WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |   ...   | 8 |

«Алексей МАКУШИНСКИЙ МАКС роман ImWerdenVerlag Mnchen 2007 © Алексей Макушинский. Макс. Роман. М., „Мартис“, 1998 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2007. ...»

-- [ Страница 5 ] --

я вспоминаю теперь, вновь вспоминаю теперь, какие-то — да, опять какие-то ночи, отчасти бессонные, когда я вдруг видел его, театр, видел зал, видел сце ну, фанерные кресла, черные окна, удивительно ясно… И что-то (казалось мне…) — да, что-то, уже неотделимое от моей, уже упорно стремившейся к осуществлению исто рии, — от ритма ее и замысла, — что-то должно было случиться там, на этой сцене, в этом театре… но я еще сам не знал, опять-таки, что.

Я еще сам не знал что;

я видел лишь — удивительно ясно — скрещение неких линий;

неких, может быть, тем;

и некое заострение;

и некое, решительное, взаимо действие.

И я по-прежнему ходил, конечно, в театр, наяву, на маленькой площади (и всякий раз, когда я входил в этот зал, его волшебное сходство с тем, ночным, моим залом пора жало меня, я помню;

и фанерное кресло скрипело подо мною — протяжным, долгим, пронзительным скрипом;

и были — наяву, в самом деле — черные окна, белые стены;

и это единственное, всякий раз волнующее мгновение, когда гаснет свет, и все затихает, и нечто уже готово начаться, но еще медлит — неизвестно где, за кулисами;

и мне всякий раз казалось, я помню, что — вот сейчас, вот сейчас — кто-то, из моей истории, выйдет, быть может, на сцену…);

я ходил, значит, в театр;

я посмотрел, еще и еще раз, тот, пер вый спектакль (тайный прообраз…);

посмотрел, в конце концов, и все остальные, более или менее удачные, совсем разные, конечно, спектакли (я уже не находил в них — почти никаких соответствий;

отмечу лишь, мимоходом, некую — лишенную, впрочем, тех, так пленявших меня в первом спектакле, темнот, потаенных глубин — построенную, одна ко, на том же самом, лишь более очевидном, а потому и не столь таинственном, несов падении актера с ролью — легко и уверенно сыгранную комедию: ту самую комедию, собственно, которой репетицию видел некогда Макс…);

я ходил, значит, в театр, еще раз;

я виделся, и даже довольно часто виделся, с Фридрихом (почти всякий раз я ждал его, после спектакля, в уже пустом, уже темном зале, один;

и мы выходили вместе на улицу, шли ко мне, или ехали, допустим, к нему, или еще, быть может, к кому-то: я тоже, сле довательно — но, впрочем, скорее в скобках — я тоже, пускай лишь в скобках, отчасти, жил той случайной, веселой и легкой жизнью, которую он, Макс, осенью, в начале зимы, так резко и так решительно — так мучительно — оборвал…);

я виделся, значит, с Фрид рихом;

я познакомился с Перовым (просто Перовым…);

с Лизой (спросившей меня о Максе…), с Марией Львовной (как-то, после спектакля, предложившей мне проводить ее до дому;

лиловый и фиолетовый запах ее духов мешался, я помню, с запахом снега, мо роза…);

— и вдруг отрываясь от всего этого — от всей этой, если угодно, жизни — вновь отдавался своим, пленительно-чистым, ночным и абстрактным видениям, гасил свет, ле жал в темноте.

— Да, отказаться от всего случайного, необязательного… от всякой жизни: на сцене… — Но вместе с тем, еще и еще раз, сделать случайное — неизбежным, неощути мое — осязаемым… Они возвращаются — они уже не могут ко мне возвратиться, эти ночи, отчасти бессонные. Одну из них, как бы то ни было, решающую, может быть, ночь, я все-таки вижу, отсюда: почти так же ясно, быть может, как, в ту ночь, увидел я некий выход: на всеобщее обозрение.

— Разыграть то, что разыгрывается само по себе… какая возможность… — И значит, все остается само собою… сцена сценой, актеры актерами… И все, что происходит, происходит вот здесь, вот сейчас… не отсылая никого, никуда… — И кажется, что это еще не спектакль, вообще не спектакль… Я лежал в темноте, в тишине, прислушиваясь, замерев. Я видел, как обычно, те атр: белые стены, черные окна, фанерные кресла…;

и вот: медленно, мучительно мед ленно, из-за кулис, на всеобщее обозрение… — Да, медленно, мучительно медленно, с трудом и усилием проделывая каждый свой шаг, еще раздумывая, еще не решаясь, выходит он, из-за кулис, из темноты, ти шины и укрытости — на беспощадно освещенную сцену, на всеобщее обозрение…;

он идет по ней, очень медленно;

он останавливается, наконец, перед рампой;

он начина ет, наконец, говорить.

— Вот я стою здесь, стою перед вами. Я смотрю в зал, я говорю. Я еще сам не знаю, что я скажу. Я стою здесь — один… Он говорит — с трудом и усилием подбирая слова, еще раздумывая, еще не ре шаясь.

— Я стою здесь — один, один на сцене, один перед залом. Я смотрю в зал, я гово рю… И — что же, что же он говорит? (Я лежал по-прежнему в темноте…) Он гово рит, что здесь, как не трудно догадаться, театр, что он сам, как не трудно догадаться, актер.

— Но я отказываюсь, так говорит он, я отказываюсь играть… Я сорвал, быть мо жет, спектакль… мне все равно… И он говорит все быстрее;

он начинает ходить, все быстрее, по сцене.

— Мы должны были играть здесь… какую-то пьесу… неважно какую. Но я отка зываюсь, отказываюсь, отказываюсь играть… Я хочу сказать вам… я должен сказать вам… нет, я еще сам не знаю, что я скажу… Все быстрей и быстрее он ходит;

все быстрей и быстрей говорит он.

— Сегодня, один-единственный раз, я обращаюсь к вам — от своего собственного лица. Я не играю, я хожу здесь по сцене… Я предпочел бы стоять, но я уже не в силах остановиться… — Что делать с этой тревогой, возбужденьем, волненьем?.. Это налетает, как ветер, и как ветер уносит куда-то… И вот мы говорим, говорим, не в силах остановиться… хо дим по сцене, не останавливаясь, все быстрей и быстрее… — Мне очень страшно сейчас… очень страшно сейчас… Но я все-таки здесь, на сцене… здесь, перед залом… И я не уйду отсюда, пока не скажу вам… И — что же он скажет? что же он говорит?

— А ведь мы всегда говорим… всегда с кем-нибудь говорим… — Но я должен остановиться… я должен стоять, должен выстоять… я должен сказать вам… И он замедляет, в самом деле, шаги;

он делает, быть может, последний, добавоч ный, неловкий и неуверенный шаг;

почти спотыкается;

он вновь стоит неподвижно, в мучительном напряженье.

— Сегодня, один-единственный раз, это будет — на сцене и наяву… вот на этой сцене, вот здесь… Сегодня, один-единственный раз, я действительно к вам обраща юсь… Была глубокая зимняя ночь, одна из тех бесконечно глубоких (всегда: зимних…) ночей, когда — все линии сходятся;

я лежал в темноте, прислушиваясь, замерев;

я ви дел, с удивительной ясностью, театр, белые стены;

и если где-то там, за черными окна ми, был засыпанный снегом, заваленный сугробами город, дома и улицы, переулки и фонари: здесь, во всяком случае, ничего этого не было, быть не могло;

здесь была лишь беспощадно освещенная сцена, зал, непроницаемо темный;

и вот — один: на сцене, один: перед залом — герой моей пьесы.

Он должен: стоять;

должен: выстоять;

он не выдерживает напряжения. Он вновь начинает ходить, все быстрей и быстрее — и вновь говорит о том, сбиваясь и путаясь, что — вот, сегодня, один-единственный раз, он действительно обращается к публике… — Я хочу сказать… я не хочу говорить… Он повторяется, он бормочет.

— Я сам не знаю, чего я хочу… И вдруг опять останавливается;

и — совершенно ясно, совершенно отчетливо:

— Я хочу сказать, что я не хочу говорить.

— Я хочу сказать, что я не хочу говорить. Я хочу — выйти отсюда.

Он смотрит куда-то вдаль, поверх публики;

он сам вслушивается в свои же слова.

— Я хочу выйти отсюда, сойти со сцены, уйти из театра. Вот чего я хочу.

И здесь: молчание, пауза;

и (думал я: видел я: в темноте…) и на сцене появляется кто-то еще. Режиссер? — Разумеется.

На сцене появляется режиссер;

так же медленно выходит он — на сцену — из-за кулис;

он становится перед рампой;

обращается к публике;

приносит ей свои извине ния.

— Все это, говорит он, для меня… и для всех нас… полнейшая, полнейшая не ожиданность.

Я зажег свет;

я вновь погасил его. Он должен сделать что-то…;

он идет в глубину сцены;

берет стул;

возвращается… Вот как? — Там стоит, значит, стул? — Два стула, быть может… Он берет один из них;

выносит на авансцену;

садится;

ногу закидывает, наверное, за ногу;

руки складывает, например, на груди.

— Ну и что же делать теперь? — говорит он, обращаясь к актеру. — Спектакль вы сорвали… но играть все-таки надо… Тот молчит;

стоит неподвижно.

— Вы не хотите сесть? — говорит ему режиссер.

— А… что?..

— Вы не хотите сесть? Вон там стоит второй стул;

возьмите его и садитесь.

И — что же? — думал я (в темноте…). Поворот… да… смещение перспективы.

— Спектакль вы сорвали, — говорит режиссер, — но играть все-таки надо… Они оба сидят теперь — в разных концах сцены.

— Вы думаете, вы — не играете? Как бы не так… Вы играете, играете… как и я иг раю… вот сейчас… себя самого.

Актер: Увы.

Режиссер: Знаете, сначала, когда вы вышли на сцену и обратились просто-на просто к публике… мы вновь и вновь приносим ей свои извинения… я, разумеется, испугался… все испугались. Но теперь я вижу: ничего страшного. Здесь нет ничего страшного. И знаете, почему?

— Почему же?

— Да потому что они думают: это мы так играем. И они правы, мы действитель но играем… вот сейчас… себя же самих.

Актер (снова…): Увы.

— Они думают, это тоже спектакль, только — спектакль. Здесь все становится спектаклем. И что бы вы здесь ни делали… Актер: Но я не хочу этого, я не согласен, я отказываюсь… играть. Я вышел на сцену… на всеобщее обозрение… (Встает, подходит к рампе…) И вот: вот я снова стою здесь, стою перед вами… Я не знаю, я все еще не знаю, что я скажу… Я хочу сказать, что я не хочу говорить… Я хочу лишь выйти отсюда… выйти отсюда… Режиссер: Перестаньте, прошу вас. Садитесь, вот ваш стул.

Актер садится;

режиссер, конечно, встает.

— Садитесь и послушайте, что я скажу вам… Вы хотите выйти отсюда?

Я опять зажег свет;

я вновь погасил его.

— Вы хотите выйти отсюда? — Так выходите.

— Что?

— Как: что? Вы хотите выйти отсюда, сойти со сцены, уйти из театра? Так выхо дите, уходите, сходите… Он указывает рукою на выход: в глубине зала.

— Нам будет жаль расставаться с вами… но, в конце концов, двери не заперты, никто вас не держит… Так что же вы? уходите, решайтесь… Тот, конечно, молчит, не решается, не уходит.

— Но подумайте, — говорит режиссер, — подумайте, что вас ждет там, за этой дверью.

— Там, за этой дверью?..

— Там, за этой дверью. Пустые улицы, и темные переулки, и снег, и ветер, и ночь… И вы будете идти там, один, и никому не будет до вас — никакого дела. И что еще может случиться с вами — там, за этой дверью — и какие беды подстерегают вас, и какое отчаяние вам угрожает. А здесь, посмотрите… Вот сцена, вот зал, и все сидят на своих местах… и вон тот, видите? у колонны, и вот этот, в третьем ряду… и все на вас смотрят… На вас, на вас, понимаете? И неужели вам это… Актер (еще раз…): Увы.

— Вам это нравится, вам этого — хочется. И вот вы сами сидите здесь… Актер встает.

— И вот вы стоите здесь… (я смеялся, один, в темноте…) подходите к рампе, начи наете говорить… И что бы вы здесь ни делали, что бы ни говорили… Актер: Нет. Мне это вовсе не нравится, мне этого вовсе не хочется. Я не согласен, я отказываюсь играть… И — что же? Исходное положение? Нет, напротив, смещение перспективы.

— Здесь все становится спектаклем, что бы вы здесь ни делали… И — еще кто-то выходит на сцену? Да, еще кто-то… И вот так, я помню, то возвращаясь назад, к уже увиденному, — вновь и вновь проигрывая, — переигрывая его, — меняя реплики, заменяя слова, — то продвигаясь дальше, проводя, в темноте, в тишине, еще какие-то, тонкие, переплетавшиеся, вновь расходившиеся, может быть, линии, — то открывая, то вновь закрывая глаза, — то за жигая, то вновь гася свет, — вот так, отдавшись ей, не заметив ее, пролежал я всю эту зимнюю, бесконечную, долгую, не знавшую завершения, и все-таки уже таявшую, уже, втайне, редевшую ночь;

и в конце концов заснул, разумеется;

и на другое утро, проснув шись, попробовал записать кое-что из — накануне ночью мною увиденного.

И значит, так думал я, может быть: на другое утро — или уже на другую, мо жет быть, ночь: — в моем романе будет, значит, некий театр (на маленькой площа ди…) — и в этом театре будут играть, значит, некую пьесу (вот… я знал уже, в общем, какую…). Да, так это будет…;

но (так думаю я теперь…) — но с тайной, как уже го ворилось, весьма странной, как уже говорилось, отрадой я вспоминаю теперь, здесь, какие-то, отвергнутые мною возможности, возможные направления, по которым я не пошел, ложные решения неких задач, решения, которые я принимал, отбрасывал, вновь принимал, и продумывал, по мере сил, до конца, и думал, к примеру, что — вот, в моей истории будет, значит, некий театр (на маленькой площади…), и некая пьеса (я знал уже, в общем, какая…), и у этой пьесы некий, может быть, автор… почему бы и нет?.. и пытался представить себе этого автора, и давал ему имя, и сочинял, к приме ру, какой-нибудь — вполне немыслимый на этих страницах — теперь немыслимый на этих страницах — несостоявшийся, следовательно, разговор между этим автором и — кем же? — и еще, быть может, каким-то, так и не появившимся — или, может быть, изменившимся на этих страницах персонажем моей истории (если это история…);

и видел, и вновь видел улицу, по которой шли они как будто куда-то, переулок, в кото рый сворачивали они… и как если бы сам я шел следом за ними, догоняя, не в силах догнать их… все дальше и дальше, в театр или из театра, быть может, — но, во всяком случае, в каком-то, заведомо ложном, — в каком-то, невозможном, следовательно, на правлении… Нет, нет (думал я…) — здесь должно быть что-то иное;

заострение;

скрещение ли ний;

я сам буду писать эту пьесу… в романе;

нет, не я, не совсем я, конечно… автор романа, короче, отчасти совпадающий, отчасти же не совпадающий, разумеется, со мною… лежащим, вот сейчас, в темноте.

Зато в самой этой пьесе… какая возможность.

— Давайте… — говорит, например, режиссер.

И я опять смеялся, наверное, и вновь закрывая глаза, видел, может быть, еще не кий выход: на сцену, еще некое: смещение перспективы… Но возможна ли такая пьеса, думал я далее, и возможно ли представить себе, что ее действительно ставят: в театре, играют: на сцене?..

— Что думаете вы, — спросил я однажды у Фридриха (мы шли с ним, я очень хорошо это помню, по тому, второму, если угодно, загибавшемуся, в сугробах, сплете нии веток терявшемуся бульвару…) — что думаете вы о вот такой пьесе, к примеру?..

— Какой же? — спросил он.

— А вот какой…, — сказал я.

Он засмеялся, я помню.

— Почему нет? — сказал он.

— Но можете ли вы представить себе… мне это нужно для неких… совсем иных замыслов, весьма отдаленных… можете ли вы представить себе, что такую пьесу дейс твительно играют: на сцене, ставят: в театре… в вашем театре, к примеру… на малень кой площади?..

Он опять засмеялся, я помню.

— Я не знаю, — сказал он. — Почему нет, в самом деле?..

Фридрих же познакомил меня, наконец, и с Сергеем Сергеевичем (устроителем, режиссером…). Это было… да, в театре (на маленькой площади…), после — не само го, впрочем, удачного, и даже совсем неудачного (или так мне казалось…) спектакля;

я (как обычно…) ждал его (Фридриха…) в уже пустом, уже темном зале, один, — и (как обычно…) оставшись один в этом зале (черные окна, белые стены, фанерные кресла…), уже не думая о только что виденном мною, совсем неудачном (или так мне казалось…) спектакле, пытался, глядя на сцену, представить себе — нет, теперь уже не что — как это будет происходить там, на сцене… как медленно, медленно выйдет он из-за кулис, на всеобщее обозрение…;

и когда он (т. е. Фридрих…) появился, наконец, из-за сцены, я встал — как обычно (и, как обычно, сиденье кресла ударилось, с протяжным скрипом, глухим стуком, о спинку…) — и только сделав два или три, может быть, шага, навстречу Фридриху, по проходу, увидел его, наконец: Сергея Сергеевича (устроителя, режиссе ра…). Он вышел, вместе с Фридрихом, из-за сцены, и пропуская его вперед, пошел, вслед за ним, в мою сторону…;

и он был, в самом деле, высок, худощав…;

и совершенно ясно я вспоминаю теперь то мгновенное чувство растерянности, удивленья, испуга, ко торое охватило меня, когда, остановившись прямо передо мною (Фридрих представил нас друг другу…), но глядя при этом куда-то мимо, вдаль, неизвестно куда, он, Сергей Сергеевич, сказал мне:

— Что же, — сказал он, — очень приятно. Вы пишете, значит, пьесу?.. Да, да, — сказал он (задержав на мне, на мгновение, взгляд — и тут же снова направив его: куда то…) — Фридрих уже говорил мне. О чем же она?

Я смотрел, в растерянности, то на Фридриха, то на Сергея Сергеевича, то снова на Фридриха.

— Как бы то ни было, желаю вам всяческого успеха. Вы знакомы, кажется, с Мак сом?

— С Максом? Да, я знаком, разумеется, с Максом… — Передавайте ему привет. Как он, кстати?

Я пожал, я помню, плечами (и что же, думаю я теперь, что же я мог ответить?..), и — и мы уже шли: по проходу, — прошли фойе, вышли на улицу, — и всю дорогу от театра к метро (мелькнул бульвар, промелькнула аллея…) Сергей Сергеевич говорил с Фридрихом — я не слышал, вернее: не слушал — я, во всяком случае, не помню уже о чем, — и лишь спускаясь в метро, прощаясь с нами обоими (он ехал в другую сторону, по другой линии…), он, Сергей Сергеевич, спросил меня снова о пьесе и вновь (сложив руки на груди, пошевелив пальцами…) пожелал мне — всяческого успеха.

— Но помилуйте, Фридрих, — мы стояли, вдвоем, на платформе, — никакой пьесы я не пишу… — Вот как? Не пишете?..

Внезапный шум откуда-то, из туннеля, вылетевшего, налетевшего поезда заглу шил, я помню, его смех, мои возражения.

— Ну что же… значит, не пишете.

Никакой пьесы я не писал;

я даже не собирался писать ее. Писать ее (думал я…) будет… в моем романе… автор романа, отчасти совпадающий, отчасти не совпадаю щий, еще и еще раз, со мною… выходившим на улицу из метро;

я сам, следовательно, собирался лишь писать — о ней, здесь, когда-нибудь, на этих страницах (и мне виде лись, разумеется, некие, вполне прельщавшие меня переходы: от фраз к репликам, от повествования к диалогу;

превращение: одних слов — в другие слова;

двойное преоб ражение…). Ни о каком ином писании я вообще, конечно, не думал.

Есть некие (так думаю я теперь...) — уже в силу простой длительности связы вающих нас отношений неслучайные персонажи моей, теперешней жизни (таковая, значит, тоже имеется? — да, как ни странно...) — некие, скажем так, весьма молодые и весьма приятные люди, каждое лето приезжающие сюда из Москвы.

Я познакомился с ними — Макс тоже — еще в то первое, если угодно, теперь уже в такую даль отступившее лето, которое мы прожили здесь вдвоем, вместе с Максом;

я встретил их, неделю назад, на остановке автобуса;

я вижусь с ними почти каждый день.

— И сколько же, — говорят они мне, — сколько можно здесь жить... одному?

— Все это неважно, — отвечаю я им. — О Максе-то вы знаете что-нибудь?

— Нет, — говорят они мне, — о Максе ничего мы не знаем...

Ничего, ничего...

А между тем, у них есть, тоже — велосипеды;

и я езжу теперь вместе с ними, вместе с одним и одной из них, по шоссе и дорогам, по разным дорогам и разным шоссе, — точно так же, или почти так же, быть может, как мы ездили вместе с Максом, когда-то, в то первое, еще и еще раз, уже давным-давно отмеченное мною на карте и введенное в историю лето, теперь уже в такую даль, никаким временем не измеримую даль от меня отступившее...

Он возвратился, значит, домой (в конце осени, в начале зимы...), закрыл дверь — и лишь совсем редко, совсем ненадолго выходя, но все-таки выходя, конечно же, из дому, прожил ее, эту зиму: в своей (при условии, разумеется, тщательно задернутых штор...) от всего отделенной, ни с чем не связанной, плывущей над городом комнате.

Он вставал очень поздно, в час, в два, если не в три;

и весь день проходил кое-как (в беде и отчаянии...) — но были (он сам рассказывал мне...) — но были зато очень дол гие, бесконечные, бессонные ночи;

они тянулись, и длились, и медлили;

и пролетали:

удивительно быстро;

и в эти ночи что-то решалось;

и обостренная болью, бедой и от чаянием некая мысль — или некие мысли, как будто кружили по комнате, в темноте;

и только под утро, когда, за окном и за шторами, уже начинало, быть может, светать, и кричали птицы, и дворники сгребали лопатами снег, он, Макс, наконец, засыпал, забывался;

и на следующий день опять вставал очень поздно, в отчаянии, в час, в два, если не в три.

Так — и в то же время: совсем не так это было.

Все разваливалось — или, вернее: уже развалилось.

Все разваливалось: уже развалилось. И хотя один день был, в общем, похож на другой, одна ночь повторяла другую, эти дни, эти ночи не только не складывались — для него, Макса — в некое целое (в некую зиму или в некую — жизнь...), но как будто распадались, дробились: на какие-то, совсем краткие, крошечные, минуты, мгновения, уже почти не связанные друг с другом;

болезненным было каждое — почти каждое, может быть.

(Я, теперь и здесь, поворачивая обратно, я пытаюсь, конечно, я почти бессилен представить себе это — ощущение развала, эту — поскольку я все-таки представляю ее себе — скользящую зыбкость, обостренность и призрачность всех впечатлений, эту невозможность жить дальше, и даже, если угодно, эту невозможность: хотя бы дожить до вечера...;

нет, конечно же, я не знаю, как это было...) Все разваливалось — как бы то ни было — уже развалилось;

выпадало из рук;

рассыпалось на части. Он же, Макс, в беде и отчаянии, пытался то ли что-то собрать, то ли, может быть, что-то... еще что-то разрушить.

Он снова ходил к реке — как когда-то, два года назад. И все опять, конечно же, пов торялось на этих, если угодно, прогулках;

и были, значит, деревья, с обведенными снегом ветками, и сплошной лед на реке, и в другие дни льдины, с как будто обломанными кра ями, и черная вода между льдинами, и на том берегу пустыри, какие-то склады, и пятна снега на черной земле, и опять, и снова деревья, совсем крошечные, у самого берега, в своей затаившейся неподвижности, потаенном безмолвии как будто сулившие ему что то...;

и останавливаясь, думал он, что — вот, вот оно, вот сейчас...;

и ничего больше нет...;

и опять шел;

и вновь, конечно же, ускользая от него самого, и двигаясь, конечно, в каком-то, пустом, легком пространстве, его, Максова, ему уже неподвластная, к кому-то другому обращенная мысль, вновь и вновь, не удерживаясь в настоящем, соскальзывала, конечно, в какое-то, пустое, легкое будущее...

— Да... вот... будущее... легкое будущее...

И она так ускользала от него, его мысль, и с такой силой охватывала его эта как бы внутренняя, все-таки внешняя, его собственная, враждебная ему жизнь, с какой, может быть, еще никогда не охватывала: и как если бы (думаю я теперь...) — как если бы он расшевелил, растолкал ее, в беде и отчаянии;

и он шел все быстрей, быстрее, не глядя вокруг;

и бросая вызов, обращаясь к кому-то, вновь и вновь говорил и думал, что — нет, все не так, все неправильно;

что он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться...;

и потом говорил уже о чем-то случайном, уже сам не зная о чем;

и все, что он говорил, распадалось, может быть, на какие-то, уже почти не связанные друг с другом слова, отдельные фразы;

все кружилось, все путалось;

и он опять, и опять ос танавливался. И останавливаясь, видел вдруг — мост, быки и сваи его, отражавшиеся, быть может, в воде, среди льдин, и бесконечный, товарный, гудящий и грохочущий поезд, переезжающий через мост, и каждый вагон в отдельности, и последний, почти игрушечный, исчезающий, на том берегу, за деревьями. Почти сквозь слезы смотрел он на все это;

и закуривал сигарету;

и прикрывая ее рукою от ветра, от снега, подолгу, иногда очень подолгу стоял так, в конце набережной, в отчаянье и в снегу;

и уже на чинало, быть может, темнеть, начинало, быть может, смеркаться;

и — что же? — нет...

мы не выдерживаем настоящего, так думал он, может быть, мы перескакиваем через все это... через реку и мост... мы представляем себе — себя... завтра, через неделю, неважно... и точно так же, думал он, представляем себе какое-то... замечательное, пре восходное будущее... оно же никогда не наступит...

— И я сам... я сам загоняю себя во что-то... в искомую ясность... вожделенную собранность...

Все снова и снова возвращался он к этим мыслям... все снова и снова, или так казалось ему, упиравшимся в какое-то... неразрешимое, во всяком случае неразрешав шееся противоречие.

— И это все то же, все то же, одно и то же стремление... к будущему, замечательно превосходному... И все усилия бесполезны, все старания бессмысленны... Но если от казаться от них... тогда: что же?.. Тогда сумятица, и смута, и путаница... тогда все, как есть... беда и отчаяние...

— И значит, должно быть... должно быть что-то иное... ни с чем не сравни мое...

Но ничего... иного, разумеется, не было. Был только мост, река, льдины, сигарета, почти им докуренная...;

отбросив, не докурив ее, шел он, быть может, обратно;

и вновь, и уже вновь обращаясь к кому-то, думал, что — нет, так не может быть, и что все-таки должны быть, должны быть какие-то...;

и все уже опять кружилось, вновь путалось. Но самым тяжелым (говорил он мне...) — самым тяжелым и самым мучительным были все-таки вечера, в его, Максовой, при условии, разумеется, тщательно задернутых штор, ни с чем не соотнесенной, плывущей над городом комнате.

Самым тяжелым были все-таки вечера;

кое-как, никак проходили они;

и он вста вал, и садился;

и пытался, быть может, читать;

и в поисках каких-то ответов, не находя никаких, бросался, может быть, от одной книги к другой;

и отбрасывал все;

и шел, быть может, на кухню;

и пил чай, и ужинал вместе с теми — впервые, кажется, я упоминаю о них — отнюдь не случайными персонажами его, Максовой, жизни, с которыми и жил он, собственно — как и я — в своем — в отличие от моего — никакому описанию не поддающемся, еще раз, жилище;

и встревоженные, разумеется, его отчаянным ви дом, выражением глаз, они спрашивали его, разумеется, что с ним;

и он говорил, все в порядке;

и если они настаивали, просил, наконец, оставить его в покое;

о покое же не могло быть, конечно, и речи;

и вновь возвратившись к себе, закрыв дверь, падал он, может быть, на диван, не погасив света, не раздеваясь;

и снова вставал;

и закуривал одну, и другую, и еще одну, может быть, сигарету;

и вновь пытался читать;

и не мог;

и снова ложился.

И только ночью, как сказано, — ночью, когда все затихало, — в нем самом, Максе, затихало, может быть, что-то;

успокаивалось: ненадолго;

и с той всегда новою, всегда неожиданной ясностью, по сравнению с которой все, почти все, и даже какая-нибудь предыдущая ясность, кажется смутой, сумятицей, видел он — все то же, все то же, не разрешимое, неразрешавшееся противоречие: между — чем же и чем же? — вот имен но: чем же и чем же?

— И вот, значит, с одной стороны, стремление к какому-то... превосходному бу дущему... будущему, думал он, которое не только никогда не наступит, но которое...

что же?..

— Ах, это все так понятно, так просто... Мы представляем себе какое-то... превос ходное будущее, искомое состояние... ясность и собранность... Мы пытаемся совпасть с ним... конечно. Мы загоняем себя в него... мы принуждаем себя к нему. И как я ду мал, когда-то?.. Это должно быть жизнью... да, так я думал... это должно быть жизнью, это внезапное, редкое, трудное, удающееся нам иногда... сама жизнь должна быть как в эти минуты... Вот-вот, в том-то и дело... Мы представляем себе, значит, какую-то... ка кую-то правильную... какую-то должную жизнь... Мы пытаемся приблизиться к ней...

у нас ничего, конечно, не получается...

Он зажигал, наверное, свет;

он снова гасил его.

— И вот, с одной стороны, стремление, значит, к будущему... к правильной жиз ни... к обязательно-должному... И с другой... что же?.. да, с другой, конечно, сумятица, путаница... случайные мысли... случайная жизнь... И мы в ней тоже стремимся к ка кому-то... и наша мысль, ускользая от нас самих, тоже, тоже соскальзывает, конечно, в какое-то... пустое, легкое будущее... И это, значит, все то же самое... все то же самое... И все, конечно, не так, все, все, конечно, неправильно... И я должен разобраться во всем этом... разобрать, разрушить что-то в себе...

— Разобрать и разрушить... разобрать и разрушить...

— А ведь мы... да, мы пытаемся что-то, все время, собрать... что-то как-то нала дить... Мы ничего не можем наладить... ничего не можем собрать... И все усилия бес полезны... все старанья бессмысленны...

— Но и отказаться от них... отказаться от них невозможно... Отказаться от них...

тогда: что же?.. Опять путаница, случайные мысли...

И он опять и снова сталкивался, значит, все с тем же, неразрешавшимся... нераз решимым, может быть, противоречием.

— Нет... все не так, все не так. И я отказываюсь... во всяком случае... от превосход ного будущего... искомого состояния... Я не хочу ясности... мне не нужно... никакой больше собранности. Нет, я хочу их... вот в чем все дело... я хочу их по-прежнему... Я хочу мыслить, я не хочу заставлять себя мыслить... Все равно... все неправильно... И есть только то, что есть... вот сейчас... и... что же?.. и остается только принять все это...

да, принять и взять на себя эту тяжесть жизни... этот труд настоящего... развал настоя щего... беду и отчаяние... И нужна, конечно, готовность... прежде всего. И готовность к жизни есть готовность к боли... конечно. И может быть где-то там... по ту сторону всего этого... какой-то выход... когда-нибудь...

Но и это было лишь то же самое... то же самое, может быть, противоречие. И как бы то ни было, все ясней и яснее он видел его;

и этими зимними, долгими, тянувши мися, бессонными, пролетавшими... на мои собственные, так думаю я теперь, отчасти бессонные ночи, отчасти, пожалуй, похожими, совсем непохожими, конечно, ночами, все снова и снова, как будто с разных сторон к нему приближаясь, продумывал и словно пытался додумать его до конца, продумать его насквозь...;

и вновь и вновь упираясь в неразрешимое, отступая, отчаиваясь, начиная сначала, мысль его, обостренная болью, открывала вдруг, в окружавшей его темноте, еще и еще, быть может, какие-то, иногда совсем смутные связи, внезапные, вдруг совершенно очевидные для него соответствия...;

я же, теперь и здесь, отсюда и со своей стороны (я очень часто, как сказано, виделся с Максом в ту зиму: почти всегда у него, Макса, в его, бедой и отчаянием, табачным ды мом и бессонницей как будто пропитавшейся комнате...;

но лишь совсем редко, как сказано, он начинал вдруг со мной говорить: и говорил в таких случаях очень быстро, все быстрей и быстрее, расхаживая по комнате, непонятно к кому обращаясь...) — я вспоминаю теперь, здесь, один — теперь и здесь, на этих страницах, вполне запретный, разумеется, разговор, когда он, Макс (расхаживая по комнате и непонятно к кому об ращаясь...), сказал мне, среди прочего, что... вот, неописуемое... вокруг нас... вся эта...

как ты выражаешься... неописуемая и невозможная жизнь... принудительно-обязатель ная... разве не лежит в основе ее... (да... так он, я помню, сказал...) разве в самой основе ее не лежит все то же... все то же стремленье к какому-то... превосходному, замечатель ному, великолепному будущему?.. Разве нет?.. Да, конечно... Но и в нас то же самое... и в нас то же самое... Вот послушай, кстати... да, вот...

И сев к столу, прочитал мне, как некогда, некий, весьма решительный и очень резкий отрывок из некоего... мир названий разбился... вполне, опять-таки, умозри тельного сочинения, на сей раз мне незнакомого. И мы еще довольно долго говорили, я помню, об этой... и в самом деле, так думаю я теперь... нарушая запрет... основанной на стремленье к какому-то... замечательно-превосходному, великолепно-невозможно му будущему... и в стремлении к этому будущему... так, я помню, сказал я Максу в тот вечер... саму себя как будто отрицающей жизни... не-жизни, если угодно... к которой все мы были, еще раз, причастны, в которой все мы... нет, не соглашаясь с нею... учас твовали.

— Порвать со всем этим, — сказал он, я помню, — преодолеть все это... в себе же самом.

И вдруг замолчал, я помню, закурил сигарету... и после долгой, долгой, очень долго тянувшейся паузы, посмотрев на меня:

— Ах, ведь это все так... в общем... понятно... так просто. Ну и что ж с того? — сказал он. — Понять не значит справиться... Понять еще ничего не значит. Вообще ничего...

И всякий раз почти с облегчением... но и с чувством бессилия, почти унизитель ным... выходил я, как уже говорилось, на улицу, садился в троллейбус, переезжал че рез мост...;

он оставался, конечно;

там;

один;

в своей комнате.

Он уже сам не знал, может быть, он ли выбрал отчаяние, оно ли само его — вы брало.

Он уже не мог бы от него убежать, даже если бы захотел.

Он не хотел убегать;

упорствовал;

не сдавался.

Он мог, конечно, теперь уже мог, конечно, уехать: сюда, скажем, к этому морю;

он понимал, что это ничего не изменит;

и думать о каких-то простейших вещах, о билете на поезд, или о том, чтобы созвониться с хозяевами той комнаты, которую он снимал вместе с Фридрихом, не мог;

не хотел.

И еще что-то удерживало его: и как если бы (так думал он, может быть, подходя к окну, отдергивая, на мгновение, шторы...) — как если бы, бросив вызов, он должен был выдержать, выстоять... прямо напротив... пускай в беде, пусть в отчаянии.

Каждый день и по нескольку раз на дню казалось ему, что нет, он не выдержит.

И все же (так думаю я теперь...) — и все же были, конечно, какие-то, вдруг, про светы: в темноте, его окружавшей;

и некие мысли, повороты мысли приносили иногда облегчение;

некие книги вдруг отвлекали и в то же время с чем-то примиряли его;

не кая музыка утешала;

и были, были, конечно же, эти краткие, всякий раз неожиданные мгновения, когда все успокаивалось, и в нем и вокруг, и все казалось возможным, и в затаившейся неподвижности замирало, все вещи в комнате, например, диван и крес ла, пепельница на столе, спичечный коробок рядом с нею.

— Но жизнь не построишь на этих мгновениях...

— А впрочем, надо ли строить ее? вот вопрос...

И — и все опять, конечно же, начиналось сначала;

все кружилось, все путалось;

и не находя выхода, обостренная болью, мысль его вновь и вновь упиралась — в нераз решимое.

— Нет, жизнь не построишь на этих мгновениях... Ее вообще невозможно пост роить... устроить... В ней нельзя и не надо... устраиваться...

— Но тогда... что же?..

— Ничего... ничего...

И пытаясь то ли что-то собрать... все-таки что-то собрать, то ли что-то разру шить... еще что-то разрушить, — не выдерживая настоящего, отказываясь от буду щего, — но и в тайной надежде, конечно же, если не найти там, в прошлом, какие-то, забытые им возможности, источники жизни, то по крайней мере, хотя бы отчасти, разрешить, так думал он, неразрешимое, распутать запутанное и продумать свои предпосылки, — Макс, по-прежнему и как некогда, — шагая ли вдоль реки, стоя ли у окна, но чаще всего и с обостренной ясностью по ночам, — Макс, как некогда и по-прежнему, думал и вновь начал думать, конечно, о разных, самой природой своей, своей окраской, звучанием, значением и смыслом друг от друга отделенных, как сказано, временах: о прошлой, еще раз, о позапрошлой, к примеру, зиме, — и о нашей первой, робкой и предварительной поездке, попытке: вернуться, — и об осени: удивительно-ветреной, — и конечно, об августе: дождливом и темном, — и о том, разумеется, сказочном, призрачном, что мы тогда еще, в августе, помнили, а после как будто забыли, — о велосипедах, сломанных или нет, — о вечерних встре чах возле кино...;

все дальше и дальше, как некогда, уходил он по этим дорогам, от части уже знакомым ему, отчасти, может быть, впервые перед ним открывавшимся;

и зажигая, вновь гася свет, вновь и вновь видел тот поселок, конечно, где мы жили каждое лето, в последний раз в августе, те улицы, дачные, ту станцию, магазин возле станции... И в лесу, в глуши и чащобе, стоял, конечно, все тот же, грибной, терпкий запах;

и были те же кусты орешника, с мягкими мокрыми листьями;

и тот же изгиб исчезавшей среди деревьев тропинки...

— Подумай, — сказал он мне как-то (в одну из наших — очень частых, как сказа но, — в одну из тех, очень редких, как сказано, встреч, когда он действительно со мной говорил, расхаживая по комнате, останавливаясь, вновь принимаясь ходить...). — По думай, тогда, когда-то... до августа... я жил девять месяцев здесь и три месяца там, каждый год, в том поселке... И вот что странно, — так, я помню, сказал он, — теперь, вспоминая все это, я только тот поселок и вижу... и одно какое-то... и другое какое-то лето... и как мы ездили, на велосипедах, куда-то... и куда-то, в другой раз, на поезде... А здесь... здесь ничего как будто и не было... Странно? Нет, напротив, понятно. Здесь, — подходя, в очередной раз, к окну, отдергивая, на мгновение, шторы, — здесь никаких и не может быть... воспоминаний. Им здесь не за что... ухватиться. Они скользят по этим камням... скользят... и падают... и разбиваются, — сказал он, — на части.

Он собирал их: так думаю я теперь. Почти насильно заставлял он себя вспоми нать эти девять месяцев здесь — вернее: там, с моей точки зрения — там, в том, огром ном, невероятном, покинутом мною городе: в этом городе, еще и еще раз, где были ведь, все-таки, вопреки всему и несмотря ни на что, какие-то, еще возможные улицы, еще дозволенные, например, переулки, проходы, арки, дворы: тогда, когда-то — и в отличие от меня — ему, Максу, почти, быть может, неведомые.

И вправду, он с самого начала — или еще: до начала — с рождения: скажем прос то и нарушим запрет — жил в своем, из всего неописуемого самом неописуемом, еще раз, жилище, от старой, более или менее возможной части города отделенном, как уже говорилось, рекою...;

он почти и не ездил за реку, тогда, когда-то, до августа.

— Была лишь эта комната, это окно... окрестные улицы, вполне одинаковые...

девять месяцев в году, каждый день...

— Но подумай еще и о том, — сказал он в другой раз, — подумай еще и о том, что, когда исполняется нам семь лет, нас отдают...

Куда же? — снова нарушим...

— Отдают нас, разумеется, в школу... И значит, с семи лет начинаем мы платить свою дань... неописуемому, как ты выражаешься. И вот, вспомни, вспомни, как это было...

Я совсем не хочу вспоминать теперь, как это было.

— Вспомни... вспомни это ощущение бессмысленности... это непрерывное при нуждение... это чувство бессилия...

Нет, нет, я совсем не хочу вспоминать теперь, как это было;

я не иду с ним вмес те — по этим дорогам.

— А нам ведь только семь лет, восемь лет... И мы совершенно беспомощны перед всем этим... всей этой, как ты выражаешься, жизнью... неописуемой. И конечно, мы боимся ее... как можем мы ее не бояться?.. И конечно, она проникает в нас... вместе с нашим страхом перед нею, — сказал он. — Она проникает в нас, она заполняет нас целиком... И вот так, вот так все начинается...

И он все снова и снова (так думаю я теперь...) — бросая вызов, в беде и отчая нии — вспоминал и заставлял себя вспоминать эту жизнь... неописуемую — и с ее, конечно, какими-то, для меня, теперь, здесь, запретными, конечно, подробностями...

Нет, нет, еще и еще раз, я не иду с ним вместе по этим дорогам...;

он же, Макс (так думаю я теперь...), шел, конечно, по всем дорогам одновременно и сразу;

не раз бирая дороги...;

и в эти долгие, бессонные, зимние, тянувшиеся и пролетавшие ночи, открывая, вновь закрывая глаза, зажигая, вновь гася свет, почти незаметно, должно быть, переходил от девяти месяцев — там, в том городе, к трем месяцам — тоже: там, в том поселке...;

и значит, вновь и вновь видел те улицы, дачные, ту станцию, магазин возле станции...;

и тот дом, разумеется, где жил он каждое лето, когда-то, и который его, Максовы — нарушим запрет, скажем просто — родители перестали снимать, ког да он, Макс, закончил — нарушим еще один, уже нарушенный — школу, — этот не очень большой, одноэтажный, как и все другие дома на той, нашей улице, деревян ный, как и все прочие, дом, с его верандой, расположением комнат, знакомым ему на изусть, мне неведомым (лишь на веранде, кажется, и в августе, и в другие годы бывал я, заходя к нему, Максу;

и я очень хорошо помню ее, эту его, Максову — маленькую, но с большим и очень большим, посередине ее, квадратным столом, и с очень стран ным, я помню, строением оконных рам, разделенных на очень маленькие, опять-таки, квадраты, прямоугольники стекол, с рассохшейся и отваливавшейся, по краям их, за мазкой, известкой, — веранду...) — этот дом (так думаю я теперь...), который, и толь ко который, казался ему, пожалуй, — а значит, и был для него... по-прежнему был для него, Макса, — домом: в том особенном, в том как бы превышающем саму нашу жизнь смысле, который мы и вкладываем обыкновенно в слова: дом, дома, домой..., и точно так же (думаю я теперь...) как, домом — в этом особенном смысле — был, и ос тается по-прежнему, для меня, тот, через три дома от Максова, дом, где, подобно ему, Максу, жил я каждое лето, в последний раз в августе, и который, в силу совсем иных, к моей истории не имеющих отношения, весьма печальных, в сущности, обстоятельств сделался мне недоступен...;

я же, теперь и здесь, отсюда и со своей стороны, — я так же ясно вижу его, разумеется, как он, Макс, тогда и там, видел свой собственный..., так же ясно вижу его, разумеется, с его тремя комнатами, четвертой, проходной и добавочной, с его, тоже, верандой, порогами в коридоре и со всеми его... да, со всеми его, так знакомыми, как никакие другие никогда уже мне знакомы не будут, в разных комнатах и на веранде, столами и стульями, шкафами и полками, лампами, оконны ми рамами, подоконниками и ставнями, дверьми и ручками этих дверей, обивкой кресел, темнотой по углам.

Только этот дом и был домом...;

и я вспоминаю теперь, здесь, отсюда и со своей стороны, как грустно было уезжать оттуда, в конце лета, к примеру;

как весело, через год, возвращаться;

и как странно приезжать зимою туда... вместе с кем-нибудь, конеч но, из взрослых: как сказал бы я Максу... в какие-нибудь субботние, воскресные дни...

на какие-нибудь, нарушим запрет, каникулы... на Новый год, нарушим еще один...;

как совсем иначе выглядели не только улицы в поселке, другие дома, но даже и эти комнаты, все эти стулья... как будто заснувшие на зиму, просыпавшиеся при моем приближении...;

и за окнами был, удивительным образом, снег... солнце, сверкавшее на снегу...;

и каким-то застуженно-затаившимся запахом пахли предметы, обивка кре сел, отсыревшие книги...

А ведь и там (думаю я теперь — и так думал, наверное, Макс, открывая, вновь закрывая глаза...) — а ведь и там, в том поселке... во всяком случае, летом... была и про должалась, конечно, какая-то, на три месяца свободная от принудительно-обязатель ного, еще вполне детская, разумеется, жизнь;

и каждое лето, из года в год, приезжали туда все те же... он вспоминал их... я тоже теперь вспоминаю... какие-то, тоже, дети, с которыми мы и ездили, на велосипедах, куда-то, куда-то, в другой раз, на поезде...

ссорились, снова мирились.

— И где теперь все это? — думал он. — Вся эта... тоже — жизнь?..

— Ничего, ничего от нее не осталось...

А впрочем... а впрочем, она уже и тогда вдруг отступала от нас, отпускала нас, эта жизнь;

и было, скажем, какое-то... за два?.. нет, за три, если не за четыре года до августа утро, совсем-совсем раннее... вновь и вновь он вспоминал его, лежа без сна, в темноте...

раннее и совсем раннее утро, когда он, Макс, часов в пять, почему-то, в полшестого, быть может, проснувшись, тихо-тихо... все еще спали... вышел из дому и... через заднюю, в глухом заборе, калитку... в уже пронизанный встававшим за деревьями солнцем, блес ком росы, пеньем птиц переполненный лес. Он был совершенно счастлив, он очень хо рошо это помнил. Он шел, чуть вздрагивая от холода, все дальше, по мокрой траве;

он остановился вдруг на краю уже много раз упомянутой мною поляны;

он увидел, через поляну, уже много раз упомянутый мною дуб: с раздвоенным внизу стволом: два дуба, если угодно, сросшиеся у самого основания. И в том месте, где срастались они, можно было (и до сих пор... неужели до сих пор можно?..) сидеть: прислонясь к одному стволу, например, упираясь ногами в другой...;

и я (теперь здесь живущий...) — я очень часто сидел там, я помню, читая что-нибудь, ничего не читая;

он тоже;

но: как будто впервые увидел он этот дуб, совершенно ясно, прямо напротив: и как если бы он не только не видел его никогда, но вообще никогда ничего. В уже чистом, прозрачном, отчетливо синем небе чуть-чуть, со всеми своими листьями, колебалась его вершина, освещенная солнцем: две вершины, если угодно;

и медленно, медленно поднимался над поляной туман;

таял в воздухе, уже прояснявшемся;

и вокруг пахло влагой, травою;

и — что же?

Он сам не знал, разумеется, что ему со всем этим делать;

он помнил лишь: вспоми нал лишь, все снова и снова, это внезапное, дотоле ему вообще неведомое, может быть, чувство: изумления, пробуждения..., понемногу, впрочем, ослабевавшее, вместе с ощу щением счастья;

исчезнувшее. И в конце концов он возвратился, должно быть, домой;

и позавтракав, вновь вышел из дому;

и зашел, должно быть, к какому-нибудь из каждое лето приезжавших в этот дачный, снова скажем, поселок детей...;

и значит вновь, не за метив этого, потерялся в той, какой-то, теперь уже почти невообразимой более жизни, со всех сторон окружавшей его.

Со всех сторон окружала его эта жизнь, лишь изредка, совсем редко от него от ступавшая: меня тоже, конечно: и даже так, может быть, как никакая последующая не окружала ни его, ни меня;

мы не принадлежим себе в детстве, сказал он мне однажды (в ту зиму...);

мы почти совпадаем с нашей жизнью (сказал он...): со всеми ее отноше ниями, страстями и ссорами: владеющей нами.

Но все-таки были, были, конечно, какие-то, пускай совсем редкие, краткие, но все же, конечно, какие-то, выпадающие из жизни мгновения;

и я сам вспоминаю теперь (отсюда и со своей стороны...), как я шел, к примеру, вместе с кем-то — из взрослых — по той, нашей улице... за год или, может быть, за два года до августа... но тоже в августе, вечером, холодным и поздним;

и вот — уже было совсем темно, уже горели, я помню, сквозь тихую морось, редкие, тусклые фонари — вот (у меня развязался, я помню, бо тинок...) — отстав от них, присев на корточки и уже натянув, уже завязав, должно быть, шнурок, но еще не вставая, поднял голову, и посмотрел им вслед: — вот, я помню, все дальше и дальше уходили они (по той, нашей улице...), и очертания их уже расплыва лись, исчезали, терялись, и я видел уже только две — или, может быть, три? — уже сов сем смутные тени, и улицу, мокрый асфальт, забор, фонарь и отсвет его на асфальте...;

и были, разумеется, какие-то всплески, какие-то шорохи...;

и где-то совсем далеко лаяла, я помню, собака...;

умолкала, вновь принималась лаять...;

и лишь когда я остался один, и те, с кем я шел, исчезли, растаяли, расплылись в темноте, я встал, наконец, и посмот рел, еще раз, вокруг, удивляясь, конечно, не понимая, должно быть, что со мною и где я, на нашей ли, на какой-то другой улице... неизвестно какой... все равно..., и как будто вдруг оставленный, потерянный где-то, в каких-то складках ночи, влажного мрака, сре ди всплесков и шорохов, веток, капель, мокрой листвы...;

и затем пошел, в свою очередь, побежал вслед за — взрослыми: догоняя: догнав их.

Да, были, были, еще раз, пусть краткие, но все же, конечно, какие-то, предве щавшие август мгновения...;

и... и вот, значит, этот август, еще раз, это тоже краткое, крошечное, в дожде, тумане и холоде, между уже и еще затерянное, тоже, мгновение, о котором он все снова и снова думал, конечно же, Макс, своими зимними, бессонными, долгими, пролетавшими, тянувшимися ночами, вновь, как некогда, по разным и сов сем разным дорогам, из более раннего, из более позднего к нему приближаясь..., — этот август, еще и еще раз (так думаю я теперь... вновь, теперь...) — когда, и в силу, конечно, каких-то, давным-давно забытых, исчезнувших, вполне случайных, пускай по видимости, обстоятельств, все — отнюдь не случайные, так и не названные — персона жи моей тогдашней, от меня самого, вдруг, и как будто вдруг навсегда, отступившей и отдалившейся жизни — все взрослые: вновь скажем так — когда все они разъехались вдруг в какие-то разные, и теперь уже не существующие более стороны, я же остался, как и он, Макс, впервые, один, в том поселке, наизусть, и мне, и Максу знакомом: — да, краткое, крошечное (думал, в свою очередь, Макс...) — но все же на целый месяц, на целый месяц растянувшееся, еще раз, мгновение...

Теперь не длящееся тогда, значит, длилось?

Возможно ли это, думал Макс, возможно ли это?

Оно длилось, не длящееся;

оно было лишь чем-то иным, думал он: чем же, чем же и чем же?

Оно потому и длилось, что было иным.

И он все снова и снова, как некогда, всматривался в этот август, дождливый и тем ный, в падение капель, дрожание листьев...

Еще и речи не было ни о какой, скажем, ясности;

ни о какой, скажем, собраннос ти еще и речи быть не могло.

И — что же? — и был, значит, дождь, туман, мокрые листья, мелкие капли...;

и впервые в жизни оставшись один, предоставленный себе самому, бродил он, сам не зная зачем, как и я, по поселку и по лесу, по улицам и тропинкам, с уже почти не по кидавшим его, меня тоже, временами, конечно, ослабевавшим, снова усиливавшимся чувством — пробуждения, изумления...

Одно дело видеть что-нибудь, думал он, другое дело стремиться: увидеть...

Само собою, вместе с дыханием...

А ведь все уже начиналось (думаю я теперь...) — начиналось, завязывалось, и уже где-то, в глубине этого августа, в блужданиях по лесу, в глуши и чащобе, уже как будто скрывалось, таилось, оживало и словно прокладывало себе дорогу какое-то, еще совсем, совсем смутное, но уже как будто разрывавшее этот август, взрывавшее его изнутри, сов сем робкое, уже и все же: стремление: куда-то, к чему-то (и никто, конечно, не знает, и никогда не узнает, к чему...) — движение, уже начавшееся, едва различимое...;

и я уже слышал, как сказано, этот безмолвный, неумолкающий, отчетливый, тихий призыв...;

и уже думал, как сказано, об ответе...;

и после всех блужданий были, как сказано, долгие, бесконечно долгие вечера...;

и сидя там, в моей комнате, первой из трех и ближайшей к веранде, отрываясь от чтения и не решаясь ничего написать, я поднимал, как сказано, го лову, и смотрел, конечно, в окно...;

и оттуда, из темноты, смотрел на меня, как сказано, не кто, прежде неведомый, решительно незнакомый...;

и очень долго, как сказано, шли мы навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе...;

и были, как сказано, темные, пасмур ные, и вдруг один, чуть более светлый, и затем опять пасмурные, опять темные, совсем темные дни... И когда мы снова встретились с Максом — в Москве, все уже было иначе, но и совсем иначе (думал, может быть, Макс...) чем было, к примеру, до августа...;

и встре чаясь со мною, уже очень часто ездил он — за реку...;

и хотя это чувство — пробуждения, понемногу ослабевая, исчезло, он был уже, я тоже, разбужен...;

и через год, как сказано, мы оба закончили школу...;

и сдав заключительные, нарушим снова запрет, сдав затем и вступительные, нарушим снова, экзамены, поехали, значит, в тот, давным-давно отме ченный мною на карте, утративший, к несчастью, название, но сохранивший названия город, куда мы снова поехали с ним, много позже, отсюда, куда он, Макс, в отличие от меня, без меня, еще раза два или три ездил в те, между августом и осенью годы, как будто выпадающие из моей, если угодно, истории... И — вновь, может быть, хотелось ему уе хать: в этот город, лишенный названия, сюда к морю... неважно;

и вдруг, может быть, ус покаиваясь, под утро, видел он какие-то станции, полустанки, разъезды, поезда и ночи, сливавшиеся друг с другом...;

засыпал;

просыпался. И проснувшись, никуда, конечно, не ехал;

и думать о простейших вещах, о билете на поезд, не мог;

и бросая вызов, выстаивал, оставался, пускай в беде, пусть в отчаянии...;

и уходя все дальше и дальше по уже знако мым ему дорогам, совсем незнакомым, вспоминал, к примеру, то — следующее, через два года после августа, лето, которое прожил он, как уже говорилось, в совсем другой, и очень далекой, среди полей, перелесков затерявшейся, как уже говорилось, деревне, в от решенной глуши...;

вспоминал, конечно же, осень, с ее блужданиями, прошлую зиму...;

снова август... не разбирая дороги... тот поселок, ту станцию.

И какие-то совсем ранние впечатления вдруг пробивались, может быть, сквозь этот развал настоящего, распад настоящего...;

тень листвы и свет солнца среди каких то, темных, деревьев...

И затем опять оказывался он — на поверхности, лицом к лицу все с тем же, все с тем же, неразрешимым, неразрешавшимся противоречием, с самим же собою...;

и вновь думал, конечно же, что — нет, все неправильно, что должны быть, должны быть какие-то, совсем иные возможности, все должно измениться, совсем иное возникнуть, но что он, Макс, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в своей жизни, не знает, и не может, и не должен знать, что это, как это будет...

Так капля чернил, попадая в стакан с водою, окрашивает собой всю воду в стака не...;

наши собственные стремления отделяют нас от искомого.

— И значит... и значит, остается лишь принять все это, — думал он: вновь и вновь, — принять и взять на себя эту тяжесть жизни, труд настоящего... И готовность к жизни есть готовность к боли... конечно. И может быть где-то там... по ту сторону всего этого... какой-то выход... когда-нибудь...

Но и это было лишь то же самое, то же самое, может быть, противоречие...;

и это стремленье к какому-то, пускай неведомому, но все-таки — выходу, было лишь тем же самым, тем же самым, быть может, все тем же и все тем же стремлением — к замеча тельно-должному, к превосходному будущему...;

ужасная мысль.

— И потому ничего, может быть, не возникнет... ничего никогда не изменится...

Ужасная, в самом деле, и почти ужасом, всякий раз, отзывавшаяся в нем, дейс твительно, мысль. А между тем, он все снова и снова возвращался к ней, или она к нему, всякий раз неожиданно, вечером, ночью. И всякий раз как будто обрывалось в нем что-то;

и...

— Никакого выхода вообще, может быть, нет..., думал он, вообще, может быть, нет...

Никакого выхода, во всяком случае, не было.

Он вставал очень поздно, как сказано (в час, в два, если не в три...);

проснувшись, подходил к окну, отдергивал шторы: и там, за окном: там была, разумеется, темная, неописуемая громада его, Максова, неописуемого жилища (он жил, как сказано, в бо ковом, или, вернее, в противоположном по отношению к главному зданию крыле...), но там был и снег, и небо, и деревья, сугробы, скамейки, заметенные снегом, — и если он, Макс (по очень длинному и очень узкому коридору...), шел, предположим, на кух ню, оттуда, из кухни, было видно, конечно, другое крыло его, Максова, неописуемого (и вот, значит, все-таки, пускай отчасти, описанного мною...) жилища, — но вместе с тем, оттуда, из кухни, видна была и река, и лед на реке, и кусочек набережной, и снег на перилах, и черные силуэты деревьев, и крыши домов на другом берегу: — и после долгой, мучительной, наполовину бессонной, разумеется, ночи, все это так влекло и манило его, что он, Макс, наскоро выпив кофе, одевшись, выходил, в самом деле, на улицу: и прямо в какой-нибудь, темный, пасмурный день. Он шел, предположим, к реке, или еще — куда же? Ах (думаю я теперь...): ведь совсем рядом с его — неопису емым, еще и еще раз, жилищем, всего в каких-нибудь пятнадцати минутах ходьбы, находился (и до сих пор, надо думать, находится...) — тот самый вокзал, с которого мы отправились некогда в некую, вполне и во всех смыслах предварительную поездку:

вокзал, следовательно, с которого он, Макс, на простом пригородном поезде (на так называемой электричке...) мог бы, всего за сорок или сорок пять, допустим, минут, доехать до тех самых мест, того поселка, где жил он каждое лето, когда-то, где мы с ним встретились, в августе, о котором так часто думал он, по ночам. И каждый, почти каждый день, если он не шел, предположим, к реке, доходил он, действительно, до вокзала, на площади перед вокзалом покупал сигареты (за которыми — или так каза лось ему — он сюда и ходил...) и — и только однажды, быть может, поднялся на пер рон, увидел рельсы, убегавшие вдаль, шпалы, далекую насыпь, услышал шум поезда (гудок, отзвук, призыв...) и — и вновь возвратился — вновь, дворами и переулками (вполне, конечно, неописуемыми...) всякий раз возвращался домой, в свое, решитель но неописуемое жилище, в беду и отчаяние.

И как-то (был пасмурный, темный, как будто дрожащий, исчезающий, тающий, неуверенный день...) — как-то, уже подойдя к дому, остановившись, на улице, у подъ езда, вдруг с такой мучительной ясностью представил себе — еще один вечер: в своей, плывущей над городом комнате, — и такое отчаяние, и ощущение такой безысходнос ти вдруг охватило его, что он, Макс, почти не думая, может быть, что он делает, куда, зачем он идет, спустился к реке, закурил сигарету, посмотрел на воду (совсем чер ную между белыми льдинами...) — и еще мгновение помедлив, забежав — но лишь на мгновенье — домой, набрал мой номер, быстрым, я помню, возбужденно-решитель ным голосом спросил меня, может ли он зайти ко мне... чуть попозже... и не может ли переночевать у меня... (можешь: конечно...) — повесил трубку (короткие, на моем конце провода, быстрые, резкие, обгонявшие друг друга гудки...) — и выбежав снова на улицу, переехав на троллейбусе через мост, пошел — в мою сторону.

Я ждал его: целый вечер;

целый вечер, долгий и зимний, бродил он, значит, по улицам, переулкам, в снегу, в сумерках, в темноте.

— Я же (теперь, здесь, поворачивая обратно...) — я вспоминаю теперь эти зимние, эти ранние вечера, когда в пять пополудни уже начинает темнеть, и в шесть уже просто темно, но город и улицы еще живут своей жизнью;

идут люди;

горят фонари;

машины летят сквозь снег;

и совсем странной, загадочной, непонятной кажется эта жизнь (окру женная тьмой, заметенная снегом...): часам к семи, может быть, достигает она своего вы сшего напряжения, возбуждения и беспокойства (что-то вспыхивает, что-то грохочет;

машины обгоняют друг друга;

толпы людей чернеют на улицах...) — и лишь к восьми, к девяти, к половине десятого понемногу стихает, смолкает, уходит...

И прежде чем дойти до меня, Макс, не в силах остановиться, целый вечер, зимний и долгий, бродил, значит, где-то, по улицам, возбужденным и переполненным, переул кам, понемногу смирявшимся, — бродил по ним (думаю я...): со своим собственным, не стихавшим, не смирявшимся беспокойством, — ощущением безысходности, невыноси мости жизни, — и в то же время: с внезапным, забытым ощущением побега, убегания, ускользания от чего-то, — с тревожным, горестным, втайне отрадным, отчасти знако мым ему, совсем ему незнакомым, ощущением — бездомности, как будто размывав шим, стиравшим, и в нем, и вокруг, какие-то, неизвестно кем проложенные границы, неизвестно кем проведенные линии. Он понимал, разумеется, что — назавтра, к приме ру — переночевав у меня, он все-таки возвратится (будет вынужден — возвратиться...) в свое, еще и еще раз, решительно неописуемое жилище;

он не думал, не хотел думать об этом;

вновь и по-прежнему думал он о каком-то, совсем ином, безусловном и подлин ном возвращении... И странным образом приближая его к чему-то... к самой возмож ности возвратиться... домой..., это чувство бездомности (тревожное, втайне отрадное...) уводило его все дальше, водило его по городу, и привело его, может быть, на такие улицы, в такие места, где он, Макс (или так казалось ему...), ни разу до сих пор не бы вал;

и как бы то ни было, знакомые ему или нет, эти места, эти улицы (дома, проходы, бульвары;

деревья, решетки, скамейки...) раскрывались и разворачивались перед ним, Максом, в каком-то, неожиданном и непривычном порядке, — и словно отмеченные его бездомностью, одиночеством, лишенные центра, лишенные (думаю я теперь...) той неподвижной, той как бы светящейся точки, вокруг которой и располагаются обычно для нас все улицы, все переулки, маршруты и адреса, ожидания и встречи, — кружили, кружились вокруг, повторялись и путались, расплывались в сумерках, таяли в темноте, исчезали, вновь появлялись...;

и он был, в самом деле, совсем один здесь, в этом горо де, среди этих людей, машин, возбужденья, круженья;

и что-то, казалось ему, могло, имело случиться;

и он снова чувствовал в себе ту решимость, готовность к чему-то, еще неизведанному, которая (казалось ему...) как будто ослабла в нем, которую он, Макс, как будто утратил за последние дни, недели, последние... да, да, уже месяцы...;

и он шел все дальше, все дальше, сворачивая направо, налево, из переулка в улицу, из улицы в пере улок, — по грязно-снежному месиву, — по свежему, почти нерастоптанному, мокрому и мягкому снегу, — сквозь шум и грохот, — сквозь мгновенные паузы, полосы: тиши ны, — то очень быстро, то совсем медленно, — с внезапным волнением всматриваясь в странно близкие, в нижних окнах домов, за освещенными изнутри занавесками про плывавшие тени, с тайной надеждой прислушиваясь к чьим-то шагам на снегу, голо сам в незнакомом дворе, обрывкам музыки, вылетавшим в открытую форточку. Было сыро и от сырости холодно;

ботинки его промокли;

озноб бил его. Он закурил сигарету;

посмотрел на погасшую спичку;

он понял вдруг, что ничего... ничего не случится: — и пошел все-таки дальше, все дальше;

и вдруг, в какой-то улице, совсем ему незнакомой, уже почти пустынной, тихой, увидел вдруг — Соню: Соню, о которой он почти не ду мал (казалось ему...) с того самого вечера... на море, — и которую он тут же вспомнил, тут же (показалось ему...) узнал, — а вместе с нею вспомнил, конечно, и тот... как давно это было... бедой и отчаянием от него, Макса, отделенный, оторванный вечер... облака, гаснущие над морем, над мысом... протяжные отсветы, бегущие по воде... Она шла ему навстречу;

она свернула вдруг в переулок;

он хотел окликнуть ее;

не окликнул;

свер нул вслед за нею;

обогнал ее;

обернулся: она — нет, не Соня, с испуганным удивлением посмотрев на него, прошла мимо, и — быстро-быстро, в свою очередь, обернувшись — вошла, вбежала, в угловом доме, в подъезд. И он так ясно, с такой мучительной, отча янной ясностью видел все это: и этот переулок, совсем ему незнакомый, и снег на краю тротуара, и мокрую от снега афишу, и дверь подъезда, в который она вошла, и — за две рью, за двойным рядом стекол — одной-единственной лампочкой тускло освещенную лестницу, перила, стоптанные ступени;

и — что же? что же делать теперь? — и чувствуя уже только усталость, тревогу, — безнадежность жизни, тщетность усилий, — прошел еще какие-то переулки, дворы (незнакомые, знакомые, неузнаваемые...) — сел, быть может, в трамвай (уже вечерний, пустой, печально и призрачно скользивший по пус тынным, заснеженным, печальным и призрачным улицам...) — и проехав, может быть, три — четыре, может быть, остановки — свернув, еще раз, налево — еще раз: напра во — дошел, наконец, до меня, позвонил в дверь, стряхнул снег, снял пальто, ботинки...;

лицо его показалось мне каким-то особенно горестным, погасшим, застывшим, взгляд:

неподвижным, повернутым в сторону.

Мы поужинали, я помню, на кухне, вместе с — отнюдь не случайными, как уже говорилось, — вновь, следовательно, — и снова лишь на мгновение появляющимися (не появляющимися...) на этих страницах персонажами моей собственной (тогдаш ней: в известном смысле, и теперешней...) жизни;

поужинав, ушли в мою комнату;

он попросил еще чаю;

выпил его;

закурил сигарету;

— и была уже ночь;

горела лампа;

он сидел, я помню, на диване, в углу, облокотившись на валик, ногу закинув за ногу и свободной рукою обхвативши колено;

я же — за столом, под лампой, напротив;

и когда я спросил его, не хочет ли он лечь спать, например, он, Макс, почти с упреком посмотрел на меня (как если бы я напомнил ему о чем-то таком, о чем он не хотел бы и думать...);

и — мне все равно: так он ответил;

мне тоже;

и так мы сидели, молча, за столом, на диване;

и та, бесконечно-глубокая, ни с какой иной, дневной тишиною не сравнимая тишина, которая охватывает и обступает нас ночью, но которую, даже но чью, мы обычно не слышим: за нашими собственными, о чем-нибудь, мыслями, со всех сторон обступила нас в эту ночь;

и мне казалось, я помню, почти невозможным, чтобы кто-то из нас прервал и нарушил ее: каким-нибудь словом, какой-нибудь фразой. Вдруг и совсем неожиданно Макс, целую зиму ни о чем подобном со мною не говоривший, спросил меня, бываю ли я в театре: на маленькой площади, вижусь ли с Сергеем Сер геевичем, с Фридрихом.

— Да, бываю. Да, вижусь. А что?

Почти минута прошла, может быть, прежде чем он ответил.

— Вообще... так... Значит, бываешь, видишься?

— Вижусь, бываю.

Опять пауза и снова молчание.

— И... что же? — (с трудом и усилием...). — Зачем... это...

— Мне нравится все это.

— А... да... нравится...

— И потом... мне это нужно для некоторых... замыслов, весьма отдаленных.

Я воспользовался его отчаянием (так думаю я теперь...);

я сказал ему, впервые и наконец, то, что я уже очень (я понял это, лишь начав говорить...) — уже очень и очень давно хотел — должен был — ему, Максу, сказать, — чего, при иных обстоятельствах, я бы, наверное, сказать ему не решился.

— Уже очень и очень давно видится мне некий... роман. И в этом романе...

Мне казалось, он не слышит меня;

он смотрел в сторону;

он думал, казалось мне, о чем-то совсем другом.

— Так что же?

— И в этом романе будет, видимо, некий театр... и в этом театре будут играть, наверное, некую пьесу...

Опять молчание и снова, разумеется, пауза.

— Какую... какую пьесу?

— Пьесу... которую я и пытаюсь теперь... если не написать, то... по крайней мере...

Со всех сторон обступала нас тишина, со всех сторон была ночь. Он сидел не дви гаясь, глядя в сторону, облокотившись на валик.

— А что еще там будет? — (совсем-совсем тихо...).

— А еще будет там август, — сказал я.

— Август?

— Да, август.

— Какой август?

— Ну, август, — (внезапная дрожь...) — август, когда мы с тобой встретились...

там, в том поселке.

И я до сих пор помню, как медленно, медленно он повернулся ко мне, на дива не.

— Нет, правда?

— Правда, конечно. И то утро... помнишь?.. когда мы шли с тобой навстречу друг другу... с каждым шагом все ближе...

— Оно тоже будет там?

— Разумеется.

— И значит...? — он вдруг улыбнулся: впервые за эту ночь.

— Во всяком случае, некто, шедший мне в то утро навстречу...

— И — кто же?..

— Я не знаю, — сказал я. — Я дам ему твое имя, я поселю его в твоем доме... если ты, конечно, позволишь.

Я вспомнил, наверное, — во всяком случае, теперь вспоминаю, — слова Алек сея Ивановича о влекущей возможности подойти, в самом романе, к той границе, которая...

— Я подумаю, — так он ответил: почти... да, почти рассмеявшись. — В моем доме там, или в моем доме здесь?

— И здесь, и там, — сказал я.

— Там понятно, почему здесь?

— Мне нужна эта высшая степень... неописуемости.

— Ах вот как... неописуемости...

И вот так, следовательно, я признался ему в моих — вдруг, показалось мне, на один какой-то, но очень решительный шаг, приблизившихся к осуществлению помыс лах. И он вдруг встал, я помню;

и подошел к окну;

и снова сел — нет, не на диван — за стол, прямо напротив;

мы снова молчали. Где-то, совсем далеко, совершенно отчетливо, вскрикнула и прокричала, за шторами, уже почти утренняя, подумал я, птица;

про кричала: пролетела, наверное.

— Как все это неожиданно, — сказал он, посмотрев на меня. — Но что-то есть в этом... что-то есть в этом, может быть... правильное. А впрочем... а впрочем, я не уве рен, что я позволю тебе в самом деле...

— Но... Макс..., — сказал я.

Он ничего не ответил.

И в конце концов я постелил ему, я помню, постель в той, как называли ее неслу чайные персонажи моей жизни, гостевой комнате, соседней с моею, где он, Макс, в другие зимы и при каких-то иных, теперь забытых мной обстоятельствах, уже не раз, собственно, ночевал;

и сам, в свою очередь, сразу же, или почти сразу, заснул;

и наут ро, когда мы выпили кофе, предложил ему пойти... ну, хотя бы в кино;

он отказался.

Взгляд его был снова погасшим, неподвижным, повернутым в сторону.

— Нет, — сказал он. — Я... я ухожу.

— Куда же ты идешь? — спросил я.

— Домой, — сказал он: почти незаметной, но все-таки замеченной мною, вполне горестною усмешкой подчеркнув это слово. — Домой... куда же еще?..

И я увидел его, в последний раз, из окна, во дворе;

он остановился, я помню, не обернулся, закурил сигарету;

прошел под аркой;

исчез.

Было утро, такое же темное, пасмурное, каким был, накануне, день. Но когда он, Макс (истинный герой моей истории: вновь, простившись со мною, поступающий, если угодно, в мое распоряженье и веденье...) — когда он, Макс, на трамвае и потом на метро, доехал, наконец, до вокзала, поезда, электрички стояли там так же, совсем неподвижно, у заметенных снегом перронов, как стояли они когда-то, два года назад, в то совсем иное, морозное и ясное утро, когда мы отправились с ним: в некую, вполне предварительную поездку. И шагая, один, по заметенному — а впрочем, на сей раз, под таявшим и уже растоптанным снегом перрону (до ближайшей электрички оставалось еще — минут, наверное, десять...) — Макс, удивительным образом, думал — совсем не об августе, и не о том сказочном, призрачном, что мы тогда еще помнили, а после за были, — совсем не о том, следовательно, куда, к чему и во что он теперь, возвраща ясь домой, возвращался, — или, во всяком случае, не только об этом, — но шагая один по перрону (заметенному, все-таки, снегом...) — и тоже, удивительным образом, как о чем-то совсем далеком, неправдоподобно-далеком, почти сказочном, призрачном, не возвратимом, думал он: о том первом, вполне предварительном возвращении: о той поездке, следовательно, в которую мы отправились с ним когда-то — вот с этого, заме тенного снегом перрона, — вот на этой же самой, может быть, электричке, — в какое то, морозное и ясное утро, два года назад...;

он, Макс, возвращаясь домой, он уже сам не знал, может быть, в какое прошлое он возвращается.

— Любое прошлое, — думал он (входя в вагон, садясь у окна...) — любое про шлое может быть — домом...

— Любое прошлое может быть домом. Настоящее — вот что трудно, вот что му чительно. И все-таки... и все-таки принять... и взять на себя этот... труд настоящего...

эту тяжесть жизни... смутную тяжесть...

Так думал он, может быть;

но когда, вдруг, для него, Макса, почти неожиданно, — почти незаметно, — плавно и тихо, — и как будто еще раздумывая, не остаться ли: у за метенного снегом перрона, — когда поезд вдруг тронулся с места, поехал, — когда про плыл, исчез и скрылся из виду перрон (вокзал, город...) — эти, уже столь привычные, уже почти наизусть знакомые ему мысли от него отступили: и точно так же, как отступила от него, вдруг, на мгновение, сама эта — тяжесть жизни, быть может, — отступила, оста лась: там, где-то там, вместе с перроном, городом и вокзалом...;

и он вздохнул, и вытянул ноги, и опять, может быть, улыбнулся: проплывавшим, поплывшим мимо деревьям. И медленно, совсем медленно шел этот поезд, как тогда, от станции к станции;

и так же медленно, бесконечно опускался шлагбаум;

и были снова заборы, какие-то склады, да лекие крыши;

и затем вдруг: лес, и поле, и перелесок;

и уже совсем проселочная, с на езженными по снегу колеями, исчезавшая за перелеском дорога;

и после города, где все текло, таяло и темнело, здесь, хотя и не было солнца, но здесь была та же, все та же, безу словная, белая, снежная, неизменная, та же, зима. И уже ни о чем, быть может, не думая, возвращаясь домой, смотрел он, всматриваясь, в окно;

и как будто готовился, втайне, к тому, всегда неожиданному мгновенью, когда он останется, на платформе, один, когда поезд уйдет, когда звук его смолкнет вдали...;

и когда появилась, помедлила, исчезла, за окном, предпоследняя станция, встал, вышел в тамбур;

и в тамбуре закурил сигарету;

и сквозь узкое, в подтеках и копоти, дверное оконце, увидел вдруг, да, магазин, за деревь ями, и дорожку, к нему ведущую...;

и — вот, вот;

вот сейчас...;

поезд остановился;

двери открылись.

— Ну что же... вот, вот она, эта станция... и вот поезд, в самом деле, уходит, исчезает:

за выступом леса... вот и звук его смолкает вдали... замирает... и вот, на той платформе, все та же... да, все та же, с ее навесом... назад и набок завалившаяся по-прежнему касса...

и вот часы, с их минутною стрелкою... и перила, и ступени, и лестница...

Оно не обмануло его ожиданий, это всякий раз — неожиданное мгновение, всег да удивительное. И он стоял, один, на платформе, в снегу, выброшенный откуда-то, или брошенный, быть может, куда-то, в почти осязаемой, после шума, движенья, мельканья, со всех сторон обступившей его тишине;

замерев;

возвратившись.

Оно не обмануло его ожиданий;

оно не могло лишь продлиться.

И были, значит, ступени лестницы, с косой, как некогда, наледью, и твердый наст узкой, от станции к магазину ведущей дорожки, и сугробы, и знакомые крыши...;

и все это было, конечно, сейчас, вот сейчас, в его, тогдашнем и Максовом, мучительном — и вновь мучительном настоящем.

И подойдя к магазину, постоял он у одной двери — забитой, у другой — заколо ченной, и пошел прочь — не оглядываясь.

— Ну да, вот они, эти улицы, и эти тропинки, протоптанные кем-то в снегу, и этот дымок в небе, все тот же... и вот здесь мы шли, здесь стояли... и вон там я ехал, на велосипеде, когда-то... Ну и — что же?.. и — что же?..

И прежнее беспокойство охватило его, быть может;

и он вновь чувствовал только, почти только, отчаяние, тяжесть жизни, тщетность усилий.

(Я же — теперь и здесь, поворачивая обратно — я почти бессилен, как сказано, представить себе эти — поскольку я их все-таки представляю себе — внезапные пе реходы, непрерывные колебанья;

эту скользящую зыбкость, обостренность, призрач ность всех впечатлений;

развал;

ощущенье развала...) — Ну да, вот они, эти улицы... эти крыши, эти заборы... И вот здесь мы шли... там я ехал... И — что же? что же?.. где теперь все это?..

— Да, где теперь все это?.. где теперь все это?.. И что же такое случилось со мною?..

и как же... как же я так запутался?..

И они как будто отталкивали его от себя... эти крыши, заборы, знакомые, не узнаваемые... как будто отбрасывали его в настоящее;

и он уже сам не знал, может быть, зачем он сюда приехал;

и шел все быстрее;

и уже вновь, может быть, обращаясь к кому-то, говорил и думал, что — нет, все не так...;

и лишь выйдя на ту, нашу улицу, остановился.

Она была все такой же, эта улица, заваленная сугробами.

— Ну да, да, вот она, эта улица... и... что же? что же?.. Ничего, ничего...

И — и такое беспокойство, и такое отчаяние охватило его, быть может, что он, Макс, остановившись, подумал вдруг, не повернуть ли обратно, не возвратиться ли, просто, в Москву... к чему все это, в самом деле?.. и пошел все-таки дальше, и снова ос тановился, конечно: у той, конечно, калитки.

Он не открыл ее;

он лишь дотронулся до нее, быть может, рукою.

Ну да, да... да, вот здесь жил он каждое лето, в последний раз в августе, вон в том доме, за вот этими ветками... И где же, где же, где теперь все это?.. Ничего, ничего не осталось...

А ведь только этот дом и был домом... только этот и был...

И тот, мой, дом прошел он, наверное, не взглянув на него;

вошел в лес;

свернул направо;

помедлил.

(Я же — еще раз — я помню все это наизусть;

я мог бы вычертить схему и план этих мест, со всеми тропинками, всеми просеками в лесу;

совершенно ясно я вижу отсюда, как шел он в тот день...) Он вошел, значит, в лес;

он свернул, по тропинке, направо (сверни он налево, вновь, краем леса, вышел бы он, разумеется, к станции...);

прошел вдоль последнего, замыкающего поселок забора;

и — нет, не пошел дальше (как мы пошли с ним тог да, два года назад...);

помедлил;

повернул, вновь, направо;

и значит, вновь, но уже с другой, лесной стороны, пройдя мимо того, моего дома, не взглянув на него, вновь, с лесной стороны, подошел к своему;

вновь увидел его, или, вернее, лишь крышу его, за сплошным, на сей раз, забором;

и свернув, наконец, налево, пошел, все дальше и дальше уходя от этих домов, по прямой просеке, вдруг загибавшейся, по узкой, пос редине просеки проложенной кем-то тропинке, проваливаясь в снег, углубляясь в лес, оступаясь.

И все исчезло, конечно;

и было тихо, совсем тихо вокруг;

так тихо, как бывает, на верное, только зимою, в лесу;

и неподвижно, безмолвно стояли вокруг деревья, сосны, ели, укрытые снегом...;

зима, как сказано, это самое глубокое время года, все прочие времена поверхностны рядом с ней.

Все прочие времена поверхностны, зима же уводит куда-то, приближает к чему то...;

но уходя все дальше и дальше по этой прямой, загибавшейся, снова прямой, сре ди елей и сосен понемногу сужавшейся просеке, по которой не только в тот раз, два года назад, по которой он даже в августе, в начале всего, ни разу, или так казалось ему, не ходил, узнавая ее, но уже ни о каком прошлом не думая, почти не думая, может быть, — Макс, уходя все дальше и дальше, о прошлом не думая, ускоряя, вновь замед ляя шаги, не в силах справиться с беспокойством и как будто совсем затерявшись, по терявшись в той путанице, зыбкости ощущений, которую мне так трудно представить себе теперь, здесь, поворачивая обратно, — Макс, короче, еще раз, уже сам не понимал, может быть, что с ним, где он, куда он идет...;

и лишь пройдя мимо двух, узнав их, все тех же, как будто преграждавших ему дорогу и тут же, как только он подошел к ним, влево, в сторону отступивших берез, выйдя, как и ожидал он, конечно, на покрытую ровной снежной гладью поляну, с двумя, опять-таки, с двух сторон ее, все теми же, футбольными и грубо сколоченными воротами, скамейками, почти скрытыми сне гом, вдруг, может быть, успокоился.

Успокоился? — Нет;

но что-то вдруг прояснилось в нем, печально и горестно;

сумятица, смута и путаница вновь, как некогда, от него отступили.

Он сгреб снег с одной из скамеек;

снял перчатки;

положил их на сиденье;

сел на них;

закурил сигарету.

Он вспомнил ту, другую поляну, год назад, ночь у Фридриха;

он снова забыл о ней.

— Как странно близко стоят теперь эти деревья, те кусты за воротами... Снег, может быть, приближает их... Нет, о чем же, о чем же я думал... прошлой, позапрош лой ночью?.. Да, все о том же... Принять, следовательно, принять и взять на себя эту тяжесть жизни, труд настоящего... И есть, значит, с одной стороны... А впрочем...

А впрочем, он лишь повторял про себя, не вникая в него, не совпадая с ним, этот, уже наизусть, как сказано, затверженный им ход мысли, никуда не ведущий.

О чем-то совсем ином, втайне и как бы по ту сторону самих своих мыслей, думал он, может быть.

— Да, о чем же, о чем же?..

И уже ни о чем, быть может, не думая, но с внезапным, вновь возвратившимся к нему, Максу, ощущением, что — вот, вот сейчас, что-то, быть может, решится, сидел он так, на скамейке;

смотрел, ни о чем не думая, на обведенные снегом, странно близ ко подступившие к поляне деревья, кусты;

и выкурил, быть может, одну, и другую, может быть, сигарету;

и бросил окурок в снег;

и закрыл, наконец, глаза;

и словно вдруг провалился куда-то. И когда он снова открыл их, глаза, он, Макс, и даже не удивив шись, увидел вдруг, через поляну, совсем близко и все же вдали, — три, медленно приближавшиеся фигурки, фигуры (три образа или три, может быть, тени...);

и — с той легкостью, плавностью, с той бесшумной замедленностью, с какой возникает и появляется нечто во сне, в дремоте, в мгновенном провале куда-то, — три мальчика (со школьными ранцами...) вышли, на поляну, из-за деревьев, и глядя на него, Макса, остановились. Он не слышал их голосов;

и если снег скрипел у них под ногами, снег, лежавший между ними и Максом, скрывал и скрадывал этот скрип, шум и шелест;

и было тихо, совсем тихо вокруг;

и точно так же не слышал он, но видел, совершенно от четливо, как, еще минуту помедлив, они бросили ранцы в снег и, уже не глядя на него, Макса, разошлись, почему-то, в разные стороны.

— Так о чем же, о чем же он думал... и позапрошлой, и прошлой ночью... и каж дую ночь?.. Да, что-то, что-то... и даже все должно измениться... Но неужели он, Макс...

Ах вот как, они играли, значит, в снежки, эти три мальчика, так неожиданно, с такой бесшумной легкостью, плавностью возникшие перед ним, на поляне;

снег, лежавший вокруг, заглушал и скрадывал их движения, шаги, голоса;

но совершенно ясно, совсем близко и все же вдали, видел он, как, перебегая с места на место, они нагибались, загребали руками снег, поднимались, бросали...: и рассекая его, сквозь темный воздух, пасмурный день, пролетал, бесшумно и призрачно, белый, круглый, вытягивавшийся в полете снежок...

— Должно возникнуть что-то совсем иное, все должно измениться... И в конце концов, какое дело ему, Максу, до этих мальчиков, с их снежками и ранцами?..

А между тем, постепенно, бесшумно, они сходились все ближе и ближе, эти три мальчика, или, вернее, двое из них подходили все ближе к третьему: — и со все возрас тавшей поспешностью, — наклоняясь, сгребая руками снег, — смеясь, может быть, и заранее торжествуя победу, — все чаще и чаще, все быстрей и быстрее, бросали в него снежки: — и тот, третий мальчик, уже с трудом отбиваясь от них, отступая, все ниже сгибался и все чаще закрывал руками лицо...

— Но в конце концов, какое дело до этих мальчиков — ему, Максу?.. Он думал, зна чит... о чем же?.. Да, что-то, что-то должно, конечно, возникнуть...

Но как ни пытался он восстановить этот ход мысли, знакомый ему на-изусть, ни куда не ведущий, он по-прежнему не совпадал с ним;

и в конце концов оставил его;

и вновь, может быть, не думая ни о чем, наблюдал, с бездумной рассеянностью, за тре мя, в снежки игравшими мальчиками, до которых ему, Максу, никакого дела, конечно же, не было. Они, однако: они уже не играли больше в снежки, но двое из них, по дойдя совсем близко к третьему, бросали в него, полными пригоршнями, снег;

и тот, третий мальчик, уже не отбиваясь от них, но и не пытаясь, почему-то, бежать, стоял, согнувшись, закрывая руками лицо;

и снег взлетал, рассыпался: белым, призрачным вихрем;

и было тихо, совсем тихо вокруг;

и только изредка, очень редко: то ли ветер шумел в вершинах деревьев, то ли шум и шелест взлетавшего снега доходил до него откуда-то — и какие-то, вдруг, далекие, совсем далекие голоса.

— Боже мой, Боже мой...

И в конце концов он упал, разумеется, в снег, или, может быть, те двое повалили его;

и едва различимым, темным пятном лежал он, под снегом, в снегу;

и склонившись, те двое что-то делали с ним;

и он, Макс, не видел, не мог видеть, что;

и на мгновение отходили, и вновь возвращались, склонялись и делали что-то;

и было тихо, совсем тихо вокруг;

и темный воздух, пасмурный день стоял, вокруг, неподвижно;

и он, Макс: мед ленно, медленно, долго, странно долго, мучительно медленно шел он, через поляну.

Он шел, не зная и не думая, может быть, куда, зачем он идет: странно долго, мучитель но медленно;

и было все так же тихо, совсем тихо вокруг;

и только свои шаги на снегу слышал он, отчетливо и печально;

и с каждым шагом менялись очертания деревьев, кустов;

и с каждым шагом подходил он все ближе к ним, ближе и ближе;

вдруг, совсем неожиданно, оказался он перед ними. Они не слышали его приближения, — и когда увидели его, наконец, вскочили на ноги, замерли: неподвижно, — и отбежав в сторону, схватив свои ранцы, пошли к лесу, то и дело оглядываясь, — и (с той бесшумной легко стью, плавностью, с какой появились, — с какой появляется, и исчезает нечто во сне, в дремоте, в провале...) исчезли, среди деревьев, в лесу.

Но тот, третий мальчик, лежал все так же, под снегом, не двигаясь, не шевелясь.

И когда он встал, наконец, поднял голову и сдерживая, но все-таки сдерживая или почти сдерживая, может быть, слезы, посмотрел на него, Макса, — Макс (и с таким чувством, быть может, как будто он вот сейчас — вот сейчас, быть может, проснется...) увидел вдруг, прямо напротив: совсем детское, жалкое, робкое, несчастное, испуган ное лицо...

— Боже мой, Боже мой...

— И чего ты боишься, кого ты боишься? Все пройдет, все исчезнет... и через пять, де сять, пятнадцать лет где будет все это... и этот лес, и эта поляна... и те двое, с их ранцами...

и боль, и страх, и обида?.. Ничего не будет, ничего не останется...

И совсем недолго, наверное, стояли они вот так, друг против друга;

но (думаю я те перь...) — но измеренное такой глубокой печалью, какой он, Макс, еще никогда, может быть, не испытывал, вообще никогда не испытывал, это краткое, совсем краткое, быть может, мгновение — тянулось, и длилось, и медлило: почти бесконечно...;

и всматри ваясь в эти испуганные, удивленные, прямо напротив, глаза, он, Макс, уже как будто не мог от них оторваться;

и совершенно ясно, прямо напротив, видел в них, в неподвижных зрачках, свое собственное, до боли и слез уменьшенное отражение;

и тихо, совсем тихо было вокруг;

и только ветер шумел, может быть, в вершинах деревьев;

и они были совсем одни здесь, вдвоем, на поляне;

и в конце концов, тот, мальчик, отвел, как будто с усили ем, взгляд, поднял ранец, посмотрел, еще раз, на Макса, и — сначала медленно, потом все быстрее, чуть вздрагивая и отряхивая снег на ходу — пошел, побежал за своими то варищами...

— Боже мой, Боже мой...

Еще никогда, может быть, не испытывал он такой глубокой, такой — безнадеж ной печали. Он дошел до скамейки, сел на прежнее место, опять встал, закурил сига рету — и уже не думая, почти не думая, может быть, об этих трех мальчиках, исчез нувших: навсегда, пошел, в свою очередь: к футбольным воротам.

— Да, — снова, с новой — всегда новою — ясностью, пронзительной и пе чальной..., — все должно измениться, что-то иное возникнуть, но он, Макс, здесь и отсюда, не знает, и не может, и не должен знать что...

— А вдруг ничего не возникнет? ничего не изменится?..

Что это — что это было?

Он подошел к воротам, дотянулся до перекладины, обернулся: поле, кусты и де ревья, другие ворота, скамейки, следы на снегу... нет, не то, не так: что же, что это было?..

Это было так внезапно, так неожиданно...;

ничего подобного он еще никогда, мо жет быть, не испытывал.

Но это было не чувство — нет... печальное — да... бесконечно и безнадежно пе чальное... но все-таки не чувство, не ощущение... уверенность.

— А что если и вправду ничего не изменится? ничего не возникнет?..

Он еще спрашивал? Спрашивать было незачем, некого. Он был совершенно уве рен в эту минуту... вдруг, с совершенной ясностью, пронзительной и печальной, уви дел... но именно увидел он... стоя у ворот, глядя вдаль... что ничего никогда не возник нет, никогда ничего не изменится.

— И никакого выхода нет. Нет — и не надо. Нет — и не надо...

И значит, то, что он называл отчаянием, отчаянием и было, и не было. Лишь теперь, может быть, испытал он действительное отчаяние: отказ от чаяний, крушенье надежд.

И оно было печальным... да, печальным, конечно, по-прежнему;

и что-то пугаю щее было в нем, может быть;

но и втайне отрадным было оно, конечно;

но и... облегче нием оно тоже, разумеется, было.

— Ну вот и все... все равно...

Нет, так и такими он еще никогда не видел: ни кустов, ни деревьев. Они были сами по себе, он сам по себе. Все равно, все безразлично...

И вот теперь он вправду, наконец, успокоился. Теперь он был так спокоен, как еще никогда, казалось ему, не бывал.

— Ну вот и все, вот и все... вот так все кончается... вот и прекрасно...

И он стоял так, у ворот, и с по-прежнему, разумеется, удивлявшим его чувством облегченья, освобожденья, отчаяния, повторял про себя: вот и все, вот и все...;

и потом пошел, проваливаясь в снег, к другим воротам, через поляну;

и встал у них;

и дотя нулся рукою до перекладины, мокрой и скользкой;

и увидел следы на снегу, свои и чужие;

и снова вспомнил, наверное, ту, другую поляну, год назад, ночь у Фридриха;

и то мгновение, когда он ждал его на бульваре, помирившись с собою;

и то ощущение...

правильности, вновь, может быть, к нему возвратившееся.

Все было правильно... просто потому, что уже никакого, никакого значения не имело.

— Вот так, вот так все кончается...

Все уже как будто закончилось;

вообще, может быть, не начиналось.

— Вот и слава Богу... вот и прекрасно...

А впрочем... а впрочем, и этому мгновению не дано было, конечно, продлиться.

Он вполне поражен был открывшимся;

он сам не знал, разумеется, что ему со всем этим делать.

— Да, вот... что же... что же делать теперь?..

И как только он спросил себя так, что-то, в нем самом, сорвалось, повернулось;

и как будто падая, соскальзывая — откуда-то — вновь почувствовал он приближение, сгущение: того — недействительного, значит, отчаяния, в котором прожил он всю эту зиму;

беды, путаницы, беспокойства...;

и опять, может быть, спохватившись, дотянув шись до перекладины, поднялся над ним и вырвался из него;

посмотрел, увидел, в пос ледний раз, другие ворота, деревья, кроны их, следы на снегу...;

и пошел, наконец, не ог лядываясь — в ту же сторону (о чем он и вовсе, должно быть, не думал...), откуда сначала возникли (с бесшумной замедленностью...) и где снова (во сне и дремоте...) исчезли: три, со школьными ранцами, мальчика. Нет, нет, он не думал о них;

он все еще пытался, мо жет быть, думать о том, что открылось ему, и о том, что делать теперь...;

и не мог;

и что делать, не знал;

и все опять, конечно, кружилось и вновь, разумеется, путалось: в беде, отчаянии: недействительном.

(Я же, еще и еще раз, я помню наизусть этот лес, со всеми его тропинками, и этот поселок, со всеми улицами его...) Он и вышел, почти сразу, на улицу: на ту — самую длинную улицу в этом поселке, тянувшуюся вдоль леса (дома стояли, до сих пор, надо думать, стоят на ней только с од ной стороны...), которая — где-то там, — в ему, Максу, уже невидимом отдалении — пе ресекалась (пересекается...) с нашей — что значит: с нашей? — подумал он — с нашей, все-таки, улицей. И что же, направо, к станции?.. нет. Он повернул налево;

он пошел, значит, так же, как мы шли с ним когда-то, в последний день в августе, уже давным давно описанный мною. И в лесу... да, в лесу тогда был туман, всплески, шорохи, па дение капель;

и мы шли все дальше, дальше, под мелким дождем;

и... где же, где же, где теперь все это?..;

и... чем дальше он шел, тем сильнее делалось его беспокойство;

и то ощущение — бездомности, которое испытывал он накануне, блуждая по городу, вновь, может быть, его охватило;

и оказалось, на сей раз, только горестным, отнюдь не отрадным;

и с какой-то как будто другой, не той стороны виделась ему эта улица, столь когда-то знакомая, и заборы, и крыши, и редкий дым над крышами, и машина, уткнувшаяся капотом в сугроб...: и как если бы все направления сместились, все линии спутались, — или так, может быть, как если бы он, Макс, уходил все дальше и дальше от той, уже, конечно, невидимой, давным-давно, конечно, утраченной, но по-прежне му светящейся точки, вокруг которой и располагались когда-то все улицы, все тропин ки, которая, только которая, и была для него, разумеется, по-прежнему была для него, пускай несуществующим, но все-таки: домом. Он же и в самом деле уходил от нее все дальше;

свернул, вновь, направо;

налево;

поселок кончился;

улица превратилась в доро гу;

дальше идти было некуда. И он увидел, разумеется, пруд, внизу, за деревьями, лед и кажется — прорубь;

и еще немного постоял на этой — границе;

и пошел, наконец, обратно — куда же?

— Ну вот... и пройти еще раз по той, нашей улице... и сесть в поезд, и возвратить ся в Москву... в неописуемое... в отчаяние...

Ботинки его промокли;

озноб бил его;

он был, наконец, голоден. Он почти ниче го не ел со вчерашнего вечера.

Но (думаю я теперь...) — но как если бы одна граница заставила его вспомнить другую, — и как если бы (раз уж он приехал сюда...) он должен был обойти его весь, це ликом, этот замкнутый в себе мир (лес, поселок и станция...) — или просто-напросто повинуясь, быть может, отдавшись, быть может, тому беспокойству, которое и водило его по поселку и по лесу, по улицам и тропинкам, ощущению бездомности, не в силах остановиться: как бы то ни было, вновь дойдя до того места, где он вышел, только что (ему казалось уже давным-давно...) из лесу, он снова свернул в него (в лес...) и очень быстро (уже начинало темнеть...) пошел по одной из — столь когда-то знакомых, пет лявших, и разбегавшихся, в разные стороны друг от друга убегавших тропинок. Где то слева, мелькнув за деревьями, осталась поляна (ворота, следы и скамейки...);

был тот час, то мгновение суток, когда все замирает: как будто в ожидании чего-то, — и все очертания, все контуры делаются вдруг странно четкими, синеют, чернеют, — и смутные тени появляются на снегу, — и сам снег отсвечивает каким-то, тревожным, тающим, исчезающим светом...

Зимою, как сказано, — зимою сумерки подступают издалека и наступают вне запно;

самый воздух делается понемногу прозрачнее, тоньше — и как будто ускользая от себя самого, вдруг, всякий раз неожиданно, оборачивается уже давным-давно таив шейся за ним темнотою...

Вот в такой-то (думаю я теперь...) — вот в такой-то час, в такое мгновение, — и в этом же самом лесу, — он, Макс, впоследствии, остановился, закурил сигарету, и (с чего я и начал...) сказал мне, что — во всяком случае он, Макс, поворачивает — да, повора чивает обратно. Он ничего не знал об этом, конечно же;

и свернув на ту тропинку, по которой мы шли с ним впоследствии, — и значит, на ту же, по которой мы шли с ним два года назад, — прошел мимо этого места, как и два года назад, не остановившись, даже не закурив;

и значит, лишь я один, теперь и по-прежнему, вижу этот маленький, незаметный (легкий изгиб тропинки...), направленный в будущее, возвращающий в прошлое, важнейший для меня указатель...

А между тем (думаю я...) до всего этого, до этого — я поворачиваю обратно, оста вался лишь один какой-нибудь год;

и та зима, с которой я начал (до которой мне еще нужно добраться...), была, значит, следующей (в это трудно поверить, но это так...) — была следующей, значит, зимою.

Он ничего не знал о ней;

он не думал о будущем;

он шел, все дальше и дальше, все быстрей и быстрее, проваливаясь, наверное, в снег и уже почти не сопротивляясь, на верное, тому, почти невыносимому беспокойству, которое мне так трудно представить себе теперь, которое (думаю я...) и водило его, быть может, по поселку и по лесу, по улицам и тропинкам, от одной границы к другой. И он уже видел ее, эту другую грани цу, это (за отпрянувшими, как некогда, соснами...) поле;

сливаясь с сумерками, с сине вою, словно мерцавшей над ним, казалось оно огромным, бескрайним, необозримым;

ветер кружил по нему, подбрасывая, закручивая мгновенные всполохи снега. И после углубленной неподвижности леса здесь было холодно, пусто;

и — и что, собственно?

Пойти назад, и сесть в поезд, и — и он уже шел, через поле, по узкой, то и дело заметае мой снегом тропинке;

и уже, от снега и сумерек, отделялись дома, крыши, заборы;

и он уже видел ее, ту, прекраснейшую из сосен, с ее, очень длинной, из общей игры ветвей выбивавшейся веткой;

и (думаю я теперь...) — и как же он был удивлен, и даже испуган, наверное, — или, может быть, даже не успел удивиться, — и даже не сразу понял, быть может, что он, собственно, видит: увидев, следовательно, в окнах крайнего дома: печаль ный и тихий, тихими, тусклыми пятнами на снегу и в сумерках медливший свет...

Он устал и был голоден;

ботинки его промокли;

озноб бил его;

минут пять, может быть, стоял он возле ворот (они не были заперты, он приоткрыл их...), не зная, что ему делать, и не пойти ли назад, не сесть ли, действительно, в поезд...;

и потом пошел все таки к дому, к сосне, очень медленно, по твердой, отчетливо проступавшей под снегом дорожке;

и были, как некогда, мелкие веточки на снегу, сосновые иглы;

и пахло хвоей, смолою;

и дом казался огромным, почерневшим от времени;

и та, прекраснейшая из сосен, с ее нежным красноватым стволом и длинной, из общей игры ветвей выбивав шейся веткой, то появлялась, то снова, за другими соснами, исчезала;

и синел, и таял, в сумерках, снег;

и свет мелькал за деревьями;

и потом вдруг погас;

и кто-то, смутной тенью, оказался вдруг на террасе;

и смотрел на него, Макса, по-видимому не узнавая его, удивляясь.

— Это я, — сказал Макс.

— Кто — я?

— Макс.

— Ах, конечно, конечно, — заговорил — Сергей Сергеевич (спускаясь к нему по ступенькам...). — Вот приятная неожиданность...

И по-прежнему с удивлением глядя на Макса, или так Максу казалось, Сергей Сергеевич сообщил ему, что, вообще-то, он, Сергей Сергеевич, собрался уже ехать в Москву, но что, с другой стороны...

— Я тоже еду в Москву, — сказал Макс.

В таком случае, они могли бы поехать вместе... на ближайшей или на следую щей, например, электричке.

— У вас какой-то... замерзший вид... Давайте... выпьем чаю, потом поедем.

— О... да, — сказал Макс. — Спасибо, да, с удовольствием...

— Ну что ж, заходите...

В прихожей было темно, и пахло... да, пахло, разумеется, так же, как и пахнет обыкновенно в старых, почти нежилых домах: пылью, крошащимся деревом...;

и это был, на сей раз, такой грустный, тяжелый и тягостный запах, и такое, с новой силой, отчаяние вдруг почему-то охватило его, то есть Макса, что он, Макс, хотя и попытался, быть может, что-то сказать и как-то объяснить Сергею Сергеевичу если не цель, цели не было, то по крайней мере обстоятельства своего появления, ничего, в конце концов, сказать не сумел, сбился и спутался, снял пальто и не зная, что делать с ним, помедлив, положил его на какой-то, в темноте подвернувшийся стул.

— Наверх, — говорил Сергей Сергеевич. — Очень рад, в самом деле. Поднимай тесь, поднимайтесь наверх.

И образуя одно целое с этим запахом, тяжелым и грустным, скрип лестницы отзывался в нем, Максе, с каждой ступенькой как будто нараставшим ощущением без надежности. Он сам не знал, разумеется, зачем он сюда пришел.

Наверху же, удивительным образом, все это кончилось;

наверху оказалась боль шая и, хотя снаружи уже сгустились, уже надвинулись сумерки, все еще довольно светлая комната, с круглым, посредине, столом и круглой лампой, спускавшейся к столу с потолка. И он снова видел ее — в окне, ту, прекраснейшую из сосен;

ветку, тя нувшуюся к самому дому;

и ему казалось, он слышит запах: хвои, смолы;

и, во всяком случае, пахло здесь совершенно иначе: то ли, может быть, дымом, непонятно откуда, то ли, действительно, хвоей, смолою.

Он сел так, чтобы видеть ее, прекраснейшую из сосен, и дальше, за нею: синь су мерек, поле и снег...

— У вас замерзший вид... и уставший, — говорил Сергей Сергеевич (садясь напро тив и всматриваясь, должно быть, в его, Максово, освещенное последними остатками све та лицо...). — У вас, простите, странный какой-то вид...

— Я очень голоден, — сказал Макс.

— Вот те раз... Подождите, я приготовлю, действительно, чай. Зажечь вам свет?

— Нет, спасибо.

И он остался один, Макс;

он видел, в окне: синь сумерек, сосну, ветку и снег;

и хотя в комнате еще не совсем, должно быть, стемнело, сумерки уже наполняли ее;

предметы дрожали, очертанья их расплывались;

и где-то, по углам, у него за спиною, уже сгущалась, наверное, ночь. Он сам не знал, как сказано, зачем он сюда пришел;

и неужели (так думал он, может быть...) — и неужели вот сейчас, когда Сергей Сергее вич возвратится, ему придется говорить с ним... о чем же?

— Вы пьете крепкий чай? — (голос;

снизу...).

— Да, крепкий, — ответил он: и так тихо, что Сергей Сергеевич ничего, должно быть, не услышал в ответ.

А впрочем... какая разница? Да, крепкий... Все равно, все безразлично.

— Вот, пожалуйста, — сказал Сергей Сергеевич, вновь появляясь в комнате. — Зна чит, крепкий? Отлично. И вот, пожалуйста, хлеб, сыр... Не стесняйтесь, прошу вас.

И разумеется, когда он, Сергей Сергеевич, зажег, наконец, свет, все изменилось;

и там, где только что была ветка, сосна, осталась лишь тень сосны и тень ветки, смутная тень;

и призрак лампы;

и две чашки на круглом столе;

и его, Максово, отчаянное лицо;

и еще некое, к нему, Максу, спиной повернутое отражение...

Сергей Сергеевич был, как сказано, высок, худощав;

он говорил медленно, растя гивая слова;

руки складывая на груди;

шевеля пальцами...

— Ну вот: теперь лучше? В таком случае: рассказывайте...

— О чем?

— Как о чем? О себе. Что вы делаете и куда вы снова пропали?..

Пропал... вот именно.

— Нет, нет, лучше вы расскажите.

— А что мне рассказывать? Мне рассказывать нечего. В театре? В театре все, в об щем, по-прежнему. Новые спектакли? Нет, никаких.

— Почему?

— Не так просто, знаете ли, поставить новый спектакль... И потом... и потом хо чется поставить что-нибудь... совсем неожиданное...

— Например... что же?

— Я сам не знаю, — (вдруг рассмеявшись...). — Я сам не знаю, в том-то и дело. А впрочем... а впрочем, я слышал недавно... от Фридриха... вы с ним видитесь?

— Нет.

— А... с Лизой? — (быстро-быстро, по своему обыкновению, посмотрев, должно быть, на Макса...).

— Нет, тоже нет. Я вообще... мало с кем вижусь в последнее время.

— Ну что же... Да, так вот, Фридрих рассказывал мне недавно об одной... совсем, якобы... неожиданной пьесе... еще, кажется, до конца не дописанной... Макс...

— Что?

— Вы слушаете меня?

— Разумеется. Я... просто... Можно я закурю?..

— Курите, конечно... Сигареты у вас есть?.. Вот вам пепельница...

Он смотрел в окно, конечно, по-прежнему;

тень сосны и тень ветки уже почти исчезли там, за окном.

Пропал... да... вот именно.

— Ну а все-таки... вы-то, вы-то, Макс... что вы делаете?..

— Так... ничего.

— То есть как так... ничего? Совсем ничего?

— Нет... вот... Наступает, видите ли, такое, — сказал он — и тут же пожалел, на верное, что он это сказал, — такое... время, когда нам надо остановиться, и посмотреть назад, и все вспомнить...

— Но помилуйте, Макс, — так рано?

— Что значит: рано? — сказал Макс.

— Рано значит: рано, — сказал Сергей Сергеевич. — Ведь вы же еще совсем... сов сем молоды. Это мне пристало... оглядываться, а вам бы надо идти, — он улыбнулся, конечно, — вперед, и ставить себе какие-то цели, и к чему-то стремиться... А впрочем, каждый решает сам, и вряд ли вы нуждаетесь в моих советах. Или у вас есть какие-то...

особенные причины?

— Мне очень плохо, — сказал Макс.

— Я вижу.

И с этим я вижу что-то решилось;

и это я вижу было сказано с такой, для него, Макса, неожиданною интонацией (с такой интонацией сочувствия и вместе с тем нежелания навязывать ему, Максу, это сочувствие...) — что он, Макс...

— Что же, что же?.. — подумал он вдруг. — И что если, вот сейчас, все ему рас сказать?..

Он ничего никому не рассказывал;

даже со мною, если вообще о чем-нибудь, го ворил он только о прошлом, почти только о прошлом, запретном для меня или нет, далеком, очень далеком...;

лишь теперь понял он, может быть, как, на самом деле, хотелось ему все, кому-нибудь, рассказать.

— Но если все рассказать ему, то... как же, с чего же?..

Он по-прежнему смотрел, конечно, в окно, и совсем-совсем неподвижными, еще более неподвижными, чем на скатерти, перед ним, казались ему, в окне, две чашки, пепельница, остатки сыра, лежавшие на тарелке;

и его собственная рука, рядом с пе пельницей, казалась ему такой же неподвижной, безмолвной, застывшей;

и только тонкий, синий дымок уже почти докуренной им сигареты жил там, в окне, какой-то своей, отраженной, призрачной жизнью...

И посмотрев на Сергея Сергеевича, он увидел, что тот, Сергей Сергеевич, сидит и в свою очередь смотрит на него, Макса: неподвижно, безмолвно...;

и очень медленно, очень тихо, так тихо, что Сергею Сергеевичу приходилось, прислушиваясь, почти уга дывать, быть может, какие-то, им, Максом, почти не сказанные слова, заговорил он о том единственном, о чем он только и мог говорить в эту зиму, о чем он ни с кем в эту зиму не говорил...

— О чем же, о чем же?..

— Да, о чем же, о чем же?.. И если бы удалось понять, по крайней мере, о чем... о чем идет речь. Но я и этого не понимаю... даже этого не понимаю.

— И в конце концов... это... невозможность жизни... вот что это такое... И потому что... с одной стороны...

И уже не глядя на Сергея Сергеевича, не глядя даже в окно, никуда, и говоря по прежнему очень тихо, но: все быстрей и быстрее, сбиваясь и путаясь, перебивая себя самого, и затем уже почти, быть может, не путаясь, почти не сбиваясь, и лишь пов торяя, быть может, какие-то, им, Максом, в его бессонные ночи, наизусть заученные определенья и формулы, и уже почти не думая, быть может, о том, понимает ли его Сергей Сергеевич или не понимает, не зная даже, слушает ли его этот последний, не поднимая глаз и не смея поднять их, но с тем (так думаю я теперь...) — с тем чувством падения куда-то (в какую-то, в нас самих, вдруг раскрывающуюся пустоту...), с каким мы признаемся кому-нибудь в чем-нибудь... тому, кто слушает наши признания, во обще, может быть, непонятном, для нас же единственно-важном... в чем-то таком, сле довательно, что, как сами мы вдруг понимаем, должно, хотя бы однажды, быть сказа но, хотя бы однажды, но все-таки прозвучать..., с этим как бы внутренним разведением рук, с этим: ах, все равно — и вниз головою..., он все, действительно, все рассказал Сергею Сергеевичу;

и сказал, конечно, что — вот, с одной стороны, случайная жизнь, случайные мысли...;

и что мы всегда, всегда с кем-нибудь говорим...;

и с другой стрем ленье, конечно, к какому-то... превосходному будущему... к обязательно-должному...;

принуждение, никуда не ведущее...;

и что все, конечно, не так, все неправильно...;

и что должен быть, должен быть, конечно, какой-то... выход... из всей этой путаницы...;

и значит, должно возникнуть что-то иное, все должно измениться...;

и ничего, навер ное, не возникнет, никогда не изменится...;

и — и так далее, повторяя заученное...;

и вдруг, разумеется, замолчал, посредине какой-нибудь фразы;

и сказал, что — да, вот так... да, вот так...;

и (так думаю я теперь...) — и это было вовсе не то чувство пустоты и неловкости, которое мы всегда испытываем, признавшись кому-нибудь в чем-нибудь, но это было чувство такой неловкости, что он, Макс, замолчав, еще долго и очень дол го не мог поднять глаза на Сергея Сергеевича, и охотней всего убежал бы, наверное, добежал бы до станции, и сел в поезд, и возвратился в Москву, и — что, собственно?..;

и вместе с тем чувство такой пустоты, как если бы не только в нем, Максе, но и вне его, и вокруг, и везде, и где бы то ни было, стало вдруг совершенно, стало вдруг осязаемо пусто, и все исчезло, и ничего, нигде больше не было...

И — как вывод из всего им только что сказанного — вновь, может быть, почувс твовал он, в себе, в пустоте, то — действительное, значит, отчаяние, которое испытал он, час или два назад, на поляне, у футбольных ворот...

— Вот и все. Все равно...

И совсем странно, конечно же, непонятно откуда, совсем тихо и как будто изда лека, звучал здесь, в пустоте и отчаянии, голос Сергея Сергеевича, говорившего, тем временем, что... поскольку он понял Макса... а ему кажется, что он все-таки понял его... да, в общем, что же?.. это пройдет. Это такое... тяжелое время... его нужно просто как-нибудь... пережить, переждать. Это пройдет... все изменится. Вы думаете нет? Из менится... конечно, изменится. И конечно, возникнет что-то... как вы говорите... иное.

Ведь мы все время меняемся... особенно в молодости. Вспомните себя самого... год назад, два года назад... Разве вы не изменились с тех пор? Мы все время меняемся. Не отчаивайтесь, не теряйте надежды...

Он закурил, в свою очередь, сигарету;

Макс взглянул на него, наконец, снова от вел глаза.

Да, что же, что же сказать? Жизнь вообще... неудовлетворительна, да и чего бы мы стоили, если бы с ней... согласились? Но в конце концов... что спасает нас от отчаяния?

Лишь некая... да, лишь некая деятельность. Вы смеетесь?

Макс и не думал смеяться.

Вы смеетесь. Вам это кажется слишком простым, слишком... обыкновенным? Вы правы. И все же лишь некая деятельность спасает нас от отчаяния. Знаете, как бывает?

Вот мы ставим, к примеру, спектакль, готовимся, репетируем... и получается то хуже, то лучше... и обязательно, всякий раз, наступает такое мгновение, когда кажется, что ничего не выйдет, ничего не получится... и всем уже все надоело... и все, вообще, пло хо... все не так, все разваливается... Но в конечном счете... в конечном счете, все это не имеет никакого значения. И все это потом забывается... навсегда забывается.

— Значит, — сказал Макс (очень тихо по-прежнему... но вдруг, может быть, поч ти неожиданно для себя самого, в пустоте, улыбнувшись...). — Значит, важен все-таки лишь некий результат жизни, а вовсе не она сама, например?..

— Я этого не говорил. Я не знаю, никто не знает, наверное, что, действительно, важно. И потом... что такое... вообще... жизнь?

— Да, конечно, — сказал Макс (все так же тихо, вновь улыбнувшись...). — Жизнью ведь можно назвать все, что угодно, если угодно все...

— Вот в том-то и дело. Осуществление... задуманного и есть, может быть, в пер вую очередь... жизнь. Все прочее в известном смысле лишь средство для... осуществле нья задуманного. Вы не нуждаетесь в моих советах, я знаю. И все же... как только вы найдете подходящую для себя деятельность...

— Это ничего не решит, — сказал Макс. — Это был бы лишь еще один способ бегс тва от... нерешенностей. Простите меня. Мне не надо было... вообще...

— Отчего же? Иногда бывает очень полезно все... кому-нибудь... рассказать. Пой демте, уже совсем поздно.

— Да, пойдемте, пойдемте скорее...

— Я должен только убрать со стола.

Макс помог ему убрать со стола;

в кухне, оказавшейся рядом с прихожей, стоял снова тот же, грустный, тягостный запах.

— Не боитесь идти через лес? — спросил его Сергей Сергеевич (надевая паль то...).

— Нет, — сказал Макс (из пустоты в пустоту;

не попадая в рукав...).

— У меня есть, кстати, фонарь...

И этот фонарь осветил на мгновенье террасу, ступеньки, снег на перилах, птичьи следы на снегу;

и потом Сергей Сергеевич передал его Максу, запер, на ключ, дверь;

и Макс, прежде чем отдать его Сергею Сергеевичу, провел им, повернувшись к саду, слева направо, справа налево;

и в последний раз, на прощание, увидел, разумеется, ту, прекраснейшую из сосен, кусок ствола и часть ветки...;

и они пошли к воротам, от крыли их, закрыли их за собою;

и шли очень быстро, Сергей Сергеевич впереди, с фо нарем, Макс, едва поспевая за ним;

и быстро, очень быстро прошли через поле;

и так же быстро пошли через лес;

и мелькали, и снова терялись деревья, куски веток, части стволов;

и где-то там, впереди, бежал по тропинке свет фонаря, но прямо перед ним, Максом, было темно, еще темнее, быть может, чем среди деревьев, вокруг;

и он ступал в темноту, в пустоту, и проваливался, разумеется, в снег...;

и лишь когда они оказались на той... да, на той, нашей улице, Сергей Сергеевич, погасив и спрятав фонарь, чуть чуть, но все-таки замедлил, быть может, шаги.

— А кстати, Макс, вы ведь здесь жили когда-то... в этом поселке... или я что-то путаю?..

— Да, жил... нет, не путаете.

— Где именно? На какой улице?

— Вот здесь, вот на этой... Вон в том доме, за вот этими ветками...

Зима, как сказано, это самое глубокое время года;

все прочие времена поверхнос тны рядом с ней.

И совсем замедлив шаги, почти остановившись под (другим, уличным, разумеет ся...) фонарем (тусклый свет его лежал на снегу...) Сергей Сергеевич, посмотрев вдруг на Макса:

— Мне кажется, я вас помню, — сказал он.

— Простите? — сказал Макс.

— Нет, я, конечно, помню вас... год назад, два года назад. Но мне кажется, я пом ню вас... тогда, когда-то, давно. Я видел вас... конечно, я видел вас. Когда-то, лет десять назад... или восемь. Я шел к станции... вот как сейчас мы идем... летом, вечером... не помню уже когда. Но... какой-то мальчик, на велосипеде... навстречу мне... и свернул вдруг вот в эту калитку... и она захлопнулась за ним... скрип пружины... Да, я помню вас... да, конечно.

— Не может быть, — сказал Макс. — Нет... не может быть, — сказал Макс.

И все вспомнил;

все тут же, разумеется, вспомнил.

Было тихо и было темно;

горели, как некогда, редкие тусклые фонари;

желтова тый отсвет их лежал на снегу;

тени домов, очертанья деревьев, притянутые на мгнове ние светом, исчезали, терялись;

лаяла, вдалеке, собака;

умолкала, вновь принималась лаять;

у края облака, едва различимого, светилась, быть может, одна, одна-единствен ная, синяя, большая звезда... И все это словно входило в него, Макса, вплывало в него, в пустоту, непонятно откуда...;

и все вспомнив, все, как сказано, вспомнив, шел он, вмес те с Сергеем Сергеевичем, отставая от него на полшага: и уже как будто не к станции, но: куда-то, куда-то, куда-то...

И так же, из пустоты, появился, в пустоту въехал поезд.

И сидя в поезде, напротив Сергея Сергеевича, и глядя, конечно, в окно (с отраже ниями их лиц...) — Макс, под стук колес, закрывая, вновь открывая, вновь, может быть, закрывая глаза, — откидываясь на сиденье и снова глядя в окно, — борясь или уже не борясь, может быть, с подступавшей к нему, в тепле и вагоне, дремотой, отдаваясь усталости, как будто... да, как будто все еще шел там, по тем улицам, все дальше и дальше, налево, направо, налево...;

и все было так же, конечно;

так же, тот же, скрипел под ногами снег;

так же, у края облака, светилась, та же, звезда;

собака лаяла вдалеке;

и умолкала, и вновь принималась лаять;

и хлопала дверь в тамбур;

и стучали колеса;

и мгновенный росчерк рассыпающихся огней проплывал, скрывался за лесом;

и кто-то ехал ему навстречу, на велосипеде, когда-то;

и три мальчика, бросив ранцы, играли, снова, в снежки;

и сжатая сугробами улица заканчивалась где-то рядом, в двух шагах, за углом;

и под стук колес, за углом, Сергей Сергеевич, пошевелив пальцами, сказал ему...

что же?

— Знаете, Макс, — сказал ему Сергей Сергеевич (пошевелив пальцами...) — вам все-таки надо бы чем-то заняться. В конце концов...

— Да, но чем? — сказал Макс.

— В конце концов, это бездействие даже опасно. Чем? Все равно. Я, со своей сто роны, могу предложить вам лишь какую-нибудь работу в театре.

— В театре? — сказал Макс. — Что же я могу делать в театре?

— Вы можете заниматься в студии. Вы же хотели этого.

— Хотел, — сказал Макс.

— Кроме того... вы помните Володю, моего помощника? У него слишком много обязанностей, он не справляется с ними. Вы могли бы быть... чем-то вроде моего... вто рого помощника. Подумайте, я говорю серьезно.

— Я подумаю, — сказал Макс. — Я не знаю. Сейчас...

Нет, нет, сейчас ни о чем подобном не могло быть, конечно, и речи. Но странное, думал он, странное, странное предложение;

и так сразу... так сразу все изменилось;

и закрывая, вновь закрывая глаза, по-прежнему видел он те улицы, дачные, фонари и сугробы..., и затем вдруг, за углом и за поворотом: театр...;

и вспоминал ту осень, на верное, когда он впервые в нем оказался, и прошлую какую-нибудь весну, и Марию Львовну, и Перова, и Лизу, и занятия в студии, и спектакли, и репетиции..., и свое собственное влечение ко всему этому, ко всей этой жизни, почти им забытое...;

и разве не хотелось ему, Максу, ответить просто-напросто: да, я согласен? Нет, вот этого ему не хотелось;

и если чего-то хотелось ему, то, конечно же, только туда, домой, на те улицы. Он и шел по ним, наконец, снова шел по ним, все дальше и дальше, ни о чем не думая, почти засыпая.

На вокзале же оказалась толпа, растоптанный снег;

быстро-быстро дошли они до метро;

Сергей Сергеевич, пожав ему руку, скрылся, вместе с толпою, устремлявшейся в освещенный провал;

Макс, оставшись один, посмотрел, конечно, вокруг и, не зная что делать, пошел все-таки домой, не домой, к своему, уже выраставшему за другими домами, над крышами, неописуемому, еще раз, жилищу.

Все тихо вокруг. Вот это дерево, с его парящей в воздухе кроной: то дерево, на которое он, Макс, смотрел когда-то, утром и вечером, из окна своей, как и оно, дерево, повисшей над землею мансарды: когда это было? Давным-давно, много позже: есть, как сказано, разные, совсем разные времена, и времена эти не просто переходят друг в друга, но (разделенные самой своей природой, своей окраской, звучанием...) так странно меняются местами, что более раннее оказывается вдруг ближе к нам, чем бо лее позднее, позднейшее же, удивительным образом, отступает от нас самих: в беско нечную, никаким временем не измеримую даль...

Все тихо вокруг. Да, вот оно, это дерево;

и вот: оно уже начинает понемногу жел теть;

и первые желтые листья уже отделяются понемногу от его парящей по-прежнему кроны;

и медленно, медленно опускаясь (так медленно, как будто им вообще не долететь никогда до земли...), кружатся в воздухе, ложатся на землю. И в этом медленном, но уже неуклонном падении листьев уже слышится — да: снова слышится осень, ее приход, ее приближение, и словно шаги ее: по лесам и дорогам. Осень же — и я не знаю сам поче му — осень, с ее затаившейся ясностью, печальной и праздничной тишиною, всякий раз, на мгновение, возвращает — обращает меня к моей собственной жизни: теперь и здесь, здесь и теперь, на берегу моря, на краю, соответственно, мира. Она приходит, проходит, смахивая, как капли дождя с деревьев, стряхивая, как листья и вместе с листьями, остатки лета, собирая в ладонях, унося их с собою: приходит, проходит, по пути раздвигая пред меты, раскрывая пространство, протяжным отзвуком наполняя округу...;

а я живу по прежнему здесь, здесь и теперь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке;

и каждое утро, занимая свою позицию, всматриваюсь — отсюда — в те, какие-то, далекие и очень далекие времена — с их холодными и теплыми зимами, сугробами, домами и улицами, отчаянием, надеждами, бессонными ночами, внезапными встречами... — вре мена, однако, которые, сдвинувшись и снявшись со своих мест, подошли вдруг так стран но близко ко мне (теперь и здесь, поворачивая обратно...) — что я уже с трудом различаю за ними то дождливое, позднее, на смену им пришедшее лето, когда он, Макс (истинный герой моей истории: если это история...) изменив — или, может быть, вновь найдя уже данное, уже заданное ему направление, впервые приехал сюда, в эту маленькую, еще и еще раз, за дюной притаившуюся деревушку, я же, последовав за ним и еще сам не зная, конечно, не подозревая и не догадываясь, чем станет для меня эта деревушка, никому из нас дотоле неведомая, обнаружил его, Макса, в кресле, с брошенной на пол книгой, вни мательно и отрешенно глядящим на расплывавшееся в тумане и в тумане уплывавшее дерево...

Когда это было? Давным-давно, много позже: есть, как сказано, разные, есть сов сем разные времена...: и не только мой первый, еще предварительный, но (так думаю я теперь...) — но и мой, уже окончательный, второй приезд в эту маленькую, за дю ной, еще и еще раз, притаившуюся деревушку, — та весна, следовательно, когда, по вернув обратно, я приехал сюда один (и лед, как сказано, лежал еще у самого берега, и снег, как сказано, лежал еще в тех тенистых местах, где пляж переходит в дюну...), — та весна, иными словами, с которой, или, вернее: в которую, решительно, робко, волну ясь и радуясь, началось, наконец — я поворачиваю обратно — мое теперешнее, все еще длящееся, каждый день прерываемое и все же не знающее остановки движение (движение куда-то, приближение к чему-то...) — и этот приезд, и эта весна, и это нача ло — оно тоже (так думаю я теперь...), отдалившись, превратилось, если угодно, в не кое, несравнимое, конечно же, с предыдущим, но и несопоставимое, как ни странно, с последующим (теперешним и все еще длящимся...) время, уже замкнутое в своих пределах, границах, с трудом различимое. В самом деле, прошло с тех пор и лето, и осень, и зима, и снова весна, и еще одно лето, уже почти закончившееся, быть может...;

а я все жил и жил здесь, на берегу моря, на краю, как сказано, мира: и каждое утро, занимая свою позицию — сквозь более удачные, сквозь менее удачные дни — и даже сквозь совсем неудачные, — уходил все дальше и дальше, куда-то, по каким-то, как будто впервые открывавшимся предо мною дорогам, все более и более углубляясь в те далекие, ранние — со всеми их событиями, сугробами, домами и улицами, отчаяни ем, надеждами — времена: времена, еще и еще раз, подошедшие, в итоге, так странно близко ко мне, что я уже с трудом различаю за ними и некое, позднее, лето, и даже некую, совсем позднюю, еще почти осязаемую, но уже, как сказано, замкнувшуюся в своих пределах весну...

С трудом? Все яснее.

Да, все ясней и яснее — глядя, к примеру, в окно — вот сейчас — или выходя, пред положим, из дому, блуждая по лесу, вдоль моря, по дюнам — все ясней и яснее я вижу их, и эту весну, и это лето, и, тем более, ту — я поворачиваю, еще раз, обратно — ту, сразу же и с первой страницы отмеченную мною на карте, — ту зиму, следовательно, с которой я — начал, и к которой, как сказано, мне предстоит еще, когда-нибудь, возвратиться. Все ясней и яснее я вижу их, и эту зиму, и это лето, и эту весну;

но (так думаю я теперь, блуж дая по лесу, взбираясь на холм...) — но как будто с другой стороны, оттуда, из прошлого.

Они дальше от меня теперешнего, чем от меня — и от Макса — тогдашних;

и хотя до них еще идти и идти, писать и писать, уже медленно, исподволь — оттуда, из глубины тех далеких и очень далеких времен — выбираясь на свет, возвращаясь к началу — медленно, исподволь приближается к ним моя, если угодно, история.

Нет, нет, она не идет еще под гору;

но я — в дни успеха, к примеру — я уже вижу ее насквозь: как лес, распахнутый осенью.

Почти насквозь я вижу ее: как лес, распахнутый осенью: как ландшафт, превра щенный в ландкарту;

и все линии сходятся: начинают сходиться;

и только где-то, на ка ких-то скрещениях, за какими-то поворотами, еще сгущаются, подобно туману, некие, меня самого чарующие, конечно, неясности.

И блуждая по дюнам, вдоль моря и по лесу, — уходя, вместе с осенью, все дальше и дальше, по дорогам, тропинкам, — и вдруг останавливаясь: на склоне холма, например:

того самого, где мы сидели некогда с Максом, глядя вдаль, вниз — когда это было? — в долину, с ее одиноким хутором и желтеющим, теперь уже совсем пожелтевшим, разу меется, полем, — или того, другого, к примеру, с которого в какой-нибудь солнечный, ясный, осенний, как будто настежь распахнутый день — за всеми прочими холмами, по лями и перелесками — видна бывает, вдруг, тоненькая, едва различимая — чуть более светлая, чем лес, синеющий на горизонте, чуть более темная, чем небо, синеющее над ле сом, — тоненькая, совсем-совсем тоненькая полоска воды: — присев на траву, на камень, закрывая, вновь открывая глаза, я думаю (стараюсь не думать, не могу не думать...) о том, как это будет, когда-нибудь — и когда же, когда это будет? — когда я дойду, наконец, допишу, наконец, до конца, и — что же? — начну все сначала, перепишу все сначала, и — что же, что же? — уеду отсюда... соберу вещи, книги... сложу рукопись в какую-ни будь папку... уеду.

Еще рано думать об этом, еще не следует думать об этом.

А между тем, он есть уже, уже втайне как будто присутствует, мой, когда-нибудь, отсюда отъезд;

и я словно вижу его, после всех блужданий подходя, например, к оста новке (столбик, скамейка...) — или провожая, допустим, все на ту же остановку, моих, каждое лето приезжающих сюда из Москвы, в конце каждого лета — в Москву — уез жающих, снова, знакомых...

И все-таки, все-таки: что же все-таки было тогда, в августе, в начале всего?

Ах (думаю я теперь...) ничего тогда не было.

Был, конечно, туман, и мелкий дождь, и тихая морось, и падение капель, и дро жание листьев, и это ощущение жизни, отпущенной, впервые, на волю, и этот при зыв, впервые услышанный...

Но в общем... ничего тогда не было. Мелкий дождь, тихая морось...

И он ничего не сказал мне о своей встрече с Сергеем Сергеевичем;

Сергей Серге евич рассказал мне о ней.

Я же, тем временем, продвигался все дальше и дальше в своих, если угодно, виде ниях;

все яснее видел я: первую сцену, исходное положение;

все отчетливей: развитие действия, смещение перспективы;

и кое-что из увиденного уже, конечно, записывал:

совершенно так же, впрочем, как я уже записывал кое-что — об августе, дождливом и темном, об осени, удивительно-ветреной: никакой пьесы писать, как сказано, не соби раясь, — тем менее предполагая увидеть ее когда-нибудь: поставленной, сыгранной: в театре, на сцене и наяву, — или, может быть, лишь втайне от себя самого помышляя о чем-то подобном: как помышляем мы, например, о какой-нибудь — волшебной, но всего лишь возможности, — не веря в такую возможность...;

и все-таки уже записывал что-то, исправлял эти записи, переделывал и переписывал их. И как-то, я помню, в ка кой-то вечер, у меня дома, прочитал небольшие, совсем небольшие отрывки, сбиваясь и путаясь, Фридриху;

Pages:     | 1 |   ...   | 3 | 4 || 6 | 7 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.