполлонов слишком неблагопристойными;

единственный мой доход происходил от ко шек с вертящимися головами и Наполеонов, которых, увы! для удовольствия покупателей я должен был раскрашивать. Так жить было невозможно, не только доехать до Петербурга, где, я надеялся, мой талант не остался, бы незамеченным;

— я впадал уже в совершенное отчаяние, когда наш городской гробовщик расчел, что ему гораздо будет выгоднее заказывать мне разные резные изображения, обыкновенно бы вающие на лютеранских гробах, нежели выписывать их из Риги. Что вам рассказывать далее: работая у него, я познакомился с его дочерью, — после смерти отца помогал ей в ее торговле, потом женился на ней, потом переехал сюда, — и вот уже десять лет, как знаменитый ваятель сделался просто зажиточным гробовщиком. Мои модели разбились дорогою;

и иногда я еще жалею о них, но чаще смотрю на мою ми лую Енхен и благодарю Бога, что он мне доставил если не то счастие, о котором я мечтал, — то по край ней мере другое, может быть, более прочное. Правда, ремесло мое печально;

но чего не превозможет привычка? — я даже нашел в нем своего особого рода занимательность: оно невольно делает человека наблюдательным, если он имеет малейшую к тому способность;

иногда — сказать без самолюбия — мне удается не быть бесполезным человеком в этом мире;

иногда происшествия, которых я бывал свидете лем, возбуждают во мне — не смейтесь! — ряд самых философических мечтаний, а довольно часто в этих происшествиях есть своя особенного рода, забавная сторона. Вы уверитесь в этом, когда я расскажу вам несколько анекдотов, которых я был частию невольным, а частию и вольным свидетелем. С чего бы на чать? — да, слушайте!» («Альманах на 1838 год», с. 230—234). Далее следует повесть «Сирота», за нею согласно программе — «Живописец» и «Мартингал». Остальные повести цикла не были написаны.

...теньеровском костюме... — Теньер (Тенирс) Давид Младший (1610—1690) — фламандский ху дожник.

гудошник — здесь это слово употреблено в значения «обманщик».

сиделец — лавочник или приказчик, торгующий по доверенности купца — владельца лавки.

МАРТИНГАЛ Впервые — «Петербургский сборник». СПб., 1846, с. 377—390. Печатается по тексту сборника с учетом позднейшей авторской правки.

«Мартингал» не принадлежит к числу лучших произведений Одоевского. Однако повесть эта примечательна тем, что писатель как бы прощался в ней с читающей публикой, покидая литературу ради практической филантропии. Еще важнее тот факт, что известнейший прозаик-романтик, выда ющийся писатель пушкинской эпохи отдал свою последнюю повесть передовой молодежи, людям нового поколения — Н. Некрасову, В. Белинскому, И. Панаеву, Н. Огареву, идеологам и писателям «на туральной школы». Это время ознаменовано сближением Одоевского с Белинским и его кружком. «Бе линский был одною из высших философских организаций, какие я когда-либо встречал», — говорил потом Одоевский («Русский архив», 1874, кн. I, стб. 339). Он обещал Белинскому статью для альманаха «Левиафан», и критик сказал: «Вот в Одоевском я уверен, что он от чистого сердца пообещал написать для меня» (А. Я. Панаева-Головачева. Воспоминания. М., «Художественная литература», 1972, с. 147).

Издание альманаха не состоялось, но появление «Мартингала» в «Петербургском сборнике» показало, что Белинский в Одоевском не ошибся. Повесть Одоевского не была в сборнике Некрасова инородным телом, и недаром Белинский в своей рецензии на эту книгу с одобрением отозвался о «Мартингале».

Многое в ней отвечало художественным идеалам и принципам «натуральной школы», гоголевскому направлению в тогдашней литературе. Даже критика враждебного славянофильского лагеря писала о персонажах «Мартингала»: «Эти игроки род свой ведут от Гоголевых...» («Москвитянин», 1846, ч. I, № 2, с. 182). Одоевский благожелательно следил за развитием этого передового направления в литературе и особо выделил «Бедных людей» молодого Ф. Достоевского. По свидетельству современника, Одоевский и его друг В. Соллогуб, прочитав роман, говорили, что «границы возможностей начинающего Достоев ского более широки, чем у Гоголя» («Литературное наследство», т. 86. М., 1973, с. 659).

Мартингал — термин карточной игры, означающий игру на квит (от фр. jouer la martingale).

...из полугара... — Так в XIX в. называлось хлебное вино (водка), употреблявшееся простым народом.

На жуировку — на развлечения (от фр. jouir).

...кухенрейт... — Имеются в виду дуэльные пистолеты работы оружейного мастера Кухенрейтера.

...в любом романе... — Описание игры в карты было распространено в литературе того времени (вспомним «Шагреневую кожу» Бальзака, «Счастье игрока» Э.-Т.-А. Гофмана, «Пиковую даму» Пушки на, «Штосс» Лермонтова и многие повести самого Одоевского).

Плие — увеличение ставки в восемь раз.

Макарьевская ярмарка на Волге — названа так по находившемуся поблизости монастырю св. Ма кария. В 1817 г. была перенесена к Нижнему Новгороду и стала именоваться «Нижегородской».

Понтировать — идти против банкомета, ведущего участника игры, который держит банк. Пон тировать ва-банк — значит ставить сумму, равную банку.

Метать... банк. — Это делает банкомет, ставящий на карту какую-либо сумму денег.

Pages:     | 1 | 2 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.