WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

ТРУДЫ ПО ИСТОРИИ ЛИТЕРАТУРЫ ИОСИФ БРОДСКИЙ:

ИССЛЕДОВАНИЯ ТОМ 1 «Im WERDEN Verlag» Augsburg Moskau, 1999 вступительном слове именно так он возражал итальянской славистке, говорившей перед ним о „кротости“ и „смирении“ моих стихов: „Это темы! Но посмотрите на форму: содержание поэта в его форме, и поэтому содержание этих стихов не кротость, а воля и агрессивность!“).

И, будучи совершенно с ним согласна насчет того, где искать смысл поэтического сообщения, я, приводя строку о „данности“, вовсе не хочу представить ее отмычкой ко всему миру Бродского: можно сказать это, СОДЕРЖАНИЕ а можно и противоположное зависит от момента, зависит от композиционного места! Хлебников сказал об этом с обезоруживающей Галина Маневич Три встречи с Бродским 3 прямотой:

Игорь Шайтанов Без Бродского 7 Ольга Седакова Кончина Бродского 18 Я не знаю, Земля кружится или нет, Это зависит, уложится ли в строчку слово.

Тогда же, в Венеции Бродский прочел из Цветаевой:

На твой безумный мир Ответ один отказ!

и сказал: „Вот ЭТО для меня поэзия!“ И я никогда не стала бы ловить его на противоречии между „поклонением данности“ и „отказом“, между цветаевским безвозвратным взмахом и его маятником: да и нет здесь противоречия. Стоическая умудренность, мужественная или старая смиренность перед положением вещей, выраженная не тем или другим лозунгом, а всей формой поэзии Бродского, и есть вид отказа. И это, может быть, и делает Бродского „Поэтом для нашего времени“, его Вергилием и Данте, классическим выразителем неклассического состояния. Состояния, которому тема будущего в любом ее повороте внушает только страх и усталость, которому кажется легче бесповоротно и бесследно кончиться, чем „вбудуществиться,“ и с которым (я скажу это и перед лицом кончины Бродского: смерть, кажется мне, никак не © Г. Маневич: „Арион“, №4, требует дипломатических умолчаний;

наоборот, она дает надеяться, что ушедший, в его новом знании и великодушии, скорее простит нас) так © О. Седакова: „ЛО“ № 3, 1996. С. 11 вот, состояния, с которым я не нахожу никаких причин согласиться.

Издательство „Im Werden“, ©, Augsburg, в интернете http://www.imwerden.de Email: info@imwerden.de любой форме никогда не могла бы согласиться с этим: надо поклоняться данности. Классика, пока она классика, самая трагичная и даже затрагичная, как у Кафки, самая разодранно авангардная, как в хлебниковском „Зангези“, не знает капитуляции: не как содержательной Галина Маневич темы, а как ритма, как формальной субстанции.

ТРИ ВСТРЕЧИ С БРОДСКИМ И такая могучая сила Зачарованный голос влечет, Впервые судьба нас свела с Иосифом в нашей однокомнатной Будто там впереди не могила, квартире, расположенной в районе метро ”Аэропорт” и А таинственной лестницы взлет.

служившей одновременно и мастерской моему мужу — художнику так в поздних больничных стихах Ахматова портретирует классическое Эдуарду Штейнбергу. Думается, что это был конец 1966 года.

пение.

Крупный, рыжеватый, светлоглазый, розовощекий Иосиф при Так, мне кажется, и вообще звучит голос классического искусства.

первом взгляде мало чем соответствовал романтическому облику Данте выразил это опережающее присутствие будущего в настоящем поэта его вполне классической российской биографии.

одним глаголом, неуклюжим схоластическим неологизмом „s’infutura“ Стенограмму суда над Бродским, сделанную Фридой Вигдоровой, „вбудуществляется“: „Poscia che s’infutura la vita tua“ („Поскольку к тому времени я уже читала, а выйдя замуж за Эдика не могла не вбудуществляется твоя жизнь“), как сообщает ему в Семнадцатой Песни воспринимать и глубоко лично. Ибо дамоклов меч ”тунеядства” „Рая“ Каччагвида. Ахматовское „впереди“, дантовское „в будущем“, висел и над ним долгие годы: в ”нежеланное путешествие”, которое вергилиевское „будущее“, которым намагничен весь ход Энеиды, это так славно прошли Иосиф Бродский, а позднее Андрей Амальрик, разные вещи и, в конце концов, метафоры: все это привычно дважды пытались отправить и Эдика, вызывая его на располагается впереди, в линейной последовательности (а может располагаться и вверху;

в общем то это одно и то же), но значит нечто общественные суды с условием пятидневного определения на нелинейное. Я вовсе не имею в виду личных убеждений художника и того, работу. Выручали неожиданно открывавшиеся вакансии на одну верит или не верит он в посмертное существование;

я имею в виду, что из ”престижных” должностей сторожа, вахтера, истопника.

это „впереди“ переживается и передается в каждом моменте;

это и есть формообразующая тяга искусства. Классического искусства, которому, Самоуверенный и героически авантюрный Иосиф пришел к нам говорят, вышел срок. Это то, что преображает сообщаемые искусством в один из осенних вечеров вместе с моей приятельницей и „чувства“ в предчувствия, и я бы сказала, почти непременно в сослуживицей Ириной — женой преуспевающего в ту пору хорошие предчувствия, в предчувствия счастья. Эти предчувствия художника детской книги — Виталия Стацинского. Ира, по звучали в молодом Бродском ими полон „Рождественский романс“;

но видимости — роковая дама высшего света, по сути была глубоко уже в финале этих счастливых стихов они замыкаются в фигуру одинокой и одаренной интуицией женщиной. Она со своими, чаще маятника:

— иностранными, знакомыми нередко совершала выходы к нам, желая показать картины Эдика. Одним из таких выходов был ее Как будто жизнь качнется вправо, визит с русским поэтом Иосифом Бродским. Где она с ним Качнувшись влево.

познакомилась — я ее не домогала вопросами. Сколь долго и какого рода были их отношения — мне сказать трудно. Но в этот Бродский часто напоминал, что содержание поэта не в его темах, а в его форме (в частности, в Венеции в декабре 1989 года, в своем вечер было видно, что они увлечены друг другом.

26 Он был в коричневом плаще и черном кепи, из под которого дальше, чаще, реже... Если попробовать выразить, что сообщает этот голос внутри конкретного поэтического сообщения, лучше сказать:

торчали вьющиеся, золотисто каштановые волосы. Румяный, с вдали его (хотя бы это были самые гневные инвективы Данте ) это крупными хорошими зубами и заостренным носом с горбинкой, радость какого то окончательного освобождения или, что то же, он, посмеиваясь, рассказывал о питерской поэзии. Теперь бесконечной свободы вроде того, что описано в старинном стихе:“Душа вспоминаю, что его наполеоновский профиль я впервые увидела возвращается в отечество свое“. Чтобы сообщать освобожденность еще прежде, в морге института Склифософского — у гроба Анны своему читателю, классический поэт обладал избытком свободы, он Андреевны Ахматовой, рядом с Надеждой Яковлевной каким то образом оказывался в таком пространстве, где можно не Мандельштам.

заботиться ни о чем, и об освобождении в том числе, где человек не герой, а забывшийся в игре ребенок, и какая то другая сила, которой он Иосифу понравились камни, раковины, мертвые птицы на безоговорочно доверился, влечет его в „отечество свое“. Каждое картинах Эдика. Здесь он обнаружил родство близких ему стихотворение зрелого Бродского утверждает меня в противоположном:

смыслов, хотя, мне думается, как и многие художники слова, он возвращаться некуда;

или: не таким, как мы, возвращаться, или еще не имел ни вкуса, ни любви к современной живописи. Просмотрев что нибудь в этом роде. Интонации стиха, чередование дефиниций и картины, он с большей охотой, сидя у нас на маленькой перечислений (пушкинская, в общем то, фигура реестра но совсем шестиметровой кухне, начал читать свои стихи. Слушателей было другого настроения), ритмический и эмоциональный маятник его речи все это складывается для меня в один звуковой образ: стук молотка, всего трое. Мы с Эдиком и Ирина. Но в его чтении не было заколачивающего над читающим надо мной крышку.

интимности. Он читал стихи не нам;

звонко и громко, словно Бродский обычно не срывается с маятникообразной траектории, за сотрясая пространственные преграждения, — он отправлял свое движением вверх непременно можно ожидать отдачи вниз, за движением послание туда, где времени уже нет, призывая Его, а не нас во вправо (открытая сентиментальность) движение влево (ирония, свидетели. Из прочитанного в тот вечер я запомнила поэму, усмешка). Выдержка оставаться на этих качелях, не оставить никакого посвященную Джону Донну. Особый способ изъявления поэзии, открытого движения без противовеса, видимо, была для него делом понимаемой Иосифом как дар пророческого говорения, как некое чести, словесной и человеческой. Пробой стоицизма и смирения, как откровение с кафедры, родственное блоковскому символизму, он его понимал: принятия того, что есть, во всей его неприглядности и установило холодок перегородки: музыкальная форма безнадежности. Я знаю одно исключение: „Осенний крик ястреба“:

своеобразного общения со Вселенной перекрывала нам, вблизи действие срывается вверх, в одну сторону и восходящая траектория сидящим, возможность восприятия. Утраченное чувство некоего кульминирует в гибели. Этому далеко зашедшему порыву нет другого противовеса;

вверху та же пустота, но нежилая: разрывающий живое поведенческого и духовного единства возродились только через создание вакуум. Такую попытку можно совершить один раз в жизни, год, летом, когда мы побывали в Питере у самого Иосифа.

потому что двум смертям не бывать. Для жилой среды, в которой Иосиф жил с родителями в большой коммунальной квартире. движется затухающий маятник (ведь дело происходит во вселенной, Семья занимала довольно просторную комнату, заставленную подчиненной закону тепловой смерти) Бродский еще в юности нашел слово: данность. „И надо поклоняться данности“.

дубовой громоздкой мебелью начала века. Здесь что то напоминало жилье гоголевского Собакевича, особенно большой кожаный диван с высокой спинкой. На шкафах и столах И вот, возвращаясь к начальному, „объективному“ разговору о вертикально и горизонтально располагались увеличители и Последнем Классике: классика (хотя долго выяснять, что это, разного рода фотопринадлежности отца Иосифа. Иосиф, нам что собственно, такое, но допустим, что мы понимаем и так), классика в 4 привязанности к одному и тому же, к большему обращению внутрь или то показав из старой аппаратуры, не помню что, затащил в ту часть вверх, наверное, склоняют только степь и пустыня.

комнаты без дневного света, которую выгородил для себя, создав И мне показалось в Стокгольме, среди почти петербургских поистине пещерную келью, где он мог жить и работать. В своей шпилей, ветра с моря, рябящих вод, на которые летит снег, и темная вышедшей в Америке книге Бродский называет главу, блестящая вода не белеет, мне показалось, что я впервые угадала то, посвященную родителям, ”Полторы комнаты”. Усеченная комната чего не ощущала в стихах Бродского: позитивный полюс его тоски, его родителей, в сумме с его клетью пещерой, может быть, странную для меня страсть к горизонту. Правильно или нет, но я поняла действительно и создавала иллюзию, что их было полторы.

это как страсть старых мореходов, голод новизны, сильных событий, невиданных стран. Страсть, в которой совпадают Улисс (если не Клеть Иосифа была без окна и напоминала кладовую. Секретеры гомеровский, то дантовский) и Капитан Немо Жюля Верна. И его тоску и комоды лицевой стороной были развернуты на обитателя.

и скуку, его резинъякцию, которая мне казалась слишком уж Казалось, что любовь к древнему, к метафизике, вкус памяти тривиальным самочувствием taedium vitae в ее современной форме вещей поэт черпает из этих бездонных тайников, — столь вещно (ничего другого не будет;

„мир останется прежним“;

вот и все, и зримо они присутствовали рядом с ним. И он, такой мощный и собственно), я поняла как шок столкновения с реальностью, в которой крепкий, был подобен им, как они подобны ему.

все это, настоящая одиссея, настоящие сильные люди (мужчины) и прерасные авантюристки дамы, страсти, опасности и приключения, все Он угощал нас картошкой с селедкой и водкой, и мы были это уже невозможно;

та прекрасная эпоха, эпоха смелой западной счастливы, он читал нам стихи, и мы теперь их слушали как молодости, Фауста, Бранда, Амундсена, кончилась. И потому то завороженные. Он снова читал поэму о Джоне Донне. Видимо, в современный ландшафт представляет собой пустыню. И героизм остался ту пору она была ему особенно близка. А потом мы бродили по один: не беречь себя...

Но не только география, я признаюсь: что то еще разлучает меня с Питеру.

Бродским (как и с названными людьми его поколения);

что то разлучает Был теплый летний день. Иосиф повел нас к Фонтанному дому, и меня с их сочинениями, чего то я не могу миновать, чтобы принять их, как позднего Мандельштама или „Квартеты“ Элиота. Чтобы повторять мы долго стояли на набережной, мысленно читая поэму Ахматовой.

их про себя. Я понимаю, что речь о себе не слишком уместна в таком Но если в ”Поэме без героя” припоминаемые образы проходили случае, но я не хочу делать вид, будто говорю не от себя, не из своего карнавально танцевальной вереницей теней, то рассказы Иосифа топоса, как сказал бы Мамардашвили, а из какой то утопичной об Анне Андреевне были наполнены недавним общением, еще не „объективности“.

успевшим отойти в прошлое. Эта свежесть почти девственных Бродский никогда не был для меня „собеседником сердца“ (как писал впечатлений, таким естественным образом ставших частью его Заболоцкий о Пастернаке: „Собеседник сердца и поэт“). Я не могу в биографии, и сообщала его поэзии тот особый и вещный и уме обращаться к нему: мне кажется, никто не откликается. Не одновременно провиденциальный смысл, которым была отмечена откликается из его стихов, из их языка, из их интонации. Никто это поэзия акмеизма от Иннокентия Анненского до Осипа значит, если говорить точнее, не некто: некто, не имеющий черт и Мандельштама.

характера, не персонаж, не „лирическое я“ почти стихия, элемент мироздания;

но все же я предпочла бы называть это откликающееся Потом я помню, как мы шли с Иосифом по Летнему саду, долго личным местоимением „некто“, а не безличным „нечто“. Если сидели на лавочке, снова вышли на набережную Невы. Здесь мы определять кратчайшим образом: это тот, с кем хорошо. Этот голос с Эдиком разом отметили, что не только Иосиф знал каждый дом, звучит внутри всех поэтических голосов, которые я люблю: ближе, 24 каждый закоулок своего Питера, но и Питер в свою очередь знал Бродский и его ровесники, исходящие из интенций, противоположных современным им западным (левым), были приняты с восхищением за Иосифа. Нашего гида все время приветствовали прохожие самого пределами России и обогатили современную мировую ситуацию. Наш разного возраста и разных социальных категорий. Иосиф объяснил теперешний авангард, постаравшийся совпасть с западным это тем, что летом каждое утро он совершает свое путешествие по контркультурным движением, обкрадывает ее. Позиция городу на велосипеде. Поэтому многим его личность сделалась нонконформизма более не представляется „современной“. Начало приметной. А если учесть историю его ссылки, то естественно, что освобождения российской культуры затоплено апофеозом „конца Иосиф для Питера останется, как Пушкин или Блок, живой цивилизации“, исчерпанности, пустоты и т.п. Певцы этого конца света легендой. Это умозаключение я делаю сегодня, встраивая его с особенной убежденностью говорят о кончине Бродского как конце велосипедные прогулки в литературный и именно петербургский классики. Теперь время, наконец, вполне их время.

литературный контекст.

Но сам Бродский каким образом из голоса начала он стал голосом конца? Ведь это не приписанное ему содержание;

оно Много позже, будучи в Питере, мы прошли тем же маршрутом, просвечивает из его композиции, его ритма, его авторской позиции. Тема по которому нас вел Иосиф. Мы постояли на набережной Невы в начала и конца, о совпадении которых говорят и старинный том самом месте, где в ту нашу удивительную встречу Иосиф с французский, и новый английский эпиграфы этих заметок, в отношении Эдиком, тогда еще совсем юные, оживленно и весело перебирали Бродского принимает другую форму. То, что имели в виду Машо и Элиот, в памяти злоключения своей молодости, точнее вехи жизни, вряд ли нужно объяснять, это таинственное присутствие всего времени, всего протекания в каждой его точке целиком. Начало и конец у которые странным образом зеркально отражали друг друга. Оба Бродского, мне кажется, различаются как две предельные точки не окончили средней школы, оба в ранней юности замышляли траектории маятника. Движение, несущее образ какой то сугубой побег в Америку. Были еще какие то черты поведенческого неподвижности...

сходства, которых теперь не припомню, а тогда, естественно, не записала, как и все наши последующие встречи в Москве. Теперь город без Иосифа, без своего поэта, нам показался действительно На пятый день по кончине Бродского мне пришлось оказаться в мертвым. С мандельштамовским ощущением: ”В Петербурге жить Стокгольме. Бродский любил бывать в Стокгольме;

как и Венеция, — словно спать в гробу”.

северный портовый город напоминал ему Ленинград. И, глядя на перспективы улиц, каналов, вод, взятых в гранит, на корабельные Когда по Москве и Питеру в кругах художественной богемы снасти, на близость открытого пространства моря викингов, покатилась волна отъездов, по Москве стали ходить слухи, что странствий, авантюр я впервые поняла, что опыт первых лет жизни, власти настоятельно требуют отъезда Иосифа. В этот период я проведенных на краю суши, что то значит;

первая любовь к такому уже зачитывалась его стихами. И для меня рядом с великим пространству что то значит;

что многое в дальнейшем можно угадать Осипом становился в ряд другой Иосиф. И мне было совершенно как ее следствия. То, чего мне, выросшей в срединной, в общем то очевидно, что без благословения Надежды Яковлевны этот замкнутой и теплой, как люлька или наземное гнездо, Москве, не понять.

Бродский любил географию. В Москве, как и в провинциальных городках последний не примет решения об отъезде.

России, географию знать не тянуло: ты живешь дома, от твоего дома до Помнится, что была ранняя весна. Мы с Эдиком по каким то делам всего остального далеко далеко. Ближе вверх, чем на Запад или на оказались в центре, на Пушкинской площади. Где то долго Восток. Ближе и интереснее: ведь на горизонте среднерусской равнины то же, что вблизи, и конца этой близи не предвидится. К большей блуждая, захотели поесть. Направились в кафе ”Лира” и садясь 6 были считать себя бессмертными, но.каким то образом их вообще за столик обнаружили рядом с собой Иосифа. Мы заговорили о освободили от этой заботы. И вдруг: смерть! смерть! смерть! из наших общих знакомых. Он нам поведал, что накануне побывал у стихотворения в стихотворение юного Бродского. И это понималось как:

Надежды Яковлевны, которая очень тяжело больна, а потом свобода! свобода! свобода!

сообщил, что собирается уезжать. Видимо, благословение состоялось.

Смерть это тот ольшанник, В котором стоим мы все.

После его отъезда мне попал в руки самиздатский сборник ”Конец прекрасной эпохи”. Этим, символически поименованным циклом Эти слова звучали как набат: не бойтесь! Но почему, собственно?

стихов Бродского действительно и завершилась целая эпоха что в этой мысли о смерти оказалось таким освобождающим? Можно нонконформистской культуры 60 х с ее экзистенциальным найти много объяснений но в конце концов это необъяснимо. Во всяком романтизмом.

случае, изъятие памяти о смерти позволило государству делать с человеком то, что оно делало: превращать его в „жертву истории“, как прекрасно назвал это состояние в своей Нобелевской речи Бродский. В существо, которое лично ни в чем не виновато, („время было такое“), но которое, увы, строго говоря, трудно назвать человеком.

Между прочим, в такую же жертву истории, разве что другой истории, превращает и художника, и его зрителя нынешнее „актуальное Игорь Шайтанов искусство“: вовлекаться в него можно только всерьез забыв о смерти и имея один резон: „время теперь такое“. Это в другое время художник БЕЗ БРОДСКОГО был, как Леонардо, а в наше время художник тот, кто нагишом на четвереньках ползает на цепи и кусает зрителя;

все относительно, смена Многие стихи Иосифа Бродского подсказывают прощальный парадигм. С памятью о смерти, которой нет дела до парадигм, но есть эпиграф. Можно брать почти наудачу. Особенно из поздних стихов, дело до тебя лично, такое не пройдет.

когда он сделал небытие своей темой, ибо жил ощущением покинутого пространства, оставленного телом и навсегда сохраняющего память о нем.

Я возвращаюсь к теме Последнего Классика, Завершителя традиции.

Меньше всего в нашей юности мы воспринимали Бродского так. Точно Навсегда расстаемся с тобой, дружок.

наоборот: это было начало. Начало возвращения свободного искусства.

Нарисуй на бумаге простой кружок.

Начало явления мира открытого и широкого, не имеющего ничего Это буду я: ничего внутри.

общего с марксистской мышеловкой „общественного бытия, Посмотри на него и потом сотри.

определяющего общественное сознание“, „базиса и надстройки“, То не Муза воды набирает в рот...“ решения пленумов по животноводству и симфонической музыке и т.п.

Начало (или возобновление) действия категорического императива Из опыта изгнанничества развилось поэтическое зрение.

личной независимости художника, без которой вообще нет творчества.

Русская поэзия привыкла существовать без Бродского. По Начало еще неловкое, еще имеющее в виду дальнее и непредвиденное крайней мере, в границах самой России. А где еще существовать развитие. „Талон на место у колонн“ был разорван и выброшен, и пути назад больше не было. Зато впереди все, все. И Данте, и Бах, и Андрей русской поэзии? Старый спор о ее возможности в эмиграции.

Рублев. Волнующая новизна.

22 Спор, как будто бы решенный тем, что многие и уехав пишут, и оставивших по себе стихов, прозы и философских трудов, религиозная жизнь была таким глубоко своим, личным, интимным, с глазу на глаз порой хорошо. Но там срок поэзии ограничен жизнью уехавшего переживанием (вспомним разговоры Венички с „Богом в синих молниях“ поэта. Здесь сроком жизни языка.

в „Москве Петушках“), что какую либо традицию, догматику, дисциплину увязать с этим было бы слишком трудно. Они узнавали все Недолгим было существование русской поэзии в присутствии как впервые, все сами. Чужое и общее ничего не значило. Это была возвращенного ей Бродского. И фактически оно тоже было в совершенно стихийная анархическая религиозность, возможная только отсутствие поэта. Он сюда не вернулся. Оставалась надежда, там, где всякая традиция выжжена и где уже трехлетнему ребенку ходили слухи, но было ясно: не приедет. Объясняли по разному:

вбивают в голову „атеизм“ (то есть, покорность всей своре наших обидой, характером, невозможностью, увы, увидеть тех, кого хотел надзирателей с их вечно живым Вождем, непогрешимость которого бы встретить, и нежеланием встретить слишком многих из тех, с далеко превосходит догматическую непогрешимость Папы Римского).

кем пришлось бы встречаться. Однако вот, быть может, самое И только в таких условиях можно было пережить сногсшибательную, верное объяснение его невозвращенства: „В Россию он не безумную новизну тех истин, которые теперь преподают детям в школах приезжал не из за обиды, он говорил о том, что не мог бы приехать и по радио. Безумную новизну помыслить, что есть Бог! И что есть душа!

и уехать это не подходит. Если приехать, то нужно снова делить У тебя лично она есть! „Это я, душа твоя, Джон Донн“. И какую свободу ее судьбу и оставаться. А это было достаточно трудно сделать, это обещало! Политическое сопротивление в сравнении с ней казалось частным, техническим делом. В одном американском интервью Бродский поскольку этому уже препятствовали его жизненные сказал, что с юности считал своей целью „оголтелую проповедь обстоятельства“ (Петр Вайль, „Аргументы и факты“, 1996, N 5).

идеализма“. На том же советском жаргоне Венедикт Ерофеев говорил И все же он вернулся в Россию еще при жизни изданиями, о своей любви ко всем „оголтелым реакционерам“.

И еще особенная черта этой страсти к свободе: она была потоком изданий, пугавшим его самого, поскольку он не мог антиреволюционерской, антинасильственной, взывающей к „жалости представить себя, действительно, читаемым миллионами. И не к каждому чреву“, словами Венички. В стране, пресыщенной насилием хотел, чтобы теперь его насаждали, как картошку при Екатерине.

и презрением к человеку, другая, негуманистическая оппозиция не была Первые маленькие книжечки в конце восьмидесятых мгновенно бы радикальной.

разлетались с прилавков. Собрание сочинений пошло медленнее.

Те, кого я назвала, и те, кто может вспомниться еще, каждый из Третий том стихи последних лет вышел сниженным тиражом.

них овеян своей легендой, неоспоримым личным героизмом. И это поколение явилось тогда, когда „смерть героя“ в европейской культуре В России Бродский вызывал разные чувства. Восхищение была уже историческим фактом! Героическое „быть собой“, когда это стихами. Желание повиниться за суд, в 1964 м признавший его запретно и забыто почти всеми вокруг, предполагало одиночество как тунеядцем и отправивший в ссылку;

за власть изгнавшую его из творческую и жизненную тему. Каждый из них был особенным образом России в 1972 м. Но было и геростратовское нетерпение поближе одинок, не по стечению обстоятельств, а по выбору... быть может, по подбежать к нобелевскому лауреату и выкрикнуть что нибудь очень раннему выбору детства, когда человек еще не успевает решить, оскорбительное, чтобы затем гордо вернуться в строй, став на он выбирает или его выбирают. Быть может, это фундаментальное полшага впереди остальных: отличился. Мол, что ваш Бродский, одиночество больше всего отличало радикальных нонконформистов от тех, кто публично представлял „шестидесятые“ в официальной культуре:

имярек не хуже. Любое имя звучало смешно и невозможно как те были людьми компаний. И еще одно открытие тех лет: смертность альтернатива Бродскому. Ему не было и не может быть человека! Как помнят все (если хотят помнить), тема смерти была альтернативы.

совершенно запрещенной в советской идеологии. Нет, люди не должны 8 можно сказать, что поэзия его святыня в той же мере, в какой она И дело даже не в огромности дарования, а в характере была „священной жертвой“ для Пушкина. И больше того: что кроме выпавшей судьбы быть завершителем. Завершить столетие, словесности в его мире не так много святынь и уж, во всяком случае, ни до конца которого он немного не дожил (и знал, что не доживет:

одна не в рост этой: словесности, служению Языку, который побеждает „Век скоро кончится, но раньше кончусь я...“). Завершить нечто смерть и время. Да, смерть, время и деспотизм. Потому что вторая, столь в русской поэзии. Что именно?

же непререкаемая святыня Бродского личная свобода, говоря более прозаически: независимость частного лица.

С уходом далеко не каждого даже великого поэта остается Бродский голос поколения, очень значительного в нашей истории.

ощущение глобальной завершенности. Все бывшее до себя Теперь настоящие, творческие очертания этого поколения, так долго завершил и все идущее вослед начал Пушкин („наше все“). Потом заслонявшиеся шумным официальным шестидесятничеством, все эта идея возникла со смертью Блока: от Пушкина до Блока виднее. Это поколение Венедикта Ерофеева, Мераба Мамардашвили, выражение, ставшее формулой завершенности культурного Андрея Тарковского... Впечатляющий ряд имен, который можно периода. А со смертью Бродского? Откуда вести линию его родства продолжать. Я назвала бы их радикально освободительным поколением, и предшествования? Это вопрос, ответ на который могут дать людьми героического нонконформизма, ищущими самой серьезной (не только стихи. Ими Бродский, обращаясь ко многим, возвращался политической только, а то и вовсе не политической) основы для личной независимости, для „самостоянья человека“. и к самому началу новой русской поэзии к Кантемиру.

Это было удивительное противостояние, удивительное бунтарство, Подражанием его сатирам совершенно оправданно и точно во многом противоположное западному. На Западе свергали культуру:

открывается второй том сочинений после ссылки. Силлабика культуру как часть истеблишмента, как одну из репрессивных структур.

Кантемира не осталась для Бродского филологическим У нас же, в обществе победившей контр культуры, все было наоборот:

упражнением, но вошла в опыт его поэзии, как раз в это время оттуда, из картинных галерей, из филармонических залов, из библиотек меняющей свой строй, раскрепощающей свое звучание. Пример веял воздух свободы. Свободы от принудительной тупости и Кантемира, русского посла в Лондоне и Париже, для Бродского заниженности существования, свободы от неотвязного присутствия пример вхождения русского поэта в мировую культуру, основной Типограф Типографыча, который языков не учил и не уставал этим язык межнационального общения для которой сегодня гордиться. На выжженной земле культуры, как вспоминал о своем английский.

поколении Бродский в Нобелевской речи, при вандалах начальниках любовь к культуре и даже обыкновенная начитанность были Большую часть своей творческой жизни Бродский прожил в бунтарством: „библиотечной эмиграцией“ называлось это в англоязычном мире. Впрочем, эта фраза, верная для других официальной прессе;

за „ученость“ можно было схлопотать не только уехавших, неверна для него: он прожил в англоязычной культуре, от властей, но и от соседей по месту жительства, месту работы и месту овладев языком настолько, чтобы писать на нем сначала прозу, а в общественном транспорте („больно умные!“).

Западное бунтарство было, естественно, антиклерикальным и затем и стихи.

богоборческим: и Церковь, и всякая религиозная традиция тоже Наверное, в отношении любой крупной личности „влияние“ представлялись там репрессивной структурой, угнетающей личность.

Освобождающегося человека в России в те годы посетило какое то слово не только обидное, но неточное. Даже если речь идет о совершенно особое религиозное вдохновение, внецерковное и влиянии жизненных обстоятельств. Мы можем говорить, что внетрадиционное вообще: „идеализм“, как они часто это называли. Для ссылка и изгнание сформировали отношение Бродского к миру Венедикта Ерофеева, для Бродского и для многих, многих других, не отстраненное, исполненное ностальгии, которой не позволено 20 обнаруживать себя, пронзительного чувства своего небытия, центрального поэта. И конечно, это же сделала читающая русская публика, не успевшая каким то формальным, официальным образом ставшего привычкой. Однако в стихах мы угадываем черты короновать Бродского при жизни. Российских наград и российских личности до реального опыта, предрасположенность к тому, что званий Бродский не получил: и в России это самая высокая честь, как внешними обстоятельствами было развито и обострено, но не известно. Быть отмеченным государством, которое ни с одним из своих создано. Бродский по рождению, по природной склонности своего поэтов по человечески не обошлось, это бросает на награжденного таланта был человеком конца ХХ столетия. Плюс к этому некоторую тень штрейкбрехерства;

да и вообще, всерьез Россия любит советская судьба, выбросившая его в мировую культуру, только поэтов страдальцев. И Бродский, не навестивший родину в те наградившая ощущением всемирной причастности и вселенского годы, когда он был бы здесь самым желанным гостем, подтвердил этим отчуждения. Разыгранная таким образом личная трагедия неотменимость своего страдания: в определенном смысле приобрела всеобщее значение в мире, где единство, столь сильно смертельность своего изгнания.

желаемое, продолжает сказываться трагическим разладом и Но еще сильнее, чем признание во всем мире и государственное гонение на родине, центральное положение Бродского выражает взаимным непониманием.

отношение множества читателей к нему: особенно интимное, находящее в его сочинениях собственный опыт, который без Бродского остался бы В еще большей мере, чем круг жизненных событий, невыраженным, не нашедшим формы, не вошедшим в искусство и в природная предрасположенность определила круг творческого историю. „Он выразил наше поколение“, „он пишет именно о том, что я общения. Английский акцент прозвучал у Бродского задолго до думаю и чувствую, и выражает это единственно возможным образом,“ того, как он по настоящему выучил язык или отправился в такие слова часто можно услышать от читателей Бродского.

изгнание. Еще до ссылки, где то с 1963 года, в стихах замелькали Согласие такого широкого круга читателей со стихами, которые англоязычные имена. Среди них и имя Джона Донна, в „Большой складываются при них, с их языком и формой вообще говоря, элегии“, ему посвященной.

необычная вещь в искусстве нашего века, которое довольно долго остается „темным“, „слишком сложным“, затрудненным для своего Можно сказать, что столь ранняя встреча с Донном была современника. Быть может, быстрая адаптация к Бродскому счастливой случайностью, имея в виду его совершенную подсказывает нам, что Бродский не столько завершает классическую неизвестность, непереведенность (и непереводимость) в то время эпоху поэзии как Последний Классик (общее место в разговорах о нем), в России. Однако они были обречены встретиться, поскольку едва то есть Последний Модернист, сколько стоит у начала новой, ли кто либо другой мог бы подсказать так много Бродскому, как постмодернистской эпохи, которая после кризисов классического Донн, и, при огромном различии, при дистанции между ними в три модернизма и классического авангарда вновь повернулась лицом к столетия, мог бы быть узнан в своем внутреннем и поэтическом широкой публике? Что Бродский осуществил этот поворот раньше, чем его теоретически декларировал Умберто Эко?

родстве.

Но есть важнейшее различие, и его нельзя упустить. Бродскому в его Каким образом так могло случиться, что из поля зрения отношении к поэзии, к служению Муз был совершенно чужд цинизм, и русской культуры совершенно выпал величайший поэт Англии? он не только не высказал бы, но наверняка и не думал того, что Здесь сказалось, во первых, то, что практически всё европейское прокламировал Эко: установки на художественный рынок, эстетический товар, на коммерческий успех. Суждения Бродского о словесности и ее барокко долго оставалось чуждым нашему художественному вкусу.

служителях, о своих учителях, поэтах прошлого и современниках, А во вторых, особый характер англо русских культурных выраженные во всем, что он написал, благоговейны. Без преувеличения отношений. Отдельные имена были всегда очень важны и значимы:

10 Шекспир, Байрон, Диккенс... Как целое английская культура оставалась менее известной, чем французская и немецкая. В этом, впрочем, было и свое преимущество: в России никогда не было Ольга Седакова периода, когда бы английское культурное присутствие ощущалось как препятствие к самостоятельности, как нечто подобное КОНЧИНА БРОДСКОГО галломании. Скорее, напротив как стимул к освобождению по примеру английской любви к свободе и английского чувства In my beginning is my end.* собственного достоинства. Эпиграфом к этим отношениям можно T.S.Eliot поставить слова Александра Бестужева (еще не ставшего Ma fin est mon commencement Марлинским) к Александру Пушкину: „...Я с жаждою глотаю Et mon commencement ma fin.** англинскую литературу и душою благодарен англинскому языку Guillaume de Machault он научил меня мыслить...“ (из письма 9 марта 1825 г.).

Такое ощущение в России переживалось не раз, начиная с Первая в мире монография о Бродском, написанная Валентиной Полухиной, называлась „Joseph Brodsky: Poet for Our Time“. Название Радищева и Новикова. Бродский, наверное, не отказался бы книги подхватывало слова самого Бродского о Вергилии: „Поэт для повторить эти слова: у английской поэзии он учился мыслить, своего времени“. Тем самым, его можно читать и так: „Бродский наш впрочем, особым образом метафизическим. Это понятие Вергилий“. Центральный поэт восходящей Римской Империи и потянулось к Бродскому от Донна, уже давно названного в Англии центральный поэт... некоей новой мировой империи, складывающейся „поэтом метафизиком“. Первоначально слово было брошено на наших глазах? или, наоборот, „конца прекрасной эпохи“? Во всяком (Дж.Драйденом, С.Джонсоном) в осуждение и даже в насмешку случае, центральность и империальность неотменимые составные Донну и другим, кто почему то были склонны все усложнять, этого образа.

метафорически запутывать, сопрягая слишком далекие идеи, Наше время планетарное время выразило Бродскому свое наполняя любовные стихотворения отвлеченными и научными признание с необычайной щедростью. Такого множества высочайших терминами. Однако слово привилось и осталось в качестве наград и почетных званий при жизни не получал ни один поэт;

кажется, историко литературного обозначения по крайней мере трех и близкого к такому не было. Среди этих знаков признания есть и такой:

в минувшем году Флоренция избрала Бродского своим почетным поколений английских поэтов XVII века.

гражданином как бы расплачиваясь с российским изгнанником за Бродскому, по их примеру, суждено слыть русским выдворенного ею некогда флорентийского гражданина Данте, который метафизиком, побуждая задавать вопрос: а было ли в России что и по смерти не пожелал вернуться в родной город, и тем самым говоря:

Бродский наш Данте. либо подобное до него? И что значит быть поэтом метафизиком?

Время, в лице своих авторитетных институций комитетов по Слово ведет мысль и напоминает, что в России оно международным премиям, академий, университетов, муниципалитетов повторялось Пушкиным, не раз сожалевшим (особенно древних городов, безоговорочно признало в Бродском своего настойчиво в переписке с Вяземским) о том, что „русский метафизический язык находится у нас еще в диком состоянии“ ( * В моем начале мой конец. Т.С.Элиот июля 1825 г.). Пушкин имел в виду язык, способный передать ** Мой конец мое начало, И мое начало мой конец. Гийом де Машо 18 сложную, изменчивую жизнь души. Метафизика, таким образом, момент теми, кто, ткнувшись в кучу строительного мусора, сидя была обращена вовнутрь человека. Английская поэзия получила спиной к зданию, уверяет, что никаких зданий нет и вообще не прозвание метафизической за способность с необычайной бывает, что реальны одни обломки.

легкостью сопрягать интимное со вселенским, строить любовную Бродский иронизировал: „В городах только дрозды и голуби элегию на метафорах, почерпнутых из геометрии и астрономии.

/ верят в идею архитектуры“. Иронизировал и продолжал строить, Это и стиль Бродского. В особенности стиль его поздней поэзии, архитектурно воспринимая геометрию мира под холодным заявленный названием сборника „Урания“ (1987).

взглядом Урании, природу в своих эклогах, русскую поэзию от Муза астрономии когда то вдохновляла уже русскую поэзию: Кантемира до Бродского. У него было классическое, античное одические „рассуждения“ Ломоносова, раннюю оду Тютчева... Но чувство стиля, распространявшееся и на человека, достоинство которого состоит в том, чтобы понять, что собой он лишь временно путь русской поэзии до последнего времени воспринимался как вытесняет пространство, всегда возвращающееся, чтобы ведущий, пусть с задержками и возвращениями, от архаического восстановить право пустоты.

монументализма к диалектике души, к метафизике в пушкинском смысле слова у Баратынского и у Тютчева, уходившего от своей Сейчас это право вновь восстановлено в русской поэзии, ранней оды „Урания“ оставшейся без Бродского. Хотя ей и не привыкать к такому существованию, в этой фразе появился новый вопросительный У Бродского „Урания“ поздняя, он пришел к ней после оттенок: после Бродского чем заполнится пространство? Его одной из величайших книг русской лирики „Новые стансы к место незаполнимо. Он изменил течение русского стиха, его Августе“ (1982). Поэтическая потребность возвращения к истокам лирическую тональность. Он вернул слову достоинство. Он русского стиха, к русскому одическому мировидению почти прожил жизнь поэта.

совпала у него с чтением Донна, впервые узнанного незадолго до ссылки и затем сопровождавшего Бродского в Норенскую. По И навсегда оставил нашу поэзию в присутствии возвращении пишутся подражания Кантемиру...

Бродского.

Не так давно на Западе и совсем недавно у нас (впервые на языке оригинала) было опубликовано интервью Бродского, данное им в 1981 году по случаю 350 летия со дня смерти Донна (кстати, „Большой элегией“, по всей видимости, Бродский отметил в г. 400 летие со дня его рождения). Там сказаны вещи очень важные, в том числе сделана попытка найти русские поэтические аналогии: „Как бы объяснить русскому человеку, что такое Донн?

Я бы сказал так: стилистически это такая комбинация Ломоносова, Державина, и я бы еще добавил Григория Сковороды с его речением из какого то стихотворения... перевода псалма, что ли:

„Не лезь в коперниковы сферы, воззри в духовные пещеры“. Да, или „душевные пещеры“, что даже лучше. С той лишь разницей, поэтом конца нашего века, если бы он не жил с этим вопросом что Донн был более крупным поэтом, боюсь, чем все трое вместе сомнением. Но Бродский не был бы великим завершителем взятые“ („Арион“, 1995, No 3).

поэтический традиции, если бы он целиком отдался этому Создание метафизического аналога поэзии Донна на русском сомнению или ответил на него как либо иначе, чем он это сделал:

языке потребовало стилистического возврата в XVIII век, к „Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом истокам. Но в том же интервью Бродским сказано, что Донн мог точней, пугающем своей опустошенностью месте и что скорей явиться лишь как реакция отталкивания „на итальянскую поэтику, интуитивно, чем сознательно, мы стремились именно к на все сонетные формы, на Петрарку“. Донн был реакцией на восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее немногих столетие европейского петраркизма с его куртуазным лиризмом уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм и изящными сравнениями. Бродский же оттолкнулся от традиции нашим собственным, новым или казавшимся нам таковым, русского лиризма, безудержного, пронзительного, нередко современным содержанием“.

надрывного.

Тридцать лет назад Бродский признался: „Я заражен Впрочем, оттолкнулся не ранее, чем обнаружил себя нормальным классицизмом...“ Иного трудно было бы ожидать от способным войти в эту русскую традицию и оставить в ней него, ленинградца по прописке, петербуржца по духу, жителя несколько замечательных стихотворений, пропетых, хотя точнее коммунальной квартиры в городе дворцов, вечно требующих и не авторское название „пенье без музыки“;

или даже не пропетых, получающих ремонта. Не от города ли он унаследовал а выдохнутых, представляющих дыхательную стенограмму страсти:

архитектурный инстинкт законченной формы и не от областной ли судьбы ветшающей северной Пальмиры его метафизическое Это твой жар, твой пыл!

чувство зыбкости сотворенного, близости распада, так легко Не отпирайся! Я восстанавливающего первоначальность пустого пространства?

твой почерк не позабыл, обугленные края.

В 1984 году Бродский увидел выставку голландского художника Карла Вейлинка и по ее поводу написал стихи. Вейлинк, Продолжающее русский лиризм, „Горение“ в то же время подобно ему, был заражен классицизмом. Его архитектурный, самое донновское, самое метафизическое любовное парковый пейзаж на наших глазах превращается в бутафорский, стихотворение в русской поэзии. Горение состояние души, чье разваливается. Каждая строфа Бродского начинается пламя воспоминания занялось от огня в камине:

размышлением о том, что же это такое: „Почти пейзаж...

Возможно, это будущее.. Возможно также прошлое...

Зимний вечер. Дрова Бесспорно перспектива... Возможно натюрморт...“ И охваченные огнем утверждающее предположение последней строфы, что это „в как женская голова сущности, и есть автопортрет. / Шаг в сторону от собственного ветреным ясным днем.

тела“.

Огонь, вырвавшись из камина, воспламенил воспоминание, Для живописи Вейлинка и для поэзии Бродского теперь есть опять переживаемое физически, но горение плоти не оставляет удобный термин постмодернизм. Возможно, но тогда это какой равнодушными и небеса: „Тот, кто вверху еси, / да глотает твой то другой постмодернизм, отличный от насаждаемого в настоящий дым!“ 16 В уже цитированном интервью Бродский сказал, что у Донна Страсть более не дышит в текстах Бродского, как будто он, ему „ужасно понравился этот перевод небесного на земной... то памятуя о своем больном сердце, не может позволять себе ее есть перевод бесконечного в конечное“. В пределах русской взрыв и включает метроном ритма. Как будто теперь он не культуры этот перевод затруднен и тем более настоятельно воспламеняет воспоминание, но отодвигает его на длину взгляда:

необходим, что сферы духовного и светского опыта все еще здесь Когда ты стоишь один на пустом плоскогорье, под достаточно взаимно непроницаемы. Доказательством тому бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот нынешнее религиозное возрождение, в поэзии сказавшееся или ангел разводит изредка свой крахмал;

достаточно малопродуктивным обвалом языковой стилизации.

когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал, Английская метафизическая поэзия была поразительным помни: пространство, которому, кажется, ничего примером совмещения небесного и земного. Она говорила о Боге, не нужно, на самом деле нуждается сильно во она была символом веры, заговорившей на языке научного опыта, взгляде со стороны, в критерии пустоты.

любовной страсти, дружеского общения. Это было слово о вечном, И сослужить эту службу способен только ты.

доверенное речевому жесту, прозвучавшее здесь и сейчас.

„Назидание“, Только механизм сопрягающей далековатые идеи метафоры Поэтическое зрение нагружается чувством давал возможность такого смыслового хода. „Большая элегия ответственности единственного свидетеля;

сознания, Джону Донну“ состоялась, когда поэт нашел метафору души иглы, удостоверяющего наличие пространства. Мерность строки, как сшивающей пространство между небом и землей. В „Горении“ удары, если не донновского колокола, то часового устройства.

память игла соединяет время и пространство. Впоследствии Бродский не прибегает к этому удерживающему, соединяющему Размеренная, длинная строка позднего Бродского, кажется, усилию. Он принимает вещи, каковы они есть в произвела наибольшее впечатление на поэтов (особенно пространственном разрыве и пишет о небытии.

молодых), стала предметом подражания, но оставила более равнодушными читателей. Отчасти здесь можно прибегнуть к В одном из своих эссе Бродский сделал поправку к основной универсальному объяснению, некогда данному Пушкиным формуле марксизма, сказав, что, конечно, бытие определяет падению интереса публики к стихам Баратынского (одного из сознание, однако, помимо этого, его определяют и многие другие самых чтимых Бродским русских поэтов): „...лета идут, юный поэт обстоятельства, прежде всего мысль о небытии. Эта мысль мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства важна для Бродского и разнообразна у него. Под ее знаком изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только существует вся его поздняя поэзия. Она не сводится только к сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни. Поэт мысли о смерти, но, напротив, окрашивает мысль о жизни, которая отделяется от их и мало помалу уединяется совершенно...“ в гораздо большей степени есть не присутствие, а отсутствие:

собственное отсутствие там, где сейчас ты хотел бы быть, „Уединяется“ это верно для Бродского, но что сказать о отсутствие рядом того, кто любим и дорог: „Да и что вообще есть „поэзии жизни“? Что сказать о поэзии и ее возможности вообще?

пространство, если / не отсутствие в каждой точке тела“, сказано В своей Нобелевской речи Бродский процитировал Адорно: „Как в стихотворении „К Урании“, посвящающем поздний сборник музе сочинять музыку после Аушвица?“ Бродский не был бы великим астрономии.

14




© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.