WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |
-- [ Страница 1 ] --

НА У Ч НА Я Б ИБ Л ИОТ Е К А Михаил Михеев В мир Платонова через его язык Предположения, факты, истолкования, догадки Im Werden Verlag Москва – Аугсбург 2003 Рецензенты:

профессор, доктор филологических наук Е. Г. Борисова академик РАН, доктор филологических наук М. Л. Гаспаров Михеев М. Ю.

В мир Платонова через его язык. Предположения, факты, истолкования, догадки. – М. : Изд-во МГУ, 2003. – 406 с.

Книга соединяет анализ образного мира Платонова с анализом его языка. Основная единица поэтического языка, которым пользуется Платонов, согласно автору, – это словосочетание. При разборе каждого из более 200 причудливых платоновских словесных оборотов показано совмещение нескольких словосочетательных стереотипов с разнонаправленными ассоциациями, подробно выясняются их языковые подтексты. На основании оригинального статистического подсчета сделаны выводы о ключевых темах Платонова.

Для филологов, студентов, лингвистов, литературоведов, преподавателей литературы, а также всех, кому интересен Платонов.

© М. Ю. Михеев, © НИВЦ МГУ им. М. В. Ломоносова, © «Im Werden Verlag»: бесплатное авторское электронное издание, Автор искренне благодарен всем тем, с кем материал этой книги, в разных его видах, обсуждался: Н. Д. Арутюновой, Елене Борисовой, Сергею Бородянскому, Владимиру Борщёву, Марине Воронцовой, Валерию Вьюгину, М. Л. Гаспарову, Александру Гельбуху, Елене Гришиной, Валерию Демьянкову, Валентине и Сергею Дергачевым, Марии Дмитровской, Дмитрию Дубнову, Александру Дырдину, Анне Зализняк, А. А. Зализняку, Леониду Захарову, Илье Иткину, Н. В.

Корниенко, Александру Кравецкому, Григорию Крейдлину, Сергею Крылову, О.

Г. Ласунскому, Н. Н. Леонтьевой, Алексею Мисюреву, Ю. С. Мартемьянову, Ольге Меерсон, Сусуму Нонака, Татьяне Облицовой, А. А. Осиповой, Е. В.

Падучевой, Юрию Пастушенко, Наталье и Николаю Перцовым, М. А.

Платоновой, Александре Плетневой, Анне Рафаевой, Екатерине Рахилиной, Алле Салий, Михаилу Саблину, Ирине Спиридоновой, А. Я. Шайкевичу, Елене Шмелевой, Г. М. Шмелеву, Андрею Уткину, Евгению Яблокову, Татьяне Янко, а также светлой памяти покойной Марии Умновой.

В книге использованы фотографии из личного архива М. А. Платоновой, из электронных энциклопедий Дмитрия Крылова и Юрия Сюганова, которым автор весьма признателен. Предварительный вариант книги в течение трех лет (с конца 1999) существовал в библиотеке Максима Мошкова.

Я благодарен также своим студентам Сергею Живаеву и Марии Королевой.

На обложке книги воспроизведен фрагмент рукописи “Котлована”.

Оглавление О чем эта книга? (вместо вступления)................................................................. I. Краткий биографический очерк........................................................................ II. Обзор тем с птичьего полета........................................................................... III. Статистика (пробег по метафизическим константам писателя)............................................................................................. IV. Нормативное и "насильственное" использование словосочетания. Рождение предположений........................... V. Родительный падеж (пролетарий от грамматики и гегемон в языке Платонова)............................................................................... VI. Портрет человека.............................................................................................. VII. Народ и история (неорганизованная масса и навал событий)...................................................... VIII. Деформации пространства (пустота и теснота)................................ IX. Скупость, Жадность, Ум и Чувства............................................................ X. О платоновской душе....................................................................................... XI. Причины и следствия (мифология вместо причинности)..................... XII. Время............................................................................................................... XIII. Композиция и жанр "Чевенгура" (сон, явь или утопия?).................. XIV. Избыточность и недоговоренность (плеоназм, парадокс, анаколуф и языковой ляпсус)..................................... XV. Слагаемые стилистической игры:

советская новоречь и “славенщизна”................................................................. XVI. Платонов в контексте................................................................................. XVII. Платоновская сказка (извод “Безручки”)............................................. Приложения 1. Принятые сокращения..................................................................................... 2. Опубликованные материалы книги............................................................. О чем эта книга? (вместо вступления) В книге собраны мои статьи, написанные за последние 15 лет. Со второй половины 80-х годов перед русским читателем начал представать, наконец, подлинный Платонов, то есть появились не только его рассказы и сказки, но и повести, и романы, и пьесы, и даже записные книжки. Практически каждую из глав-статей этой книги можно читать самостоятельно. Все они посвящены разбору смыслов платоновского текста, понимание которого, на мой взгляд, невозможно без уяснения особенностей того намеренно усложненного, идущего наперекор общепринятым нормам языка, на котором написаны произведения этого мастера. Язык Платонова – не тот русский литературный язык, к которому мы привыкли, а некий сделанный, измененный и в какой-то мере даже тайный, никогда всего до конца не договаривающий, на котором автор постоянно силится сказать нам что-то главное, но то ли не может, то ли не решается выговорить то, что волнует душу. Иначе говоря, это язык, нуждающийся в постоянной, идущей параллельно чтению, работе по его истолкованию. Собственно, только подступы к этой теме и к таковому истолкованию здесь мной и предложены.

Как толковать язык без знания норм, на которых он зиждется? Поневоле приходится обращаться к более широкому контексту – к языку в целом и, в частности, к образам мысли тех или иных писателей, ученых, политических деятелей, да и простого обывателя, к идеологическим текстам, к речевым и стилевым шаблонам, господствующим в определенной среде, – чтобы понять, в каком отношении к ним (и к нам) находится и ощущает себя платоновское слово, отталкиваясь или же, наоборот, испытывая внутреннее тяготение и сродство с каждым. Полагаю, настоящий смысл платоновского текста может быть восстановлен только из такого сложного взаимно-индуцирующего наведения – под действием множества различных составляющих. Любой исследователь текста вынужден постоянно вращаться в рамках подобного “герменевтического круга”, ему приходится понимать целое из частного факта, а конкретные вещи выводить из знания о целом.

Исходным инструментом при анализе текста в этой книге служит предположение. Это понятие опирается, во-первых, на известные в лингвистике понятия коннотации, импликатуры, а также слабого, неявного компонента в толковании слова (или целого выражения, высказывания);

во вторых, на используемое в текстологии понятие конъектуры (восстанавливаемого пропуска, исправления или дополнения);

в-третьих, на известное в психологии понятие ассоциативной связи (догадки, предвосхищения, угадывания, "антиципации") и, наконец, в-четвертых, на логическое понятие импликации, или вывода, позволяющее получать из одних утверждений (посылок, постулатов, знаний о мире) другие, их следствия.

Вообще говоря, предположение – та основа, на которой строятся все толкования в данной книге и порождаются все "платоновские" смыслы (смыслы, которые я считаю толкованиями, позволяющими заглянуть в платоновский мир). Пожалуй, только в литературоведении, к которому данное исследование и относится по своей теме, исходное понятие предположения не имеет ни закрепленного терминологического статуса, ни иных соответствий.

Ближе всего к нему слово гипотеза, но как осознанный инструмент анализа оно практически не употребляется литературоведами (по понятным опасениям самокомпрометации) и, насколько мне известно, ими специально не исследуется.

Дальнейшим инструментом понимания, действующим уже изнутри и на основе предположения, должно быть активно заинтересованное, и творчески преобразующее отклонение в сторону собственной мысли толкователя, с отходом от “объективного” отражения хода мысли автора текста в диалогическом, или даже “диалектическом” преодолении, с присвоением и перевоплощением текста в свое слово, то есть уже в мысль интерпретатора (подход был намечен работами Ю. Н. Тынянова и М. М. Бахтина). Конечно, возможны разные оттенки и разновидности такого преобразования – от почти буквального следования "букве" и простой цитации сказанного, до прямо обратного по замыслу пародирования, иронии, самоуправства, произвола и надругательства над текстом. Подобные насильственные действия над оригиналом могут быть следствием и непонимания, и несогласия, вызывая, в первом случае справедливое возмущение первоначального автора (и/или последующих читателей, способных это непонимание фиксировать) как явный зазор, зияние между текстом и привносимыми в него смыслами. Я лишь надеюсь, что в моем случае расхождений первого рода не слишком много, а иначе говоря, расхождения второго рода не вызовут у читателя слишком большого отторжения. Собственно, здесь уже начинается всегдашнее приспособление чужой авторской мысли к исполнению субъективных, важных для читателя целей. Порой такое читательское присваивающее понимание претендует на то, что ему как раз лучше знать, что хотел выразить автор, и что оно-то и содержит в контр-реплике наиболее существенные из аргументов, которые первоначальный “хозяин” текста не мог иметь в виду (на что интерпретатор опирается как на уже известное, от чего он, собственно, и отталкивается, идя дальше). Эти элементарные собственные ростки мысли, шажки в сторону, с неизбежным отклонением от маршрута проложенной платоновской мысли (но направленные к ее толкованию, а поэтому, на мой взгляд, имеющие право на существование) я все время стараюсь показывать, чтобы не упускать удила своих мыслей (блуждающих на воле, как поется в песне, скакунов), – предположений и догадок.

Помимо уже сказанного, представленный в этой книге подход можно соотнести с методом так называемого “медленного чтения”, который применялся (по свидетельству Д. С. Лихачева) на семинарах Л. В. Щербы в 1920-е годы, а еще ранее был введен и использовался как метод критики текста М. О. Гершензоном:

“Художественная критика – не что иное, как искусство медленного чтения, т. е.

искусство видеть сквозь пленительность формы видение художника. Толпа быстро скользит по льду, критик идет медленно и видит глубоководную жизнь. Такой критик [... ] чувствует художника мастером, себя – подмастерьем, и любит его, и дивится ему в той мере, в какой он сам увлечен явлением истины1”.

Итак, “медленность” подобного чтения состоит по возможности во всестороннем рассмотрении явления, с необходимостью многократных возвращений назад к смыслу исходного текста (на истолкование одной пушкинской строчки на семинарах Щербы, говорят, уходило иной раз целое занятие). В принципе, работа истолкователя должна идти дальше, пока мы уверены, что продвигаемся к истине, а цель еще не достигнута (то есть может никогда и не кончиться).

Но есть у данного процесса, как представляется, и обратная сторона.

Помимо чтения намеренно сдерживаемого и, в идеале, <медленного, но верного>2, субъективно нам даже более важно непосредственное угадывание смысла, чтение мгновенное и незамедлительное, подхлестываемое непреодолимым желанием “застолбить” только еще родившийся, ухваченный смысл, когда окрыленность сиюминутно достигнутым непреодолимо высока.

Такой смысл во что бы то ни стало торопится похвастать полнотой и завершенностью, дальше которых, как правило, ему уже “ничего не надо”, и добровольно надевает на себя некие субъективистские шоры. Уверившись и укрепившись, как нам кажется, в своем собственном понимании, мы редко бываем готовы к пересмотру, чтобы этот “уютный” и уже закругленный, а тем более добытый с усилием смысл сменить на что-то новое, даже еще более обещающее. Посему “медленность” нашего чтения (здесь я говорю не только о приемах, с использованием которых написана данная книга, но вообще о законах человеческой психологии) поневоле идет наравне с определенным забегающим вперед “скорочтением”. – Это то, что фиксирует наше читательское сознание уже при первом взгляде на текст, западает в душу как особенность данного текста и, как правило, отличает для нас данного автора от других. Собственно говоря, соотношение “медленности” и “быстроты” при чтении регулируется читательской интуицией (механизмом уже известного “герменевтического круга”, намеченного романтиками и Ф. Д. Э.

Шлейермахером).

Наиболее важными работами первых открывателей Платонова по праву считаются статьи Льва Шубина (1967), Сергея Бочарова (1968) и Елены Гершензон М. Видение поэта. М., 1919. С. 18-19. (Отмечу, что узрение сквозь толщу льда и воды – вполне платоновский образ;

вспомним хотя бы рассказ “Река Потудань”.) Здесь и ниже я использую угловые скобки для обозначения моих собственных предположений, толкующих чужую мысль. Подробнее о статусе компонента Предположение в главе IV.

Толстой-Сегал (с конца 1970-х). Самым интересным в творчестве писателя мне кажется доведение им до предела полифоничности повествования, впервые открытой еще Достоевским, и то казалось бы парадоксальное сочетание сатиры с лирикой и трагедии с фарсом во взгляде на один и тот же предмет, которое отличает Платонова от всех других авторов:

“Стихия несобственно-прямой речи настолько сильная, что, кажется, рассказчик согласен вообще с любой из точек зрения, любое слово готов ‘освоить’;

господствует единый стиль – одновременно корявый и афористически изысканный. [... ] То, что для другого писателя является бесспорно ‘чужим’ и поэтому может быть отторгнуто, дискредитировано, для Платонова – всегда отчасти ’свое’, является сущностью человеческой жизни вообще. Сатира не может действовать вне ощутимого соотнесения изображаемого с некоей нормой, эталоном. Но в платоновском художественном мире подобной нормы – ’последнего слова’ – нет и быть не может:

здесь никто в полной мере не прав 3”.

Мысль Е. Толстой-Сегал и Е. Яблокова развивает В. Вьюгин. Исследуя первоначальный вариант “Чевенгура”, повесть “Строители страны” (1925 1926), он фиксирует неожиданные переходы от повествования к несобственно прямой речи и обратно внутри одного абзаца (даже внутри одной фразы) и называет один из основных принципов, организующих структуру повествования у Платонова, принципом “отраженного луча”:

“Каждый из героев Платонова имеет свои взгляды, свою точку зрения, и ни одна точка зрения не отвергается до конца. Наоборот, если один персонаж высказал мысль, то другой ее обязательно поддержит и разовьет (часто даже не замечая, что это чужая мысль), а третий осуществит ее, так сказать, на практике4”.

В конце этой книги приведены Приложения: сокращенные обозначения текстов Платонова и словарей, которые используются (прил. 1), статьи автора, опубликованные ранее, из которых составлена книга (прил. 2), перечни иллюстраций и таблиц (прил. 3), именной указатель (более 400 единиц – прил.

4) и, наконец, список конкретных платоновских выражений, которые в книге толкуются, а также чужих толкований, которые мной упоминаются (более в прил. 5).

В некоторых местах могут встречаться повторы – там, где обсуждаются одни и те же примеры. За них приношу читателю свои извинения, но в целом я старался их избегать. Может также возникать ложное впечатление, что интересует меня у Платонова один только роман “Чевенгур”, но это не так: мне важны все его произведения, за исключением, пожалуй, только поздних пьес и ранних стихов, анализа которых я в книге не касаюсь.

Яблоков Е. О философской позиции А. Платонова (проза середины 20-х начала 30-х годов) // Russian Literature. XXXII. 1992. С. 231-232 (со ссылкой на работу Е. Толстой-Сегал 1978);

239-240.

Вьюгин В. Ю. Повесть А. Платонова “Строители страны” // Из творческого наследия русских писателей ХХ века. Спб., 1995. С. 316-320.

I. Краткий биографический очерк Андрей Платонович Платонов (псевдоним, настоящая фамилия Климентов, даже, как будто, с ударением на последнем слоге5), 1899-1951, русский писатель, масштаб творчества которого стал ясен лишь спустя полвека после смерти, собственно после того, как были опубликованы на родине, с 1984 по 2000 гг., основные его произведения – романы “Чевенгур” (написанный в 1926 1929), “Счастливая Москва” (1933-1934), повести “Котлован” (как принято считать: 1929-1930), “Ювенильное море” (1931-1932) и записные книжки.

Ранее Платонов был известен лишь как автор малой прозы – замечательных рассказов и повестей “Происхождение мастера”, “Сокровенный человек”, “Епифанские шлюзы”, “Ямская слобода”, “Джан” и др.

Платонов создавал в своих произведениях, по сути дела, нечто вроде религии нового времени, пытаясь противостоять как традиционным формам религиозного культа, так и сплаву разнородных мифологем, складывавшихся в рамках соцреализма. Среди таковых можно перечислить, во-первых, более или менее ортодоксальную коммунистическую идеологию и философию (Маркса Энгельса, Ленина-Сталина, Троцкого-Бухарина, идеологов Пролеткульта итп.), во-вторых, философов и ученых ествественно-научного направления (Максвелла, Эйнштейна, Минковского, Больцмана, И. П. Павлова, И. М.

Сеченова, А. А. Богданова), в-третьих, научно-прожективные, отчасти уходящие в мистику идеи К. Э. Циолковского, Н. Ф. Федорова, П. А.

Кропоткина, О. Шпенглера, В. В. Розанова, П. А. Флоренского, В. И.

Вернадского, а также традиции многочисленных русских раскольников и сектантов.

Родился Андрей Климентов первенцем в многодетной семье паровозного машиниста (позднее слесаря железнодорожных ремонтных мастерских) Платона Фирсовича Климентова, в пригороде Воронежа, Ямской слободе, 16 го августа 1899 года (по старому стилю). Празднование его дня рождения 1-го сентября по новому стилю (что приходилось на 19-е по старому) достаточно условно, скорее это, все-таки, именины – Андрей Стратилат. С 14-ти или 15-ти лет Андрей начал работать рассыльным в страховом обществе, помощником машиниста на локомобиле, затем учеником на заводе, а в 17 лет поступил литейщиком на трубочный завод. С раннего детства ему пришлось узнать физический труд6. Отец и дед по линии матери были самоучками изобретателями. Сам он учится сначала в церковно-приходской школе, затем в четырехклассном городском училище, потом в новообразованном Со слов племянницы Платонова, Марины Сергеевны Климентовой.

Здесь и далее биографические данные в основном по книге: Ласунский О. Г. Житель родного города. Воронежские годы Андрея Платонова. 1899-1926. Воронеж, 1999.

воронежском университете (на первом курсе то ли словесного, то ли исторического факультета), после чего переходит в железнодорожный политехникум на электротехническое отделение, где с перерывами проходит два курса (специальность: слабые и сильные токи). Одновременно с этим работает журналистом. Там же в Воронеже Платонов начинает публиковаться как поэт, прозаик и публицист под разными псевдонимами, среди которых А.

Фирсов, А. Вогулов, Елпидифор Баклажанов, Иоганн Пупков, Фома Человеков, Н. Вермо, и под собственным именем – А. Климентов. Наиболее стойким в дальнейшем остается патроним, образованный по старому образцу, из отчества – Платонов.

Большую роль в становлении Платонова как писателя сыграл его друг и старший товарищ – Г. З. Литвин-Молотов (настоящая фамилия Литвинов), партийный деятель, редактор и издатель того времени. В 1922-м в Краснодаре выходит первая книга стихов и рассказов Платонова – “Голубая глубина”. В ней он выступает от имени людей своего поколения, впитывающих культуру вместе с революцией: “Мы идем из почвы, из всех ее нечистот. [... ] Но мы очистимся... ” – написано в то время в одной из его статей. В 1917-м Платонову только исполняется 18 лет. Новую действительность он принимает с энтузиазмом, публикуя стихи, рассказы, публицистические статьи в газетах “Красная деревня” и “Воронежская коммуна”. Во время захвата Воронежа белыми (рейд корпуса генерала Шкуро в октябре 1919) Платонов служит в железнодорожных войсках. Как он сам опишет позже (в 1922-м): “не доучившись в технической школе, я спешно был посажен на паровоз помогать машинисту”. С 1920 по 1921 в течение более года Платонов состоит “членом РКП(б)”, затем, как он сам пишет в анкете, “по своему решению” выходит из партии, о чем долгое время, как будто, сожалеет7. На самом деле (на языке официальном) он исключается из кандидатов в члены партии – первоначально, как он считал, “по недоразумению, не поладив с секретарем ячейки”, но в дальнейшем это не даст ему возможности восстановиться в партии. Вот строчки из автобиографии, написанной при повторной (неудачной) попытке вступления в партию, в 1921-м:

“Я люблю партию – она прообраз будущего общества людей, их слитности, дисциплины, мощи трудовой коллективной совести;

она – организующее сердце воскресающего человечества. ” (О. Г. Ласунский Указ. Соч. С. 156).

Будучи кандидатом в члены партии, Платонов поступает в 1921-м еще и в “губсовпартшколу” (с отрывом от производства), откуда, впрочем, вскоре отчисляется – “ввиду систематического непосещения лекций”. Некоторые его знакомые в это время по тем или иным причинам покидают партию8. По Из автобиографии 1924 года: “С 1920 г. по 1921 г. (по конец его, когда чистка уже прошла) я был в РКП(б), выйдя самовольно по мальчишеству и непростительной причине”.

Что такое 1921 год для советской России? Это по крайней мере: 1) переход к нэпу – марта, на Х съезде РКП(б);

2) подавление Кронштадского мятежа: 27 тысяч человек под руководством матроса С. М. Петриченко 17 марта разгромлены овладевшим крепостью 45 тысячным воинским соединением под руководством М. Н. Тухачевского;

3) подавление видимому, первоначально “легкомысленное”, как он сам говорит, решение о выходе созрело у Платонова самостоятельно, но работавшая в то время комиссия по пересмотру и очистке партии все же вынесла следующее решение:

“Тов. Платонова исключить из кандидатов РКП как шаткого и неустойчивого элемента, недисциплинированного члена РКП, манкирующего всякими парт. обязан., несмотря на свое развитие, сознательно уклоняется.” (О. Г. Ласунский. С. 165.

Синтаксис оригинала в цитате сохранен. Заявления Платонова о выходе из партии не сохранилось в архивах.) Среди наиболее вероятных причин отчисления из партии называются разными мемуаристами – непосещение партийных собраний, отказ идти на субботник, религиозная вера его матери, несогласие с провозглашенной в стране только что новой экономической политикой... Позднее Платонов не менее двух раз пытается восстановиться, но всё неудачно. Вот выдержка из заявления о повторном приеме в партию, в 1924, с объяснением причин выхода из нее два года назад:

“...Я указывал, что не считаю себя выбывшим из партии и не перестаю быть марксистом и коммунистом, только не считаю нужным исполнять обязанности посещения собраний, где плохо комментируются статьи “Правды”, ибо я сам понимаю их лучше, считаю более нужной работу по действительному строительству элементов социализма, в виде электрификации, по организации новых форм общежития...” (Ласунский, с. 211).

С 1919 года Платонов работает электриком на электростанции, кроме того занимается опытами по электризации семенной ржи и мяса (в целях поднятия урожайности и для лучшего замораживания), а в 1922-1923 годы всерьез занимается опытным овощеводством в окрестностях Воронежа. При этом еще активно работает в области осушения и орошения земли (мелиоратор с 1921 г.), позднее – точной механики (имел около десятка свидетельств об изобретениях). Засуха и последовавший за ней голод 1921 г. сильнейшим образом повлияли на Платонова. С 1922 год он – председатель комиссии по гидрофикации губернского земельного управления, предгубкомгидро (первоначально называвшейся чрезвычайной комиссией по борьбе с засухой, или Земчека9). Официальное название должности много раз менялось, но до переселения из Воронежа в Москву (в 1926 г.) он остается губернским мелиоратором. Ему была выделена машина марки “Форд”, в которой его мог видеть прилетавший в Воронеж летом 1925 г. на шестиместном самолете фирмы “Юнкерс” Виктор Шкловский: позже в книге “Третья фабрика” он отметит это следующим характерным пассажем: “Товарищ Платонов ездит на мужественном корыте, называемом автомобиль”.

Под руководством Платонова были построены десятки плотин, вырыты сотни прудов и колодцев в Воронежской и Тамбовской губерниях, возведено восстания крестьян на соседней Воронежу Тамбовщине: 50 тысяч человек под руководством эсера А. С. Антонова к концу мая – началу июня разгромлены 40-тысячной армией М. С.

Тухачевского (Вернадский В. И. Дневники: март 1921 – авг. 1925. М., 1999. Примечания. С.

17-18).

Антонова Е. В. Москва Андрея Платонова // Московский журнал. М., 1999. № 8. С. 11.

три электростанции. Его золовка (сестра жены) Валентина Александровна Трошкина позже вспоминала, что когда он только начал ходить в дом их родителей, “на нем всегда была гимнастерка, вечно засаленная, потому что он постоянно возился с механизмами, инструментами, все изобретал, ремонтировал чего-то”10. Он сразу подружился со своим тестем, они вместе соорудили мельницу в самом центре Воронежа, на которой мололи муку даром для всех желающих11. Выстроенная ими позже электростанция в деревне Рогачевке, проработав менее года, в 1925 была кем-то подожжена и сгорела дотла вместе со всем оборудованием (об этом повествует рассказ “О потухшей лампе Ильича”)12. После отъезда из Воронежа Литвина-Молотова в 1925 г. для Платонова создается невыносимая обстановка, да и общественно мелиоративные работы в основном сворачиваются (лето выдалось уже не засушливым, а скорее дождливым). В 1926 году Платонов вместе с семьей (женой Марией Александровной, малолетним сыном Платоном, Тошей, или Тотиком, и сестрой жены Валентиной) переезжает в Москву, решив стать профессиональным писателем.

После отъезда самого Платонова из Воронежа, в 1929-1937 гг. многие его бывшие сотрудники будут арестованы (стандартное обвинение: злостное вредительство – причем в ходе допросов будут получены показания и на самого Платонова, но он по этому делу привлекаться не будет: воронежскому ОГПУ было не до того, чтобы разыскивать Платонова в густонаселенной столице, работы и так хватало);

в результате многие мелиораторы, его бывшие сослуживцы, окажутся на Беломорканале (Ласунский, с. 254).

На новом месте Платонов почти сразу оказывается “с семьей и без заработка”, к тому же и практически без пристанища13. До самой войны он будет вынужден совмещать писательство со службой в разнообразных учреждениях – Наркомате земледелия, Росметровесе (вспомним “Трест весов и гирь” в “Счастливой Москве”), на заводах (“небольшой механический завод”, откуда увольняют Вощева, в начале “Котлована”);

писать же остается в основном по ночам. Вот характерный ответ Платонова на вопрос, в какое время ему приходится работать (из анкеты 1931 г.): “в свободные выходные часы”. В начале после переезда в Москву, в 1926 г., он был оформлен на работу Трошкина В. А. Рука об руку. (1989) [Здесь и далее в простых скобках указан год написания текста, когда он отличается от года цитируемого издания. ] // Москва. 1999. №9.

С. 181.

Но уже через несколько дней дело заглохло. Та же участь постигла и другое их совместное с тестем начинание – кино для всех желающих в деревне Рогачевке, под Воронежем (там же, с. 182).

“Гидроэлектрическая станция на бывшем шлюзе на реке Воронеже (под слободой Чижовкой) расчитана (к 1 авг. 1923 г.) на 120 л. с. (88,3 клв.) первоначальных... Будут построены три плотины (каменно-бетонные с железными укреплениями) с затворами и водоспусками. (...) Итак, вопрос о гидроэлектрической станции решен: она будет создана, горизонт воды в реке будет урегулирован, постыдного мелководья на реке, где нарождался флот, больше не будет..." (Андрей Платонов. Воронежская гидро-электрическая станция // “Воронежская коммуна” за 15 дек. 1922, № 284 (936). С. 2.) [орфография газеты сохранена].

“Начались мучения с жильем. Жили где придется” (Трошкина В. А. Указ. соч. С. 183).

землеустроителем в ЦК профсоюза Всеработземлес, но больше месяца такой работы не выдерживает. В конце года он получает в Тамбове должность заведующего подотдела мелиорации, однако через три месяца ему снова приходится буквально бежать оттуда (косная тамбовская среда, интриги, склоки, кумовство).

Тем не менее за годы 1926-1934 Платоновым созданы наиболее значительные произведения. В середине 1927 в целом очень благожелательный к Платонову критик, его близкий друг Литвин-Молотов так отозвался, в обстоятельном письме к нему, о повести “Строители страны” (это первоначальное название романа “Чевенгур”):

“Если бы вещь была плоха, я не стал бы всего этого писать, она хороша, но в таком виде не может быть приемлема для издания по вполне понятным соображениям. [... ] Копенкин сразу выступает... как советский дон-кихот... [... ] Впечатление таково, что будто автор задался целью в художественных образах и картинах показать несостоятельность идей возможности построения социализма в одной стране. [... ] Когда [герои] рассуждают, нужно помнить, что их рассуждения бессознательно для них корректируются исповедываемой ими программой и речами вождей, так было всегда14”.

Платонов не хотел, да и не мог корректировать себя и свое творчество “программой и речами вождей”. Позднее он неоднократно обращается к Максиму Горькому, в частности, с просьбой помочь опубликовать “Чевенгур”.

Известно, что тот, поначалу очень высоко отзывавшийся о Платонове (в письме к Всеволоду Иванову в январе 1928), после прочтения романа (в августе сентябре 1929) отметил в осторожном, чтобы не обидеть, ответном письме к Платонову, по сути, тот же самый основной недостаток, который видел за два года перед этим еще Литвин-Молотов:

“Хотели вы этого или нет, но вы придали освещению действительности характер иронико-сатирический, это, разумеется, неприемлемо для нашей цензуры”. #... При неоспоримых достоинствах работы вашей, я не думаю, что ее напечатают, издадут.

Этому помешает анархическое ваше умонастроение, видимо свойственное природе вашего духа. # В психике вашей, – как я воспринимаю ее, – есть сродство с Гоголем.

Поэтому попробуйте себя на комедии, а не на драме15”.

Вот и при личной встрече Горький посоветовал Платонову "изменить тон" произведений – с иронико-сатирического на более оптимистически жизнеутверждающий и более подобающий эпохе. (Платонов не нашелся, что на это ответить, но отказался от примененного по отношению к нему Горьким наименования “литератор”. Горький ответствовал ему в тон: “Вы правы, слово-то обидное.”) Но что было доступно другим, для Платонова оказывается Яблоков Е. А. Комментарий // Платонов А. Чевенгур. М., 1991. С. 521-523. Здесь и ниже выделения подчеркиванием в цитатах принадлежат автору цитаты;

выделения жирным шрифтом – мои;

а знак # используется для обозначения убранного из цитаты абзацного отступа (М. М.).

Цит. по: Яблоков Е. А. Указ. соч. С. 411-412.

невозможным. Дружескому совету классика он не внял. Также и позднейшие обращения за помощью к Горькому (1933) ожидаемого результата не дали 16.

Отданный в 1930-м в печать “Чевенгур” был, как будто, одобрен редактором Всеволодом Ивановым и даже набран в типографии, но в последний момент набор рассыпали (по распоряжению Федора Раскольникова). Впрочем, в случае публикации судьба автора, скорее всего, была бы незавидна. Повесть “Котлован” автор тоже пытается опубликовать, но так же безрезультатно (хотя по воспоминаниям сына Всеволода Иванова Вячеслава, а также и сына Бориса Пастернака Евгения, по крайней мере указанные двое писателей в 30 гг. были знакомы с основными платоновскими произведениями “Чевенгуром” и “Котлованом” в рукописях, и весьма высоко о них отзывались). Роман “Счастливая Москва” остается неоконченным, а рукопись другого романа, “Путешествие в человечество” (или “Путешествие из Москвы в Ленинград”) была украдена вместе с чемоданом у Платонова в поезде, во время военной эвакуации семьи в Уфу.

В конце 1929 года писатель подвергается "идеологической порке" – за публикацию (совместно с Б. Пильняком) очерка "Че-Че-О", а затем, в 1931-м, и за собственный рассказ "Усомнившийся Макар" (опубликованный в журнале “Октябрь” А. Фадеевым, в чем главный редактор сразу же публично раскаялся и повинился, назвав рассказ “идеологически невыдержанным, анархистским”, за что, мол, ему “поделом попало от Сталина”). Осуждению Платонова способствовала также и опубликованная в “Красной Нови” у Вс. Иванова печально известная “бедняцкая хроника” “Впрок” (название которой, как будто, переиначено на экземпляре, читанном Сталиным, в – “кулацк[ую] хроник[у]”). В дальнейшем общественные кампании проработки Платонова повторялись неоднократно (1937, 1946), но исправляться он не желал или искренне не мог. Фактически лишенный возможности печататься, Платонов продолжал, тем не менее, работать, и даже в самые тяжелые годы им созданы высочайшие по классу произведения – рассказы и повести “Фро” (1936), “Третий сын” (1936), “Река Потудань” (1937), “Июльская гроза” (1938) и др.

Сам Платонов в тюрьме не сидел, но в 1938-м был арестован его 15-летний сын Платон (10 лет лишения свободы за “руководство антисоветской молодежной террористической шпионско-вредительской организацией”), который потом, уже незадолго до войны, был вызволен из лагеря (по одним сведениям, после вмешательства Шолохова и разговора его лично со Сталиным, по другим, совершенно независимо от этого). Так или иначе, но через недолгое время, в январе 1943 Тоша на руках родителей скончался от полученного в заключении туберкулеза (сначала он проделал путь в трюме баржи от Архангельска до Таймыра, потом работал на шахте в Норильске). Вину за смерть единственного сына Платонов, видимо, болезненно ощущал на себе все последние годы, понимая, что такой изысканный, садистски-утонченный путь мести был Платонов А. П. Записные книжки. Материалы к биографии. (Примечания Н. В. Корниенко, публикация М. А. Платоновой.) М., 2000. С. 364.

выбран хоть, может быть, и случайно, но тем не менее, именно этим способом власть в конце концов расплатилась с ним за неугодные сочинения17.

Во все годы московской жизни – до и после смерти сына – Платонов пытался активно участвовать в писательской жизни: в частности, даже просил взять его в поездку группы писателей, в 1933, на Беломорско-Балтийский канал18, но от этой поездки каким-то чудом был убережен;

в 1-м съезде советских писателей (1934) также участия не принимал, зато ездил вместе с другими в Туркмению, написав после этого повести “Джан” и “Такыр” (1934);

был также в писательской поездке на Медвежью гору (теперешний Медвежьегорск, в Карелии), после чего написан им рассказ “Лобская гора”, отклоненный от публикации в журналах после обсуждения в союзе писателей в 193619. В 1942-1946 Платонов работал в качестве военного корреспондента газеты “Красная Звезда” на фронте (3 года и 2 месяца) и только тогда стал более широко печататься. Попав под обстрел во время пребывания на фронте, был контужен и, пролежав в течение ночи под завалом земли, заработал в результате туберкулезный процесс в легких (по иной версии – заразился туберкулезом еще от сына). Во всяком случае в ноябре 1944 он прибыл домой с тяжелой формой туберкулеза, но сумел еще “сбежать” на фронт, встретив окончание войны в Берлине, и только в феврале 1946 был окончательно демобилизован по болезни20 (его прямо с поезда принесли домой на носилках)21. Все последние годы жизни Платонов фактически не вставал с постели.

Так же, как потомкам, и его современникам многое в писаниях Платонова было непонятным. Вот некто писатель В. В. Гольцев, слышавший когда-то ранее в редакции “Нового мира” чтение отрывков рукописи “Котлован”, а теперь ( фев. 1932) присутствующий на “творческом отчете” писателя во Всероссийском Союзе советских писателей, задает ему вопрос:

“Мне непонятно, как Вы, человек не только пролетарского происхождения, но и человек долгое время бывший сам рабочим, выросший, очевидно, в пролетарском окружении (…) примерно в 26 году “вдруг”, оторвавшись от производства, (…) начинаете писать совершенно в другом плане. (…) Вопрос мой сводится к тому, чем же Вы объясняете свой достаточно резкий поворот направо. Вы как бы “перестроились”, только перестроились слева направо. С человека пролетарского происхождения, рабочего по своей профессии – Подобным же образом Сталин поступал и с другими. Вспомним, что было с Анной Ахматовой и ее сыном Львом Гумилевым.

Корниенко Н. В. История текста и биография А. П. Платонова 1926-1946 // Здесь и теперь.

1993. №1. М., 1993. С. 218.

Там же, с. 241-246.

Шошин В. А. Из писем А. Платонову (по материалам рукописного отдела Пушкинского дома) // Творчество А. Платонова. [кн. 1] Спб., 1995. С. 188.

Это записано мной со слов дочери писателя Марии Андреевны, которая ссылается на рассказ своей матери, жены писателя Марии Александровны.

можно спросить больше, чем с интеллигента, воспитавшегося в буржуазной среде и впитавшего буржуазную идеологию”22.

[На том же самом собрании ранние произведения Платонова оценивались как] “попытки подковырнуть, нигилистически издевнуться над действительностью и что-то ей противопоставить” (К. Зелинский);

“в каждом отдельном звуке Платоновского голоса слышится что-то ехидное” (П. В. Слетов) (там же, С. 108, 114).

За три десятилетия творческой жизни Платонов все время писал, по сути дела, одну и ту же свою вещь – о путях “прорастания души” в человеке (он дополнил условно считающуюся "сталинской" формулу инженеры человеческих душ эпитетом – творческие). Этой теме посвящены основные его произведения, начиная от повести “Сокровенный человек” до незаконченной повести-романа “Македонский офицер” (1934), рассказа “Бессмертие” (1937) или переработки русской народной сказки “Безручка” (1950). Вот отрывок из его письма жене из Тамбова, 1926-го года:

“Мои идеалы однообразны и постоянны. Я не буду литератором, если буду излагать только свои неизменные идеи. Меня не станут читать Я должен опошлять и варьировать свои мысли, чтобы получились приемлемые произведения. Именно – опошлять! А если бы я давал в сочинения действительную кровь моего мозга, их бы не стали печатать... [...] # Смешивать меня с моими сочинениями – явное помешательство. Истинного себя я еще никогда и никому не показывал и едва ли когда покажу. Этому есть много серьезных причин...” Но его не печатали даже такого, как он считал, – “опошленного”, с облегченными или “варьированными” мыслями.

В общих чертах мировоззрение Платонова можно охарактеризовать как отстаивание идеалов истинного коммунизма, так никогда, впрочем, не явленного в действительности. Как сказано в очерке “Че-Че-О”, “дружество и есть коммунизм. Он есть напряженное сочувствие между туловищами пролетариата”.

При этом человек представляет собой безусловно конечную смертную физическую оболочку и в жизни неподотчетен иным инстанциям кроме собственного разума, совести и способной в некоторых состояниях чувствовать, “пропуская через себя весь мир”, души. В целом это сложно устроенный биологический механизм, формулы которого мы не знаем и, возможно, до конца узнать не сможем. Но наделенный механической и биологической природой человек, как и всё живое, способен руководствоваться не только материальным. Этику для нового строящегося общества (вслед за рационалистами) Платонов выводит из сугубо прагматических, даже “шкурных” понятий – личной пользы и выгоды. Начала добра и зла в человеке неразделимы. Естественное стремление к радости и наслаждению регулируется сознанием (совестью) и чувством того, что эта Стенограмма творческого вечера А. Платонова 1 фев. 1932 г. // Памир. Душанбе. 1989. №6.

С. 104-105. Платонов, как будто затрудняясь ответить по сути, ничего существенного на это не сказал (ср. там же, с. 105).

радость сопряжена с горем для кого-то другого и увеличением совокупного зла в мире – в том числе и лично для тебя самого. Таким образом, любой человек оказывается ответственным за все зло, совершаемое на его глазах (или даже то, которое он вообще в состоянии представить, почувствовать на себе), а решать, что делать в этой ситуации, принуждена его душа. Разум при этом оказывается слабосудной (слабосильной) машиной – он только мертвый механизм, автоматический придаток, приводящий в действие душу и заставляющий ее достигать высших целей. Душа должна прежде всего научиться сопереживать, со-участвуя чужому горю. Для этого не нужно ходить в церковь или предаваться каким-то специальным формам медитации, достаточно лишь так видеть мир, как предлагает Платонов в своих произведениях. По Платонову, душа должна была бы уничтожить в себе перегородки, отделяющие ее от душ других людей – именно, в первую очередь от тех, кому она поневоле, по незнанию, ошибке или даже умышленно причиняет боль. Человек не только обязан поставить себя на место того, кого считает своим врагом (или того, кто считает себя его врагом), в согласии с евангельской заповедью подставив щеку под удар, но и сам должен испытать, испробовать на себе возможность жизни в форме низшего существа, объекта своей деятельности, любого другого человека, что можно считать определенным родом христианского кеносиса.

Советские “записные” критики (А. Гурвич, В. Ермилов, Л. Авербах, А. Фадеев), отдадим им должное, совершенно справедливо усматривали в платоновских произведениях элементы юродства. (Только во время войны эта основная тема Платонова несколько отодвигается на задний план.) В отношении стиля Платонов создал свой яркий и неповторимый язык, подражание которому грозит тому, кто за ним следует, утерей самостоятельности с подчинением стилю Платонова. Этот стиль одновременно сочетает в себе, с одной стороны, элементы тавтологии и вычурности, некого суконного, “советского”, или по-канцелярски испорченного языка, а с другой стороны, языка образно-поэтического. В нем свободно соприкасаются высокие церковнославянские обороты речи и неграмотная, самодельная речь разных “чудиков и умников” из народа. В отдельных местах язык прозы Платонова достигает неповторимой поэтической мощи. Метафора у Платонова почти всегда выступает в переосмысленном и “снятом” виде, что оказывается сопряжено, как правило, с переносом значения, словесной игрой или загадыванием читателю загадки. Читать Платонова временами крайне сложно, а иногда просто невыносимо тягостно. Как правило, наиболее нагружены смыслом оказываются сочетания двух слов – внутри которых стандартные языковые сочетания как бы разъяты на части и переосмысливаются по примеру каламбура или анаколуфа. Получается некий многослойный словесный сплав, или пирог. Платоновское словосочетание комбинирует в себе смысл сразу нескольких стандартных языковых сочетаний, выражая их сгущенный, своеобразно стянутый в единое целое смысл – “спрямляет” их. К примеру, платоновское предложение “(на лице получилась) морщинистая мысль жалости” (К)23 – следует понимать как некую равнодействующую, по крайней мере, из следующих смыслов:

<лицо выразило жалость>, <на лице изобразилась какая-то мысль>, <все лицо покрылось / его избороздили / по лицу побежали – морщины>.

В языке Платонова заметно преобладают конструкции с родительным падежом и слова с обобщенным значением (можно проследить это вплоть до суффиксов на -ство, -ание, -ение, -щина или -ость), типа “вещество существования” или “тоска тщетности” (К);

часты у него и заимствования из политического лексикона его времени: “в директиве отмечались явления перегибщины, забеговщества, переусердщины” (К). Причинные связи в его текстах оказываются намеренно преувеличены, гипертрофированны, но тем как бы и разрушены – “рабочие спят в верхней одежде, чтобы не трудиться над расстегиванием пуговиц”;

а полные ноги у женщин – “на случай рождения будущих детей” (К). Очень часто причинность обращается в обратную сторону, к абсурду с точки зрения здравого смысла или причудливо замыкается на самоё себя, предоставляя только читателю докапываться до смысла фразы. Так, “у покойного волосы росли даже из губ, потому что его не целовали при жизни” (К), или: “церковный сторож богу от частых богослужений не верил” (Ч).

Цитаты классиков “мар-лен-стал-изма” у Платонова принимают вид намеренно неправильных, наивных, переиначенных на свой лад и риск доморощенных откровений его героев (куда уж тут до “сознательной коррекции их исповедуемой программой и речами вождей”, на чем настаивал Литвин Молотов). Так, Ленин, с точки зрения Жачева, в “Котловане”, лежит в мавзолее “целым потому, что марксизм все сумеет. [... ] Он науку ждет – воскреснуть хочет”.

В последний период творчества, когда прикованный к постели, но продолжающий работать писатель понял, что основные свои произведения ему не увидеть напечатанными (проходили же в печать, да и то не всегда, либо военные рассказы, с определенным, навязываемым самой ситуацией упрощением взгляда на мир, либо литературная критика, либо переработки из русских сказок), проза Платонова, что называется, стала “граничить с мрачным бредом”. Это мнение многих, высказанное еще Горьким в 1933 году, было повторено и критиком, писавшим отзыв о последней пьесе Платонова “Ноев ковчег” (1950), которая с той же резолюцией отклонена К. Симоновым от публикации в “Новом мире”, совсем незадолго до смерти писателя24.

Здесь и далее указание источника цитаты в простых скобках начальными заглавными буквами (см. Приложение 1).

О почти буквальном совпадении оценки “Ноева ковчега” (критиком А. Тарасенковым) с оценкой “Мусорного ветра” Горьким уже писали: Малыгина Н. М. Повороты английского сюжета А. Платонова. Неизвестный источник пьесы “Ноев ковчег” // Октябрь. М., 1999. №7.

С. 168-175.

Если родиться Платонову суждено было через 100 лет (и три месяца) после рождения Пушкина, в 1899-м, то умер он через 100 лет без малого после смерти Гоголя, 5 января 1951.

II. Обзор тем с птичьего полета Некрасивость, неудобность, ущербность. – Зло, творящее благо. – Стыд от ума и примат чувства в человеке. – Пристрастие к запахам. – Сказочное начало. – Апология русской ментальности. – Достоинство ветхости. – Борьба с энтропийными силами.

Творчество Андрея Платонова метафизично. Основное его содержание – далеко вне и за границами физического текста. Поэтому небезынтересно разобраться, в чем состоят основные "камни преткновения" в том идеальном мире, который встает из его текста. Ведь этот странный, выдуманный мир далеко отстоит от мира, привычного нам. Какое-то единое, но почти не представимое мировоззрение пронизывает собой чуть ли не каждую платоновскую строчку, каждый его абзац. Чтобы как-то ориентироваться в его текстах, необходимо уяснить для себя некоторые исходные предпосылки, на которых этот диковинный мир построен. Читая его тексты, мы сталкиваемся с какими-то пугающими странностями, нас настораживают отдельные повороты его речи или сюжета. Вернее, сюжет у него почти всегда стоит, или "топчется" на месте, а главные события происходят на каком-то другом уровне – на уровне языка, что ли, или даже за самим этим языком, где-то вокруг него, только предполагаются. Такое характерно практически для всех без исключения произведений писателя и представляет собой как бы самую суть платоновского способа изложения. Смысл должен рождаться только в голове читателя, он еще не готов для этого, в тексте же только рабочий материал для такого процесса.

Многие просто не могут читать Платонова. Попытаюсь здесь наметить перед читателем эту "метафизику", насколько я ее понимаю – правда в несколько тезисной и, может быть, не всегда доказательной форме.

Многих читателей да и исследователей удивляет какая-то явная надуманность мысленных конструкций в платоновских произведениях. Можно считать, что его герои насильственно погружены в некий "физиологический раствор" и существуют только в рамках эксперимента их автора. Они посажены в банку, где созданы идеальные условия, чтобы главный опыт (а им безусловно является Коммунизм – автор жил в жаркий период нашей истории), чтобы этот эксперимент удался и начал бы "расти", развиваясь из самих этих людей, будучи просто “промежуточным веществом между туловищами пролетариата”.

Условия опыта идеальны в том смысле, что им не мешает никакая реальность. Ведь Платонов – писатель не реалистический. Его не интересует действительность как она есть. Он пытается исчерпать, разработать до мыслимого предела саму идею Революции, чтобы уяснить, ради чего она происходила. Он нисколько не изменяет первоначальных – идеальных – побудительных мотивов, специально не принимая во внимание, не следя за их изменениями – то есть того, что на самом деле всегда происходит и начинает преобладать в любом реальном процессе. Мотивы и идеалы революции он понимает по-своему или просто фантазирует на их основе. Его интересует то, что могло быть, а не то, что на самом деле произошло (роман написан в те годы, когда окончательный итог большевистского эксперимента в "отдельно взятой" стране до конца еще не был ясен). В каждом из платоновских героев (и в каждом из произведений) мотивы эти варьируются, воплощаясь по-своему и часто меняясь до неузнаваемости. В целом все его герои – заготовки какого-то будущего человеческого вещества, а их идеи – все новые и новые фантастические проекты будущего устройства человечества. Многие герои явно "родственны" между собой или как-то очевидным образом дополняют друг друга, раскрывая одни и те же авторские мысли, воплощая в действительность "стоящую за кадром" идею автора. Но вообще это дело обычное у многих писателей (можно вспомнить хотя бы идейно содержательную “изоморфность” героев в главных романах Достоевского.) Авторское сознание в произведениях Платонова – чрезвычайно сложно организованное единство. Выразить его явно, не с помощью того же платоновского текста, на мой взгляд, пока не удалось никому из исследователей. Самое главное (и "тонкое") в этой задаче – вскрыть и описать те противоречия, на которых оно зиждется. Совершенно правильно заметил Сергей Бочаров, что “Уже во второй половине двадцатых годов Платонов находит свой собственный слог, который всегда является авторской речью, однако неоднородной внутри себя, включающей разные до противоположности тенденции, выходящие из одного и того же выражаемого платоновской прозой сознания”25.

Как пишет Михаил Геллер, сравнивая, вслед за Замятиным, платоновскую манеру письма времени "Города Градова" (1927) с отстраненностью авторской позиции Булгакова в "Дьяволиаде", “он [Платонов] также сочетает быт и фантастику. Но он добавляет к этой смеси третий элемент – внутреннюю личную заинтересованность в происходящем, болезненное чувство обиды человека, обманутого в своих надеждах”26.

Именно вот эта "личная заинтересованность" во всем выступает у Платонова на передний план, отодвигая даже соображения поэтической организации текста.

Итак, согласно первоначальной "рабочей гипотезе" Платонова, собственно говоря, как бы усвоенной бессознательно, под воздействием обстоятельств, или впитанной еще с молоком (в пригороде Воронежа – Ямской Слободе, где он родился и вырос), а затем уже подвергнутой пристальному исследованию и проверке, – так вот, согласно этой гипотезе, человек устроен просто: он руководим в жизни одним материальным. (Правда, позднее то же материальное может захватывать, включая в себя, и многое другое, но это уже издержки, или так сказать, сублимация – все тех же демокритовских "атомов и пустоты").

"Вещество существования" (Мир А. Платонова). (1968) // Бочаров С. Г. О художественных мирах. М., 1985. С. 288.

Геллер М. Андрей Платонов в поисках счастья. Париж, 1982. С. 113.

Основными желаниями, или движущими "инстинктами" внутри исследуемой модели поведения, с одной стороны, является жажда Приобретения, обладания предметом, а также стремление к подчинению, могуществу, господству над миром, или, огрубленно, то же, на что нацелено фрейдовское понятие libido27. С другой же стороны, это страх перед возможной Потерей, утратой собственности или порчей имущества, страх разрушения, расходования, растраты энергии, жизненных сил (а также страх перед наказанием). Первое можно отождествить с инстинктом Жизни (или Эросом, по Фрейду), а второе – с инстинктом Смерти, или Танатосом (в варианте же самого Платонова – ужасом перед тленностью и гибельностью всего в мире).

Если теория Фрейда основной упор делает на изучении первого, то "теория", господствующая в мире Платонова, скорее на последнем. Недаром среди его любимых выражений можно найти “жадность радости, бережливость труда, скупость сочувствия, терпение мучительной жизни, тоску тщетности” итп.

(О них то и дело спотыкаешься, читая его текст. 28) Платонову необходимо понять, каким образом из сильно упрощенной таким образом психической конструкции сама собой рождается Душа (то, чем, как “избыточной теплотой”, наполнено тело человека) – т. е., каким образом и в каком месте "прорастают" в человеке иные желания и иные чувства, кроме заданных первоначально примитивных. А именно, как возникают – тоже постулируемые моделью, но постулируемые уже в ее выводе и собственно ничем не подкрепленные, не выводимые из посылок – взаимная любовь, братство, сочувствие друг другу, доверие, преданность и человечность? Иными словами (не в его терминах), как из мира, погрязшего в грязи, может быть обретена дорога к спасению и чистоте "первоначальных" (идеальных) отношений? А уж то, в какой грязи погряз этот мир, показано у Платонова весьма "преизрядно", со свойственным ему, пожалуй, как никому другому, стремлением к преувеличению. Из-за гипертрофии этой стороны в его творчестве иногда возникает впечатление, что он ей любуется – так много в его текстах сцен, почти "непереносимых" для нормального чтения.

Откровенно антиэстетических примеров приводить не хочется (читатель легко найдет их сам). Но вот отрывок, в котором грязь хоть и демонстрируется, но все-таки снимается некоторым ироническим отстранением – приемом, со времен Пушкина и Гоголя достаточно освоенным в русской литературе, от которого и Платонов, с его пренебрежением ко всему "культурному" и явной установкой на неприятие канонов изящной словесности, все-таки не смог (к счастью) до конца освободиться. В отрывке ниже описывается, как Сербинов ищет в Москве свою знакомую:

Психоанализ активно распространялся в России с начала века и в каком-то своем варианте был безусловно знаком Платонову, возможно, в изложении появившейся в 1927-м году книги М. М. Бахтина: Волошинов В. Н. (Бахтин М. М.) Фрейдизм. М.,1993.

Несколько подробнее о способе “противостояния” Платонова Фрейду говорится в моей статье (сб."Семантика языковых единиц и структура текста". Калининград, 2001).

“Он ходил по многим лестницам, попадал на четвертые этажи и оттуда видел окраинную Москву-реку, где вода пахла мылом, а берега, насиженные голыми бедняками, походили на подступы к отхожему месту29”.

Эффект отстранения (о-странения, если по В. Шкловскому, а может быть, даже – остран-нения?), кажется, состоит здесь в том, что автор, описывая откровенные "некрасоты" действительности, все-таки предоставляет своему читателю, как некую лазейку, возможность считать, что поскольку в тексте – явное преувеличение, то он и написан как бы не совсем "взаправду", а ради целей особо ценного "художественного восприятия". При этом у автора с читателем оказывается своя, общая (и притом как будто внешняя по отношению к изображаемому) позиция. Но всегда ли Платонов дает нам такую возможность?

Особому сложному способу платоновского видения мира посвящена статья Валерия Подороги30. На месте традиционных фигур – наблюдателя, рассказчика, повествователя, "хроникера" или иных воплощений авторской речи (что развивает, по сути, высказанную ранее идею Михаила Геллера (указ.

соч., с. 198). Подорога фиксирует у Платонова новый способ изображения – когда происходящее показано глазами некоего евнуха души. В "Чевенгуре" евнух души (то есть по меньшей мере евнух души главного героя, Александра Дванова, но также, по-видимому, и его "дублера", Симона Сербинова) – это, по сути, вариант авторской речи, некая субстанция, максимально лишенная собственной позиции, отстраненная от какой-либо оценки, а лишь только хладнокровно фиксирующая все происходящее, не умеющая переживать и не участвующая ни в чем, а только анализирующая, лишенная к тому же души и воли, но при этом – постоянно мыслящая, это некий голый интеллект. Его зрение в корне отлично от обычного зрения.

При постоянном совмещении двух "дистанций" (сближения с текстом, то есть трагики, и отдаления от него, комики) платоновский "руководитель чтения" все время сбивает, путает читателя, не давая взглянуть на изображаемое с какой-то одной позиции: по словам Подороги, он обладает "внедистантным зрением" (указ. соч. С. 57).

Для Платонова вообще характерно постоянные поиски возможности выхода за рамки какой-то принятой формы выражения авторского сознания, отторжение его (с отторжением даже от себя, как автора!), отстранение – то в фигуре некого “душевного бедняка” (нищего духом?), как в хронике “Впрок”, то в “евнухе души человека”, как в “Чевенгуре”.

В этой главе приводимые платоновские цитаты взяты из “Чевенгура”, поэтому я их никак специально не помечаю.

Подорога В. Евнух души. Позиции чтения и мир Платонова // Параллели (Россия – Восток – Запад). Вып. 2. М., 1991. С. 34-72.

Некрасивость, неудобность, ущербность Платонову как будто нравится ставить все предметы и всех своих героев в какие-то неудобные позы, положения – неудобные и для них самих, и для нас, читающих. Обычно мы воспринимаем мир стационарно, усредненно: вещи должны быть расположены на своих местах, чтобы мы знали, как ими пользоваться, как к ним подойти. Платоновские же вещи кажутся какими-то неуместными, несуразными, показанными зачем-то намеренно некрасиво. А для автора они почему-то милы и трогательны именно в этих неудобных положениях – словно видные ему в каком-то особом свете, особенным зрением. Вот отрывок, в котором, с одной стороны, фиксирована "неудобность позы", но с другой, все же возникает стандартная поэтичность, более, так сказать, переносимая для обычного уха и глаза, чем характерные чисто платоновские способы выражения:

“Темные деревья дремали раскорячившись, объятые лаской спокойного дождя;

им было так хорошо, что они изнемогали и пошевеливали ветками без всякого ветра”.

Внимание писателя останавливают и приковывают к себе всевозможные неровности поверхности (будь то поверхность земли или человеческого тела), изъяны, ущербы и несовершенства – как при работе механизмов, так и внутри человеческого организма. Примерами этого платоновский текст изобилует.

Гладкое, ровное, простое и правильное для писателя словно и не существует, его интересует только шероховатое, поврежденное, испорченное, сложно и как то неправильно устроенное.

Вот как реализуется установка на некрасивость – через восприятие мальчика Саши, еще не получившего в романе своего имени: он наблюдает сцену рождения приемной матерью, Маврой Фетисовной, двойняшек и чувствует “едкую теплоту позора – за взрослых”:

“Сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом – она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира;

на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу: по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать, как бьется где-то сердце, с напором и усилием прогоняя кровь сквозь узкие обвалившиеся ущелья тела”.

Характерным приемом Платонова также является отмечавшееся многими исследователями столкновение поэтической и обыденной, шаблонной речи.

Вот пример, когда в отчетливо "поэтическом" контексте предмет назван намеренно сниженно, грубо (при этом герой думает о своей идеальной возлюбленной):

“– Роза, Роза! – время от времени бормотал в пути Копенкин, и конь напрягался толстым телом. – Роза! – вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками”.

У Платонова если уж человек умирает (а это происходит сплошь и рядом в его произведениях), то не как-нибудь, вполне литературно и благообразно "преставившись", а, например, как бобыль из прелюдии к “Чевенгуру” – “задохнувшись собственной зеленой рвотой”. Но ведь это же почти бабелевское остранение, быть может, заметит тут проницательный читатель.

Нет, не бабелевское: ведь там (в "Конармии") был пенистый коралловый ручей – бьющий из глотки зарезанного старика-еврея (об этом в статье Бочарова 1967-го года: указ. соч. С. 278-279). Тот ручей хоть в самом деле жуток, но все таки еще и художественно красив. Здесь же зеленая рвота намеренно только отталкивающа. Может быть, это некий заслон, который сам перед собой воздвигает автор – от соблазна и пафоса "поэтического"31.

Зло, творящее благо По Платонову, человеческое тело, естество, плоть способно волноваться как водная стихия (река, пруд или озеро). Причем, все человеческие отправления, в том числе самые непривлекательные – совсем не то, что оскверняет человека.

Здесь – полемическое переосмысление точки зрения Иисуса (которая в свою очередь оспаривала правила книжников и фарисеев):

"Ничто, входящее в человека извне, не может осквернить его;

но что исходит из него, то оскверняет человека" (Мк.,7,15);

"... есть неумытыми руками не оскверняет человека” (Мф.,15,20).

По Платонову, это перевернуто: "исходящее" и есть то, что должно прославить человека, освятить пребывание на земле, сделать его значимым и ценным здесь. Именно в таких явных некрасивостях – родинках, царапинах, испорченных волосках, шрамах и рубцах (на первоначально ровной, "тоскливо порожней" поверхности, например, российской равнины) ищут платоновские герои сокровенную правду жизни, потому что в неровностях остается какой-то след и как бы сохраняется память о человеке на земле. (В этом Платонов оказывается близок такому писателю, как В. В. Розанов32).

Таким образом, платоновскому особому зрению кажется ценным все, получившее ту или иную человеческую "отметину", все, к чему когда-то был Вспомним тут бабелевское благоговение перед французами как законодателями стилистической формы – Флобером и Мопассаном. Для Платонова такое просто непредставимо. Если он действительно впадал в какой-то “соблазн”, т. е. подпадал под чье то идейное влияние (как, например, прочитав книгу Шпенглера, в 1923-м году), то чужой текст воспринимал уже как свой, и на его основе строил собственный миф, часто доводя до абсурда исходные посылки автора. Так у него было, очевидно, с Н. Ф. Федоровым, с А. А.

Богдановым, с Отто Вейнингером (книгу которого “Пол и характер” он готов был, по его же словам, “опровергнуть от начала и до конца”).

О близости к Розанову сказано также в работах Геллера (указ. соч., с. 89, 336) и Наймана ("Из истины не существует выхода." А. Платонов между двух утопий // Новое литературное обозрение. 1994. № 9.) А то, что Платонов писатель анонимно религиозный, замечено Карасевым (Лики смеха // Человек. М., 1993. № 5. С. 157).

приложен чуткий ум и расчетливое чувство – без всякого изъятья и деления творения на праведное и неправедное. Собственный авторский голос просто неуловим в его тексте33. Если что-то происходит в платоновском мире, то только через насилие и боль, так сказать, только от грязи (как самозарождение гомункулуса). О ходоке в Чевенгур Алексее Алексеевиче Полюбезьеве сказано так:

“Кто ходил рядом с этим стариком, тот знал, насколько он был душист и умилен, насколько приятно было вести с ним частные спокойные собеседования. Жена его звала батюшкой, говорила шепотом, и начало благообразной кротости никогда не преходило между супругами. Может быть, поэтому у них не рожались дети и в горницах стояла вечная просушенная тишина”.

Заметим явно проступающее противопоставление иной литературной “святости”, святости старца Зосимы, который благословил Дмитрия Карамазова и сам, преставившись, "провонял". С другой стороны, заметим и характерное противопоставление "вечного, сухого, безжизненного" – "влажному, греховному, но жизнетворящему", также вполне карамазовское.

(Это соответствует и гёте-булгаковской силе, постоянно желающей зла, но в результате делающей благо.) Стыд от ума и примат чувства в человеке В статье Вознесенской и Дмитровской отмечены, с одной стороны, резкая противопоставленность мышления и чувства у героев Платонова, а с другой, именно их нерасчлененность – когда сами глаголы думать и чувствовать оказываются, как ни странно, взаимозаменимы34. Но такое двойственное отношение, по-моему, и показывает точку особого интереса Платонова, именно соотношение чувственного и рационального35.

Как и во многих других своих сокровенных вопросах, Платонов предлагает здесь очередное мистифицированное решение (решение, последовательно выдерживаемое на протяжении не только "Чевенгура", но и многих других произведений). При этом мысли героев (и самого повествователя, евнуха души) специально "уловляются" в некие карманы заведомо ложных (хотя внешне как бы устойчивых, во всяком случае, находящих себе опору в читательской интуиции) мифологем. Они – иносказательны: действительность в них препарирована до неузнаваемости.

Ср. об этом же у Е. Толстой-Сегал (Идеологические контексты Платонова // Russian Literature, Amsterdam, 1981, V. IX, № III или в ее книге: Мирпослеконца. Работы о русской литературе ХХ века. М., 2002. С. 289-323).

Вознесенская М. М., Дмитровская М. А. О соотношении ratio и чувства в мышлении героев А. Платонова // Логический анализ языка. Ментальные действия М., 1993. С. 140-146.

Вообще-то таких точек много, среди них, например, живое и механическое, любовь и смерть. Интересные наблюдения над этим в статье Захаров А. А., Захарова М. В. "Скот тоже почти человек": животное в мировоззрении Андрея Платонова // Экологические интуиции в русской культуре. Сб. обзоров. М., 1992. С. 96-106.

Вот одна из них: сознание в человеке – греховно, оно легко может обмануть, и потому Чувства – единственно надежная опора. Мысли начинают терзать и томить человека тогда, когда его тело ничем не занято – ни трудом, ни едой, ни переживанием, ни "чувствованием" (чего-то конкретного).

Выражаясь высокопарно, мышление, по Платонову, – низшая эманация человеческой экзистенции. Поэтому тот, кто думает, всегда должен испытывать еще и стыд: он стыдится, во-первых, того что не трудится (вработа создавала бы благо для других), во-вторых, того что не чувствует – не чувствует ближнего, теряет с ним контакт. В идеале чувство обязательно должно приводить к братской любви (любви к ближнему или дальнему – внутри платоновской конструкции явно более ценен оказывается последний).

Исход такого чувства, его проявление – это со-чувствие, готовность поделиться со всеми своим теплом, имуществом, даже собственным телом.

(Иных проявлений чувства мы у Платонова как бы и не находим, а если они есть, то стыдливо изгоняются из области авторского внимания.) Мысль же только разъединяет людей (рас-судок, а в старой орфографии даже – раз судок): когда нечем занять руки-ноги, человеку само собой начинает думаться что-то, приходить в голову что-то явно лишнее:

“ – Во мне и лошади сейчас кровь течет! – бесцельно думал Чепурный на скаку, лишенный собственных усилий. 36” [Или даже вот так:] “Без ремесла у Захара Павловича кровь от рук приливала к голове, и он начинал так глубоко думать о всем сразу, что у него выходил один бред, а в сердце поднимался тоскливый страх. [... ] Зверская работоспособная сила, не находя места, ела душу Захара Павловича, он не владел собой и мучился разнообразными чувствами, каких при работе у него никогда не появлялось”.

Думать или чувствовать в этом мире с полным на то правом может только тот, кто хочет (и готов) испытывать мучения, кто к этому призван:

“Захар Павлович думал без ясной мысли, без сложности слов – одним нагревом своих впечатлительных чувств, и этого было достаточно для мучений”.

По-настоящему можно заниматься только чем-то одним: либо – трудиться, либо – думать, либо – чувствовать. Снова и снова Платонов повторяет, что избыточно "праведные" чувства в человеке (какие-либо настроения) только препятствуют рождению истинной мысли:

“Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал волнение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимающегося настроения, которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным внутреннее переживание. Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог сформулировать, и стало бы внятно на душе.

– Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! – в темноте своего волнения тихо отыскивал Чепурный”.

Вот разговор, происходящий во время первой встречи Чепурного с Копенкиным среди поля, когда они в общем-то друг другу не знакомы и даже цель поездки Чепурного – передать записку от Дванова – как-то в результате сама собой исчезает (Чепурный рвет записку, устыдившись мысли, что он <Как будто, он мог бы думать что-то осмысленное, только если бы этим самым помогал лошади двигаться вперед?> будто бы едет забрать чужую лошадь и может поэтому быть заподозрен в корыстном умысле). Копенкин же после разговора решает обследовать коммунизм и отправляется с заинтересовавшим его собеседником в Чевенгур:

“ – А как ты думаешь, – спросил Копенкин, – был товарищ Либкнехт для Розы, что мужик для женщины, или мне только так думается?

– Это тебе так только думается, – успокоил Копенкина чевенгурец. – Они же сознательные люди! Им некогда: когда думают, то не любят. Что это: я, что ль, или ты – скажи мне пожалуйста!

Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось неутомимым влечением к социализму”.

Правильную мысль обязательно надо почувствовать, так что чувство – как бы необходимая посредствующая инстанция между умом, речью и действием.

(Способен думать и излагать "легко" только нравственный урод – Прокофий.) "Чувствительность" (на уровне обонятельных и тактильных ощущений) в платоновских героях явно развита в убыток мысли, это подчеркивается автором:

“Чепурный с затяжкой понюхал табаку и продолжительно ощутил его вкус. Теперь ему стало хорошо: класс остаточной сволочи будет выведен за черту уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть. Чепурный взял в руки сочинение Карла Маркса и с уважением перетрогал густо напечатанные страницы;

писал-писал человек, сожалел Чепурный, а мы все сделали, а потом прочитали – лучше б и не писал!” Впрочем, истина у Платонова – это такая субстанция, что она не может быть высказана, во всяком случае не может принадлежать кому-то одному из героев.

Она высказывается или даже показывается, переживается только всеми сразу – причем, даже таким “жуликом на теле революции”, как Прокофий Дванов. При этом его "идеологические перегибы" явно противостоят и ограничивают перегибы сокровенного для Платонова героя – Чепурного:

“ – Чего-то мне все думается, чудится да представляется – трудно моему сердцу! – мучительно высказывался Чепурный в темный воздух храма. – Не то у нас коммунизм исправен, не то нет! [... ] [На это ему отвечает Прокофий:] – Чувство же, товарищ Чепурный, это массовая стихия, а мысль – организация. Сам товарищ Ленин говорил, что организация нам превыше всего... ” Так же как не всем дано мыслить, не всем дано и чувствовать. Вот Чепурный смотрит на то, что Дванов пишет в записке Копенкину: “Сумбур написал... В тебе слабое чувство ума”.

Знание чего-то у Платонова становится таким же греховным состоянием, как в Библии, хотя и с иным этическим осмыслением – оттого что приводит к "скоплению мысли" в одном месте и способствует таким образом неравенству:

“Ленин и то знать про коммунизм не должен, потому что это дело сразу всего пролетариата, а не в одиночку... Умней пролетариата быть не привыкнешь”.

Для конкретного человека мысль (и, соответственно, голова) теряет ценность, уступая место чувству и сердцу. Вот Копенкин спрашивает изгнанного из ревзаповедника Пашинцева, что из одежды у того осталось:

“Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.

– Мало, – определил Копенкин. – Одну грудь только обороняет.

– Да голова – черт с ней, не ценил Пашинцев. – Сердце мне дороже всего... ” Для того, кто уже не способен ни переживать, ни выдумывать что-то (в своей голове), остается лишь один выход – как-то действовать, т. е. томить себя или других, даже если это действие вредно или очевидно бессмысленно:

“Дорога заволокла Чепурного надолго. Он пропел все песни, какие помнил наизусть, хотел о чем-нибудь подумать, но думать было не о чем – все ясно, оставалось действовать: как-нибудь вращаться и томить свою счастливую жизнь, чтобы она не стала слишком хорошей, но на телеге трудно утомить себя”.

Тогда герой решает побежать рядом с телегой, а потом даже садится на лошадь верхом и, отпрягши телегу, бросает ее среди дороги, на произвол первого встречного. Здесь, как и во многих других местах, труд лишен смысла. В таком труде – как бы квинтэссенция человеческой деятельности, для Платонова.

Чувство телесно, но не самодостаточно, не замкнуто в одном человеческом теле: чтобы вполне осуществиться, оно должно быть выражено и воспринято – желательно прямо через контакт с телом другого. Примат чувства (дружбы и товарищества) поразительным образом господствует даже в сценах убийства у Платонова – между расстреливаемыми "буржуями" и расстреливающими их "чекистами" возникает что-то вроде любовных отношений:

“Раненый купец Щапов лежал на земле с оскудевшим телом и просил наклонившегося чекиста:

– Милый человек, дай мне подышать – не мучай меня. Позови мне жену проститься!

Либо дай поскорее руку – не уходи далеко, мне жутко одному. [... ] Щапов не дождался руки и ухватил себе на помощь лопух, чтобы поручить ему свою дожитую жизнь;

он не освободил растения до самой потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься, а потом его руки сами упали, более не нуждаясь в дружбе.

[А вот коммунист Пиюся никак не приспособится добить лежащего на земле буржуя, Завын-Дувайло:] Дувайло еще жил и не боялся:

– А ты возьми-ка голову мою между ног и зажми, чтоб я криком закричал, а то там моя баба стоит и меня не слышит!

Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом:

– Машенька, бьют! – Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся сухие десны”.

Пристрастие к запахам В условиях недоверия к мысли и как бы намеренного отказа от второй сигнальной системы роль основных природных знаков берут на себя шумы и звуки (например, музыка, от которой герои Платонова плачут), а роль полноценных знаков коммуникации начинают исполнять запахи. Запах – это то, чем вещь обнаруживает и проявляет себя в платоновском мире:

“Дождь весь выпал, в воздухе настала тишина и земля пахла скопившейся в ней томительной жизнью”.

Произносимые слова для героев Платонова частенько вообще значения не имеют. Что усваивается человеком помимо слов (а часто просто вопреки им), воспринимается через внутренний ритм, через интонацию, тактильное ощущение и обоняние. При этом нечто ординарное, упорядоченное, осмысленное, но не затрагивающее душу, пахнет как-то "сухо и холодно", а неупорядоченное, животное, "опасное" и человеческое производит особый, сразу же узнаваемый запах. Когда в Чевенгур забредают две цыганки (первые из долго жданных там женщин), Чепурный занимается выкорчевыванием крестов на кладбище (он собирается делать из них шпунт для плотины) и по запаху сразу же понимает, что произошло нечто чрезвычайное:

“Чепурный раскапывал корень креста и вдруг почуял, что чем-то пахнет сырым и теплым духом, который уже давно вынес ветер из Чевенгура;

он перестал рыть и молча притаился – пусть неизвестное еще чем-нибудь обнаружится, но было тихо и пахло”.

Совмещение двух валентностей (пахнет чем-то и пахнет сырым и теплым “духом”, как здесь) – характерная особенность платоновского языка37.

Вот еще иллюстрация особого пристрастия Платонова к запахам. Чепурный по дороге домой из губернии просится переночевать в чей-то дом. Старик хозяин, стоя за закрытыми воротами, на высказанную просьбу почему-то молчит. Тогда Чепурный просто перелезает через чужой плетень, сам заводит во двор коня и заходит в чужую хату:

“Старик, видимо, оплошал от самовольства гостя и сел на поваленный дубок, как чужой человек. В избе чевенгурца никто не встретил;

там пахло чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает вещей следами взволнованного тела... ” (По-видимому, идущий от самого Чепурного запах совсем не таков: вот уж по настоящему русский дух.) Да и когда Симон Сербинов возвращается в город из своих командировок в провинцию, острота его ощущений тоже подчеркивается через обоняние:

“Сербинов со счастьем культурного человека вновь ходил по родным очагам Москвы, рассматривал изящные предметы в магазинах, слушал бесшумный ход драгоценных автомобилей и дышал их отработанным газом, как возбуждающими духами”.

Думать неэгоистично можно только, если думаешь о ком-то другом. Но по Платонову, это значит обязательно еще и мучиться (мучить себя, терзать свой ум). Так же, как переживать за других значит мучить свое тело работой. Только ради блага ближнего могут быть оправданы как таковые мысль и работа. А употреблять мысль на пользу себе, заставляя ее работать на себя, так же кощунственно, как наслаждаться чем-то в одиночку. Всякая спонтанная мысль человека несет на себе тяжкий груз низменных страстей и желаний. Мыслить неэгоистично бывает безумно трудно. Это означает постоянно заставлять себя думать не о том, о чем хочется, все время контролировать себя. Поэтому мысль Кобозева И. М., Лауфер Н. И. Языковые аномалии в прозе А. Платонова через призму процесса вербализации // Логические анализ языка. Противоречивость и аномальность текста. М., 1990. С. 134.

и стыд неразделимы для платоновских героев38. Самый легкий выход из этого положения: человеку нужна постоянная суета вокруг чего-то, чтобы не чувствовать тоски, надо просто забыться (то есть забыть свои мысли и перестать чувствовать себя), отвлечься на посторонние, раздражающие предметы:

“В следующие годы Захар Павлович все больше приходил в упадок. Чтобы не умереть одному, он завел себе невеселую подругу – жену Дарью Степановну. Ему легче было полностью не чувствовать себя: в депо мешала работа, а дома зудела жена. В сущности, такая двухсменная суета была несчастьем Захара Павловича, но если бы она исчезла, то Захар Павлович ушел бы в босяки. Машины и изделия его уже перестали горячо интересовать [... ], мир заволакивался какой-то равнодушной грезой... ” Но, как ни странно, неэгоистические слово и мысль не должны быть заранее обдуманными. Предельной задачей является сведение всех слов как бы к простым "естественным надобностям" человека. Не дай бог, если твои намерения сочтут за средство воздействия или угнетения другого. Это как будто противоречит предыдущему, но подобные противоречия прекрасно уживаются в платоновском мире, выдают "краеугольные камни" его метафизики:

“Слова в чевенгурском ревкоме произносились без направленности к людям, точно слова были личной надобностью оратора, и часто речи не имели ни вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение, которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников ревкома”.

В идеале знание должно целиком свестись лишь к "точному" чувству (так же как все зрительные и слуховые впечатления – к обонятельным или же тактильным). Тогда знание могло бы стать безошибочным. Но в таком случае оно не может быть уделом сразу всех, как того требует теория (где, как известно, каждая кухарка должна уметь управлять государством). Из этого противоречия Платонов предлагает своеобразный выход: чувством, вмещающим в себя точное знание о вещи, наделяются, в частности, старики (самые тертые, пожившие на земле люди). Как, например, Петр Варфоломеевич Вековой – наиболее пожилой из чевенгурских большевиков, который “мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько верст;

его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать ему о любых событиях без тесного приближения к ним”.

Так же и встреченный Захаром Павловичем в покинутой людьми деревне сторож (отзванивающий часы на колокольне, неизвестно для какой надобности) “от старости начал чуять время так же остро и точно, как горе и счастье: когда нужно звонить, он чувствует какую-то тревогу или вожделение”.

Старики всеведущи, а дети – это существа, вызывающие трепет и восхищение от заложенного в них (пока еще не явленного, не израсходованного, а потому драгоценного) запаса духовной энергии. (Кроме стариков, окончательным О господстве стыда над остальными чувствами см. у Карасева (указ. соч. 1993.) знанием могут обладать в мире Платонова еще и увечные.) Герои Платонова способны приходить в ужас от того нарушения, которое их пребывание в мире вносит в первозданную целостность всего (связанные друг с другом понятия целости / замкнутости / полноты / части / отделения / утраты – в его текстах нуждаются в специальном исследовании). Вот Яков Титыч сокрушается:

“Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил... На старости лет лежишь и думаешь, как после меня земля и люди целы? Сколько я делов поделал, сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум передумал, будто весь свет на своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось”.

Дальнейший ход мысли Платонова по-своему закономерен: сверхточным чувством реальности (предвидением или сверхъестественным зрением) наделяются те, кто страдает каким-то – душевным или физическим недугом – люди ущербные, почти юродивые39. Тут происходит какое-то почти языковое совмещение всеведения старости с увечностью. Точное чувство в понимании Платонова – что-то вроде узрения "самоочевидных истин" Декарта, предвечных "идей" Платона или "положений дел" Витгенштейна (о которых нельзя говорить, но следует молчать). В этом смысле и примитивизация языка у Платонова в чем-то сродни классической философской редукции.

Сказочное начало В платоновском стиле много есть от русской сказки – и содержательно, и формально. Вспомнить хотя бы коня Копенкина, Пролетарскую Силу, напоминающего коня Бовы-королевича из одноименного сказания. Это одновременно и ближайшее герою существо, его постоянный спутник и друг, ему сочувствующий, знающий все его горести и печали – и как будто женщина, его подруга (су-пруга), которая способна ревновать хозяина даже к идеальной возлюбленной, Розе Люксембург. Вместе с тем это стихия, которая способна уносить вдаль не только его тело, но и приводить в действие его мысль:

“Конь обладал грузной комплекцией и легче способен возить бревна, чем человека.

Привыкнув к хозяину и гражданской войне, конь питался молодыми плетнями, соломой крыш и был доволен малым. Однако чтобы достаточно наесться, конь съедал по осьмушке делянки молодого леса, а запивал небольшим прудом в степи. Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция и затем конь.

– Ну, и конь у тебя, Степан Ефремыч! Цены ему нет – это Драбан Иваныч!

Копенкин давно знал цену своему коню: – Классовая скотина: по сознанию он революционней вас. [... ] Копенкин особо не направлял коня, если дорога неожиданно расходилась надвое.

Пролетарская Сила самостоятельно предпочитала одну дорогу другой и всегда выходила туда, где нуждались в вооруженной руке Копенкина. Копенкин же действовал без плана и маршрута, и наугад и на волю коня;

он считал общую жизнь умней своей головы”.

О юродстве русской души сказано у Светланы Семеновой: "В усилии к будущему времени..." Философия Андрея Платонова // в ее книге: Преодоление трагедии: "Вечные вопросы" в литературе. М., 1989. С. 318-377.

В платоновском тексте явственно слышится и лесковское начало – отзвук удалых причуд левшей и самодеятельных российских праведников. Можно вспомнить, как приемный отец Дванова Захар Павлович, тот самый мастер, с прихода которого на ветхую опушку уездного города начинается "Чевенгур", вначале занимался изготовлением деревянных сковородок и других предметов непонятного назначения.

“Захар Павлович сроду никакой музыки не слыхал – видал в уезде однажды граммофон, но его замучили мужики и он не играл: граммофон стоял в трактире, у ящика были поломаны стенки, чтобы видеть обман и того, кто там поет, а в мембрану вдета штопальная игла”.

Когда священник просит Захара Павловича настроить ему рояль, тот специально делает в механизме секрет, который устранить можно в одну секунду, но обнаружить без особого знания нельзя – только для того чтобы каждый день приходить к священнику, ради разгадки тайны смешения звуков.

Все платоновские герои, за исключением, пожалуй, откровенно отрицательных, искренне боятся написанного текста (по-видимому, как неспонтанного, составленного с умыслом, лишенного души):

“Больше всего Пиюся пугался канцелярий и написанных бумаг – при виде их он сразу, бывало, смолкал и, мрачно ослабевая всем телом, чувствовал могущество черной магии мысли и письменности”.

Сознательно к русской сказке Платонов обращается уже после войны: в 1950 г.

им выпущена в свет (под редакцией М. Шолохова) книжка русских сказок “Волшебное кольцо”, одна из которых (“Безручка”) является переработкой известного сюжета о жене, которой муж по наговору сестры отрубает обе руки40.

Апология русской ментальности У Платонова хороший человек (тот, кто наделен великим сердцем) – размышляет и изъясняется всегда с трудом, соображает медленно, плохо, как то невнятно, обязательно с -то запинками и оговорками, мысль у него идет неправильно, коряво, "туго". Но по Платонову это и есть залог правильности мысли, ее взвешенности, проверенности на себе. (При желании можно даже считать, что здесь описывается характерная замедленность словесных и иных мыслительных отправлений и "несообщительность" у русских, с их тотемным отождествлением – в медведе). Плохой человек у Платонова (например, Прошка Дванов) куда как быстро соображает и выражает свою мысль (надо сказать, он способен формулировать не только свои, но и чужие мысли). И См. Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. 2. М., 1957 (группа сказок под общим названием “Косоручка”, № 279-282. С. 365-367). Благодарю Анну Рафаеву за указание на это.

По-видимому, и Пушкин заимствовал свои мотивы – дважды подмененного письма в “Сказке о царе Салтане” и наговоров на жену героя – из тех же народных сказок, опустив, как слишком жестокий (да и не слишком правдоподобный), сдвоенный мотив “отрубания рук” и несколько уже агиографического их “отрастания” в минуту возможной гибели сына в колодце. (См. также последнюю главу настоящей книги.) только сознание, "незамутненное" лишним умом, может оставаться по настоящему бескорыстным и честным. Вот Чепурный, например, обладает “громадной, хотя и неупорядоченной памятью;

он вбирал в себя жизнь кусками – в голове его, как в тихом озере, плавали обломки когда-то виденного мира и встреченных событий, но никогда в одно целое эти обломки не слеплялись, не имея для Чепурного ни связи, ни живого смысла”.

Когда Копенкину приходится выступить на собрании (в коммуне "Дружба бедняка", где люди заняты, как мы помним, осложнением жизни), мысль выходит из него почти бредом:

“Копенкин не мог плавно проговорить больше двух минут, потому что ему лезли в голову посторонние мысли и уродовали одна другую до невыразительности, так что он сам останавливал свое слово и с интересом прислушивался к шуму в голове”.

Платоновский герой мыслит странно, нелогично, непоследовательно, потому что он печется о веществе истины. На периферии этого диковинного мира конечно существуют иные люди, более похожие на обычных людей, но и для них мысль – некое "измененное" состояние сознания. Этим Платонов как бы сам опровергает свою чересчур "идеологизированную" конструкцию, сам же над ней и смеется. (Но можно считать, что отклонения от теории в грубую реальность его не интересуют.) “ – Пиюсь, ты думаешь что-нибудь? – спросил Дванов.

– Думаю, сказал сразу Пиюся и слегка смутился – он часто забывал думать и сейчас ничего не думал.

– Я тоже думаю, – удовлетворенно сообщил Дванов. Под думой он полагал не мысль, а наслаждение от постоянного воображения любимых предметов;

такими предметами для него сейчас были чевенгурские люди – он представлял себе их голые жалкие туловища существом социализма, который они искали с Копенкиным в степи и теперь нашли”.

Все истинные, “правильные” действия совершаются медленно, без спешки, необходимо, но свободно и плавно – как во сне. Человек у Платонова и умирает неспешно, собственно, даже не умирает, а как бы вянет (платоновская метонимия слова “увядает”). Вот что испытывает герой-машинист в тот момент, когда до столкновения со встречным составом остаются считанные секунды (а Саша Дванов так и не собирается до последнего прыгать из несущегося к крушению паровоза, как делают его товарищи: он пытается удерживать максимальный пар на торможении для смягчения удара. В конце концов какая-то сила просто выбрасывает его вон из кабины):

“Дванов открыл весь пар и прислонился к котлу от вянущего утомления;

он не видел, как спрыгнули красноармейцы, но обрадовался, что их больше нет”.

Еще одним известным архетипом русского национального сознания является глубинное непризнание власти и неуважение к ней. С этим связано представление многих героев Платонова о том, что власть – дело легкое и ненужное, само собой разумеющееся, не достойное серьезного человека, а потому необходим стыд власти (и как нежелание идти во власть, “стыд перед властью”, и как сознание явной избыточности собственных полномочий, “стыд за себя”). Эти мысли слышны в рассуждениях чевенгурского мудреца Якова Титыча, который обращается к “большевикам”:

“ – Занятие у вас слабое, а людям вы говорите важно, будто сидите на бугре, а прочие – в логу. Сюда бы посадить людей болящих переживать свои дожитки, которые уж по памяти живут, у вас же сторожевое, легкое дело. А вы люди еще твердые – вам бы надо потрудней жить [... ] Я говорю – власть дело неумелое, в нее надо самых ненужных людей сажать, а вы же все годные”.

Легкое и почти ненужное дело – охранять то, что есть, что уже сделано и что по-настоящему-то творят другие, настоящие, сокровенные люди. Только такая роль отводится власти. Главное дело в жизни делается мастерами – кустарями, умельцами, вручную, независимо ни от кого, без внешнего побуждения и как бы наугад, по наитию, по внутреннему почину. Рабочий человек сам в состоянии все создать, ведь сумел же он “выдумать не только имущество и все изделия на свете, но и буржуазию для охраны имущества;

и не только революцию, но и партию для сбережения ее до коммунизма”.

Забавно, что буржуазия и партия большевиков имеют вспомогательное, охранное, инструментальное значение и как бы приравниваются в этом друг к другу. Именно в них, по логике, и должны попадать лишние люди, отбросы общества.

Предвечно манящей русскую душу сказкой об Иванушке-дурачке объясняется устремленность платоновских героев в революцию. Вот Дванов спрашивает Гопнера, уже собравшегося идти в Чевенгур (где, по мнению того, построен окончательный коммунизм), как же тот оставит жену?

“Тут Гопнер задумался, но легко и недолго41.

– Да она семечками пропитается – много ли ей надо?.. У нас с ней не любовь, а так – один факт. Пролетариат ведь тоже родился не от любви, а от факта.

Гопнер сказал не то, что его действительно обнадежило для направления в Чевенгур.

Ему хотелось идти не ради того, чтобы жена семечками питалась, а для того, чтобы по мерке Чевенгура как можно скорее во всей губернии организовать коммунизм;

тогда коммунизм наверно и сытно обеспечит жену на старости лет наравне с прочими ненужными людьми, а пока она как-нибудь перетерпит. Если же остаться работать навсегда, то этому занятию не будет ни конца, ни улучшения. Гопнер работает без отказа уже двадцать пять лет, однако это не ведет к личной пользе жизни – продолжается одно и то же, только зря портится время42. Ни питание, ни одежда, ни душевное счастье – ничто не размножается, значит – людям теперь нужен не столько труд, сколько коммунизм, Кроме того, жена может прийти к тому же Захару Павловичу, и он не откажет пролетарской женщине в куске хлеба. Смирные трудящиеся тоже необходимы:

они непрерывно работают в то время, когда коммунизм еще бесполезен, но уже требует хлеба, семейных несчастий и добавочного утешения женщин”.

Весьма примечателен также разговор Дванова в слободе Петропавловке с местным полоумным “богом”, который питается землей и отказывается от предложенной ему пшенной каши в сельсовете:

“ – Что мне делать с нею..., если съем, то все равно не наемся. # Этот человек печально смотрел на власть и на коммуниста Дванова, – как на верующего в факт”.

Ведь то, что убивает в человеке душу, согласно его логике, и есть вера в голые факты (материализм), а не в идею, не в мечту. Вот отрывок из записной книжки А нет ли здесь пародирования Платоновым ленинского утверждения, что нэп есть политика советской власти “всерьез и надолго”?

Подробнее об этом выражении см. ниже, в главе о времени, XII.

Платонова за 1922 год (невесту, а впоследствии жену Платонова, звали Мария Кашинцева):

“Всякий человек имеет в мире невесту, и только потому он способен жить. У одного ее имя Мария, у другого приснившийся тайный образ во сне, у третьего весенний тоскующий ветер. # Я знал человека, который заглушал свою нестерпимую любовь хождением по земле и плачем. # Он любил невозможное и неизъяснимое, что всегда рвется в мир и не может никогда родиться... # Сейчас я вспоминаю о скучной новохоперской степи, эти воспоминания во мне связаны с тоской по матери – в тот год я в первый раз надолго покинул ее. # Июль 1919 года был жарок и тревожен. Я не чувствовал безопасности в маленьких домиках города Новохоперска, боялся уединения в своей комнате и сидел больше во дворе. [... ] # Чтобы что-нибудь полюбить, я всегда должен сначала найти какой-то темный путь для сердца, к влекущему меня явлению, а мысль шла уже вслед. [... ] # Я люблю больше мудрость, чем философию, и больше знание, чем науку. Надо любить ту Вселенную, которая может быть, а не ту, которая есть. Невозможное – невеста человечества и к невозможному летят наши души... Невозможное – граница нашего мира с другим. Все научные теории, атомы, ионы, электроны, гипотезы, – всякие законы – вовсе не реальные вещи, а отношения человеческого организма ко Вселенной в момент познающей деятельности... ” Сокровенный для Платонова человек и жив только постижением невозможного, верой в небывалое и несбыточное. Факты для него – то, что уже мертво и недостойно внимания (как та лестница, которую молодой Людвиг Витгенштейн так горячился отбросить от себя). Сами по себе такие факты бесполезны, поэтому, например, заведующий губутилем Фуфаев никогда не вспоминает о наградах, полученных им на войне, “предпочитая прошлому будущее. Прошлое же он считал навсегда уничтоженным и бесполезным фактом... ” Родная Платонову Россия – почти сплошь страна людей, не верящих в факты.

Вот размышления Сербинова после встречи с поразившей его в самое сердце женщиной:

“Перед ним сплошным потоком путешествия проходила Советская Россия – его неимущая, безжалостная к себе родина, слегка похожая на сегодняшнюю женщину аристократку. Грустный, иронический ум Сербинова медленно вспоминал ему бедных, неприспособленных людей, дуром приспособляющих социализм к порожним местам равнины и оврагов”.

Сам Саша Дванов, как и встреченный им бог из Петропавловки, верит не в факты и жив не потому, что ест пшенную кашу:

“Дванов заключил, что этот бог умен, только живет наоборот;

но русский – это человек двухстороннего действия: он может жить так и обратно и в обоих случаях остается цел”.

Мир Платонова как будто населен персонажами, которые пытаются жить сразу в противоположных направлениях – добровольно испытывая на себе невыносимый, казалось бы, для нормальной жизни гнет несовместимых идей.

На мой взгляд, достойны сожаления усилия тех, кто сегодня пытается извлечь какие-то партийные выгоды из писаний Платонова. Самому писателю всю жизнь по сути глубоко чужда была партийность. Он как пропускал “занятия по политграмоте” (в свои 20 лет), так и Платонов А. Из писем к жене // Платонов А. Взыскание погибших. М., 1995. С. 624-625.

продолжал их пропускать всю остальную жизнь, а попытки привлечь его в тот или иной лагерь (мягко выражаясь, “хомяковский” или же “чаадаевский”) совершенно не уместны. Тут и поднятая планка высоколобости, и упорные блуждания в тесных надеваемых на себя шорах узколобости (ради “чистоты национальной идеи”) представляются мало адекватными. (Ну, зачем, спрашивается, в одном случае, “в жопу прорубать окно”, ломясь тем самым в открытую дверь, а в другом, перечисляя, якобы напрочь отсутствующие публикации к 100 летию Платонова, брать во внимание только лишь опубликованное в своем “партийном” журнале44?) Достоинство ветхости Основное достоинство предмета, исходя из платоновских посылок – ничейность, ненужность, непригодность и отверженность. Если взглянуть иначе, то это ведь может значить и ‘непредназначенность ни для кого другого, уникальность данного объекта именно для тебя, сама его живая суть’ ("отверженный камень да сделается главою угла”). С этой точки зрения даже украсть, то есть "взять, что плохо лежит", иной раз просто необходимо.

Руководствуясь как будто именно такими соображениями, Чепурный заимствует "ничью" лошадь, когда едет из губернского города домой:

“Сейчас чевенгурца везла лошадь с белым животом – чья она была, неизвестно.

Увидел ее Чепурный в первый раз на городской площади, где эта лошадь объедала посадки будущего парка, привел на двор, запряг и поехал. Что лошадь была ничья, тем она дороже и милей для чевенгурца: о ней некому позаботиться, кроме любого гражданина”.

При этом весьма характерно, что движущее Платоновым начало – именно этическое, как и подобает пишущему в российской традиции, что отмечено Толстой-Сегал (1981). Недаром истинные платоновские герои – настоящие, а не лозунговые, как у Маяковского, ассенизаторы (осушители, ирригаторы, преобразователи вторсырья, чудаки-умельцы).

Задача, знакомая любому работнику, имеющему дело с "веществом" – выбрать предмет, который наилучшим образом выполнит свою роль. (Задача, конечно, сразу со многими неизвестными.) Например, для столяра – выбрать из того материала, что под рукой, доску нужного размера, с определенным рисунком. Или для автослесаря – "единственную" подходящую гайку из кучи тех, которые валяются в куче. Близка к идее оптимального выбора и идея разбора свалки, утилизации отходов, "незагрязнения среды", то есть нахождения каждому предмету своего уникального места (предназначения) в мире. Платоновский герой не в силах пройти мимо этих идей: он останавливается, будто зачарованный ими. Но с ними вместе в тесном 1) Найман Э. “В жопу прорубить окно”: Сексуальная патология как идеологический каламбур // Новое литературное обозрение. М., 1998. № 32 (этот ставший привычным запах эроген[н]итального в потоке современного литературоведения становится в конце концов труднопереносим);

2) Ковров М. Наш современник. М., 2002. № 4. С. 255-256.

ассоциативном ряду соседствует и идея "зряшного", бесцельного и напрасного действия. Это просто отрицательный, обратный полюс двух первых. Мысль платоновских героев увязает и тут.

Смысл человеческой деятельности – только в ней самой, и платоновские герои будто намеренно устраняют все внешние, привходящие цели, побудительные мотивы своего труда, чтобы насладиться им как бы в чистом виде (или, что то же самое, испытать от него мучение, пострадать, потосковать, потомиться им). Смысл их деятельности делается полностью эфемерным. Вот, например, пешеход Луй, посланный чевенгурским ревкомом с письмом от Копенкина к Дванову – типичный платоновский вариант образа странника. Уже находясь в дороге, он останавливается где-то заночевать, лежит и думает – как бы закурить. Табак у него еще есть, а бумаги нет;

документы он уже искурил давно, а единственной бумагой осталось письмо Копенкина. Луй вынимает письмо, бережно разглаживает его и прочитывает два раза, чтобы запомнить наизусть, а затем делает из этой бумаги десять пустых цигарок.

“ – Расскажу ему письмо своим голосом – так мне складно получится! – рассудительно предпочел Луй... ” (Но при этом, как мы знаем, передать в точности то, что написано, платоновский герой не в состоянии.) По-видимому, вообще можно считать, что излюбленный способ платоновского исследования – рассматривать самые близкие ему идеи, представляя их так, чтобы были видны сразу самые уязвимые их стороны, наивно, беспристрастно, как бы со стороны и незаинтересованно, вообще чуть ли даже не враждебно – одновременно находясь как бы к самому себе в постоянной оппозиции!

Навязчивым образом в текстах Платонова является работа сложного механизма для удовлетворения какой-то нехитрой человеческой потребности.

Так, для того чтобы сварить Якову Титычу жижки для болящего у него желудка, нужно разжечь огонь, а для этого (при коммунизме) не находится иного средства, как, по совету инженера Гопнера, запустить всухую деревянный мельничный насос:

“Поршень насоса, бегая в сухом деревянном цилиндре, начал визжать на весь Чевенгур – зато он добывал огонь для Якова Титыча. Гопнер с экономическим сладострастием труда слушал тот визг изнемогающей машины... ” То что пристрастие Платонова к машинам имеет два противоположных полюса: создание из мертвого живого и превращение живого в мертвое, уже отмечено в книге Геллера (с. 72).

Из-за "пониженной ценности питания" для платоновских героев – они едят только уже как-то подпорченную пищу;

спят неудобно, только чтобы набраться сил;

любят – лишь по необходимости и совсем не тех женщин, которые могут возбуждать желание и нравиться.

“... Суп варился до поздней ночи, пока большевики не отделаются от революции для принятия пищи и пока в супную посуду не нападают жучки, бабочки и комарики.

Тогда большевики ели – однажды в сутки – и чутко отдыхали”.

Вот Чепурный просит Прокофия привести в Чевенгур женщин именно худых и изнемогающих, чтобы они не отвлекали людей от взаимного коммунизма:

“ – Каких пригонять? – спросил Прокофий у Чепурного и сел в повозку.

– Не особых! – указал Чепурный. – Женщин, пожалуйста, но знаешь: еле-еле, лишь бы в них разница от мужика была, – без увлекательности, одну сырую стихию доставь!” По этим законам и от любимой женщины герой должен бежать, чтобы уменьшить свое чувство, приблизив его к нищей реальности жизни (рассказ "Река Потудань"). Тот же мотив и в "Чевенгуре" – уход Дванова в бреду в странствие и потеря им невинности (вымещение избыточной, ненужной силы – как избавление от болезни) с бабой-бобылкой, Феклой Степановной.

Чепурный упрекает Жеева:

“В женщине ты уважаешь не товарища, а окружающую стихию”.

[Его размышления далее как бы уже переходят в речь повествователя:] “Для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте... Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда... [Он] признавал пока только классовую ласку, отнюдь не женскую;

классовую же ласку Чепурный чувствовал, как близкое увлечение пролетарским однородным человеком – тогда как буржуя и женские признаки женщины создала природа помимо сил пролетария и большевика”.

О гомосексуальных мотивах в творчестве Платонова, хотя это, вроде бы, лежит на поверхности текста, говорить вряд ли уместно. Тезис, безапелляционно выставленный в статье Б. Парамонова, что "Чевенгур" – это гностическая утопия на подкладке гомосексуальной психологии45 – явное упрощение и выдача желаемого за действительное: сказано вроде бы хлестко, но совершенно неверно по сути. Скорее уж можно было бы говорить, с некоторой натяжкой, о платоновском толковании ереси большевизма как своего рода скопчества. Вот, например, "классическая" любовная сцена по Платонову – имеется в виду "любовь на троих", где в качестве "третьего" выступает, с одной стороны, конь Копенкина Пролетарская Сила, а с другой – Чепурный, так сказать, только "мешающийся под ногами" у встретившихся наконец в Чевенгуре друзей – Саши Дванова и Копенкина:

“Копенкин настиг Дванова сзади46, он загляделся на Сашу с жадностью своей дружбы к нему и забыл слезть с коня. Пролетарская Сила первая заржала на Дванова, тогда и Копенкин сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом – он стыдился своего излишнего чувства к Копенкину и боялся его выразить и ошибиться. 47 Копенкин тоже имел совесть для тайных отношений между товарищами, но его ободрил ржущий повеселевший конь.

– Саша, – сказал Копенкин. – Ты пришел теперь?.. Давай я тебя немного поцелую, чтоб поскорей не мучиться. Поцеловавшись с Двановым, Копенкин обернулся к лошади и стал тихо разговаривать с ней. Пролетарская Сила смотрела на Копенкина хитро и недоверчиво, она знала, что он говорит с ней не вовремя, и не верила ему. Парамонов Б. Чевенгур и окрестности // Континент. № 54. 1987. С. 334.

Это как будто специально для тезиса г. Парамонова.

Угрюмое лицо – типичное внешнее проявление стыда по Платонову, а излишнее чувство Дванова – то же, что жадность дружбы у Копенкина, причем стыд возникает именно от дружбы и любви, т. е. от невозможности их адекватного проявления между товарищами.

Иными словами, чтобы больше не мучиться совестью, от невозможности проявления дружбы.

– Не гляди на меня, ты видишь, я растрогался! – тихо беседовал Копенкин. Но лошадь не сводила своего серьезного взора с Копенкина и молчала. [... ] Дванов молча плакал, не касаясь лица руками, а слезы его изредка капали на землю – отвернуться ему от Чепурного и Копенкина было некуда.

– Ведь это лошадь можно простить, – упрекнул Копенкин. – А ты человек – и уйти не можешь!

Копенкин обидел Чепурного напрасно: Чепурный все время стоял виноватым и хотел догадаться – чем помочь этим двум людям”.

Всё это как будто наше социалистическое, хорошо узнаваемое нормирование “отпуска в одни руки”. Оно и осуществилось, как было предсказано Василием Розановым в "Легенде о великом инквизиторе", при неизбежном скатывании идеалов революции на пошлые, но универсальные рельсы законов реальной "буржуазной экономии".

Труд в Чевенгуре отменен, как способствующий неправедному скоплению имущества, и может быть извинителен только в своей "исправленной", то есть снятой и халтурной форме – когда что-то делается не взаправду, неосновательно, например, из непригодных материалов (этим как бы должна быть преодолена скверна эксплуатации человека человеком). Именно с этой целью во время субботников передвигаются дома – при этом ничего не производится, но только добровольно портится мелкобуржуазное наследство:

“Прокофий дал труду специальное толкование, где труд раз навсегда объявлялся пережитком жадности и эксплуатационно-животным сладострастием, потому что труд способствует происхождению имущества, а имущество – угнетению..., создаются лишние вредные предметы”.

Идеалы платоновского коммунизма в Чевенгуре – это не идеалы созидания и накопления, а скорее расточения, раздаривания, если не сказать – разбазаривания и порчи. Вот возражения Гопнера против нэпа:

“... Все мы товарищи лишь в одинаковой беде. А будь хлеб и имущество – никакого человека не появится! Какая же тебе свобода, когда у каждого хлеб в пузе киснет, а ты за ним своим сердцем следишь! Мысль любит легкость и горе... [... ] Хлеб и любое вещество надо губить друг для друга, а не копить его”.

Всем героям вменяется в обязанность аскетизм и строгое воздержание от приятия благ сего мира. В этом можно видеть продолжение критикованных еще Розановым идей новозаветного христианства50. Но Платонов тем самым как будто призывает соблюдать никем не писаный закон "равномерности распределения продукта", в силу которого человек обязан делиться всем, чем обладает сам, при этом не упрекая другого за то, что тот обладает чем-то избыточным, а сам ни за что не должен приобретать такого, что превышает минимум усредненно-необходимого. Это некое продолжение Нагорной проповеди (надстройка над ней – для условий социализма). И действительно это была бы идеальная этика в социалистическом обществе. (Даже, кажется, есть личности, и теперь, после смены "идеологической парадигмы", как ни странно, продолжающие ее исповедовать.) Да и говорит он как бы вовсе не с ней.

Розанов В. В. Темный лик. Метафизика христианства. Спб., 1911 // или: Розанов В. В.

Люди лунного света. Спб., 1911. С. 30-37.

Борьба с энтропийными силами Согласно Платонову, в природе действуют энтропийные силы, которые в своем развитии парадоксальным образом совпадают с этическим вектором (или с тем "нравственным законом" Канта, который наравне со "звездным небом" согревал некогда душу кенигсбергского философа).

Энтропия – это выравнивание, процесс, как известно, направленный против "увеличения сложности" системы и, в соответствии со вторым законом термодинамики, долженствующий со временем привести мир к эсхатологическому коллапсу, когда из чудом возникших и почему-то сохраняющихся островков сложной организации вещества, культуры и цивилизации должна получиться равноразмешанная каша той же первичной материи, на одной стороне которой когда-то начала кристаллизироваться жизнь со всеми ее "сложностями", а на другой – все увеличивающийся объем "мусора", отходов и разнообразного "невостребованного" вещества. Согласно оптимистическим, "прогрессистским" воззрениям (таким, как у идеологов Возрождения или, в более современном виде, у Циолковского), человек со временем завоюет всё пространство и распространится по вселенной, неся с собой "факел разума" и продолжая процесс, по сути дела противоречащий термодинамике (если научится перерабатывать свои "отходы"). Согласно же пессимистическим (таким, как в христианстве Нового Завета или, например, у Константина Леонтьева), в результате возобладает обратный процесс – у Леонтьева он называется "упростительным смешением", – когда мир будет разрушен и судим Высшим судией. В текстах Платонова можно видеть как бы постоянный внутренний спор этих двух точек зрения. И опять-таки, как в настоящем метафизическом вопросе, для него нет разрешения. На поверхности над всем господствует выравнивание: физиологическое и просто физическое нагревание уже остывшего (восстановление сил) или остужение перегревшегося (выход, расходование энергии человеком). Это процессы, на которые прежде всего обращает внимание евнух души. Здесь же и закон социального выравнивания: уничтожение чрезмерных достижений (оскопление) и наоборот, более справедливое распределения ценностей ("каждому по способностям"). Но в глубине этого позитивистского, энтропийного выравнивания и на его фоне идут постоянные поиски выхода к чему-то иному.

Главной заботой героев в пустом мировом пространстве, среди которого они постоянно себя ощущают, является, конечно, согревание и страх впустую потратить свою энергию. Прокофий, привезший в Чевенгур женщин, сразу же ложится спать от утомления:

“Чепурный тоже склонился близ него.

– Дыши больше, нагревай воздух, – попросил его Прокофий. – Я чего-то остыл в порожних местах.

Чепурный приподнялся и долгое время часто дышал, потом снял с себя шинель, укутал ею Прокофия и, привалившись к нему, позабылся в отчуждении жизни”.

Необходимый для поддержания жизни гомеостаз организма может нарушаться в обе стороны: именно "женское начало" наиболее склонно к накоплению, увеличению тепла (но чрезмерное накопление энергии ведет к застою: отсюда тоска, мучение, тягость, постоянно терзающие героев), а "мужское" начало склонно скорее к расточению, расходованию энергии, что за определенной гранью тоже ведет к смерти, но уже – от растраты, недостатка жизненных сил. Вот кошмар, который видит Дванов, лежа на печи у солдатки Феклы Степановны и бессознательно мучаясь от собственной несбывшейся (и неизбывной, раздвоенной идеальной любви – к девушке Соне Мандровой и к Революции):

“От жарких печных кирпичей Дванов еще более разволновался и смог уснуть, только утомившись от тепла и растеряв себя в бреду. Маленькие вещи – коробки, черепки, валенки, кофты – обратились в грузные предметы огромного объема и валились на Дванова: он их обязан был пропускать внутрь себя, они входили туго и натягивали кожу. Больше всего Дванов боялся, что лопнет кожа. Страшны были не ожившие удушающие вещи, а то, что разорвется кожа и сам захлебнешься сухой горячей шерстью валенка, застрявшей в швах кожи”.

(Повтор того же мотива и в "Реке Потудани", когда героя во сне душит своей горячей шерстью маленькое упитанное животное, вроде полевого зверька, залезшее в горло, ср. интересный анализ этого у Э. Наймана51.) А вот иллюстрация второго полюса того же противопоставления:

“И Чепурный шел ночною степью в глухоту отчужденного пространства, изнемогая от своего бессознательного сердца, чтобы настигнуть усталого бездомовного врага и лишить его остуженное ветром тело последней теплоты”.

Склонностью к расточению, расходованию себя можно объяснить и постоянную тягу героев к дороге. Дванов и Копенкин уезжают от взявшегося строить социализм в своей деревне активиста Достоевского:

“Обоим всадникам стало легче, когда они почувствовали дорогу, влекущую их вдаль из тесноты населения. У каждого даже от суточной оседлости в сердце скоплялась сила тоски, поэтому Дванов и Копенкин боялись потолков хат и стремились на дороги, которые отсасывали у них лишнюю кровь из сердца”.

Пафос основного переживания платоновских героев (от тщеты всего) – в том, что никакой сколько-нибудь твердой надежды на выход из энтропийного штопора они не видят и не находят. Все тот же примитивный материализм пронизывает их сознание.

Философ Анаксагор учил, что во всем уже заключены частицы всего:

внутри каждой вещи в мире скрыты "семена" сразу всех остальных, благодаря чему и объясняется связь одного с другим (с одними предметами эта связь больше, а с другими меньше). Семена рассыпаны повсюду, и благодаря этому для человека постижим внешний мир – человек просто "знает" его как бы из тех первичных семян, которые в нем посеяны (похоже, что та же мысль была Найман Э. "Из истины не существует выхода". А. Платонов между двух утопий // Новое литературное обозрение. М., 1994. № 9.

позднее развита Платоном в его учении об идеях). А вот Платонов и эту – очень близкую для себя – идею пытается оспорить. Его заветные герои (Вощев из "Котлована", Дванов, Яков Титыч из "Чевенгура", Вермо из "Ювенильного моря", Сарториус, Самбикин и Москва из "Счастливой Москвы" и многие другие) мучаются оттого, что не находят подтверждения надежде на движение мира в антиэнтропийную сторону. Мир на их глазах, наоборот, только разрушается: расходуются самые ценные его ресурсы, исчезают самые значимые, "умные" предметы, память обо всем стирается, силы жизни ослабевают. Неспроста почти все герои заняты очень странным, кажущимся бессмысленным собирательством ненужных вещей, скоплением праха (своеобразное, но глубоко пессимистическое и пародийное переосмысление строительства "музея" Николая Федорова). Яков Титыч и хотел бы начать в Чевенгуре хоть какую-нибудь работу – он готов даже перетащить старую кузницу на перекресток дорог, чтобы только чувствовать нужность своего ремесла, но в старой чевенгурской кузнице его разбирает томление:

“Всюду висела паутина и многие пауки уже умерли, видны были их легкие трупики, которые в конце концов падали на землю и делались неузнаваемым прахом. Яков Титыч любил поднимать с дорог и с задних дворов какие-нибудь частички и смотреть на них: чем они раньше были? Чье чувство обожало и хранило их? Может быть, это были кусочки людей, или тех же паучков, или безымянных земляных комариков – и ничто не осталось в целости, все некогда жившие твари, любимые своими детьми, истреблены на непохожие части, и не над чем заплакать тем, кто остался после них жить и дальше мучиться. "Пусть бы все умирало, – думал Яков Титыч, – но хотя бы мертвое тело оставалось целым, было бы чего держать и помнить, а то дуют ветры, течет вода и все пропадает и расстается в прах. Это ж мука, а не жизнь. И кто умер, тот умер ни за что, и теперь не найдешь никого, кто жил когда, все они – одна потеря”.

С одной стороны, герои постоянно тоскуют и мучаются от тленности всех предметов и изделий, которые выходят из-под их рук, а с другой, сами же роковым образом каждый раз берутся за все более безнадежные предприятия.

Почти все, что "делается" у Платонова, – сизифов труд. В мире Платонова все ветшает и разрушается (здесь дальнейшая разработка мотива сада Плюшкина?), потому что всё от рождения обречено смерти и несет на себе ее мету.

Повенчанные жизнью части материи словно каждый миг расстаются навеки и следы их "любовного" соприкосновения, взаимодействия друг с другом стираются из памяти. Именно этот процесс постоянно в центре внимания руководителя чтения платоновского текста и многократно повторяется, нарочито подчеркивается им:

“... Яков Титыч пошел между домов в кузницу. В горне кузницы давно уже вырос лопух, а под лопухом лежало куриное яйцо – наверно, последняя курица спряталась от Кирея сюда, чтобы снестись, а последний петух где-нибудь умер в тесноте сарая от мужской тоски”. [Или же, тремя страницами раньше:] “Пространство равнин и страны лежало в пустоте, в тишине, испустившее дух, как скошенная нива, – и позднее солнце одиноко томилось в дремлющей вышине над Чевенгуром. Никто уже не показывался в степи на боевом коне: иной был убит и труп его не был найден, а имя забыто... ” Тот же самый ход мысли можно видеть и в повести "Джан" – например, когда герой находит шлем павшего красноармейца Голоманова. Видимо, пристальное внимание Платонова ко всем и всяческим ущербам жизни, к трагедии человеческого существования побуждает говорить об "экзистенциальности" его творчества52.

Итак, основным приемом Платонова можно считать переосмысление идей, "носящихся" в культурном контексте времени. Его герои каждый на свой страх и риск перетолковывают лозунги и директивы, спускаемые из "центра". Так же и сам писатель опробует на своем тексте, как бы примеривает на себя, на российскую действительность самые разные (часто и не сообразующиеся друг с другом) идеи, например, идею марксизма о завоевании человеком природы "скрещивает" с психоаналитическими идеями господства деструктивного начала в личности (влечения к насилию, инстинкта смерти). Так же он переосмысливает и обыгрывает на свой лад христианские идеи и идеи Н.

Федорова о "сыновнем" долге воскрешения отцов, как и многие другие, – снижая или возвеличивая, увлеченно подхватывая и пародируя, но в конце концов все эти идеи развенчивая. Поистине: "Он дискредитирует, доводит до абсурда в выражении любую идею, не щадя и той, которой он сочувствует"53.

Глубинное платоновское мировоззрение – все-таки пессимистическое, сродни леонтьевскому и розановскому. И по-видимому, это связано не только с разочарованием в идеалах революции. Правильно сказано, что смерть для Платонова – основная проблема жизни (Геллер, указ. соч. C. 191).

Левин Ю. И. От синтаксиса к смыслу и далее ("Котлован" А. Платонова). (1989) // Семиотика и информатика. М., 1990. Вып. 30. С. 115-148 // или в его книге: Избранные труды. Поэтика. Семантика. М., 1998. С. 392-419.

Толстая-Сегал Е. Натурфилософские темы у Платонова // Slavica Hierosolymitana Vol. IV.

H. 1979. С. 232;

или в ее книге “Мирпослеконца”. М., 2002. С. 324-351.

III. Статистика (пробег по метафизическим константам писателя) “... Система языка как потенциального запаса (еще) не узаконенных применений слова” (В. П. Григорьев).

Если проиллюстрировать подход к исследованию человеческого текста гипотетических представителей внеземной цивилизации, прилетевших откуда-то из космоса, для которых значения отдельных слов уже каким-то образом известны, (предположим, что ими получены словари русского языка и, таким образом, единицы языка уже приведены в порядок), то для них смысл Целого (например, текстов или даже отдельных предложений) все же будет представлять загадку, образуя непонятное в нашей земной цивилизации, некий Хаос.

Собственно, о каком “пробеге” и о какой статистике можно говорить? Да и о каких константах для художественного произведения (а тем более, для автора в целом) может идти речь? На мой взгляд, внутри любых текстов существенно то, что в них повторяется и делает, таким образом, одного автора отличным от другого. Огрубляя, можно считать, что у двух авторов, пишущих по-русски, словарь один и тот же, но каждое отдельное слово в нем может быть более, менее или вовсе не употребительным. Внимание Аввакума, скажем, обращено к одним предметам и понятиям, внимание Радищева – к другим, а внимание Пушкина – к третьим, хотя язык остается для всех трех в известной степени одним и тем же. (Точно так же можно отличить и Набокова от Платонова – тем более, они одногодки.) Частота употребления какого-то слова дает нам, пусть в первом приближении, представление о точках интереса данного автора, о его пристрастиях или даже некоторых больных его точках, “пунктиках”54.

Несколько слов о том, какая и как статистика была получена. Мной взяты наиболее существенные (и они же, как правило, наиболее длинные) произведения Андрея Платонова – романы “Чевенгур” и “Счастливая Москва”, повести “Котлован”, “Ювенильное море”, “Сокровенный человек” и рассказы “Река Потудань”, “Возвращение” и “Одухотворенные люди”. Для возможности сравнения их совокупный объем в словоупотреблениях приведен в соответствие объему раздела Частотного словаря под редакцией Л. Н. Засориной (М., 1977) “Художественная проза” в целом, с помощью соответствующих коэффициентов. У отдельных слов и целых гнезд (таких как Смерть: умереть / умирать / мертвый / мертво / мертветь / О том, что у Платонова ключевым, наиболее нагруженным концептом является стыд, писал вслед за Ю. И. Левиным и Л. Карасев: “В платоновском мире стыд стоит на первом месте среди всех душевных движений, дозволяя соперничать с собой лишь чувству тоски и грусти” (Лики смеха // Человек. М., 1993. №5. С. 156).

мертвенный / мертвец / скончаться или Причина: причинять / благодаря / из-за / потому что / так как / поэтому / так что итд.) подсчитывается процент их употребительности в том или ином произведении писателя и этот процент соотносится со средними цифрами его употребления в частотном словаре, на основании чего представляется возможным говорить о личных пристрастиях автора, как например, о пристрастии Платонова к изображению Смерти как таковой, или к фиксации им Причинных связей а соответственно, о гипертрофии в его мире чего-то одного (за счет умаления чего-то другого).

Сами Смерть и Причинность были взяты мной как отдельные Полюсы в соответствующих рубриках писательского “тезауруса” (Смерть – Жизнь;

Причинность – Случайность итп.)55.

При беглом обзоре основные мотивы, или ключевые концепты Платонова могут быть заданы следующим (далеко не исчерпывающим, разумеется) списком:

Одна из констант, как представляется, платоновской эстетики в целом – это Слабое и Слабость как таковая (401%) – в противопоставлении Сильному и Силе (99%). Приведенные цифры говорят о том, что один из смысловых полюсов, Сила, находится на общем уровне по частоте употребления соответствующих слов у данного автора (за неимением лучшего условно принимаем совокупные частоты слов сила;

сильный ;

сильно;

усилить в словаре Засориной за 100%), тогда как другой, Слабость, (со словами слабый;

слабо;

слабость;

ослабить) в четыре раза превышает среднюю частоту по Засориной! Вот это и можно считать элементарным случаем прямой выделенности понятия у Платонова (0 +4).

Некрасивое и Уродливое (85%) – по сравнением с Красивым и Прекрасным (28%). Здесь, как мы видим, напротив, оба полюса оказываются ниже среднего показателя. Это уже говорит о том, что внешней оценке предметов и лиц у данного писателя уделяется минимум внимания, а если нечто отмечается автором, то скорее, все-таки, именно как Некрасивое.

Красота же для него как будто не существует, может быть, даже табуируется, стесняясь быть названной. Тут, наверное, можно было бы говорить о выделенности внутри невыделенного (-4 -1/6). В этом пункте тезауруса антиподами Платонова надо было бы считать Набокова и Пришвина, а сходным с ним можно признать Марину Цветаеву.

Чувство как таковое вообще (365%) – в противоположность Уму и Рассудку (246%)56;

а среди всех Чувств, в частности, Отрицательные – т. е., Таким образом, измерение мной коэффициента “оригинальности” для слов авторского словаря происходит не по известной формуле Пьера Гиро (внутри которой коэффициент равен частному от деления разности частной и общей частот употребления данного слова – на корень из общей его частоты), а по некоторой упрощенной методике.

Напомню, что проценты означают наполнение Полюсов данной рубрики у Платонова (т. е.

совокупности слов со значением соответственно – Ум и Чувство). Я сравниваю их с обычной частотой в художественной прозе, каковую принимаю за 100%. Как видно, оба Полюса для Скорбь (650%), Грусть (498%), Мучение (476%), Тоска (461%), Скука (398%), Печаль (280%) итд. противопоставлены Положительным: Счастью (232%), Радости (207%),..., Веселью (18%)! и Смеху (10%)! Последние у Платонова практически отсутствуют: вместо Веселья платоновский герой либо испытывает сразу же Радость и даже Счастье (здесь очевидно некоторое преувеличение, авторский пароксизм), либо впадает в Тоску и Печаль (что также безусловно есть преувеличение и деформация того, как мы среднестатистически воспринимаем окружающий мир). Если же взять суммарно оба полюса, то и Положительные чувства у Платонова оказываются выше среднего уровня (120%), хотя все же существенно уступают лидирующим для него Отрицательным (160%)57. При этом общая доля слов, выражающих те или иные Чувства, которые мной учитывались при обсчетах (учтены безусловно не все слова, и достижение в этом вопросе полноты и точности рубрик дело будущего), составляет, сравнительно с суммой частот всех словоупотреблений по словарю Засориной (“Художественная проза”, где значатся Горький, Пришвин, Шолохов, Федин др.), всего около 1,5%.

Внутри Полюса этой рубрики: Ум противостоит отрицательно маркированной для Платонова Глупости (91%), но также и положительно выделенному полюсу Выдумка и Догадка (127%). Все три полюса подрубрики, т. е. Ум + Глупость + Догадка, занимают при этом 1,1% всего частотного словаря Засориной, у Платонова же их доля выше – 1,4%.

Время вообще (154%), с особым пристрастием ко времени Вечному и неизменному, застывшему и остановившемуся (185%), а также времени Суток (день, ночь, вечер, утро) – 137% – в отличие от нехарактерного для этого автора времени Периодического, исчислимого (неделя, сутки, минута, секунда, час, год) – 75%, а таже в противопоставлении ко времени неожиданно меняющемуся, скачущему, т. е. Времени-“вдруг” (88%), вообще то обычно характерному для поэтики многих других авторов, например, Достоевского. Доля слов, так или иначе указывающих на Время, составляет в общем 3,8% словаря (по Засориной);

а у Платонова их доля существенно выше – 4,6%.

Место вообще как таковое, или же место-“где” (139% – см. Таблицу 1 в конце данной главы) – в сопоставлении с направленным перемещением, местом-“куда и откуда” (две последние подрубрики вместе – 119%).

Платонова имеют явно повышенные частоты. Будем считать это двойным выделением (+3, +2,5).

Здесь опять-таки двойное выделение. Можно говорить об относительной выделености – внутри выделения (+1,2 +1,6). В процентах указана доля, которая приходится на соответствующие слова у данного автора, сравнительно с суммарной частотой всех слов данной подрубрики по словарю Засориной. При этом уровень платоновских Веселья и Смеха примерно в 3-4 раза ниже уровня соответствующих булгаковских эмоций (веселый;

весело;

веселье;

Pages:     || 2 | 3 | 4 | 5 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.