WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |   ...   | 11 |

«ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА Статьи о русской литературе XIX-начала ХХ века ЛЕНИНГРАД «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» ЛЕНИНГРАДСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ 1989 ББК 83.3 PI M 69 Составление, вступительная статья ...»

-- [ Страница 5 ] --

Но этого мало. Припомните странную мысль Достоев­ ского — странную, но отнюдь не одиноко стоящую в его Писаниях, что Коробочка и ее крепостные, оставаясь в том же социальном положении, могли бы явить миру высокий образец взаимных нравственных отношений, если бы были проникнуты истинно христианским ду­ хом. Никто не сомневается в возвышенности христи­ анской морали, но в этой выходке сквозит такое страш­ ное презрение ко всякому общественному идеалу или такая почти непостижимая скудость мысли и чувства в этом направлении, что поневоле вспомнишь джентль­ мена с ретроградной и насмешливой физиономией. На этот раз фантастический джентльмен должен бы был, «уперев руки в боки», сказать: а давайте-ка, господа, столкнем к черту все, что выработано и выстрадано че­ ловечеством по части общественных идеалов: не все ли, собственно говоря, равно — крепостное право, тепе­ решний, завтрашний порядок? Все это чепуха, ибо во всяком положении можно быть высоконравственным человеком...

Слабость художественного чувства меры, которое могло бы контролировать проявление жестокого талан­ та, отсутствие общественного идеала, который мог бы их регулировать,— вот, значит, условия, способство­ вавшие или сопутствовавшие движению Достоевского по наклонной плоскости от «простоты» к вычурности, от «гуманического» направления к беспричинному и бес­ цельному мучительству. Чем дальше, тем ярче объяв­ лялась в нем потребность играть на нервах читателя разными страшными чудищами и дух захватывающими диковинками. И, несмотря на всю его по этой части изобретательность, ее все-таки не хватало для удовлет­ ворения его ненасытной потребности: он должен был повторяться. Так, например, в «Вечном муже» Трусоц кий из ненависти к Вельчанинову любовно целует у него руки;

искренно, с любовью ухаживает за ним за боль­ ным, а два-три часа спустя хочет его зарезать бритвой.

Казалось бы, в самом богатом собрании «монстров и раритетов» одного такого чудища было бы достаточ­ но. У Достоевского же, не говоря о бесчисленных вари­ ациях на тему любви — ненависти вообще, этот самый эпизод в частности почти буквально повторяется в «Идиоте»: Рогожин братается с князем Мышкиным, меняется с ним крестами и в тот же день бросается на него с ножом. Изображений простой, обыденной типи­ ческой жизни, которые так тронули сердце Ихменевых, нет и в помине. Напротив, все вычурно, необыкновенно, случайно, чудно. Достоевский и сам, наконец, обратил на это внимание. По крайней мере в предисловии к «Братьям Карамазовым» есть, между прочим, следу­ ющие строки: «Не только чудак, не всегда частность и обособление, а напротив — бывает так, что он-то, по­ жалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи, все, каким-нибудь наплы­ вом ветром на время почему-то от него оторвались».

Это — попытка оправдаться в выборе чудных, особен­ ных, редкостных людей, положений, чувств. Сказаны эти слова по адресу Алексея Карамазова, который, мо­ жет быть, и оказался бы таким «сердцевинным» чуда­ ком. Но беда в том, что Алексей Карамазов своей серд цевинности в романе не обнаруживает и сам тонет в це­ лом океане разных необыкновенных людей и положе­ ний, которых и сам автор не решается выдавать за серд­ цевинные. Тут старик Карамазов, развратный до того, что находит наслаждение в любовном сношении с гряз­ ной идиоткой Лизаветой Смердящей. Тут Дмитрий Ка­ рамазов с целым рядом необыкновенных похождений.

Тут мятущаяся, фантастическая Грушенька, эпилепти­ ки, отцеубийцы, юродивые, святые — словом, целая кунсткамера. «Чудак» Алеша оказывается самым обыкновенным человеком в этой коллекции чудищ.

А читатель знает, что «Братья Карамазовы» отнюдь не составляют в этом смысле исключения. «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы» переполнены всякого рода редкостями, исключительными явлениями, чуди щами И если сердца читателей все-таки трогаются и даже в своем роде, может быть, сильнее трогаются, чем в свое время сердца Ихменевых, то во всяком слу­ чае на совершенно другой манер;

сочувствие к забитым, униженным, оскорбленным заменяется совсем другим отношением к ним. Взять хоть бы тех же рогоносцев Ивана Андреевича и Трусоцкого. Это — истинно не­ счастные люди, которых жестокая судьба унижает и оскорбляет жестокими руками Достоевского свыше всякой меры и безо всякой с их стороны вины: ничем они не виноваты ни перед женами своими, ни перед их любовниками. Напротив, по крайней мере один из них, Трусоцкий, был весь внимательность и любовь. И тем не менее никакого сочувствия к этим субъектам в читателе родиться не может: один смешон и глуп как пробка, другой низок и отвратительно зол. Тут уж никак нельзя повторить слова старика Ихменева: познается, что са­ мый забитый человек есть тоже человек и называется брат мой. Весь психический процесс, происходящий в душе читателя, сводится к какому-то неопределенно­ му трепетанию нервов, совершенно безучастному и к оскорбленной, и к оскорбляющей стороне, но на­ столько все-таки благодаря таланту автора сильному, чтобы читатель втянулся и некоторое время жил этим беспредметным мучительным трепетанием.

VIII Ничего этого Добролюбов не застал. Если же и в самых ранних произведениях Достоевского задатки мучительских наклонностей были уже налицо, то, во первых, это были все-таки только задатки, нечто, отно­ сительно говоря, слабое, невыяснившееся. А во-вторых, дух времени, когда довелось работать Добролюбову...

Впрочем, позвольте сначала маленькое отступление.

В «Записках из подполья» есть одна фраза, которая в устах подпольного человека играет роль просто фра­ зы, общего места, но в которую может быть, однако, вложено чрезвычайно важное и обширное содержание.

Подпольный человек говорит именно, что он оторвался от «живой жизни» и прилепился к жизни «книжной».

Что это такое значит? Возьмем не мрачного «парадок­ салиста», кокетничающего своею мерзостью, а настоя­ щего «книжного» и притом хорошего человека. Пред ставьте себе прекрасного юношу, одолеваемого жаж­ дою научных знаний и мечтающего приложить эти до­ бытые усиленным трудом знания к практической жизни на благо родины. Представьте себе далее, что эта свя­ тая для него родина предоставляет ему мирно и безмя­ тежно приобретать знания, а затем настежь отворяет перед ним двери практической жизни: иди и работай.

И родина в барышах — у нее лишний работник, имею­ щий прекрасную цель и владеющий средствами для приближения к ней;

и личная судьба юноши устраива­ ется превосходно, «струны натянуты, звени на весь мир», как говорит тургеневский Шубин в «Накануне».

К сожалению, это случай очень простой в теории, но довольно редкий на практике. Бывает так, что родина, ослепленная разными тяжелыми обстоятельствами и мутной водой, в которой ловкие люди ловят рыбу, встречает юношу, самое, может быть, дорогое свое де­ тище, с недоверием. Допустим, что она не мешает ему приобретать знания, какие ему угодно и сколько ему угодно (а бывает ведь так, что и этого не бывает). Но предоставляя нашему прекрасному юноше учиться, ослепленная родина оставляет ему только ничтожную щелку для прохода в «живую жизнь» и приложения знаний. Юноша об этом уже на школьной скамье слы­ шит, а затем и воочию самолично убеждается, что его золотые мечты, розовые надежды, голубые идеалы, все эти яркие, блистающие цветы жизни должны «не рас цвесть и отцвесть в утре пасмурных дней». Если эта натура кипучая, которой практическая деятельность в «живой жизни» нужна как рыбе вода, то его ждут многие и разнообразные приключения, во всяком слу­ чае, невеселого свойства, до которых, однако, нам здесь дела нет. Если же это натура, могущая довольство­ ваться теоретическими сферами, то из него легко может выйти виртуоз в той отрасли знания, которою он зани­ мается Для этого нужно только, чтобы взамен от­ рубленной обстоятельствами цели, блага родины, на первый план выступило средство — знание В самом деле, он занимался, например, философией и с наив­ ностью, свойственною юношам, особливо хорошим, мечтал благодетельствовать родину теми этическими и социологическими выводами, которые он добудет упорным занятием философией. Оказывается, что его родине не нужны его этика и социология;

у нее есть свой отверделый кодекс морали, свои отверделые поня­ тия об общественных отношениях, и она ревниво от­ страняет все, что может эту отверделость потревожить.

Юноша, побившись некоторое время как рыба об лед, прощается со своими практическими идеалами и уда­ ляется в область логических, онтологических, диалек­ тических и метафизических тонкостей. Здесь он может свободно строить хотя бы вавилонскую башню, никому не нужную, ни для кого не опасную, никого не радую­ щую. Юноша занимается историей. Он думает вывести собственные оригинальные или проверить чужие исто­ рические законы, с тем чтобы приложить их к судьбам родины и доказать с математическою точностью и яс­ ностью, что в настоящую минуту для родины нужно то то и то-то. Нет, ослепленная родина не хочет даже и слышать об этих «то-то и то-то», она налагает печать молчания на уста юного историка, и он зарывается в архивы отечественные, а может быть, и иностранные, чтобы добывать там мелкие факты и фактики, упивать­ ся этим познанием исторического сора и навсегда ото­ рваться от «живой жизни»... И т. д. Биолог утонет в безбрежном море видов каких-нибудь насекомых;

статистик кинется в омут познания всякого рода чисел.

Все это будут виртуозы, оторванные от «живой жизни» или, лучше сказать, отброшенные ею. Одни пустятся в эту виртуозность, в эту игру мускулами мысли после некоторой борьбы и с болью, с душевным надрывом;

другие втянутся в нее незаметно, постепенно, может быть с некоторым весельем и чрезвычайно высоким мнением о себе и своей деятельности.

Да не подумает читатель, что я с насмешкою, пре­ зрением или другим каким-нибудь видом отрицания от­ ношусь ко всем упомянутым почтенным специаль­ ностям. Напротив. Бесспорно, что всякий виртуоз пло­ дит много таких ненужностей, которые во веки веков останутся ненужностями Но если кто-нибудь хочет по­ знавать всякого рода числа или считать «пески морей, лучи планет», так пусть его. Мне только жаль тех прекрасных юношей, которые совсем не того хотели, вступая в жизнь, и принялись за всякого рода числа и погреблись в архивах только потому, что живая жизнь их от себя оттолкнула. Простительное сожале ние, я надеюсь. А ведь это еще все лучшие случаи оторванности от жизни. Бывает много хуже. Бывает так, как, может быть, было с подпольным человеком.

Кто его знает! Может быть, сознав свои выдающиеся способности вообще и специальную силу «донимать» людей «картинками», он думал великие дела обломать, мечтал горами ворочать и «донять» дорогую родину та­ кими «картинками», чтобы она содрогнулась и от всей своей скверны очистилась. Но ослепленная родина не пожелала его услуг, живая жизнь оттолкнула его;

мо­ жет быть, крайне грубо, больно, оскорбительно и бес­ поворотно оттолкнула. И вот то, что было лишь средст­ вом для достижения высокой цели — донимающие кар­ тинки,— стало самою целью подпольного человека. Си­ ла-то ведь осталась, она только потеряла первоначаль­ но предположенную точку приложения и разбрасыва­ ется поэтому зря, без смысла. Увидел подпольный че­ ловек несчастную Лизу и давай ее донимать картинка­ ми, то есть мучить без причины, без цели, без нужды.

Что касается средств, которые «живая жизнь» пускает в ход, чтобы оторвать от себя работников, то, я полагаю, распространяться о них нечего. Читатель знает, что средств этих много и что они разнообразны.

Достоевский испытал на себе самые страшные из них.

За невиннейшее участие в деле Петрашевского он ис­ пытал все ужасы и весь позор каторги и солдатской лямки. Его били, секли... его, испытавшего уже на­ слаждение высшей власти, какая только может быть на земле,— власти над сердцами людей...

Теперь можно, кажется, обратиться и к «духу вре­ мени».

Дух времени в значительной степени характеризу­ ется количеством отверженных и не отверженных жи­ вою жизнью работников. Не одни вершины, не только сильные, большие, властные, а и слабые, малые, смир­ ные хотят участвовать в живой жизни, справедливо рассуждая, что тут всем найдется вдоволь работы;

и они, а значит, все общество может оказаться от­ верженным живою жизнью или припущенным к ней.

Понятное дело, что дух времени будет в первом случае совсем не тот, что во втором,— иные интересы будут у людей, иначе будут они на вещи смотреть. Во времена Добролюбова у нас на этот счет в некотором роде весна была: лед таял, цветы расцветали, весенние птицы ве­ сенние песни пели. Говоря без метафор, общество после томительно долгого бездействия получило наконец не­ которую возможность принять участие в живой жизни.

Добролюбов был слишком умен и требователен, чтобы приходить в телячий восторг (как приходили тогда многие) от этого, во всяком случае, первого, неуверен­ ного, колеблющегося шага. Но и на нем сказался дух времени. Так, например, хоть в той же статье о забитых людях, несмотря на ее общий грустный и протестующий тон, пробивается оптимистическая струйка, совершен­ но, конечно, оправдываемая тогдашними обстоятельст­ вами. Кто же в самом деле мог тогда предвидеть, что мрак и хаос наступят так быстро, после того как «солн це встало» и «горячим светом по листам затрепетало»!

Тот же оптимизм побуждал часто Добролюбова, как и других, считать побежденным то, что, в сущности, было вовсе не побеждено, а только съежилось и при­ гнуло голову. Между прочим, именно как к побежден­ ным Добролюбов относился к формулам виртуозности:

наука для науки, искусство для искусства. Оно и по­ нятно. Живая жизнь, настоящее дело настолько стали общедоступными, а в недалеком будущем развертыва­ лись такие широкие перспективы, что казалось, кому же придет охота променять настоящую жизнь на ее отра­ жение, цель на средство;

наука и искусство, конечно, сами пойдут на службу к живой жизни. Так оно и было в общем тоне, но вовсе не так в подробностях. Наделяя при случае, мимоходом, пресловутое искусство для искусства каким-нибудь презрительным толчком, Доб­ ролюбов относился ко всем разбираемым им крупным явлениям литературы так, как будто и сомнения не могло быть в том, что это продукты сознательного слу­ жения живой жизни. Ему и в голову не приходило, что то или другое крупное литературное явление родилось так, спроста, как роза цветет, как соловей поет. По этой части происходили даже не лишенные пикантности анекдоты. Так, например, в статье «Когда же настанет настоящий день?» Добролюбов написал несколько прекрасных страниц в ответ на вопрос, почему Инсаров болгарин, а не русский, и почему русский не мог увлечь Елену. При этом предполагалось, что Тургенев на­ меренно выбрал такого героя, именно в таких-то и та ких-то видах. А по прошествии некоторого времени Тургенев откровенно разъяснил, что никаких таких видов у него не было, а что он просто воспроизвел дей­ ствительное происшествие, героем которого был именно болгарин. Точно так же и относительно Достоевского.

Добролюбов и представить себе не мог, чтобы можно было мучить, например, «господина Голядкина» так, ни с того ни с сего, ради «игры». Не то чтобы у него для этого не хватало проницательности или критического таланта. Нет, самая возможность такого дикого явле­ ния была далека от его мысли. И вот он придумывает для злоключений Голядкина жизненное объяснение, тонкое и умное, которое, однако, никуда не годится.

Само собою разумеется, что это нимало не отнимает цены у статьи Добролюбова, потому что и посвящена то она, собственно говоря, не столько Достоевскому, сколько забитым людям, а забитые люди будут, конеч­ но, поважнее Достоевского...

И в этом отношении, как и во многих других, Доб­ ролюбов был настоящим выразителем духа времени.

Все читающее общество было как-то бессознательно уверено в невозможности литературы так. Оно до­ пускало, разумеется, исключения для разной мелочи и шелухи, но крупный талант представлялся в ту весен­ нюю пору непременно работником живой жизни, и чи­ татель именно в этом направлении искал объяснения произведениям Тургенева, Островского, Гончарова, Достоевского.

Понятное дело, что при таких условиях Достоевский со своими мучительскими наклонностями и не окреп­ шим еще талантом не мог играть видной роли. Незави­ симо от относительной слабости дарования аудитория то была просто неподходящая. Тогдашний читатель, все равно умный или глупый, эстетически развитый или не­ развитый, был подобен той пчеле, о которой в немецкой басне рассказывается, будто она высасывает из цветов только сладость, а яд оставляет. Слишком он был занят живою жизнью, чтобы находить наслаждение в бес­ предметном трепетании нервов, и просто не замечал мучительской стороны огромного дарования Достоев­ ского, пропускал ее мимо ушей.

Совсем другое дело в последний период деятель­ ности Достоевского, особенно под самый конец его жизни. Все сложилось для того, чтобы поднять его по­ пулярность до необыкновенной высоты. Правда, он пустился в публицистику и как публицист был просто путаница, которую все так и признали бы путаницей, если бы не политиканство одних и не холопское умиле­ ние других. Но зато беллетристический талант его от­ точился до блеска и остроты ножа. Да и читатель был уже не тот Не то чтобы сам читатель изменился, а его обстановка — он был оторван от живой жизни. Там, в живой жизни, происходили события огромной важ­ ности, небывалых размеров и почти сказочного харак­ тера. Но читатель был тут ни при чем. Он был зритель и только и мог что трепетать нервами Ну вот что, читатель. Мы с вами так истрепетались нервами за это тяжелое, страшное время, что о нем надо либо начистоту, по душе говорить, либо совсем не говорить. А чтобы по душе говорить, надо весны подо­ ждать, чтобы опять лед таял, цветы расцветали, весен­ ние птицы весенние песни пели...

О ТУРГЕНЕВЕ Литературной критики нет!.. Нет литературной критики!.. Со времен Белинского русская беллетристика осталась без критического руководительства... Критика умерла с Добролюбовым... Последний выдающийся русский критик был Писарев...

Вот сетования, постоянно встречающиеся в разных «литературных обозрениях» и «критических очерках».

Обратите, пожалуйста, внимание на то, что именно ав­ торы критических обозрений, люди, так сказать, специ­ ально приставленные к этому самому делу, жалуются на отсутствие критики, относя момент ее исчезновения более или менее далеко, смотря по образу мыслей обо­ зревателя: один не хочет знать Добролюбова и оста­ навливается на Белинском, другой стоит за Добролю­ бова, третий вспоминает о Писареве;

попадаются и та­ кие чудаки, которые считают последним критиком Аполлона Григорьева. Во всяком случае, сами себя эти разные обозреватели и авторы критических очерков в счет не ставят. И, разумеется, очень умно и добросо­ вестно поступают, потому что какие же они, в самом деле, критики? Если бы они ими действительно были, так незачем бы им было жаловаться на те или другие недостатки современной критики, а тем паче на отсут­ ствие ее, а просто взять да и явить миру образцы истинной критики. Белинский — беру имя, не подлежа­ щее ныне никаким сомнениям,— был ведь в свое время один и не тратил, однако, много времени на печали об том, что он один, а прямо и просто делал свое дело. Ну, и ныне был бы один, например, г. Чуйко — беру первого попавшегося из толпы обозревателей, потому что ведь все они приблизительно одинакового роста.

Если, однако, даже сами критики говорят, что кри­ тики нет, так, значит, ее действительно нет. Почему нет?

Этого я не знаю. Может быть, просто потому, что такая уж неурожайная полоса настала, неурожай на людей, способных всесторонне оценить и выяснить беллет­ ристическое произведение. Мудреного ничего нет. Не­ урожаи всякие бывают. Возьмите хоть того же Белин­ ского и сообразите, что он у нас был один на несколько десятков лет. А может быть, критические таланты и ро­ дятся в изобилии, да течение судьбы отвлекает их к другим делам. Может быть, наконец, критики нет по­ тому, что нет на нее спроса со стороны самой беллет­ ристики. Перед Белинским были — легко сказать! — Пушкин, Гоголь, Лермонтов;

перед Добролюбовым — Тургенев, Островский, Достоевский. А над чем развер­ нуть свои, может быть, необычайно мощные крылья г. Чуйке или кому другому из обозревателей и авторов критических очерков? Согласитесь, что гг. Авсеенки да Маркевичи, Боборыкины да Летневы едва ли способны дать критической мысли достаточное возбуждение. Го­ ворить об них, конечно, можно, пожалуй даже должно.

Но ножу критического анализа тут не над чем отто­ читься, и очень простительно, если ленивый зевок пере­ бивает работу несчастного обозревателя и рука его еле водит пером по бумаге или если он отвлекается от пря­ мого своего дела в разные стороны. Жестокие люди эти господа обозреватели, но надо тоже и их судить по че­ ловечеству...

Это я, впрочем, может быть, из эгоизма, милостивые государи, прошу вас судить обозревателей по челове­ честву. Дело в том, что я сам хочу записаться в этот цех и, прося у вас гостеприимства, натурально хочу за­ ручиться и вашей снисходительностью. Я никогда не помышлял о роли критика, и если случалось иногда пи­ сать о том или другом явлении в области беллетристи­ ки, так только мимоходом и ввиду разных сторонних соображений. Теперь я желал бы заняться этим делом несколько пристальнее, не выходя, однако, из скромной роли обозревателя. Я не буду вам надоедать жалобами на отсутствие литературной критики или на те или дру­ гие ее оплошности и недостатки, но не обещаю и крити­ ки в широком значении этого слова. Я буду просто об­ ращать ваше внимание на любопытные явления в об­ ласти литературного творчества и, по мере сил и спо­ собностей, комментировать их. Вот и все.

К сожалению, мне приходится начинать свою лето­ пись отметкой скорбного факта: Тургенев умер...

Смерть эта никого не поразила, потому что давно уже стали появляться в газетах известия о тяжких страданиях маститого художника. Но, никого не пора­ зив, весть о смерти Тургенева всех огорчила, и едва ли найдется хоть один образованный, «интеллигентный» русский человек, который при получении скорбной вести не помянул бы покойника добром за полученные от него художественные наслаждения и толчки работе мысли. Тургенев умер не внезапно — известия о его смерти ждали чуть не со дня на день. Он умер в таком возрасте, в котором европейские писатели и вообще де­ ятели еще ухитряются быть молодыми духом и телом, но до которого редко доживают крупные русские люди, почему-то гораздо скорее изнашивающиеся. Тургенев дал русской литературе все, что мог дать, и какова бы ни была художественная красота его последних произ­ ведений, но никто уже не ждал от него чего-нибудь приблизительно равного по значению его старым ве­ щам. Таким образом, все, кажется, сложилось так, что­ бы по возможности смягчить утрату, придать ей сгла­ женные, не режущие и не колющие контуры. И все-таки больно... Слишком многим обязано русское общество этому человеку, чтобы с простою объективностью от­ нестись к его смерти, какие бы смягчающие обстоя­ тельства ни предъявляли в свое оправдание судьба и законы естества. Но этого мало. Заслуга Тургенева не только в прошлом. Он был нужен и в настоящем, в на­ шем скудном настоящем.

Тяжело и мрачно было на русской земле в ту пору, когда Тургенев начинал свою литературную деятель­ ность. Это были незабвенные сороковые годы. Мы, только по преданию знающие это время, имеем, однако, печальную возможность судить о нем с полною, так сказать, наглядностью. Как иногда вся жизнь умираю­ щего сосредоточивается в его глазах, так все, что толь­ ко заслуживает названия человеческой жизни, сосре­ доточивалось тогда в количественно ничтожной горсти людей мысли. И в числе их был Тургенев. В разные сто­ роны разбрелась потом эта горсточка, и некоторые из ее представителей, дожив до того времени, когда опять стало тяжело на русской земле, играли и играют далеко уже не ту роль, какая выпала той горсточке. Кто устал, кто озлобился и даже рассвирепел, кто ударился в мистицизм и юродство, кто просто не понял истинного смысла событий чрезвычайной исторической важности, совершавшихся на Руси с сороковых годов. И Тургене­ ву случалось впадать в ошибки, порождать недоразу­ мения и самому делаться их жертвою, как он сам с го­ речью печатно рассказывал, вспоминая литературно политический эпизод с «Отцами и детьми». Но это были именно недоразумения, и Тургенев сам говорит о том удивлении и отвращении, с которым он, по приезде по­ сле «Отцов и детей» из-за границы, встречал любез­ ности разных мракобесов. Недоразумения порожда­ лись личными слабостями покойника, которые могут быть тому или другому более или менее досадны и неприятны, но не должны и просто даже не могут за­ слонить собою его громадные заслуги. Тургенев никог­ да не был Савлом. Его никогда не было в рядах разно­ шерстной литературной когорты гонителей истины и га­ сителей света, этой когорты палачей, поигрывающих плетью, шутов, позванивающих бубенчиками дурацкого колпака, и юродивых, самодовольно, напоказ бренча­ щих веригами. Он всегда оставался верен несколько неопределенным, но светлым идеалам свободы и про­ свещения, с которыми выступил на литературное по­ прище. Мимоходом сказать, этой неопределенности и вместе светозарности идеалов Тургенева вполне соот­ ветствовали некоторые особенности его несравненного таланта. Это был талант (независимо, конечно, от дру­ гих его свойств), так сказать, музыкальный, а музыка, как известно, вызывает неопределенные, но хорошие, приятные, светлые волнения. Понятно, что эта музы­ кальность таланта Тургенева должна была особенно проявляться в мелких вещах, где она не заслонялась для читателя возбуждениями умственного и нравствен­ ного характера. Любопытно, что в передаче музыкаль­ ных ощущений Тургенев решительно не имеет соперни­ ков: состязание «певцов» в «Записках охотника», игра Лемма в «Дворянском гнезде», игра волшебной скрип­ ки в «Песни торжествующей любви»— в своем роде шедевры. Дело тут не в слоге, не в «стиле», по крайней мере не в нем одном, а в специальной черте самого ха­ рактера творчества, а эта специальная черта находи­ лась в свою очередь в тесной связи со всем душевным обликом художника, неопределенным, но светлым.

Не принимая активного участия в борьбе со свинцо­ вым мраком, стремящимся облечь нашу родину, не за­ нимая даже никакого определенного места в литературе в этом отношении, Тургенев служил идеалам свободы и просвещения самым, так сказать, фактом своего су­ ществования, наличностью своего первостепенного та­ ланта и своей не русской только, а европейской славы.

Ни для кого не было тайной, куда направлены симпатии этой красы и гордости русской литературы, и из змеи­ ных и жабьих нор не раз раздавались за это зловещие шипения по его адресу. Ни для кого также не было тай­ ной, что покойник был «западник» (он сам себя так на­ зывал), но это не мешало ему быть гордостью русской литературы. И вот почему Тургенев был дорог, хотя бы даже ничего более не писал. Вот почему нужно было желать ему еще долго, долго жить. А вместо того он, по странному русскому выражению, сам приказал нам долго жить...

Будем жить...

Вы не ждете от меня, конечно, какой-нибудь оценки или переоценки Тургенева или даже просто какого-ни­ будь итога в этом смысле. Но вы позволите мне не­ сколько беглых замечаний.

В числе проектов памятника Пушкину был один, ес­ ли не ошибаюсь Антокольского, такого рода: Пушкин сидит в задумчивой позе на скале, а к нему снизу вере­ ницей поднимаются созданные им образы: Онегин, Татьяна, Мазепа и т. д. Мысль несколько вычурная и для скульптуры не совсем подходящая. Но когда не статую лепишь, а просто думаешь об умершем писателе вроде Тургенева, жизнь которого так бедна внешними событиями и вся наполнена созданием художественных образов, то поневоле рисуется именно такая картина:

почивший художник и его создания, больше ничего кругом нет;

художник делает смотр своим творениям.

Может быть, нечто подобное этому смотру происходило и в действительности, когда умирающий, зная, что смерть уж тут, возле кровати, в минуты отдыха от бо­ лей, исповедовался сам себе, сам себе давал отчет в своей деятельности. Во всяком случае, перед нами-то, при воспоминании о Тургеневе, естественно поднимает­ ся вереница всех этих Хорей и Калинычей, Чертопхано вых, Недопюскиных, «бурмистров», «певцов», Лаврец ких, Рудиных, Инсаровых, Базаровых и т. п. И мы столь же естественно ищем в них отражения духа их со­ здавшего.

Оставим совсем в стороне «Записки охотника», эти маленькие, тонко выписанные акварельные картинки, имеющие свое специальное значение. Надо, однако, за метить, что это специальное значение протеста против крепостного права было впоследствии преувеличено.

Многие из этих акварельных картинок (и отнюдь не слабейшие: «Певцы», «Чертопханов и Недопюскин», «Лебедянь», «Свидание» и проч.) вовсе не имеют тако­ го специального характера. Как бы то ни было, но от «Записок охотника» в общем (а их и надо ценить в общем, как цельную картинную галерею) действи­ тельно веет протестом не то чтобы именно против кре­ постного права, а против всей болотности тогдашнего склада помещичьей жизни;

протестом, смягченным кровными связями автора с этим бытом и акварельною манерою писания. (В этом последнем отношении любо­ пытно сравнить «Записки охотника» с грубыми краска­ ми и топорной работой, но зато и большею выпуклостью «Антона-горемыки» г. Григоровича.) Обратите, пожа­ луйста, внимание на приемы, которыми выразилась эта отзывчивость Тургенева к болям тогдашнего времени:

в «Записках охотника» нет ни одного «нового челове­ ка»— ни бурно, хотя и беспредметно протестующего Рудина, ни засосанного болотом, но надрывающегося от внутренней боли «Лишнего человека», ни одного, словом, из представителей нового, по-тогдашнему, на­ слоения чувств и мыслей. Я потому обращаю на это ва­ ше внимание, что впоследствии за Тургеневым утвер­ дилась репутация какого-то специалиста по части «уловления момента», и именно не просто чуткого ху­ дожника, а изобразителя «новых людей».

Едва ли существует ходячее мнение о том или дру­ гом крупном писателе, которое было бы так распрост­ ранено и вместе с тем так неверно. Тургенев был и больше этого, и меньше — как посмотреть на дело. Он был не только русский, а и европейский, всемирный пи­ сатель, каким никогда не будет, например, Гоголь. Со всем своим громадным талантом Гоголь никогда не бу­ дет так близок и родственен, так понятен Европе, пото­ му что его типы чисто русские, тогда как тургеневские типы — общечеловеческие, пожалуй, абстрактно-пси­ хологические. Конечно, люди везде люди, одни и те же страсти их волнуют, одни и те же радости и горя их по­ сещают. Но когда Гоголь рисовал свои образы, он их, так сказать, вырывал с корнем из русской жизни и так их и предъявлял читателю. Тургенев давал своим обра­ зам только обстановку русскую и потому для француза, немца, англичанина представлял двойной интерес: тон ко разработанный, знакомый, общечеловеческий тип на фоне чужой, своеобразной обстановки. Обстановку эту Тургенев постоянно обновлял, действительно часто за­ имствуя ее из текущей русской действительности, из «момента» новых наслоений. Отсюда, конечно, и идет странная репутация «ловца момента» и соответствен­ ные ожидания и требования, которые никому, кроме Тургенева, не предъявлялись;

ни даже, например, До­ стоевскому в ту последнюю пору, когда некоторые en toutes lettres * называли его «пророком божиим» и провозвестником «нового слова». Весьма естественно, если русское общество, волнуемое разными, трудно утишимыми тревогами, ждет, чтобы умный и талантли­ вый человек, и притом старинный любимец, как-нибудь откликнулся на эти тревоги, подал свой авторитетный голос. Поклонники Достоевского и находили такое удовлетворение хоть бы в «Братьях Карамазовых», в которых, однако, «новых людей» нет, а именно они-то и требовались всегда от Тургенева. Не знаю, что именно нашли поклонники Достоевского в «Братьях Карама­ зовых», но знаю, что художник может откликнуться на тревоги минуты (которая — увы!— может иногда рас­ тянуться в целые годы), пальцем не касаясь «новых людей». Порукой в том сам Тургенев в «Записках охот­ ника», не говоря о множестве других примеров. Одно дело скорбеть скорбями родины, тревожиться ее трево­ гами, пронизывать, пропитывать этими общими скор­ бями и тревогами свое творчество;

и совсем другое дело изображать «новых людей», то есть типичных предста­ вителей новых наслоений. Первое достижимо без вто­ рого, второе возможно без первого. Конечно, возможно и сочетание этих двух оттенков творчества, но созда­ вать из «новых людей» специальность для художника и притом требовать, чтобы он в течение нескольких де­ сятков лет изображал все «новых» и опять «новых»— это, деликатно выражаясь, не умно. И, повторяю, Тур­ генев вопреки распространенному мнению никогда не удовлетворял этому требованию, хоть, может быть, в глубине души и хотел бы ему удовлетворить.

Чтобы наглядно убедиться в этом, стоит только сравнить, например, «Лишнего человека» и героя «Но­ ви»— Нежданова. Если вы не будете смешивать рамку с самою картиною, костюм с характером лица, в него * Буквально (фр.) — Ред одетого, обстановку, в которой действует известный тип, с самым этим типом (а такое смешение — послед­ нее дело), то без труда увидите, что «Лишний человек» и Нежданов одно и то же лицо, один и тот же, и притом общечеловеческий, абстрактно-психологический, тип.

Самое свое задушевное они выражают даже почти одними и теми же словами. А между тем появление «Лишнего человека» отделяется от появления Нежда­ нова тремя десятками лет, и являются они в совершен­ но различных обстановках. Эта разница в обстановке и дает повод думать или по крайней мере говорить, что как «Лишний человек» был новым человеком для своего времени, так и Нежданов новый человек для своего.

Между тем это один и тот же тип слабого, раздвоенного «гамлетика, самоеда», как его назвал сам Тургенев;

тип общечеловеческий, блестяще развитой в европейской литературе. Вставьте «Лишнего человека» в обстановку русской революции, и получится Нежданов;

придайте ему глубины и высоты и вдвиньте в обстановку средне­ векового искреннего ученого — получится Фауст;

со­ храняя ту глубину и высоту, поставьте перед ним прак­ тическую задачу кровной мести — выйдет Гамлет. Вы не припишете мне, конечно, нелепой мысли, что все эти «вставьте», «поставьте» очень легко выполнить. Напро­ тив, очень трудно. Надо быть чрезвычайно большим художником, чтобы с таким блеском, как это сделал Тургенев, написать несколько новых вариаций на тему, эксплуатированную гигантами творчества.

Тургенев был совершенно из ряду вон выходящий мастер в деле индивидуализации образов. Мало того, что его фигуры стоят перед нами как живые, со всеми мельчайшими особенностями своих личных физионо­ мий. Это мы получаем от каждого крупного художника.

Но Тургенев устраивал иногда настоящие состязания между своими действующими лицами, ставя их в одно и то же положение по отношению к какому-нибудь частному предмету, как бы загоняя их в одно и то же положение и все-таки сохраняя их индивидуальность до мельчайшей черты. Так поступил он, например, в «Пер­ вой любви», точно очертив около княжны круг из пяти или шести мужчин, из которых каждый любит по-свое­ му и к каждому из которых и княжна имеет особенный оттенок отношений. Такой же tour de force * устроил он * Трудный ход (фр.) — Ред.

в «Накануне», разместив вокруг Елены Берсенева, Шу­ бина, Инсарова и Курнатовского. Художник меньшего дарования и даже, пожалуй, не меньшего, а не турге­ невского, с его тонкостью и кружевной отделкой пись­ ма, едва ли вышел бы победителем из этой трудности, да, может быть, и не решился бы на нее покуситься. Ес­ ли поэт, гусар, доктор и польский граф из окружающих княжну в «Первой любви» несколько отзываются ходя­ чими шаблонами поэта, гусара и т. д., то Берсенев, Шубин, Инсаров, Курнатовский уже несомненно порт­ реты редкого мастерства: портреты, то есть нечто впол­ не индивидуализированное.

Тем не менее, если оставить в стороне многочислен­ ные второстепенные действующие лица рассказов, по­ вестей и романов Тургенева и сосредоточиться на их «героях», центральных фигурах, то увидите, что, собст­ венно, только два типа особенно занимали Тургенева и постоянно им разрабатывались. В его отношениях к этим типам, в разнице этих отношений сказываются все особенности художественной натуры Тургенева и весь его душевный облик.

В известной статье «Гамлет и Дон-Кихот» Тургенев, очевидно, гораздо более симпатизирует пламенному, хотя и смешному ламанчскому герою, чем сумрачному датскому принцу. Однако обобщать эту симпатию и ан­ типатию можно только с большою осторожностью. Бы­ ло бы, например, большою ошибкою сказать, что вооб­ ще деятельный, решительный, смело берущий на себя ответственность тип (каков Дон-Кихот) дороже и бли­ же Тургеневу, чем тип колеблющийся, рефлектирую­ щий, не смеющий сделать то, что, по совести, обязан сделать (каков Гамлет). Совсем не эти стороны того и другого были важны для Тургенева, не их он имел в виду, когда проводил свою параллель между Гамле­ том и Дон-Кихотом. Страдания Гамлета и его хромоно­ гая рефлексия были, напротив, очень близки и дороги Тургеневу, но мрачность скептицизма и холод эгоизма убийцы Офелии, Полония и Лаэрта отталкивали доб­ родушного поэта, вскормленного неопределенными, но светлыми идеалами. В Дон-Кихоте же его прельщала отнюдь не цельная твердость характера и готовность действовать на свой страх, а поэтический порыв, стремление куда-то к свету и беззаветная любовь к лю­ дям. Если же (что было бы, конечно, крайне односто­ ронне) разуметь под Дон-Кихотом деятельную, реши тельную натуру, а под Гамлетом созерцательную, ко­ леблющуюся, то отношения Тургенева к обоим этим ти­ пам будет как раз обратное тому, которое мы видим в его параллели.

Тургенев был меньше всего родственен решитель­ ным, берущим на себя ответственность натурам, но они занимали его, он рисовал их, поневоле отражая в ри­ сунке свою им чуждость. Конечно, он был слишком умен и чуток к художественной правде, чтобы делать из этих антипатичных ему фигур сплошных злодеев, из­ вергов рода человеческого или дураков, точно так же как и любимцев своих он не обращал в рыцарей без пятна и порока. Напротив, он ставил иногда их в уни­ зительнейшие положения, а чужим, неприятным людям предоставлял даже истинный героизм. Но интимные от­ ношения автора к своим созданиям все-таки чувству­ ются, и не просто чувствуются, а могут быть указаны и анализированы.

Когда капризно-поэтический, ребячески милый Шу­ бин делает статуэтку стоящего на задних ногах и гото­ вого бодаться барана, удивительно вместе с тем похо­ жего на Инсарова, то в этом выразилось, конечно в преувеличенном, карикатурном виде, собственное от­ ношение Тургенева к герою «Накануне». Несмотря на свою силу, даваемую определенностью жизненной за­ дачи и верою в нее, Инсаров узок, сух, жесток, даже туп, и сама Елена находит в нем много общего с чинов­ ником Курнатовским. Заметьте, что в качестве деятель­ ного участника освобождения болгар Инсаров вовсе не необходимо должен быть таким, каким он вышел из-под пера Тургенева. Он мог бы быть и пламенным, экспан­ сивным энтузиастом, с глубоким поэтическим чутьем, с широкими политическими планами, красноречивым оратором, как колокол будящим своих порабощенных единоплеменников, и т. п. Но Тургенев пожелал лишить болгарского агитатора всех ярких красок, не дал ему ни одного цветка жизни из своего богатого поэтического букета Нельзя, разумеется, приставать к художнику с запросами, почему он сделал своего героя таким, а не этаким Но если мы видим, что у нашего художника ре­ шительные люди, смеющие брать на себя ответствен­ ность, всегда таковы, то это указывает на известную складку в самом художнике. А среди духовных детищ Тургенева Инсаров далеко не одинок в своей прозаи­ ческой сухости непреклонного, негнущегося человека.

Таков и Базаров. Антипатия Тургенева к этому своему созданию слишком очевидна, чтобы стоило ее доказы­ вать теперь, когда острый полемический момент оценки «Отцов и детей» прошел. Но оставим совсем в стороне всякие догадки о личных симпатиях и антипатиях по­ койного. Посмотрим на Базарова просто, как он есть сам. Это, во-первых, человек, идущий напролом, без малейших сомнений и колебаний, смело, даже дерзко берущий на себя ответственность за презрение ко мно­ гому, по мнению окружающих святому и неприкосно­ венному, и за все свое «отрицание»;

он не боится ни смерти, ни жизни, ни дуэли, которая теоретически в его глазах смешна, ни приступа к неприступной Одинцовой.

Это одна сторона фигуры Базарова. Другая состоит в том, что он опять-таки жесток, сух, черств, узок, хотя и умен. Узок он до того, что, например, для него не су­ ществует наука, а есть только науки, то есть специаль­ ности;

сух до того, что лишен самомалейшей искры по­ этического чувства. Словом, опять ни одной яркой краски, ни одного жизненного цветка в этой сильной, но скудной, пустынной натуре. Не про него эти жизненные цветки. Он не только не тяготится их отсутствием, а, может быть, даже когда-нибудь в прошедшем на­ сильственно вырывал их из своей души, чтобы не раз­ влекаться по сторонам, чтобы свободно и решительно идти своей дорогой. А уж тем паче презирает он те цветки, которые ему случайно, по дороге в других попа­ даются: он их топчет с презрением и насмешкой. База­ ров в этом отношении вольный или невольный аскет.

Вольный, если он намеренно, систематически стер с се­ бя всякие яркие краски, невольный — если уже он та­ кой уродился.

Милостивые государи, вы позволите мне не рас­ пространяться о том, что именно на этом пункте вырос­ ли те недоразумения по поводу «Отцов и детей», о ко­ торых потом с такою горечью вспоминал Тургенев и ко­ торых он своими разъяснениями нимало не разъяснил.

Он говорил, например, что он почти разделает убежде­ ния Базарова, за исключением его взглядов на искусст­ во. Но, чтобы недалеко ходить, ссылаюсь для образчика на вышеупомянутое мнение Базарова, что наука это вздор, а есть только науки. Уж конечно, широкому, синтетическому уму Тургенева этот взгляд не мог быть симпатичен. Но, повторяю, я не хочу об этом распрост­ раняться. Я предлагаю вам стать на совсем другую точку зрения. Дело в том, что совершенно независимо от обстановки, заимствованной из момента борьбы по­ колений, Базаров есть психологический тип, родствен­ ный и Инсарову, и некоторым другим персонажам Тур­ генева в том смысле, что все это люди неколеблющиеся, идущие напролом, берущие на себя ответственность.

Рисуя этот сорт людей, Тургенев направлял их де­ ятельность к очень разнообразным целям: то заставлял освобождать угнетенных соплеменников от иноземного ига, как Инсарова в «Накануне», то предоставлял им сферу теоретического отрицания, как Базарову в «От­ цах и детях», то пускал в волны русской революции, как Маркелова, Остродумова и прочую «безыменную Русь» в «Нови», то замыкал в сферу любовной фабулы, как Лучинова в «Трех портретах», как Лучкова в «Брете­ ре», то надевал на них мундир чиновника, как на Кур натовского в «Накануне», и еще кое на каких, менее достопримечательных. Как общественному деятелю или просто как человеку известного образа мыслей, эти различные жизненные цели, эти разнообразные на­ правления деятельности решительных героев могли быть симпатичны или антипатичны Тургеневу. Но ему чужд и не люб был самый тип, сама душевная механика этих людей, какие бы цели они ни преследовали. Заме­ чательный, в самом деле, факт. Казалось бы, для ху­ дожника как художника должно быть очень соблазни­ тельно расцветить возможно ярко человека неколеблю­ щегося, твердого умом, чувством и волей. Хотя бы уже потому соблазнительно, что этот прием предоставляет писателю ряд совершенно особых художественных эф­ фектов. Кто говорит! на этом пути легко уклониться от реальной правды жизни и впасть в фальшивую идеали­ зацию, что обыкновенно и случается с мелкими худож­ никами, но Тургенев был художественная звезда первой величины;

а между тем во всей богатой коллекции его образов вы не найдете ни одного, который, при стой­ кости и решительности, обладал бы известною долей других цветных достоинств. Все это серо, сухо, неколо­ ритно, как Инсаров и Базаров;

подчас просто даже глупо, как «безыменная Русь», подчас грубо и злобно, как Лучков, или, самое большое, красиво злобно, как Лучинов.

Вы, может быть, удивитесь, что грубого бретера Лучкова и бессердечного наглеца Лучинова я ставлю рядом с Инсаровым, Базаровым, Остродумовым, Мар келовым, Курчатовским. Но минута размышления — и вы согласитесь, что это один и тот же абстрактно психологический тип, вдвинутый в различные обста­ новки. Лучков убивает неповинного приятеля, а Лучи нов еще более невинного и притом совершенно жал­ кого человека, не моргнувши глазом. Цели, для кото­ рых приносятся эти кровавые жертвы, будучи чисто личного характера, и принципы, во имя которых проис­ ходят жертвоприношения, мелки, дрянны, низменны.

Затем между Лучковым и Лучиновым нет, по-видимо­ му, ничего общего, хоть они оба дуэлисты: один туп и груб, как бревно, другой — блестящий «кавалер». Но характерная черта психологического типа состоит не в этих случайных подробностях, определяемых услови­ ями рождения, воспитания, влияний среды, и не в целях деятельности, столь же изменчивых, а в готовности пе­ решагнуть через какое бы то ни было препятствие;

в такой вере в свою правоту, которая не допускает даже и тени сомнений и колебаний. Замените теперь эти дрянные цели чистыми и низменные принципы возвы­ шенными, и вы можете получить нечто вроде Инсарова.

Что человек при этом остается тот же в своей душевной механике, хотя изменяется в направлении своей де­ ятельности, это видно, например, из известной сцены ратоборства Инсарова с пьяным немцем. Этот пьяный немец ведь не турок, которого надо выгнать из Болга­ рии, и цели и принципы деятельности Инсарова тут ни при чем. Однако искаженное лицо Инсарова и холодная решительность, с которою он ввергает немца в воду, свидетельствуют, что он смело взял бы на себя ответ­ ственность за увечье и даже смерть этого пьяного нем­ ца. По мнению столь компетентного ценителя, как ге­ роиня «Накануне» Елена, в Курнатовском и Инсарове есть нечто общее. А вы помните, как взволновала Елену холодная решительность, с которою Курнатовский на­ стаивал на необходимости «раздавить» какую-то груп­ пу людей, со включением и невинных ее членов (если не ошибаюсь, разговор шел о взяточниках;

вообще, из­ вините, я пишу на память, не имея под рукой сочинений Тургенева). Базаров, обреченный на проживание в тео­ ретических сферах, производит там операцию совер­ шенно параллельную: он всегда готов, без колебаний и сомнений, «раздавить» установившуюся идею, пред­ рассудок, поэтический порыв, не щадя при этом людей.

О «безыменной Руси» и говорить нечего.

Тургеневу случалось вводить в портреты этого сорта людей очень некрасивые черты, но, повторяю, он был слишком умен и слишком большой художник, чтобы делать из них всегда и непременно сплошных глупцов или негодяев, как это делают мелкотравчатые живопи сатели с своими духовными пасынками. Но это были все-таки пасынки Тургенева, и он карал их, как только может карать умный и талантливый художник: в боль­ шей или меньшей степени наделял сухостью, черст­ востью ума или чувства, лишал поэтического ореола.

Вас отнюдь не должна смущать в этом отношении яко­ бы поэтическая фигура Инсарова: на него лишь падает отблеск грандиозной задачи освобождения Болгарии;

сам же по себе он так же тускл, как те свинцовые пули, которыми он хотел бы осыпать турок.

Вообще, скудость, сухость, обделенность дарами природы точно представлялись Тургеневу необходимы-, ми спутниками или даже условиями непреклонной лич­ ной силы. И это станет еще явственнее, если мы обра­ тим внимание на его разработку противоположного ти­ па — мягкого, колеблющегося, сомневающегося, не смеющего, не управляющего событиями, а управляемо­ го ими. Тургенев очень много занимался этим типом и создал целую коллекцию его вариантов. В первую по­ ру своей литературной деятельности он изображал этих слабых, раздвоенных людей вне всякой деятельности, только мучительно копающимися в своей душе («Гам­ лет Щигровского уезда», «Лишний человек»). В первый раз показал он их в действии в «Рудине», едва ли не лучшем своем и, во всяком случае, необыкновенно пре­ красном произведении. В Рудине есть много непривле­ кательных мелких черт (охотно живет на чужой счет, берет деньги взаймы без отдачи), но все они тонут в общей слабости — бесхарактерности, которая ставит Рудина в целый ряд неловких и даже позорных поло­ жений. Слово и дело для него совсем разные вещи, он не способен на какой бы то ни было твердый, решитель­ ный, определенный шаг и совершенно посрамляется не только Натальей, а и людьми гораздо меньшего калиб­ ра. И несмотря на все это, Рудин истинно блестящий образ. Одно время, с легкой руки некоторых критиков, у нас принято было презрительно относиться к «бол­ товне» Рудина: дескать, дела не делает, а только бол­ тает. Рассуждающие таким образом упускают из виду, что в те печальные времена, когда жил Рудин, не было особенного богатства в выборе «дела» для человека его образа мыслей. Забывают они также, что слово само по себе может быть делом, и как ни велико расстояние между словом и делом для самого Рудина, но по отно­ шению к другим его мощное слово могло быть и дей­ ствительно было делом. Недаром, наслушавшись его красноречия, Наталья ощутила в себе силы, оказавши­ еся не по плечу самому Рудину;

недаром перед юным Басистовым разверзались от этого красноречия какие то неопределенные, но светлые и широкие горизонты.

Конечно, если бы этот роскошный дар природы в другие руки, например Инсарову или Базарову, так они не та­ кие дела обделали бы. Но наш художник позаботился, как гласит немецкое изречение, чтобы деревья не до­ росли до неба. Сильным людям он не дал талантов и вообще блеску, а слабому дал и таланты, и, поэти­ ческий ореол. Смерть Рудина, усугубляя эффектность его фигуры, искупает и разные его слабости. И не толь­ ко смерть, а уже скорбный рассказ старому приятелю об том, по каким он дорогам мыкался и какие бывают дороги грязные. Много мягкости душевной и теплоты внес сюда наш знаменитый романист, и именно по та­ ким страницам надо ценить глубокую гуманность его натуры.

Замечательно, однако, что эта душевная теплота проявлялась во всей своей полноте только при обрисов­ ке слабых характеров, не влекущих, а влекомых, не управляющих, а управляемых. Таких Тургенев умел об­ ливать мягким, ласкающим светом, даже не прибегая к роскоши даров природы. Вот, например, герой «Веш­ них вод» Санин. Это самый обыкновенный молодой че­ ловек, только молодостью и блистающий. На нем нет, правда, ни мрачных теней, ни свинцовой тусклости, но не числятся за ним и какие-нибудь положительные лич­ ные достоинства;

ни глубоких дум, ни особенных даро­ ваний. Вместе с тем он просто тряпка по характеру.

Слабые люди никогда не кончают, все ждут, чтобы кон­ чилось, замечает Тургенев, рассказывая романическую историю Санина. Но Санин ничего и не начинает, и не продолжает, у него все как-то помимо него начинается и продолжается. Тряпичность его переходит даже в гнусность, в которой, как ему самому кажется, его уличает даже собака Тарталья, и он с тоской вспоми­ нает о той позорной роли, которую, оставив Джемму, играл при госпоже Полозовой. Но и события в конце концов так располагаются, и таким рыцарем ведет себя по временам Санин, и так много свету и тепла пустил во всю эту обыкновенную историю мастер-художник, что Санин отнюдь не противен, а просто вам его жалко...

Я слишком долго не кончил бы, если бы захотел пе­ ребрать все созданные Тургеневым образы слабых лю­ дей, и потому вы позволите мне остановиться только на одном еще, на Нежданове. Гамлет Щигровского уезда назвал бы этого юношу своим младшим братом, приме­ ряющим костюм революционера, Шубин назвал бы его «грызуном, гамлетиком, самоедом», Паклин называет его «российским Гамлетом». Гамлетик-Нежданов не только раздвоен, а растроен между любовью к Мари­ анне, стремлением в художественные сферы и избран­ ною им революционною деятельностью. Совокупить как-нибудь все это в одно целое он не может, и все это у него не настоящее, потому что ничему не умеет он от­ даться вполне, без мучительно скептического копания в своей душе. Ему естественно кончить самоубийством, потому что порядочному человеку надо или сбросить это бремя, или перестать жить. Только совершенная дрянь может без конца носиться с этой душевной сумя­ тицей и, пожалуй, даже кокетничать ею, что обыкно­ венно и делают «гамлетизированные поросята», из ко­ торых, по законам естества, с течением времени вы­ растают свиньи. Но Гамлетик-Нежданов больше чем порядочный человек. Он чист в порывах своей натуры и искренен в своем скептицизме. Притом же, за исклю­ чением Марианны, о которой сейчас, Нежданов выше всех видимых окружающих. Говорю «видимых», потому что есть и невидимые, и в этом состоит особенный инте­ рес всей концепции «Нови». Тургеневу по каким-то осо­ бым внутренним требованиям его творчества нужно было поставить в центре романа именно Нежданова, с его надломленностью, и расположить всех остальных действующих лиц в тени, так, чтобы на него падало как можно больше света. Достигается это двумя способа­ ми. Около Нежданова группируется кучка людей силь­ ных волею и цельных верою, но зато необыкновенно скудных в умственном отношении, узких, тусклых, про­ сто даже глупых. На этом сером фоне Нежданов выде­ ляется ярким, красивым пятном. Затем вдали помеща­ ется Соломин, рекомендуемый чем-то покрупнее всех этих Маркеловых, Остродумовых, Машуриных, но на­ столько вдали, что он оказывается как бы в тумане и никоим образом не может заслонить собою Неждано­ ва. Еще дальше, уже вне рамок картины, помещается какой-то Василий Николаевич, вожак, заправляющий всей «безыменной Русью». Он даже не показывается в романе, об нем только говорят. Может быть, он и очень большая величина, может быть даже соединяет личную непреклонность и небоязнь ответственности с выдающимися дарованиями и поэтическим блеском, но ревнивый к своему любимцу Нежданову художник не допускает их до состязания в симпатиях и заинтере­ сованности читателя. Он не хочет рисковать поэти­ ческим ореолом Нежданова. На нем, на этой колеблю­ щейся, не смеющей, не умеющей определиться фигуре хочет он сосредоточить участие и интерес читателя.

Есть, однако, одно лицо, перед которым Тургенев охотно пригибает Нежданова. Это — Марианна. Муж­ чина, пасующий перед женщиной, оказывающийся ни­ же ее, один из любимейших мотивов Тургенева. Он его эксплуатировал в «Асе», в «Рудине», в «Дыме», в «Вешних водах», в «Затишье», в «Конце Чертопхано ва». И если — например, в упомянутом художественном tour de force, в «Первой любви»,— буйная княжна Зи­ наида совершенно преклоняется перед одним из пяти или шести мужчин, претендующих на ее благосклон­ ность (перед отцом лица, от имени которого ведется рассказ), преклоняется до унижения, до поцелуя рубца от удара его хлыста, то остальная-то коллекция вся у ее ног. Да и этот один, стоящий выше ее, почти не пока­ зывается читателю. Остается совершенно неизвестным, какими чарами околдовал он буйную княжну. Худож­ ник как бы признает свое бессилие изобразить такое редкостное явление. В «Нови» Соломин, выражая одну из самых задушевных мыслей автора, говорит, что «все русские женщины дельнее и выше нас, мужчин». Все — это, конечно, уж через край, сильно сказано, но почти справедливо относительно женских типов, созданных Тургеневым. Он их рисовал с необыкновенною любовью и, так сказать, рыцарскою деликатностью. Даже такая грубо чувственная и хищная натура, как m-me Полозо­ ва в «Вешних водах», оказывается, во-первых, сильною, а во-вторых, во многих отношениях симпатичною. Даже такая последняя дрянь, как m-me Лаврецкая в «Дво­ рянском гнезде», сдабривается красотой, умом, талан­ тами и не получает от автора ни одного грубого, хотя и вполне заслуженного ею пинка. Об остальных, или по крайней мере о большинстве остальных, и говорить не­ чего, это чистейшие, идеальные создания. Пропустите только у себя в памяти героиню «Фауста», Асю, Машу в «Затишье», Лизу в «Дворянском гнезде», Наталью в «Рудине», Елену в «Накануне», Джемму в «Вешних водах», Таню в «Дыме», Одинцову и Катю в «Отцах и детях», Марианну в «Нови»...

Если, однако, репутация Тургенева как ловца мо­ ментов русского общественного развития несправедли­ ва вообще, то еще менее справедлива она относительно русских женщин. Я уже не говорю об том, что итальян­ ка Джемма могла бы быть заменена русскою или собой заменить русскую без малейшей перемены во внутрен­ ней, душевной жизни. Но относительно женщин Турге­ нев не прибегал даже к заимствованиям «новых» об становок из текущей русской действительности (исклю­ чение составляют Кукшина в «Отцах и детях», Мари­ анна и Машурина в «Нови»). Припомните, сколько различных «моментов» пережила русская женщина с тех пор, как звезда Тургенева сразу ярко загорелась на горизонте русской литературы. В сороковых годах, под влиянием Жорж Занд, у нас были так называемые «эмансипированные» женщины. Явление это было, правда, не особенно распространенное и, в общем, до­ вольно безобразное, как оно и естественно при миллио­ нах не эмансипированных крестьян. Но в отдельных случаях оно могло быть чистым, искренним и вполне заслуживающим поэтического воспроизведения. И если мужчины могли задумываться о гнусности крепостного права и гореть от стыда за него, то почему не могли то­ го же делать женщины, особливо если все русские жен­ щины выше и дельнее нас, мужчин? Но об этом мы ровно ничего не узнаем от Тургенева. Может быть, однако, это вовсе не «момент», то есть недостаточно широкое общественное явление, чтобы стоило крупному художнику его отмечать? Очень может быть. Но вот в шестидесятых годах в среде русских женщин проис­ ходит довольно, кажется, широкое и довольно опреде­ ленное движение, беллетристически изображенное мно­ го раз, но все более или менее слабыми, неумелыми ру­ ками или даже прямо грязными. Казалось бы, Тургене­ ву, с его широкими симпатиями, с его чуткостью ко все­ му, что шевелится в женском сердце, представлялась тут богатейшая жатва. А между тем на все это женское движение он откликнулся одним образом, да и этот об­ раз — Евдокия Кукшина. Не будем говорить, хороша или дурна Кукшина, может ли она быть признана оли­ цетворением общего явления или это частное уродство, но во всяком случае одна ласточка весны не делает.

Единственность этой ласточки свидетельствует, что Тургенева занимало тогда совсем не специальное дви­ жение русских женщин, не «женский труд», или «жен­ ский вопрос», или высшее образование женщин. Он по­ нимал, конечно, все это и, так или иначе, принимал близко к сердцу, но именно близко к сердцу, а не на­ столько, чтобы, переварив в своем сердце и уме, пере­ работать творческим процессом и предъявить в виде поэтических образов. Его другое занимало — мотив психологический и общечеловеческий, если хотите, общеженский. Его занимал тогда, как и прежде и по­ том, момент возникновения сердечного романа девуш­ ки;

момент, им до высшей степени облагороженный со­ вершенно особенным, чисто тургеневским способом.

Тургенева часто называют «истинным реалистом», основателем или главою реальной школы в беллет­ ристике и т. п. Все эти реализмы, идеализмы и прочие «измы» ужасно захватаны и сплошь и рядом люди, о них препирающиеся, разумеют под ними совсем раз­ ные вещи. Я не думаю, чтобы поэзия Тургенева исчер­ пывалась словом реализм. Если разуметь под реализ­ мом стремление изображать правду жизни, как она есть, так, конечно, Тургенев был реалист. Но дело в том, что жизнь пестра, низкое в ней чередуется с возвышен­ ным, грязное с чистым. Художник может, оставаясь вполне верен правде жизни, выбирать для художест­ венной эксплуатации одни низкие и грязные ее полосы, но точно так же и одни возвышенные и чистые. В по­ следнем случае его назовут, пожалуй, идеалистом и, пожалуй, будут правы. Что касается женщин, Турге­ нев был именно таким идеалистом: он выбирал свои те­ мы из идеальных полос реальной жизни. Все мы очень хорошо знаем, что есть женщины, способные своею пустотою, мелочностью, злобностью создать настоящий ад для своих близких, что есть женщины и в разных других смыслах вполне дрянные, но их нет в галерее женских типов Тургенева. Он этих сторон реальной правды жизни не трогал или почти не трогал. Девушка полюбила — вот любимейшая и постоянная тема Тур­ генева. Спокон века эксплуатируется эта тема бесчис­ ленным множеством поэтов, романистов, драматургов.

Но Тургенев с своей разработкой ее стоит совершенно особо. Любовь не только не кладет на его героиню ка­ кой-нибудь узкой, эгоистической печати, как это часто случается в романах и в жизни, но как бы расширяет ее душу, открывает ей новые, далекие и светлые перспек­ тивы. Любимый человек для нее не просто будущий муж или любовник, с которым ее ждет упоение личного счастия,— нет, за ним стоит что-то большое и светлое (она хорошенько не знает что), призывающее к де­ ятельности, к жертве;

ей так сладко мечтать об этой жертве, хотя бы пожертвовать пришлось даже жизнью, так хотелось бы на весь мир прозвенеть какими-то но­ выми, до сих пор не тронутыми еще, но невыразимо звучными струнами души;

прозвенеть, а там, пожалуй, пусть струны и оборвутся от полноты напряжения.

И оттого-то так безвыходно-горько разочарование, на­ пример, Маши в «Затишье» или Натальи в «Рудине».

В разработку этих переливов приподнятого строя жен­ ской души, расширенной и очеловеченной любовью, Тургенев клал все свое редкое мастерство. Он сам был, можно сказать, влюблен в эти свои чудные создания.

Замечательно, однако, что необходимым условием этой влюбленности была именно неопределенная свето зарность или светозарная неопределенность идеалов женщины. Женщина особенно близка и дорога Турге­ неву, когда, преображенная чудом любви, она находит­ ся в состоянии страстного тяготения к чему-то великому и светлому, но неопределенному, далекому, туманному.

Как только этот туман рассеивается, как только жен­ щина выбирает определенный путь, так она или пере­ стает совсем интересовать нашего художника, или даже становится для него неприятною. Вот почему он «уло­ вил момент» движения среди русских женщин только одним образом Евдокии Кукшиной. Может быть, рисуя эту безобразницу, он и не погрешил против правды жизни, может быть, такие безобразницы и бывали, но, во всяком случае, здесь Тургенев, даже просто как ху­ дожник, далеко не тот, что в изображении женщин, не тронутых определенным общественным движением. Там он выбирал исключительно светлые и возвышенные по­ лосы реальной правды жизни, здесь, напротив, исклю­ чительно темные и низменные. То же самое видите вы и в «Нови» (мимоходом сказать, одном из самых сла­ бых произведений Тургенева), где он, после долгого пе­ рерыва, опять дал героям обстановку «новую», заимст­ вованную из текущей русской действительности, из «момента», в котором, как известно, женщины играли очень видную роль. На этот раз Тургенев дал два жен­ ских типа, Марианну и Машурину. Но Марианна — это блистающий яркими красками благоуханный цветок, раскрывшийся под влиянием весеннего тепла и света.

Эта та же по-тургеневски полюбившая девушка, со всеми обычными, смутно-возвышенными, неопределен­ но-светлыми атрибутами. Правда, она пытается сделать совершенно определенный шаг по определенному пути «опрощения», но, благодушно-комически осветив этот шаг, Тургенев бережно сводит Марианну с определен­ ного пути и удаляет ее куда-то в туман вместе с блед­ ным Соломиным. Совсем иное дело Машурина. Эта уже закоснела в своей определенности, ее не волнуют ника­ кие сомнения и колебания, ничто не может своротить с намеченного пути;

она готова принять на себя ответ­ ственность за самые решительные действия. Но зато же она и лишена всякого поэтического ореола. Несмотря на все свои добродетели, которые автор подчеркивает даже с излишнею торопливостью, Машурина тускла, даже просто глупа и вдобавок безобразна...

Думали ли вы когда-нибудь об том, что во всей портретной галерее рыцарски деликатного относительно женщин Тургенева только и есть две безобразные жен­ щины: Кукшина да Машурина? Мелочь это, конечно, но очень характерная...

Вы скажете, пожалуй, что я трогаю больные места, которых по отношению к такому покойнику, как Турге­ нев, не следует трогать;

те больные места, которые при его жизни возбуждали более или менее острую полеми­ ку и вызывали упреки художнику в дурных намерениях.

Нет, милостивые государи, я мог бы говорить об ошиб­ ках и слабостях Тургенева, но прежде всего не до­ пускаю мысли об его злонамеренности. Я, напротив, предлагаю вам стать на такую точку зрения, которая объясняет всю литературную деятельность покойного самым характером его творчества и всем его душевным складом. Этому складу была художественно враждебна и чужда всякая резкая определенность в образе мыс­ лей, всякая бесповоротная решительность в образе действия. Я подчеркиваю: художественно враждебна.

Это не значит, что тот образ мыслей или действий были ему враждебны как мыслителю или деятелю;

это могло быть, могло и не быть. Но в оригинальном процессе его творчества, тайны которого не разгаданы пока ни пси­ хологией, ни физиологией, резкая определенность и не­ уклонная личная сила ассоциировались всегда и не­ пременно с бесцветностью, с большею или меньшею скудостью природы. Он не мог творить иначе, и его так же мало можно судить за это, как больного дальтониз­ мом за то, что он не умеет различать красный и зеленый цвета От него можно было только требовать, чтобы, сознав особенный характер своего творчества, он не брался за задачи, при выполнении которых упомянутая ассоциация может привести к тяжелым и неприятным общественным последствиям. Все равно как от больно­ го дальтонизмом можно требовать, чтобы он не служил на железной дороге, где смешение зеленого и красного сигналов ведет к погибели многих жизней...

Столь же фатально слабость, мягкость, расплывча­ тость, колебательность, неопределенность были худо­ жественно симпатичны Тургеневу. Здесь, впрочем, иг­ рал важную роль и другой житейский мотив. Все, лично знавшие Тургенева, хоронят теперь не только одно из лучших украшений русской литературы, а и чрезвычай­ но доброго человека. Это личное качество отражалось и в его литературной деятельности. Он не мучил своих мучеников-гамлетиков и других слабых, надломленных людей сверх той меры, которая определялась требова­ ниями правды изображения и желанием привлечь к ним участие читателя. Надо также заметить, что хотя он и поэтизировал слабость и неопределенность, но никог­ да не воздвигал на пьедестал, не заставлял читателя перед ними преклоняться. Напротив, устами Шубина он сказал, что «чуткой душе», Елене, естественно было уйти на чужую сторону с тусклым и непоэтическим болгарином, потому что, дескать, что же она могла найти в наших «гамлетиках, самоедах, грызунах»!

И если он заставляет нас восхищаться неопределен ностью, то только тогда, когда она, как в его полюбив­ ших девушках, выражается в страстном порыве к де­ ятельности. Вне этого он только художественно-властно требует у читателя снисхождения и жалости к своим детищам — слабым, колеблющимся людям. Но и то при условии их чистоты. Его любимцы, те, к поэтизирова нию которых его неудержимо влек оригинальный ха­ рактер творчества, борются сами с собой, мучатся, из­ немогают, падают в этой борьбе, сомневаются, колеб­ лются, но никогда не борются с теми светлыми идеала­ ми, которые сам Тургенев пронес неприкосновенными от юности до могилы. Напротив, они, даже истерзавшись сомнениями, иногда и умирают за эти идеалы или из-за них, как умер Рудин, как умер, пожалуй, и Нежданов...

Милостивые государи, позвольте мне кончить сле­ дующим замечанием. Все это довольно длинное посла­ ние *я написал, ни разу не заглянув в сочинения Турге­ нева, которых, как я уже упоминал, у меня нет под ру­ ками. Я мог беседовать с вами о многочисленных героях и героинях Тургенева, как об хороших общих знакомых, очень близких людях, которых мы видели на прошлой неделе или вчера и опять увидим завтра или на буду­ щей неделе. И если бы нужно было свидетельство изоб­ разительной силы Тургенева, так оно состоит просто в том, что каждый образованный русский человек, на минуту сосредоточившись, может вызвать всю вереницу его героев и героинь, и они пройдут как живые, как в том проекте памятника Пушкину...

В эту минуту, впрочем, мне несколько иначе, не так, как в начале письма, представляется этот фантасти­ ческий смотр, делаемый поэтом своим созданиям. Не он им делает смотр, а они пришли поклониться его праху.

Вот группа полюбивших девушек с рыданиями целует мертвые руки, изобразившие их такими возвышенными чертами. К ним пристроилась и Машурина. Она не це­ лует рук, но она пришла сюда: покойник признал за ней и честность, и готовность жертвовать собой, а что до поэтического ореола, а тем более красоты, так ведь она меньше всего об этом думает. Гамлетик-Нежданов, безвольный Санин и другие с стыдливой грустью смот­ рят на труп того, кто призвал на их несчастные головы столько участия и жалости. Шубин, косясь на сурового и тусклого Инсарова, с нервно подергивающимися от приступа слез губами, дрожащими руками готовит ма­ териал для маски, которую он сейчас будет снимать с покойника В стороне стоит Базаров, с презрительно жесткой миной поглядывающий на всех Для него без­ различно, какого об нем мнения был покойник, любил он его или нет, он сделал свое дело, стараясь до по­ следней возможности поддержать жизнь в этом теле.

И сановные люди «Дыма» и «Нови» пришли: им пояс­ нили, что нельзя не прийти, что того требует приличие, что хоронят общепризнанную русскую и даже европей­ скую славу. Их шокирует, что тут же вертится какой-то Паклин, что какой-то Остродумов наследил на полу тя­ желыми, грязными сапогами, что какой-то Веретьев с очевидными признаками перепоя протискался к само­ му гробу, но нельзя... И Рудин говорит немножко ту­ манную, но пламенную речь, от музыки которой в юных сердцах Натальи и Басистова загорается огонь любви к правде и свету...

О ВСЕВОЛОДЕ ГАРШИНЕ В одном из своих писем, относящихся к 1868 году, Тургенев мимоходом говорит о некоторых, в то время еще молодых, наших беллетристах. Он не отрицает их талантливости, но с укором и сожалением спрашивает:

«Где же вымысел, сила, воображение, выдумка где?

Они ничего выдумать не могут и, пожалуй, даже раду­ ются тому: этак мы, полагают они, ближе к правде».

Да, с выдумкой было слабо в ту пору, когда Турге­ нев писал эти слова, а с той поры стало еще слабее.

Около того времени молодые беллетристы еще пробо­ вали себя в «выдумке». Г-н Гирс замахнулся «Старой и юной Россией», но, впрочем, так и остался с замах­ нувшейся рукой, не кончил романа, не довел своей вы­ думки до конца. Покойный Кущевский написал «Нико­ лая Негорева», но больше уж ничего не выдумал.

Г-жа Смирнова напечатала несколько романов. А те­ перь...

Облетели цветы, Догорели огни Будто, однако, в самом деле цветы облетели и огни догорели? «Отжившим и не жившим» не трудно при­ знать этот печальный факт, даже примириться с ним, даже, пожалуй, при известных обстоятельствах, не без некоторого злорадного торжества к нему относиться или по крайней мере подыскивать ему безапелляцион­ ные объяснения. В другом письме, позднейшем (1874), Тургенев писал одной даме : «Для предстоя­ щей общественной деятельности не нужно ни особенных талантов, ни даже особенного ума, ничего крупного, выдающегося, слишком индивидуального;

нужно тру­ долюбие, терпение... Теперь смешно толковать о героях или художниках труда. Блестящих натур в литературе, вероятно, не проявится». Когда Тургенев писал эти пессимистические строки, он, несомненно, уже «отжи­ вал» и сам понимал это, но понимал также и тут же прибавлял, что «примириться с этим фактом, с этой се­ ренькой средой, с этой скромною решительностью мно­ гие не могут сразу». Еще бы! Если и в маленьких жи­ тейских делишках надо семь раз примерить, прежде чем один раз отрезать, так как же возможно в таком огром­ ном деле отрезать «сразу»! Конечно, подумаешь, да и подумаешь прежде, чем признать обязательность та­ кого серенького мрака впереди. И пусть бы еще в дру­ гих областях деятельности, а как же в беллетристике, в поэзии-то «цветов и огней»? Ведь это значит, что ее совсем не будет или уже теперь нет. Конечно, если факт будет бесповоротно доказан, то придется его признать хотя бы с болью в сердце. Но надо помнить, что подле­ жащий доказательству факт не только обиден, но и чрезвычайно сложен и обширен, так что справиться с ним при помощи одних голословных утверждений или прорицаний довольно мудрено.

Несомненно то, что с выдумкой стало слабо. Слово «выдумка» имеет здесь, конечно, чисто условное, почти техническое значение. Выдумка в данном случае не значит ложь — об отсутствии лжи Тургенев не сетовал бы. Под выдумкой он разумеет создание фабулы, внеш­ них событий;

и действительно, именно по этой части слаба нынешняя беллетристика. Но, спрашивается, разве выдумка такое уж трудное дело? Бывают писате­ ли совершенно исключительные специалисты по этой части, за которыми не угоняется никакой талант, ника­ кой гений. Таков был, например, Дюма-отец. У него «вымысел», «выдумка» достигали колоссальных разме­ ров. Но, за вычетом подобных исключительных способ­ ностей, выдумка есть вещь довольно общедоступная.

Мы и в теперешней нашей беллетристике имеем писате­ лей далеко не крупной художественной силы, которые, однако, очень горазды на выдумку. Недавно было за­ явлено в газетах о предстоящем выходе в свет двена­ дцати томов сочинений покойного Болеслава Маркевича.

Этот человек с успехом выдумывал до самой той роко­ вой минуты, когда лег в могилу. Г-н Авсеенко соперни­ чал с ним в деле выдумки до тех пор, пока не улегся в «С.-Петербургские ведомости». Г-н Боборыкин и по­ сейчас выдумывает сверх всякой меры. Значит, выдум­ ка не такое уже хитрое дело;

значит, если целый ряд писателей, между которыми есть таланты, далеко пре­ восходящие гг. Маркевича, Авсеенку, Боборыкина, уклоняющиеся от выдумки, то надо думать, что эти лю­ ди действительно уклоняются, а не то что «ничего вы­ думать не могут». Или если уж непременно нужно это выражение, так не в том смысле, что у них не хватает «силы»— потому что никакой особенной силы тут и не требуется,— а надо понимать дело так, что нечто в них самих или вне их лежащее отодвигает от них выдумку, заставляет их не хотеть выдумывать. Это опять же сам Тургенев как будто отчасти понимал, потому что, за­ явив, что «они ничего выдумать не могут», он прибав­ ляет: «и, пожалуй, даже радуются тому». Бессилию своему никто не радуется.

Беллетристы наши мне ни сватья, ни братья;

сам я тоже не беллетрист, и никакое личное чувство мною в данном случае не руководит. Я просто в качестве чи­ тателя говорю. Правда, у нас, читателей, есть свои лю­ бимцы между писателями, но ведь мы их любим не тою личною любовью, которая сама себе довлеет и не дает и не может давать никому отчета. Он любит ее, она лю­ бит его, и никому, ни же им самим, не известно за что.

Тут даже самый вопрос «за что» не имеет смысла, по­ тому что сатана может полюбиться пуще ясна сокола.

Но писателя, общественного деятеля вообще любят иначе, и именно непременно за что-нибудь. Безотчетное личное чувство играет тут ничтожную роль, если только играет какую-нибудь.

Один из наших любимцев, г. Гаршин, собрал недав­ но все им написанное и издал в двух маленьких «книж­ ках рассказов». Воспользуемся этим случаем и поста­ раемся дать себе отчет, за что мы его полюбили.

До какой степени г. Гаршин бывает иногда слаб по части выдумки, видно из следующего мелкого, но ха­ рактерного обстоятельства. Герой первого его рассказа «Четыре дня» носит фамилию Иванов. Герой рассказа «Из воспоминаний рядового» тоже Иванов. В рассказе «Денщик и офицер» денщика зовут Никитой Ивановым.

Герой «Происшествия» называется Иван Иванович Никитин. Довольно-таки неизобретателен г. Гаршин на имена! Точно та пренебрегающая кулинарной «выдум­ кой» хозяйка, которая заказывает обед на целую неде­ лю зараз: чтобы всю, мол, неделю были щи и котлеты.

Именно щи и котлеты: Никита Иванов да Иван Ники­ тин. Правда, попадаются у г. Гаршина и другие имена.

Есть еще, например, Стебельков, но фамилия эта по­ вторяется в двух рассказах («Денщик и офицер», «Из воспоминаний рядового Иванова»). Имя Василий Пет­ рович (довольно тоже, кажется, нехитрое имя) фигу­ рирует тоже в двух рассказах —«Трус» и «Встреча»;

Надежда Николаевна тоже является два раза — в «Происшествии» и в большом рассказе, для которого автор и заглавия не мог придумать иного, как «Надеж­ да Николаевна». Очень, очень неизобретательно. То ли дело г. Боборыкин, например, который в одну даже ка­ кую-нибудь свою повесть может вдвинуть целые святцы от Аввакума до Фомы и от Агапии до Фомаиды.

Г-н Гаршин не заглядывает, должно быть, в святцы.

Но «что имя? звук пустой!» 9. Посмотрим на содер­ жание произведений г. Гаршина. Впрочем, отметим сначала еще одну внешнюю черту его писаний, а имен­ но: некоторый художественный прием, не то чтобы ему одному свойственный, но я не помню, чтобы кто-нибудь другой прибегал к нему так часто. И любопытно, что в приеме этом г. Гаршин все утверждается, как бы по­ степенно, но решительно приходя к убеждению в его правильности и целесообразности, и достигает в нем все большей определенности и силы.

Рассказ «Происшествие» написан в форме двух че­ редующихся дневников или записок некоей Надежды Николаевны и влюбленного в нее Ивана Ивановича.

Надежда Николаевна записывает в дневник разные свои мысли и впечатления и главным образом обстоя­ тельства встреч с Иваном Ивановичем, а тот, в свою очередь, ведет дневник своих отношений к Надежде Ни­ колаевне. Выходит нечто вроде диалога, с тою разни­ цей, что собеседники не непосредственно обмениваются мыслями и наблюдениями, а записывают все ими пере­ житое в тетрадки. Но в «Происшествии» прием этот далеко не выдержан во всей своей чистоте, автор по­ стоянно вынужден дополнять собственным рассказом показания действующих лиц. Рассказ «Художники», появившийся позже, написан в той же quasi *-диалоги­ ческой форме двух дневников Рябинина и Дедова, но от себя автор прибавляет уже гораздо меньше. Наконец, в «Надежде Николаевне» автор самолично нигде не по­ казывается, и весь рассказ (может быть, слишком большой и сложный для того, чтобы называться рас * Мнимо (лат.).— Ред.

сказом) ведется исключительно при помощи парал­ лельных, чередующихся дневников Лопатина и Бессо­ нова. Прием этот, сам по себе вовсе неудобный, искус­ ственный и довольно скучный, г. Гаршину удается, и если «Надежда Николаевна» не может быть названа удачным произведением, так отнюдь не потому, что на­ писана в форме двух чередующихся дневников. Но по­ чему г. Гаршину так полюбился этот неудобный прием?

Я думаю, что дело здесь опять-таки в том же уклонении от выдумки. Правда, «Надежда Николаевна», в кото­ рой упомянутый прием проведен всего последователь­ нее и определеннее, вместе с тем есть наиболее «вы­ думанное» из произведений г. Гаршина, но выдумки потребовалось бы еще больше, если бы не эта форма параллельных дневников. Представьте себе, что вы хо­ тите рассказать ну хоть «Происшествие» г. Гаршина, то есть то происшествие, которое составляет фабулу этого рассказа,— столкновение падшей женщины и малень­ кого чиновника, оканчивающееся самоубийством по­ следнего. Вы хотите передать происшествие во всех его существенных подробностях, обнять факт со всех сто­ рон или по крайней мере с тех двух сторон, представи­ телями которых являются герой и героиня. И понятно, что, распределяя изложение по дневникам или за­ пискам этих двух сторон, вы облегчаете себе по крайней мере изложение выдумки, избегаете всей той доли вы­ мысла или выдумки, которая потребовалась бы, если бы вы объектировали взаимные отношения героя и герои­ ни, если бы вы их непосредственно перед глазами за­ ставили сталкиваться. Пусть вы вложили некоторую выдумку в эти дневники, но это все-таки только днев­ ники, полусырой материал, и нужна бы еще высшая выдумка для окончательной художественной обработки этого материала, но вы для этого, может быть, слишком робки, может быть просто не любите выдумки. Для сравнения возьмите опять хоть г. Боборыкина. Может быть, и ему случалось прибегать к дневникам (я не по­ мню), но в огромном большинстве случаев он поступает с действующими лицами как хороший маркер с бильярд­ ными шарами: отвернет рукав, помелит руку, поерзает кием, и — бац!— шар шаром желтого в среднюю лузу!

Он именно так же у себя в области выдумки, как мар­ кер на бильярде. Сценарий, завязка, интрига, развязка до такой степени всегда к его услугам, что ему нет ни­ какой надобности прибегать к окольным путям и к роб кому предъявлению полусырого материала. Хорошо ли он претворит его в высшую форму творческой выдумки, это другой вопрос, но претворит наверное и желтого в среднюю сделает...

Но не за то же мы полюбили г. Гаршина, что он пот­ чует нас полусырьем и в изобретательности своей с трудом поднимается выше Никиты Иванова и Ивана Никитина;

не за то же, что он хуже гг. Боборыкина, Авсеенки, Маркевича. Конечно, не за это, а, должно быть, за то, что он лучше этих господ. Надо заметить, что г. Гаршин не всегда обходится без «выдумки», то есть без изобретения более или менее сложной фабулы, более или менее сложной сети событий, в которых при­ ходится принимать участие его действующим лицам.

Напротив, он в этом направлении обнаружил не­ дюжинную силу воображения, но достойно внимания, что лучшие его вещи те, в которых выдумки совсем нет или почти нет.

Мы полюбили г. Гаршина сразу, за первый же его рассказ «Четыре дня», напечатанный в «Отечественных записках», в 1877 году. Помните, с каким огромным ин­ тересом прочли мы этот маленький рассказ, в котором раненый человек лежит в поле четыре дня, пока его не нашли санитары, и в котором с раненым за все четыре дня буквально ничего не случается;

он даже никого не видал за все это время, кроме трупа турка, им же уби­ того. И несмотря на эту скудость и даже просто отсут­ ствие фабулы, автор сумел привлечь к себе все симпа­ тии читателей. Наоборот, в последнем произведении г. Гаршина, в «Надежде Николаевне», фабула чрезвы­ чайно сложна: тут и неожиданные встречи, и возрож­ дение падшей женщины, и образ Шарлотты Корде, и два убийства и проч. А между тем мы с некоторым не совсем приятным недоумением остановились перед этой повестью, несмотря на то, что в ней есть прекрасно на­ писанные фигуры второстепенных действующих лиц (художник Гельфрейх, рисующий только кошек, но до­ стигший в этом роде совершенства, капитан Грум Скребицкий, выдающий себя за «бойца Мехова и Опа това»). Нельзя назвать удачными и другие вторжения г. Гаршина в область выдумки, несмотря на их ориги­ нальность. Таковы его сказки, кроме «Красного цвет­ ка», о котором будет речь особо. Одним словом, уж ни­ как не за выдумку полюбился нам г. Гаршин.

Не раз уже было отмечено влияние гр. Л. Н. Тол­ стого на всю нынешнюю военную беллетристику. Не из­ бег, да и не мог избегнуть этого влияния и г. Гаршин.

В его трех-четырех военных рассказах можно найти прямые, непосредственные отражения отдельных сцен и фигур из «Войны и мира» и севастопольских и кав­ казских рассказов. Такова, например, в «Воспоминани­ ях рядового» сцена прохождения войск перед госуда­ рем, весьма близкая к подобной же сцене в «Войне и мире». Такова также фигура зверски жестокого офи­ цера Венцеля, неожиданно заливающегося слезами, как будто вовсе к нему не идущими;

фигура, несомнен­ но, навеянная образом наглого и жестокого Долохова, тоже совсем неожиданно плачущего. Подобные неволь­ ные подражания неизбежны, когда перед глазами стоит такой образец, как Толстой, и можно наверное сказать, что они будут встречаться у всякого нравоописателя военного быта. Те или другие сцены, те или другие фи­ гуры Толстого невольно, так сказать, всасываются творческим аппаратом всякого, кого коснулся дух про­ стоты и правдивости, установленный для военной бел­ летристики камертоном автора «Войны и мира». Но это нисколько не мешает индивидуальности г. Гаршина. Он вносит нечто свое в свои военные рассказы, и это свое нам, может быть, особенно дорого.

Вещи познаются в сравнении.

Недавно вышла книга А. В. Верещагина «Дома и на войне», большую часть которой занимают военные воспоминания. Г-н Верещагин прост и правдив на ред­ кость. Он не пытается скрыть ни одного своего ощуще­ ния, ни одной мысли, ни одного поступка, хотя бы они заведомо не заслуживали Монтионовской премии за добродетель. Случится ли ему струсить или при­ хвастнуть, мелькнет ли у него мелочно-честолюбивая мысль о «крестишке иль местечке», случится ли ему просто-напросто взять в мирном турецко-болгарском селении лучших лошадей и потом которую подарить, которую продать — все это он рассказывает с величай­ шею, почти наивною простотою и правдивостью. Но этим не ограничивается ценность его военных воспоми­ наний. Он необыкновенный живописец, и, читая его книгу, поневоле часто вспоминаешь его знаменитого брата. Краски у г. Верещагина чрезвычайно яркие, кисть широкая, смелая. Это поистине «блестящий» пи­ сатель. И тем не менее если я сейчас сделаю кое-какие параллельные выписки из гг. Верещагина и Гаршина, так единственно затем, чтобы лучше оттенить путем контраста то именно, чем нам, читателям, г. Гаршин люб.

Г-н Верещагин отправляется на войну. Он расска­ зывает об этом так.

«В ту минуту я как-то не сознавал того страшно тя­ желого чувства, которое причинял отцу своим отъез­ дом, хотя желание мое участвовать в военных действи­ ях было совершенно естественно. В то время я и не мог очень грустить: новый синий бешмет, черная черкеска с серебряными гозырями, кинжал, шашка, надетые на мне и так сильно обращавшие на себя внимание публи­ ки, кроме того, рисовавшиеся в воображении моем во­ енные отличия,— все это сильно развлекало меня и уменьшало горечь разлуки. Прижался я в угол вагона и собрал все силы, чтобы не расплакаться. Слез я сты­ дился в эту минуту больше всего. «Как! Казак, с виду такой воинственный, в такой страшной шапке, и вдруг расплачется? Что подумают обо мне соседи? Все они так удивленно на меня смотрят и с любопытством раз­ глядывают мою форму!» Невольно отвернулся я к окошку и задумался. Но вот первый свисток, подъез­ жаем к станции, выхожу — и грусть начинает понемно­ гу рассеиваться. Жандарм на платформе вытягивается передо мной, барыни и барышни с интересом смотрят на меня, все это легонько щекотит мое самолюбие, на серд­ це становится легче».

Не мешает заметить, что, отправляясь на войну, г. Верещагин не был зеленым юношей, только что соско­ чившим со школьной скамейки и радующимся мундиру, как красивой штуке, во-первых, и как символу новой, самостоятельной жизни, во-вторых. Нет, он уже служил перед тем, был в отставке и уже отставным поручиком вновь поступил на службу.

На ту же самую войну отправляется один из героев г. Гаршина.

«Вот, наконец, и прощанье. Завтра утром, чуть свет, наша партия отправляется по железной дороге.

Мне свет провести последнюю ночь дома, и я сижу в своей комнате один в последний раз. В последний раз!

Знает ли кто-нибудь, не испытавший такого последнего раза, всю горечь этих двух слов? В последний раз ра зошлась семья, в последний раз я пришел в эту ма­ ленькую комнату и сел к столу, освещенному знакомой низенькой лампой, заваленному книгами и бумагой.

Целый месяц я не прикасался к ним. В последний раз я беру в руки и рассматриваю начатую работу. Она оборвалась и лежит мертвая, недоношенная, бессмыс­ ленная. Вместо того чтобы кончить ее, ты идешь, с ты­ сячами тебе подобных, на край света, потому что исто­ рии понадобились твои физические силы. Об умствен­ ных забудь: они никому не нужны. Что до того, что многие годы ты воспитывал их, готовился куда-то при­ менить их? Огромному, неведомому тебе организму, ко­ торого ты составляешь ничтожную часть, захотелось отрезать тебя и бросить. И что можешь сделать против такого желания ты,...ты, палец от ноги?!» Рассказ, из которого я выписываю эти строки, на­ зывается «Трус». Но это название ироническое;

чело­ век, так неохотно идущий на войну, оказывается вовсе не трусом и умирает на поле битвы в числе прочих храбрецов.

Раз человек волей или неволей попал на войну, ему приходится не только щеголять синим бешметом и не только умирать. Приходится и других убивать. Случи­ лось это и с г. Верещагиным, и вот как он рассказывает о своем первом убийстве.

«Увидав турка, в первое мгновение я как будто оце­ пенел от неожиданности и до того забылся, что как су­ масшедший начал кричать: «Здесь, здесь, вот он где!» В то же время замахиваюсь на него плетью вместо шашки. Затем, когда уже опомнился, вынул шашку и нанес удар по плечу. А так как рубить человека мне пришлось в первый раз в жизни, к тому же ветви дерева не давали размахнуться, то удар мой вышел слабый, неумелый и едва-едва прорубил на неприятеле толстую синюю куртку. Турок продолжал тяжело дышать и це­ литься из пистолета, который, вероятно, уже был раз­ ряжен. Странное чувство испытывал я, когда наносил удар. Совесть шептала мне: «Брось, оставь, не руби, возьми лучше в плен, срам рубить лежачего». Но дру­ гое чувство, более черствое, старалось заглушить пер­ вое. Пока я рубил турка, слышу позади себя крики:

«Ваше благородие, пожалуйте вперед, мы с ним уж тут разделаемся!» Смотрю, подскакивают донцы. Я предо ставил им распорядиться с турком, а сам поскакал дальше».

Принимал г. Верещагин участие и в текинской экс­ педиции Скобелева. Перед самым штурмом Геок-Тепе он получил временно самостоятельное назначение — начальника небольшого укрепления, «калы». Вдруг по­ казались текинцы, всего-то, впрочем, пять человек.

Поднялась тревога. Дальше пусть рассказывает сам г. Верещагин: «Когда я прибежал на свое место, то уже текинцы скакали в разные стороны;

тот же, что был на серой лошади, карьером несся мимо калы, пригнувшись к седлу. Я высовываюсь из-за стены, целю ему в спину, стреляю — текинец свертывается набок, но затем по­ немногу опять взбирается на седло и, испуганно озира­ ясь в нашу сторону, продолжает скакать в таком поло­ жении, пока не скрылся за дальними деревьями сада.

Лицо этого текинца как сейчас у меня перед глазами:

бронзового цвета, с черной бородой и блестящими чер­ ными глазами. Очень хорошо помню, что, когда увидел я приближающихся текинцев, в особенности когда они подъехали к ручью и стали поить лошадей, сердце мое так сильно запрыгало, так застучало от радости, что я невольно схватился за бок, боясь, что оно выскочит;

когда же они у нас ускакали из-под носу, то мною овладела такая тоска, апатия, что я пошел к себе в ша лашник, устроенный под фургоном, лег и с горя за­ снул». Между тем Скобелев возвращался из рекогнос­ цировки, на время которой г. Верещагин назначен был защитником укрепленьица, и дорогой говорил: «Ну, ежели у Верещагина есть убитые или раненые, то его надо немедленно представить к георгиевскому кресту».

«Когда я услышал это,— рассказывает г. Верещагин,— мне еще более стало досадно за тех пятерых текинцев, которые ускакали у нас из-под носу...» Еще одна выписка из г. Верещагина, последняя, po­ ur la bonne bouche *. Встречается г. Верещагину фельдфебель охотничьей команды и рассказывает, что он сейчас застрелил текинца. «При этих словах фельд­ фебель, очень довольный, улыбается, лезет к себе в правый карман шинели и вытаскивает отрубленное ухо текинца (курсив мой: у г. Верещагина это напеча­ тано тем же шрифтом, как и все прочее). Оно было еще совсем мягкое, но уже бледное, холодное. Я никак не * На закуску (фр.).— Ред.

ожидал такого наглядного доказательства: взял в руки ухо, осмотрел его, возвратил назад, похвалил фельдфе­ беля (опять же мой курсив) и обещал при первой встрече с генералом доложить о нем. Фельдфебель, ра­ достный, пошел к себе в землянку...» По приведенным выпискам вы не должны судить о той яркости красок и искусной живописи г. Вереща­ гина, о которой я говорил выше. На этот счет поверьте мне на слово или сами посмотрите. Я выбирал цитаты с другою целью, затем именно, чтобы показать ту наив­ но грубую точность, с которою г. Верещагин рассказы­ вает вещи поистине ужасные и возмутительные. Конеч­ но, назвался груздем, так и полезай в кузов, пошел на войну, так дерись и убивай. Но рубить неприятельские уши это уж, кажется, роскошь;

это, сколько я понимаю, даже с специально военной точки зрения есть действие постыдное и ненужно жестокое, так что фельдфебеля решительно не за что было хвалить. Внутренний смысл этого возмутительного деяния, очевидно, совершенно исчезает для г. Верещагина;

зато обратите внимание на холодную точность, с которою он описывает внешнюю сторону этого эпизода: солдат вынул ухо из правого кармана... ухо было еще мягкое, но уже бледное и хо­ лодное... я взял его в руки, осмотрел, отдал назад...

Полюбуйтесь еще немножко на это страшное, мяг­ кое, но холодное и бледное текинское ухо, вынутое из правого кармана, а потом постарайтесь отодвинуть его от своего воображения настолько, чтобы оно не засло­ няло того турка, которого г. Верещагин рубил под де­ ревом. В изображении этого эпизода г. Верещагин то­ же не вдается в анализ внутренней, духовной стороны дела, только отмечает борьбу совести с другим, «более черствым голосом», но зато какая опять удивительная точность внешнего описания: так как я рубил человека в первый раз в жизни... притом же ветви мешали... удар пришелся по плечу...

Один из героев г. Гаршина («Четыре дня») тоже убил турка. Это не блестящий брат своего еще более блестящего брата, имеющий золотую саблю за храб­ рость и состоящий в коротких отношениях со Скобеле­ вым. Это просто какой-то Иванов, «барин Иванов», как его называют солдаты. Но подобно г. Верещагину и он вдруг увидал турка.

«Он был огромный, толстый турок, но я бежал пря­ мо на него, хотя я слаб и худ. Что-то хлопнуло, что-то, как мне показалось, огромное, пролетело мимо;

в ушах зазвенело. «Это он в меня выстрелил»,— подумал я.

А он с воплем ужаса прижался спиною к густому кусту боярышника. Можно было обойти куст, но от страха он не помнил ничего и лез на колючие ветви. Одним уда­ ром я вышиб у него ружье, другим воткнул куда-то свой штык. Что-то не то зарычало, не то застонало. Потом я побежал дальше...» Но недалеко побежал Иванов. Он сейчас же и упал, он был ранен. А перед ним лежал убитый им турок. «За что я его убил?— размышляет раненый.— Он лежит здесь, мертвый, окровавленный.

Зачем судьба пригнала его сюда? Кто он? Быть может, и у него, как у меня, есть старая мать. Долго она будет по вечерам сидеть у дверей своей мазанки да погляды­ вать на далекий север: не идет ли ее ненаглядный сын, ее работник и кормилец. А я? И я также... Я бы даже поменялся с ним: он не слышит ничего, не чувствует ни боли от раны, ни смертельной тоски, ни жажды. Штык вошел ему прямо в сердце... Вот на мундире большая черная дыра: вокруг нее кровь. Это сделал я (курсив г. Гаршина), я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать людей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пу­ ли. И я пошел и подставил».

Довольно слагаемых, надо подводить итоги. Вы, впрочем, я думаю, и сами уже их подвели. Я обнаружил бы слишком дурное об вас мнение, да и сам унизился бы в собственных глазах, если бы долго распростра­ нялся о разнице между г. Верещагиным и Гаршиным.

Притом же если г. Гаршин (пусть уж он удобства ради самолично отвечает за всех своих «Ивановых») не жа­ леет, что у него «нет убитых и раненых», потому что иначе он получил бы георгиевский крест, если не ощу­ пывает текинского уха, так это еще не бог знает какая заслуга и не бог знает какое право на нашу симпатию.

Г-н Верещагин хорошо оттеняет г. Гаршина, но, полу­ чив от него что нам требуется, мы можем оставить его в покое и остаться наедине с г. Гаршиным.

Может показаться, что г. Гаршин, то есть сумма разных Ивановых, есть просто слезливый человек, ко­ торый не видит ничего дальше своего маленького, спо­ койного семейного уголка, где старушка мать сидит и маленькая лампа на маленьком столике горит, и не способен подняться на высоту общественных, пожалуй, мировых событий, какова война. Это, конечно, не так.

Один из Ивановых не хочет идти на войну, вследствие чего неосновательно заподозривается, да и сам себя заподозривает в трусости. Но другой Иванов («Четыре дня») идет на войну по собственной охоте, у него свя­ зывается с этой войной «идея», и тем не менее, убив турка, он с испуганным недоумением спрашивает себя:

«За что я его убил?» Третий Иванов («Из воспомина­ ний рядового») рассказывает о походе: «Нас влекла невидимая тайная сила: нет силы большей в челове­ ческой жизни. Каждый отдельно ушел бы домой, но вся масса шла, повинуясь не дисциплине, не сознанию пра­ воты дела, не чувству ненависти к неизвестному врагу, не страху наказания, а тому невидимому и бессозна­ тельному, что долго еще будет водить человечество на кровавую бойню, самую крупную причину всевозмож­ ных людских бед и страданий». Но тот же Иванов сви­ детельствует: «Никогда не было во мне такого полного душевного спокойствия, мира с самим собой и кроткого отношения к жизни, как тогда, когда я испытывал эти невзгоды (невзгоды похода) и шел под пули убивать людей. Дико и странно может показаться все это, но я пишу одну правду».

Изо всего этого следуют, мне кажется, такие выво­ ды. Война — дело всегда страшное, но пока неизбежное.

Как всякое страшное, но неизбежное дело, оно чревато противоречиями. Люди могут с чистою совестью идти на войну во имя идеи, разбуженной войной или возбу­ дившей войну. Но если они не деревянные люди или по­ ка они не одеревенели от практики и зрелища убийства, они все-таки не могут видеть убитого человека без упре­ ка совести. Однако в огромном большинстве случаев люди идут под пули, убивают людей просто потому, что они «пальцы от ноги», части некоторого огромного це­ лого, которому захотелось «отрезать их и бросить».

Тогда страшный вопрос «за что я его убил?» становится еще страшнее, потому что ведь и этот убитый «непри­ ятель», которого я в глаза никогда не видал и которому до меня никакого дела нет, есть тоже «палец от ноги», его также вышвырнуло огромное целое и с непреодоли­ мою силою втянуло в общий поток.

Мы сейчас увидим, какое большое значение для ха­ рактеристики писаний г. Гаршина имеет цитируемое одним из Ивановых шекспировское выражение: «Ты — палец от ноги». Я прошу вас запомнить его.

Все военные рассказы г. Гаршина кончаются пе­ чально: увечьем или смертью, не украшенною ни геор­ гиевскими крестами, ни золотым оружием, ни даже просто каким-нибудь очень большим подвигом. В этом еще нет ничего удивительного. Не всем же подвиги со­ вершать, не всем георгиевские кресты получать, а что касается увечья, печали, воздыхания, равно как и пере­ селения в ту страну, иде же ничего этого нет, то la guerre comme la guerre *, и опять же, коли назвался груздем, так полезай в кузов. Но и все другие произве­ дения г. Гаршина оканчиваются более или менее глубо­ ко скорбно: если не смертью, то по крайней мере возды­ ханием. Правда, нынешняя беллетристика и вообще не склонна к украшению финала розами и лазурью. Бла­ гополучное соединение двух любящих сердец, достиже­ ние долго преследуемой цели, торжество добродетели и казнь порока, лавры славному и позор бесславному — все это довольно редкие мотивы в теперешней русской беллетристике, и (это стоит отметить) мы встречаемся с ними почти исключительно в переводных романах и повестях. И не то чтобы непременно какой-нибудь злобный дух, летающий над нашей грешною землей, диктовал нашим писателям печальные финалы. Если бы понадобилось разительное опровержение такого пред­ положения, то оно может быть почерпнуто в произведе­ ниях того же г. Гаршина. Это писатель необыкновенно мягкий, беззлобный, преисполненный добрых чувств и только с печальным раздумьем, а отнюдь не с бурным негодованием останавливающийся перед злом. Мало того, по мягкости своей он стремится, и, благодаря его таланту, ему удается призывать иногда симпатию чита­ телей к несчастиям и горестям такого рода, которые ед­ ва ли заслуживают столько теплого участия. Таков его рассказ «Медведи». Фабула рассказа очень проста, ее даже, можно сказать, нет. Вышло известное распоря­ жение, которым воспрещалось водить так называемых «ученых» медведей, которые показывают, как старые бабы ходят, как мальчишки горох воруют и проч. Через пять лет после издания этого закона поводыри медве­ дей, преимущественно цыгане, должны были явиться в определенные сборные пункты вместе со своими зве * На войне как на войне (фр.).— Ред.

рями и собственноручно перебить их. Этот-то день рас­ стреляния медведей и занимает г. Гаршина. По его мнению, сквозящему во всем рассказе, цыгане, лишив­ шиеся вместе со своими медведями хорошего привыч­ ного заработка, должны обратиться для возмещения этой прорехи в бюджете к конокрадству. Можно сомне­ ваться, чтобы это было соображение вполне основа­ тельное, но мнение мнением, а дело в том, что г. Гаршин пустил уже слишком поэтическое и слишком жалостное освещение на цыган, на медведей и на весь этот промы­ сел. Рассказ так хорош в художественном отношении и так много вложено в него автором добрых чувств, что увлеченный читатель может, пожалуй, забыть, что уче­ ные медведи представляли грубейшую и жестокую за­ баву и что в сей юдоли плача есть вещи несравненно более достойные слез, чем расстреляние медведей.

Мне вообще иногда кажется, что г. Гаршин не стальным пером пишет, а каким-то другим, мягким, не­ жным, ласкающим,— сталь слишком грубый и твердый материал. Но тем интереснее, что такое мягкое, нежное, ласкающее перо каждый рассказ неизменно заканчи­ вает горем, скорбью, смертью или целою философскою перспективою безнадежности. Последнее особенно лю­ бопытно и веско. Если с Иваном Никитиным или Ники­ той Ивановым случилось даже величайшее из не­ счастий, так ведь это, может быть, именно только слу­ чилось в том смысле, что это нечто единичное, об­ ставленное такими и такими-то частными условиями.

Г-н Гаршин, мягкий и беззлобный, почему-то не нахо­ дит ничего такого, на чем можно было бы отдохнуть душой. Давайте пересмотрим эти не то что мрачные — к писаниям г. Гаршина это слово не идет,— а безна­ дежно печальные, безысходно грустные рассказы. Во­ енные оставим в стороне, мы их уже видели.

«Происшествие»— рассказ об том, как влюбился и самоубился Иван Иванович. Влюбился он в Надежду Николаевну, уличную женщину, когда-то знавшую лучшие времена, учившуюся, державшую экзамены, помнящую Пушкина и Лермонтова и проч. Несчастие толкнуло ее на грязную дорогу, и она завязла в грязи.

Иван Иванович предлагает ей свою любовь, свой дом, свою жизнь, но она боится наложить на себя эти пра­ вильные узы, ей кажется, что Иван Иванович, несмотря на всю свою любовь, не забудет ее страшного прошлого и что ей нет возврата. Иван Иванович после некоторых, слишком, однако, слабых, попыток разубедить ее как будто соглашается с нею, потому что застреливается.

Этот же самый мотив, только в гораздо более слож­ ной и запутанной фабуле, повторяется в «Надежде Ни­ колаевне». Эта Надежда Николаевна, как и первая, что фигурирует в «Происшествии», есть кокотка. Ей тоже встречается свежая, искренняя любовь, ее одолевают те же сомнения и колебания, но она уже склоняется к полному возрождению, когда пуля ревнивого бывшего любовника и какое-то особенное оружие того, кто зовет ее к новой жизни, обрывают весь этот роман двумя смертями.

«Встреча». Старые товарищи Василий Петрович и Николай Константинович, давно упустившие друг друга из виду, неожиданно встречаются. Василий Пет­ рович когда-то мечтал «о профессуре, о публицистике, о громком имени», но на все это его не хватило, и он мирится с ролью учителя гимназии. Мирится, но отно­ сится к предстоящему ему новому амплуа как безуко­ ризненно честный человек: он будет образцовым учите­ лем, будет сеять семена добра и правды, в надежде что когда-нибудь под старость увидит в своих учениках во­ площение собственных юношеских мечтаний. Но тут он встречается с старым товарищем Николаем Константи­ новичем. Это совсем другого полета птица. Он строит какой-то мол и около этой постройки так искусно греет руки, что при пустом жалованье живет в роскоши даже маловероятной (у него в квартире есть аквариум, в не­ которых отношениях соперничающий с берлинским).

Он нисколько не скрывает своей гадости. Напротив, от­ крывает все свои карты и с наглостью человека, теоре­ тически убежденного в правомерности свинства, стара­ ется и Василия Петровича обратить в свою веру. Не­ льзя сказать, чтобы его аргументация отличалась не­ преодолимой силой, но Василий Петрович парирует его доводы еще слабее. Так что в конце концов хотя и вполне обнаруживается свинство Николая Констан­ тиновича, но в сознании читателя в то же время твердо запечатлевается его бесстыдное и безотрадное проро­ чество: «Три четверти из твоих воспитанников выйдут такими же, как я, а одна четверть такими, как ты, то есть благонамеренной размазней».

«Художники». Художник Дедов есть представитель чистого искусства. Он любит искусство ради него само­ го и думает, что вводить в него жгучие житейские мо тивы, нарушающие спокойствие духа, значит волочить искусство по грязи. Он думает (странная мысль!), что как в музыке непозволительны диссонансы, режущие ухо, неприятные звуки, так и в живописи, в искусстве вообще нет места неприятным сюжетам. Но он даровит и идет благополучно к дверям, ведущим в храм славы, заказов и олимпийского душевного равновесия. Ху­ дожник Рябинин не таков. Он, по-видимому, даровитее Дедова, но он не сотворил себе кумира из чистого искусства, его занимают и другие вещи. Натолкнувшись почти случайно на одну сцену из быта заводских рабо­ чих или, вернее, даже на одну фигуру только, он стал ее писать и так много пережил во время этой работы, так вошел в положение своего сюжета, что перестал зани­ маться живописью, когда кончил картину. Его куда-то в другие места, на другую работу потянуло с непреодо­ лимою силою. На первый раз он поступил в учитель­ скую семинарию. Что с ним дальше было, неизвестно, но автор удостоверяет, что Рябинин «не преуспел»...

Как видите, целый ряд несчастий и целых перспек­ тив безнадежности: добрые намерения остаются наме­ рениями, и то, чему автор по всем видимостям симпати­ зирует, остается за флагом:

Нет великого Патрокла, и Жив презрительный Терсит!

«Великого», впрочем, г. Гаршин не касается, он бе­ рет людей среднего, а иногда даже малого роста — Иванов Ивановичей и Василиев Петровичей, и тем еще раз любопытнее его пессимистическое настроение. «Ве­ ликому» бывает довольно часто тесно в жизни, и жизнь кладет его на прокрустово ложе и рубит ему ноги в ме­ ру длины этого ложа. «Великое» hat man von je gekreu zigt und verbrannt *, хотя, конечно, великому случа­ ется и побеждать. Но среднего роста хорошие люди — отчего бы им-то, с их сравнительно малым размахом и малыми требованиями, не жить, ну хоть не в полное свое удовольствие, но с верою и надеждою? Г-н Гаршин не допускает этого или по крайней мере не интересуется случаями благополучного устройства судьбы хороших людей и их победы над злом. Даже поднимаясь в сферы сказочного творчества, он не может или не хочет дать своей фантазии волю работать в эту лазурно-розовую * Издавна распинали на кресте и сжигали (нем.).— Ред.

сторону. В сказке «Attalea princeps» гордой и прекрас­ ной пальме удается ее честолюбивая и вольнолюбивая мечта — пробить своей собственной вершиной крышу оранжереи, но зато она замерзла, и ее срубили и выки­ нули. В сказке «То, чего не было» (единственный опыт, так сказать, иронического творчества г. Гаршина) со­ беседники гибнут под сапожищем кучера Антона.

В «Сказке о жабе и розе» роза спасается от злобной и безобразной жабы, но спасается тем, что ее срезыва­ ют для утешения умирающего мальчика, и когда маль­ чик умер, то ее поцеловала молодая девушка, сестра мальчика;

«маленькая слезинка упала с ее щеки на цветок, и это было самым лучшим происшествием в жизни розы...» Но ведь это ужасно! Лучшим происшествием в жиз­ ни розы оказывается все-таки то, что ее срезали, хотя бы руками прекрасной девушки для бедного умираю­ щего мальчика! Да ведь жила же роза сама для себя, за свой собственный счет, ведь цвела же она, ведь пел же ей, как гласит маловероятное старинное поэтическое предание, свои песни соловей? И заметьте, что в сказ­ ках г. Гаршин покушается уже на «великое»: роза пре­ красна, она «царица цветов»;

Attalea princeps была сильна и величава. И все-таки скорбь, смерть, конец...

Еще ярче этот пессимизм в сказке «Красный цве­ ток». По форме это, собственно говоря, не сказка, а вполне реальный и даже поражающий своею реаль­ ною правдивостью рассказ — рассказ об том, как один душевнобольной рвал цветы мака;

он думал, что в этом «красном цветке» сконцентрировалось все зло, какое только есть в мире, что его непременно надо сорвать и уничтожить, но при этом самому насытиться его ядо­ витым дыханием и тоже умереть: «он погибнет, умрет, но умрет как честный боец и как первый боец челове­ чества, потому что до сих пор никто не осмеливался бо­ роться разом со всем злом мира». Он сорвал цветок и умер. «Когда его клали на носилки, попробовали раз­ жать руку и вынуть красный цветок, но рука закочене­ ла, и он унес свой трофей в могилу».

С этим удивительным рассказом вышло не совсем обыкновенное в нашей литературе происшествие: на него обратили внимание специалисты науки. В «Вест­ нике клинической и судебной психиатрии и невропато­ логии» профессора Мержеевского г. Сикорский напеча­ тал заметку, в которой признал «Красный цветок» образцовым произведением в смысле необыкновенной точности и верности изображения развития душевной болезни. Мы, читатели, были, конечно, обрадованы и даже как будто польщены таким отзывом специа­ листа об одном из наших любимцев, тем более что и до него, то есть до отзыва г. Сикорского, чувствовали глу­ бокую правдивость рассказа. Но мы не специалисты, для нас «Красный цветок» не только психиатрический этюд, а вместе с тем все-таки беллетристика и именно сказка, то есть нечто такое, в чем надо искать аллего­ рии, подкладки чего-то большого, общежитейского, не вмещающегося в рамки той или другой специальной науки. Ну, и каков же житейский субстрат «Красного цветка»? Здесь опять г. Гаршин покусился на «вели­ кое». Правда, он вставил его в рамку безумной мечты, но на это была его добрая воля, и мы опять отброшены к своей исходной точке: отчего так печально, так безна­ дежно и безотрадно заканчиваются произведения г. Гаршина?

Вы понимаете истинный смысл и объем этого вопро­ са. Мы не вправе требовать от художника насилия над своей природой. Пусть он выбирает для поэтического воспроизведения те полосы жизни, которые его больше занимают, потому ли, что они в его глазах значительнее других, или потому, что они как-нибудь родственны са­ мому характеру его творчества. Но если мы заинтере­ совались самим художником, а тем паче если мы его полюбили, как полюбили г. Гаршина, то с нашей сторо­ ны весьма естественно желание добраться до той ха­ рактерной, лично ему принадлежащей черты его твор­ чества, которая сосредоточивает его художественное внимание на такой-то именно полосе жизни, а не на другой какой-нибудь. И вот, я думаю, мы теперь подо­ шли очень близко к разрешению этого вопроса относи­ тельно г. Гаршина. Нам остается перечитать только один еще его рассказ —«Ночь».

Это очень недолгая история — всего одна «ночь», гораздо даже, значит, меньше, чем «четыре дня», но это ночь самоубийства. Какой-то Алексей Петрович, ре­ шившись покончить с жизнью, полною лжи и притвор­ ства, целую ночь терзает себя мучительным раскапыва­ нием своей души, ища и подчеркивая в ней ложь даже в страшный канун самоубийства. Вдруг раздаются зву­ ки колокола, звонят к заутрене. Ассоциация идей наве­ ла на воспоминание об одной сцене из детства. И — «Колокол сделал свое дело: он напомнил запутавшему­ ся человеку, что есть еще что-то, кроме своего собст­ венного узкого мирка, который его измучил и довел до самоубийства. Неудержимой волной нахлынули на него воспоминания, отрывочные, бессвязные и все как будто совершенно новые для него. В эту ночь он многое уже передумал и многое вспомнил, и воображал, что вспом­ нил всю свою жизнь, что ясно видел самого себя. Те­ перь он почувствовал, что в нем есть другая сторона».

Ему «захотелось той чистой и простой любви, которую знают только дети да разве очень уж чистые, нетрону­ тые натуры из взрослых... Господи! хоть бы какого-ни­ будь настоящего, неподдельного чувства, не умираю­ щего внутри моего я! Ведь есть же мир!..» Надо «вы­ рвать из сердца этого скверного божка, уродца с огромным брюхом;

это отвратительное Я, которое, как глист, сосет душу и требует себе все новой пищи. Да откуда же я ее возьму? Ты уже все съел. Все силы, все время были посвящены на служение тебе. То я кормил тебя, то поклонялся тебе;

хоть ненавидел тебя, а все таки поклонялся, принося тебе в жертву все хорошее, что мне было дано». «Он почувствовал теперь, что не все еще пожрано идолом, которому он столько лет по­ клонялся, что осталась еще любовь и даже самоотвер­ жение, что стоит жить для того, чтобы излить этот остаток. Куда, на какое дело — он не знал, да в ту ми­ нуту ему и не нужно было знать, куда снести свою повинную голову. Он вспомнил горе и страдание, какое довелось ему видеть в жизни, настоящее, житейское го­ ре, перед которым все его мучения в одиночку ничего не значили, и понял, что ему нужно идти туда, в это горе, взять на свою долю часть его, и только тогда в душе его настанет мир».

Но недолог был этот переворот в Алексее Петрови­ че: еще один психический толчок, и он все-таки покон­ чил с собой...

Проповедь любви к ближнему и презрения к узкому эгоизму есть проповедь очень старая по времени и хотя не стареющая по результатам, то есть по слабости ре­ зультатов, но все-таки очень элементарная. Не ради нее сделал я выписку из «Ночи», а ради некоторого оттенка ее, не совсем заурядного. Алексей Петрович сознает не только свой грех, мелочность и дрянность своей жизни, ее греховную мерзость. Этого было бы слишком мало, ибо это азбучно. Он сознает свое несчастие;

он сознает, что его «узкий мир» его измучил, что, говоря вульгар­ ным языком, выгоднее мучиться общим горем, чем «в одиночку». Это уже несколько оригинальнее, чем простая мораль любви к ближнему. Но героям г. Гар шина доступна и еще высшая оригинальность. Что это такое значит «в одиночку»? Разве у каждого из нас нет или не может быть близких людей, чьи интересы близки нашим, нет семьи, товарищей по профессии, сооте­ чественников и проч.? Все это есть, вероятно, и у Алек­ сея Петровича, и, однако, он находит, что он никого на стояще, неподдельно не любит, что те узы, которые его связывают с людьми, ничего не стоят, они ложь, фальшь, он одинок. Художник Рябинин тоже говорит о себе, что он «ходит одинокий среди толпы», что и искусство не налагает никаких таких уз, которые он признал бы правильными. Узы искусства, по-видимому долженствующие связывать художника со всем миром, оставляют его одиноким, мало того, «одиноким в тол­ пе», и ложатся на него только тяжким, ненавистным бременем. Он говорит: «Как локомотиву с открытою паропроводною трубой предстоит одно из двух: катить­ ся по рельсам, пока не истощится пар, или, соскочив с них, превратиться из стройного железно-медного чу­ довища в груду обломков, так и мне... Я на рельсах;

они плотно обхватывают мои колеса, и если я сойду с ним, что тогда? Я должен во что бы то ни стало докатиться до станции, несмотря на то, что она, эта станция, пред­ ставляется мне какой-то черной дырой, в которой ниче­ го не разберешь».

Такой взгляд на художественную деятельность уже и сам по себе может показаться странным, а тем более когда высказывается художником или даже двумя ху­ дожниками: самим Рябининым и его поэтическим от­ цом, г. Гаршиным. Мы так привыкли смотреть на ра­ боту художника, как на деятельность свободную по преимуществу. А между тем в словах Рябинина заклю­ чается глубокий смысл. Антитеза Рябинина, художник Дедов, не чувствует себя одиноким в толпе и совершен­ но удовлетворен своею деятельностью. Он, как гово­ рится, приспособился;

он рисует ходкий товар, такие именно картины, которые в спросе;

он — машина для изготовления живописных произведений;

он как будто служит «чистому искусству», и может быть, и сам этому искренно верит на том основании, что ему нравятся красивые сочетания линий и красок. Но на самом-то деле он служит какому-то огромному целому, в состав которого входят люди, делающие ему выраженные или невыраженные заказы. Употребляя метафору Рябини­ на, можно сказать, что Дедов действительно локомотив с открытой паропроводной трубой и катится по рельсам и докатится по этому, не им сделанному, прямолиней­ ному узкому железному пути до станции, то есть до храма славы и вящих заказов. Рябинину эта самая станция представляется «какой-то черной дырой, в ко­ торой ничего не разберешь». Для него жизнь шире и выше искусства. Он не одни красивые комбинации красок и линий любит и потому, натурально, не может сообразоваться в своей деятельности с заказами;

ему не все равно как, на какую тему комбинировать линии и краски, для него оскорбительна и ужасна мысль ока­ заться во власти того подавляющего своей громад­ ностью и сложностью целого, которое осыпает или осыплет его товарища Дедова славой и деньгами, лишь бы он служил ему. Рябинин готов служить, то есть ра­ ботать, но не этой сложной громаде, в которой «глу­ харь» (сюжет последней картины Рябинина) должен надрываться и разбивать себе грудь, чтобы наделать чудовищных котлов, а котлы эти создадут средства, на которые, между прочим, будут покупаться картины на «невинные сюжеты»: «полдни», «закаты», «девочка с кошкой» и проч. Рябинин с ужасом отступает перед этим сложным клубком отношений и интересов, раз за­ путавшись в котором он должен оказаться безвольным исполнителем заказов. Та специальная форма общения с людьми, в которой Дедов чувствует себя как рыба в воде, претит Рябинину, он «одинок в толпе». Он пере­ стает писать. И вот «облетели цветы, догорели огни», поскольку это зависит от Рябинина...

Не кажется ли вам, что в маленький рассказ «Ху­ дожники» вложено отражение мыслей и чувств не толь­ ко самого г. Гаршина, но и других наших молодых бел­ летристов! Ведь и у Рябинина пропала охота к «выдум­ ке», а вот Дедов, так тот, подобно гг. Авсеенке, Бобо­ рыкину, Маркевичу, фабрикует, фабрикует и опять фабрикует «что прикажете». И если такова действи­ тельно причина ослабления выдумки, то не кажется ли вам, что надо говорить: «зацветут цветы, загорятся огни»?

Мысль об «одиноком в толпе», о безвольном орудии некоторого огромного сложного целого постоянно пре­ следует г. Гаршина и, несомненно, составляет источник всего его пессимизма. Несчастье и скорби его героев зависят от того, что все они ищут ближнего, жаждут любви, ищут такой формы общения с людьми, к которой они могли бы прилепиться всей душой без остатка, всей душой, а не одной только какой-нибудь стороной души вроде художественного творчества;

всей душой и, зна­ чит, не в качестве специального орудия или инструмен­ та, а в качестве человека, с сохранением всего челове­ ческого достоинства. Все они не находят этих уз и ока­ зываются в положении «пальцев от ноги». Я просил вас запомнить эту метафору шекспировского Менения Аг риппы, влагаемую г. Гаршиным в уста «Труса». Она очень характерна. Вы помните, что «Трус» вовсе не трус. Он не опасности или смерти боится, его гнетет мысль, что он «палец от ноги», что нечто, вне его лежа­ щее, наметило ему цель, дало ему соседа справа, соседа слева и вдвинуло в огромный, чуждый ему поток.

Для выражения своей основной мысли г. Гаршин прибегает еще к одной, очень характерной тоже, мета­ форе. Героиня «Происшествия», Надежда Николаевна, публичная женщина, знавшая когда-то лучшие дни, вспоминает в своем дневнике одного из «гостей». Это был болтливый юноша, который прочитал ей наизусть страницу из какой-то философской книжки;

там гово­ рилось, что она и ей подобные несчастные создания суть «клапаны общественных страстей». Надежда Никола­ евна в качестве уличной женщины, конечно, всякие ви­ ды видала, но «клапанами» она оскорбилась. «Слова гадкие,— говорит она,— и философ, должно быть, скверный, а хуже всего был этот мальчишка, повторяв­ ший эти „клапаны"». Но она тут же должна признаться сама себе, что гадкие слова фактически справедливы, что скверный философ и сквернейший мальчишка со­ вершенно правы — она, «общественное животное», как назвал человека еще Аристотель, есть только «кла­ пан общественных страстей», орудие, инструмент. Иван Иванович предлагает ей выйти из этого положения, но она уже так плотно обхвачена, что не видит выхода. Та же история, только в более сложном виде, повторяется с другой Надеждой Николаевной Доставьте себе удовольствие, перечтите все расска­ зы Гаршина, и везде или почти везде вы найдете, может быть не так ясно подчеркнутое, но все одно и то же: лу­ чи все той же скорби о том специальном и высшем оскорблении, которое наносится человеческому досто­ инству превращением человека в те или другие клапа­ ны, в «пальцы от ноги». Вот за эту-то память о челове­ ческом достоинстве и за эту оригинальную, лично Гар шину принадлежащую скорбь мы его и полюбили. Мы хотели бы только видеть его более бодрым, хотели бы устранить преследующие его безнадежные перспекти­ вы. И наша, читательская любовь чего-нибудь да стоит в этом отношении. Мы ведь не безотчетною личною лю­ бовью любим: из нашей любви г. Гаршин должен по­ черпнуть веру и надежду...

ЕЩЕ О ГАРШИНЕ И О ДРУГИХ Я должен вернуться на минуту к г. Гаршину. Он об­ ратил мое внимание на одну ошибку, в которую я впал в прошлом (декабрьском) дневнике, говоря о его рас­ сказе «Ночь». Передавая содержание этого маленького рассказа, я писал, что герой, решившийся на само­ убийство, но остановленный на некоторое время напо­ ром жизнерадостных чувств, в конце концов, однако, все-таки застрелился. В. М. Гаршин пояснил мне, что я ошибся: Алексей Петрович (герой «Ночи») не застре­ лился;

он умер от бурного прилива нового чувства, фи­ зически выразившегося разрывом сердца. Разница, ко­ нечно, большая. Я думаю, однако, что не один я оши­ бался на этот счет, и потому вдвойне спешу поправить свою ошибку. Но постараюсь также несколько оправ­ даться.

Алексей Петрович, измученный ложью, не только окружающею его со всех сторон, но и в его собственной душе, как он думает, свившею себе прочное пожизнен­ ное гнездо, решает покончить с собой и делает все нуж­ ные приготовления: достает у приятеля обманным об­ разом револьвер, заряжает его, взводит курок. Перед смертью он оглядывается назад, на свое прошлое, и вспоминает детские годы, когда лжи в его жизни не было. Отчего же не было и чем положительным выражалось это отсутствие лжи? Алексей Петро­ вич добирается до ответа на этот вопрос: была на­ стоящая, подлинная связь с людьми, хоть бы с ни­ щими. И потом опять отрицательные результаты:

не было «одиночества в толпе», не сложился еще тот узкий личный мирок, то всепожирающее и в то же время сиротливое Я, в котором он потом погряз. Но не может ли он и теперь расширить свое личное сущест­ вование, связать себя с общею жизнью, установить прочные и настоящие, не лживые связи с людьми? Два голоса борются в душе Алексея Петровича. Один гово­ рит, что это не нужно и невозможно, другой обнадежи­ вает и зовет к жизни. Алексей Петрович раздумывает:

Нужно «отвергнуть себя», убить свое я, бросить на дорогу — Какая же польза тебе, безумный?— шептал голос Но другой, когда-то робкий и неслышный, прогремел ему в ответ — Молчи! Какая же польза будет ему, если он растерзает себя?

Алексей Петрович вскочил на ноги и выпрямился во весь рост Этот довод привел его в восторг Такого восторга он никогда еще не испытал ни от жизненного успеха, ни от женской любви Восторг этот родился в сердце, вырвался из него, хлынул горячей, широкой вол­ ной, разлился по всем членам, на мгновение согрел и оживил закоче­ невшее несчастное существо Тысячи колоколов торжественно за­ звонили Солнце ослепительно вспыхнуло, осветило весь мир и исче­ зло Лампа, выгоревшая в долгую ночь, светила все тусклее и тусклее и наконец совсем погасла. Но в комнате уже не было темно, начинал­ ся день. Его спокойный серый свет понемногу вливался в комнату и скудно освещал заряженное оружие и письмо с безумными прокля­ тиями, лежавшее на столе, а посреди комнаты — человеческий труп с мирным и счастливым выражением на бледном лице.

Я сделал полную и точную выписку конца «Ночи»:

строка точек имеется и в подлиннике, и в ней-то я и прочел новый психический толчок и затем треск и блеск револьвера, момент выстрела. Правда, серый свет утра освещает «заряженное» оружие, но этот единственный намек на то, что выстрела не было, я, ка­ юсь, просмотрел, как, смею думать, большинство чита­ телей г. Гаршина.

Смею думать также, что ошибка моя нисколько не колеблет тех выводов, к которым я пришел относитель­ но писаний г. Гаршина вообще.

Алексей Петрович мог бы сказать о себе, как Фауст:

«Zwei Seelen wohnen, ach! in meiner Brust» *. Два голо­ са явственно полемизируют в нем. Один, не только ласковый и любящий, но и разумный, удостоверяет, что не все потеряно, что возможна новая жизнь, светлая, широкая, не из-под палки какой-нибудь, а свободно сливающаяся с жизнью других людей. Это потому го­ лос, не только любящий, а и разумный, что удостоверя * Две души живут в моей груди (нем ) — Ред.

ет, что и «пользы», выгоды нет жить так, как жил Алек­ сей Петрович до сих пор. Другой голос, злой и глупый, утверждает, что все это вздор Это злой голос, потому что, соблазняя человека, он обрекает его на муки, кото­ рых тот и без того принял сверх всякой меры;

но вместе с тем это и глупый голос, потому что для Алексея Пет­ ровича все равно нет возврата на ту дорогу себялюби­ вого и сиротливого существования, которую он пробе­ жал всю, вплоть до ее естественного конца — само­ убийства Победа злого и глупого голоса только и мог­ ла выразиться самоубийством, и я прочитал эту победу в строке точек г Гаршина. Оказывается, что я ошиб­ ся, победил голос жизни и любви Казалось бы, тем лучше Но какою ценою одержана эта победа? Так сильно охвачен Алексей Петрович порывом жизнера­ достного чувства, что не выдерживает и умирает Зна­ чит, в конце концов все-таки смерть, и с известной точ­ ки зрения такой финал еще безотраднее простого само­ убийства.

Все или почти все произведения г. Гаршина пред­ ставляют художественный комментарий к великому в своей простоте: «не добро быть человеку едину». Я бы не сказал, что это корень его пессимизма, но это почва, из которой корень берет нужные ему элементы. Не во­ обще страданиями занят наш автор;

с его точки зрения, отчего бы и не пострадать, но на людях и с людьми, а не в одиночку. Однако и не буквально одиноких ставит пе­ ред нами г. Гаршин. Напротив, его одинокие окружены толпой, и все-таки они одиноки, потому что узы, связы­ вающие их с людьми, насильственны, лживы, и они вполне сознают эту лживость и оттого мучатся. Они ищут выхода, то есть таких форм общения с людьми, которые не налагали бы на них ненавистного ярма, не делали бы их «пальцами от ноги», «клапанами», без­ вольными орудиями сложного целого, все большему дифференцированию которого так радуются разные спенсеровы дети. В этом процессе дифференцирова­ ния, или, что то же, превращения человека в орган, орудие, многие чувствуют себя прекрасно. Их не сму­ щает то униженное положение, в котором они находят­ ся, их не тревожит лживость отношений к «ближним», они не чувствуют своего уродства. Г-н Гаршин пред­ ставил несколько экземпляров и этой породы «приспо собившихся», живущих в полное свое удовольствие для своего «я», но это «я» не человека, а «клапана». Таков Дедов в «Художниках», таков инженер Кудряшев во «Встрече». Но положение других героев г. Гаршина совсем иное. Они понимают, в какую пропасть влечет или уже вовлек их стихийный процесс, но все либо бес­ помощно бьются в той клетке, в которую их загнала судьба, и в конце концов погибают;

либо же, как и На­ дежда Николаевна (в повести, озаглавленной этим именем), и Алексей Петрович, герой «Ночи», видят ис­ ход, рвутся к нему, стоят уже на самом корне новой жизни и счастья и все-таки погибают, хотя и от по­ сторонних причин;

одна под выстрелом ревнивца, дру­ гой от разрыва сердца. Мало того, значит, что люди из­ немогают, стоя лицом к лицу с давящею их силою;

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |   ...   | 11 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.