WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 |

«П А М Я Т Н И К И Л И Т Е Р А Т У Р Ы Владимир ОДОЕВСКИЙ повести и рассказы часть 1 ImWerdenVerlag Mnchen 2005 СОДЕРЖАНИЕ Новый ...»

-- [ Страница 2 ] --

К счастью, немногие разлеляли грозное мнение незнакомого оратора о нынеш нем обществе, и потому все его маленькие дела шли своим чередом без всякого по мешательства. А между тем, незаметно ни для кого, двигался этот род предрассудка, который называют временем.

Графиня Рифейская, издавна дружная с баронессою, старалась еще больше с нею сблизиться с тех пор, как приехал Границкий: их видали вместе и на прогулке и в театре;

баронесса не знала ничего о старинном знакомстве Границкого с графи нею;

правда, она замечала, что они были неравнодушны друг к другу, но почитала это обыкновенным, минутным волокитством, которое иногда предпринимают люди от нечего делать, в свободное от других занятий время. Сказать ли? Баронесса незаметно для нее самой даже радовалась своему открытию: оно ей показалось верною защитою против нападения своей неприятельницы.

Но Границкий и графиня вели свои дела с особенным искусством, приобретае мым долгою опытностию: в обществе они умели быть совершенно равнодушными;

говоря с другими о предметах совершенно посторонних, они умели или назначить друг другу место свидания или передать какие-либо меры предосторожности;

они даже умели кстати смеяться друг над другом. Пламенные их взоры встречались лишь в зеркале;

но ни одна минута не была ими потеряна: они ловили тот миг, когда глаза других были отвлечены каким-нибудь предметом. При мгновенном выходе из комна ты, из театра — словом, при каком бы то ни было удобном случае их руки сливались вместе, и часто за долгое принуждение их награждал поцелуй любви, распаленный насмешкою над общим мнением.

Между тем семена, брошенные искусною рукою княжны Мими, росли и множи лись, как те чудные деревья девственного бразильского леса, которые раскинут свои ветви, и каждая ветвь опустится к земле, и станет новым деревом, и снова вопьется в землю ветвями, и еще, еще... И горе неосторожному путнику, попавшемуся в эти бесчисленные сплетения! Молодой болтун рассказал разговор с княжною Мими дру гому;

этот своей маменьке;

маменька своей приятельнице, и так далее. Такую же га лерею устроила вокруг себя и Мими;

такую же и княгиня;

такую же и старая соседка княжны на бале. Все эти галереи росли, росли;

наконец встретились, переплелись, укрепили друг друга, и частая сеть охватила баронессу с Границким, как Марса с Ве нерою. По этому случаю все языки, которые только могли шевелиться в городе, заше велились, — одни по желанию убедить слушателей, что они непричастны подобным грехам, — другие по ненависти к баронессе, третьи, чтоб посмеяться над ее мужем, иные просто по желанию показать, что им также известны гостиные тайны.

Границкий, занятый своими стратегическими движениями с графинею, баро несса, успокоенная своим открытием, не знали бури, которая была готова над ними разразиться: они не знали, что каждое их слово, каждое их движение были замечены, обсуждены, растолкованы;

они не знали, что беспрестанно находились перед глазами судилища, составленного из чепчиков всех возможных фасонов. Когда баронесса за просто, дружески обращалась с Границким, тогда судилище решало, что она играет роль невинности. Когда она, по какому-нибудь стечению обстоятельств, в продолжение целого вечера ни слова не говорила с Границким, тогда судилище находило, что это сделано для того, чтоб отвлечь общее внимание. Когда Границкий говорил с бароном, это значило, что он желает усыпить подозрение бедного мужа. Когда молчал, это зна чило, что любовник не в силах преодолеть своей ревности. Словом, что бы ни делали баронесса и Границкий: садился он или не садился подле нее за столом, танцевал или не танцевал с нею, — встречался или не встречался на прогулке, была ли баронесса при людях любезна или нелюбезна с своим мужем, выезжала с ним или не выезжала, — все для досужего судилища служило подтверждением его заключений.

А бедный барон! Если бы он знал, какое нежное участие принимали в нем дамы, если бы он знал все добродетели, открытые ими в его особе! Его всегдашняя сонли вость была названа внутренним страданием страстного мужа;

его глупая улыбка зна ком непритворного добродушия;

в его заспанных глазах они нашли глубокомыслие;

в его страсти к висту — желание не видеть жениной неверности или сохранить наруж ное приличие.

Однажды в доме общей знакомой баронесса Дауерталь встретилась с княжной Мими. Они, разумеется, очень обрадовались, дружески пожали друг другу руки, сдела ли друг другу бесчисленное множество вопросов и с обеих сторон оставили их почти без ответа;

словом, ни тени вражды, ни тени воспоминания о приключении на бале, — как будто бы целый век они не переставали быть истинными приятельницами. В гостиной, кроме их, было мало гостей, — только старая княжна, молодая вдова — сестра Мими, старая и всегдашняя ее соседка на балах, Границкий и еще человека два, три.

Границкий целый день протаскался по разным гостиным, чтоб увидеться с сво ею графинею, и, нигде не нашедши ее, был скучен и рассеян. Баронессе было очень неприятно встретиться с княжною Мими, а старой княгине с баронессою. Одна Мими была очень рада удобному случаю делать наблюдения над баронессою и Границкий в маленьком обществе. От всего этого произошла в гостиной несносная принужден ность: разговор беспрестанно переходил от предмета к предмету и беспрестанно пре рывался. Хозяйка поднимала из-под спуда старые новости, потому что о новых все воз можное было сказано, и все смотрели на нее видимо не слушая. Мими торжествовала:

говоря с другими, она не пропускала ни одного слова ни баронессы, ни Граниикого и в каждом слове находила ключи для гиероглифического языка, обыкновенно упот ребляемого в таких случаях. Приметную рассеянность Границкого она переводила то маленькою ссорою между любовниками, то возбужденным подозрением мужа. А ба ронесса! Ни одно ее движение не ускользало от внимательного наблюдения Мими и каждое ей рассказывало целую историю со всеми подробностями. Между тем бедная баронесса, как будто виноватая, отворачивалась от Границкого: то почти не отвечала на его слова, то вдруг обращалась к нему с вопросами;

не могла удерживаться, чтоб иногда не взглядывать на княжну Мими, и часто, когда их глаза искоса встречались, баронесса приходила в невольное смущение, которое еще более увеличивалось тем, что она сердилась на себя за свое смущение.

Спустя несколько времени Границкий посмотрел на часы, сказал, что он едет в оперу, и исчез.

— Ведь мы расстроили это свидание, — тихо сказала Мими своей неразлучной соседке. — Впрочем, они наведут!

Едва вышел Границкий, как слуга доложил баронессе, что приехала ее карета, которой она давно уже дожидалась. В ту минуту какая-то неясная мысль пробежа ла в голове княжны Мими: она сама не могла дать себе отчета, — это было темное, беспредметное вдохновение злости, — это было чувство человека, который ставит сто против одного, в верной надежде не выиграть.

— У меня ужасный мигрень! — сказала она. — Позвольте, баронесса, вашей каре те перевезти меня домой через улицу: мы свою отпустили.

Они взглянули и поняли друг друга. Баронесса по инстинкту догадалась, что происходило в душе княжны Мими. Она также не составляла себе никакого опре деленного понятия о намерении последней;

но сама не зная чего-то испугалась;

она, разумеется, без труда согласилась на предложение Мими, но вспыхнула, и так вспых нула, что все это заметили. Все это произошло во сто раз быстрее, нежели во сколько мы могли рассказать сцену.

На дворе была сильная метель;

ветер задувал фонари, и в двух шагах нельзя было различить человека. Закутанная с ног до головы в салоп, Мими, с трепетом в сердце, всходила, поддерживаемая двумя лакеями, по ступенькам кареты. Она едва сделала два шага, как вдруг в карете большая мужская рука схватила ее руку, помогая ей вой ти. Мими бросилась назад, вскрикнула, — и едва ли это был не крик радости! Опро метью побежала она назад по лестнице, и вне себя, задыхаясь от различных чувств, загоревшихся в душе, бросилась к сестре Марии, которую крик ее, раздавшийся по всему дому, заставил выбежать из гостиной вместе с другими дамами.

— Ну, говорите еще! — шептала она сестре своей, но так, чтоб все могли слы шать, — защищайте вашу баронессу! У ней... в карете... ее Границкий. Посоветуйте ей по крайней мере осторожнее устраивать свои свидания и не подвергать меня такому стыду...

На шум пришла баронесса. Мими замолчала и, как бы без чувств, бросилась в кресла. Пока баронесса тщетно спрашивала у княжны, что с нею случилось, — дверь отворилась и — но позвольте, милостивые государи! Я думаю, что теперь самая приличная мину та заставить вас прочесть — Предисловие C’est avoir l’esprit dc son ge! С некоторого времени вошел в употребление и успел уже обветшать обычай пи сать предисловие посредине книги. Я нахожу его прекрасным, то есть очень выгодным для автора. Бывало, сочинитель становился на колени, просил, умолял читателя об ратить на него внимание;

а читатель гордо перевертывал несколько страниц и хлад нокровно оставлял сочинителя в его унизительном положении. В нашу эпоху спра ведливости и расчета сочинитель в предисловии становит читателя на колени или выбирает ту минуту, когда сам читатель становится на колени и вымаливает развязки;

тогда сочинитель важно надевает докторский колпак и доказывает читателю, почему он должен стоять на коленях, — все это с невинным намерением заставить читателя прочесть предисловие. Воля ваша, а это прекрасное средство, ибо кто не читал пре дисловия, тот знает только половину книги. Итак, милостивые государи, становитесь на колени, читайте, и читайте с глубочайшим вниманием и с глубочайшим уважени ем, потому что я буду говорить вам то, что уже давно вам всем известно.

Знаете ли вы, милостивые государи читатели, что писать книги дело очень труд ное?

Что из книг труднейшие для сочинителя это романы и повести.

Что из романов труднейшие те, которые должно писать на русском языке.

Что из романов на русском языке труднейшие те, в которых описываются нравы нынешнего общества.

Пропуская тысячи причин этих затруднений, я упомяну о тысяче первой.

Эта причина, — извините! — pardon! — verzeihen Sie! — scusate! — forgive me! 2 — эта причина: наши дамы не говорят по-русски!!

Послушайте, милостивые государыни: я не студент, не школьник, не издатель, ни А, ни Б;

я не принадлежу ни к какой литературной школе и даже не верю в существо вание русской словесности;

я сам говорю по-русски редко;

по-французски изъясняюсь почти без ошибок;

картавлю самым чистым парижским наречием: словом, я человек порядочный, — я уверяю вас, что стыдно, совестно и бессовестно не говорить по-рус ски! Знаю я, что французский язык уже начинает выходить из употребления, но какой нечистый дух шепнул вам заменить его не русским, а проклятым английским, для которого надобно ломать язык, стискивать зубы и выставлять нижнюю челюсть впе ред? А с этою необходимостию прощай, хорошенький ротик с розовыми, свежими славянскими губками! Лучше бы его не было.

Вы знаете не хуже моего, что в обществе действуют сильные страсти — страсти, от которых люди бледнеют, краснеют, желтеют, занемогают и даже умирают;

но в высших слоях общественной атмосферы эти страсти выражаются одною фразою, одним сло вом, словом условным, которого, как азбуку, нельзя ни перевесть, ни выдумать. Рома нист, в котором столько совести, что он не может решиться выдавать алеутский разго вор за язык общества, должен знать в совершенстве эту светскую азбуку, должен ловить эти условные слова, потому что, повторяю, их выдумать невозможно: они рождаются в пылу светского разговора, и приданный им в ту минуту смысл остается при них навсег да. Но где поймаешь такое слово в русской гостиной? Здесь все русские страсти, мысли, насмешка, досада, малейшее движение души выражаются готовыми словами, взятыми из богатого французского запаса, которыми так искусно пользуются французские ро манисты и которым они (талант в сторону) обязаны большею частию своих успехов. Как Быть верным своему веку! (франц.).

извините! (франц., нем., итал., англ.).

часто им бывают ненужны эти длинные описания, объяснения, приготовления, которые мука и сочинителю и читателю и которые они легко заменяют несколькими светскими для всех понятными фразами! Те, которые знают несколько механизм расположения романа, те поймут все выгоды, приносимые этим обстоятельством. Спросите нашего поэта 1, одного из немногих русских писателей, в самом деле знающих русский язык, почему он, в стихах своих, употребил целиком слово vulgar, vulgaire? 2 Это слово рисует половину характера человека, половину его участи;

но, чтобы выразить его по-русски, надобно написать страницы две объяснений, — а куда как это ловко для сочинителя и как весело для читателя! Вот вам один пример, а таких можно найти тысячу. И потому я прошу моих читателей принять в уважение все эти обстоятельства и пенять не на меня, если для одних разговор моих героев покажется слишком книжным, а для других не довольно грамматическим. В последнем случае я сошлюсь на Грибоедова, едва ли не единственного, по моему мнению, писателя, который постиг тайну перевести на бумагу наш разговорный язык.

Засим я прошу извинения у моих читателей, если наскучил им, поверяя их доб рому расположению эти маленькие, в полном смысле слова домашние затруднения и показывая подставки, на которых движутся романические кулисы. Я поступаю в этом случае как директор одного бедного провинциального театра. Приведенный в отчая ние нетерпением зрителей, скучавших долгим антрактом, он решился поднять зана вес и показать им на деле, как трудно превращать облака в море, одеяло в царский на мет, ключницу в принцессу, и apaпa в premier ngnu 3. Благосклонные зрители нашли этот спектакль любопытнее самой пьесы. Я думаю то же.

Конечно, родятся люди с необыкновенными дарованиями, для которых все гото во — и нравы, и ход романа, и язык, и характеры: надобно ли им изобразить человека высшего общества или, как они говорят, модного тона, — ничего не может быть легче!

Они непременно пошлют его в чужие края;

для большей верности в костюме заставят его не служить, спать до двух часов пополудни, ходить по кондитерским и пить до обеда, разумеется, шампанское.

Нужно им написать разговор в порядочном обществе, — и того легче! Развер нуть первый переводной роман г-жи Жанлис, прибавить в необходимых местах слова mоn cher — mа chre, — bon jour — comment vous portez-vous 4 — и разговор готов!

Но такую точность описания, такой верный, проницательный взгляд природа дает немногим гениям. Я был обижен ею в этом отношении и потому просто прошу чита теля сердиться не на меня, если я в некоторых из моих домашних разговоров не умел вполне сохранить светского колорита;

а дамам, повторяю мою убедительную просьбу, говорить по-русски.

Не говоря по-русски, они лишаются множества выгод:

I. Они не могут так хорошо понимать наших сочинений;

но как с этим по боль шей части их можно поздравить, то мы пропустим это обстоятельство.

II. Если они, несмотря на мои увещания, все-таки не будут говорить по-русски, то я — я — вперед не напишу для них ни одной повести, пусть же читают они гг. А, Б, В и проч.

Уверенный, что эта угроза сильнее всех доказательств подействует на моих чита тельниц, я спокойно обращаюсь к моему рассказу.

Напоминать ли, что здесь идет речь об Онегине Пушкина. (Прим. В. Ф. Одоевского.) вульгарно (англ.).

первого любовника (франц.).

мой дорогой, — моя дорогая, — здравствуйте, — как вы себя чувствуете (франц.).

Итак — дверь отворилась, и... ввалился старый барон, ничего не понимавший в этом приключении. Он приезжал за женою, и как он намеревался сейчас же куда то ехать с нею по какому-то непредвиденному обстоятельству, то рассудил остаться в карете и не говорить о себе хозяйке дома. Крик княжны Мими, которую он сначала принял было за жену, заставил его выйти.

Но таково было магнетическое действие, приготовленное и городскими слухами и всем предшедшим, что все смотрели на него и не верили глазам своим: уже спустя несколько времени, после стакана воды, после одеколоня, гофманских капель и про чего тому подобного, догадались, что в таких случаях надобно смеяться. Я уверен, что многие из моих читателей замечали в разных случаях жизни действие этого магнетиз ма, производящего в толпе сильное убеждение почти без всякой видимой причины:

подвергшись сему действию, мы потом уже тщетно хотим уничтожить его рассудком;

слепое убеждение так овладевает нашею волею, что в нас самих рассудок невольно на чинает отыскивать обстоятельства, которые бы могли подтвердить это убеждение. В те минуты сказанное самое нелепое слово производит сильное влияние;

иногда самое это слово забывается, но произведенное им впечатление остается в душе и, незаметно для человека, порождает в нем ряд таких мыслей, которые бы не пришли в голову без этого слова и которые к нему имеют иногда самое отдаленное отношение. Этот магнетизм играет весьма важную роль как в важных, так и в самых мелочных проис шествиях, и, может быть, для многих должен служить единственным объяснением.

Так случилось и теперь: происшествие с княжною было очень просто и понятно, но предрасположение всех присутствующих к другого рода развязке было так сильно, что у многих в одно и то же мгновение родилась неясная мысль, как будто бы барон тут явился вроде кума. Каким образом могло это случиться, в ту минуту никто не был в состоянии объяснить себе;

но впоследствии эта мысль развилась, укрепилась, и рас судок вместе с памятью отыскали в прошедшем множество подтверждений для того, что действительно было только одно слепое убеждение.

Если бы вы знали, какой шум поднялся в городе после этого происшествия! Во всех углах шепотом, вслух, за канвою, за книгою, в театре, перед алтарем Божиим собеседники и собеседницы говорили, толковали, объясняли, спорили, выходили из себя. Огнь небесный не произвел бы в них сильнейшего впечатления! И все оттого, что мужу вздумалось приехать за женою. Наблюдая подобные прискорбные явления, истинно приходишь в изумление. Что привлекает этих людей к делам, которые до них не касаются? Каким образом эти люди, эти люди, бездушные, ледяные, при виде самого благородного и самого подлого поступка, при виде самой высокой и самой пошлой мысли, при виде самого изящного произведения и при нарушении всех зако нов природы и человечества, — каким образом эти люди делаются пламенными, глу бокомысленными, проницательными, красноречивыми, когда дело дойдет до креста, до чина, до свадьбы, до какой-нибудь домашней тайны или до того, что они выжали из своего сухого мозга под именем приличия?

IV Спасительные советы Барин. Дурак! Тебе надобно было это сделать стороною.

Слуга. Я и так, сударь, подошел к нему со стороны.

У старого барона был меньшой брат, гораздо моложе его годами;

офицер, вооб ще очень милый малой.

Описать его характер довольно трудно: надобно начать издалека.

Видите ли! отцов наших добрые люди научили, что надобно во всем сомневать ся, рассчитывать свой каждый поступок, избегать всяких систем, всего бесполезного, а везде искать существенной пользы или, как тогда говаривали, обирать вокруг себя и вдаль не пускаться. Отцы наши послушались, оставили в сторону все бесполезные вещи, которых я не назову, чтобы не прослыть педантом, и очень были рады, что вся мудрость человеческая ограничилась обедом, ужином и прочими тому подобными полезными предметами. Между тем у отцов наших завелись дети;

дошло дело до вос питания, они благоразумно продолжали во всем сомневаться, смеяться над система ми и заниматься одними полезными предметами. Между тем их дети росли, росли и наперекор добрым людям сами составили себе систему жизни, — однако систему не мечтательную, а в которой поместились эпиграмма Вольтера, анекдот, рассказанный бабушкою, стих из Парни, нравственно-арифметическая фраза Бентама, насмешли вое воспоминание о примере для прописи, газетная статья, кровавое слово Наполе она, закон с карточной чести и прочее тому подобное, чем до сих пор пробавляются старые и молодые воспитанники XVIII столетия.

Молодой барон обладал этою системою в совершенстве: влюбиться он не мог — в этом чувстве для него было что-то смешное;

он просто любил женщин, — всех, с малыми исключениями, — свою легавую собаку, лепажевы ружья и своих товарищей, когда они ему не надоедали;

он верил в то что дважды два — четыре, в то, что ему ско ро откроется вакансия в капитаны, в то, что завтра он должен танцевать 2, 5 и 6 нумера контраданса...

Впрочем, будем справедливы: молодой человек имел благородную, пылкую и добрую душу: но чего не задавило преступное воспитание гнилого и раздушенного века! Радуйтесь, люди расчета, сомнения и существенной пользы! радуйтесь, защит ники насмешливого неверия во все святое! расплылись ваши мысли, все затопили, и просвещение и невежество. Где встанет солнце, которое должно высушить это болото и обратить его в плодоносную почву?

В комнате, обвешанной парижскими литографиями и азиатскими кинжалами, на вогнутых креслах, затянутый в узком архалухе, лежал молодой барон, то посматри вая на часы, то перевертывая листки французского водевиля.

Человек подал записку.

— От кого?

— От маркизы де Креки.

— От тетушки!

Записка была следующего содержания:

«Заезжай ко мне сегодня после обеда, мой милый. Да не забудь, по обыкнове нию;

у меня до тебя есть дело, и очень важное».

— Ну, уж верно, — проворчал про себя молодой человек, — тетушка изобрела еще какую-нибудь кузину, которую надобно выводить на паркет! Уж эти мне кузины!

И откуда они берутся? Скажи тетушке, — сказал он громко, — что очень хорошо, — буду. Одеваться.

Когда молодой барон Дауерталь явился к маркизе, она оставила свои большие вязальные спицы, взяла его за руку и с таинственным видом через ряд комнат, отли чавшихся характеристическим безвкусием, повела к себе в кабинет и посадила на ма ленький диван, окруженный горшками с геранием, бальзамином, мятою и фамиль ными портретами. Воздух был напитан одеколоном и спермацетом.

— Скажите, тетушка, — спросил ее молодой человек, — что все это значит? Уж не женить ли вы меня хотите?

— Пока еще нет, моя душа! Но шутки в сторону: я должна с тобою говорить очень и очень серьезно. Скажи мне, сделай милость, что у тебя за друг такой — Границкий, что ли, он? как его?..

— Да, Границкий! Прекрасный молодой человек, хорошей фамилии...

— Я никогда об ней не слыхала. Скажи мне, отчего такая связь между вами?

— В одном местечке, в Италии, измученный, голодный, полубольной, я не нашел комнаты в трактире: он поделился со мною своею;

я занемог: он ухаживал за мною целую неделю, ссудил меня деньгами, я взял с него слово, приезжая в Петербург, оста навливаться у меня: вот начало нашего знакомства... Но что значат все ваши вопросы, тетушка?

— Послушай, мой милый! Все это очень хорошо;

я очень понимаю, что какой нибудь Границкий был рад оказать услугу барону Дауерталю.

— Тетушка, вы говорите о моем истинном приятеле! — прервал ее молодой че ловек с неудовольствием.

— Все это очень хорошо, мой милый! Я не осуждаю твоего истинного прияте ля, — его поступок с тобою делает ему много чести. Но позволь мне тебе сказать от кровенно: ты молодой человек, едва вступаешь в свет;

тебе надобно быть осторожным в выборе знакомства. Нынче молодые люди так развращены...

— Я думаю, тетушка, ни больше ни меньше, как всегда...

— Ничего не бывало! Тогда по крайней мере было больше почтения к родствен никам;

родственные связи, не как теперь, — они были теснее...

— И даже иногда слишком тесны, любезная тетушка, не правда ли?

— Не правда! Да дело не о том. Позволь мне тебе заметить, что ты в этом случае, о котором мы говорим, поступил очень ветрено: встретился и связался с человеком, которого никто не знает. Служит ли он по крайней мере где-нибудь?

— Нет.

— Ну, скажи же сам после этого, что он за человек! Даже не служит! Уж верно потому, что его не принимают в службу.

— Вы ошибаетесь, тетушка. Он не служит, потому что у него мать италиянка, и все его имение в Италии: он не может ее оставить, именно по причине родственных связей...

— Зачем же он здесь?

— По делам своего отца. Но скажите, Бога ради, к чему ведут все эти вопросы?

— Одним словом, мой милый, мне очень неприятна твоя дружба с этим челове ком, и ты мне сделаешь большое одолжение, если... если выживешь его из дома.

— Помилуйте, тетушка! Вы знаете, что я во всем вам беспрекословно повинуюсь;

но войдите в мое положение: с какой стати я вдруг переменюсь к человеку, которому столько обязан, и ни с того ни с сего выгоню его из дому? Воля ваша, я не могу решить ся на такую неблагодарность.

— Все это вздор, мой милый! романические идеи, больше ничего! Есть манера, и очень вежливая, показать ему, что он тебе в тягость.

— Разумеется, тетушка, что это очень легко сделать;

но я повторяю вам, что я не могу взять на мою совесть такую гнусную неблагодарность. Воля ваша, не могу, никак не могу...

— Послушай же! — отвечала маркиза после некоторого молчания, — ты знаешь все, чем ты обязан твоему брату...

— Тетушка!

— Не перерывай меня. Ты знаешь, что по смерти твоего отца он мог воспользо ваться всем твоим имением;

он не сделал этого, он взял тебя по третьему году на свои руки, воспитал тебя, привел все запущенные дела в порядок;

когда ты взрос, записал тебя в службу, честно поделился с тобою имением;

словом, ты ему обязан всем, чем ты дышишь...

— Тетушка, что вы хотите сказать?

— Слушай. Ты уже не ребенок и малый не глупый, но вынуждаешь меня сказать тебе то, чего бы я не хотела.

— Что такое, тетушка?

— Послушай! Дай мне прежде слово не делать никаких глупостей, а поступить, как следует благоразумному человеку.

— Бога ради, договорите, тетушка!

— Я в тебе уверена и потому спрашиваю тебя, не заметил ли ты чего-нибудь меж ду баронессою и твоим Границким?

— Баронессою! Что это значит?..

— Твой Границкий с ней в интриге...

— Границкий?.. Быть не может!

— Я тебя не стану обманывать. Это верно: твой брат обесчещен, его седые волосы поруганы.

— Но надобны доказательства...

— Какие тебе доказательства? Ко мне уж об этом пишут из Лифляндии. Все жа леют о твоем брате и удивляются, как ты можешь помогать его обманывать.

— Я? его обманывать? Это клевета, тетушка, сущая клевета. Кто осмелился к вам написать это?

Этого я тебе не скажу;

но оставлю тебе только рассудить, можно ли Границкому оставаться у тебя в доме. Твой долг тебя обязывает, пока эта связь не сделалась еще слишком гласною, стараться учтивым образом заставить его выехать из твоего дома, а если можно, и из России. Ты понимаешь, что это должно сделать без шума;

найти какой-нибудь предлог...

— Будьте уверены, что все будет исполнено, тетушка. Благодарю вас за известие.

Мои брат стар, слаб;

это мое дело, мой долг... Прощайте...

— Постой, постой! не горячись! Тут не надобно никакой горячности, а хладно кровие: ты мне обещаешь, что ты не сделаешь никакой глупости, а поступишь, как следует благоразумному человеку, не мальчику?

— О, будьте спокойны, тетушка! Я все улажу как нельзя лучше. Прощайте.

— Не забудь, что тебе надобно поступить в этом случае очень осторожно! — кри чала ему вслед маркиза. — Говори с Границким тихо, не горячись. Заведи речь сторо ною, обиняками... Понимаешь?

— Будьте спокойны, будьте спокойны, тетушка! — отвечал барон, убегая.

Кровь била ключом в голове молодого человека.

V Будущее...l’avenir n’est personne Sire, l’avenir est Dieu Victor Hugo 1.

Во время этой сцены происходила другая.

Во внутренности огромного дома, позади блестящего магазина, находилась не большая комната с одним окошком на двор, завешенным сторою. По виду комнаты трудно было отгадать, кому она принадлежала: простые штукатурные стены, низкий потолок, несколько старых стульев и огромное зеркало, в алькове богатый диван со всеми затеями роскоши, низкие кресла с выгнутою спинкою, — все это как-то спори ло между собою. Одна дверь комнаты, через глухой коридор, соединяла ее с магази ном;

другая выходила на противоположную улицу.

По комнате ходил скорыми шагами молодой человек и часто останавливался, то посередине, то у дверей, и тщательно прислушивался. То был Границкий.

Вдруг послышался шорох, дверь отворилась, и прекрасная женщина, прекрасно одетая, бросилась в его объятия. То была графиня Лидия Рифейская.

— Знаешь ли, Габриель, — сказала она ему поспешно, — что здесь мы с тобою видимся в последний раз?

— В последний раз? — вскричал молодой человек, — но постой! что с тобою? ты так бледна?

— Ничего! Я немножко озябла. Спеша к тебе, я забыла надеть ботинки. Коридор такой холодный... Это ничего!

— Как ты неосторожна! Здоровьем пренебрегать не надо...

Молодой человек подвинул кресла к камину, посадил на них прекрасную жен щину, разул ее и старался согреть прелестные ножки своим дыханием.

— О, перестань, Габриель! Минуты дороги;

я насилу могла вырваться из дома;

я пришла к тебе с важною новостью. У моего мужа второй удар и, — страшно выгово рить, — доктора мне сказали, что мужу не пережить его: у него отнялся язык, лицо перекосилось, он страшен! бедный, не может выговорить ни слова!.. Едва поднимает руку! Ты не можешь поверить, как он мне жалок.

И графиня закрыла лицо свое рукою. Между тем Габриель целовал ее холодные, как будто из белого мрамора выточенные ножки и прижимал их к горячим щекам своим.

— Лидия, — говорил он, — Лидия! ты будешь свободна...

— Ах, говори мне это чаще, Габриель! Это одна мысль, которая на минуту за ставляет меня забывать мое положение;

но в этой мысли есть что-то страшное. Чтобы быть счастливою в твоих объятиях, мне надобно перешагнуть через гроб!.. Для моего счастия нужна смерть человека!.. Я должна желать этой смерти!.. Это ужасно, ужасно!

Это переворачивает сердце, это противно природе.

Но, Лидия, если кто-нибудь виноват в этом, то, верно, не ты. Ты невинна, как ангел.

Ты жертва приличий;

тебя выдали замуж поневоле. Вспомни, сколько ты сопротивля лась воле своих родителей, вспомни все твои страдания, все наши страдания...

— Ах, Габриель, я все это знаю: и когда я подумаю о прошедшем, тогда совесть моя покойна. Бог видел, чего я ни перенесла в моей жизни! Но когда я взгляну на мое го мужа, на его скосившееся лицо, на его дрожащую руку;

когда он манит меня к себе, меня, в которой он в продолжение шести лет производил одно чувство — отвращение;

когда я вспомню, что его всегда обманывала, что его теперь обманываю, тогда забываю,...будущее никому не принадлежит, Ваше величество, будущее в руках божьих. Виктор Гюго (франц.).

какая цепь страданий, нравственных и физических, довела меня до этого обмана. Я из нываю между этими двумя мыслями, — и одна не уничтожает другой!

Границкий молчал: тщетно бы стал он утешать Лидию в эту минуту.

— Не сердись на меня, Габриель! — сказала она наконец, обнимая его голову. — Ты понимаешь меня;

ты с детства привык понимать меня. Я одному тебе могу пове рять мои страдания...

И она пламенно прижала его к груди своей.

— Но полно! Время бежит;

я не могу здесь более оставаться... Вот тебе мой по следний поцалуй! Теперь слушай: я верю, мы будем счастливы;

я верю, то, что у нас отняло самовластие общества, возвратит нам провидение;

но до того дня я вся прина длежу моему мужу. С сей поры я ежеминутною заботою, долгими ночами без сна у его постели, страданием не видать тебя, должна выкупить нашу любовь и вымолить у Бога наше счастие. Не старайся меня видеть, не пиши ко мне;

позволь мне забыть тебя. Я тогда стану спокойнее, и совесть меньше меня будет мучить. Мне легче будет вообразить себя совершенно чистою, невинною... Прощай!.. Еще два слова: не пере меняй ничего в твоем образе жизни, продолжай выезжать, танцевать, волочиться, как будто для тебя не приготовляется никакой перемены... Заезжай сегодня же наведаться о моем муже, но я тебя не приму: ты не родня. И сегодня же поезжай и везде равно душно рассказывай об его болезни. Прощай!

— Постой! Лидия! Еще один поцелуй!.. Сколько долгих дней пройдет...

— О, не напоминай мне больше об этом!.. Прощай. Будь терпеливее меня. Пом ни: будет время, и я не буду говорить тебе: «идут — отойди, Габриель!...» О, ужасно!

ужасно!

Они расстались.

VI Это можно было предвидеть — Vous allez me rabacher je ne sais quels lieux communs de morale, que tous ont dans la bouche, qu’on fait sonner bien haut, pourvu que personne ne soit oblig de les praliquer.

— Mais s’ils se jeent dans le crime?

— C’est de leur condition.

Le neveu de Rameau 1.

В сильном волнении молодой барон Дауерталь возвратился домой.

— Дома ли Границкий? — спросил он.

— Никак нет.

— Сказать мне, как скоро он приедет.

Тут он вспомнил, что Граниикий должен был вечером ехать к Б***.

Минуты этого ожидания были ужасны для молодого человека: он чувствовал, что в первый раз в жизни он призван на важное дело;

что тут нельзя было отвертеться ни эпиграммою, ни равнодушием, ни улыбкою;

что здесь надобно было сильно чувст — Вы станете мне твердить Бог знает какие общие морали, которые у всех на устах и провозглашаются всеми очень громко, только бы никто не обязан был бы их исполнять.

— Но если они дойдут до преступления?

— Это их дело.

Племянник Рамо (франц.).

вовать, сильно думать, сосредоточить все силы души;

что, одним словом, надобно было действовать, и действовать самому, не требуя советов, не ожидая подпоры. Но такое напряжение было ему незнакомо;

он не мог себе отдать отчета в своих мыслях. Лишь кровь его разгоралась, лишь сердце в нем билось чаще. Ему представлялись как будто во сне городские толки;

его брат в сединах, оскорбленный и слабый;

желание показать свою любовь и благодарность к старику;

товарищи, эполеты, сабли, ребяческая доса да;

охота показать, что он уже не ребенок;

мысль, что смертоубийством заглаживается всякое преступление. Все эти грезы сменялись одна другою, но все было темно, неоп ределенно;

он не умел спросить у того судилища, которое не зависит от временных предрассудков и мнений, произносит всегда точно и верно: воспитание забыло ему сказать об этом судилище, а жизнь не научила спрашивать. Язык судилища был неиз вестен барону.

Наконец пробил час. Молодой человек бросился в карету, поскакал, нашел Гра ницкого, взял его за руку, вывел из толпы в отдаленную комнату, и... не знал, что ска зать ему;

наконец вспомнил слова тетушки и, стараясь принять вид хладнокровный, проговорил:

— Ты едешь в Италию!

— Нет еще, — отвечал Границкий, приняв эти слова за вопрос и смотря на него с удивлением.

— Ты должен ехать в Италию! Ты меня понимаешь?

— Нисколько!

— Я хочу, чтоб ты ехал в Италию! — сказал барон, возвысив голос. — Теперь по нимаешь?

— Скажи мне, сделай милость: что, ты с ума сошел, что ли?

— Есть люди, которых я не назову, для которых всякое благородство — сумас шествие...

— Барон, ты не знаешь, что говоришь! Твои слова пахнут порохом.

— Я привык к этому запаху.

— На маневрах?

— Это мы увидим.

Глаза барона заблистали: дело шло уже о личной обиде.

Они взяли слово с людей, вошедших в комнату к концу разговора, сохранить его в тайне, воротились снова в залу, сделали несколько вальсовых кругов и исчезли.

Чрез несколько часов уже секунданты отмеривали шаги и заряжали пистолеты.

Границкий подошел к барону.

— Прежде нежели мы отправим друг друга на тот свет, мне очень любопытно узнать, за что мы стреляемся.

Барон отвел своего соперника в сторону от секундантов.

— Вам это должно быть понятнее меня... — сказал он.

— Нисколько.

— Если я вам назову одну женщину...

— Женщину!.. Но какую?

— Это уж слишком! Жена моего брата, моего старого, больного брата, моего бла годетеля... Понимаете?

— Теперь уж совершенно ничего не понимаю!

— Это странно! Весь город говорит, что вы обесчестили моего брата;

все смеются над ним...

— Барон! вас бессовестно обманули. Прошу вас назвать мне обманщика.

— Это мне сказала женщина.

— Барон! вы поступили очень опрометчиво. Если б вы прежде спросили меня, я бы вам рассказал мое положение;

но теперь поздно, мы должны драться. Но я не хочу умереть, оставив вас в обмане: вот вам моя рука, что я не думал о баронессе.

Молодой барон был в сильном смущении в продолжение разговора: он любил Границкого, знал его благородство, верил, что он его не обманывает, и проклинал са мого себя, тетушку, целый свет.

Один из секундантов, старинный дуэлист и очень строгий в делах этого рода, сказал:

— И, и, господа! У вас, кажется, дело на лад идет? Тем лучше: миритесь, мири тесь;

право, лучше...

Эти слова были сказаны очень просто, но барону они показались насмешкою, — или в самом деле в тоне голоса секунданта было что-то насмешливое. Кровь вспыхну ла в молодом человеке.

— О нет! — вскричал он, почти сам не зная, что говорит. — Нет, мы и не думаем мириться. У нас есть важное объяснение...

Последнее слово снова напомнило молодому человеку его преступную неосто рожность: вне себя, волнуемый необъяснимыми чувствами, он вторично отвел своего соперника в сторону.

— Границкий! — сказал он ему, — я поступил как ребенок. Что нам делать?

— Не знаю, — отвечал Границкий.

— Рассказать секундантам нашу странную ошибку?..

Это будет значить распространить слухи о жене твоего брата.

Ты смеялся над моею храбростию;

секунданты знают это.

— Ты мне говорил таким тоном...

— Это не может так остаться!

— Это не может так остаться!

— Скажут, что на нашем дуэле пролилась не кровь, а шампанское...

— Постараемся оцарапать друг друга.

Они стали к барьеру. Раз, два, три! — пуля Границкого оцарапала руку барона;

Границкий упал мертвый.

VII Заключение Существуют охотники защищать всех и всё: они ни в чем не хотят видеть дурного. Эти люди очень вредны...

Светское суждение.

Всякий читатель, вероятно, уже догадывается, что вышло из всей этой истории.

Пока о дуэли знали одни мужчины, то приписывали его просто насмешке Гра ницкого над храбростью молодого барона;

толки были различны. Но когда узнали об этом происшествии нравственные дамы, описанные нами выше, тогда прекратились все недоразумения: истинная причина была тотчас отыскана, исследована, обработа на, дополнена примечаниями и распространена всеми возможными способами.

Бедная баронесса не устояла против этого жестокого преследования: ее честь, единственное чувство, которое было в ней живо и свято, ее честь, которой она прино сила в жертву все мысли ума, все движения юного сердца, ее честь была поругана без вины и без возврата. Баронесса слегла в постель.

Молодой барон и двое секундантов были сосланы, — далеко от всех наслажде ний светской жизни, которая одна могла быть для них счастием.

Графиня Рифейская осталась вдовою.

Есть поступки, которые преследуются обществом: погибают виновные, погиба ют невинные. Есть люди, которые полными руками сеют бедствие, в душах высоких и нежных возбуждают отвращение к человечеству, словом, торжественно подпиливают основания общества, и общество согревает их в груди своей, как бессмысленное солн це, которое равнодушно всходит и над криками битвы, и над молитвою мудрого.

Для княжны Мими была составлена партия, — она уже отказалась от танцев. Мо лодой человек подошел к зеленому столу.

— Сегодня поутру наконец кончились страдания баронессы Дауерталь! — сказал он, — здешние дамы могут похвалиться, что они очень искусно ее убили до смерти.

— Какая дерзость! — шепнул кто-то другому.

— Ничего не бывало! — возразила княжна Мими, закрывая взятку, — убивают не люди, а беззаконные страсти.

— О, без сомнения! — заметили многие.

Imbroglio (Из записок путешественника) (Один из моих приятелей сообщил мне описание странного приключения, слу чившегося с ним во время его путешествия по Италии. Мой приятель не автор и не умеет рассказывать красно и витиевато;

желаю, чтоб интерес самого происшествия заменил для моих читателей красоту рассказа. Повторяю, мой приятель не автор, но простой путешественник, турист, для очистки совести принявшийся за перо.) Солнце уже заходило. Пароход наш летел стрелою. Неаполитанский залив от крывался во всем своем величии. Пассажиры бросились на палубу. Хотя мы уже седь мой день все больше и больше подвигались под итальянское небо, но при виде берега оно показалось нам еще прекраснее. Я не буду описывать наших восклицаний, наших восхищений, нашей радости: надобно испытать ее.

Дым из парового котла, как будто сердясь на долгое заключение, с шипением и брызгами выскочил из трубы;

колеса замерли;

нас окружили тысячи лодок. Пу тешествуя без слуги, я взвалил на плечи свой маленький чемоданчик и бросился в одну из них.

— Alle crocelle a Santa Lucia 2, — сказал я гребцу, справившись со своим Guide de voyageur 3, какой трактир всех дешевле.

— Si, signore 4, — отвечал лодочник и сильно взмахнул веслами.

Путаница (итал.).

Причальте к Санта Лучиа (итал.).

Путеводителем для путешественников (франц.).

Слушаю, господин (итал.).

Добравшись до трактира, я занял первую мне попавшуюся комнату, сбросил скорее с плеч котомку, отдал мои бумаги трактирщику и со всем нетерпением север ного жителя выбежал на улицу, чтоб насладиться роскошною итальянскою ночью и величественной картиной, бывшею у меня перед глазами. Долго бродил я по улицам и нечувствительно дошел до Villa-reale, на берег моря. Bcе поражало меня, все при ковывало мое внимание, — и архитектура зданий, и новая для меня одежда, и черты лиц, опаленных солнцем. Я прислушивался к пению рыбаков, к повестям их рассказ чиков, заходил в церкви, заглядывал в окошки домов — словом, наслаждался вполне, как только может наслаждаться человек, внезапно через море перенесенный из дале кого севера в поэтическое отечество Тасса. В этом наслаждении я нe замечал времени, как вдруг небо потемнело;

тут я вспомнил, что в южных странах не бывает сумерек и что мне, иностранцу, легко можно заблудиться;

впрочем, других опасностей я не предвидывал, время романических приключений прошло и для Италии;

грозных, по этических разбойников уняла полиция;

к тому же мой небогатый наряд и еще менее богатый кошелек не могли обратить на себя корыстолюбивого внимания. Я подумал и решился поверить мой орган местной памяти — добраться до ночлега, никого не спрашивая. Признаюсь, мне почти хотелось не найти моего трактира, чтоб иметь слу чай провести ночь под открытом небом. Но не успел я пройти несколько шагов, как почувствовал, как две сильные руки схватили меня сзади;

в ту же минуту другие две руки накинули мне платок на лицо и затянули так крепко, что я не мог даже закри чать, не только видеть, кому вздумалось так забавляться надо мною.

Было не до шуток, когда я почувствовал, что мне связали руки и ноги и потащили Бог знает куда с большой быстротою. Всякое сопротивление было тщетно;

я позволил делать с собою все, что было угодно моим носильщикам, и с нетерпением ожидал раз вязки этого странного приключения. Наконец мы остановились. Послышался шум весел, и я скоро почувствовал, что нахожусь в лодке. Это меня несколько успокоило.

«Если бы я был взят разбойниками, — подумал я, — то они не стали бы столько со мною церемониться». Но тут мне пришли в голову рассказы о людях, которые были задержаны шайкою воров и могли освободиться только посредством большого выку па, в ожидании которого ibravi 1 занимаются обрезыванием носов и ушей у жертв сво их. От этой мысли дрожь у меня пробежала по членам: понятие о богатстве русских, которое имеют в Италии;

мое слишком недостаточное состояние;

уверенность, что я не легко могу освободиться от бездельников и что, может быть, очень горькая участь меня ожидает, — все это стеснилось в голове моей и рисовало картину ужасную. Но тут я вспомнил, что никогда не слыхано о подобных приключениях в Неаполе, и снова начал теряться в догадках. Тщетно хотел я прислушаться к разговору моих товари щей: они хранили глубокое молчание. Наконец лодка причалила к берегу, снова мои проводники подняли меня на руки, пронесли несколько шагов, — я услышал скрип дверей и почувствовал, что меня тащат по лестнице. Послышались звуки нескольких голосов;

ближе, ближе;

наконец сильная рука схватила меня за грудь и грубый, зады хающийся от гнева голос проговорил:

— Scelerato! Между тем развязали мне ноги, протащили еще несколько шагов, и раздался крик женщины. В эту минуту повязка, закрывающая мое лицо, была сорвана, и я уви дел себя в комнате, обитой черным сукном, — перед собой молодую прекрасную жен щину в черном платье, которая бросилась в мои объятия и вдруг отступила, встала на колени и с радостным криком начала благодарить Бога. Возле меня стоял человек пожилых лет, с обнаженным кинжалом в руке, и еще другой, уже поседевший.

разбойники (итал.).

Негодяй! (итал.) — Тщетно ты хочешь обмануть нас, — сказал первый по-итальянски, обращаясь к молодой женщине, — вместо этих сцен лучше спеши проститься с ним;

его послед няя минута наступила.

Молодая женщина ничего не отвечала: она смотрела на меня и, казалось, была в нерешимости. Наконец она как бы превозмогла себя и вскричала:

— Судьба обманула вас;

это не он.

Тут я постарался вспомнить те слова, которые слыхал в итальянских операх, и, запинаясь каждую минуту, сказал почти следующее:

— Я вижу, милостивые государи, что я здесь жертва какого-то недоразумения и что вы меня принимаете за другого. Я не буду говорить вам, как противно чести напа дать на безоружного человека...

— Тут не о чести дело, — вскричал старик с гневом. Однако ж мой иностранный выговор, казалось, поразил их: я видел на их лице недоумение.

— Я иностранец, милостивые государи, — продолжал я.

— Неправда! — вскричали оба.

— Я сейчас только с парохода.

— Это мы знаем.

— Я офицер русской службы.

— И это мы знаем;

мы знаем все твои обстоятельства.

— Если так, милостивые государи, то я уже решительно не понимаю, зачем я здесь. Я никогда не бывал в Италии, даже не имею здесь ни одного знакомого. Я рус ский, милостивые государи, повторяю вам и прибавлю, что мое правительство не по терпит, чтоб мне была нанесена какая-нибудь обида...

Мои странные фразы, мой иностранный выговор, видимо, поражал их;

они смот рели в нерешимости то друг на друга, то на молодую женщину, которая, сидя в крес лах, спокойно ожидала окончания нашего разговора.

— Покажите ваши бумаги? — сказал мне один из незнакомцев.

Тут я вспомнил, как неосторожно поступил я, оставив свои бумаги у трактир щика и не побывавши прежде у нашего посланника. Как бы упавший с неба посреди людей, мне совершенно незнакомых, в стране иноземной, не знаемой никем из моих соотечественников, я был в полной власти моих гонителей.

— Мои бумаги остались в трактире, — отвечал я. — Вы можете об них спра виться.

— Прекрасная выдумка! Вы знаете, что мы не можем об них справляться.

С этими словами незнакомец расстегнул мой фрак, без церемонии опустил руку в карман и вынул из него случайно оставшуюся в нем записку одного из моих прияте лей, писанную по-русски.

— Язык, на котором писана эта записка, — сказал я, — может вам доказать, что я не тот, за кого вы меня принимаете.

— Эта записка ничего не доказывает;

мы повторяем: нам известно, что вы при ехали из России. Скажите, если вы в самом деле иностранец, что заставило вас оста новиться не в таком трактире, где обыкновенно останавливаются иностранцы? что вас заставило так поспешно выскочить из парохода? зачем вы бегали по улицам? чего вы смотрели в окошках?

Кровь моя взволновалась, но я постарался скрыть свою досаду.

— На эти вопросы, — сказал я, — может, должно было бы мне отвечать вам так же вопросом: какое вы имеете право требовать от меня отчета? Но в положении, в котором нахожусь, я скажу вам, что все эти, по-видимому, странные обстоятельства легко объясняются нетерпением путешественника, из дальной страны в первый раз попавшему в Неаполь, где, признаюсь, он не ожидал себе такого приема.

— Это все выдумки, — вскричали незнакомцы. — Мы не ребята;

нас обмануть трудно, и это вы сейчас увидите.

С этими словами старик вышел из комнаты. Прошло несколько минут в совер шенном молчании;

мои руки все еще были связаны, и младший из незнакомцев все стоял подле меня с обнаженным кинжалом. Он наблюдал каждое мое движение. Тяж ка была для меня эта минута;

я задыхался от различных чувствований, волновавшихся в моем сердце. Если б это состояние еще несколько продолжилось, я бы не вытерпел и, несмотря на неровность сил, постарался бы, хоть с потерею жизни, выйти из моего странного положения;

но дверь отворилась, и лицо, как мне казалось, старой женщи ны, закрывавшейся платком, выставилось из-за двери.

— Это не он! — сказала она, взглянув на меня, и скрылась.

Крик досады вырвался из груди двух мужчин;

они отошли в сторону и начали тихо разговаривать между собою. Мало-помалу голос их возвышался, и из слов, от ражавшихся от сводов залы, мог я заключить, что я слишком много знал для их безо пасности. Бездельники спорили, что будет лучше — оставить ли меня в живых, или бросить в море.

Минута была решительная, и я сказал им:

— Вы, кажется, уверились теперь, господа, что я не тот, кого вам надобно. Как ни обидно мне то положение, в которое вы меня поставили, и как бы ни хотел я потребо вать у вас отчета в ваших со мною поступках, но я вхожу и в ваше положение: я могу вам дать слово, что если вы отпустите меня, то я сохраню все происшедшее в ненару шимой тайне: она умрет вместе со мною.

Они посмотрели на меня, снова отошли в сторону и снова заспорили.

— Я должен вам напомнить, — продолжал я, — что для вашей же собственной пользы вам гораздо безопаснее положиться на честное слово благородного челове ка, нежели скрыть это преступление новым преступлением. Я не имею никакого ин тереса узнавать вашей тайны, и через несколько дней оставлю Неаполь, разумеется, навсегда. Смерть же моя рано или поздно может довести то открытия тайны;

мои бу маги, вероятно, уже известны полиции;

мои соотечественники, приехавшие со мною на пароходе, русское посольство употребят, уверяю вас, все возможные средства для открытия истины. Я оставляю вам на суд, что для вас выгоднее.

Эти слова, кажется, произвели над ними некоторое действие;

они снова отошли в сторону, но разговор их сделался гораздо спокойнее. Наконец молодой человек по дошел ко мне.

— Действительно, милостивый государь, — сказал он мне, — мы ошиблись.

Странный случай открыл вам до некоторой степени тайну нашего семейства. Собс твенная наша безопасность заставляла бы нас прибегнуть к самому верному средству для сохранения этой тайны;

но мы хотим лучше верить вашему честному слову. Мы решились отпустить вас, милостивый государь;

но знайте, что с этим происшествием связана участь знатнейших фамилий Италии;

что малейшая ваша нескромность будет в ту же минуту наказана смертию. Случившееся с вами сегодня может показать вам, что мы имеем все нужные для того способы. Вы должны нам поклясться всем, что для вас есть святого в жизни: вашей родиной, вашими родными, вашей честью, что вы нигде, никогда, ни в каком случае, ни на исповеди, ни в терзаниях пытки, ни словом, ни движением не только не откроете всего с вами происшедшею, но даже не будете стараться объяснить его себе или даже встретиться с кем-либо из нас.

Делать было нечего — я поклялся.

— Теперь вы свободны, — сказал молодой человек, — вас сию минуту отвезут на вашу квартиру;

но вы извините нас, если мы принуждены будем принять прежнюю предосторожность и завязать вам глаза. Руки ваши останутся свободны;

мы полагаем ся на ваше благородство и верим, что вы не сделаете ни малейшего усилия поднять повязку.

Я позволил делать все, что им было угодно.

— С этой минуты, — продолжал молодой человек, — мы как будто бы никогда не существовали друг для друга. Старайтесь, советую вам для вашей пользы, истре бить из памяти даже черты лиц наших. С нашей стороны для вас великая жертва;

умейте ценить ее.

Две сильные руки снова взяли меня под мышки, снова мы сошли несколько сту пеней лестницы;

снова заскрипели двери, снова я услышал шум весел и почувствовал качание лодки. Мои проводники по-прежнему погрузились в глубокое безмолвие.

Уже довольно долго продолжалось наше плавание;

я уже думал, что приближа ется минута моего освобождения, как вдруг между моими проводниками я заметил некоторое движение.

— Здесь кто-то есть, — сказал шепотом один голос.

— Это свернутый парус, — отвечал другой.

— Нет, здесь что-то живое, — возразил первый. После минуты безмолвия я услы шал крик, шелест скользнувшего кинжала, слабый стон умирающего.

— Стой! стой! — закричали вокруг нас несколько голосов.

Это было уже слишком: я не вытерпел, сорвал с себя повязку. Луна светила, — у ног моих лежал окровавленный труп! Я еще не мог прийти в себя при виде ужасного зрелища, как лодка, на которой я находился, была примкнута крючьями к другой, из которой в то же мгновение выскочили незнакомые мне люди, по мундирам которых я догадался, что то должны быть полицейские служители. Проводников моих уже в лодке не было;

несколько выстрелов, сделанных солдатами, заставили меня заклю чить, что мои прежние знакомые бросились в море.

Новые мои знакомые не оставили мне ни минуты на размышление, не дали мне выговорить ни слова, а без церемоний связали мне руки и положили в полицейскую барку. На вопрос мой, куда они везут меня! — Туда, — отвечал мне один из сбиров, — куда обыкновенно возят таких храбрых молодцов, как ты.

В этом ответе не было для меня ничего утешительного. На все мои слова, на все доказательства, что я ничего не понимаю в этом происшествии, мне отвечали, что это не их дело и что завтра разберут все по порядку.

Лодка причалила к берегу;

мы вышли и, прошед недалеко по каким-то переул кам, остановились перед большим зданием, возле которого стояли часовые. Огром ные железные двери поворотились на своих вереях передо мною, но едва подвели меня к ним, как не знаю кто-то сунул мне в руку небольшую бумажку: я машинально сжал ее в руке и продолжал следовать за провожатыми, думая, что наконец встречу кого-нибудь, с кем можно будет объясниться;

но мое ожидание было тщетно. Про вожатые поворотили в маленький коридор, отворили небольшую низенькую дверь, втолкнули меня в нее, дверь захлопнулась, — за мной заперли несколько дверей.

Тщетны были бы все мои крики;

я решился терпеливо ожидать конца моей участи.

Я посмотрел вокруг себя: то была маленькая четвероугольная комната, без посте ли, без стула, даже без окон;

небольшое отверстие, сажени две от полу, с железною решеткою, пропускало в комнату свет от фонаря, находившегося снаружи. Когда вокруг меня воцарилось совершенное безмолвие, прерываемое иногда шагами ча сового, а иногда стонами, как бы выходившими из соседственных комнат, я решился подойти к светлому кругу, производимому отражением тусклого фонаря, развернул записку и с трудом разобрал в ней следующие слова: «Не забывайте данного вами обещания и будьте спокойны».

Признаюсь, эта записка мало меня порадовала. Я видел в ней только странную цепь, которая привязывала меня к кровавой тайне;

второй половине записки я дове рял мало.

И грустно мне было, и досадно, и холодно;

я не мог даже ходить по моей италь янской квартире: пол был вымощен плитою;

я беспрестанно посклизался от находив шейся на нем сырости. Удушливый воздух захватывал дыхание, сырость проникала члены, и холодный пот лился с меня градом.

Вся твердость меня оставила: в отчаянии я прислонился к стене, покрытой плесе нью, и горькие размышления взволновали во мне душу.

«Вот судьба человеческая! — думал я. — Каких препятствий не должен был я преодолеть для этого путешествия? В продолжение нескольких лет я трудился, от кладывал деньги, отказывал себе во всем, чтоб сохранить небольшую сумму — все для того, чтоб видеть Италию;

с тою мыслию засыпал и просыпался;

наконец достиг же лаемой цели, оставил отечество, родных, друзей, все милое моему сердцу... Для чего?

Чтоб едва не лишиться жизни, испытать все возможное уничижение от каких-то без дельников;

чтоб мне, отворачивавшемуся от порезанного пальца, видеть у ног своих человека, плавающего в крови, и в заключение попасть в тюрьму, быть почти обви ненному в уголовном преступлении и провести первую ночь в Италии на голом полу, под заплесневелым сводом... И кто знает, что еще ждет меня?» Мысли мои делались час от часу мрачнее;

я понял защитников исправительной системы, которые совету ют запирать преступника в темную комнату и удалять его от всякого сообщения с людьми: ничто так не погружает человека в самого себя, ничто так не переносит в мир отвлеченных понятий, как одиночество, темнота, безмолвие. Я, веселый, беззаботный житель столицы, для которого наем квартиры был самою отвлеченною в жизни иде ей, — я вдруг обратился в философа, и неожиданно дошел до самых важных вопросов человеческой жизни, которыми заниматься мне до сих пор казалось пустым педан тизмом или мечтами, ни к чему не ведущими.

Скоро усталость, однообразные шаги часового погрузили меня в род дремоты.

Мысли мои час от часу мешались более, соединяясь с полугрезами: то холодные руки хватали меня за плечи, то ледяная гора скользила по моим щекам, то являлись без жизненные, свинцовые лица, — и из глаз их по синим бороздам катились кровавые слезы, растягивались и паутиною обвивались вокруг меня;

то мне казалось, что я был прикреплен к маятнику огромных часов и при каждом взмахе тщетно старался при цепиться за скользящую стену: я просыпался и засыпал беспрестанно. Не знаю, как долго находился я в этом состоянии;

когда я пришел в себя, то очень удивился, что шаги часового, единственный признак жизни в этом ужасном безмолвии, прекрати лись. Вероятно, это самое обстоятельство заставило меня и проснуться. Но мое удив ление еще увеличилось, когда я почувствозал, что стена за мною движется. Сначала я подумал, что это мечта расстроенного воображения;

но, привстав, явственно уви дел, что кирпичи в стене точно шевелятся. Невольное чувство заставило меня к ним прикоснуться. Я очень легко вынул один из них;

и едва я его вынул, как в отверстии показался железный лом. Незнакомый голос шепотом говорил мне по-итальянски:

«Русский, русский». Впросонках, не будучи в состоянии отдать себе отчета в своих мыслях, я, по невольному движению и по естественному, сильному желанию выйти из темницы, схватился за лом и начал обрушивать остальные кирпичи;

но в самую эту минуту двери моей темницы с шумом отворились, из отверстия раздался крик, послышались выстрелы, тревога. Я увидел себя окруженным тюремщиками. Тут уже мне говорить было нечего: лом был в моих руках!.. Желание бежать — явно!.. И я, в совершенном ослаблении сил, позволил себя связать, не говоря ни слова. Из этой комнаты меня перевели в другую, еще ужаснейшую первой: в ней была едва сажень в длину и ширину. Меня бросили на пук гнилой соломы и приковали к ввернутой в стену цепи. Эта комната не имела никакого отверстия, кроме небольшой скважины в двери, в которую беспрестанно выставлялось лицо часового. Несколько часов провел я в этом ужасном состоянии;

мысль, что я своим побегом дал себе вид преступника, беспокойное положение, в котором я находился, не позволяли мне свести глаз ни на одну минуту. Наконец я заметил какой-то белесоватый свет в отверстии двери, по ко торому догадался, что наступило утро.

Этот свет был большим для меня услаждением. «Чем бы это ни кончилось, — думал я, — по крайней мере я выйду из мучительного положения!» Действительно, через несколько времени послышался шум, дверь отворилась, вошедшие сбиры от перли пояс, приковывавший меня к стене, и, окружив меня, с обнаженными саблями, вывели из тесного ночлега;

мы прошли несколько коридоров и очутились во внутрен нем дворе тюремного замка. Солнце всходило, легкий ветерок обвевал меня теплым воздухом, и я понял то чувство, которое ощущают люди, выходящие из долгого за ключения на светлое небо.

Скоро мои провожатые ввели меня в комнату, где за столами сидели писцы. Мы прошли мимо их;

они едва подняли головы — вероятно, им были в привычку такие явления. Наконец провожатые ввели меня в комнату, где за большим столом сидел человек в черном фраке, довольно тучный, который, прищуривая свои маленькие глазки, спросил мое имя. Я сказал ему имя и прибавил, что нахожусь в таком стран ном положении, которое могу объяснить только русскому посланнику. В ту же мину ту мой новый знакомец отправил чиновника за моими бумагами и потом, обратясь ко мне, сказал:

— Желанье ваше видеть русского посланника будет исполнено, если, разумеется, он согласится на вашу просьбу. Но я должен вас предуведомить, что если вы и в самом деле тот, за кого вы себя выдаете, то ваш посланник не будет иметь права и даже не захочет вмешиваться в дело смертоубийства. Во всяком случае, вы будете судимы по законам той земли, в которой вы находитесь, и никто на свете не будет в состоянии спасти вас от участи, ожидающей смертоубийцу. Одно добровольное ваше призна ние, и если вы назовете ваших соумышленников, возможно несколько смягчить стро гость законов.

— Смертоубийцу? — вскричал я, — соумышленников? Но, именем Бога, кого же умертвил я?

— Вы знаете, что вас застали над трупом полицейского чиновника, который был отправлен для наблюдения за приготовившимся злодеянием.

— Милостивый государь! — отвечал я, — я не мог убить никого, потому что сам находился пленником на той же лодке, на которой меня застала полиция.

— Пленником? Но чем вы это докажете?

— Тем, милостивый государь, что я сидел в лодке с завязанными глазами.

Судья взял лежавший на столе кусок полотна, в котором я узнал бывшую на мне повязку;

приложил ее к моему лицу, стараясь сохранить оттиски, на ней оставшиеся, и действительно увидел, что они приходились мне по мерке.

— Это доказательство, правда, несколько служит подтверждением ваших слов;

но зачем и каким образом вы попались на эту лодку?

— Этого я не могу сказать вам. Я дал страшную клятву честного человека никому не открывать этой тайны.

— Вы можете сами рассудить, — сказал мне судья, — что это обстоятельство уве личивает подозрение правосудия, тем более что в нынешнюю ночь было сделано по кушение освободить вас. Это не могло быть сделано без вашего согласия — что, впро чем, доказывается и тем положением, в котором вас застали.

Я старался объяснить сколько мог, что я не имел понятия о людях, желавших освободить меня;

старался объяснить то невольное чувство, которое, в минуту про буждения от сна, заставило меня против собственной моей воли способствовать неиз вестным моим освободителям, — но я сам чувствовал, что все слова мои были темны.

Между тем принесены были мои бумаги;

посмотрев их, судья сказал мне:

— Действительно, по вашим бумагам я вижу, что вы иностранец, вчера только вечером приехавший в Неаполь, и что невероятно предполагать в вас убийцу неиз вестного полицейского чиновника;

но вы согласитесь сами, что обстоятельства дела вашего так странны: правительство не будет в состоянии оправдать вас, если вы не дадите нужных объяснений. Напишите письмо к вашему посланнику: может быть, он убедит вас быть откровеннее.

Я благодарил судью за его участие ко мне и поспешил написать письмо. Когда я его окончил, судья сказал мне: — Ваше письмо будет сию минуту отправлено;

в ожи дании ответа вы извините нас, если мы должны соблюсти меры предосторожности, которые обыкновенно принимаются в этих случаях.

Меня отвели в прежнюю мою комнату, но цепей уже более не надевали.

Через несколько минут я получил позволение явиться к посланнику, однако ж в сопровождении жандарма. Посланник принял меня как нельзя лучше и, имея уже обо мне сведения как по письмам, так и по словам моих товарищей на пароходе, во шел совершенно в мое положение;

понял то чувство чести, которое воспрещало мне открыть всю тайну, однако ж сказал мне, что все, что он может сделать в мою поль зу, — это засвидетельствовать перед неаполитанским правительством о моем звании и о моем поведении. Он присовокупил, что все прочее он должен будет предоставить на произвол туземных судилищ.

Все это, признаюсь, мало меня утешало, особливо когда, при выходе от послан ника, я был приглашен жандармским офицером в прежнюю карету. «Чорт возьми! — думал я, — за делом я приехал в Неаполь. Прекрасное лечение — ходить для здоровья под обнаженными шпагами и дышать заплесневелым воздухом тюремных замков!» По возвращении в мою печальную квартиру мне отвели комнату несколько получше прежней. На этот раз все предосторожности ограничились лишь моим честным сло вом, что я не предприму ничего предосудительного до решения моей участи. В таком положении я провел день до вечера, и одно захождение солнца напомнило мне, что уже более суток у меня ничего не было в желудке: так сильное движение чувств может победить в человеке физические потребности! Но едва я вспомнил об этом, как в ту же минуту почувствовал жесточайший голод, и принесенные запачканным сбиром не сколько волокон макаронов показались мне самым вкусным блюдом, которое когда либо мне попадалось в продолжение жизни. Таков был мой первый обед в Неаполе.

Я не успел еще окончить скудного пиршества, когда снова вошел ко мне полицейский офицер.

— Ваш посланник, — сказал он. — принял вас на свое поручительство;

с сей ми нуты вы свободны, но потрудитесь прежде подтвердить подписью ваши словесные показания пред судьею нынешним утром, равно и подписать обещание по первому позыву являться в суд.

Я подписал все, чего хотели, и вне себя от радости выскочил из места своего за ключения. Я не хотел более оставаться в том трактире, который был виною моего не счастного приключения и в тот же день переехал, или лучше сказать, перенес мою котомку в другой, alla Vioria, у самых ворот прелестной Villa Reale. He успел я отдох нуть, как вошедший трактирщик подал мне небольшой сверток.

— От кого? — спросил я.

— Не знаю, — отвечал он мне.

Признаюсь, с большим неудовольствием развернул я этот сверток, — так я был напуган всякою таинственностью.

В свертке находился перстень старинной работы, на котором изображены были какие-то, как мне казалось, египетские фигуры — змея с львиной головою, какой-то сосуд, непонятные знаки и буквы. При перстне находилась записка: «Вы сами, не зная того, спасли жизнь одной особы. Люди, которые одолжены вами, боялись оскорбить вас денежною платою;

но они надеются, что вы не откажетесь принять, в знак памяти, прилагаемый при сем перстень. Он когда-нибудь может вам пригодиться;

сверх того, как вы сами можете заметить, этот перстень принадлежит к числу таких редкостей, которыми дорожат ваши соотечественники и которые не приобретаются деньгами.

Однако ж до некоторого времени вы хорошо сделаете, если никому не будете его по казывать. Мы боимся снова нарушить ваше спокойствие».

Малознакомый с древностями, я едва обратил внимание на чудесный перстень и чуть не выбросил его из окошка, — так одна мысль обо всем, относившемся к моему приключению, обдавала меня холодом;

однако по некотором размышлении я поло жил перстень в свой бритвенный ящичек.

Я провел несколько дней в совершенном уединении, ожидая нового посещения полицейского чиновника, но он не являлся: не знаю, ходатайство ли посланника, ин триги ли моих незнакомых друзей-врагов были причиною тому, что меня оставляли в покое? Наконец я ободрился. Журналы, которые приносил мне трактирщик, толкова ли о новой певице, приводившей в восхищение весь Неаполь. Я решился отправить ся в Сан-Карло. Сходя с лестницы трактира, я заметил сошедшего с верхнего этажа низенького старика, в черном фраке, напудренного;

во всей его особе было какое-то странное беспокойство;

переступая ступени, он весь шевелился;

его руки, ноги, нос, глаза, все было в каком-то движении. Смотря на него, можно было подумать, что он чему-то раз в жизни удивился и навек застыл в этом положении. Все эти наблюде ния я уже сделал впоследствии, а в ту минуту взглянул на него с тем равнодушным любопытством, с каким смотришь на соседа, ибо по разговору его со встретившимся трактирщиком я догадался, что мой старик живет со мной в одном доме. Не желая заводить новое знакомство, я пошел своей дорогой. Прошед несколько улиц, я оборо тился и, к чрезвычайному моему удивлению, увидел, что мои старик следует за мною.

Напуганный всем со мною случившимся, я очень был недоволен этим сообществом.

Желая избавиться от моего провожатого, я подошел к первому встретившемуся чело веку и просил его указать мне ближайшую дорогу в Сан-Карло. В эту минуту старичок догнал меня и, услышав мой вопрос, сказал с чрезвычайною быстротою: «Вы идете в Сан-Карло? Вы, верно, иностранец? Вы не знаете дороги? Я иду туда же... угодно вам идти вместе со мною?» Отказаться было невозможно. В продолжение дороги мой старик говорил бес престанно;

закидал меня вопросами, не дожидаясь ответов;

успел мне рассказать, что он большой любитель древностей, имеет большое собрание монет, живет со мной в одном доме;

что сегодня на театре будет играть певица, которая давно уже не являлась на сцене;

что в России должно быть очень холодно;

что в нашем трактире стол не всег да хорош;

что у синьоры Грандини в голосе две или три ноты фальшивых;

что он сам умеет делать прекрасные макароны...

Все это чудным образом мешалось в разговоре г. Амброзия Бепеволо — так на зывался мой новый знакомец.

Мы вошли в театр и заняли рядом два порожние места. Давали «Анну Болену» Донизетти. Пораженный великолепием спектакля, я не сводил глаз с него. Но вообра зите мое удивление, когда в примадонне я узнал ту женщину, которую видел в первую ночь моего приезда в Неаполь. Я не знал, что мне делать: во всяком случае, выйти вон было бы смешно, и могло только возбудить подозрение моих гонителей. Между тем мой товарищ выходил из себя от восхищения;

все рулады певицы он повторял всем своим телом, а перед каденцею мало-помалу спускал с себя башмаки, складывал руки, удерживал дыхание, дрожал как в лихорадке и в конце трели в полном беспамятстве вскакивал с места без башмаков, выкрикивал несколько междометий и бил в ладоши изо всей силы. Во время речитатива он успокоивался и снова очень хладнокровно об ращался ко мне с вопросами: много ли шуб носят в России? есть ли у меня собрание медалей, как мне нравится frui di mare? 1 Но едва начиналась новая ария примадонны, снова Беневоло выходил из себя, спускал башмаки и бил в ладоши. Во всякое другое время меня, холодного северного жителя, очень бы забавляло это превращение, тем более что подобные судорожные движения я замечал во многих других местах залы.

Но теперь много развлекало меня мое странное свидание с примадонною;

во мне бо ролись желание спросить об ней что-нибудь у нового знакомого и страх, не будет ли это нарушением моей клятвы;

мне показалось даже, чти примадонна узнала меня и что часто ее глаза невольно поворачивались в мою сторону. Я почти не смел смотреть на нее: сцена суда с ее гробовою музыкой так живо напомнила мне мои приключения, что я почти задыхался.

Беневоло посматривал на меня исподлобья, однако ж не сказал ни слова. Я не мог наверное узнать, заметил ли он мое смущение, или нет. Несмотря на то, неволь ное чувство привлекало меня к синьоре Грандини;

она была прекрасна на сцене;

не сколько резкие черты лица ее смягчались отдалением;

в голосе было что-то проница тельное, что-то трогательное — он не был совершенно чист и ясен, но звучен и мягок, как будто подернут бархатом. Однако ж, признаюсь, я очень был рад, когда занавес опустился.

На другой день, проснувшись, я увидел на своем столе записку, но написанную новою для меня рукою:

«Люди, желающие вам добра, не советуют вам ходить в театр Сан-Карло».

Признаюсь, это меня взорвало: я видел себя привязанным к интриге, которая на кладывала цепь на все мои поступки и от которой я никак не мог освободиться. В тот же день я решился оставить Неаполь. Я еще был в размышлении о своих планах, когда у дверей моих услышал, что кто-то трепещущим голосом напевает Cerca un libo, dove sicuro... Дверь отворилагь: то был Беневоло. Он тотчас подскочил ко мне с расспроса ми, — как провел я ночь? как мне понравился театр Сан-Карло? пил ли я шоколад?

что я думаю о Донизетти, о Беллини? — и перемешивал свои вопросы восклицания ми stupendo, stupenda!.. 2 нельзя было догадаться, к чему они относились, к музыке, к Донизетти, к Беллини или к шоколаду.

Я не успевал отвечать на его вопросы;

да Амброзио и не дожидался ответа;

он принес мне целую кучу монет, медалей, показывал мне каждую поодиночке, восхи щаясь над каждою, и предлагал мне менять их на русские деньги, какие у меня слу чились. Это было искусное приглашение купить у него некоторые из его редкостей.

Чтоб отвязаться от докучливого старика, я променял несколько десятков русских руб левиков, бывших со мною, на его редкости и поспешил отправиться к посланнику за паспортом и моими другими бумагами. В посольстве мне сказали, что прежде неже ли мне выдадут паспорт, посольству необходимо будет снестись с неаполитанским правительством: это должно было замедлить мой отъезд на несколько дней.

С тех пор я не выходил более никуда. Беневоло не забывал посещать меня;

каж дый день приносил он мне по-прежнему медали, камеи и забавлял меня, снимая с них слепки с величайшим проворством. Однажды он мне принес позеленевший и почти стертый от времени русский рубль и много и долго говорил мне об его древности, о устрицы (итал.).

изумительно, великолепно (итал.).

своих догадках, каким образом за триста лет перед этим мог он быть занесен в Ита лию. Я прекратил его диссертацию замечанием, что за триста лет не существовало в России круглой монеты. Это замечание его несколько смутило. В другой раз принес он мне несколько мешков разных медалей и просил меня на несколько времени оста вить их у меня в комнате, говоря, что он имеет подозрение на некоторых любителей древности, которые хотят украсть у него его сокровища и которые, верно, не пойдут искать их в моей комнате, тем больше что я никуда не выхожу от себя. Я позволил де лать что было ему угодно, чтоб только от него отвязаться.

Наконец, к величайшей радости, я получил известие от одного из моих прияте лей, служащих при посольстве, что я завтра могу получить мой паспорт. Я не хотел медлить ни минуты, нанял веттурина и принялся собирать мой небольшой гардероб:

в этом занятии застал меня Беневоло: «Вы уже собираетесь! Куда вы едете? верно, в Рим? Не забудьте остановиться в Милане в Амвросиевской библиотеке... Там много редкостей... на театре новая певица... в трактире Albergo reale прекрасный стол», — и проч., и проч. Я продолжал мои занятия, отвечая старику одними междометиями.

Не знаю как, перебирая бритвенный ящик, я выронил мой таинственный перстень;

он покатился по полу;

я нагнулся и столкнулся с Беневоло;

он было также протянул руку за перстнем, и когда я, не показывая моей редкости, сжал ее между пальцами, Бенево ло побледнел. В жизнь мою не забуду его фигуру в эту минуту;

он весь пошел ходенем, локти его приросли к бокам, и между тем он махал обеими руками, подымал то одну ногу, то другую, раскрывал рот, мигал глазами и вытягивал шею.

— Продайте мне этот перстень, — говорил он мне, задыхаясь.

— Нет, не продам, — отвечал я.

— Позвольте мне по крайней мере снять с него слепок.

— И этого не могу.

— Покажите мне по крайней мере его.

— И этого не могу. Приезжайте за ним в Россию, тогда, пожалуй, я вам даже подарю его.

— В Россию, в Россию! — сказал Беневоло, — это невозможно. Да почему вы здесь не можете мне его показать? Разве к вашему перстню привязана какая-нибудь тайна?

— Да! тайна, — отвечал я.

— Хороша тайна! — вскричал Беневоло. — Хотите ли, я расскажу вам, что изо бражено на вашем перстне: на нем сосуд, змея с львиною головою, мумия с птичьим носом, кругом слова, Уао, не так ли?

— Может быть;

но все-таки я вам не могу показать перстня.

— Это странно! — говорил Беневоло, прыгая по комнате, — очень странно! чрез вычайно как странно!.. Так вы не хотите дать мне перстня? — сказал он после некото рого молчания.

— Не могу, — отвечал я с некоторою досадою.

— Решительно не хотите?

— Решительно.

— Нет, скажите правду! Вы в самом деле никак не можете показать мне перстня?

Я отворотился от него молча.

Неотвязчивый старик почел это знаком нерешимости: он забежал ко мне с дру гой стороны, упер локти в бока и проговорил мне с видом превеличайшего подобо страстия:

— Вам, кажется, можно показать мне перстень.

— Вы выводите меня из терпения, — сказал я ему наконец грозным голосом и притопнув ногой.

Беневоло сделал несколько прыжков по комнате, вышел и уже более ко мне не являлся.

Ввечеру, когда я ложился спать;

в сладкой надежде выехать наконец из этого не счастного для меня города, трактирщик снова явился ко мне с запискою.

— Что еще? — спросил я с гневом, — кто тебе отдал эту записку?

— Незнакомый мне человек, — отвечал он. Содержание записки имело все право рассердить меня, в ней были только следующие слова:

«Друзья ваши советуют вам, если вы дорожите своею жизнию, не выезжайте из Неаполя в продолжение некоторого времени».

Я проклял моих друзей от чистого сердца. Сперва я подумал, что это была шутка Беневоло;

но почерк руки был одинаковый с тою запискою, которую я получил еще до знакомства с ним;

однако ж, несмотря ни на что, я решился во что бы то ни стало выехать из Неаполя и даже из Италии, которая уже мне опротивела.

На другой день я поспешил за моим паспортом, но едва вошел в канцелярию посланника, меня тотчас позвали к нему в кабинет. Посланник принял меня с таким видом, который не на шутку испугал меня.

— К величайшему моему сожалению, — сказал он, — я не могу вам выдать ва шего паспорта. Напротив, я должен пригласить вас явиться в здешний суд. Ваше дело запуталось новыми обстоятельствами;

оно так странно, что я не могу верить вашему в нем участию, и вместе так важно, что не могу отказать здешнему правительству. Вам, может быть, уже известно, что одна из певиц здешнего театра, Евлалия Грандини про пала без вести. Она была очень любима здешнею публикою, и общее беспокойство об ее участи заставляет полицию принимать строжайшие меры.

— Я так мало выходил из дому, что даже в первый раз слышу об этом.

— Однако ж у вас видели кольцо или перстень, принадлежавший этой актри се, — сказал мне посланник, устремив на меня проницательный взор.

Я невольно смутился, однако ж, собрав все свои силы, решился открыть послан нику ту часть тайны, в сохранении которой я не был обязан честным словом.

— Действительно, — сказал я, — я получил какой-то перстень, но не знаю от кого.

— С какими-то мистическими знаками и с надписью Уао? — сказал посланник.

— Точно так, — отвечал я.

— Это очень странно;

по бумагам я вижу, что этот перстень принадлежал како му-то тайному обществу, которое очень дорожило им и которого члены подвергаются теперь преследованиям правительства.

Я объяснил посланнику, каким образом достался мне этот перстень.

— Действительно, — сказал он мне, — здешнее правительство предполагает ка кую-то связь между этим обстоятельством и похищением Грандини, как равно и с умерщвлением полицейского офицера. Этого мало, — продолжал посланник — вас обвиняют в связи с каким-то Амброзио Беневоло, подозреваемым в делании фальши вой монеты.

Руки у меня опустились.

— Я уверен, — продолжал посланник, — что вы оправдаетесь от взводимых на вас обвинении, но долг мой заставляет меня выдать вас неаполитанскому правительс тву. Не пеняйте на меня за это;

поставьте самого себя на мое место, — вы бы поступи ли так же. Я имею все нравственное убеждение в вашей невинности, но юридического, благодаря вашей скромности, никакого.

Я благодарил посланника за его истинно отеческое во мне участие, но с твердо стью повторил, что я лучше подвергнусь всем возможным неприятностям, нежели изменю торжественно данному мной честному слову.

Посланник, как я уже сказал, был человек благородный;

он совершенно понял меня, обещал употребить все с своей стороны, чтобы вывести меня из моего неприятно го положения, и засим... предложил мне снова сообщество жандармского офицера.

Я не буду более вам скучать рассказом о моих переговорах с допрашивавшими меня судьями: это было бы повторение почти тех же обстоятельств, которые вы уже знаете;

прибавлю только, что все расспросы нимало не объяснили мне самому моей тайны.

Ясно было одно, что дело хотели кончить ничем: все предложенные мне вопро сы были как будто лишь приготовительные, неопределенные, поверхностные, иногда странные до невероятности;

меня расспрашивали о всех мелочах моей частной жиз ни, в котором часу я встаю, что я делаю поутру, что вечером, знаю ли я древние языки, умею ли рисовать... Из всего этого я, однако же, понял, что Беневоло был на меня до носчиком: но каким образом он сам попал в обвиненные? Между тем прошло более трех недель;

каждый день я приготовлялся к чему-нибудь решительному, и наконец, к несказанному моему удовольствию и удивлению, объявили мне, что я свободен. Мне возвратили мои вещи, которые были у меня забраны в продолжение процесса, за ис ключением перстня;

об нем я мало сожалел, и, что всего для меня было усладитель ней, я получил наконец позволение выехать на Неаполя.

С тех пор я почти год проездил по Италии совершенно спокойно, и наконец, посреди рассеянной жизни путешественника, почти забыл о моем неаполитанском приключении.

Однажды в Венеции, на бале у графини Грациани, я увидел женщину в голубом платье, которая промелькнула мимо меня в другом контрадансе. Лицо ее мне пока залось знакомым: я спросил об ее имени у танцевавшей со мной дамы. Эти предосто рожности необходимы для путешественника: так много встречаешь лиц, так быстро являются и исчезают они перед глазами, что всегда рискуешь заговорить с незнако мою дамой и пройти мимо той, у которой бывал в доме.

— О, это знаменитая графиня Лукенсини!

— Знаменитая! Почему? — спросил я.

— Это женщина большого характера, — отвечала она. — Берегитесь попасть в ее сети. Она пятнадцати лет умела выйти замуж за своего учителя;

между тем обещать свою руку другому молодому человеку;

в продолжение шести лет скрывать свой брак;

обмануть опекуна;

наконец развестись с мужем и выйти за другого и все носить имя своего мужа.

— Но как же? — сказал я моей даме, — разве ее учителем был граф Лукенсини?

— Так точно, — отвечала мне дама. — Граф Лукенсини был сын того Лукенсини, который, как, может быть, вы слышали, погиб на эшафоте;

имение его было конфи сковано, и сын принужден был давать уроки.

— Нельзя, однако ж, обвинять бедную графиню, — сказала другая дама, вслушав шись в наш разговор, — мать ее была женщина странного нрава, который сделался несноснее от ее беспрестанной болезни;

бедная графиня до самой ее смерти принуж дена была жить совершенною затворницею;

единственные люди, которых она видела, были ее учители: мудрено ли, что она влюбилась в того из них, который был молод, прекрасен и в тесные сношения учителя с ученицею умел внести все очарования свет ского человека? Он влюбился в нее, она в него. Но как мать никогда бы не согласилась на брак ее с таким человеком, то что удивительного, что она решилась обвенчаться с ним тайно?

Контраданс кончился;

я раскланялся с моей дамой и невольно обратил глаза на графиню, чтоб вспомнить, кого она мне напоминала. Сверх того, взор мужчины всегда невольно останавливается на женщине, имевшей довольно твердости духа, чтоб пре зреть мнение общества: она возбуждает любопытство, смешанное с каким-то неволь ным уважением. Ум невольно вспоминает о борьбе, которую должна была претерпеть эта женщина с самой собою и со всем ее окружающим, а сердце воображает те стра дания, которые пришлось ей перенести, чтоб избавиться от других, еще жесточайших страданий.

Все эти мысли толпились в голове моей, когда я смотрел на графиню, и мне по казалось, что я обратил на себя ее внимание. Действительно, она также стала всматри ваться в меня, и когда я проходил мимо ее, она мне сказала: «Signore!..» Я остановился: голос ее поразил меня.

— Вы, кажется, не узнаете меня? — продолжала она. Я отступил шаг назад, ибо мне показалось, что передо мною стояла синьора Грандини. Минуты волнения, в ко торые я ее видел, вместе с прической, — тогда только дамы начали поднимать волосы вверх, — помешала мне узнать ее в первое мгновение.

— Я не знаю, — сказал я, — должен ли я узнавать вас.

— О, будьте спокойны! — отвечала мне графиня с улыбкою. — Те, которые нало жили на вас страшную клятву, почти не существуют. Я имею полное право разрешить вас от всех ваших клятв. Если хотите узнать больше, то приезжайте ко мне завтра ве чером. Надобно, чтоб вы были награждены за то унизительное положение, в котором вы находились по моей милости. Кстати, — продолжала она, — скажите, пригодился ли вам мой перстень?

— Ваш перстень? с мистическими знаками? остался в руках неаполитанского правительства.

— Верно, этот бездельник Беневоло им воспользовался.

— Так вы знали Беневоло?

— Беневоло? — повторила она с улыбкой. — Завтра вам все объяснится.

На другой день, в назначенный час, я поспешил к графине Лукенсини и сначала был очень удивлен, когда швейцар сказал мне, что графиня не принимает;

но когда я назвал себя, швейцар немедленно позвонил в колокольчик, и двери отворились предо мной. Я прошел ряд великолепных комнат, роскошно и со вкусом убранных. Графиня ожидала меня в павильоне, находившемся в конце дома, и которого балкон выходил с одной стороны на Canal Grande, а с другой на пустую площадку. Она сидела в легком кисейном платье на диване, окруженном цветущими померанцами, и показала мне место подле себя.

— Вы должны знать, что вы мой избавитель, — сказала она.

— Ваш избавитель? — повторил я.

— Да;

без вас я бы, может быть, должна была распрощаться с жизнию. Вы, сами того не зная, развязали узел в моем существовании. Я думаю, уже вам рассказали мою историю прежде. Ее все рассказывают с разными нелепыми прибавлениями. Я не буду оправдывать себя перед вами. Скажу вам только одно: мне нельзя было не выйти замуж за Лукенсини, потому что меня преследовал тот самый Беневоло, которого вы знаете. Пользуясь болезнью моей матери, живя в нашем доме, где он занимал долж ность сначала учителя, потом майордома, Амброзио не давал мне минуты покоя. Лу кенсини был молод и прекрасен. Беневоло был почти всегда таким, как вы его видели.

Я предпочла первого. Долго мне рассказывать вам мою историю;

на моего тайного мужа пало подозрение, которому причиною были связи его отца. Желая открыть себе какую-нибудь дорогу, он после женитьбы отправился искать счастья в России. На мес то его явился ко мне новый обожатель: мой дальний родственник Леонардо Амати.

Вам уж, верно, рассказывали, что я обещала ему выйти за него замуж. Это правда;

но вот как это случилось. С помощью хитрого своего отца и матушкина духовника он успел до того довести мою матушку физически и нравственно расстроенную, что она при последнем издыхании потребовала от меня, чтоб я вышла за Леонардо. В минуту горести я ей все обещала;

матушка скончалась, и в оставленном ею завещании она Господин! (итал.) назначила Венчемио Амати, отца Леонардова, опекуном надо мною и над всем моим огромным имением. После первой горести, произведенной во мне кончиной матуш ки, Леонардо стал мне напоминать о моем обещании. Я решительно объявила, что уже замужем. Это открытие взбесило Леонардо и отца его, которые надеялись пос редством брака навсегда завладеть моим имением;

они употребили все возможные средства, чтобы заставить меня расторгнуть брак с Лукенсини. Одаренная от природы характером решительным, я убежала из Венеции, переменила имя, и синьора Гран дини явилась на разных театрах Италии, — при шуме рукоплесканий и окруженная толпою обожателей. Большие деньги, которые я получала моим талантом, доставля ли мне средства уничтожать все происки Амати для расторжения моего брака. Меж ду тем мой род жизни мне так понравился, что я скоро забыла моего мужа;

да и он, кажется, забыл обо мне. Мой опекун после тщетных исканий нашел меня наконец в Неаполе: я тогда еще не достигла до совершеннолетия, и опекун сохранил еще всю власть надо мною;

он выхлопотал ложное свидетельство о кончине моего мужа и на стоятельно требовал исполнения моего обещания. Я знала, что это неправда, потому что почти в то же время получила письмо от графа, в котором он уведомлял меня, что наконец ему удалось уверить правительство в своей невинности и что он возвраща ется в Италию. Я притворилась, будто верю моим гонителям, надела на себя черное платье вдовы, позволила обить мою комнату черным сукном — для того только, чтоб выиграть время, потому что уже недолго оставалось до моего совершеннолетия;

но хитрый Амати угадал мое притворство и узнал в то же время, что Лукенсини нахо дился на первом пароходе, который должен был приехать в Неаполь. Для Амати это была минута решительная;

он видел, что я ускользала от него, но не хотел заставить меня торжествовать без отмщенья;

может быть, он надеялся, что по смерти мужа я буду к нему благосклоннее;

может быть, также, хотел он испугать нас обоих и дать нам на выбор смерть или замужество с Леонардом. Я никогда не могла понять хорошо его намерения: может, это было просто внушение его дикого калабрского характера. Вам известно средство, которое он употребил для достижения своей цели. Отдаленный дом, в котором мы жили, подкупленные слуги — все, казалось, должно было им спо собствовать, но провидение употребило вас средством для уничтожения этого замыс ла. Когда после нашего с вами свидания он увез вас с собою, я решилась во что бы то ни стало выйти из-под власти моих мучителей, так как мое имение было главнейшею причиною их преследования, я воспользовалась смущением старого Амати и пред ложила ему вроде выкупа все мое имение. Он без труда согласился. Недоставало двух дней до моего совершеннолетия, и я подписала передним числом бумагу, в которой, изъявив благодарность Амати за прекрасное управление моим имением, объявляла себя ему должною в значительной сумме денег. Между тем возвратился Леонардо в изодранном платье, весь мокрый и в величайшем волнении. Он согласился на все. Я тогда заметила в нем что-то странное, но еще не могла узнать, что с ним случилось, по тому что в ту же минуту оставила их и явилась снова на сцене. Уже впоследствии, когда разнесся слух об убийстве полицейского чиновника, мне пришла в голову мысль, что в этом случае должен был участвовать Леонардо. Действительно, месяц спустя один из слуг его объявил все правительству. Леонардо погиб на эшафоте, отец его умер с отчаяния. Полицейский служитель попал в это приключение по несчастному слу чаю. В нашей стороне были разные воровства;

заметив также в лодке Леонардо что-то подозрительное, полицейский чиновник, увлекаемый ревностью к своему ремеслу, решился скрыться под парусом, чтоб узнать что-нибудь верное. Все это я узнала впо следствии, когда до меня дошли слухи об арестовании Леонардо: не имея чем жить, я снова вступила на театр в Неаполе, под именем Грандини.

Графиня остановилась.

— Я вам рассказала, — продолжала она, — все, что было любопытного для вас в моей истории. Прибавлю вам только то, что мое имение снова возвратилось ко мне, мы свиделись с графом и оба заметили друг в друге такое равнодушие, что без труда реши лись расстаться. Он хлопочет теперь в Риме об уничтожении нашего брака.

— Благодарю вас, графиня, но для меня в истории осталось еще лицо непонят ное — Беневоло.

— Беневоло! — повторила с важным видом графиня, — на это ничего не могу вам сказать в сию минуту. Если вы хотите что-нибудь узнать об нем, то выйдите из моего дома, пройдите по всем комнатам, сядьте в лодку, возвратитесь сюда этим переулком и войдите ко мне через этот балкон: вам будет спущена лестница.

Я был в нерешимости;

но графиня так улыбнулась, с таким видом подала мне руку, что я не мог отказать ей.

Я исполнил в точности все ее приказания;

но признаюсь, сердце мое было не сов сем на месте, когда я стал взбираться по веревочной лестнице, спущенной мне с бал кона. Я застал графиню в том же легком платье;

она встретила меня с улыбкою и пока зала мне дверь небольшого кабинета. Вошедши в него, я увидел все принадлежности мужского ночного туалета и не замедлил ими воспользоваться. Когда я выглянул из двери, графиня захохотала и показала мне место на диване возле себя, позвонила в колокольчик и положила на стул пару пистолетов.

— Что это значит? — спросил я у нее.

— Это необходимо, — сказала мне графиня важным тоном.

Я задумался и невольно осмотрел курки пистолетов. Дверь отворилась, Беневоло вбежал в комнату.

— Амврозио! — сказала ему графиня, — знаешь ли ты этого молодого человека?

Беневоло затрясся всем телом.

— Ты видишь, Амврозио, я оставила одного мужа, отказалась от другого, вот у меня третий, а все не ты! Бедный Амврозио! Но теперь дело не о том: ты знаешь все, что ты сделал против этого молодого человека;

он требует у меня отмщения;

твоя по следняя минута наступила, — признавайся. Допрашивайте его, граф, — сказала она, обратившись ко мне.

Я не мог смотреть без смеха на Беневоло, но с тем вместе он возбуждал во мне невольное сожаление. Графиня заметила во мне это чувство и сказала:

— О, как вы добры, граф, вы еще об нем жалеете! Вы не знаете, что он за человек!

Этого мало, что он осмелился влюбиться в меня, — нет! взбешенный неудачею, он перешел на сторону моих врагов, он помогал Амати, он был от них подослан к вам шпионом, писал к вам записки;

он препятствовал мне видеться с вами, ибо Леонардо боялся, чтоб наше свидание не открыло его преступления. Этого мало: когда он узнал, что у вас находится мой перстень, которого он долгое время от меня добивался, он решился взвести на вас нелепый донос в моем похищении, чтоб между судейскими интригами воспользоваться этой редкостию... Ведь вы верно знаете, — он любитель древностей?

— Он, кажется, — заметил я, — больше любитель денег, нежели древностей: он сам был остановлен за делание фальшивой монеты.

— О нет! — сказала графиня, — на это у него и недостало бы духа. Правда, он де лал фальшивую монету, только не новую, а древнюю;

он занимался самым невинным ремеслом — выдумывал небывалых царей или делал подражания редким медалям и приводил в отчаяние антиквариев.

Амврозио трясся всем телом и только изредка проговаривал:

— Pregiotissima signora!.. Signor conte! Наидостойнейшая синьора! Синьор граф! (итал.) Наконец, когда графиня замолчала, он вскричал со слезами на глазах:

— Все это правда, совершенная правда;

но вспомните, что я спас жизнь русского графа.

— Да, это правда. Помните лицо, которое выглянуло из-за двери в первое наше свидание: за это, кажется, можно простить его, граф, — как вы думаете?

Мне так был жалок бедный Амврозио, что я стал просить графиню окончить эту шутку.

— Благодари графа и ступай вон, — сказала синьора, — а завтра поутру сочини мне сонет на это приключение.

Беневоло бросился к ней в ноги и выскочил из комнаты.

— Он добрый старик, — продолжала графиня, обратясь ко мне, — то есть пока его держишь в руках. Он до сих пор влюблен в меня без памяти;

я сама привыкла к нему, как к постельной собачке. Он беспрестанно рисует мои силуэты, пишет в честь мне сти хи и бывает вне себя от восхищения, когда я ему позволю поцеловать мои пальчик. Я хотела, граф, доставить вам это маленькое удовольствие, ибо никогда бы не простила себе, чтоб за меня благородный человек подвергся оскорблению и остался неотмщен ным. Если б Леонардо был жив, я бы непременно доставила вам с ним свидание;

но это, к сожалению, невозможно. Теперь ваша роль кончилась. Прощайте!

— Как! — сказал я графине, — мне опять идти одеваться? Опять спускаться с бал кона в эту темную, дождливую ночь?..

Необойденный дом (Древнее сказание о калике перехожей и о некоем старце) Посв. В. А. Жуковскому Давным-давно, в те годы, которых и деды не запомнят, на заре ранней, утренней шла путем-дорогою калика перехожая;

спешила она в Заринский монастырь на бого молье, родителей помянуть, чудотворным иконам поклониться. Недолог был путь — всего-то верст десять, да старушка-то уж не та, что бывало в молодые лета;

идет-идет да приостановится: то дух занимает, то колени подгибаются. Вот слышит она, в мона стыре звонят уж к заутрене, «Ахти, — сказала она, — замешкалась я, окаянная;

не пос петь мне к заутрене, хоть бы Бог привел часов-то не пропустить». Смотрит — а к лесу идет тропинка прямо на монастырь, «Постой-ка, — подумала старушка, — дай Бог память: я, кажись, в молоды лета по той по тропинке хаживала, ведь ею вдвое ближе, чем обходом идти». И старушка своротила в лес на хожалую тропинку. Так и обдало нашу калику смолистым запахом сосен, и силы ее подкрепилися.

Красное солнышко на восходе играет по прогалинам, птицы очнулись и кормят детенышей, медвяная роса каплет с ветвей;

старушка идет да идет;

благовест ближе да ближе, а лес все гуще да гуще. Идет она час, идет и другой, а все не видать конца леса;

вот и благовест перестал, и тени от деревьев сделались короче — а все не может старушка выйти из леса;

оглядывается: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная;

ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого, а у старушки уже ноги едва двигаются и в горле пересохло;

жажда томит, в глазах темнеет;

но все идет она, едва шаг за шагом переступает;

вдруг пахнуло на нее живым дымом, а вот невда леке и лес проредел;

старушка перекрестилась, закусила стебелек щавеля, и с того у калики словно силы прибавилось. Прошла с десяток шагов — перед нею поляна;

посреди поляны дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовы ворота на запоре — и не видать ни души христианской;

у ворот скамеечка;

калика присела и пригорюнилась.

Вот залаяла в подворотне цепная собака, калитка отворилась, и вышел малой лет пят надцати, подстрижен в кружок, в красной рубахе, ремнем подпоясан;

он искоса пос мотрел на старуху, отряхнул волоса, подпер боки руками и молвил:

— А кого тебе здесь надобно, старушонка?

— Ах, родимый;

никого мне не надобно;

шла я на богомолье в монастырь да за блудилась и из сил выбилась. Не дай умереть без покаяния, дай водицы испить.

Молодой малый поглядел в раздумье на старуху, еще раз встряхнул головою, во шел в калитку и чрез минуту возвратился;

в одной руке нес он ковш с ячным квасом, в другой — краюху свежего хлеба с бузою.

Старушка кваску прихлебнула, хлебцем закусила и стала как встрепанная. «Спа сибо тебе, добрый человек, — сказала она, — душеньку отвел. Бог тебя наградит, что старуху призрел».

— Ты, однако же, не долго здесь калякай. — Промолвил малой в красной руба хе. — Отдохнула и ступай своею дорогою;

а то неравно хозяева наедут — несдобровать тебе, старушонка.

— Да кто же они такие, родимой?

— Да у нас здесь, бабушка, — отвечал малой улыбаючись, — веселы люди живут;

зелено вино пьют, в зернь играют, красных девок цалуют, людей режут.

— Ах, родимый, родимый! Никола тебе навстречу — как же ты с такими людьми живешь?

— Э, бабушка, не твое дело. Ступай отсюда, пока жива;

говорят тебе, наедут сюда хозяева, увидят, что чужие очи наш притон обозрили, — не спустят тебе. И я-то уж так сжалился над тобою оттого, что покойницу бабушку напомнила, которая, бывало, меня молодого на руках носила да пряником кормила... Ну, ступай же... вот этой тро пинкой прямо уткнешься на монастырь.

— Иду, иду, родимый, кто бы ты ни был, спасибо тебе... награди тебя Бог, вразу ми тебя Господь.

И опять пошла старушка путем-дорогою, идет час, идет и другой. «Не поспела к заутрене, — думает, — не поспею и к ранней обедне;

авось-либо Бог приведет хоть у поздней помолиться».

Вот и солнце поднялось выше, роса обсохла, по лесу подымается душистый пар донника и божьей зари, рой мошек жужжит и кружится по прогалинам. А старушка идет да идет. Благовест все ближе да ближе, а лес все гуще да гуще.

Идет она час, идет и другой;

уже почти нет теней от деревьев, и нет конца леса.

Оглядывается: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная;

ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого. А старушка идет да идет, — вот впереди прояснилось, и лес проредел. «Слава Богу, — думает, — насилу дотащилась!» Собра ла последние силы... смотрит, — а пред ней опять та же поляна, а на поляне тот же дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовы вороты на запоре — и не видать ни души христианской.

— Ах я, окаянная, опять заблудилась, опять к тому же месту пришла.

Делать нечего;

старушка присела в тени и пригорюнилась;

цепная собака залая ла в подворотню;

калитка отворилась, и вышел парень лет тридцати пяти, в красной рубахе, ремнем подпоясан.

— А, здорово, старушонка, подобру ли, поздорову поживаешь;

сколько лет, сколько зим с тобой не видались, а все я тебя тотчас узнал, ты ни на волос не переме нилась... как была, так и есть!

— Не запомню, родимый, Никола тебе навстречу;

а, кажись, я тебя сроду не ви дывала.

— Эх, старушка, ты верно уж из памяти начала выживать;

помнишь, лет двад цать тому назад, ты к заутрене шла да заблудилась, а я еще тебя хлебом кормил да дорогу тебе показывал;

я как теперь на тебя смотрю.

— Что ты, родимый, Никола тебе навстречу;

была я здесь, знаю, выходил ко мне малой лет пятнадцати и, спасибо ему, хлебом накормил.

— Да то ведь я-то и был, старушонка.

— И, что ты, родимой! это было сегодня поутру, и выходил ко мне малый лет пятнадцати, а ты, Бог тебя помилуй, уже на возрасте.

— И, старушка, ты уж из ума начала выживать;

какое поутру, говорят тебе, уж лет двадцать тому ты сюда приходила, вот на этой скамеечке сидела;

помнишь?

— Как не помнить, родимой, только вишь ты, было это сегодня поутру, а дотоле ва здесь я никогда не бывала.

— Ну, я вижу, с тобой до бела света не сговоришь, совсем из памяти выжила...

Посмотрю я на тебя, измучилась ты, старушонка, пот с тебя так градом и катит, дай вынесу тебе рушник обтереться.

Так примолвил парень в красной рубахе, вошел в калитку и скоро возвратился оттуда с полотенцем, вышитый красною белью.

Едва старушка взяла его в руки, как вскрикнула:

— А откуда, родимой, у тебя это полотенце?

— Откуда бы ни было, — отвечал парень сердито, — знай утирайся.

— Да ведь это полотенце-то я шила сынишке на дорогу.

— Сынишке, — повторил парень. — А какой он из себя был?

— Ах, мой сынишка славный малой... да разве ты знаешь его?

— Говорят тебе: каков он из себя был?

— Малой лет пятнадцати, светлорусый, волосы в кудряшках, в синем зипуне, в поярковой шляпе.

— Светлорусый, волосы в кудряшках? — повторил мрачно парень в красной ру бахе. — Ну, жаль, старуха, что не знал.

— Да что ж с ним сталось, родимый? — сказала старушка испугавшись.

— Да так, ничего, — отвечал парень. — Запиши его в поминанье... его в живых больше нет.

Наша калика перехожая так и ударилась об землю и зарыдала.

— Ну, полно рюмиться-то, мертвого не воротишь.

Старушка очнулась.

— Как же ты знаешь, родимой, что его в живых не стало, полно, правда ли это?

— Еще правда ли? еще знаешь ли? Вольно тебе было его на святость воспитать:

заманили мы его сюда;

видим, малой славной, думали, будет из него путь;

говорим ему: будь нашего сукна епанча, а он и руками и ногами, заартачился...

— Ну, так что ж, батюшка?

— Ну, что ж? вестимо дело, карачун ему дали, да и пустили в Волгу окуней ло вить.

Старушка снова зарыдала.

— Скажи, родимой, хоть с покаянием ли он Богу душу отдал?

— Ну, вестимо нам было к нему не попа приводить, а молиться-то он молился, сердечной. Ну да полно рюмить, убирайся отсюда, не то наши наедут, и тебе то же будет, что и сынишке твоему.

— Божья воля, отец мой;

покажи только дорогу, куда до пустыни дойти;

сына помянуть, за тебя Богу помолиться.

— За меня? Полно обманывать, я чай, проклинать меня будешь.

— Нет, родимый! что проклинать! буду молиться о спасении грешной души твоей.

Парень задумался.

— Странна ты, старуха, — сказал он после некоторого молчания. — Сколько я душ погубил, молодых и старых, всякого пола и возраста, и рука не дрогла, а вот каждое твое слово как ножом душу режет, и рука на тебя не поднимается... ну, уби райся отсюда, пока не осерчал, ступай этой тропинкой, так прямо и уткнешься на монастырь.

И старушка опять идет путем-дорогою, рукавом слезинки отирает.

— Наказал меня Бог, — говорит, — не поспела, окаянная, ни к заутрене, ни к обедне, авось-либо Бог приведет за вечерней помолиться.

Вот идет она, идет час, идет и другой;

а в полях стада убрались, посередь леса птицы прикорнули, выходила туча грозовая со частым дождичком;

и опять все очну лось;

стада голос дали, птицы вспорхнули;

вот послышался в пустыни и благовест к вечерне. Благовест все ближе да ближе, а лес все гуще да гуще.

Идет старушка час, идет и другой;

вот и благовест перестал, солнце ниже спусти лось, и далеко, далеко потянулася тень от деревьев, — а все не видать конца лесу. Огля дывается калика: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная;

ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого. А калика идет да идет — вот впереди прояснилось, и лес проредел. «Слава Богу, — говорит калика перехожая, — насилу-то дотащилась!» Собрала последние силы, смотрит — перед ней опять та же поляна, а на поляне тот же дубовый дом с закрытыми ставнями;

тесовы ворота на запоре и не видать ни души христианской.

— Ах, прости Господи, — сказала старушка, — опять я на то же место пришла, окаянная, а уж и сил нет больше идти;

не попускает Бог до пустыни дойти;

буди Твоя святая воля.

Старушка села под дерево и пригорюнилась.

Собака залаяла в подворотню, калитка отворилась, выходит старик лет шестиде сяти, седой как лунь, на клюку опирается.

— А, старушонка, — сказал он, — подобру ли, поздорову ли ты живешь? сколько лет, сколько зим с тобой не видались. Да ты, видно, века не изживаешь;

какая была, так и есть, нисколько не переменилась;

а ведь мы лет двадцать с тобой не видались.

— Кажись, я тебя, родимый, сроду не видывала, — отвечала старуха. — Была я здесь, и не один раз, да только сегодня поутру, да в полдень;

выходил ко мне парень в красной рубахе и сказал мне горькую весточку.

— Да это я самый и был;

помнишь, рушник тебе подавал;

только будет тому лет десятка два и более;

правда, я с той поры много переменился;

кажись, и не стар я лета ми, а уж куда похирел;

буйная молодецкая жизнь загубила;

да как же ты-то нисколько не переменилась, вот как теперь на тебя смотрю?

— Ну уж я и ума не приложу, родимой;

из памяти, что ли, я в самом деле выжи ла;

знаю только то, что была я здесь поутру, а тебя сроду не видывала.

— Подлинно так, — сказал старик, — и я ничего не понимаю;

что-то тут чудное деется;

вот уж двадцать лет тому ты мне то же говорила;

много с той поры воды утек ло, много грехов я на душу свою положил! однако нечего здесь долго толковать;

наши наедут, несдобровать тебе, убирайся отсюда, покуда жива.

— Нет, родимой, уж как хочешь, не пойду я отсюда, ноги не держут.

— Что ты, неразумная, да ведь наедут товарищи — убьют тебя.

— Да будет воля божия.

— Что ж ты, небось, смерти не боишься?

— Да чего ж ее бояться? Придет час и воля божия.

— Так ты смерти не боишься, — повторил старик и задумался. — Ну, — приба вил он помолчавши, — я так смерти боюсь.

— Молись Богу, родимой, Никола тебе навстречу, — так и не будешь смерти бо яться.

— Мне молиться? Да неужли Бог услышит мою молитву?

— Вестимо, что услышит, когда помолишься с покаянием.

— Да ты знаешь ли, старушонка, с кем ты говоришь;

если б ты знала да веда ла — сколько я душ погубил неповинных;

нет беззакония, которого бы я не сделал;

нет греха, в котором бы не окунулся, — и ты думаешь, что меня Бог помилует?..

— Покайся, Бог помилует.

— Поздно, старушка! уж и сна у меня нет, только заведу глаза, как и вижу — ко мне тянутся кровавые руки;

вижу, как теперь тебя вижу, посинелые лица, помертве лые очи;

а в ушах-то и крик, и визг, и стон, и проклятия;

мне ли молиться, старушка!

у Господа столько и милости не достанет.

— Молись, говорю тебе, у Бога милости много, и не перечесть, родимый.

Старик задумался.

— Знаешь ли, что тебе скажу? — проговорил он. — Скажу тебе правду истинную:

я часто о тебе вспоминал;

приходили мне на память твои речи;

помнишь, как ты о младом обо мне молилась, чтобы Бог вразумил меня;

помнишь, как обещала молить ся, когда я сына твоего убил;

я ничего не запамятовал, и все мне хотелось потолковать с тобой о душе моей;

ах, черна она, родимая, как смоль черная, и горюча она, как кровь теплая;

ну, слушай — здесь тебе сидеть не годится, наедут, увидят;

пойдем в избу, там я тебе найду укромное место.

Он подал руку старушке, она оперлась на его клюку и потащилась в дом;

в сенях старик приподнял половицу.

— Ступай вниз, — сказал он, — да держись за веревку, не то споткнешься.

Старушка сошла в подполицу, темную, темную;

свет проходил только сверху в отдушины;

по стенам стояли ларцы, сундуки, скрынки, баулы разного рода, всякая посуда;

по стенам развешаны ножи, ружья и всякого платья несметное множество.

— Это наша кладовая, — сказал старик, — не даром она нам досталась.

Старушка творила молитву и шла далее. Прошла одну горницу, другую, третью;

видит, все по порядку: в одной скарб домашний, в другой мужское платье, в третьей женское, камни самоцветные, жемчуг, серьги и ожерелья.

— Душно здесь что-то, дедушка, — сказала она.

— И мне душно, — вскричал старик. — Как подумаешь да погадаешь, что под этими платьями все были живые люди и что ни один из них своею смертью не умер, то так мороз по жилам и пробегает;

все кажется, что под платьями люди шевелятся;

ну да нечего делать, прошлого не воротить;

садись-ка вон там в уголку на сундук;

там из отдушины ветерок подувает.

Старушка села, едва переводя дыхание;

смотрит — над головою у ней платье камковое цареградское, сарафаны золотые, парчовые и под ними, прямо против ее глаз, жемчужные, янтарные ожерелья, монисты, а между ними на бисерной нитке крест с ладонкою.

Старушка не взвидела света, схватилась за ладошку и горько заплакала.

— Скажи, дедушка, не обманывай, откуда ты взял это ожерелье?

— А что оно, знакомо тебе, что ли? — спросил старик, задрожав.

— Как не знакомо, — сказала старушка, — это ожерелье моего ненаглядного со кровища, моей дочери.

Старик повалился ей в ноги.

— Ах, мать родная, — завопил он, — кляни меня, — нету в живых твоей дочери;

не пожалел я ее красы девической;

замучил я ее вот этой рукою;

билась она, сердеч ная, как горлица;

молила меня, чтоб позволил ей хоть перекреститься, — и до того я ее не допустил.

Старушка пуще заплакала.

— Ну, отпусти тебе Бог, — сказала она, — много греха ты принял на свою душу.

— Где Богу мне отпустить, — вопил старик в забытьи, — нету прощения грехам моим;

нет мне спасения ни в сем, ни в будущем мире.

— Не бери еще нового греха на свою душу, родимый — не мертви души отчаяни ем: уныние — первый грех, покайся да молись, у Бога милости много!

— Что ты говоришь, мать родная, — вопил старик, — где Богу простить меня — да ведь и ты не простишь меня...

— Нет, не говори этого, родимой, Никола тебе навстречу, — как не простить;

много ты согрешил, последнее мое утешение отнял, — но да простит тебе Бог, как я тебя прощаю... только покайся...

— И в молитвах помянешь грешного раба Федора?..

— И в молитвах помяну...

Старик пуще зарыдал.

— Нет, мать родная, уж не покину я тебя теперь, — жутко мне здесь оставаться;

веди меня куда хочешь, где бы я мог тебе на свободе всю душу раскрыть, все грехи мои исповедать, наказанье принять.

— Не мое то дело, родимый;

а если Бог твою мысль просветил, то иди в пустынь, спроси настоятеля, он тебе укажет, что делать.

Они вышли из дома, солнце заходило, легкий ветерок повевал с востока;

в пусты ни слышался благовест ко всенощной. Не долго шли старик со старухою — пустынь была в полверсте, не больше, — и дорога из леса шла к ней прямая.

Божий храм сиял во всем благолепии;

тысячи свеч блистали у золоченых икон;

невидимый хор тихо пел славу божию;

дым из кадильниц подымался ввысь светлым облаком;

на паперти, в притворе стояла толпа народа;

едва старушка могла пробрать ся в церковь. В толпе кто-то сказал ей на ухо: «Помолися о грешном рабе Федоре».

Старушка перекрестилась, стала к сторонке и горячо молилась сперва о грешном рабе Федоре, потом и об убиенных им, а потом и о себе грешной, — молилася не без слез, но с верою и надеждой.

Всенощная отошла;

миряне стали подходить к иконам;

и старушка поднялась с места. Смотрит — перед нею идет светло-русый мужчина с виду лет пятидесяти, здоровый и свежий;

за ним, видно, жена его и дети уже на возрасте;

а за этою семь ею — другая, женщина лет пятидесяти, с нею муж и также дети на возрасте. Сердце забилося у старушки — вспомнила она про детей: «Теперь и они были б такие»;

утер ла слезу рукавом, перекрестилась и пошла также к иконам прикладываться. Прило жилась — вышла на паперть, — смотрит, а за нею идут обе семьи и пристально на нее смотрят;

старушка обернулась — лампадою от иконы осветилось лицо ее. Светло-ру сый мужчина подошел к старушке, поклонился и начал было;

«позволь тебя спросить бабушка...» — да как заплачет, да как кинется ей в ноги: «Ты ли это, наша мать родная?

где ты была, куда пропадала? мы уж тебя и в живых не чаяли».

За ним и женщина кинулась старухе в ноги.

— Ты ли это, матушка? уж где мы тебя ни искали! все очи по тебе выплакали.

— Вы ли это, дети? — говорила старушка сквозь слезы. — Как вас Бог помило вал? Что с вами было?

— Как и рассказать, матушка, — отвечал светло-русый мужчина. — Как ты пош ла на богомолье сюда в пустынь, мы пождали тебя день, другой, — видим, нет тебя, и пошли на поиск: и приходили в монастырь, и весь лес исходили, и голосом тебя клика ли, и прохожих спрашивали — ниоткуда ни весточки. Прошел год, прошел и другой, прошло пять и десять;

уж давно мы тебя, родную, за упокой поминали, горевали да плакали. Прошло еще лет с десяток, меж тем за сестру присватался человек изрядный, и я нашел себе по сердцу невесту, мы побрачились, родимая, прости, что без твоего бла гословения — мы тебя в живых не чаяли, — вот посмотри, и внучата твои...

Горько было нам без тебя, родимая, — часто поминали мы о тебе, — но во всем другом была нам несказанная благодать Божия. Все мы здоровы, дети нам утешение;

что ни досеем, сторицею взойдет;

в торговлю пустим — нежданная прибыль;

словом, что ни предпримем — как будто святой о нас старается, невесть откуда со всех сторон добро нам в дом идет.

Старушка сотворила в глубине сердца благодарную молитву.

— А цел ли у тебя рушник, который я тебе шила? — спросила она, улыбаясь.

— Ах, родная, не прогневись;

чудное дело совершилось. Давным-давно, лет трид цать, вижу я сон, будто хожу я по лесу и ищу тебя и вот будто бы слышу твой го лос, — иду, иду, вдруг вижу, как будто поляна предо мною, а на поляне дубовый дом с закрытыми ставнями, ворота на запоре, и вышли из дома незнакомые люди и стали звать меня к себе, я не пошел — а они бросились на меня, ограбили, отняли твой руш ник, меня изранили — и бросили в реку. Тут я проснулся;

поутру смотрю — нет тво его рушника, уж где ни искали, никак найти не могли. Лет через десять потом сестре чудится такой же сон, видит она, как будто тебя ищет по лесу и голос твой слышит — вдруг перед ней поляна, на поляне такой же дубовый дом с закрытыми ставнями, ворота на запоре, — из дома выскочили незнакомые люди, ограбили ее, отняли у ней ожерелье, ее изувечили и бросили, в реку — тут проснулась сестра, смотрит — нет на ней твоего бисерного ожерелья;

уж не гневи себя на нас за эту потерю, родная, — мы к ней и ума приложить не умеем.

— Ничего, детушки, я так, из любопытства только спросила.

— Да где же ты была, родная?

— Не спрашивайте, была я по воле Божией;

а теперь войдемте лучше опять в церковь да отслужим молебен, — а потом покормите меня, родные, — у меня с утра крохи во рту не было... с утра! — повторила про себя старушка, качая головою. — Чуд ны дела твои, Господи!

Вся семья вошла в церковь;

опять невидимый голос прошептал в ухо старушке:

«Помолися о грешном рабе Федоре». В темном углу распростертый лежал старик и лицом ударял себя о холодные камни.

Протекло лет тридцать с той поры. Однажды настоятель отдаленного монастыря на Белом море призвал к себе иеромонаха:

— Отец Феоктист, — сказал он, — в ближнем селении умирает стадвадцатилет няя старица, просит исповеди;

приходский владыко ушел с требами, — ты на очере ди, но боюсь послать тебя хворого, изможденного постом и бдением — не дойти тебе до селения...

— Господь пошлет силу, — отвечал старец, — позволь сотворить послушанье.

Радость была в доме стадвадцатилетней старицы, когда, узнали, что посетит ее отец Феоктист;

всеми знаемо было благочестие престарелого инока. Во власянице, отягченный веригами, едва дышащий подошел старец к умирающей — вся много людная семья до земли поклонилась ему. Но как взглянул он на умирающую, так и заплакал горячей слезою.

— От тебя ли Бог привел меня услышать греховную повесть? Узнаешь ли ты меня, святая? Помнишь ли ты грешного раба Федора, спасенного тобою? Прошло много лет — Бог сподобил меня и принести покаяние, и донести казнь, и получить поми лование, сподобил и чина ангельского, — но и теперь как вспомню о былом, сердце живою кровью обливается, лишь постом и молитвою душу свою освежаю... мне ли, недостойному, принять грехи твои, безгрешная?

— Не говори так, святой отец, — отвечала умирающая. — Недаром Бог привел еще раз нам с тобою свидеться — в том новая милость его, чтоб не возгордилась я твоим покаянием... Сотвори же послушание, святой отец... Прости и отпусти грехи дочери твоей духовной...

Когда, тщетно прождав возвращения отца Феоктиста, родные вошли в комнату умирающей, было уже утро;

лучи восходящего солнца светились на лицах старца и старицы, казалось, они еще молились, — но уже души их отлетели в вечную оби тель...

Живописец (Из записок гробовщика) Однажды, когда я сидел у Мартына Григорьича, вошел мастеровой:

— Пришли от Данила Петровича.

— Зачем? — спросил хозяин.

— Да за гробом.

— Кто у них умер, уж не жена ли?

— Нет, Данила Петрович сам изволил скончаться...

Мартын Григорьич всплеснул руками:

— Может ли это быть? Бедный! Давно ли мы с ним виделись?.. Такой талант!

Такое сердце!

— Просят дощатого гроба подешевле, а у нас такого нет, — прервал его хладно кровно работник.

— Неси какой есть готовый, не твое дело... Бедный, бедный Данила Петро вич!.. — С сими словами он взял шляпу и сказал мне: — Хотите ли поклониться пра ху незнакомого вам, но замечательного человека? Пойдемте со мною. Вы слыхали о Шуйском?..

— Никогда, — отвечал я, — но я готов идти с вами.

— Так! Участь этого человека быть неизвестным;

но по крайней мере он начнет жить после смерти;

может быть, мне суждено быть его проводником к бессмертию.

Неужели и вы не знаете, что мой бедный неизвестный Данила Петрович был, может быть, одним из первых живописцев нашего времени?..

— Я никогда не видал ни одной его картины...

— Не мудрено, потому что у него не было ни одной конченой;

но пойдем в его мастерскую, и вы уверитесь, что я говорю правду. Я недавно с ним познакомился;

он был очень, очень беден, но все, что скрывалось в его голове, все, что нечаянно он бро сил на полотно нетерпеливою кистию, того я вам пересказать не сумею... Вы сами увидите...

Мы вошли. Грустно было смотреть на мастерскую бедного художника. Бледный труп его лежал на простых досках;

на лице его еще остались следы внутреннего, не давно погасшего огня;

черные волосы лентами струились с прекрасно образованной головы;

но все было искажено, запятнано смертию;

его покрывало едва держащееся рубище;

вокруг были разбросанные краски, палитра, кисти;

на огромной раме натя нутое полотно;

оно невольно приковало мое внимание;

но на холсте не было карти ны, или лучше сказать, на нем были сотни картин;

можно было различить некоторые подробности, начертанные верною, живою кистью, но ничего целого, ничего понят ного. От нетерпения ли художника, от недостатка ли в холсте, но видно было, что он рисовал одну картину на другой;

полустертая голова фавна выглядывала из-за го тической церкви;

на теньеровском костюме, набросана фигура мадонны;

сметливый глаз русского крестьянина был рядом с египетскою пирамидою;

водопады, домашняя утварь, дикие взоры сражающихся, цветы, кони, атласные мантии, уличные сцены, кедры, греческие профили, карикатуры — все это было перемешано между собою на различных планах, в различных колоритах, и углем, и мелом, и красками, — и ни в чем не только нельзя было угадать мысли художника, но с большим трудом можно даже было уловить какую-либо подробность. Стены, окна мастерской, палитра, ме бели были испещрены точно такими же очерками... других картин не было. Наши изыскания были прерваны разговором в ближней комнате, сперва тихим, но потом мало-помалу возвышавшимся...

— Ах, не говорите, матушка, — повторял один женский голос, рыдая, — я, я уби ла его!..

— Полно, полно! Что с тобой? — отвечал другой, женский же голос. — Что ты на себя клеплешь! Полно, полно горевать. Еще молода, мать моя, — другого мужа найдешь.

— Нет, не нажить мне моего Данила Петровича!

— Полно, говорят тебе, слезами не поможешь, да я что правду сказать: счастлива, что ли, ты с ним была? В довольстве, что ли? Что в нем пути-то было?..

Вдова не слушала, а только, повторяла свое:

— Я убила его;

он сам говорил, сердечный: ты убьешь меня... Я точно убила его!..

А та отвечала:

— Полно на себя клепать! он просто занемог, да и умер...

Эта сцена продолжалась довольно долго: жалобы с одной стороны, утешения с другой;

наконец последние превозмогли;

казалось, рассуждения собеседницы утеши ли вдову, по крайней мере она успокоилась. Мой товарищ хотел наведаться к ней;

но дверь отворилась, и от вдовы вышла женщина пожилых лет, в крепко накрахмален ном чепце, с веселым и добродушным видом.

— Ах, это ты, куманек! Добро пожаловать;

а что, ты к ней, что ли? Ну, уж лучше не ходи, — пусть ее наплачется досыта;

авось-либо, Бог милостив, поплачет, поплачет, да и перестанет;

а денька через два-три как рукой снимет. Помоги-ка мне лучше от дать последний долг покойному. Сердечный! Сердечный! — прибавила она, посмот ря на бледное, искаженное страданиями лицо молодого художника. — Не умел жить на сем свете. А это кто, батюшка? — продолжала она, взглянув на меня с любопытною улыбкою, которая не мешала ей отирать слезы...

— Это мой подмастерье, — отвечал Мартын Григорьич.

Я поклонился.

— Никогда еще у тебя не видала, почтенный...

— Недавно поступил, Марфа Андреевна.

Она взглянула на меня с тоном покровительства и продолжала свой разговор.

Во все время печальной церемонии и потом, возвращаясь к себе домой, куда мы, перемигнувшись, пошли ее проводить, Марфа Андреевна говорила без умолка;

из слов ее я скоро узнал, что она богатая мещанка и занимается скорняжеством, то есть шьет шубы. Мы скоро познакомились;

я ей полюбился, она мне рассказала всю жизнь живописца;

некоторые ее фразы уцелели в моей памяти;

постараюсь пере дать их, как умею.

— Так вы, Марфа Андреевна, хорошо знавали Данила Петровича? — спросил я...

— Эка, батюшка, видно, ты молод, уж мне не знать Данила Петровича! Не толь ко его, да и с батюшкой его хлеб-соль важивала, да и бабушку-то его знавала, — та кая была из себя видная, здоровая, — помнишь, бывало, торговала в Бабьем ряду... да где тебе помнить! Ах, горемычный, горемычный Данила Петрович! Верно уж ему так было на роду написано. Да и то правду сказать, всегда беспутный был;

а кто виноват?

Отец баловал. Отец был зажиточный человек, в Панском ряду на сотни тысяч торго вал, — вот и Мартын Григорьевич его знавал. Он, бывало, сына в ряд, а тот и руками и ногами: «Пусти, батюшка, в живописцы, пусти, да и только»;

а старик-то сглупа, чем бы его себе приготовить в подмогу, послушался, да и отдал в ученье к какому-то немецкому живописцу;

да, бывало, еще шутит покойник: «Хошма, говорит, у меня теперь вывеска на лавке будет даровая». Не дождался он вывески от сына, а только обанкротился, да с горя и Богу душу отдал. А сынок-то остался гол как сокол, а себе и ухом не ведет;

да туда же спесив: жил, жил у немецкого живописца на квартере на всем готовом, одет, обут, да низко показалось, не ужился;

вишь ты, жаловался, будто немецкий живописец — не припомню его имени, прах его возьми — заставлял его на своих картинах рисовать, его работу за свою выдавал, а его начал с пути сбивать. Да!

важное дело! Да если бы и так, то что за беда. Известное дело — мастерство: молодой человек сперва на других поработай, а там на себя. Вот и ты у Мартына Григорьича живешь, неужли ты станешь ему указывать: «Вот эту доску я состругал, вот этот винт я привернул, а не ты...» Говорю тебе, совсем беспутный был. Прибежал ко мне, с три короба наговорил, и все свысока. Я ничего не поняла: «И что я-де теперь, матушка Марфа Андреевна, буду на воле работать, на себя, и вся публика-то, все господство-то меня узнает, и картину на выставку-то поставлю, золотом-то я все сундуки отцовские засыплю... и я-то буду худошкик». Сердце мое чуяло недоброе: «И впрямь ты будешь гудошником», — сказала я ему, смеючись, а он рассердился: вишь, будто я не могла и понять-то его! Я было, чтобы помириться, ему 10 целковиков в руку, а он на стол их бряк — так разгорячился, мой батюшка;

только и твердит: «У меня талан, у меня талан». Ну, подумала, посмотрим, какой тебе талан на роду написан: не увидим, так услышим.

Pages:     | 1 || 3 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.