WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 11 |

«ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА Статьи о русской литературе XIX-начала ХХ века ЛЕНИНГРАД «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» ЛЕНИНГРАДСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ 1989 ББК 83.3 PI M 69 Составление, вступительная статья ...»

-- [ Страница 7 ] --

«Как хорошо! Как славно!» Мне кажется, что одно это сопоставление Елисейки, девушки в пледе, Венеры Милосской, бабы на сенокосе, девушки строгого, почти монашеского типа, сопостав­ ление, наполовину самим Успенским сделанное, свиде­ тельствует, что его восторги перед Венерой Милосской не представляют чего-нибудь побочного или случайно­ го Художник огромного дарования, с огромными за­ датками вполне гармонического творчества, но разо­ рванный частью внешними условиями, частью собст­ венною впечатлительностью, страстным вмешательст­ вом в дела сегодняшнего дня,— он жадно ищет глазами чего-нибудь не разорванного, не источенного болезнен­ ными противоречиями, чего-нибудь гармонического.

И вот после долгой муки искания — вздох облегчения:

«Ах, славно! Ах, хорошо!» Страдания, на которые идет девушка строгого, почти монашеского типа;

каторжный труд, на который осуждена Елисейка или баба на сено­ косе;

лишения и оскорбления, которым может подвер­ гаться девушка в пледе,— все это ничего, все это даже хорошо и весело, потому что сюда вложена вся душа, целиком. «Ах, хорошо! Ах, славно!..» Но без страданий, без лишений и такого труда, чтоб было «дохнуть неког­ да», это высокое душевное равновесие возможно только в далеком будущем или в качестве слабо мерцающего идеала, намек на который дает «каменная загадка» Ве­ неры Милосской. Измученный художник с благодар­ ностью склоняется к подножию «каменной загадки» с «почти мужицкими завитками волос в углах лба...».

Наверное, никто, кроме Успенского, так не восторгался Венерой Милосской.

Но хотя у Венеры Милосской и мужицкие завитки волос, а ясно все-таки, что душевное равновесие, гар­ мония жизни достигается не одним земледельческим трудом. Мы уже имели этому примеры в деятельности святых угодников, в роли, отводимой интеллигенции;

видим теперь в девушке с пледом и в девушке строгого, почти монашеского типа. Во всех этих светлых образах есть какая-то аскетическая, если не прямо страдаль­ ческая черта, соответствующая тому труду «дохнуть некогда», который сдерживает равновесие в мужицкой жизни. Успенский с особенною любовью останавлива­ ется на тех подвигах святых угодников, которые сопря­ жены с лишениями, унижениями, оскорблениями;

свет­ лый образ девушки монашеского типа тоже подернут «страданием». Венера Милосская — та не страдает, но это потому, что она — не живая, а каменная, она — провозвестник и символ будущего, а в настоящем такой нет. В настоящем тернии так или иначе непременно об­ вивают гармонические явления. Правда, как труд му­ жика есть не только труд, а и веселье («потрудней — повеселей»), так и страдания девушки монашеского ти­ па не заключают в себе ничего «пугающего», и не «страшно» глядеть на нее, а «хорошо». Но все-таки это страдание...

За последнее время Успенскому случалось, однако, иногда до такой степени воспрянуть духом, что практи­ ческое решение «каменной загадки», то есть достиже­ ние полной гармонии жизни без единой черты хотя бы и не пугающего страдания, представляется ему совсем не за горами, а где-то очень близко. Замечательно, что эти уже чисто-начисто радостные мысли вызывались в нем не его собственными непосредственными житей­ скими впечатлениями, а книгами. Так, с почти детскою радостью встретил он брошюру г. Энгельмейера «Эко­ номическое значение современной техники», обещаю­ щую экономическую гармонию как результат дальней­ шего развития техники. Так, с тою же радостью при­ ветствовал он книгу г. Тимощенкова «Борьба с земель­ ным хищничеством». На статье его, вызванной книгой г. Тимощенкова, нам надо остановиться. В ней очень много странного, об чем я здесь говорить не буду, но много и ценного и во всяком случае очень для Успен­ ского характерного. Характерно уже самое заглавие статьи: «Трудовая жизнь» и «труженичество». Этими двумя терминами обозначаются те два вида труда, из которых один животворит, а другой губит, один искоре­ няет житейские драмы, другой — нарождает. В фан­ тастическом повествовании г. Тимощенкова Успенского прельстило то, что некоторое крестьянское семейство достигло высшей степени материального благосостоя­ ния, буквально миллионных богатств, но при этом — удержалось на той же крестьянской трудовой почве и стало сеять кругом себя добро, вместо того чтобы по­ вторить обыкновенную историю «мужика с деньгами», то есть кулака. Как удалось крестьянскому семейству невинность соблюсти и капитал приобрести, это другой вопрос, которого мы касаться не будем. Но, во всяком случае, на миллионных богатствах этого семейства, с точки зрения Успенского, нет печати антихриста в смысле вышеприведенной легенды: не зло, а добро проистекло из полного материального благосостояния.

Понятна страстность, с которою Успенский ухватился за этот случай, раз он в него поверил... Но для нас в этой статье особенно важно отграничение «трудовой жизни» и «труженичества». Это отграничение вполне примыкает к прежним работам Успенского. Но на этот раз, когда в его уме мелькнула мысль о возможности материального благосостояния без антихристовой пе­ чати, он решительно вычеркивает из своей программы всякую аскетическую струю. Если он и прежде несколь­ ко подрывал эту струю размышлениями о том, что «потрудней — повеселей», то теперь он уже вот как ре­ шительно выражается: «В трудовой жизни важен и ну­ жен вовсе не гнет труда, не тяжесть его, не лишения, с ним сопряженные, ни даже «смирение», которое у нас также еще непонятно зачем пристегивают к понятию о трудовой жизни, а только жизнь, исполненная разно­ образнейших впечатлений, жизнь, дающая работу для всей широты требований духовной и физической приро­ ды человека. Только поэтому и важна трудовая, народ­ ная, земледельческая жизнь и основанный на ней строй народной общественной трудовой жизни, а вовсе не се­ рые щи, не доски вместо постели, не смирение и униже­ ние и вовсе не то только, что выражается словами: «сам своими руками». Швея, фигурирующая в «Песне о ру­ башке» Томаса Гуда, работает столько же, как и па­ харь, фигурирующий в песнях Кольцова, им обоим «дох­ нуть некогда», но около первой сгустились облака го­ ря, страдания, скорби, а около второго — сколько све­ та, тепла, радости. Он живет «трудовой жизнью», она —«труженица». И этого не надо, то есть тружени­ чества-то, не надо страданий, лишений, скорби, тяготы.

Нужна, возможна и уже существует жизнь «вовсю», широкая жизнь, полная наслаждений, хотя и полная труда. Это — жизнь земледельца, «народный быт», ко­ торому противопоставляется «культурный быт», где нет настоящей трудовой жизни, а есть только «тружени­ чество»...

А девушка в пледе? а девушка строгого, почти мо­ нашеского типа? Разве они земледелием занимаются?

А между тем они не «труженицы» в неприятном смысле этого слова, потому что, глядя на них, человек говорит:

«Ах, хорошо! Ах, славно!» С другой стороны, хотя зем­ ледельческий быт, несомненно, представляет известные гарантии для гармонического сочетания «разнообраз нейших впечатлений» и полноты жизни, но разве уж так резко отличается по существу иной батрак земледелец от швеи Томаса Гуда? Кольцовская формула «слуга и хозяин», как всякому хорошо известно, не есть не­ пременная принадлежность земледельческого быта, ибо и там возможен «пахарь-слуга», нанятый за деньги со­ вершенно так же, как нанята швея, кормилица, ходатай по делам и т. д.

Все они живут своим трудом, но все делают чужое, лично им не нужное дело, в которое они поэтому не мо­ гут вложить душу свою, не могут связать с ним свое духовное существование в одно гармоническое целое, так, чтобы ничему «неподходящему» просто места не было. Ясно, что спасение не в земледелии, что, впрочем, сам Успенский очень хорошо знает, как видно из пре­ дыдущего изложения. Пусть мужик остается на земле, и великое преступление совершают те, кто так или ина­ че, прямо или косвенно гонят его с земли. Пусть садят­ ся на землю те «культурные» люди, которые чувствуют себя для этого призванными и способными. Пусть са­ дятся настояще, вполне или с тою осторожностью, с ка­ кою присел на землю граф Л. Толстой (говорю:

«с осторожностью», потому что хотя граф и пашет собственноручно, но неурожай, градобитие, скотский падеж, военная повинность, подати и прочие источники разорения настоящего земледельца не подорвут благо­ состояния и счастия его и его семьи и не внесут в их жизнь никакой драмы) Пусть в более или менее от­ даленном будущем прилив культурных людей на землю достигнет огромных размеров. Но, по крайней мере сейчас, первая стадия упорядочения, уравновешения гармонизации жизни культурных людей должна не в этом состоять.

В «Записках маленького человека» автор, приведя несколько разговоров, случайно услышанных им на па­ роходе, тоскливо замечает: «Все это надоело мне до та­ кой степени, что я бог знает что бы дал в эту минуту, если бы мне пришлось увидеть что-нибудь настоящее, без подкраски и без фиглярства, какого-нибудь старин­ ного станового, верного искреннему призванию своему бросаться и обдирать каналий, какого-нибудь подлин­ ного шарлатана, полагающего, что с дураков следует хватать рубли за заговор от червей — словом, какое нибудь подлинное невежество, лишь бы оно считало се­ бя справедливым».

Как видите, это все тот же вздох по гармонии, по равновесию: пусть глазу предстанет что-нибудь гнусное и возмутительное, но пусть оно по крайней мере само себя считает справедливым, так чтобы не было разлада между мыслью и делом, между понятиями и поступка­ ми. Если бы, однако, такое равновесие гнусности дей­ ствительно предстало, то Успенский, конечно, на нем не успокоился бы, во-первых, потому, что это — гнусность, а во-вторых, потому, что это равновесие неустойчивое:

рано или поздно, но «болезнь мысли», «болезнь серд­ ца», «болезнь совести» подточит его. По крайней мере в этом уверен Успенский. И затем должна наступить драма. В очерке «Дохнуть некогда» собрана целая кол­ лекция драм из культурного быта, по обыкновению сложенных из комических подробностей, и я не хочу пе­ реизложением или даже только перечислением их осла­ бить в читателе горькое наслаждение прямого знаком­ ства с этими страницами. Подчеркну только конец пья­ ной речи следователя, который то называет себя «под­ лецом», то утверждает, что в нем «бог есть» и что не затем он учился в университете, чтобы делать бессмыс­ ленное и жестокое дело. «Позор, стыд, срам!»— вос­ клицает он и в пьяном азарте требует себе «лаптей», вероятно как искупление и залог новой жизни. Если подвести итог всем глубочайшим драмам, собранным в этом очерке, то окажется, что все они коренятся в одолевающем героев сознании, что они делают не­ нужное, бессмысленное дело. Они, неоспоримо, живут собственным и крайне тяжелым трудом, им действи­ тельно «дохнуть некогда». Но в то время как для Ми­ хайлы и его жены (в «Перестала!») эта формула явля­ ется спасительною, здесь, напротив, около нее-то и густится и кристаллизуется драма. Это натурально:

там душа вложена в труд, здесь она находится где-то совсем в стороне и оттуда, со стороны-то, праздная, шлет язвительные укоры за свою праздность. Если бы это были люди не трудом живущие, а какими-нибудь доходами с капитала или рентой, они могли бы, может быть, просто купить пропитание для души в виде раз­ ного рода развлечений. Но наши герои —«труженики», им «дохнуть некогда», они всю свою жизнь не живут, а только добывают средства к жизни. Это — те же швеи Томаса Гуда, которым сказано: шей, шей, шей! Спра­ шивается, как быть этим подлинно несчастным людям, в драматическом положении которых возможны и ко мические, и прямо непривлекательные черты, но не­ счастие которых подлинно и несомненно? Предложить им всем сейчас же обуться в лапти и пахать было бы и празднословием, и издевательством. Читать им на­ ставления о священных обязанностях, о труде и т. п.— по малой мере бесполезно. Справедливо говорит Успен­ ский, что «в этом труженическом кругу, в его мучениях, в его лишениях, муках, болезнях, психических страда­ ниях, преступлениях и заключается современная драма жизни, которую не разрешить нравоучениями». Они бьются как рыба об лед, они не виноваты. А из этой их невинности следуют два весьма важные заключения.

Во-первых, не к ним с укором или наставлением надо обращаться, а к строю жизни, который пристегивает людей к ненавистному, ненужному, чужому им делу и не дает пропитания их душе, разбуженной «новой мыслью». А во-вторых, странно, что эти несчастные «труженики» так упорно заболевают все-таки почти ис­ ключительно совестью и почти никогда — честью, в смысле той противоположности между работой со­ вести и чести, об которой говорено выше. Все они перед кем-то виноваты, а перед ними будто бы и никто не ви­ новат. Но перед кем же виновата швея Томаса Гуда?

Иван Босых во «Власти земли» рассказывает, как он на железной дороге «от легкой жизни» дошел до «свое­ вольства» и всякой другой пакости. Наконец, дошло дело до начальства, «да как приехал начальник дис­ танции, да ка-а-к дал мне (лицо рассказчика вдруг просияло) хо-о-орошего леща, да как начальник экс­ плуатации надавал мне (детская радость разлилась по лицу его) в загривок, да как в подвижном составе на­ колотили мне бока — так я, братец ты мой, совершил крестное знамение да точно как из могилы выскочил, воскрес, да по морозу, в чем был, без шапки — домой!» Иван Босых чувствует себя виноватым, его грызет со­ весть, а больная совесть так или иначе всегда с ра­ достью встречает унижения и оскорбления и в случае отсутствия таковых сама налагает разные епитимьи.

Мы уже видели этому примеры на некоторых героях Успенского. Но ведь случаются и непрошеные, неза­ служенные оскорбления, унижения, лишения. Их слиш­ ком много на Руси, и, может быть, было бы справедливо взглянуть на драматическое положение Апельсинского и иных именно с этой стороны. Успенский этого не сде­ лал. Может быть, он и взялся бы за эту работу, если бы ему показалось, что «больная честь» достаточно рас­ пространилась, чтобы производить такие же глубокие и многосложные эффекты, какие, по его мнению, произ­ водит «больная совесть». Эта новая для него задача вполне подходила бы к его общим стремлениям и к обычным его художественным приемам. Возмущенная честь жаждет гармонии, равновесия, как и заболевшая совесть, и, как и она, допускает свойственные Успен­ скому блестящие комбинации трагического и коми­ ческого.

V Все только что прочитанное вами, читатель, было написано в 1888 году и напечатано в виде вступитель­ ной статьи к Павленковскому изданию сочинений Ус­ пенского. При пересмотре этой статьи для настоящего издания мне пришлось только кое-где изменить настоя­ щее время в прошедшее и сделать соответствующие выкидки. По существу мне нечего ни изменять, ни при­ бавлять в этой характеристике Успенского как писате­ ля, сделанной пятнадцать лет тому назад: с 1888 года его литературная деятельность пошла уже на ущерб и не дала ничего нового, что могло бы изменить мои взгляды, а в 1891 году он заболел психически и более ничего не писал. В марте 1902 года он умер, и смерть эта не только позволяет, а и обязывает докончить ха­ рактеристику писателя характеристикой человека, тем более что и человек это был не только не заурядный, а совершенно исключительный. Мне придется, однако, вероятно, не раз возвращаться и к его литературной деятельности, так как писатель и человек в нем нераз­ делимы. В составленной им для Ф. Ф. Павленкова, ду­ мавшего издать его биографию, автобиографической записке Успенский сам писал: «Вся моя личная био­ графия, примерно до 1871 года, решительно должна быть оставлена без всякого внимания;

вся она была сплошным затруднением «жить и думать» и поглощала множество сил и времени на ее окончательное забвение.

Все же, что накоплено мною «собственными средства­ ми» в опустошенную забвением прошлого совесть, все это пересказано в моих книгах, пересказано поспешно, как пришлось, но пересказано все, чем я жил лично.

Таким образом, вся моя новая биография, после забве ния старой, пересказана почти изо дня в день в моих книгах. Больше у меня ничего в жизни личной не было и нет».

Это и верно, и неверно. Верно, что в «новой биогра­ фии» Успенского его личная жизнь почти совсем по­ крывалась литературной деятельностью;

но его «старая биография», «примерно до 1871 года», отнюдь не под­ лежит забвению, тем более что и она отразилась в его книгах, да и сам он, при всем желании, забыть ее не мог и, как увидим, уже больной, извлек из нее материалы для своей характеристики, которые выразил, по обык­ новению, в яркой, образной форме.

К сожалению, чисто фактические данные и «ста­ рой», и «новой» биографии Успенского частью не под­ лежат в настоящую минуту, по разным причинам, опубликованию, а частью очень скудны и смутны.

Смутность начинается с момента рождения Глеба Ива­ новича. В упомянутой автобиографической записке он пишет, что родился 14 ноября 1840 года, так значится и в известной работе А. М. Скабичевского по истории новейшей русской литературы. Но в июньской книжке «Русского богатства» 1894 года была напечатана статья близкого родственника и товарища детства Ус­ пенского, озаглавленная: «Глеб Иванович Успенский» и подписанная псевдонимом «Дм. Васин». В ней на­ ходим следующую поправку: «Г. И. Успенский родился в г. Туле 13 октября 1843 года (а не 14 ноября 1840 го­ да, как сказано в «Истории новейшей литературы» А. М. Скабичевского) ». Эту статью своего родственника Успенский читал, уже находясь в Колмовской, близ Новгорода, больнице для душевнобольных, которой за­ ведовал тогда Б. Н. Синани. Д-р Синани, знавший Ус­ пенского еще до болезни и относившийся к нему с не­ обыкновенною теплотою, вел за время его болезни дневник, который любезно предоставил в мое пользо­ вание. В этом высокоинтересном документе, на который мне не раз придется ссылаться, под 5 июля 1894 года читаем: «Относительно дня его рождения, которое, по словам его двоюродного брата, автора заметки, неверно показано у Скабичевского, Гл. Ив. дал следующее объ­ яснение. Родился он действительно не 14 ноября, а 13 октября. Скабичевский введен в ошибку тем, что Гл. Ив. празднует день своего рождения 14 ноября. Стал он это делать ввиду того, что 15 ноября день рождения Михайловского. Он выбрал для себя 14 ноября, чтобы праздновать его вместе с Михайловским, чтобы празд­ нество шло два дня подряд, как бы без перерыва, слит­ но. Год рождения 1840, а не 1843».

Историю с переносом самим Успенским дня его рождения могу подтвердить и я, но относительно года прав, кажется, автор заметки, напечатанной в «Русском богатстве»: «Глеб Иванович, вопреки его собственному показанию в автобиографической записке и в разговоре с Б. Н. Синани, родился, кажется, в 1843, а не в 1840 году. Это, впрочем, подробность, не имевшая в глазах Успенского никакого значения, как это видно и из автобиографической записки, и из самого факта свободного распоряжения днем рождения. Да это и во­ обще не важно для биографии, столь бедной внешними событиями и столь богатой внутренним содержанием.

Если я, однако, и не собираюсь писать биографию Ус­ пенского, то некоторые биографические данные, как убедится читатель ниже, нам установить нужно.

В автобиографической записке Успенский разделяет свою жизнь на несколько периодов, границы которых можно, однако, наметить только приблизительно. Пер­ вый период обнимает детство и гимназические годы, до поступления в Московский и потом в Петербургский университеты, примерно до двадцатилетного возраста.

Период этот рисуется в записке очень неопределенными, но очень мрачными красками. «Вся моя личная жизнь,— пишет Успенский,— вся обстановка моей личной жизни лет до 20 обрекала меня на полное за­ тмение ума, полную гибель, глубочайшую дикость по­ нятий, неразвитость и вообще отделяла от жизни бело­ го света на неизмеримое расстояние. Я помню, что я плакал беспрестанно, но не знал, отчего это происхо­ дит. Не помню, чтобы до 20 лет сердце у меня было ког­ да-нибудь на месте». Что-то самому мальчику неясное, только впоследствии уяснившееся, но глубоко оскорби­ тельное и удручающее было в этом периоде его жизни, и его-то он и старался всю жизнь забыть. Только «опустошив от личной биографии душу», мог он начать жить, как он выражается, «собственными средствами», то есть думать и чувствовать на свой страх, независимо от каких-то тяжелых впечатлений детства и ранней юности. Однако, чтобы «опустошить душу» от этих впе­ чатлений, чтобы «истребить в себе все внедренные ими качества», надо было прежде всего на них сосредото­ читься, уяснить их себе и затем, как это всегда и впо следствии было у Успенского, немедленно объективиро­ вать их в литературной работе. На это ушел второй пе­ риод, с 1862 по 1868 год. Невесело было и это время.

Молодой Успенский, занятый выработкой «собственных средств» или «созиданием собственной своей новой ду­ ховной жизни», был совершенно одинок в этом деле. Он свел кое-какие литературные знакомства, но помощи, нравственной поддержки в них не нашел. «Несомнен­ но,— пишет он,— народ это был душевный, добрый и глубокоталантливый;

но питейная драма, питейная болезнь, похмелье и вообще расслабленное состояние, известное под названием «после вчерашнего», занимало в их жизни слишком большое место». Притом же «в го­ ды 1863—1868 все в журнальном мире падало, разру­ шалось и валилось». В 1868 году основались обновлен­ ные «Отечественные записки», но «первые годы в них тоже было мало уюта». В 1871 году Успенский уехал за границу, потом поселился в деревне.

На этом моменте оканчивается автобиографическая записка (мне неизвестно в точности, когда она написа­ на ), и в заключении ее читаем: «Подлинная правда жизни повлекла меня к источнику, то есть к мужику. По несчастью, я попал в такие места, где источника видно не было... Деньги привозили в эти места, и я видел только, до чего может дойти бездушный мужик при деньгах. Я здесь в течение 1 года не знал ни днем ни ночью покоя. Тогда меня ругали за то, что я не люблю народ. Я писал о том, какая он свинья, потому что он действительно творил преподлейшие вещи. Но мне нужно было знать источник всей этой хитроумной ме­ ханики народной жизни, о которой я не мог доискаться никакого простого слова и нигде. И вот я из шумной, полупьяной и развратной деревни забрался в леса Нов­ городской губернии, в усадьбу, где жила только одна крестьянская семья. На моих глазах дикое место стало оживать под сохой пахаря, и вот я тогда в первый раз в жизни увидел действительно одну подлинную важную черту в основах жизни русского народа — именно власть земли».

Чтобы понять ту «подлинную правду жизни», о ко­ торой здесь говорит Успенский, надо привести еще не­ сколько слов из автобиографической записки. Говоря о том тяжелом и ненавистном прошлом, которое он ста­ рался изгнать из своей памяти, он, между прочим, пи­ шет: «Нужно было еще перетерпеть все то разорение невольной неправды, среди которой пришлось жить мне годы детские и юношеские, надо было потратить годы на эти непрестанные похороны людей, среди которых я вырос, которые исчезли со света безропотно, как по­ гибающие среди моря, зная, что никто не может им по­ мочь и спасти, что «не те времена». Самая безропот­ ность погибавших людей, явное сознание, что все, что в них есть и чем они жили,— неправда, и ложь, и бес­ помощность их, уже одно это прямо убеждало людей моего возраста и обстановки жизни, что из прошлого нельзя, и не надо, и невозможно оставить в себе даже самомалейшего воспоминания». И далее: «в опусто­ шенную от личной биографии душу я пускал только то, что во всех смыслах противоречило неправде».

Для людей, хорошо знакомых с сочинениями Успен­ ского, все это не так уж туманно, как может показаться на первый взгляд. Некоторые биографические черты окончательно рассеивают этот туман.

Отец Успенского был из духовного звания (сын Ильского дьякона), но, окончив семинарию, поступил на государственную службу. Старший его брат, Ника нор, учился в Московской духовной академии и по окончании курса постригся в монахи. Другой брат, Григорий, также учился в духовной академии и был преподавателем греческого языка в Тульской семина­ рии;

он жестоко пьянствовал и рано умер Третий брат, Василий, был сельским священником, и о нем ничего более не сообщает г. Дм. Васин, у которого я заимст­ вую эти сведения;

но сын Василия известный талантли­ вый беллетрист Н. В. Успенский сильно пил и кончил самоубийством. О четвертом дяде Глеба Ивановича с отцовской стороны скажем особо. Мать Успенского была дочерью управляющего тульскою палатою госу­ дарственных имуществ Глеба Фомича Соколова. У него были некоторые художественные наклонности (любил музыку, играл на скрипке), заглушенные чиновничьей службой, но переданные по наследству сыновьям: стар­ ший, Владимир, был живописец, второй, Макарий, му­ зыкант и композитор, третий, Дмитрий, тоже музыкант и писатель.

Приведя эти данные, к некоторым подробностям ко­ торых мы еще возвратимся, г. Дм. Васин замечает:

«С раннего детства Глеб Иванович был окружен лю­ бовью и нежными заботами родителей. Несмотря на су­ ровые приемы того времени в деле воспитания, он не терпел никаких наказаний как дома, так равно впо­ следствии в гимназии (тульской), где он учился первое время. Благодаря своим способностям, а отчасти при­ лежанию, он был первым учеником, и имя его всегда красовалось на так называемой золотой доске». А что касается его «генеалогии», то из нее видно, что «со сто­ роны отца Гл. И—ча являются люди науки, и, напро­ тив, родные матери были поклонниками искусства.

Эти — наука и искусство — послужили как бы элемен­ тами для воссоздания такого писателя, который на са­ мом деле представляет из себя и художника, и глубоко­ го мыслителя».

Можно сомневаться, чтобы семинарское образова­ ние, духовная академия, преподавание греческого язы­ ка в семинарии составляли элемент науки в точном смысле этого слова. Но перед читателем, при сопостав­ лении автобиографической записки Успенского с за­ меткой г. Дм. Васина, естественно должен возникнуть другой, гораздо более важный вопрос: почему же Ус­ пенский с таким ужасом оглядывался на свое прошлое?

почему он так старался вычеркнуть из памяти свои дет­ ские годы, где все было любовь, нежные заботы, наука, искусство? Материалы для ответа на этот вопрос дают­ ся отчасти и г Васиным, но мы сперва послушаем мне­ ние самого Глеба Ивановича о его «генеалогии».

22 сентября 1892 года, на другой же день после по­ ступления Успенского в Колмовскую больницу, в днев­ нике д-ра Синани записано:

«Утром, сейчас после завтрака, он самым простым и толковым образом, по собственной инициативе, сооб­ щил мне о своем происхождении. Отец его из духовного звания, мать из рода Соколовых. Семья отца обилует сумасшедшими. Один брат был архимандритом и умер сумасшедшим. Другой брат отца кончил самоубийст­ вом. Вообще с отцовской стороны много ненормаль­ ностей (и, по-видимому, больному несимпатичных). Со стороны матери все народ даровитый: один был живо­ писцем, другой музыкантом, многие писателями и со­ трудничали в «Современнике». По-видимому, симпатии его лежат всецело на стороне материнской линии.

Теперь я перейду к разговору вечернему. Изложить его слова в том порядке и в том бессвязном виде, как он проговорил, я не могу. Я позволю себе систематизиро­ вать их. Нужно еще отметить то обстоятельство, что его нужно считать личностью совершенно отличною от лю дей нашего типа, привыкших думать мыслями. Он про­ изводит впечатление такого человека, который только и может мыслить (если можно так выразиться) обра­ зами. Эта особенность развита у него в такой степени, что для нас она может казаться почти непонятною и в нормальном его состоянии. Итак, его язык образов я должен буду излагать языком понятий.

С самого его заболевания и до сих пор в его созна­ нии идет борьба между двумя началами: началом справедливости и началом, неясно выражаемым, но противоположным первому. Ему кажется, что его я раздвоенное, состоящее из двух личностей, борющихся друг с другом. Первая личность есть Глеб (Успенский), вторая личность есть Глеб Иванович Успенский, и даже проще и выразительнее Иванович (NB. Отец матери назывался Глебом, Иванович от Ивана, значит, отца его). Как ни борется Глеб, но ему очень трудно не толь­ ко уничтожить, убить Ивановича, но даже устоять про­ тив власти его. Со времени его болезни борьба между ними идет ожесточенная. Случалось, что Глеб как буд­ то отвоевывал свое существование, приобретал свою половину, но это оставалось недолго. Иванович снова вторгался в его область, пренебрегая всякими уговора­ ми, всякими условными компромиссами, часто разру­ шал их и заполнял Глеба. При полном его торжестве больной не только казался себе, но и в действитель­ ности являлся в самых несимпатичных, безобразных, отвратительных видах, до буквального образа свиньи, включительно с ее и черепом, и мордою, и хребтом, и ребрами, и даже перестановкой верхних конечностей снаружи внутрь. Так как превращение в свинью явля­ ется наиболее крайнею формой выражения победы Ивановича, то я об этом и буду говорить главным об­ разом. По-видимому, всякий раз как настроение его ухудшалось и соответственно с этим в сознании его на­ чинали преобладать представления мрачного характе­ ра, в его самосознании и самоопределении все более и более преобладала личность Ивановича. Однажды ночью он наконец отрекся от самого себя, от Глеба, в пользу Ивановича. Как только он подписал это отре­ чение «от самого себя в свою же пользу», с ним нача­ лось превращение в отрицательном направлении. Утром следующего дня он ощущал, как хребет его и ребра стали твердые, крепкие, окостеневшие (оскотинился?) и т. д. Как он ни боролся, но руки его так и тянулись к тому, чтобы срастись с грудью и направиться вперед.

Он употреблял неимоверные усилия вернуть их в нор­ мальное положение, хоть сколько-нибудь перетянуть их назад, но когда это ему не удавалось, то тогда-то, по видимому, и совершал свои насилия над самим собою:

старался разбить себе голову, перерезывал себя попо­ лам вдоль всего тела, перерезывал себе горло, огнем жег себя, чувствовал, как он горит. Иногда ему каза­ лось, что он в большей или меньшей степени достигает цели, что если не внутри, то хотя снаружи слезает с не­ го его отрицательное я. Бывали случаи, когда сквозь мрак заполняющей и заполнившей его отрицательной его личности пробивался светлый луч в образе то дей­ ствительных лиц, как Короленко, Вольфсон *, то фан­ тастических образов, как ангел, как монахиня Марга­ рита. Бывало, они отстоят Глеба, но потом опять все это рухнет, и Иванович вступает в полное владение.

Торжество Ивановича не ограничивалось одним отри­ цательным превращением его личности в смысле его самооценки, самопонимания, самоопределения. Он со­ вершал чудовищные преступления. Он, например, убил своих детей, свою семью, перетравил их всех до единого стрихнином. Больной прибавляет, что потом каждый раз удивлялся, каким образом он все еще оказы­ вается в живых. При этом припоминает случай, как он у Фрея, при мне (кажется, 1 июля), отнесся к своему сыну, явившемуся к нему на свидание для опроверже­ ния его бреда о том, что вся его семья отравлена стрих­ нином. Он помнит, как он встретил его угрюмо и с не­ удовольствием по поводу того, что он жив. Вообще за­ мечательно, что в памяти его сохранились все, даже малейшие впечатления из внешнего мира, дошедшие тогда до его сознания. Мало этого, он довольно хорошо помнит свое поведение и даже слова во время самых острых периодов своей болезни. Не совсем ясно припо­ минает он только детали бредов, отличавшихся край­ нею сложностью и быстрою сменою представлений, хо­ тя в то время представления эти отличались такой яр­ кою образностью, что при его рассказе они кажутся по­ хожими на сложные галлюцинации, то есть образы эти им объективировались во вне его. По-видимому, каждое представление у него имеет склонность сопровождаться галлюцинациями (или псевдогаллюцинациями) тех * Женщина-врач, очень уважаемая Успенским.

органов чувств, которые играют роль в образовании этих представлений. Этим должно, я думаю, объяснить одновременно существование в его бредах галлюцина­ ций и зрения, и слуха, и чувствительности, и общего чувства. Он воочию видит какую-нибудь личность, слы­ шит ее слова и в то же время получает и ощущения осязательные и мышечные, как, например, в следующем случае: стоит перед ним кто-то (кажется, монахиня Маргарита), приказывает ему вытянуть руки ладонями вверх и дать их оплевать. Больной и видит, и чувствует, как ладони его сплошь покрыты толстым слоем плевков.

Ему приказывают поднести руки к лицу и обмазать его этой гадостью. Он это исполняет. Подобными путями ему случалось на время воскресить в себе Глеба или совесть, но ненадолго. Вскоре опять вступал в свои права Иванович».

Позже, когда бред Глеба Ивановича принял мисти­ ческий характер, у д-ра Синани находим такую запись:

«Бред его относительно людей, если его осмыслить, можно изложить следующим образом. Когда говорят:

Глеб Иванович Успенский, Александра Васильевна Ус­ пенская, Александр Глебович Успенский и т. п., то эти лица являются самыми ординарными субъектами, ли­ цами, ничего не знающими, ничего почти не стоящи­ ми, обладающими всевозможными несовершенствами.

Назвавши их обычными их именами, отчествами и фа­ милиями, их лишают всяких высших духовных качеств.

Если же их называют только их именами, то они осво­ бождаются от всяких качеств, присущих отдельным ин­ дивидуумам, свойственным обыкновенным челове­ ческим существам;

тогда они являются носителями вы­ соких духовных качеств, характеризующих тех святых, которые носят эти имена, и не только одного какого-ни­ будь святого, но и всех вообще великих людей под теми же именами».

О мистическом бреде Успенского у нас еще будет речь. Теперь для нас важно подчеркнуть его отделение личного имени от отчества и его отрицательное отноше­ ние к последнему, доходящее до упорной борьбы между светлым Глебом и представителем мрака и зла — Ива­ новичем. Читатель видит, что весь ужас «генеалогии» или первых глав биографии Успенского, от которого до двадцати лет у него «сердце было не на месте» и кото­ рый он старался с корнем вырвать из своей памяти, всплыл-таки в нем в мучительных формах бреда. Но я думаю, что и раньше он был мучеником той «большой совести», которую он изобразил в своих писаниях таки­ ми яркими чертами и которая в бреду приняла форму мучительной борьбы Глеба с Ивановичем, лично ему принадлежащего, «собственными средствами» выра­ ботанного духовного начала с полученным по на­ следству.

Как ни фантастична мысль Успенского, но в ее фан­ тастической оболочке заключено зерно истины. Без со­ мнения, влияние среды и наследственности огромно и непременно должно быть принято во внимание во всякой критико-биографической работе. Но прием, об­ ращающий писателя, как и вообще человека, в какую то бесплотную математическую точку — центр перекре­ щивающихся влияний наследственности и среды,— вы­ куривает из него весь личный аромат, все, чем он отли­ чается от других людей, находящихся под тем же влия­ нием, и что он часто сознательно противопоставляет этим влияниям. Можно, пожалуй, возразить, что усло­ вия наследственности и среды лишь в очень редких, да­ же исключительных случаях могут быть для разных людей более или менее одинаковы. Уже одна разница в возрасте родителей старших и младших детей создает различные условия зачатия и утробной жизни, а следо­ вательно, и различную наследственность. Условия сре­ ды точно так же меняются, и иногда очень резко: роди­ тели богатеют или беднеют, переходят из одного общественного слоя в другой и т. д., в зависимости от чего изменяются и условия воспитания детей. Но мы никогда не будем в состоянии проникнуть в эти таинст­ венные узлы сложных комбинаций и свести к ним инди­ видуальные особенности данного лица. Как бы ни углублялся наш анализ влияний наследственности и сре­ ды, всегда останется нечто такое, что мы должны при­ знать личной красотой или безобразием, личной заслу­ гой или грехом человека. И ввиду освещения, данного самим Успенским своей «генеалогии», надо признать, что по наследству он получил вместе с художественным талантом зачатки психической неуравновешенности и «свиного элемента», как выражается дьякон в рас­ сказе «Неизлечимый», что и суммируется отчеством «Иванович»;

лично же ему, Глебу, принадлежит упор­ ная борьба с этим свиным элементом и страстная жаж­ да душевного равновесия, гармонии как в себе самом, так и в окружающей жизни. В этих страстных поисках равновесия и в этой борьбе — будем говорить с «Ива­ новичем»— состоит, если можно так выразиться, основной фон всей биографии Успенского, начиная с детского или раннего юношеского возраста, когда он «беспрестанно плакал, не зная, отчего это происходит», продолжая всею его литературного деятельностью и кончая тяжелым временем помраченного сознания.

Психическая болезнь не прекратила ни этих поисков, ни этой борьбы;

она только, как увидим, нарисовала новые и страшные узоры на этом фоне, а исчез он только вместе с жизнью Успенского. Здесь лежит центральная точка и жизни, и писаний, и, уяснив ее себе, нельзя не любоваться удивительною цельностью этой, по-види­ мому, столь беспорядочной натуры.

Но в чем же ближайшим образом состоят те удру­ чающие и оскорбительные впечатления детства и юности, которые зажгли в Успенском такую ненависть к «Ивановичу»? Уже из непосредственных показаний г. Васина видно, что не все только любовь да заботы, на­ ука да искусство были около впечатлительного мальчи­ ка. Но этого мало. Когда Успенский принялся «истреб­ лять в себе все внедренные прошлым качества», он должен был, как уже сказано, сосредоточить на этом прошлом свое внимание и по свойству своей натуры тотчас объективировать его в своих писаниях. И г. Ва­ син сообщает, что многое в разных произведениях Ус­ пенского представляет собою именно такое объективи­ рование впечатлений раннего детства.

В очерке «На старом пепелище» есть, между про­ чим, такое воспоминание: «Морозное утро;

я еду в гим­ назию, еду веселый, довольный: я знаю, что мне не по­ ставят единицы, не оставят без обеда, не тронут паль­ цем... Там (то есть дома) родные уже позаботились, чтобы ничего этого не было... Даже так позаботились, что учителя явно несправедливо становят мне отличные отметки». Г-н Васин говорит, что это личное воспоми­ нание Успенского, но прибавляет, что оно верно «разве только отчасти»: хорошие отметки получал Успенский просто потому, что хорошо учился. «Подачки же гим­ назическому начальству,— продолжал он,— давались единственно для того, чтобы к ученику относились справедливо, чего могло и не быть». Далее оказывает­ ся, однако, что подачки — пивом, чаем, сахаром, ябло­ ками, деньгами — имели целью не только торжество справедливости, они и от розги спасали: «За единицы обыкновенно пороли по субботам розгами, но нам, да­ вальщикам приношений, ставили вместо единицы два с минусом и оставляли без обеда, до 6 часов». Малень­ кому Глебу было, вероятно, просто приятно обходиться без неприятностей, постигавших некоторых его товари­ щей, и он пользовался созданным родительскими забо­ тами и любовью привилегированным положением «без борьбы, без думы роковой» ;

и только впоследствии, придя в возраст и оглядываясь на свое прошлое, он и эту черту засчитал этому прошлому в пассиве. Но и тогда было что-то, что заставляло его беспрестанно плакать, как он говорит не только в довольно бессвяз­ ной автобиографической записке, а и в превосходной лирической страничке по адресу родных мест в том же очерке «На старом пепелище»:

«Отчего это не сказали вы мне ни одного слова о том, что мне надо идти стоять за вас горой, что мне надо иметь руки железные, сердце лютое и око не­ дреманное? Отчего вы, бедняги мои, старались всегда «укачать» меня, заговорить меня веселыми словами, когда я плакал от бессознательной тоски;

говорили мне:

«не думай!», вместо того чтобы разбудить, сказать: ду­ май, брат, за нас, потому наших сил нету больше!..

Убаюканный вами, я спокойно спал и не знал, что в темные осенние и зимние ночи, когда на дворе хлещет дождь или воет вьюга, вы поедом ели, ни в чем не повинные, друг друга, и проклинали свою адскую жизнь. Зачем ничего же этого вы мне не сказали?» и т. д.

За любовь и заботы Успенский платил любовью и жалостью, но уже в очень раннем возрасте чуял и над этой любовью и заботой и вообще вокруг себя какую-то «неправду», которая лежала во всем порядке вещей, составляла их общую основу, прорываясь иногда нару­ жу и для ребенка, если не понятными, то, во всяком случае, тяжелыми эпизодами. Вот, например, Семен Иванович Толоконников в «Нравах Растеряевой ули­ цы» (он же Богоборцев в «Делах и знакомствах»). По словам г. Васина, в этом образе «прекрасно обрисован» младший из дядей Успенского с отцовской стороны, Се­ мен. Любопытно, что Успенский старательно отмечает, что Толоконников «каким-то чудом избежал пьянства», что его в этом отношении «спасала любовь к курам, к бойцовым петухам, кулачным боям». Очевидно, эта черта в его среде более или менее редкая, но зато Толо конников такой грубый самодур, способен так изде­ ваться над всеми, кто попадет в зависимость от него, и с такою виртуозностью это проделывает, что сколько нибудь чуткий юноша должен был больно уколоться о совокупность этих впечатлений. Или вот еще некото­ рые эпизоды из жизни Птицыных в «Наблюдениях Ми­ хаила Ивановича» и Калашниковых в очерке «На ста­ ром пепелище», именно некоторые только эпизоды, ибо, как говорит г. Васин, сюда введено многое, не имеющее ничего общего с подлинными семейными воспоминани­ ями автора. К таковым принадлежат, по-видимому, в «Наблюдениях Михаила Ивановича» смерть Вани — смерть дяди Успенского, Михаила Глебовича, а в «Старом пепелище» портрет главы семейства, деда Соколова. Судя по этому портрету, верность которого в общих чертах подтверждает и г. Васин, Соколов был честнейший и преданнейший своей службе чиновник, в этом отношении редкий для своего времени тип. Но вместе с тем это был деспот, под железной волей кото­ рого должно было гнуться все окружающее. Выше все­ го на свете ставя интересы «казны» и затем свою волю, как верного их служителя, он презирал и топтал всякое проявление личности в своей жене, в детях, во всех, ко­ го достигала его властная рука.

«У ребенка проявляется стремление к живописи, к музыке — чепуха и вздор, который нужно вырвать теперь же с корнем: ребенок этот должен вырасти чи­ новником, таким же беспримерным и безответным, как и отец,— в этом высшая цель жизни, в этом вся заслуга человека перед богом и перед родиной... Дочь хочет выйти замуж за человека, который ей понравился, но этот человек не служит — и браку этому не бывать! ее сам отец выдаст за того, кого он полюбит за исполни­ тельность и за какие-нибудь другие, тоже выгодные для казенного интереса качества... И так было во всем».

Личность была до того подавлена в этой семье, что в поколении внуков * заметна была даже боязнь чего либо мало-мальски самостоятельного. Заметно было даже как бы предпочтение ко всему «ненастоящему пе­ ред подлинным и правдивым».

Все «подлинное и правдивое» угасло в этой с тече­ нием времени непомерно разросшейся семье двумя пу­ тями. С одной стороны, в молодых поколениях насиль * А Глеб Иванович был одним из этих внуков.

ственно глушились их личные наклонности и способ­ ности;

они обречены были или на непосильную борьбу (жертвой такой непосильной борьбы и был талантли­ вый дядя Успенского, Михаил,— он же скрипач и ком­ позитор Ваня), или на укрывательство, лицемерие.

С другой стороны, в родню к лично безупречному слу­ жаке, главе семейства, пристраивались и вообще около него ютились люди далеко не первого сорта;

для этого им нужно было только искусно носить маску блюстите­ ля «казенного интереса». В конце концов под крылом честного чиновника, кроме разбитых жизней, образова­ лась стая казнокрадов и взяточников. «Бедный старик, глава семьи, только под конец жизни увидел (и умер от этого), что, кроме зла, он не делал ничего».

«Поколение, которое росло в этой среде, должно было дышать ложью, привыкать лгать на каждом своем движении, помышлении, взгляде, считать уменье посту­ пать не по правде, не по-настоящему за уменье жить, то есть именно за правду, за настоящую задачу жизни».

«Нажива, материальное благополучие, в буквальном смысле этого слова, только одно и было действительно настоящее, непритворное жизненное побуждение в этой массе лжи, и поколение внуков непременно должно бы­ ло по инстинкту угадать эту настоящую черту, всосать ее с молоком матери. Жажда грубых животных на­ слаждений поэтому ключом кипела в глубине этих при­ творно-благочестивых семей. Скотские (не соврем, употребив это выражение) побуждения пробуждались в детях рано и в сильнейшей степени. Но под давлением двойного деспотизма — зависимости от власти главы дома и зависимости от необходимости постоянно лице­ мерить — эти грубые, дикие животные побуждения глубоко таились на дне даже самых юных детских душ этой громадной семьи, разъедая эту душу жаждой, жаждой грубого наслаждения — душу, в которой не было уже почти возможности жаждать правды, любви к ближнему, так как все это было уже запугано в мате­ рях и попрано примером отцов, женившихся из рас­ чета».

Мы уже видели, что произошло от столкновения этой действительности с идеалами, засветившимися в момент освобождения, как благодаря этому столкно­ вению «раздались на Руси проклятия и благословения», как зародилась «болезнь совести». Очевидно, Глеб Иванович и сам был захвачен этой драмой, пережил ее на самом себе, мало того — переживал ее всю свою жизнь, почти буквально до могилы. Будучи одним из «внуков», он мучительно искал в себе наследственной «неправды», того, что он называл впоследствии «раско лотостью между гуманством мыслей и дармоедством поступков» и что еще позже обрекло «Глеба» на борьбу с «Ивановичем».

VI Старые устои разваливались и развалились;

гармо­ ния «свиного элемента» дала множество трещин, и со­ весть настойчиво заговорила о неправой жизни, и этот настойчивый голос больно отзывался в душах. Не все и не сразу находили путь жизни, сколько-нибудь удов­ летворяющий требованиям разбуженной совести, не все даже ясно понимали, что творится в их головах и серд­ цах! В числе их были пьянствующие таланты, о которых говорит Успенский в автобиографической записке и с которыми судьба свела его во второй период его жизни—1862—1868 годах. С верхами литературы и общественной жизни, где процесс обновления проис­ ходит сознательно, он был в то время мало знаком. Из этих талантливых, но беспутных и пьяных людей он по­ минает в автобиографической записке только Павла Якушкина, как бы для образца. Поминает он его доб­ родушно, шутливо и, самое большее, брюзгливо. Так же поминает он, бывало, в разговорах Левитова и других.

Иное дело его двоюродный брат, Николай Успенский.

Глеб Иванович иной раз прямо с дрожью говорил мне о своей былой близости с этим утопленным в водке та­ лантом. И когда этот действительно крупный и в начале своей деятельности много обещавший, но нравственно заживо погибший талант покончил в 1889 году само­ убийством, Глеб Иванович писал мне: «Сегодня я по­ ложительно не мог сомкнуть глаз всю ночь под влияни­ ем самых мрачных воспоминаний о Николае Успенском.

Сейчас (10 часов) меня одолевает сон, и если я засну и просплю панихиду — вы на меня не сердитесь. Писать я ничего о нем не буду. Это значило бы вспомнить всю подлость прошлого, которое я всячески боялся вспоми­ нать. Зачем это теперь возобновлять? Я и так едва жив».

Николай Успенский был вдвойне неприятен Глебу Ивановичу — и по воспоминаниям о детских годах, и по воспоминаниям о том времени, когда он был одинок и беспомощен среди пьянствующих талантов. И здесь я должен коснуться одного неприятного и щекотливого пункта.

Тотчас после смерти Успенского в одной газете был рассказан такой анекдот. Крамской написал портрет Успенского. Выставку, на которой появился этот порт­ рет, посетил и Глеб Иванович. Здесь к нему подошел какой-то водочный заводчик С. и, отрекомендовавшись большим почитателем его произведений, заявил, что он только что купил его портрет. Когда Успенский узнал, с кем он имеет дело, он спросил заводчика-мецената, где он в свою очередь может купить его портрет, хотя бы фотографический. Тот удивился: «Что это вам взду­ малось?»—«Да я тоже большой почитатель ваших про­ изведений»,— отвечал Успенский. Соль этого анекдота заключается в намеке на злоупотребление покойного писателя спиртными напитками. Но сочинитель анекдо­ та, очевидно, не имеет понятия о духовном облике Ус­ пенского, если предполагает возможным для него такое пошлое остроумие, да еще в беседе с незнакомым чело­ веком. Притом же обстановка анекдота сплошной вздор: единственный портрет Успенского, бывший на выставке, писан не Крамским, а Ярошенко, и не водоч­ ный заводчик С. купил его, а известная харьковская деятельница по народному образованию X. Д. Алчев ская.

Таким образом, анекдот этот есть просто выдумка.

Но мне не раз случалось слышать мнение, что Успен­ ский сильно пил и что психическая болезнь его была результатом злоупотребления алкоголем. Я никогда не мог с этим согласиться. Отнюдь и не утверждаю, что он был безгрешен в этом отношении. Не говоря о мораль­ ной стороне дела — ибо не знаю, много ли найдется в том кругу, в котором он вращался, людей, имеющих право суда в этом отношении,— я думаю, во-первых, что слухи о его грехе сильно преувеличены (в покаян­ ном настроении он сам способствовал этому преувели­ чению), а во-вторых, грех этот был не столько причи­ ною, сколько следствием того нервного расстройства, которое окончилось психическою болезнью. Вот что пи­ сал однажды Успенский г-же N, предоставившей в мое пользование коллекцию его писем: «Не могу за быть, как я безобразно вел себя у вас,— напился! Мог­ ло ли это быть прежде, чтобы именно у вас, у вас-то я позволил себе это? а теперь вот позволил, стало быть что-то во мне пропало, и, стало быть, я стал пропа­ дать». Выражения «безобразно вел себя» и «напился», несомненно, сильно преувеличены. Из того же письма к г-же N видно, что, будучи у нее в гостях, он «прори­ цал в пьяном виде о литературе и о дамах, которых надо удержать в пределах серьезного интереса»,— вести подобные разговоры не значит «вести себя безоб­ разно». «Безобразно» пьяным я не видал Глеба Ивано­ вича никогда. Богатая и блестящая, но от рождения неуравновешенная натура, Успенский мог быть спасен от печального конца только исключительно благопри­ ятными условиями жизни, какие вообще редки и каких не выпало на его долю. Болезнь подкралась к нему с чрезвычайною постепенностью. Можно, конечно, с точностью указать время, когда его пришлось по­ местить в больницу, но едва ли можно даже с прибли­ зительно такою же точностью сказать, когда болезнь началась. Быть может, она давно уже вила себе в нем гнездо, когда мы, близкие к нему люди, видели в нем только человека очень нервного и очень оригинального.

Вот его письмо ко мне от 18 февраля 1891 года:

«С великим бы удовольствием поел я блинов, если бы не одно чрезвычайно важное обстоятельство: вчера ко мне приехал в 1 час дня д-р Шершевский (кажется, по же­ ланию Манассеина узнать мою болезнь), выстукал, вы­ слушал меня и, словом, докопался до самой сути болез­ ни (мозг!) и начал правильное лечение. До следующего воскресенья никаких блинов не полагается, а в следую­ щее воскресенье он опять приедет и обследует меня...

(неразборчиво) но буду повиноваться, потому что дело мое стало совсем скверное. Прочитайте прилагаемое письмо и порадуйтесь. Я рад, что читатель поступил со мной строго, и это на меня подействовало благодетель­ но. Остаюсь лишенный блинов, печальный Г. У.» (в письме, о котором здесь пишет Успенский, какой-то читатель упрекает его за то, что он напечатал свой рас­ сказ в «Неделе», где в то время «осмеивал лучшие иде­ алы лучших людей некто, подписавшийся псевдонимом «Единица» ). Как видите, письмо самое обыкновенное, а между тем врач уже определил болезнь мозга. Не­ уравновешенность свою Успенский получил, вероятно, по наследству, тяжелые условия жизни создали почву для ее расцвета...

Надо, однако, признать, что условия эти были осо­ бенно тяжелы именно для такого человека, как Успен­ ский, что многое рисовалось ему в гораздо более мрач­ ном виде, чем было в действительности. В своих лите­ ратурных воспоминаниях я рассказал о своей первой встрече с Успенским в 1868 году, о той оригинально убогой обстановке, в которой я его застал, а также о его тогдашней заразительной веселости и обаятельной живости его рассказов и вообще его беседы. Он был тогда уже известным писателем, и нет ничего удиви­ тельного в том, что молодой человек, полный надежд и сил, вдобавок одинокий — женат он еще не был — и, следовательно, свободный от многих забот, прекрас­ но чувствует себя в фантастически скудной обстановке и весело смеется и заражает смехом окружающих. Но ведь мы видели, как мрачны воспоминания Успенского о детстве и юношестве, как одинок и беспомощен был он в среде пьянствующих талантов;

знаем далее, из предисловий к первым двум изданиям его сочинений, как он страдал от необходимости раздирать на клочки и урезывать свои произведения. Все это как будто не вяжется с ярким смехом и веселым остроумием. Но дело в том, что молодость, конечно, брала свое. Мы не имеем ни права, ни основания не верить настойчивому показанию Успенского о пролитых им в детстве и юности беспредметных, безотчетных слезах, но, разу­ меется, немало было в ту пору и смеха, и веселья, за­ тертых впоследствии в его воспоминаниях. Да и позже его долго спасал неистощимый, казалось, запас юмора, отпущенный ему природою. Я сравнил бы его с необык­ новенно чувствительным термометром, в котором каж­ дое малейшее повышение или понижение температуры немедленно отражается соответственным повышением и понижением уровня ртути. В начале шестидесятых годов, когда он поступил в университет, для него, как и для всех нас, тогдашних молодых людей, было много поводов для радости и подъема духа. Выколачивая из себя «Ивановича», вырабатывая «собственные средст­ ва», он благодаря своей впечатлительности должен был, конечно, особенно бодро и весело дышать тем воз­ духом «правды», который, казалось, составит нашу всегдашнюю атмосферу. Если тяжки и оскорбительны были воспоминания, то надежда сверкала всеми цвета ми радуги. Обстоятельства изменились, да и в личной жизни Успенского наступали разные осложнения. Тем­ пература еще не раз поднималась и падала, и колеба­ ния эти отражались на чутком термометре, но, в общем, веселье, радость, смех шли на убыль. Временами в нем как-то вдруг воскресал тот жизнерадостный молодой человек, каким я его видел в первый раз, но так же вдруг и погасал. Вот, например, одно из его писем к В. М. Соболевскому (редактору «Русских ведомостей»), относящееся к 1886 году.

«Милый В. М. В четыре часа ночи, по дороге в Одессу, остановился пароход в Ялте. Есть у меня тут два дня хороших воспоминаний, и я поехал на берег.

Пробегал часа два в сумасшедшем веселье, один. По­ года благоприятная, и все славно и хорошо. Купил цве­ тов, посылаю их вам лоскутики- (?);

плохо я чувствовал себя на Кавказе — теперь как будто лучше. Давно не имею писем и с нетерпением жду Одессы. Ах, дорогой, милый! Теперь ничего не пишу, кроме того, что я рад.

Нашлите цветочков Михайловскому. Ваш Г. У.» В записке этой характерны и эта способность к «су­ масшедшему» веселью наедине с природой, и это жела­ ние сделать и других участниками своей радости.

Однажды я тоже получил от него в конверте несколько «цветочков»— с Кавказа, причем изливались восторги от красот долины Риона и рекомендовалось такому-то отдать один из «цветочков», а такому-то дать только «понюхать». Но это жизнерадостное настроение посе­ щало его все реже и реже, и даже в минуты веселья звенела в нем мрачная струна заботы и тревоги. Но неподражаемым мастером рассказов и вообще обая­ тельным собеседником он оставался всегда. Трудно вы­ разить словами, что именно обаятельного было в его беседе. Назвать его человеком красноречивым отнюдь нельзя, искрящегося остроумия у него тоже не было.

Случалось, что, увлекаясь какою-нибудь мыслью дале­ ко за пределы логической возможности, он говорил ве­ щи, с которыми никаким образом нельзя было согла­ ситься. И тем не менее слушать его было настоящим художественным наслаждением, не говоря уже о по­ учительности его беседы, благодаря его всегда ориги­ нальной точке зрения.

Боюсь, что, упоминая о мастерстве его рассказов, я навожу читателей на параллель с покойным Горбуно­ вым. Ничего подобного! И мало того: есть и не про фессиональные рассказчики, славящиеся разговорным мастерством, способные десятки раз буква в букву, ин­ тонация в интонацию повторить один и тот же рассказ, сказать одну и ту же речь, выразить одну и ту же мысль;

Успенский был на это решительно неспособен, он просто не мог повторяться. Разница еще в том, что подобные мастера устной беседы любят красоваться своим искусством и говорить в большом обществе. Ус­ пенский же развертывался только сам-друг или в среде близких, своих людей, а в большом и незнакомом обществе обыкновенно увядал. Для него было истин­ ным мучением обращать на себя внимание, даже выхо­ дить на эстраду на литературных вечерах. Я помню уморительную сцену на литературном вечере в Москве, в доме В. А. Морозовой. Зал вмещал всего каких-ни­ будь 200—300 человек, и все это были горячие поклон­ ники Глеба Ивановича (вечер имел частный характер).

Его встретили градом аплодисментов, а он, претерпев их, раскрыл книгу и постоял несколько секунд молча, потом закрыл книгу и молча же сошел с эстрады. Или, например, вот как он описывал мне в письме из Парижа один литературный вечер, в котором он должен был, по первоначальному плану, принимать участие «Тут был литературно-музыкальный вечер в «сало­ нах» m-me Вьярдо. Кроткий Николай Степанович (Курочкин) вдруг превратился в льва, когда читал свои стихи. Вот человек, который менее всего может изобра­ зить на лице своем гнев. А надо было изобразить.

Я взглянул на него из-за двери, когда он читал,— и ужаснулся. Н. С. ощетинился на общество и кричал что-то очень сердито. Тургенев прочел мой рассказ «Ходоки», и прочел превосходно. Я не присутствовал на чтении, но присутствовал на приготовлении к чтению.

Тургенев прорепетировал этот рассказ раз 7—8, изу­ чил, где каким голосом, как и что до мельчайших по­ дробностей. Ох и фокусники же эти сороковые годы!

У m-me Вьярдо голосу нет, но уменье петь действитель­ но поражает. Публика была блестящая, и посланник Орлов улыбался Николаю Степановичу благосклонно, когда тот проклинал в своих стихотворениях челове­ чество.

— Где вы были?— в необыкновенной тревоге (все это совершалось с ужасно озабоченным видом и с дей­ ствительной тревогой) обратился ко мне Иван Серге­ евич,— вы имели успех! вас зовет публика! Где вы про пали? Я вас хотел вывести! Ведь вас звала публика!

и т. д.

«Вычеркните это! А то княгиня Т. будет недоволь­ на!»—«А Мерена можно оставить?»—«О, это оставь­ те».— Вообще оставляли всякое свинство, а вычерки­ вали «неприятное».

Надо заметить, что большое общество, толпу, Глеб Иванович любил, но под условием быть самому в ней незаметным, не обращать на себя внимания. Г-же N он писал из Перми в 1884 году: «До чего трудно жить на свете, имея «известность»,— просто ужасно: слова не добьешься человеческого, все говорят как с литерато­ ром. Чаю нельзя напиться, как хочется: сесть, поло­ живши ноги на стол, сказать вздор — невозможно. Все надо умное, отчего и выходит одна глупость». А с доро­ ги в Пермь он ей же писал: «Не можете ли вы прислать мне в Пермь до востребования телеграмму такого со­ держания: «С П. можете видеться», если это возмож­ но... Между Екатеринбургом и Тюменью есть одно село в 7 верст, и если мимо этого села идет строящаяся же­ лезная дорога, то я у П. попросил бы только записку к кому-нибудь из служащих самого низшего разряда, чтобы мне пожить в этом селе день, два, три. А то все будут пялить глаза».

Глеб Иванович ошибался, думая, что на него «пялят глаза» и ищут общения с ним только потому, что он ли­ тератор. Конечно, и это было, особенно ввиду его попу­ лярности — мимоходом сказать, он и этой популяр­ ностью временной тяготился, вследствие чего, как из­ вестно, и подписывался одно время под своими очерка­ ми псевдонимом «Г. Иванов». Он привлекал к себе вни­ мание и людей, не знавших, с кем они имеют дело. Как то мы ехали с ним из Москвы — он до своего Чудова, я до Петербурга. В том же вагоне ехал какой-то пожи­ лой офицер. Он долго прислушивался к нашему разго­ вору, пересаживался все ближе и ближе, улыбался и наконец не выдержал: решительно пересел рядом, вмешавшись в разговор каким-то замечанием. Мы уже подъезжали к Чудову, и незнакомец, узнав, что Успен­ ский сойдет на этой станции, спросил, где же он тут живет. Успенский указал в окно на чуть видную цер­ ковь деревни Сябринцы, где он жил, а из дальнейшего разговора оказалось, что семья его теперь в Петербурге и он будет жить некоторое время совсем один. Это по­ разило незнакомца, он задумался, и когда мы, простив шись с Глебом Ивановичем, поехали дальше, в Петер­ бург, сказал мне: «Я все думаю: как этакий человек живет один... все представляю себе занесенный снегом домишко, и в нем этакий человек!» Остальную дорогу мы вяло перекидывались незначительными фразами, и только прощаясь со мной в петербургском вокзале, незнакомец спросил, кто был так поразивший его слу­ чайный сосед по вагону. При этом оказалось, что имя писателя Успенского ему незнакомо,— это был человек совершенно чуждый литературе. И не один такой слу­ чай я знаю, конечно, не всегда с таким концом. Случа­ лось, что дорожные спутники (а он, как сейчас увидим, постоянно был в разъездах), как-нибудь узнав, с кем они имеют дело, тем восторженнее и любовнее относи­ лись к нему. У нас, близких к нему людей, выработалось даже шуточное прозвище для его многочисленных, не дававших ему проходу поклонников и поклонниц: мы называли их «Глеб-гвардией».

Когда Успенский заболел, литературный фонд, не раз и прежде выручавший его из трудного положения, стал высылать на его надобности в больницу, где он находился, известную сумму ежемесячно. Сумма эта была очень невелика, но она шла исключительно на не­ которые мелкие личные нужды, покойного, на табак и т. п. Материальных забот не он главным образом тре­ бовал, а его семья (жена и шестеро малолетних детей), оставшаяся с его болезнью без всяких средств. Честь поддержки этой семьи до того момента, когда дети ста­ нут на ноги, взял на себя кружок друзей. С этой целью собран был из единовременных и периодических взно­ сов особый «капитал семьи Успенского», хранившийся в литературном фонде, но совершенно от него незави­ симый, при помощи которого задача и была благопо­ лучно выполнена. Первоначально план поддержки был рассчитан на шесть лет, но прилив данников любви и уважения к Успенскому оказался достаточным, чтобы расширить задачу еще на два года;

и трогательно было видеть в списке этих добровольных данников, рядом с тысячными вкладчиками, вкладчиков грошовых.

Любопытно также отношение к Успенскому врачей, которым он, естественно, доставлял много беспокойства и неприятностей. Он был в трех больницах: очень не­ долго у д-ра Фрея в Петербурге, потом в Новгородской Колмовской больнице, которою заведовал д-р Синани, и, наконец, в Новознаменской, находившейся под управлением д-ра Реформатского. Как бережно и любов­ но относился к нему Б. Н. Синани, это читатель уже ви­ дел и еще увидит из дневника доктора. А д-р Рефор­ матский, перешедший из Новознаменской больницы на другое место незадолго до смерти Успенского, говорил мне, что ему особенно тяжело было расставаться с Гле­ бом Ивановичем, хотя и трудно приходилось иной раз с ним ладить.

Любовь, которую Успенский возбуждал во всех, кто приходил с ним в соприкосновение, осложнялась, с одной стороны, почтением к его блестящему таланту и высоким нравственным качествам, а с другой — чув­ ством жалости. Людям прямолинейным или мало на­ блюдавшим жизнь может показаться неестественным, невозможным такое сочетание жалости, предполагаю­ щей отношение сильного к слабому, здорового к боль­ ному, старшего к младшему, вообще отношение сверху вниз — с почтением, предназначающим, наоборот, от­ ношение снизу вверх. Но жизнь много сложнее тех ра­ мок, в которые ее поневоле втискивает наша бедная терминология, и я уверен, что сочетание жалости и по­ чтения знакомо всем, кто имел счастие сколько-нибудь близко знать Успенского. Это было счастие, как всякое общение с богатою натурою, и притом редкое счастие, потому что всякая оригинальность есть редкость, а в Успенском каждый вершок был оригинален, как в ко­ роле Лире каждый вершок — король. Оригинален был ход его мысли, оригинальна форма его писаний, ориги­ нален язык, письменный и устный, оригинальны его от­ ношения к людям и весь склад его жизни.

Почтения заслуживала в нем прежде всего эта не­ устанная и тяжелая борьба «Глеба» с «Ивановичем» и со всем, что в окружающем мире родственно послед­ нему. Об этом мы уже говорили и еще будем говорить.

Что же касается жалости, то начать хотя бы с его пол­ ной практической беспомощности и беспорядочности.

Он был большой искусник в теоретическом построении практических планов — всегда у него было все обдума­ но до мельчайших подробностей. Он и другим, в том числе и мне, случалось, давал истинно превосходные советы, как устроить дела в том или другом отношении, но его собственные дела были всегда и во всех отноше­ ниях плохи, и превосходно обдуманные планы разбива­ лись при самом приступе к их исполнению: выходила «ахинея» и «чепуха», как он мне однажды писал.

Редакции журналов и газет, в которых он участво­ вал, всегда высоко ценили его сотрудничество, сочине­ ния его издавались не раз, а между тем, постоянно ра­ ботая, он постоянно же и нуждался;

нуждался всегда, сейчас, сию минуту, не думая о будущем. Этим, конеч­ но, пользовались ловкие люди, как ни старались обе­ речь его близкие к нему. Вот, например, сохранившаяся в его бумагах записка Некрасова:

«Глеб Иванович, по документам вашим я убедился, что ваши сочинения могут быть выручены от Базунова;

то же думает Унковский. Мы уговорились с ним пере­ смотреть еще вместе эти документы, позвать Базунова, устыдить его и взять от него записку. Но вот в чем дело:

вы не так поняли ту роль, которую я могу взять на себя в качестве издателя: я не желаю покупать у вас ваши сочинения, я думал издать их на свой счет, выручить свои деньги и затем остальной доход предоставить ав­ тору. Если вам это неудобно и вы можете найти для се­ бя условия более подходящие, то не стесняйтесь. День­ гами наличными я в сие время беден».

Очевидно, план практического, но доброжелатель­ ного Некрасова был выгоден для Успенского, но ре­ зультатов этого плана пришлось бы ждать, а деньги нужны сию минуту, чтобы заткнуть глотку какому-ни­ будь ростовщику;

и Успенский предпочел остаться в тисках Базунова, может быть прибавившего благода­ ря настояниям Некрасова и Унковского грош к тем двум грошам, за которые он купил издание. Не таковы, разумеется, были мотивы его позднейших издателей, И. М. Сибирякова и Ф. Ф. Павленкова. Напротив, в их действиях, насколько они мне известны, видна даже какая-то излишняя опека и заботливость о будущем Успенского и его семьи. Но, не говоря уже о том, что опека эта своей цели не достигла, она была обставлена столь сложно и запутанно, что я никогда не мог понять ее сути, как, впрочем, и вообще финансовых планов Глеба Ивановича. Его письма к редактору-издателю «Русских ведомостей» переполнены тонко и чрезвычай­ но точно разработанными планами погашения авансов (за эту тонкость и точность Салтыков называл его «ми­ нистром финансов»), но из тех же писем видно, что ед­ ва ли хотьодин из них был приведен в исполнение и не отменялся через короткое время другим, столь же об­ стоятельным и сложным. С деньгами он вообще совер­ шенно не умел обращаться и, когда они у него были, швырял их во все стороны совершенно, как говорится, зря. Если слова «презренный металл» имели когда-ни­ будь для кого-нибудь буквальное значение, так это именно для Успенского. В старые годы я собирал для своих детей с педагогическими целями разные коллек­ ции: в том числе была коллекция древних и иностран­ ных монет. Увидев ее у меня однажды, Глеб Иванович даже в ужас пришел: как! деньги детям! Он полагал, что персидские монеты времен Сасанидов или китай­ ские медяки с дырками посредине, представляющие со­ бой все-таки «презренный металл», должны дурно по­ влиять на детей...

Беспорядочность и практическая беспомощность ставили иногда Успенского в истинно трагические по­ ложения, хоть в то же время его блестящие планы вы­ хода из затруднений не могли не производить коми­ ческого эффекта. Тем более что его беспорядочность проявлялась не только в денежных делах. Так, в своих непрестанных разъездах он то и дело забывал или те­ рял нужные ему вещи, которые, впрочем, тут же оказы­ вались, пожалуй, и совсем ненужными. Прожив однажды с месяц вместе с ним в Кисловодске, я полу­ чил потом письмо, в котором было, между прочим, сле­ дующее: «Одеяло осталось мое — прошу М. П. взять его к себе, и когда поедет, то пусть возьмет или просто подарит старику (дворнику). А вот папиросник я за­ был, кажется, в жестяной коробке. Его вы уж возьмите, пожалуйста, и пусть он будет у вас». Забыв в квартире В. М. Соболевского бумажник, он пишет: «Бумажник мой не бросайте на столе, там есть разные секретцы — нехорошо, если кто прочитает». В Нижнем Новгороде с его багажом приключилась раз какая-то очень слож­ ная история, из которой он выпутывался в письме к В. Г. Короленко так: «Сегодня послал я вам доверен­ ность на получение моего хоботья, но, кажется, пере­ врал адрес. Написал: Больничная, д. Пенской, а надоб­ но, кажется, Панковой. Посылаю это письмо наудачу, без всякого адреса, а просто в Нижний, вам. Хоботье мое пусть лежит у вас столько, сколько оно захочет».

Все это смешно, но надо помнить, что все это проде­ лывает вечно трепещущий, мучающийся и возвышенно настроенный человек.

Чтобы оценить, во что обходилась Успенскому его внутренняя жизнь, надо принять в соображение его «обнаженные нервы»— я не знаю никого, к кому это, изобретенное кем-то из наших ломающихся декадентов выражение так подходило бы. Одно из самых ранних его писем к жене (1868) содержит в себе, вперемежку с разными ласковыми словами, такие сообщения и вос­ клицания: «Вдруг сию минуту (11 часов ночи) хлынул страшный дождь, до ужаса страшный, просто ужас, ужас. Я боюсь тушить свечу... Молния! Смерть моя, и гром. Ужас... Ей-богу, я умру!» Он боялся собак, ло­ шадей, крутых спусков с гор, во время купанья кричал, входя в воду, и т. п. Обобщить все это простым словом «трусость», однако, нельзя. Во-первых, он боялся не только за себя. Ездить с ним на извозчике бывало иногда истинным мученьем, пополам со смехом. Опас­ ности чудились ему постоянно, и не только для себя, но и для других: едущий впереди седок, пересекающий конку в добрых трех саженях от нее, приводил его в волнение: сейчас попадет под конку! Затем, в нем проявлялись иногда черты, которые уж никак не ми­ рятся с трусостью. Один наш общий приятель расска­ зывал мне, как однажды в Париже, на его глазах и от­ части из-за него, разгневанный грубостью полицейского сержанта Глеб Иванович схватил его за шиворот и уже замахнулся палкой;

история кончилась благополучно благодаря вмешательству стоявших поблизости фран­ цузов, узнавших, что сержант имеет дело с иностран­ цами. Обыкновенно деликатный и кроткий («зачем я буду будить в человеке свинью?»— говорил он в объ­ яснение своей даже чрезмерной деликатности), он иногда способен был на резкие вспышки, в которых по­ том всегда каялся. Однажды он буквально выгнал от себя некоего г. П., в котором свинья проснулась уже слишком явственно. Через несколько дней после этого он писал мне: «Кажется, я окончательно скоро исчезну с лица земли. Целые дни не могу встать с постели. От­ того и к вам не иду. П. прислал мне письмо, но я его не читал. Я так болен, что боюсь, если он меня огорчит,— совсем не буду в состоянии работать». Решившись на­ конец распечатать письмо, он остался доволен его со­ держанием, и дело кончилось миром. Вообще в приме­ нении к нему мудрено говорить о трусости или сме­ лости. Все дело было в обнаженных нервах, которые разно, в ту или другую сторону, но всегда сильно реа­ гировали на впечатления.

VII После закрытия в 1884 году «Отечественных запи­ сок» я некоторое время не работал для печати — нику­ да не тянуло. Глеб Иванович очень сетовал на меня за это. Однажды, в ответ на его упреки, я сказал: «Я го­ товлю большой, многотомный труд и скоро напечатаю».

Он очень обрадовался: «Ну вот, это превосходно! А о чем?»—«Есть, видите ли, «анекдоты о Суворове», «анекдоты о Петре Великом» и т. п., а я хочу написать „анекдоты о Глебе Успенском"...» Глеб Иванович огор­ чился...

Разумеется, я шутил и никаких «анекдотов о Глебе Успенском» писать не собирался. Но такое произведе­ ние, хоть и не многотомное, вполне возможно и пред­ ставило бы немалый интерес. Для понимания людей, в такой мере оригинальных, как Успенский, анекдот есть очень важное подспорье, и я приведу здесь кое-что из запаса своей памяти.

Начну со случая, свидетелем которого сам я не был.

Рассказал мне его участник происшествия, ныне также уже покойный, Н. В. Максимов, и Глеб Иванович кон­ фузливо подтвердил верность рассказа. И поистине бы­ ло чего конфузиться... Некто, скажем Z, сошел с ума.

Помешался он на том, что он сын и наследник, помнит­ ся, шведского короля и должен получить откуда-то миллион. Пришлось, наконец, отправить его в больни­ цу. И вот под предлогом, что ему предстоит получить сейчас шведские миллионы, его посадили в карету в со­ провождении Успенского и Максимова. Дорогой Z оживленно развивал свой пунктик и строил разные великолепные планы. Успенский слушал, слушал и на­ конец не выдержал неправды, которую должен был поддерживать. «Господин!— взволнованно сказал он.— Вас совсем не за наследством везут, а в сумасшедший дом...» Можно себе представить, что после этого не легко было доставить больного в больницу...

Нечто подобное было на моих глазах в одном част­ ном доме, во время опытов известного гипнотизера Фельдмана. Г-н Фельдман привез с собой молодого человека, чрезвычайно легко поддававшегося его вну­ шениям, но никому в собравшемся обществе не извест­ ного. Это обстоятельство вызывало некоторое недове­ рие к блестящему успеху опытов. В числе присутствую­ щих оказался студент, не раз подвергавшийся гипнозу, и его стали просить принять участие в опытах. Он долго отказывался, но наконец согласился, под условием, однако, чтобы над ним были произведены самые элемен­ тарные опыты и держали его в состоянии гипноза недол­ го. Ему это было обещано, но обещание не было испол­ нено. Г-н Фельдмана соблазнила мысль составить из него и молодого человека, привезенного им с собой, группу. И мы присутствовали при воспроизведении сказания о Грозном царе и посланце Курбского, Шиба­ нове, затем при совместной борьбе обоих молодых лю­ дей с какими-то дикими зверями в Индии. Об участии студента в этих представлениях решено было от него скрыть. Но, по окончании опытов, Глеб Иванович, сле­ дивший за ними с большим волнением и, видимо, неприязненно относившийся к гипнотизеру, опять-таки не выдержал и открыл студенту истину. Произошло неприятное объяснение...

Как-то летом мы с Успенским отправились прока­ титься по Неве на пароходе. Погода была чудесная, и мы порешили пообедать на Крестовском острове и тем же путем вернуться в город. Но, не доезжая до Крестовского, я вдруг почувствовал себя дурно, со мной случился сердечный припадок, и я попросил Глеба Ивановича выйти на ближайшей пристани, где и прилег на землю. Стоя надо мной и с ужасом глядя на мое, ве­ роятно, очень побледневшее и вообще сильно изменив­ шееся лицо, Успенский вдруг сказал: «H. K.! вы умре­ те!» Это было так неожиданно, что несмотря на мучи­ тельную боль, я не мог не улыбнуться. Припадок про­ должался несколько минут, и мы на следующем же па­ роходе доехали до Крестовского, весело пообедали и благополучно вернулись домой. Но, будь на моем месте человек мнительный, ему было бы, надо думать, не весело...

Все три рассказанных случая произошли не помню в точности когда именно, но, во всяком случае, задолго до болезни Глеба Ивановича. Все это проделывал обыкновенный, здоровый, нормальный Успенский. Тео­ ретически он, конечно, не хуже каждого из нас пони­ мал, что по малой мере неудобно так-таки прямо в лицо говорить больному человеку, что он сейчас умрет, или сумасшедшему, что его везут не туда, куда он согла­ сился и хочет ехать, а в больницу для душевнобольных.

Если бы он знал, что не выдержит принятой на себя от­ носительно Z роли, он и не поехал бы его провожать.

Но, соглашаясь принять участие в невинном и необхо­ димом обмане несчастного Z, он не предвидел того впе­ чатления, которое произведет эта поездка на него са­ мого. А впечатление было таково: несчастного, больно­ го человека обманывают, обманом везут в печальное, мрачное место, может быть, вечного заключения.

И впечатление это было столь сильно, что заглушило все соображения, кроме одного: надо открыть этому человеку глаза, надо сказать ему правду. То же и отно­ сительно загипнотизированного студента, которого не только обманули, но над которым, по мнению Успен­ ского, произвели еще оскорбительное издевательство.

Но, говоря: надо сказать правду, надо открыть глаза,— я выражаюсь неточно. Слово надо предполагает неко­ торый деятельный, хотя бы и очень короткий процесс логического рассуждения, окончившийся определенным решением. В действительности же правда в обоих этих эпизодах сказалась сама собой, неожиданно для самого Успенского, как своего рода рефлекс. Это особенно ясно в случае с моим припадком. Глеб Иванович ошибся в оценке моего состояния, но в данную минуту моя близкая смерть была для него несомненной истиной, и эта истина выскочила из него без всякой мысли о том, как подействует она на меня.

Как и всем нам, живущим в сложной сети услов­ ностей, Успенскому приходилось, конечно, не раз и не два таить правду про себя или же прямо говорить не­ правду. Но это всегда его мучило. Я не раз слышал от него и горькие, и гневные сетования по поводу той или другой житейской подробности этого рода. А когда что нибудь производило на него особенно сильное впечат­ ление, правда рвалась из него с неудержимою силою, помимо всяких сторонних соображений, всяких услов­ ностей;

он органически не мог удержать ее в себе. Но и это сопровождалось подчас жестокой мукой. Если в рассказанных мною анекдотах он доставил или мог доставить ненужные страдания другим, то и сам в то же время страдал за этого несчастного больного, за этого обманутого студента, за этого якобы умирающего при­ ятеля и, может быть, сильнее, чем они сами. Это делало его человеком не от мира сего, совершенно неприспо­ собленным к практической жизни, и отчасти предопре­ делило его мрачный конец. Но это же его свойство со­ общает исключительную ценность его писаниям. Он не то что не хотел написать неправду — это слишком ма ло,— он не мог органически, по коренным свойствам своей природы не мог написать ее.

Успенского часто называли и называют тенденциоз­ ным писателем, разумея под тенденциозностью созна­ тельную подгонку явлений жизни под требования той или другой доктрины Ничего не может быть нелепее этого эпитета в приложении к Успенскому. Никакая доктрина, никакая теория не могла его связать пред лицом правды. Оттого-то его очерки и являлись так часто неожиданными для разных закоренелых доктри­ неров. В своей автобиографической записке он говорит о той брани, которою были встречены его первые очерки деревенской жизни. «Тогда меня ругали за то,— пишет он,— что я не люблю народ. Я писал о том, какая он свинья, потому что он действительно творил преподлей шие вещи». На него тогда накинулись прямолинейные доктринеры народничества, не оценившие той боли серд­ ца, с которою он писал, и не понявшие условности его выводов. Они даже как будто с ужасом восклицали:

«До чего договорился Глеб Успенский!» Затем он на­ шел во «власти земли», как он выражается, «источник всей неразумной механики народной жизни». И опять прямолинейные доктринеры, на этот раз марксизма,— правда, несколько позже, когда Успенский был уже бо­ лен и не мог постоять за себя,— не оценили его страст­ ной жажды «правды» и не поняли условности его выво­ дов. В его изображении «земледельческих идеалов» они нашли «чудовищные тирады», «непостижимый бред», апофез «крепостничества»...

Внимательный читатель — а Успенского надо читать внимательно — без большого труда выяснит себе из самых его произведений всю грубость этих ошибок. Но мы подойдем к этому выяснению ниже попутно — путем пересмотра писем Успенского к разным лицам, предо­ ставившим их в мое пользование, за что я приношу им искреннюю благодарность.

Прежде всего бросается в глаза, если можно так выразиться, географическая пестрота этой в целом об­ ширной корреспонденции. Письма писаны из Петер­ бурга, Константинополя, Перми, Козлова, Одессы, мы­ зы Лядно, Казани, Софии, Москвы, Ялты, Рязани, Чу­ дова, Кисловодска, Воронежа, Нижнего Новгорода, Новороссийска, Калуги, Парижа, Ростова, Липецка, на «самолетском» пароходе «Сильфида». И только слу­ чайно имеющиеся у меня письма ограничиваются этими местами: могли быть еще из Самары и Лондона, из Томска и Белграда. (Я не нашел в своем собственном собрании несколько писем, содержание и даже некото­ рые характерные выражения которых хорошо помню.) Надо заметить, что многие письма не помечены ни местами, ни временем отправления, но о месте можно узнать из содержания письма, а о времени часто при­ ходится только догадываться по разным сторонним со­ ображениям. Понятно, что при таких условиях нелегко ориентироваться в корреспонденции. Затруднение это было бы еще значительнее, если бы я думал писать би­ ографию Успенского. Но я не берусь за эту задачу и даже, по обстоятельствам, и из писем-то не рассчиты­ ваю извлечь все для такой биографии важное.

Уже из простого перечисления мест, откуда писа­ лись письма Успенского, видно, что ему почему-то не сиделось на месте. И эта непоседливость, это вечное стремление куда-то все в новые и новые места в высо­ кой степени интересна.

Он писал мне из Парижа: «Господи, что за ахинея идет в моей жизни, что за чепуха! Я пять лет стремился поездить до Дону и пробраться в Соловецкий, а мне надо сидеть в Париже! Нечего сказать, по моим вкусам устроилось все!» Письмо, из которого я беру эти строки, относится еще к середине 70-х годов, а чем дальше, тем сильнее тянуло Успенского с места на место. Но почему «надо» жить в Париже, когда хочется поездить по Дону и побывать в Соловецком?

В. М. Соболевскому он писал откуда-то из-под Одессы: «Как бы хорошо было тут около Одессы — славно в этих местах пожить месяц. Сколько ужасно интересного: меннониты, колонисты, немцы, штун дисты, казаки! Все это до чрезвычайности ново, лю­ бопытно. Я чуть-чуть видел и говорил, а поверите ли, не расстался бы с здешними местами: так много в каждом уголке своего — веры, порядков, взглядов, обществен­ ных отношений, типов и т. д. Но надо ехать в Ростов, потом во Владикавказ и там утвердиться на 1 месяц, а затем домой... Я не печалюсь, хорошо себя чувствую, покойно, и много для меня чрезвычайно нового. Ах, сколько нового на Руси! Не тужите, не скучайте, не ду­ майте о себе печально — интересней думать о том, как живут люди. Я всегда исцеляюсь этим».

Опять надо ехать в Ростов, когда хочется пожить около Одессы. Почему надо?

Вот две его записки ко мне: «Можете представить — приехал в Петербург в 10 часов ночи, переночевал, а на другой день в 2 часа уехал опять домой, никого и ничего не видя! Вот в каком я убийственном душевном состоя­ нии. Не знаю, что делать, ей-богу». (Без даты). «Был на несколько часов в Петербурге, и там меня осенила та­ кая ужасная тоска вдруг, как обухом пришибла, что я не решился зайти к вам, просто боялся омрачить вас, и тотчас опять уехал в Чудово за работу. Страшно­ вато что-то мне по временам». (Помечено 31-м августа 1888 г.) Вот отрывки из писем к В. М. Соболевскому:

1)«Ехать мне оказывается опять делом невозмож­ ным — нет денег. Хотел я опять сесть за работу и напи­ сать последний большой очерк «Концов», но положи­ тельно заело меня глубокое горе. Все дела только что кончились в Петербурге, только что я выбрался из это­ го кипучего котла со свадьбами, и шахами, и смрадом, и оказывается, что мне нет возможности никуда по­ ехать. Писать я положительно не в состоянии. Ведь ны­ нешний год истиранил меня, и истиранил на много лет.

Уехать надобно... Да надо и работать. Сидеть в этом смертельно надоевшем Чудове или в литературных пе­ тербургских кружках... положительно мне невмоготу.

Мне надобно вновь внимательно видеть жизнь... Ми­ х[айловский] на днях будет в Москве, Кр[ивенко] уехал в Сибирь, Яр[ошенко] в Париже — я только об­ речен иссыхать в обстановке, которая только меня пу­ гает, и сам должен производить на всех тяжелое впе­ чатление... Если бы можно было числа до 10 (и то ужасно долго) получить 300 р., я бы немедленно уехал в Череповец, где меня ждут, чтобы рассказать всю ис­ торию закрытия земства... Если бы это можно было сделать... я прямо из Петербурга, не заезжая в Чудово, прямо сел бы на шлиссельбургский пароход». (Без да­ ты.) 2) «Не знаю, куда мне ехать: за границу или в Си­ бирь к переселенцам и с переселенцами? А так «отды­ хать», зря — не могу, тоска смертная. В Сибирь любо­ пытно, но мрачно, чертова яма, холод, и вообще я по устал от мужика, его бороды, лаптей и вообще всего этого голодного и холодного. Больно смотреть, и голова отказывается мучиться об этом, просто утомилась. А за границу тоже не знаю, будет ли толк». (Помечено 17 мая 1888 г.) 3) «Главное, что я необыкновенно утомлен духом моим. Видите, как плетусь? Только в Казани, но это потому, что устал ужасно;

в Нижнем два дня не мог встать с постели. Может быть, и хорошо это. Теперь в Казани я уже мог сесть за работу, а завт­ ра, 9-го, еду в Пермь. Меня пока берет раздумье — ехать ли туда? Соблазнительнейшие вещи прочитал я сегодня в газетах о Семеновском уезде, и меня туда тянет неумолимо. Эта поездка была бы мне по душе бо­ лее, чем в чертову Сибирь. До чего-нибудь решительно то я должен непременно додуматься в самом скором времени и завтра должен решить: куда я еду?..» (Без даты.) О мотивах поездки в Череповец, о которой упомина­ ется в первом из этих трех отрывков, есть еще иноска­ зательное упоминание в одном из писем к М. И. Пет рункевичу, очень для Успенского характерном вообще:

«Надобно мне хоть немного побыть с людьми, и вот о чем я прошу вас, милый М. И.: у вас в Твери, не­ сомненно, много таких знакомых чинов и «членов», ко­ торые обязаны разъезжать по губер. суд. след., ста­ тистики, податн. инспект., чинов. Крестьян. банка. Не согласится ли кто-нибудь в которую-нибудь (хоть на 3—4 дня) поездку? Писать я ничего не буду, но, во первых, буду с людьми — это мне нужно, а во-вторых, у меня лично нет причин и оснований забраться в де­ ревню: кого я там увижу и как отвечу, зачем приехал?

Теперь я еду в Череповец с археологическою целью «раскопки» того кургана, под которым схоронен труп Черепов. зем. с боевыми доспехами. Туда меня зовут, расскажут и дадут документы по этому делу, но я долго там быть не могу... и, таким образом, к 1-му, даже дву мя-тремя днями раньше, я буду уже в Рыбинске. В мо­ ем распоряжении еще весь июль — и вот этот-то месяц я бы хотел пошляться с кем-нибудь... поехать в какие нибудь места Тв. Губ. (решительно все равно, хотя с суд. след. я бы поехал с особ. удов.). Известите меня коротенькой записочкой в Рыбинск до востребования, так, чтобы, приехав из Череповца, я знал свою участь.

Ни малейшего от меня беспокойства тому, кто будет не прочь взять меня в свою телегу, не будет;

я охотно при­ му обязанности писаря».

А вот отрывок из письма к г-же N, объясняющий, как и чем кончилась, может быть, эта самая поездка (год на письме не показан):

«Чудово. 10 июля. Дорогая N! Вот где я очутился вместо Сибири-то! И вышло это так: в Перми я зани мался моими книгами и чувствовал некоторую скуку, но один эпизод заставил меня призадуматься, как гово­ рится, крепко. Как-то утром слышу я какой-то отдален­ ный звук, будто бубенчики звенят или, как в Ленкора­ ни, караван идет с колокольчиками, далеко-да-леко.

Дальше больше. Выглянул в окно (окно у меня было на 1-м этаже), гляжу — из-под горы идет серая, беско­ нечная масса арестантов. Скоро все они поравнялись с моим окном, и я полчаса стоял и смотрел на эту за­ кованную толпу: все знакомые лица, и мужики, и гос­ пода, и воры, и политические, и бабы, и все, все наше, из нутра русской земли — человек не менее 1500,— все это валило в Сибирь из этой России. И меня так потя­ нуло вслед за ними, как никогда в жизни не тянуло ни в Париж, ни на Кавказ, ни в какие бы то ни было места, где виды хороши, а нравы еще того превосходней. Ведь эти люди — отборный продукт тех русских условий жизни, той путаницы, тоски, мертвечины, трусости или отчаянной смелости, среди которых живем мы, не со­ сланные, томимся, скучаем, мучимся, пьем чай с ва­ реньем от скуки, врем и лжем и опять мучимся,— все эти, от воров до политических, не выдержали этой жиз­ ни, их тащат в новые места. И мне охотой, а не на цепи захотелось необузданно идти на новые места, мне так­ же не подходит «жить» (а не бороться) с людьми, с ко­ торыми (и которым) приходится много лгать, бесплод­ но, бесцельно, и изживать русский теперешний век — бесцветно, неинтересно, безвкусно и неумно... В Екате­ ринбурге меня еще больше одолела жажда ехать даль­ ше в новые места. Отчего переселяются только мужики, а интеллигенцию тащат на цепи? И нам надо бросать добровольно запутанные, тяжкие, ненужные отноше­ ния, хотя бы они и были старые, привычные, и искать и мест и людей, с которыми можно чувствовать себя ис­ кренней и сильней. И тут-то вот я и остановился: так много на меня пахнуло нового и светлого, что я совер­ шенно стал забывать мою работу, которую думал де­ лать в дороге;

она мне стала казаться ненужной, а между тем не работать было нельзя,— надо устраи­ вать сына в гимназию, платить плотникам (они пере­ строили дом отлично) и т. д. А писать мое старое там тоже нельзя;

и вот я решил воротиться тотчас домой, устроить семью на всю зиму, покончить с писанием, из­ данием и т. д. и в августе, после 15, а может, и раньше, уехать в Сибирь до весны».

Психологическая подкладка постоянных рассказов Успенского, я думаю, уже несколько выясняется этими письмами. Мы видели: ему тяжело «жить с людьми, с которыми и которым приходится много лгать» и «надо бросать добровольно запутанные, тяжкие, ненужные отношения, хотя бы они были и старые и привычные, и искать мест и людей, с которыми можно чувствовать себя искренней и сильней». И еще: «не тужите, не ску­ чайте, не думайте о себе печально — интересней думать о том, как живут люди, я всегда исцеляюсь этим».

И вот почему его манит на Дон, в Соловецкий, к ново­ российским менонитам, колонистам и проч., в Черепо­ вец, где он рассчитывает лично узнать обстоятельства, при которых произошло закрытие земства, в Семенов­ ский уезд, о котором он по дороге узнал «соблазнитель­ нейшие вещи», к переселенцам — вообще на «новые места», и в Париж, и в Сибирь, и в Болгарию, и в Лон­ дон, и в Сербию. И вот почему он часто, уже двинув­ шись из своего Чудова, не знал — куда ехать? Глаза разбегались...

Но в этом безбрежном житейском море была ма­ ленькая горсточка людей, которая требовала особенно­ го его внимания, перед которою он до болезненности чувствовал свою ответственность: семья. Его категори­ ческий императив —«надо», так часто, к его великому горю, разрешавшийся «ахинеей» и «чепухой», но ни­ когда в нем не замолкавший, в значительной степени обусловливался его отношением к жене и детям. Слу­ чаи, когда категорический императив, вытекая из дру­ гих источников, враждебно сталкивался с тем, что надо ради семьи, доставляли ему величайшие мучения. Не­ обыкновенно трогательны его письма из Парижа о сы­ не-первенце. «Я думаю,— писал он мне,— написать рассказ «Царь в дому»— ребенок. Это народное выра­ жение о первом ребенке, и действительно — только эту власть я и согласен признавать за законную». Его письма этого времени переполнены подробностями о том, как Саша начинает ходить, говорить и т. п. И ни­ когда не забуду той детски счастливой улыбки, с кото­ рой он, по возвращении из Парижа, показывая мне фо­ тографическую карточку мальчика, сам любовался на нее. В одну из своих поездок он просил меня: «Пожа­ луйста, заезжайте на святой неделе в Чудово. Приез­ жайте туда со всеми вашими гостями, не покидайте их, и ребят привозите. Нельзя же их покидать. Я буду знать, что у нас дома все-таки праздник, и мне будет легче на душе...» Но, по другим соображениям или мотивам, все-таки надо ехать, ехать и опять ехать, иной раз даже не зная куда. Надо искать место, где можно чувствовать себя искренней и сильней, надо исцеляться интересом к тому, как живут люди. Он очень дорожил этим целительным средством и очень боялся, чтобы оно не утратило для него своих целебных свойств. «Я, кажется, уже при усилии теперь не могу восстановить в себе потребности быть внимательным к людям, а это была потреб­ ность»,— писал он мне однажды. Но это были напрас­ ные опасения. «Потребность быть внимательным к лю­ дям» никогда в нем не угасала, и в том же письме есть следующие характерные строки: «Очень, очень плохо у меня на душе с самого первого дня выезда из Чудова, и вот отчего мне нечего вам написать. Соболевскому, впрочем, я пишу, что мне хорошо, но это единственно чтобы ободрить его, что есть кому-то хорошо на свете, так как ему-то уже что-то очень томно и скучно. И А. В.

я пишу иногда в том же роде».

Характерны здесь эти высшие степени внимания к людям — бережное к ним отношение, желание устра­ нить поводы для горьких мыслей. Чужое горе, чужую беду Глеб Иванович всегда принимал близко к сердцу.

Вскоре после закрытия «Отечественных записок» он гневно и вместе с тем трогательно писал мне по поводу одного литературного эпизода, которому я вовсе и не думал придавать значение: «Я прочитал фельетон Б[у ренина]. Начинается нечто глубоко подлое. Если принять к сердцу, то надо бить... по щеке. Но избави господи, если вы примете к сердцу эти хитрые замыслы вовлечь вас в беду;

какая-то шайка образовалась раз­ бойничья. Совершенно прекратить с ней всякие разго­ воры — самое лучшее и единственное. Я не хотел вас огорчать и не писал вам об этом фельетоне, но если вы его не прочитаете и будете отвечать хотя бы С[увори ну], как все-таки человеку... то будет просто бог знает что и вас расстроит до невозможности. Необходимо просто уйти, плюнув им всем в рыло особой статьей в «Русских ведомостях», и раз навсегда... Это вольные казаки, разбойники — шайка, одним словом. Никакой тут литературы нет. Так именно и надо сказать, что это не писатели. Прочитать надо, но не надо огорчаться;

начинается чертово, омутовое дело, шабаш ведьм — не ходите туда;

надо дунуть и плюнуть, и пусть они безобразничают как угодно. Не огорчайтесь же, доро­ гой Н. К.» В октябре 1886 года, когда я, участвуя в редакции «Северного вестника», ждал от него из Чудова обещан­ ной рукописи, я получил вместо нее письмо из Рязани:

«Нежданно-негаданно пришлось бросить работу и уехать по одному делу Уж, стало быть, что-нибудь есть, больше я не знаю что сказать, и до моего возвра­ щения о моем отъезде не говорите никому и никого (буквально) не спрашивайте. Я глубоко огорчен, что надул «Сев. вестник», но я искуплю в ноябре и декабре.

Не было возможности даже зайти к вам. Пишу в вок­ зале в Москве, через час еду дальше. Итак, знайте, по­ жалуйста, что если бы не серьезное дело, я бы не бро­ сил работы и всех своих дел». Потом я узнал секрет этой неожиданной поездки: Глеб Иванович ездил за тысячу верст для улажения недоразумений, возникших в семье одного ныне уже умершего, горячо любимого им приятеля.

Около этого же времени, несколько раньше, он пи­ сал мне из Новороссийска:

«Я хочу сказать о N. Бывает ли она... И допустите ли вы, чтобы она познакомилась с.... Я бы не допустил, и, пожалуйста, не допустите этого. Вам пришлю кой какие письма Z, и вы увидите, что это самая канальская и пустопорожняя душа. NN я не знаю, но думаю, что и в ней кой-что есть такое, что имеет не беспорочное за­ чатие. Так вот, как эта капелла прицепится к N да втя­ нет ее в свой бабий танец, то это будет худо. Я, право, не знаю, но как только... так мне стало страшно за N.

Я писал ей, чтобы она боялась ласковых слов.. Рабо­ тать работай и не покидай нас, но что касается ежели барыни задумают впутать ее в лянтрик (l'intrigue*), так чтобы лупила их наотмашь».

И действительно, он писал по этому поводу г-же N:

«Боюсь я этих проклятых баб: очень они ехидны, плу­ товаты, очень бабы и бесконечно опытны только в од­ ном ехидстве, плутоватости, подвохах, пронырствах и всяких ядовитых каракулях, вращающихся около амура, и только амура, в котором к тому же никто из них ничего не смыслит и вне которого, однако, для них нет ровно ничего святого и даже любопытного. Черт их * Интрига (фр ) — Ред.

знает что это за порода! Когда я был у вас и прорицал в пьяном виде о литературе и о дамах, которых надо удержать в пределах серьезного интереса,— я не мог думать, чтобы они были такие ехидные... И вот я прошу вас: будьте мудры, яко змия! Пожалуйста!» Надо заметить, что если я вовсе не придал значения тому литературному эпизоду, по поводу которого Ус­ пенский так взволнованно убеждал меня не огорчаться, то и дамы, от которых он предостерегал г-жу N, от­ нюдь не были для нее опасны. Но преувеличение опас­ ностей было одною из особенностей, и если стереть в только что приведенных письмах следы этой его лич­ ной особенности, то что же удивительного в том, что человек волнуется из-за близких ему людей? Это эле­ ментарно. Да, но Успенскому были близки не только собственная семья и кружок приятелей. Ему поистине ничто человеческое не было чуждо. Письма его, рядом с изложением его финансовых и других бедствий и пла­ нами их устранения, переполнены заботами и хлопота­ ми о других Вот, например, несколько строк из письма его ко мне: «Какое ужасное положение!.. Я прошу Павленкова оставить вам мои 250 рублей. Не знаю, кто и когда бу­ дет в Петербурге, но кто бы ни был эти дни — из этих моих денег, наверно, устроится сколько-нибудь».

В двух письмах к М. П. Ярошенко он «на коленях просит» ее помочь одному находившемуся временно в затруднении издателю. В письме к М. И. Петрункеви чу убедительно (подчеркнуто) просит устроить одного больного в больнице для душевнобольных, притом сей­ час, немедленно. И т. д., и т. д.

А вот ряд его писем к В. М. Соболевскому в не­ сколько ином роде:

«В. М.! Очень мелким шрифтом печатаете о пересе­ ленцах и пожертвованиях. Надобно привлекать к этому делу публику. Посмотрите-ка, как поступают К. и С.

Поповы, чтобы публика видела слово чай, а когда дой­ дет до переселенцев, то печатается такими бактериями буквами, что совсем не увидишь (получено 1 р. А. 3., от К. Б. 50 коп.). Попов такими буквами не напечатает своего объявления, а то и он пойдет в переселенцы. Уж на что несчастны кухарки и «человек ищет места», а и то публика может сказать, взглянув на объявление:

«Эко кухарок-то!» А переселенцы и незаметны совсем.

Я вот знаю тысячу докторов от сифилиса, а мне вовсе их знать не надо. Знаю Кнопа, Бутенопа, Эрдмансдор фера, мыло Тридас, Брокар, знаю, что скончалась Ма зуркина, Болванкина и Лоханкина,— а переселенцы?

поступило в Р. В. 1 р. 50 коп.» «Удивляюсь, что о таких вещах, каким посвящена передовая статья 20 октября, так мало уделяется места!

Просто поразительно! Сделайте милость для общества всего русского, поручите кому-нибудь составить компи­ ляцию для фельетона о последних английских выбо­ рах... Если уж об этаких явлениях можно говорить раз в год в 20 строках, тогда что же есть интересного на бе­ лом свете? Если вы не сделаете этого и не составите по­ дробной компиляции фельетона на 3, бог с вами! Не буду я вас тогда любить!» «Что это вы не сделаете извлечения из письма Кар­ ла Маркса, напечатанного в «Юридическом вестнике» в октябре. Это письмо к Михайловскому *. Маркс вы­ ражает обиду, что Михайловский позволил себе (кур­ сив, как и ниже, Успенского) заподозрить его в том, что он, Маркс, считает «железные законы развития капи­ тализма» неизбежными для наций, не имеющих ничего похожего в истории с европейскими. Вот что он пишет про себя: «Чтобы судить со знанием дела об экономи­ ческом развитии современной России, я выучился по русски и затем, в течение долгих лет, изучал официаль­ ные и другие издания, имеющие отношение к этому предмету. Я пришел к такому выводу: если Россия бу­ дет продолжать идти по тому же пути, по которому она шла с 1861 г., то она лишится самого прекрасного слу­ чая, какой когда-либо предоставляла народу история, чтобы избежать всех перипетий капиталистического строя». Ведь это смертный приговор! Положительно необходимо вам перепечатать это в сокращении. Вот тут-то и было наше дело — да сплыло. Теперь одни — самохвалы — из статистических данных извлекают одни прелести жизни народной, великое будущее, вы­ брасывая всю мерзость запустения, а другие — Марк­ сы-карлики — выбрасывают из этих же данных все, что еще живо оригинальностью, конечно, случайно, и пове­ левают покоиться всем «перипетиям». А таких слов, ве­ ликих и простых, какие говорит Маркс и какие требуют * Письмо это, часто называемое у нас письмом к Михайловско­ му, адресовано совсем не ко мне;

это видно уже из того, что Маркс говорит в нем обо мне в третьем лице. Вероятно, он предполагал на­ печатать его в «Отечественных записках» в виде письма в редакцию.

огромного дела, мы не говорим и поэтому дела не дела­ ем никакого. Как это письмо меня тронуло!» Задумывая, очевидно, в это же время новый ряд очерков, Успенский сообщает В. М. Соболевскому, что их будет три. Первый займется вопросом «что будет?» («не «что делать?», не «как жить на свете?»—«этому уже не время»,— прибавляет Успенский в скобках).

Второй будет называться «что будет с фабрикой?».

Третий —«что будет с бабой?». Во втором «будут со­ браны все обещания «марксистов» о тех превосходней­ ших временах, до которых должна дожить фабрика».

В третьем будут представлены доказательства, что баба есть человек, который, «никоим образом не пропадет без мужика и все сделает и просуществует на белом свете одна и с детьми. Как и почему капитализм должен ее (пока!) в порошок растереть».

«Я, право, устал. Но не в этой устали дело (курсив везде Успенского): дело в том, что я теперь поглощен хорошею мыслью, которая во мне хорошо сложилась, подобрала и вобрала в себя множество явлений, кото­ рые сразу выяснились, улеглись в порядке. Подобно «Власти земли», то есть условий трудовой народной жизни, ее зла и благообразия, мне теперь хочется до страсти писать ряд очерков «Власть капитала». Два фельетона, которые вы напечатали, это только образчик того, что меня теперь занимает. Так вот мне и не хочет­ ся теперь мучить свою голову, отрываясь от этой люби­ мой мысли для нелюбимых, для работы из-за нужды.

Если «Власть капитала»— название неподходящее, то я назову «Очерки влияний капитала». Влияния эти определенны, неотразимы, ощущаются в жизни неми­ нуемыми явлениями. Теперь эти явления изображают цифрами — у меня же будут цифры и дроби превраще­ ны в людей... Уверен, что ужасность их (этих явлений) будет понята читателями, когда статистические дроби придут к ним в виде людей — изуродованных и иска­ леченных».

План этот остался невыполненным, Успенский толь­ ко приступил к нему («Живые цифры»). Это с ним не раз случалось не только в последнее время, когда уста­ лость все больше и больше одолевала его, а и гораздо раньше, в молодую пору пробуждения, а затем и рас­ цвета его таланта. В предисловиях к первому и второму томам его сочинений первого издания и к первому тому павленковского издания он сам отчасти рассказал, как и почему это случалось. Всегда так или иначе дело бы­ ло в разладе между категорическим императивом надо и либо его собственною неуравновешенностью, либо разными внешними обстоятельствами, обрывавшимися «ахинеей» и «чепухой». Между прочим, его в половине семидесятых годов очень занимала мысль о романе или повести, которую он уже принялся было писать, кото­ рой и заглавие было придумано («Удалой добрый мо­ лодец»), но которой он так и не написал...

Оригинал героя этого романа очень увлекал Успен­ ского. Он писал мне:

«Повесть, которую пишу,— автобиография, не моя личная, а нечто вроде Л[опатина]. Чего только он не видал на своем веку. Его метало из губернаторских чи­ новников в острог на Кавказ, с Кавказа в Италию, прямо к битве под Ментоной, к Герцену, потом в Сибирь на три года, потом на Ангару, по которой он плыл ты­ сячу верст, потом в Шенкурск, в Лондон, в Цюрих, в Париж. Он видел все и вся. Это целая поэма. Он зна­ ет в совершенстве три языка, умеет говорить с членом парламента, с частным приставом, с мужиком, умеет сам притвориться и частным приставом, и мужиком, и неучем, и в то же время может войти сейчас на ка­ федру и начать о чем угодно вполне интересную лек­ цию. Это изумительная натура. Я и думать не могу охватить все это, но уголок я постараюсь взять в свою власть...» Этот Л. был одним из тех явлений, на которых от­ дыхала душа Успенского,— одним из тех, с которыми он чувствовал себя «искренней и сильней».

Но мутные волны повседневной жизни скоро смыва­ ли подобные «выпрямляющие», живительные впечатле­ ния, которых так жаждала душа Успенского. А кроме того, случалось ему, конечно, и ошибаться, ожидая найти чистое золото там, где на деле оказывалась грязь. Вот, например, что он писал В. М. Соболевскому после поездки в Болгарию :

«Только несколько дней, когда я чувствую себя не­ много по-человечески. Болгарская поездка измучила меня нравственно до ужасной степени. Никогда в жиз­ ни не был я в таком глубоком отчаянии, положительно не знал — что тут делать, то есть что думать! Всякая русская грязь, подлость... вся ложь полуславянофиль­ ства, такая, как теперь в моде,— все это здесь восстало передо мной в подлинном виде, ошеломило меня, все мне припомнило, всю жизнь, все жертвы, все лганье, которое постепенно вкрадывалось в душу страха ради иудейского, все уступки совести, вплоть до последнего слова непротивления злу. Словом, положительно я за­ дохнулся и изнемог от этого всего, что здесь на меня нахлынуло вдруг сразу. Не знаю и не уверен, чтобы вы нашли возможным печатать такие письма, как прила­ гаемое. Но из него вы можете иметь понятие о красоте и приятности здешних впечатлений. Писать дипломати­ ческие письма, из которых ничего не известно, я не мо­ гу... Много, много в нас, русских, лжи въелось и вообще ничего радующего! Нехорошо, нескладно, неприятно, творится здесь дело неведомое буквально и ничего не обещающее в будущем. Хорошие слова — свобода, ра­ венство — нечем наполнить ни нам, ни им. Все это здесь мыльные пузыри, которые когда лопаются, то пахнут гадко. Я стараюсь быть елико возможно бес­ пристрастным, о Болгарии будет на основании болгар­ ской прессы радикального лагеря, и вы увидите, как много уже в ней шарлатанства. Все это не второй, а сто второй сорт. Другое дело — народ. Он-то, его житье бытье и обличитель всей этой скверности... Словом, не знаю, не знаю. Я буду писать, но, кроме глубочайшей скорби, ничего на душе нет от этой работы...» Измученный подобными впечатлениями и всякого рода житейской «ахинеей» и «чепухой», Глеб Иванович подумывал иногда усесться на месте, поступить на службу — на железную дорогу, в земство и т. п., имея постоянный заработок, работать в литературе спокойно, не разрывая свои произведения на клочки. Но это или совсем не удавалось ему, или удавалось очень ненадол­ го. Дольше всего, кажется, он служил заведующим сельской ссудо-сберегательной кассой в Самарской гу­ бернии. По-видимому, он этой службой был доволен — по крайней мере с точки зрения собранного им там ма­ териала для литературной обработки. Иначе вышло с другой его пробой служебной деятельности. 11 сен­ тября (все равно какого года) он даже с некоторым торжеством извещал меня: «Сижу в должности», а письмо от 1 февраля следующего года начинается словами: «Места у меня больше нет». И вот мотивы, изложенные в письме от 14 марта: «Место... я должен был бросить, и как ни скверно это в материальном от­ ношении, но решительно не раскаиваюсь: подлые кон цессионеры глотают миллионы во имя разных шарла­ танских проектов, а во сколько же раз подлее интелли­ генция, которая не за миллионы, а за два двугривенных осуществляет эти разбойничьи проекты на деле там, в глубине страны? Громадные челюсти концессионеров ничего бы не сделали, ничего бы не проглотили, если бы им не помогали эти острые двухдвугривенные зубы, ко­ торые там, в глубине-то России, в глуши, пережевыва­ ют не повинного ни в чем обывателя. Я не могу быть в числе этих зубов;

если бы мне было хоть мало-маль­ ски покойно, я бы, может быть, и не так был чувствите­ лен ко всему этому и, понимая, считал бы себя скоти­ ной, но жалованье получал бы аккуратно. Но при том раздражении, которое временами (как в последний приезд в Петербург) достигает поистине глубочайшей невыносимости, я не могу не принимать этих скверных впечатлений с особенною чувствительностью. Место надо было бросать: все, там служащие, знают, что они делают разбойничье дело (будьте в этом уверены), но все знают, чем оправдать свое положение... а вот зачем литератор-то (каждый думает из них) тоже макает свое рыло в эти лужи награбленных денег — это уже нехо­ рошо. «Пишет одно, а делает другое». Вот почему нуж­ но было бросить их в ту самую минуту, как только стала понятна вся подлецкая механика их дела».

Так метался этот великомученик правды. Под прав­ дой они разумели не только истину, вследствие чего хо­ тели доподлинно, путем непосредственного наблюдения знать, как живут люди на востоке и западе, на севере и юге, а и отсутствие внутреннего разлада в человеке.

Не тиши и глади жаждали они, «ища по свету, где оскорбленному есть чувству уголок». Его и вид стра­ дания, горя, печали (как в «девушке строгого, почти монашеского типа» в «Записках Тяпушкина») радовал, если их носитель не допускал в свою душу ничего «неподходящего», то есть если его «размышления» и «поступки» находились в полном соответствии. Но не всегда находил он полное удовлетворение в такой гар­ монии мнений, чувств и поступков. Так, в «Больной со­ вести» он призадумывается, что, собственно, лучше — добродушие ли нашего солдатика Кудиныча, который, несмотря на это добродушие, в войнах с разными наро­ дами перебил много, по его собственному сознанию, «хороших» людей, или, например, свирепая жестокость, с которою версальские воины расправлялись после франко-прусской войны с парижскими коммунарами.

Он сначала иронически похваливает Кудиныча и проч., но затем как будто склоняется на сторону свирепых версальских убийц, потому что они поступали по со­ вести, сами считали свои деяния справедливыми, пото­ му что не было в них разлада между размышлениями и поступками. Но эта гармония, конечно, не удовлетво­ ряет его, как удовлетворяет гармония всего существа девушки строгого, почти монашеского типа. В «За­ писках маленького человека» Успенский, наслушав­ шись разговоров «расколотых надвое» людей, говорит:

«Все это надоело мне до такой степени, что я бог знает что бы дал в эту минуту, если бы мне пришлось увидеть что-нибудь настоящее, без подкраски и без фиглярства:

какого-нибудь старинного станового, верного искрен­ нему призванию своему бросаться и обдирать каналий, какого-нибудь подлинного шарлатана, полагающего, что с дураков следует хватать рубли за заговор от чер­ вей,— словом, какое-нибудь подлинное невежество — лишь бы оно считало себя справедливым». Из этого не следует, однако, что старинный становой, подлинный шарлатан и подлинное невежество были для Успенского сами по себе привлекательны.

Успенский питал условное почтение ко всякой гар­ монии и безусловное отвращение ко всякой «расколо тости». Этого-то и не поняла марксистская критика в его изображении «земледельческих идеалов»...

И вот представьте себе этого человека с обнажен­ ными нервами переживающим бред избиения всей семьи и всех друзей или собственного превращения в свинью. А между тем все эти ужасы, и еще большие, представляли собою только фантастически комбиниро­ ванные и преувеличенные волнения, переживавшиеся Успенским и в здоровом состоянии. В корне Глеб Ива­ нович и больной оставался тем же Глебом Ивановичем, каким мы его знали здоровым,— все так же возвышен­ но настроенным, все так же занятым борьбой со злом и мраком, которая теперь только вся обратилась внутрь его собственной души, наконец даже все так же талант­ ливым, потому что некоторые из его безумных фанта­ зий поражают своей оригинальной красотой.

Дневник д-ра Синани переполнен медицинскими по­ дробностями, между которыми есть и физически не­ чистоплотные, и в других отношениях неудобоназывае мые. И, несмотря на это, читая дневник, вы все время находитесь в некоторой возвышенной сфере, обволаки­ вающей, проникающей собою и преобразующей гряз­ ные подробности,— они растворяются в ее чистоте.

Читатель обратил, может быть, внимание на поми­ нающуюся в дневнике монахиню Маргариту, которая помогала несчастному в борьбе с «Ивановичем». Эта мо­ нахиня Маргарита играла вообще большую роль в его бредовых идеях. В дневник занесена, между прочим, следующая его запись: «Выход. Все колокола (сегодня воскресенье) прозвонили мне: Во время оно Глеб Ива­ нович Успенский был вознесен на небеса во вселенную и был он здесь в образе монахини Маргариты в брат­ ском союзе с иноком рабом божиим Глебом. Вселенная в небесах, я видел (дальше неразборчиво). А теперь он сидит за столом совсем...» На этом запись обрывается.

Об этой монахине Маргарите он и мне много раз рас­ сказывал, очень картинно описывая ее появление. Она посещала его еще в больнице д-ра Фрея, принося с со­ бой утешение и ободрение. Никакой монахини Марга­ риты он, кажется, не знал;

по крайней мере я раньше никогда не слыхал от него этого имени. Это было чистейшее создание его больной фантазии. Несмотря на живописное изображение ее появления, наружности ее я так и не знаю;

знаю только, что в ней были собраны и как-то спаяны все лучшие стороны всех лучших из­ вестных ему женщин, причем он перечислял их по­ именно.

Надо заметить, что в здоровом состоянии Успенский был совершенно равнодушен к религиозным вопросам.

Не то чтобы он не верил в бытие божие или в истин­ ность христианских догматов или сомневался в них — просто он не останавливался на этих предметах. Неко­ торых св. русских угодников он высоко чтил за то, что они «зоологическую правду» народной жизни старались поднять до высоты христианской морали. Особенно ему нравилась народная легенда о св. Николае Чудотворце и св. Касьяне, первый явился к богу в грязной и изорванной одежде, потому что проводил время в труде, и за это бог предоставил ему много праздников в году;

Касьян же предстал в новом и блестящем наря­ де, и за это ему дан только один праздник в четыре го­ да. Все это не имело никакого отношения к религиоз­ ным догматам и обрядам. Но в больнице (в Колмовской уже) его охватило мистически-религиозное настроение, а затем он стал исполнять и церковные обряды. Дело началось на почве все той же внутренней борьбы с «Ивановичем».

Временами Глебу Ивановичу становилось лучше.

В дневнике д-ра Синани встречается, например, такая запись: «Продолжает писать. Читает, по-видимому, очень толково. Отзывы о писателях и т. д. отличаются обстоятельностью, уверенностью, знанием дела. Вооб­ ще производит впечатление крайне отрадное. Что-то будет? Неужели Глеб Иванович поразит нас и попра­ вится настолько, что будет даже писать по-прежнему?

Я боюсь даже мечтать об этом». Но, очевидно, доктор мечтал, и оптимистический взгляд, хотя и очень редко, подсказывался не только объективными данными, а и любовным отношением врача к больному. Как бы то ни было, но больному становилось временами на­ столько лучше, что он ездил, с провожатыми конечно, в Новгород, посещал там знакомых, бывал на зем­ ских собраниях, отпускался к себе в Чудово, от­ куда делал довольно большие экскурсии, ездил и в Пе­ тербург. В большинстве случаев дальние поездки оканчивались худо. Вот несколько записей д-ра Си­ нани:

«24/IV (1893). Глеб Иванович сегодня отправился пешком в Чудово в сопровождении Степанова».

«29/IV. Вернулся со мной обратно».

«5/V. Выписался в Чудово. Сопровождает его Сте­ панов».

«9/VI. Сегодня пришлось привезти его обратно в Колмово. Жизнь в семье оказалась для него крайне неблагоприятною. С первых же дней совместной жизни с женой он разочаровался в одном из сильно занимав­ ших его желаний... Под влиянием отчаяния он 11 мая сильно размозжил себе мягкие части темени камнем.

Когда я приехал к нему, он сожалел, что он" так посту­ пил, объяснил свой поступок кратковременным сумас­ шествием и при этом, как бы в объяснение мотивов, приведших его в это состояние, проговорил следующую фразу: «Что же? Писатель я не писатель, отец я не отец — семью мою содержат другие, а не я, муж я не муж;

никому я не нужен, а только в тягость». Чем дальше, тем больше было поводов для разочарований.

Появились угрюмость, молчаливость, неудовлетворен­ ность, досада на себя и на окружающих, раздражи­ тельность. Появились дерганье себя за бороду, бормо танье про себя фраз вроде следующих: «три тысячи в год», «Сашечка приедет», «пошел вон» и т. п., шушу­ канье, выдыхание вроде свиста, встряхивание головой и т. п. насильственные движения, царапанье раны. На­ конец стал себе наносить сильные удары по голове, по вискам, стремление размозжить себе голову палкою.

Несколько дней тому назад еще можно было слышать такие фразы в его бормотанье: «Сашечка приедет», «надо жить», рядом со словами «пошел вон». Раздра­ жительность дошла до того, что он стал покрикивать на окружающих, гнать вон жену и детей. Аффекты гнева все усиливались, бил себя, угрожал убить себя, убить наиболее близких ему членов семьи, раз они чем-нибудь ему противоречили. Сон стал плох, все требовал sulfo nat, который, однако, мало ему помогал. То и дело уго­ щал себя пощечинами. Уже он не слушался и меня. При мне сделал страшную сцену своей семье, гнал жену вон за то, что она вызвала меня, нагнал ужас на домашних;

когда я объявил ему, что я его возьму обратно в Кол мово, то он закричал и на меня и наконец стал гнать вон и меня, угрожая убить и меня, и детей, и себя. Само собой разумеется, что себе он наносил при этом отча­ янные пощечины. Состояние его дома можно характе­ ризовать в кратких словах таким образом: сознание яс­ ное, бредовых идей незаметно, насильственные пред­ ставления, насильственные действия, крайняя раздра­ жительность, наклонность к аффектам гнева, переходя­ щим сейчас же в нежность, ласку, самообвинение, но на очень короткое время;

стремление к самоувечению, са­ мобичеванию, недовольство собою, не исключающее досады на других, не исключающее протеста против других за неисполнение его желаний, угрозы им и даже готовность оскорбить их не только словами, но и дей­ ствием. Замечательная память!» Однако в эту же июньскую поездку, а именно после прогулки из Чудова в Грузино, у него был момент не обыкновенного блаженства, который он потом часто вспоминал. Б. Н. Синани записывает:

«Воскресают воспоминания преимущественно тех сцен, которые доставляли ему чувство блаженства, восторга, например Маргарита, но особенно состояние того вечера после Грузина. Вернулся он тогда из Гру­ зина с мрачными мыслями. Но вот ночью он стал испы­ тывать удивительное явление превращения во всем те­ ле. По всему телу стало разливаться, начиная с ног, как электрический ток, что-то хорошее, теплое. Он весь преобразился, он чувствовал себя счастливым, он вос­ крес, он чувствовал себя так, как никогда за все свои пятьдесят лет. Он был совершенно чист, без пятнышка, совсем святой. Он должен был сохранить это состояние навсегда, навеки. Он должен был встать и пойти к же­ не, но он этого почему-то не сделал. Продолжал ле­ жать, и вот он стал чувствовать, как у него то там, то здесь потрескивает череп, настроение ухудшается, в го­ лову забираются мрачные мысли. Трещал-трещал череп и дотрещался до того, что на следующее утро он стал разбивать его. Он не должен был этого делать, не дол­ жен был предаваться отчаянию по случаю прохождения того удивительного состояния. Он ошибочно думал, что это состояние исчезло совсем. Оно не исчезло. Оно осталось в нем. Доказательство хоть то, что он вспоми­ нает, и воспоминание вызывает в нем теперь то же со­ стояние. Он верит, что будет испытывать это состояние все чаще и больше и что в конце концов оно в нем укре­ пится и он окажется окончательно и навсегда воскрес­ шим и как человек, и как писатель. И будет он чистым, святым, будет писать».

Кроме постоянного, упорного сосредоточения мысли на необходимости и обязанности «окончательно вос­ креснуть», Глеб Иванович употреблял и некоторые ме­ ханические приемы для достижения этой цели. Между прочим, за время болезни у него развилась странная привычка постоянно что-то шептать про себя. Д-ру Си­ нани он однажды объяснил, что при этом он «ведет борьбу с тьмою, не совсем еще исчезнувшею из его го­ ловы». «В те моменты, когда он кажется окружающим странным, он ведет борьбу, он содействует упрочению своего воскресения, счастия. Когда другим кажется, что он свистит, дует и т. п., он делает свое дело в пользу ис коренения дурного, мрачного, темного (точно опреде­ лить не может) тем, что шепчет: «Честью и совестью».

А когда он вскидывает голову, он как бы отмахивается от мрачного и шепчет: «Счастие». Теперь он убежден, что хорошее в нем не погибло, что оно восторжествует окончательно. «Добросовестность, говорит, никогда не исчезала у меня окончательно». Будет так, что в нем останутся только честь, совесть, любовь, счастие и т. п,, и он будет писать. По-видимому, он как бы то и дело производит над собою эксперименты самовну­ шения». Однако иногда он прибегал и к более грубым средствам: колотил себя по голове с целью выбить от­ туда дурные мысли...

А затем его бредовые идеи окрасились мистическим цветом. Вот одно из его писем к жене: «Уверяю тебя, дорогая моя, горячая любовь к богу с каждой минутой охватывает меня все больше и больше. Величайшее счастье жить на белом свете, светлое далекое будущее обрадует всех, кто меня любит, кто возлагает на меня большие надежды. А я люблю всех и воскресаю в любви ко всем страждущим и обремененным» и т. д. Д-ру Си нани он говорил в это время, что «воскрес в любви к богу. Бога,— читаем далее в дневнике,— понимает в пантеистическом смысле и примешивает к нему лю­ бовь и бесконечность не то как атрибуты, не то как си­ нонимы. Выходит поэтическое, довольно стройное ми­ росозерцание, мало похожее на величавый слабоумный бред паралитика. Говоря о бесконечности, о мирах и т. п., прибавляет, что все это у него в голове, в голове его вселенная со звездами», и т. п. Еще далее он стал «ангелом господним всемогущим», стали ангелами и святыми все близкие к нему, и, даже пылая негодова­ нием на Б. Н. Синани, он писал ему в такой форме:

«Ангелу господню Борису. Позвольте просить вас на­ писать мне, какая власть руководит вами надо мной, всемогущим ангелом-хранителем,— по власти господа бога или по вашему своеволию? Ангел господен Глеб».

Надо, однако, иметь в виду следующую оговорку дневника: «Слова «гений», «ангел», даже «бог» и т. п. эпитеты, приписываемые им себе и близким ему лицам, вовсе не должны быть понимаемы как грубый бред вообще и как бред величия в частности. Сегодня, между прочим, он употребил слово «бог» в применении к крестьянину, причем, по обыкновению, не мог обой­ тись без того, чтобы не назвать крестьянина по фами­ лии (Угланов). Общий смысл его фантазии следующий:

люди сотворены так, что в них заложены все основания к всестороннему совершенствованию, к высокому раз­ витию их духовных (умственных, нравственных и эсте­ тических) способностей до такой степени, что они могут подняться до степени ангелов и даже выше. Когда люди свободны от влияния насилия, порока земного, они спо­ собны быстро развиваться духовно, подниматься все выше и выше к небесам, все больше и больше уподоб­ ляться высшим небесным существам, принимать (ду­ ховно) все высшие и высшие размеры. В то же время организация их (духовная) становится все сложнее, утонченнее, нежнее, чувствительнее. Для того чтобы удержаться на достигнутой высоте, необходимо, чтобы ничем не нарушалась полнейшая гармония в их орга­ низации, необходимо, чтобы их нисколько не касалось влияние земного, порочного, насильственного. Чуть их коснулось что-нибудь низменное, они сразу начинают быстро терять свои небесные качества и принимают грубые формы и размеры земных существ, обыкновен­ ных людей. Называя те или другие лица, приписывая им те или другие эпитеты, он, как видно, имеет в виду не конкретное их состояние в данную минуту, а их по­ тенциальную способность».

В этой мистически расцвеченной фантазии нетрудно усмотреть тот идеал, который манил к себе Глеба Ива­ новича и в здравом состоянии, приближение к которому он видел в укладе мужицкой жизни, в Венере Милос ской, в «девушке почти монашеского типа» и осуществ­ ления которого в самом себе он так страстно желал.

Оно наступило наконец, это осуществление, но уже в безумной фантазии. Да и то фантазия эта не раз раз­ бивалась о страшные видения, в которых все близкие являлись или злодеями, разбойниками, развратниками, преступниками, или жертвами злодейств и преступле­ ний;

и сам он оказывался злодеем, разбойником (под некоторыми записками он так и подписывался: «Раз­ бойник»), который убил или погубил, ограбил и т. п. всю свою семью, «зарезал свой ум, свою душу»...

Но да идут мимо нас эти ужасы, доводившие стра­ дальца до последних пределов отчаяния. Мне хочется вспомнить в заключение Успенского счастливым — на сколько может быть счастлив несчастный, то есть в красивой, поднимающей больной дух фантазии.

Это было в один из его приездов из Колмова в Пе­ тербург. Он заезжал ко мне почти каждый день, а кро­ ме того, я в этот же приезд видел его дважды в боль­ ших собраниях, где он непременно хотел быть, несмотря на убеждения не ездить: на одном студенческом вечере в дворянском собрании и на большом обеде в ресторане (боюсь ошибиться, но, помнится, это был юбилей А. М. Скабичевского). На вечере молодежь, давно не ви­ давшая своего любимца или даже только по писаниям знавшая его, окружила его густой стеной. Всегда за­ стенчивый, тут он был особенно смущен, но вместе с тем приятно взволнован, взволнован так сильно, что его пришлось скоро увести. На обеде или, точнее, после обеда, когда встали из-за стола и разбились по кучкам, волнение его достигло высшей степени, сначала он что то шептал, а потом стал громко и возбужденно говорить о том, что все присутствующие — ангелы, и опять при­ шлось увести его. Ко мне он приезжал обыкновенно ве­ чером и долго рассказывал о том, что с ним происходит и что еще будет происходить. Говорил, например, что видит на потолке или сквозь потолок звезды, и когда я спрашивал, отчего же я-то их не вижу, да и никто, кроме него, не видит, он отвечал: «Мне это дано».— «Почему же, Глеб Иванович, вам дано, а мне не дано, и такому-то, и такому-то не дано?»—«Потому что я много пережил, чего никто не переживал, ведь вы знаете, я сумасшедшим был». И затем шел художест­ венный рассказ о монахине Маргарите, которая явля­ лась к нему с утешением и поддержкой. Иногда разго­ вор начинался с какой-нибудь текущей житейской темы или с воспоминания о ком-нибудь или о чем-нибудь, но быстро переходил к тем же звездам, видимым сквозь потолок, или к другим предметам, которые ему «дано» видеть и ощущать. Так, он много раз возвращался к своей способности летать. Он утверждал, что ему «дано» дышать не так, как дышим все мы, легкими: он дышит всем телом, у него и ноги наполнены воздухом, и ему ничего не стоит подняться за облака и «быстро быстро» долететь до любой звезды. На выражение со­ мнения он отвечал все тем же «мне дано», и дано имен­ но за пережитые им страдания. Свою способность ле­ тать он намерен был пустить в ход на благо всего чело­ вечества, и, говоря об этом, он рисовал грандиозную картину: когда настанет время, он, видимо для всех, поднимется на воздух и облетит вокруг земного шара, и этот подвиг так поразит людей, что все насильники и злодеи устыдятся, а все униженные и оскорбленные воспрянут духом, и на земле наступит царствие божие...

Pages:     | 1 |   ...   | 5 | 6 || 8 | 9 |   ...   | 11 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.