WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 8 |

«Алексей МАКУШИНСКИЙ МАКС роман ImWerdenVerlag Mnchen 2007 © Алексей Макушинский. Макс. Роман. М., „Мартис“, 1998 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2007. ...»

-- [ Страница 4 ] --

и лишь когда Фридрих, убрав со стола, принес, в самом деле, непонятно откуда извлеченный им, Фридрихом, довольно старый, как показалось Максу, с вылезаю щим, с одного краю, куском ваты, матрас, и положил его на пол, и очень быстро — нет, нет, я сам: сказал он — застелил его, вполне чистою, простынею, и взбил подушку, непо нятно откуда им извлеченную, и по-прежнему отклоняя Максову помощь, заправил оде яло в пододеяльник, — Макс, оставшись один, раздевшись, погасив свет и лежа под оде ялом, вновь увидел, в окне, за шторами и в прорези штор, обведенную светлым кругом, в — отсюда, из комнаты, как будто потемневшем, почерневшем, сгустившемся, совсем ночном небе — луну, — луну, разумеется, тихо и безразлично плывущую — над крышей соседнего дома. И свет ее был, разумеется, в комнате;

и странно, в узком зеркале, отра жались сдвинутые в один угол предметы, кресла, и столик, и край матраса, на котором он, Макс, лежал;

и внезапное облако, до сих пор невидимое, вдруг вошло в ее круг;

и со вершенно ясно проступили вдруг зеленоватые очертанья его;

засветились и вспыхнули;

и все вдруг погасло, исчезло, и луна, и облако, и отражение, в зеркале, кресел;

и вдруг опять появилось;

и когда появилось, и Фридрих, в то же мгновение, спросил его, из-за перегородки, спит ли он, Макс, и чиркнул спичкой, закуривая — последнюю — так он сказал — сигарету…:

— Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением… — Что, что?

— Мне кажется, вы следите за каждым вашим движением… Молчание;

ночь.

— Нет, не думаю, — ответил вдруг Фридрих. — За каждым уследить невозмож но. Да и не нужно.

— Почему? — спросил Макс.

— Нужно уметь… иногда… забываться.

Ах, конечно, конечно… Но если бы можно было забываться тогда, когда ты этого хочешь… А впрочем… А впрочем, ему и хотелось — забыться. Он закрыл, снова открыл, посмотрел в окно — и снова закрыл глаза. Ему совсем не хотелось думать обо всех своих — нерешен ностях.

— Но в общем вы правы, слежу, стараюсь следить… Он спал уже — Макс.

И затем было утро;

кофе;

Фридрих, хотя и торопившийся, по его же собственно му утвержденью, на съемки, очень долго принимал душ, брился, искал что-то в шка фу, менял рубашки, чистил ботинки, повязывал перед зеркалом шарф;

в конце кон цов они вышли на улицу.

— Вы сейчас — куда?

— Не знаю. Домой.

— Вам разве не надо ехать… учиться?

— Надо, но я не поеду.

— А, понятно… Ну, в таком случае, — они дошли до стоянки такси, — нам, ка жется, не совсем по дороге. Впрочем, если хотите… — Не беспокойтесь. Я доеду на метро. Вообще… я очень рад, что мы снова встре тились с вами… — Я тоже. Приходите в театр… вечером.

— Сегодня?

— Можете и сегодня. Я там буду. Но главное, приходите завтра. Договорились?

— Договорились.

И очевидным образом следя за своими движениями, Фридрих, взмахнув рукою, остановил проезжавшее мимо такси, перепрыгнул через черную снежную насыпь, еще лежавшую между тротуаром и мостовой, открыл заднюю дверь, обернулся, кив нул, соскользнул на сиденье;

машина отъехала;

Макс остался один.

То была, как сказано, не очень далекая, но все же, конечно, окраина: грязно-бе лые, вполне одинаковые, пятиэтажные, по большей части, дома, — узкие, вполне оди наковые проходы между домами, — ларьки, киоски возле метро. — И тут же, возле метро, начинался (и до сих пор, наверное, начинается…) — уже вполне, в общем, при городный, довольно большой и совершенно пустынный в то утро — то ли парк, то ли лес: почти лес, полупарк: с петлявшими, расходившимися, в тропинки и просеки превращавшимися понемногу аллеями, — скамейками, как будто осевшими вместе со снегом, — черной землею среди черных деревьев, — облаками и ветками, отражав шимися в талой воде. — Он никогда не бывал здесь;

он шел, все дальше и дальше, по аллее и просеке, ни о чем не думая, быстро и весело;

он вышел вдруг на поляну, где, с двух сторон, стояли, если угодно, футбольные — деревянные, грубо сколочен ные — ворота;

он вспомнил вдруг, внезапно и радостно, совсем другую, точно такую же, в другом лесу, но с такими же точно воротами, давным-давно забытую им поляну;

вдохнул влажный воздух;

улыбнулся;

остановился.

— Ах, конечно, конечно… там все было так же… и такие же ворота… и такие же, с краю, скамейки… А мы и забыли о ней, об этой поляне… не зашли туда… в тот раз… И думая, значит, о нашей (давным-давно описанной мною…) первой, робкой и предварительной поездке — попытке: вернуться, — и все вдруг вспомнив, наверное, — и прошлую зиму: дни и недели, — и осень: удивительно-ветреную, — и август: дождли вый и темный, — и еще, наверное, что-то, уже совсем сказочное, до августа… футболь ное поле… летний вечер, ясный и тихий… мяч, летящий в ворота… вытоптанную траву у ворот…, — но вспомнив, вновь вспомнив, может быть, и вчерашний, такой близкий, еще почти осязаемый, и все-таки уже отдалившийся, тоже: в прошлое, в то же про шлое ушедший и скрывшийся день, — и как он ждал Фридриха, на бульваре, в одно мгновение, в одном мгновении увидев всю свою жизнь, помирившись с самим же со бою, — и Марию Львовну, и запах ее духов, лиловый и фиолетовый, и разговор с нею, с Фридрихом, — вспомнив все это, по-прежнему улыбаясь, подошел к ближайшим воротам, дотянулся до перекладины, мокрой и скользкой:

— Нет, нет, — подумал он вдруг, — нет, нет… еще рано… еще подождем, пожа луй… с отчаянием… И прислушиваясь к резкому крику ворон, кружившихся над черными кронами, всматриваясь в эти кроны, это кружение, темный воздух, пасмурный день, еще немного постоял, наверное, у ворот, еще немного побродил, должно быть, по парку, по аллеям и просекам, — снова вышел к метро, спустился по лестнице (окраинная тихая станция;

без эскалатора…), сел в поезд. И все исчезло, конечно: и станция, и улицы, и ларьки, и киоски, и парк, и лес, и футбольное поле;

ничего этого не было больше;

был только поезд, вагон, темнота туннеля, шум, скрежет, ощущение скорости, движение, сколь жение в пустоте. Он закрыл глаза;

он вдруг словно провалился куда-то. И снова открыв их, вдруг… ах, вдруг, как будто впервые, увидел — непонятно откуда возникшие перед ним — далекие, призрачные очертания облаков, — реку, — последние льдины и первые баржи, — внезапный отблеск внезапного солнца, — и — между вдохом и выдохом — черные, крошечные, отражавшиеся в воде и склонившиеся над водою деревья…;

почти сквозь слезы смотрел он на все это;

поезд же, вылетев из туннеля на мост, переехав его, уже не спускался больше под землю, но еще долго и очень долго ехал среди каких-то складов, строек, заборов и пустырей;

пятен снега, черной земли;

и сидевшая в соседнем вагоне, за двойным рядом стекол, наискось от него, Макса, — и чем-то, пожалуй, на Ма рию Львовну похожая девушка вдруг ему улыбнулась;

и он, Макс, улыбнулся, конечно, в ответ;

и вечером того же дня — или на другой день, быть может, — вновь, следователь но, оказался в театре: на маленькой площади.

Площадь не изменилась: угол одного дома, торец другого, стена, соответственно, третьего;

и дома эти стояли на ней так же косо;

и в окнах театра были те же, или такие же, раскрашенные объявления, афиши, и черно-белые фотографии;

и те же ступень ки, и та же дверь, и тот же, перед дверью, навес (и даже снег с дождем, пролетавший и падавший в сумерках, ложившийся на мостовую, показался ему тем же самым, уже ви денным — когда-то — дождем, тем же самым, уже виденным — некогда — снегом…);

с тайным замиранием, ожившим влечением вошел он в фойе, в зал (все те же, черные, окна;

все те же, фанерные, кресла…);

обогнул сцену;

прошел, как некогда, темное — и, как некогда, заваленное какими-то, неразличимыми в темноте предметами, фрагмен тами декораций — помещение за сценой;

в коридоре на втором этаже встретил Лизу (тут же его узнавшую…);

зашел вместе с нею в гримерную;

встретил Марию Львовну;

Фридриха;

возобновил знакомство с Сергеем Сергеевичем (как выразился этот пос ледний…);

и — на другой день — посмотрел, наконец, тот самый — уже очень и очень скоро предстоит мне о нем говорить — уже много раз упомянутый мною спектакль (по уже упомянутой мною пьесе: тайный прообраз…) — тот самый спектакль, следо вательно, который и видел я (я: живущий теперь здесь, поворачивая обратно…), впер вые оказавшись в театре (на маленькой площади…), через… три, примерно, недели;

и познакомился, наконец — после спектакля, в пятиугольной по-прежнему комнате Сергея Сергеевича — с восхитившим его своею игрою (как и меня — через три неде ли…) актером, игравшим — в этой пьесе — главную… да, пожалуй, главную роль.

— Очень приятно. Просто: Перов.

Макс, удивляясь, переспросил — и тут же вспомнил, наверное, свое знакомство с Фридрихом, полтора года назад.

— Перов. Просто: Перов. Так меня все называют, и вы называйте так же.

— Хорошо… попробую… Тот рассмеялся;

Макс тоже. — Побывал он, наконец, и на занятиях — в так назы ваемой студии: один раз в большой пустой комнате на втором этаже (с зеркалами и железным, блестящим поручнем, тянувшимся вдоль стен, вдоль зеркал…), где Мария Львовна (она, как выяснилось, тоже вела их: как и — просто — Перов, как и — время от времени — Фридрих…) с оттенком мягкого превосходства в жестах и в голосе застав ляла несколько — Максу, по большей части, совсем незнакомых и совсем молодых, по большей части, людей (он узнал, впрочем, Юлю, уже упомянутую мною однаж ды…) — держась (или не держась…) за поручень — нагибаться, выгибаться, сгибаться в разные стороны, приседать, подпрыгивать, вытягивать ноги, кружиться на месте;

— в другой раз в соседней, поменьше, но тоже почти пустой комнате, куда — совсем не ожиданно — Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер, предложил ему, т. е. Максу, войти так, как если бы там никого не было, кроме… ну, вот хотя бы (сложив руки на груди, пошевелив пальцами…) Юли (уже упомянутой…) — как если бы он пришел к ней в гости, к примеру, — и сидя вместе с нею за (воображаемым…) столом на (от нюдь не воображаемых…) стульях — как бы выпить из как бы чашек как бы чай — или кофе: как вам будет угодно — разговаривая: о чем угодно, опять-таки: о погоде… если угодно: — что Макс и сделал, под — не очень доброжелательными, как ему показалось, взглядами всех остальных, мучительно ощущая собственную неловкость, преодолевая ее, не в силах преодолеть ее до конца. Побывал он и — как некогда — на репетиции:

вновь, как некогда, почувствовав тревожную прелесть этого повторения: одних и тех же слов, жестов, сгущение времени;

вновь, может быть, представляя себе — себя, вы ходящим на сцену из-за кулис… Вновь, короче, как некогда, если не каждый, то почти каждый день, бывал он в театре;

оттуда — или, в другие дни, встречаясь с ним у него — или где-нибудь в городе — в конце бульвара, к примеру, — ехал, вместе с Фридрихом, куда-нибудь в гости, к их общим, все тем же — или к совсем новым, быть может, вмес те с Фридрихом возникшим в его, то есть Максовой, жизни знакомым;

по-прежнему, следовательно, если не каждый, то почти каждый день, возвращался он в эту случай ную, беззаботно-рассеянную, беспорядочно-беспечную жизнь, странно, с появленьем в ней Фридриха, изменившуюся.

И когда они, Макс и Фридрих (через две, допустим, недели…), вновь оказались совсем неподалеку от неких, так скажем, бледно-зеленой краской выкрашенных до мов — а значит, и еще от некоего дома: за ними — и он, Макс, помедлив, предложил вдруг Фридриху зайти — как он, наверное, выразился — к одному его, Максову, очень и очень давнему — так выразился он, должно быть, — приятелю, я, совсем их не ждав ший или, вернее, ждавший совсем не их…: — и вот так (думаю я теперь, здесь, со своей стороны…) — вот так пути повествования (если это повествование…) снова — и снова сводят нас вместе… в том городе, на этих страницах.

Я совсем не ждал их в тот день;

Вера должна была прийти ко мне. И когда, ус лышав звонок, я спросил — кто там? — и Максов голос ответил — я, — там, в об манчивой темноте подъезда, — там стоял Макс, и за ним, на лестнице — Вера: она стояла чуть-чуть склонившись, локоть положив на перила, едва различимая в гулком, обманчивом сумраке;

и как бывает в таких случаях, я тотчас же, и совершенно ясно, представил себе, как они столкнулись друг с другом в парадной, как шли друг за дру гом по лестнице и как, уже перед дверью, удивляясь, друг на друга смотрели;

и сам я смотрел в растерянности на Макса, на Веру…: — но тут образ ее вдруг начал двоиться, и она, Вера, как будто выступив из собственных своих очертаний, оказалась кем-то совсем иным, совсем незнакомым, — и призрак ее исчез безвозвратно.

— Если мы не вовремя…, — начал Макс.

— Нет, нет, напротив… Никакого сходства между Верой и Фридрихом не было;

похожими (думаю я те перь…) — похожими были только глаза (глаза, которых там, в обманчивом сумраке, я видеть, конечно, не мог…): — и еще не совсем справившись с удивлением, или, вернее:

еще даже не успев удивиться тому, что он, Макс, так давно не заходивший ко мне, вдруг, и так неожиданно, зашел ко мне — и не один, без звонка (вот, познакомьтесь: говорил он, представляя нас друг другу…) — я, уже в прихожей, еще в растерянности, смотрел, я помню, на Фридриха, — и он, Фридрих, очень долго разматывая свой шарф, осмат риваясь, смотрел на меня — серыми, Вериными глазами. И в глазах его — в странном противоречии со всем его обликом, с легкостью, ловкостью его движений, с той небреж ной тщательностью, которая чувствовалась в одежде его (на нем был клетчатый, если я правильно помню, пиджак, шерстяная рубашка под пиджаком, простая, белая под шерстяною;

пиджак он, войдя в комнату, снял…) — в глазах его, как и у Веры, виделось (или, может быть, видится мне теперь…) — что-то очень и очень печальное, но вместе с тем, как и у Веры, что-то скрывающее, прикрывающее эту печаль, не пускающее ее наружу, непроницаемое…: глаза его, одним словом, глаза — и еще: движения рук его меня поразили. Что-то от серого ветра, серых туч, серой воды в реке виделось (или ви дится…) мне в этих глазах;

руки же двигались непрерывно, и как только он начинал го ворить, как будто кружили, кружились вокруг его слов, то падая вниз вместе с фразой, то взлетая вверх вместе с голосом: я, в ту первую встречу, следил за ними не отрываясь, не в силах от них оторваться — и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы в этих плавных, круглых, то очень быстрых, то вдруг чудесно замедленных, завораживающих и нескончаемых движениях рук было больше смысла или был какой-то иной смысл, чем в том, что он говорил, — или так, может быть, как если бы истинный смысл его слов и речей выражался не столько в самих словах, сколько в этих движениях, кружениях, уже не сопровождавших, следовательно, но как будто вбиравших в себя, преображавших собою: слова и фразы, взгляд и улыбку. И даже когда он молчал, руки его не исчезали, как обычно бывает — куда-то (уже невидимые, уже ненужные…) — но оставаясь по прежнему тем центром, той точкой, в которую стягивалось, к которой стремилось все прочее и все остальное (все взгляды, все вещи, само безмолвие в комнате…), ложились, к примеру, на стол: и лежали на нем неподвижно, с отчетливо проступавшими вдруг запястьями, костяшками пальцев, странно-тихие — незабываемые.

Макс же, я помню, с каким-то, опять-таки, непривычным для меня выражением удовольствия от, в свою очередь, совершаемых им движений, сел, по своему обыкнове нию, на диван, в глубине комнаты, ногу закинул за ногу, закурил сигарету, потом спро сил меня, не сварю ли я кофе, потом встал, подошел к окну — ты позволишь? — пожа луйста — распахнул его, высунулся наружу (влажный ветер, уже весенний, ворвался на мгновение в комнату;

звук шагов: под аркой и во дворе;

женский голос, быстрый и звон кий, окликавший кого-то по имени…) — снова закрыл его, и не отходя от окна, вдруг, я помню, заметив ее, извлек из-под других книг, лежавших возле окна на столе, ту, уже много раз упомянутую, так и не названную, — ту самую пьесу, в которой я видел, и вижу, как сказано, тайный, при всех несходствах, прообраз: моих собственных, еще и еще раз, теперь, здесь, все ближе и ближе подступающих к осуществлению помыслов, планов, надежд… — Смотрите, Фридрих, — сказал он.

— Это одна из моих самых любимых пьес, — сказал я. — Может быть, самая лю бимая.

— Моя тоже, — сказал Макс. — Последние две недели… И посмотрев на Фридриха, рассмеялся;

Фридрих улыбнулся в ответ.

Театр, как сказано, некий театр уже втайне присутствовал в моих, еще беско нечно далеких от осуществления планах, надеждах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать;

я понимал лишь, что обойтись мне без него не удастся. Я искал соответствий, указаний, намеков;

я не находил их. И я вспоминаю теперь волнение, меня охватившее, когда, сообщив мне, что Фридрих (смотревший на меня — серыми, Вериными глазами…) играет в том самом театре (на маленькой площади…), о котором, если я помню, он, Макс, рассказывал мне когда-то (я помнил:

конечно…) — Макс, стоя по-прежнему у окна и как бы между прочим, объясняя свой смех и Фридрихову улыбку, добавил, что — не далее, как две недели назад — он смот рел там (на маленькой площади…) спектакль — по вот этой (он положил ее снова на стол…) — вот по этой, действительно, пьесе… — Неужели она идет там? И — как же? — и — расскажите мне об этом спектакле… — Самое лучшее просто-напросто посмотреть его, — сказал Фридрих.

— В таком случае, расскажите мне немного… о репетициях, например… как они проходят, когда начинаются… — Зачем вам все это? — спросил Фридрих. — Просто так?.. или…?

Я признался ему в своем собственном (столь похожем — думаю я теперь — и столь, в общем, непохожем на Максово…) влечении к театру, в своих тайных поисках неких соответствий — с чем же? — вот именно — с каким-то, совсем иным, быть мо жет, театром (так или примерно так я сказал…) — театром, которого, наверное, нет, и не может, наверное, быть, но который все же видится мне иногда…;

Макс, я помню, посмотрел на меня с изумлением.

— Я не знал за тобой ничего подобного, — сказал он.

— О да, конечно. И я очень много ходил в театр последнее время;

всю эту зиму.

Я не нашел, увы, почти никаких соответствий. Бывает лучше, бывает хуже;

чаще хуже, чем лучше. Но хочется, в самом деле, чего-то совсем иного… какого-то — совсем иного театра.

— Какого же? — спросил Фридрих (взмахнув рукою, посмотрев на меня…).

То была, как сказано, лишь некая мысль: мысль, подобно облаку или, скажем, ту ману сгущавшаяся во мне самом… Мне видится (сказал я…) что-то простое и строгое, отрешенно-чистое, почти абстрактное, может быть… В конце концов (так или при мерно так я сказал…) — в конце концов, я хотел бы, наверное, чтобы все оставалось самим собою, сцена сценой, актеры актерами. Я понимаю, что это немыслимо, что сцена всегда что-то изображает, актеры играют кого-то. Но все это, с известной точки зрения, случайно… — Мне кажется, я понимаю вас, — сказал Фридрих. — Вы хотите, значит, те атра вполне театрального — (и на каждом из этих двух а — театр-а-льного, значит, те-а-тра — руки его взлетали, голос же падал так низко, что казалось, ему и вовсе не выбраться никогда на поверхность…). — Сергей Сергеевич… это наш режиссер… — Я знаю.

— Да? Откуда?

Я кивнул в Максову сторону;

Макс улыбнулся.

— Ага, понятно… И тут опять, я помню, раздался звонок;

пришла Вера;

и когда я открыл ей дверь и возвратился вместе с ней в комнату, все, разумеется, изменилось, взгляды легли иначе, тени легли по-иному.

Уже смеркалось, я помню, за окнами;

Макс, отойдя, наконец, от окна, снова сел на диван — как и Вера — и время от времени посматривая на ее четкий профиль, об ращенный к нему, черные волосы, вдруг, и с каким-то, казалось мне, вопросительным выражением глаз смотрел на меня — я сидел, как и Фридрих, за круглым, посередине комнаты стоявшим столом — и потом вдруг словно указывал мне глазами на Фрид риха, с каким-то, по-прежнему, вопросительным выражением в них, как будто спра шивая меня, что я думаю о новом его приятеле…;

я же, поражаясь его сходству, пе реводил взгляд с серых, Вериных — на Фридриховы, тоже: серые, тоже: Верины — так я думал — глаза;

Вера, в свою очередь завороженная — я это видел — движениями, кружениями его рук, смотрела, почти не отрываясь, на Фридриха — и только время от времени поворачивалась, в свою очередь, к Максу, сидевшему рядом с ней;

Макс молчал;

Вера тоже.

— Так вот, Сергей Сергеевич, наш режиссер, тоже любит поговорить о чем-то подобном. Театр — говорил он недавно — вчера, кажется — на репетиции — всякий театр — и в частности, значит, наш: на маленькой площади — сам стремится к этой чистоте, простоте, к этому — так, кажется, он говорил — раскрытию своей сущности и обнаженью своей природы… — Он говорил так?

— Да, так говорил он.

— А что вы сами об этом думаете?

— Ничего, — сказал Фридрих — вдруг засмеявшись. — Я, сказать по правде, ни чего об этом не думаю… Но я все-таки еще попытался что-то — выспросить у Фридриха: о спектаклях и репетициях, о том, как они проходят, когда начинаются, о распределении ролей, об отношениях, скажем, между актерами, между актерами и режиссером, к примеру…, обо всей этой, следовательно (так думаю я теперь…) — мне, в ту пору, еще совершенно неведомой и уже ничего, или почти ничего общего, разумеется, не имевшей с моими абстрактными виденьями жизни, которой и был, конечно, театр — пускай отчасти — для Фридриха, не только для Фридриха, которую и мне (думал я…) тоже следовало, хотя бы отчасти, узнать… как ни жаль мне было абстрактных моих видений;

Фридрих, пообещавший мне, между прочим, созвониться со мною перед ближайшим спек таклем по — здесь не названной — он назвал ее, разумеется — пьесе (тайный прооб раз…), — отвечал мне, я помню, вполне охотно, подробно, чуть-чуть забавляясь, мо жет быть, моим любопытством, делая вид, может быть, что забавляется им.

— Кто это? — спросила Вера, когда мы остались вдвоем.

— Фридриха, — сказал я, — я вижу впервые.

— А… Макса?

— Макс, — сказал я, — это… долгая история.

И лишь совсем поздно вечером, или, вернее: ночью, когда где-то, за окнами, уже редела и таяла мгла, и, пробиваясь сквозь узкую прорезь штор, уже скользили по ком нате первые серые полосы, отблески и мерцанья, — и предрассветные, резкие крики птиц уже врывались в смятенье и нежность кончавшейся ночи, — я, с откровенностью, для меня самого неожиданной, и с волшебным, пьянящим, тревожным и радостным чувством преодоления последних, до сих пор, до этого утра еще лежавших между нами границ, и с тайным, конечно же, сознанием того, что я делаю что-то недолжное, что-то запретное, но уже не в силах остановиться и останавливаться не желая, — я стал вдруг рассказывать Вере эту историю, бесконечно-долгую, бесконечно долго (или так мне ка залось…);

и рассказывая ей о том августе, когда мы впервые, как будто впервые встре тились с Максом, и о том, как мы шли с ним навстречу друг другу (странно медленно, с каждым шагом все ближе…) — и втайне, с каким-то щемящим весельем вплетая в этот рассказ свои, еще приблизительные, но уже готовые, уже найденные мною формулы, определенья, эпитеты, — вместе с тем, и без всяких усилий, находил для всего этого еще какие-то, совсем иные, прекраснейшие (или так мне казалось…) слова и сравнения:

тут же, впрочем, от меня ускользавшие;

и все это, весь этот август, окутанный: паде нием капель, очарованный: дрожанием листьев, затерявшийся: в дожде и тумане, — и тот костер, который мы жгли с ним в лесу, — и последняя ночь, и забор, и мокрые до ски, — все это, однажды бывшее, незабываемое, исподволь, постепенно превращалось в моем пересказе во что-то, еще только имеющее быть, из некоей данности — в некое, еще невыполнимое, конечно, задание: — я, следовательно (и с тайным, конечно же, со знанием того, что я делаю что-то недолжное, что-то запретное, но уже не в силах и не желая останавливаться, — и с пьянящим, тревожным и радостным чувством преодо ления последних, еще лежавших между нами границ…) — я, значит, рассказывал ей, Вере, о моих, самых тайных и самых робких, еще бесконечно далеких от осуществления планах, надеждах и помыслах: и причем рассказывал о них так, как я еще никогда, нико му, и даже Алексею Ивановичу, о них не рассказывал: с откровенностью (неожиданной для меня самого…), бесконечно долго (или так мне казалось…). И тот город, в котором все мы жили тогда (и Макс, и я сам, и она, Вера, сжимавшая мою руку и закрыв глаза, слушавшая…) — этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на све те город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыслимым, — и та, если угодно, жизнь (к которой все мы были причастны: и Макс, и я, и она, Вера — сжимавшая мою руку…) — эта жизнь, по лупризрачная, втайне и даже откровенно сомнительная, неописуемая: все это (говорил я Вере…) — все это тоже будет в моей истории, — все это тоже будет в ней как-то (но я еще сам не знал, конечно же, как…) учтено и даже — отчасти — описано;

и даже (ду маю я теперь…) — и даже некий театр, вообще и какой-то, уже был в ту далекую ночь упомянут. И эта (говорил я…) история: она будет двигаться медленно, медленно, дол го — так же медленно, как, знаешь, падает лист с дерева в безветренный день, — кру жится, кружится: так медленно, как будто ему вообще не долететь никогда до земли…, — но она будет все-таки двигаться: кружась, возвращаясь, поворачивая обратно — дви гаясь дальше;

— и в ней, говорил я, — в ней будут, наверное, еще какие-то, еще неве домые мне персонажи, но тайный стержень ее пройдет, наверное, где-то посредине:

между Максом и мною… То были старые мысли, много раз передуманные, много раз перепробованные — как будто впервые приходили они ко мне в ту далекую ночь: отку да-то: из предрассветной тишины за окном (вместе с криками птиц…), из безмолвия в комнате..., и поражая меня своей новизной, неожиданностью, неизбежностью, странно сплетались, загадочно смешивались с влечением — к ней, Вере;

— и непроглядная те мень ее волос, совсем рядом со мною, и плечо, утратившее в этом сером утреннем свете свою (пленявшую меня…) смуглоту, и что-то округлое, мягкое, вдруг появившееся в ее, обычно столь четком и даже резком профиле: все это, восхищая, волнуя, как будто входило, как будто вплывало в мою, только что и впервые рассказанную ей историю:

уже неотделимое, может быть, от ее, истории, издалека нараставшего ритма, дальнего замысла;

— и я никогда не забуду того чувства, которое я испытал, когда она, Вера, до сих пор лишь сжимавшая мою руку, вдруг снова прижалась ко мне: — и я чувствовал себя так, как будто я держу в руках и сжимаю в объятиях что-то, до сих пор от меня ус кользавшее, что-то, до сих пор мне не дававшееся: саму мою историю, может быть (еще бесконечно далекую от осуществленья…).

После чего, странным образом, мы с Верой стали как бы отдаляться друг от друга, и хотя еще некоторое время встречались по-прежнему, и даже довольно часто, ничего похожего на блаженную близость этой ночи уже не было между нами;

и в конце кон цов, почти незаметно, не оставив во мне ни печали, ни сожаления, ни горечи, она, Вера, как будто выпала, выскользнула из моей жизни: и чтобы только теперь (здесь, повора чивая обратно…) снова ко мне возвратиться, и причем возвратиться ко мне вместе со всей (тогда не испытанной…) печалью, и горечью, и сожалением.

Уже год? — Да, уже почти год живу я здесь, в этой маленькой, и заваленной по прежнему снегом, за дюной притаившейся деревушке.

Уже почти год — без одного какого-нибудь (еще зимнего…) месяца.

Уже год — и еще зима, здесь, без всяких сомнений.

Еще зима, уже год: и глядя, к примеру, в окно, вот сейчас, я вижу только снег, снег и снег, чуть-чуть поблескивающий на солнце;

и каждое утро, проснувшись, растап ливаю, почти докрасна, печку;

и покончив с писанием, выхожу, разумеется, на море;

и море, всю эту зиму то совсем замерзавшее, то, отчасти, оттаивавшее, теперь, как и должно быть в конце зимы — безусловно зимнем и более зимнем, чем ее, к примеру, начало, ее, например, середина…, — море, как и должно быть, лежит безмерной, не измеримой, заметенной снегом и чуть-чуть поблескивающей на солнце, с легкими и едва заметными торосами, застывшими волнами, гладью;

и я иду по ней, скольжу по ней, вдаль;

и вдруг оборачиваясь, вижу берег, уже отступивший, вижу сосны над бере гом, небо над соснами;

возвращаюсь.

И только вдруг, может быть, всякий раз неожиданно, сквозь мороз и снег, сквозь сиянье и холод, силу и крепость, пробивается что-то иное… веселое, влажное, пута ное… непонятно откуда.

И он кажется мне совсем далеким теперь, мой приезд сюда, год назад;

и уже сов сем далеким, бесконечно далеким — и даже более далеким, пожалуй, чем те, какие-то, в том городе, мною покинутом, холодные и не очень холодные, далекие и очень далекие зимы, — кажется мне то лето, которое мы прожили здесь вдвоем, вместе с Максом…:

есть, как сказано, разные, есть совсем разные времена, и времена эти (так думаю я те перь…) — времена эти не просто переходят друг в друга, но (разделенные своей при родой, своей окраской, звучанием, значением и смыслом…) так странно меняются мес тами, что более раннее оказывается вдруг ближе к нам, чем более позднее, позднейшее же отдаляется, отделяется от нас самих, отступает… Фридрих, я помню, позвонил мне через несколько дней после нашего — только что описанного мною — знакомства.

— Спектакль будет завтра, — сказал он своим легким, быстрым, скользящим и ускользающим голосом (вслушиваясь в свой голос, не совпадая с ним, смеясь над сло вами…). — Билет я оставлю вам в кассе.

— Спасибо, — сказал я. — Я мог бы, впрочем, и сам… — А, пустяки… Посм)отрите, — (смех, на том конце провода, вырвался, на мгно венье, наружу…) — посмьтрите, в самом деле, похож ли наш театр — на ваш… Объ яснить вам, где мы находимся?..

Я же (так думаю я теперь…) — я, блуждая по городу, много раз, много лет, про ходил, разумеется, где-то рядом и оказывался где-то поблизости;

я, как сказано, — я знал этот город (огромный, невероятный, таинственный…);

я даже любил его: време нами…;

но в нем (так думаю я теперь…) — в нем всегда остается что-то еще, что-то неведомое: — и как бы долго мы по нему ни ходили, как бы долго ни жили мы в нем, мы не знаем, и никогда не узнаем его — до конца. — Она оказалась, в самом деле, очень маленькой, эта площадь (угол одного дома, торец другого, стена, соответственно, третьего…);

сумерки окружали ее;

фонарь рас качивался под ветром;

и вот, следовательно, на повороте в некую улицу (улицу, как я понял впоследствии, которую я пересекал почти всякий раз — по пути к Алексею Ивановичу, но в которую я ни разу до сих пор не сворачивал…) — вот, следовательно, на углу и на повороте — уже давным-давно упомянутые мною ступени, и проржавев ший по краю навес, и раскрашенные объявленья, афиши, и черно-белые, очень блек лые, фотографии… Я помедлил у входа;

ветер захлопнул за мною дверь.

— Еще рано, — сказала мне сидевшая в кассе девушка.

— Ничего, заходите, — сказала другая, взяв у меня билет.

Я вошел в фойе (еще темное…);

вошел в зал (едва освещенный…): и войдя в него, замер, я помню: почти так же, быть может, как замираем мы перед каким-нибудь де ревом, облаком или закатом… Черные окна, белые стены, фанерные кресла (протяжный скрип, глухой стук…):

да, все было так же, почти так же, быть может, как — там, тогда, в августе, как — до августа, если угодно, — и значит, так же, почти так же, быть может, как в том театре, который виделся — или, скажем, мыслился — мне по ночам.

— Неужели, неужели я нашел его, наконец?..

И только колонны, мешавшие, подумал я, зрителям, мешали, конечно, и мне: в моем театре их не было. Не было — там — и никаких, разумеется, декораций;

здесь тоже, впрочем, сцена была пустой: лишь в глубине ее, в полумраке, виднелось что-то синее, белое, голубое… — Море? — Конечно.

И уже не было, за черными окнами, не было и не могло быть ни города, ни улиц, ни переулков, ни даже маленькой площади, ни фонаря, ни ступенек…;

и сидя в крес ле, в пустом зале, один, я пытался представить себе, что же все-таки будет происхо дить там, на той — или, быть может, на этой? — наконец, наконец-то — найденной мною сцене…;

о каком-то, следовательно, совсем другом, еще невообразимом, всего лишь воображаемом, от моей истории, от ее ритма и замысла уже неотделимом спектакле, — о какой-то, совсем другой пьесе думал я, может быть: — но вместе с тем и об этой — со всех сторон (так думал я — и так думаю я теперь: прислушиваясь, от крывая окно…) — со всех сторон окруженной и объятой, действительно, морем (оно присутствует в ней постоянно, отзывается в репликах, врывается в диалоги…) — об этой пьесе: тайный прообраз, которую предстояло мне — вот сейчас — увидеть, на конец, наяву.

— А вдруг они не справятся с нею? — так думал я, может быть: и как если бы, в са мом деле, что-то важнейшее зависело от того, справятся они с ней — или нет.

И покуда я сидел так и думал, театр, очень медленно, стал наполняться: шумом, движением…;

кто-то прошел;

еще кто-то;

вскочил на сцену;

зажегся свет (и когда он зажегся, я помню, зал и сцена уменьшились, на мгновенье, в размерах…): — и некие люди, я помню, входили в зал и — скрип кресел — садились.

Я всматривался в их лица — но это (так думаю я теперь…) — но это была просто публика: такая же, как и во всех прочих театрах.

И было это единственное, всякий раз волнующее мгновение, когда все затихает, и вспыхивает на сцене, в зале же вновь гаснет свет, — и действие уже готово начаться, но еще медлит, медлит: неизвестно где, за кулисами, — и вот, и вот, наконец, начинает ся…;

впервые в жизни я не был разочарован.

Я сидел, я помню, в пятом ряду: в каких-нибудь десяти шагах, предположим, от сцены;

— а между тем (думаю я…) все, что происходило на ней, казалось одновременно близким и — далеким, отдалявшимся: как в некоей перспективе, увиденным — нет, не мною, не только мною — но: еще кем-то, и даже самими актерами, может быть — от куда-то, издалека;

они же, появляясь на сцене, двигались медленно, как будто чуть-чуть отставая (на полшага, к примеру…) от своих жестов, движений и слов, — но вместе с тем, удивительно четко проделывая, прорисовывая (в некоем, значит, пространстве…) все свои жесты, движения (взмах руки, наклон, поворот…) — и удивительно ясно про говаривая каждую фразу, каждое слово, как будто прислушиваясь: к фразам, словам…;

и чем дальше шло время, чем дальше, следовательно: в глубь неких событий, пробира лись, пробивались: спектакль и пьеса, тем сильнее делалось это ощущение дистанции;

и взаимное расположение жестов и слов значило, по крайней мере, не меньше, чем их прямой смысл, прямое значение;

и в чередовании сцен, тем был тот уверенный ритм, который так трудно найти, еще труднее, быть может, удержать, сохранить… Фридрих играл в этой пьесе не самую главную, но все же весьма существенную, в системе целого, роль;

и он был одновременно похож и все-таки, нет, совсем непо хож на того Фридриха, которого знал я — и которого мне еще предстояло узнать в, если угодно, жизни. От изысканной сложности его жестов, движений и поз ничего, или почти ничего не осталось: но все его жесты были просты, сдержанны, и хотя я понимал, разумеется, что это не так, я, глядя на сцену, почти готов был поверить, что он сам, Фридрих почти не обращает на них внимания, но занят лишь неким действием, неким, мгновенно вспыхнувшим и словно изнутри осветившим все его жесты, движенья, простые и скромные, — неким чувством, следовательно: в равной мере захватившим и — (я, разумеется, еще не был с ней в ту пору знаком;

она по казалась мне, я помню, на сцене, совсем юной девушкой, девочкой — каковую она и играла;

медленно, совсем-совсем медленно, с разных концов сцены, впервые друг друга увидев, шли они навстречу друг другу, с каждым шагом все ближе…) — Ма рию Львовну, конечно.

Как бы некий воздух, прозрачный и тонкий, легкий ветер, морской, окружал ее и окутывал;

— но с еще большим вниманием, почти с восхищением следил я за игрою ак тера, исполнявшего роль — роль, которую я назвал бы, наверное, главной, если бы (так думаю я теперь…) — если бы в ней, в этой пьесе, вообще была главная роль, вообще были — роли;

— мне же всегда казалось, и до сих пор кажется, что самое главное про исходит в ней не между актерами или, вернее, их персонажами, но — но именно между:

актерами, персонажами: и как если бы (думаю я — думал я, глядя на сцену…) — как если бы все это, актеры, персонажи и роли, — события, диалоги, — как если бы все это было чуть сдвинуто: в сторону, — смещено и размыто, — и что-то бесконечно более важное проступало сквозь все это, за всем этим: — или так, может быть, как если бы главную роль в этой пьесе играл еще кто-то: не названный.

Но среди всех ее персонажей есть (вот что удивительно…) некто, чья роль почти совпадает, быть может, с главной, неназванной ролью;

вот за ним-то, за ак тером, ее исполнявшим (Перовым: просто Перовым…), следил я — почти с восхи щением.

И он, в самом деле, играл ее так, как (думал я: глядя на сцену…) — как только и можно ее играть: совсем просто, ни на чем не настаивая, но вместе с тем, каким-то от тенком интонации, едва уловимым, показывая, подчеркивая свое огромное, неоспори мое — все больше и больше восхищавшее меня — отличие: от всех прочих актеров… Он появлялся на сцене: сцена преображалась, — и все актеры двигались так, почти так, как будто он ими двигал, — и все события располагались вокруг него, как будто он приду мывал их на ходу, — и во всех его жестах, словах была сдержанная уверенность, скрытая сила, — и чудной властью дышало его лицо: — и даже когда его не было на сцене, он, на сцене, все-таки был… (я же сидел, восхищаясь, в темном зале, затерянный: в темноте, и тайной дрожью пробегало по мне, я помню, предчувствие, быть может, каких-то, мне самому еще не совсем понятных в ту пору возможностей…). — Но и печаль этой роли, печаль этой пьесы превосходно ему удавалась.

А там, ближе к концу и в самом конце, там есть несколько мест (два небольших монолога и три, предположим, реплики…), в которых он — Перов: в данном слу чае — как будто сбрасывает с себя — как плащ — обличие своей роли, своего име ни, — и его подлинная, его настоящая роль проступает вдруг, пускай на мгновение, со всей очевидностью, — и в его голосе слышится вдруг какой-то иной, приглушенный и призрачный, откуда-то, издалека, вплывающий в пьесу голос… Я помнил эти места наизусть;

я ждал их почти с нетерпением;

и когда он (Перов и просто Перов…) — ког да он произносил их, я помню, голос его, в самом деле, становился вдруг призрачным, приглушенным, — и он смотрел не в зал, не на сцену, но всматриваясь во что-то — бес конечно-далекое, никому другому, быть может, не видимое, сам казался вдруг — и оказывался — бесконечно далеко, бесконечно-далеким: от зала и сцены, спектакля и пьесы, актеров и зрителей… И здесь — на прощанье, прощаясь — здесь слышалась мне, и теперь, когда я перечитываю ее, эту пьесу, снова слышится мне — ни с какой иной печалью не сравнимая, быть может, печаль: печаль (думаю я…), которой мне не пришлось еще испытать, но тайный отзвук которой уже, странным образом, доходит до меня откуда-то — из какого-то, может быть, бесконечно и невообразимо далекого, мне самому еще неведомого, разумеется, будущего, с каждым днем и с каждой, напи санной мною, страницей все ближе и ближе подступающего ко мне.

И потом, когда спектакль закончился, была, я до сих пор помню, весенняя, темная, тревожная ночь;

влажный ветер, мокрые мостовые;

и я возвращался домой, один, по пустынным улицам, пустым переулкам;

и шел очень быстро, я помню, не останавли ваясь и почти не глядя вокруг;

и словно подхватывая, соединяя какие-то тонкие, еще не проведенные мною, лишь едва-едва намеченные, может быть, линии — и с внезапным чувством, что — вот, все сходится, все совпадает, — чувством (думаю я теперь…), кото рое, может быть, лишь теперь, здесь, поворачивая обратно, начинает себя понемногу оправдывать…, — вновь думал, разумеется, о моих, уже упорно стремившихся к осу ществлению помыслах, надеждах и планах, — о каком-то, совсем другом, быть может, спектакле, — о какой-то, совсем другой пьесе, быть может.

— Да, конечно, конечно, — так думал я, может быть, — отказаться от всего слу чайного, всего приблизительного… И вместе с тем, — думал я, — и вместе с тем, сде лать случайное — неизбежным, необязательное — безусловным, незримое — види мым, неощутимое — осязаемым… Но как же, как же и как это сделать?..

Я еще сам не знал, конечно же, как;

но — как бы то ни было — театр был уже найден;

и на другой день, я помню, свернув, по дороге к Алексею Ивановичу, в ту улицу, в которую я ни разу до сих пор не сворачивал, я вновь оказался на маленькой площади — теперь уже окончательно введя ее в систему и целое знакомых мне улиц, переулков и площадей;

затем, все той же весною, посмотрел еще — и еще один, быть может, спектакль;

и побывал у Фридриха за кулисами;

и как-то раз, я помню, встре тил его у Макса;

и вышел с ним вместе на улицу;

и вместе с ним поехал к нему…;

и только следующей, еще нигде не отмеченной, еще ни разу не упомянутой, кажется, но уже втайне (так думаю я теперь…) уже давным-давно проступающей, быть может, на карте, для нас обоих, для меня и для Макса, хотя и для каждого, конечно, по-разному, важнейшей, быть может, зимою…: а впрочем (думаю я теперь…), о ней еще рано, пока, говорить.

Они виделись, если не каждый — нет, не каждый, конечно (Фридрих был слиш ком занят для этого…) — почти каждый день;

встречались обычно в театре;

вечером, после спектакля, вместе с Лизой, Марией Львовной, ехали обычно к кому-нибудь, к Фридриху, к Марии Львовне, редко к Перову (тот жил совсем далеко, на какой-то, уже почти неправдоподобной окраине, уже почти за городом…) — еще, быть может, к кому-то, из гостей в гости;

в свободные дни, вечера кружили по городу, от одних (слу чайных, не взятых мною в историю…) к другим (столь же случайным…) знакомым.

— Ах, Фридрих, — говорил Макс, — к чему все это?..

— А что? — отвечал Фридрих. — Почему бы и нет?..

В самом деле, почему бы и нет? Возможности, его поманившие, начинали как будто осуществляться;

жизнь, которой они жили теперь вдвоем и которой он, Макс, впервые, быть может, жил теперь ради нее самой, — эта по-прежнему, если угодно, случайная, рассеянная и легкая жизнь уже не казалась ему всего лишь заменой, всего лишь завесой;

кружась по ней, вместе с Фридрихом, он тоже следил теперь, пытался следить — нет, не за всеми (за всеми уследить невозможно…) — за многими, разными своими движениями;

как будто впервые открывал он их для себя;

и словно показывая их — то ли Фридриху, то ли еще, быть может, кому-то — спускаясь, к примеру, в метро, выходя из подъезда на улицу, входя в комнату, садясь и вставая, закуривая или, наобо рот, гася сигарету — видел все это: откуда-то, со стороны, какими-то — чужими, быть может, глазами, но все-таки видел: все ясней и яснее, — а значит, видел и комнату, в которую он входил, например, вместе с Фридрихом, видел улицу, по которой шел он вместе с Перовым, деревья, с каплями влаги на ветках, весенние, быстрые облака, — пус кай исподволь, в скобках, на ходу, на бегу, — но все-таки, вместе со своими движениями, жестами, видел, — и значит — с внезапной радостью — и значит, все-таки был здесь, без всяких сомнений, на этой улице, в комнате, в этой, пускай случайной, но все-таки:

жизни…;

Фридрих же как будто наслаждался ее случайностью, легко и ловко, уверенно и изящно разыгрывая любую встречу, любой разговор, поездку в такси или свидание в метро: и как если бы случайность всех этих действий лишь подчеркивала, лишь отте няла безусловность их — выполнения…;

Макс, увлеченный и очарованный, наблюдая за ним и следя за собою, испытывал временами такое острое ощущение — жизни, — а значит, и радости, — какого он, может быть, никогда ранее не испытывал и которое, само по себе, случайным, разумеется, не было.

— Но помилуйте, Фридрих, на этих улицах, среди этих домов… И вы хотите жить здесь, как будто… — Да, конечно, — отвечал Фридрих, — эти серые улицы, эти уродливые дома, эти люди и эти лица… о них мы вообще говорить не будем… Но в конце концов, какое мне дело?..

И повязав шарф таким причудливым и сложным узлом, какого он, Макс, опять таки, никогда раньше не видел (и который он безуспешно пытался воспроизвести…), — вновь, вместе с Максом, отправлялся куда-то, куда-нибудь: по этим улицам, мимо этих домов…;

однажды, в уже совершенно весенний, истомно-солнечный день, Макс, при ехав к нему, войдя в его, Фридрихову, предметами и вещами заполненно-незаполнен ную по-прежнему комнату, обнаружил в ней, с чашкой кофе в одной и сигаретой в другой руке, в кресле и спиною к зеркалу — Лизу, с какой-то особенною приязнью, или так ему показалось, ему улыбнувшуюся.

— Прекрасный, прекрасный день, — сказал Фридрих, смеясь над словами. — Са мое время пойти погулять… — Погулять? — сказала Лиза.

— Ну да… погулять.

— Ты и так, по-моему, слишком много… гуляешь.

— Не в том смысле, — сказал Фридрих. — Пойдемте просто на улицу… погуля ем… почему бы и нет?..

— Ну… если ты непременно этого хочешь…, — сказала Лиза.

— Непременно, — сказал Фридрих. — Я этого непременно, непременно и… — Непременно… — Хочу.

— Тогда пойдемте, — сказала Лиза.

Они пошли втроем в тот — теперь уже с первой травою, первыми листьями на еще, впрочем, сохранявших свои черные, четкие очертанья деревьях — почти приго родный — полупарк, полулес, где он, Макс, бродил когда-то один — в какое-то, от него, Макса, теперь уже, в свою очередь, отступившее, отдалившееся, хотя и не забытое им, ра зумеется, утро;

Фридрих, несмотря на Максовы возражения, по-прежнему убежденный в том, что Макс все читал, заговорил с ним, чуть-чуть подчеркивая, конечно, наивность своих вопросов — объясните мне, что значит, собственно?.. — смеясь над собою, о раз ных, перескакивая с одного на другое — мир названий разбился, мир имен тоже — ему, Максу, отчасти, в самом деле, знакомых, отчасти, разумеется, нет, вполне умозритель ных, скажем так, сочинениях, отвлеченных понятиях — обнаружив, со своей стороны, и некоторые, удивившие Макса, весьма расплывчатые, впрочем, познания в этой — как он сам выразился — ему, то есть Фридриху, вполне чуждой области, и неожиданную го товность к расширению их;

Макс, по мере сил отвечая на его вопросы, не совсем всерьез, но и не совсем — не всерьез отвечая на них, быть может, смотрел, конечно, вокруг — не узнавая ни той аллеи, в которую свернули они, ни деревьев, ни сменявших друг друга прогалин;

они шли совсем не в ту сторону, в которую шел он тогда;

поляна, с футболь ными, значит, воротами, осталась у них где-то слева;

он, Макс, так и не увидел ее;

Лиза, не принимавшая никакого участия в их разговоре, вдруг, приблизившись, дотронулась своею рукою до Максовой.

— Вот и озеро, — сказала она.

— По-моему, это пруд, — сказал Фридрих.

— Это озеро.

— Да нет же, душа моя, это пруд.

— Хорошо, пускай пруд.

— Какой пруд? — спросил Макс.

— Вон… там… за теми березами… Там оказался, в самом деле, пруд, за березами, мерцанья и блики среди белых стволов. Они спустились к воде;

Макс, глядя на воду, чувствовал, рядом с собою, ее, Лизино, присутствие и дыханье;

тягучий, медленный — отнюдь не лиловый и вовсе, скажем, не фиолетовый — запах духов ее странно смешивался с запахом первой травы, первых листьев, свежей берёсты. Он повернулся к ней;

он увидел — прямо напротив — ее — светло-карие — со вдруг расширившимися, вдруг сузившимися зрачками — гла за;

он вдохнул — он выдохнул вместе с нею.

— Ну что же, — сказал Фридрих, — пойдемте?

— Да, да, пойдемте, — сказала Лиза — и вновь дотронувшись своею рукою до Максовой, задержав его руку в своей, вдруг — отпустив ее, отступив, улыбнувшись, пошла одна, вслед за Фридрихом, чуть-чуть неуверенно — или так казалось ему, то есть Максу, — ступая по еще чуть-чуть вязкой, скользкой, чуть-чуть поблескивавшей на солнце тропинке, почти целиком огибавшей этот — не очень большой, с отчетли вой линией берега — пруд, о существовании которого он, Макс, вообще не подозре вал до сих пор…;

он же, Макс, справляясь или не справляясь с волнением, его охва тившим, закурив сигарету, погасив спичку и проследив за своими движениями, еще и еще раз посмотрел, наверное, на воду, на другой берег, с двумя, тоже, березами, отражавшимися в воде, на пологий скат сбегавшего к берегу косогора…, и затем по шел, в свою очередь, вслед за ней, то есть Лизой, уже почти догнавшей, в свою очередь, Фридриха.

— Да, да, все дело в этом чувстве жизни… конечно.

И они уже были там, Лиза, Фридрих, на том берегу;

отраженья их двигались вместе с ними;

слов их он, Макс, не слышал;

Фридрих, в ответ на что-то, сначала кив нув, затем покачав головой, рассмеялся.

И что-то как будто парило, медлило там, на том берегу, над березами, весенняя тонкая дымка, прозрачный пар, поднимавшийся от земли…;

и когда они возврати лись к Фридриху, выпили чаю, Фридрих, посмотрев на Лизу, затем на часы и схватив шись вдруг за голову, объявил, что ему нужно при всех обстоятельствах, непременно и обязательно, зайти… здесь рядом… по делу, что он сам не знает, как мог он об этом забыть, но что он, Фридрих, вернется, по всей вероятности, через час, даже раньше, и что они, Макс и Лиза, могли бы подождать его здесь, у него… чему он, Фридрих, был бы в высшей степени рад.

— Конечно, мы подождем тебя, — сказала Лиза. — Правда? — (к Максу…).

— Конечно.

Уже был, опять, вечер;

уже сгущались сумерки в комнате. Он подошел к окну, Макс;

сиреневым, розовым отсвечивала, за окном, крыша соседнего дома.

— Все это выдумки. Никаких срочных дел у него, разумеется, нет. Просто… мне хотелось остаться вдвоем… с вами… с тобою.

— Я так и понял. Но… что он подумает?..

— А… пустяки. Мы с ним так давно знаем друг друга… и все друг о друге… Она присела на подоконник;

она тряхнула, как некогда, светлыми, с рыжеватым отливом, тут же рассыпавшимися по плечам волосами.

— И он не вернется… вообще… до утра.

На ней было темно-красное, шерстяное, очень плотно облегавшее ее платье;

чер ные бусы.

И как будто выступив, в сумерках, из собственных своих очертаний, она… нет, он сам, на сей раз, взял ее за руку;

и по-прежнему следя за своими движениями, показы вая их — кому же? — себе самому и еще, быть может, кому-то — Макс, целуя ее и поч ти теряясь, наверное, в мгновенном, вдруг нахлынувшем на него изобилии: волос, губ и щек, — теряясь в нем и следя за ее, своими движениями — она высвободила свою руку, она обняла его, соскользнув с подоконника — Макс, еще раз, теряясь, вдруг, сов сем неожиданно, все тут же вспомнив, как будто снова нашел в себе ту… как когда-то он называл ее… ту, да: единственную, да: неподвижную точку, им, Максом, как будто забытую… ту точку, следовательно… между вдохом и выдохом… с которой, только с которой, он мог увидеть, и действительно видел… откуда же?.. он не знал откуда… издалека… но видел, видел, еще раз, свою, опять-таки, руку у нее за спиною, крутой изгиб ее бедер, ее колени, прижавшиеся к его, и… сквозь наплыв духов, волос, губ… вот, вот, так ясно, так ясно… крышу, да, соседнего дома, небо, гаснущее над крышею;

уже не видел;

вновь видел.

— И как же я мог забыть все это… как же я мог забыть?..

— Да, вот она, эта точка… во мне… и это чувство жизни… вот сейчас, вот сей час… Он находил ее всю ночь, среди ночи, всякий раз вдруг, эту точку;

и посреди всех смятений, сплетений такая ясность бывала вдруг в нем, какой, казалось ему, он вооб ще никогда не испытывал;

и как будто поднимаясь над самим же собою, видел он, ее и себя, откуда-то со стороны, откуда-то — сверху;

он понял вдруг, что и она себя — ви дит, посреди всех сплетений;

он сказал ей об этом;

она опять, целуя его, улыбнулась.

— И я всегда хотел этого, с того дня, когда впервые увидел ее… в конце той осе ни… в начале зимы… А ведь это тоже выпадает из жизни… конечно. Но это и есть жизнь… и есть жизнь. Как странно… И вот уже светает там, за окном… уже утро. И я мог бы все понять сейчас… вот сейчас. Но я ни о чем не хочу думать… ни о чем, ни о чем… — Все вздор, правда? Ничего больше нет… — Ничего больше нет… — Поцелуй меня… нет, вот здесь… да, вот здесь… и вот здесь… и я тоже хотела этого… с первого дня… да, конечно… А скажи мне… — Что?

— Нет.

— Что, скажи?

— А скажи мне, что твои… другие девушки?..

— Ничего… вздор… нет уже никаких… — Мы не сможем часто встречаться… — Все равно, все равно… Есть только то, что есть… вот сейчас.

Он не мог встречаться с ней — у нее;

обстоятельства ее жизни были ему извест ны. Потому встречались они у Фридриха, с очевидным удовольствием наблюдавшего за их отношениями, у каких-то ее, Лизиных — Макс не знал их раньше — подруг, не очень часто, но — или так казалось ему, т. е. Максу — с каждой встречей все ближе и ближе подходя к чему-то… искомому, узнавая друг друга.

Он не думал о будущем;

ему было… все равно, в самом деле.

Тогда же, весною, состоялся у него следующий разговор с Сергеем Сергеевичем, режиссером и устроителем — в его, Сергея Сергеевича, пятиугольной, как уже много раз было сказано, комнате: где, однажды, после спектакля, собрались — почти все: по случаю (как выразился Сергей Сергеевич;

нарушим запрет…) дня рождения Марии Львовны: Марии Львовны, которая, встретив Макса возле Фридриховой гримерной, не спросила — сказала ему (к немалой его, разумеется, радости…): вы тоже, конечно, ос танетесь. Он, конечно, остался;

он был, как выяснилось и как сказал Фридрих, смеясь над словами, единственным из присутствующих, еще не видевшим — нашего с просто Перовым (сказал Фридрих…) коронного номера: повествовавшего, в лицах, о том, как на гастролях, в каком-то очень и очень далеком городе, Мария Львовна, по наущению Фридриха, пыталась заказать в ресторане — вполне немыслимое, вообще в природе не существующее и невозможное блюдо, якобы там подававшееся. Перов изображал Марию Львовну, Фридрих официанта. Все это уже видели;

все снова смеялись;

Мария Львовна, разумеется, тоже;

затем, когда общий разговор, как обычно бывает, разбил ся на отдельные, пересекавшиеся друг с другом и друг друга прерывавшие разговоры, Макс, с рюмкой в руке, подсел к Сергею Сергеевичу.

— А что, — сказал тот, пошевелив, по своему обыкновению, пальцами, — отлич ный, отличный номер. Я был, кстати, при этом.

— Ну и как, — спросил Макс, — похоже?

— Нет, совсем не похоже. Но этого ведь и не требуется… А вы, — (посмотрев вдруг на Макса…) — вы с Фридрихом просто… друзья-приятели, как я погляжу… — Да, мы часто с ним видимся.

— Не одобряю.

— Простите?

— Нет, — (рассмеявшись…) — нет, то есть вы можете, разумеется, жить, как вам вздумается. Но Фридрих… Фридрих, на мой взгляд и говоря между нами… он не слы шит нас?.. нет… Фридрих, на мой взгляд, живет что-то уж слишком… рассеянной жизнью… — У него это так хорошо получается… — Не сомневаюсь. Боюсь, однако, что эта жизнь ни к чему хорошему не приве дет… — Она вообще никуда не ведет, — сказал Макс — в свою очередь рассмеявшись. — А впрочем… нет, я не знаю… — Вот именно, — сказал Сергей Сергеевич. — Она никуда не ведет. И… и слиш ком много сил расходуется при этом… впустую. Что вы пьете?

— Коньяк.

— Ваше здоровье.

И это была уже не первая рюмка коньяку, выпитая Максом в тот вечер;

и чуть чуть, как некогда, подчеркивая свое возбуждение, смеясь над собою, заговорил он, как будто оправдывая ее, о том чувстве — жизни (а значит, и радости…), которое, с появ лением в ней Фридриха (тем более Лизы: но этого он не сказал…) давала ему, еще раз, его, случайная по-прежнему жизнь: никуда, в самом деле, — никуда, может быть, не ведущая… — Как же, — сказал Сергей Сергеевич, — определите вы это чувство?

— Разве его нужно… определять?..

— Нет, не нужно… Но можно попробовать.

— Ну, в таком случае, я сказал бы, что это прежде всего чувство… присутствия… вот сейчас, вот здесь, в этой комнате… — Что ж, пожалуй, — сказал Сергей Сергеевич. — Но… как вы сами, наверное, понимаете… на сцене оно гораздо, несравнимо сильнее… — Ах, конечно, конечно, — сказал Макс. — Я часто об этом думаю… — Вот-вот, в том-то и дело. И потому мне представляется не совсем правильным… разменивать его… так скажем… по комнатам. Конечно, в молодости… пока сил мно го… желаний тоже… Но на самом деле… — На самом деле?

— На самом деле, все это лишь отвлекает от… более важного.

— Значит, — сказал Макс — чуть-чуть подчеркивая по-прежнему свое возбужде ние, — значит, важен, по-вашему, лишь некий результат жизни… а вовсе не она сама, например?..

— Я этого не говорил. Я не знаю… и никто не знает, наверное… что, действитель но, важно. Как бы то ни было… — Как бы то ни было, — сказала Мария Львовна, в свою очередь подходя к ним, — как бы то ни было и как ни жаль мне прерывать ваш в высшей степени примечательный разговор… который, прошу заметить, я слышала от начала и до конца… я вынуждена со общить вам, что… все уже выпито… и потому мы едем сейчас продолжать нашу… рассе янную жизнь ко мне. Едете ли вы с нами?

— Нет, — сказал Сергей Сергеевич. — Конечно, не еду.

— Увы, так я и думала. А вы, конечно, поедете, — (к Максу;

не спрашивая…).

— Поеду, конечно.

И он, конечно, поехал;

и — как бы то ни было — он продолжал, разумеется, жить этой легкой, рассеянной, этой никуда не ведущей, может быть, жизнью — этой жиз нью, однако, в которой он, Макс, — по-прежнему, в сущности, убегая — или, может быть (так казалось ему теперь…) с неведомой до сих пор легкостью перелетая и пере скакивая через все то, с чем он по-прежнему… да, по-прежнему боялся столкнуться, — в которой он, Макс, убегая и перескакивая, вместе с тем и в то же самое время, втайне и удивительным образом, приближался, быть может, к чему-то… до сих пор отрицав шему его жизнь;

вечером, возвращаясь домой, останавливая такси — или на другой день, к примеру, когда, заплатив свою дань и покончив с неописуемым, он вновь шел в театр или ехал, допустим, к Фридриху — выходя из метро или входя, к примеру, в подъезд: — входя, к примеру, в подъезд, открывая, допустим, дверь и по-прежнему, хотя никого вокруг не было, показывая — кому-то — это простое движение, разыгры вая его перед кем-то, и значит, глядя на него, на себя, откуда-то, со стороны, какими то, чужими глазами — вновь и вновь, конечно же, — оборачиваясь, сжимая пальцами ручку — находил он, в самом себе, ту единственную, ту неподвижную точку, с которой, и только с которой… в чудесной паузе, в чарующем промежутке… между вдохом и выдохом… без всяких усилий… мог увидеть и видел он — маленький, отделявший тот дом, где жил Фридрих, от другого, и совершенно такого же, дворик — никаких сугро бов там давным-давно уже не было — качели, сломанные по-прежнему, в тонком воз духе первые листья… И все опять казалось возможным;

и взбегая по лестнице, думал он, что когда-нибудь… уже скоро… когда-нибудь, но, конечно, решит он… разрешит он свои нерешенности…;

и нажимал, разумеется, на кнопку звонка;

и там, за дверью, ждал его, может быть, Фридрих, может быть, Лиза, быстро-быстро его целовавшая, в мгновенном и тягучем наплыве: волос, губ и щек, прижимавшаяся к нему.

Была весна, как сказано.

— Что вы думаете делать летом? — спрашивал его Фридрих.

— Сам не знаю, а вы?

— Я тоже не знаю, посмотрим. Надо бы — поехать куда-нибудь… И когда, в самом деле, весна превратилась в лето, и город наполнился вдруг совсем иными, летними звуками, и тень листвы легла на его тротуары, они, Макс и Фридрих, собрались, в самом деле, в дорогу, и он, Макс, впервые, следовательно — за сколько же лет? — покинул его, этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — Москву, — этот город, еще и еще раз, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совершенно немыс лимым, — и где он, Макс, все эти годы, был как бы заперт, замкнут и заключен. В са мом деле (думаю я теперь…): ведь ни того поселка, где мы встретились с ним когда-то (в августе, в начале всего…), ни вот этой, за дюной притаившейся деревушки, где я живу до сих пор, один, поворачивая обратно, — ничего этого (уже и еще…) не было в нашей жизни;

был только город (огромный, невероятный, таинственный…): и блуж дая по его улицам, его переулкам, шагая по его тротуарам и глядя на его мостовые, он, Макс, уже едва, уже с трудом мог представить себе, что — где-то там, за его предела ми, есть какие-то деревни, поселки, — дороги, реки, мосты, — есть, может быть, еще какие-то, совсем другие, может быть, города… Ничего этого не было в нашей жизни (ни того поселка, ни этой деревни…) — но как если бы (думаю я теперь…) — как если бы в ней, в жизни, уже было, уже втайне присутствовало некое, еще не вполне, может быть, осознанное ею самой, но уже данное, уже заданное ей направление, они, Макс и Фридрих, они поехали не просто куда-то, куда-нибудь, но они, Макс и Фридрих, — они поехали, значит, сюда, к этому морю (чей шум, и грохот, и бормотание врывают ся — сейчас — в мою комнату…) — к этому морю, с его высокими дюнами, соснами, порывами ветра, криками чаек, плывущими вдаль облаками, — сюда, следовательно, к Балтийскому морю.

Они поехали, значит, сюда, к Балтийскому морю;

— и впервые — за сколько же лет? — покинув тот город (огромный, невероятный, таинственный…), в котором, все эти годы, он был как бы заперт, замкнут и заключен, Макс, в поезде, на верхней полке, прислушиваясь, сквозь мгновенную, то надвигавшуюся, то вдруг снова отступавшую от него дремоту: к протяжным гудкам, далеким отзвукам, стуку колес, и к дребезжа нью, дрожанью, колебанью чего-то — в купе, и к голосам — в коридоре, вдруг, и сам удивляясь этому чувству, почувствовал себя так — почти так, быть может, — как если бы он вдруг вырвался, убежал — и причем не только, и даже не столько, может быть, из Москвы, — но как если бы он, Макс, вдруг и совсем неожиданно, вырвался из всего того — из чего же? — из чего, как бы то ни было, он пытался, стремился и не мог — нет (думал он…), никак не мог вырваться все эти — под стук колес — сколько же, сколько же? — лет, — как если бы он убежал, наконец, от того — от чего же? — от чего, как бы то ни было, все эти, все эти годы он не мог убежать, убегая…;

и когда он посмотрел, перегнувшись, прижавшись к стеклу, в окно, там, за окном, — там было это огромное, забытое им — в том городе, из которого он убежал, уже невообразимое более — да, тоже, хотя и в совсем ином смысле, невероятное — со всеми его деревьями, домами, дорогами, — разъездами, станциями, — мостами и реками — таинственное, без кон ца расширяющееся, блаженной тревоги исполненное пространство: — и далекие, где то, огни, и шлагбаум (будка, фары, флажок…), и какой-то, никому не ведомый полу станок, с одним-единственным, бессильно мерцающим фонарем, — все это, пролетая, теряясь, вбирало, впускало его в себя, распахивалось и тут же снова запахивалось за ним;

— и он, Макс, в поезде, на верхней полке, то прижимаясь к стеклу, то вновь ло жась навзничь, но по-прежнему прислушиваясь к чему-то: к далеким отзвукам, про тяжным гудкам, — и уже не думая ни о каком сне, — и все-таки, под стук колес, засы пая, — и немедленно, под тот же стук, просыпаясь, — он ехал сквозь это огромное, как будто в нем самом, Максе, вновь распахнувшееся пространство, — мимо этих огней, полустанков, — и с чудесным, внезапным, его самого удивлявшим чувством освобож дения — избавления, побега, свободы… — Мы будем путешествовать, — сказал ему Фридрих.

— Отлично.

И решившись, действительно — путешествовать, они, Макс и Фридрих, за какие нибудь две-три недели объехали несколько, совсем разных, ему, Максу, отчасти уже знакомых, отчасти же нет, с пленительной быстротою, почти сливаясь друг с другом, промелькнувших перед ним городов: из Риги поехали в Таллинн, из Таллинна в Тар ту, из Тарту (есть, в самом деле, что-то пленительное в этих мелькающих, летящих названиях;

им вряд ли суждено повториться;

но я все-таки отмечаю их на карте, те перь…) — из Тарту, на попутных машинах и каким-то, как показалось Максу, очень сложным, окольным, по утверждению Фридриха как раз прямым путем, в Вильнюс, из Вильнюса в Клайпеду, из Клайпеды, наконец, опять, на автобусе, в Ригу;

и почти в каждом городе у Фридриха были знакомые (знакомые знакомых…), пускавшие их ночевать;

и все, вообще, получалось;

поезда шли, автобусы ехали;

в Тарту останови лись они в гостинице;

в Клайпеде сняли комнату;

все было, в общем, удачно, удачно и весело…;

и в этом мелькании городов, вокзалов, вагонов, — улиц и площадей, — в этой смене впечатлений, пейзажей, — во всем этом (думаю я — или так думал, может быть, Макс, выходя из очередного автобуса…) — во всем этом как будто совпадало, сходилось их всегдашнее стремление: куда-то, к чему-то…, — стремление, в котором они, Макс и Фридрих, по-прежнему, но с невиданным прежде размахом, разлетом, перелетали и перескакивали через все то, с чем он, Макс, да, по-прежнему боялся столкнуться, — и (с другой стороны…) уже почти не покидавшее его, Макса, ощуще ние побега, свободы: и как если бы (так думал он, может быть…) — как если бы, убе жав, ускользнув, не в силах остановиться и по-прежнему удивляясь, — как если бы он испытывал, проверял — примерял к себе — эту вдруг открывшуюся ему, Максу, свободу движений, податливость мира…: и были, значит, какие-то, булыжником мо щенные улицы, черепичные крыши, старые башни;

была некая девушка в Таллинне, с которой, оставив Фридриха у его, Фридриховых, знакомых, он бродил целый вечер по городу — и потом очень долго прощался на неожиданно налетевшем ветру;

было холодное, раннее, с синевато-дымчатой поволокою утро, когда они приехали в Тарту, и внезапное, веселое чувство потерянности в незнакомом, ни Максу, ни Фридриху, городе, и долгие переговоры в гостинице, и солнце, встающее над холмами;

и по пути в Вильнюс — разные, сменявшие друг друга машины, дороги, бегущие вдаль…;

и то ощущение жизни (а значит, и радости…), которое, с появлением в ней Фридриха, да вала ему, как сказано, его, случайная, по-прежнему, жизнь, здесь — в этом промель ке городов, городков, — полей, пейзажей и перелесков, — достигало вдруг какой-то пронзительной, почти болезненной остроты: убегая, он словно ловил ее, догонял ее — жизнь — как машину на каком-нибудь пустынном шоссе: — и уже пролетев, она сбавляла ход, тормозила, — и они бежали к ней по обочине, — и совершенно ясно — вот, вот — на бегу, видел он и белый песок, и мелкие камни, и неподвижные сосны, и Фридриха, бегущего рядом с ним, и далекие, совсем далекие облака…;

и Фридрих, улыбаясь, вращая руками, договаривался обычно с водителем;

и в Вильнюсе, до ко торого они добрались, наконец, была особенно бурная ночь: у Фридриховых, снова, знакомых;

и еще одна, столь же бурная;

и в Клайпеде — порт, и гавань, и корабли;

и затем — ночная, опять-таки — упоительно-утомительная: как выразился Фридрих — поездка: из Клайпеды в Ригу;

гроза, когда они садились в автобус;

и сразу же — сол нце, вечернее;

и разрывы вдруг вспыхнувших облаков;

и розовые, и сизые отсветы на мокром асфальте…;

и автобус шел как-то странно, по почти проселочным, времена ми, дорогам, кружась и петляя, и останавливаясь в каких-то, совсем маленьких, навер ное, городках и поселках;

и медленно, медленно проплывал за окнами вечер, закат, то вдруг подергиваясь грозою, дождем, то опять разгораясь;

и в полях была уже ночь;

и деревья стояли уже притихшие, замершие;

и так близко подступило вдруг это огром ное, невероятное, затаившееся, ночное пространство;

и в каком-то очередном поселке или, может быть, городе, где, минут на десять, остановился автобус, Макс, не выдер жав, вышел на улицу, закурил сигарету;

и вот (думал он…) — вот: какая-то станция, какой-то город, названия которого я не знаю, никогда не узнаю;

и последние, и самые последние отсветы — уже непонятно чего, уже исчезающие;

и отблески, уже, фона рей;

и мелкие лужи;

и поезд, проехавший где-то рядом;

и небо, небо, еще прозрачное;

и вот я стою здесь, один;

и так пахнет дождем, так травою;

и это все тот же, все тот же, вот, я снова слышу его, призыв.

И после всех переездов, вокзалов, поездов и автобусов, они, Макс и Фридрих, поселились, наконец, почти здесь, совсем близко отсюда (но он, Макс, еще не знал, разумеется, ни этого почти, ни этого здесь, ни этого близко…): в одном из тех, когда то, втайне, уже упомянутых мною поселков, до которых (учитывая неизбежные ожи дания…) я доезжаю теперь — часа, скажем, за два. В самом деле, автобус до ближай шей железнодорожной станции идет минут сорок пять, пятьдесят, иногда час — и дальше, на так называемой электричке, всего за тридцать, предположим, минут, можно доехать до той самой станции, на которой (приехав — с другой стороны, и двигаясь, значит — в мою сторону…) они, Макс и Фридрих, и сошли, должно быть, когда-то.

Все в целом являет собою ряд переходящих друг в друга поселков, как будто зажатых между морем и железной дорогой (между морем и, за железной дорогой, рекою…): не город, но все же и не деревня. Сейчас здесь пусто, тихо (начало весны, сходит снег…) — и эта станция (с ее перроном, скамейками и навесом…), и эти (двух этажные, по большей части…) дома, и эти кафе на центральной улице (по большей части пустующие…), и эти киоски, ларьки (почти сплошь заколоченные…) — все это выглядит, разумеется, совсем иначе, чем выглядело тогда, тем далеким, почти жар ким, когда они приехали, летом. Тогда здесь был курорт.

Они поселились на самой шумной, центральной, самой — курортной улице, в небольшом, двухэтажном, с совсем крошечной башенкой над вторым этажом и за стекленной верандой (в которой они и жили…) зеленой краской выкрашенном доме, впрочем, отделенном от нее, т. е. улицы, маленьким садиком всего из пяти — или, если считать еще и вон то, чуть-чуть поодаль, — всего из шести деревьев;

Макс, про сыпаясь, слышал, за окном, за деревьями, далекие голоса, чей-то смех, крик, стук каб луков по каменным плитам улицы, — и когда Фридрих, отдернув шторы, распахивал настежь окно, все это, смех, стук, крик, врывалось, вместе с солнечным светом, в ком нату, — и дальше, целыми днями, было солнце, жара, — песок, пляж, — яркий свет, резкие тени… Просыпались они довольно поздно;

проснувшись, шли к морю, и прежде чем выйти на берег, пили кофе в каком-нибудь кафе на их, центральной, или, скажем, на отходящей от нее и к морю ведущей улице: — и обыкновенно (думаю я…) — обыкно венно в том самом кафе, в том круглом, дощатом павильоне над берегом (сейчас, вес ною, конечно же, запертом…), где он, Макс, впоследствии, много позже, должен был встретиться и действительно встретился — с Алексеем Ивановичем: — он, Макс, еще ничего не знал, разумеется, об этой, еще не состоявшейся, еще не описанной, но уже, следовательно, вот сейчас и только что упомянутой, занесенной на карту встрече, — и сидя, вместе с Фридрихом, в этом круглом кафе, и глядя, к примеру, в окно, на уже охваченную, переполненную солнцем улицу, не только не думал — об Алексее Ива новиче, но как будто вообще ни о чем не думал. И было, странным образом, — было что-то очень приятное в этой бездумности (втайне задумчивой…) — и Фридрих, сидя напротив, брал чашку, и поворачивался на стуле, и клал руку на столик так медленно, с такой замедленной тщательностью и нескрываемым удовольствием проделывая все эти простые движения, и рука его, наискось перерезанная тенью оконной рамы, лежа ла так неподвижно, и ее собственная тень так резко обозначалась на белой, блестящей от солнца поверхности столика, — и так медленно проплывали за окнами охваченные, обведенные солнцем тени прохожих, — и шум прибоя, плеск волн, далекие голоса так тихо вплывали в раскрытую дверь, — и не выдерживая этого блеска, сиянья, мерцанья так медленно закрывались глаза, что он, Макс, и в самом деле закрыв их, откидывался, ни о чем не думая, на спинку стула, — и просто сидел так, на стуле, в кафе, чувствуя, может быть, как в нем самом затихает и замедляется что-то, тянется, тянется, медлит, почти останавливается… — он и сам не знал, может быть, что это было… — и вновь открывая глаза, видел, напротив, Фридриха (уже встающего…), видел чашку (с остат ками кофе…), и блеск солнца на белой поверхности столика, и пятна солнца на доща том полу, — и так же медленно проплывали за окнами тени прохожих, и так же тихо вплывали в раскрытую дверь: шум прибоя, плеск волн, далекие голоса… Он сам не знал, может быть, что это было, но и на море было то же;

и то, как медленно, скинув сандалии, опускался Фридрих на уже теплый, уже прогретый сол нцем песок, — и он сам, Макс, с той же медлительностью, с той же замедленностью ложился с ним рядом, — и прикосновение песка к подошвам, к ладоням, — и запах зажженной Фридрихом сигареты, — и скинутая рубашка, — и жар солнца, пробе гавший по спине, по плечам, — и шум прибоя, плеск волн, — и тихие, по спине, по плечам пробегавшие дуновения ветра, — и даже шум, голоса, крики, по-прежнему, если уткнуться лицом в песок, казавшиеся бесконечно далекими: — все это доставля ло ему, Максу, какое-то, для него самого неожиданное, до сих пор почти неведомое ему, томительное и тягучее наслаждение;

и если (так думаю я теперь, выходя, в свою очередь на море…) — если все это было лишь тем же самым, теперь, с появлением в ней Фридриха, уже не покидавшим его, Макса, ощущением жизни (а так оно и было, думаю я…) — то само это ощущение, само это чувство, исподволь и почти незаметно, приобретало, быть может, какой-то, до сих пор почти неведомый Максу оттенок: и как если бы, после всех блужданий, метаний, тоски и спешки, случайных встреч, — и после всех переездов, вокзалов, поездов и автобусов, — жизнь, после всех блужданий и всех переездов оказавшись вдруг здесь, у этого моря, — как если бы она (жизнь…) вдруг чудесно замедлила, почти до полной остановки, свой ход (еще недавно столь поспешный и столь беспорядочный…) — и уже ни к чему не стремясь, ничего не же лая, вытянулась, под ярким солнцем, на жарком песке, с тягучим и томительным на слаждением ощущая себя саму.

— Странно, странно все это, — думал он, пересыпая руками песок;

и подняв го лову, повернувшись, видел смутные, зыбкие, у самой воды, солнечной дымкой обве денные тени, — видел Фридриха, идущего к морю, входящего в воду, — видел чай ку, летящую против ветра, — и протяжный, долгий взмах ее крыльев, — и за всем этим, — и как бы над всем этим: мерцающее, огромное, прозрачно-синее, призрач но-голубое, с белыми гребнями волн и далекой, у самого горизонта, белой, дымчатой волной облаков, — переполняющее, в ни с чем не соизмеримую даль уводящее взгляд пространство;

и глаза его закрывались, и он лежал так, в солнечной тихой дремоте, ни о чем не думая, на жарком песке, — и шум прибоя, плеск волн, далекие голоса, наплывая: откуда-то, уносили его: куда-то, — и что-то, вместе с волнами, в нем самом, опускалось, поднималось, опускалось опять, — и медлило, и тянулось, и почти, и поч ти останавливалось… И когда Фридрих снова ложился с ним рядом, и говорил ему — по звуку голо са улыбаясь — что, во всяком случае, он, Фридрих, целый день здесь лежать не наме рен, и что если (они перешли, наконец, на ты…) — если ты хочешь купаться: купай ся, — Макс, скинув дремоту, но все с той же замедленностью и все с тем же ощущением:

солнца, жизни, жары, отзывавшемся в каждом его движении, шел, действительно, к морю, — и медленно, медленно входил, все глубже и глубже, во все более и более хо лодную воду, — и вдруг отталкивался ногами, выбрасывал руки, — и был пронзитель ный холод, веселая дрожь, — и сильными, резкими взмахами, согреваясь, плыл он: все дальше и дальше, заплывал за буйки, — согревшись, поворачивал к берегу, — совсем далекими, маленькими казались ему отсюда скамейки, кабинки, люди на берегу, сосны над берегом, — почти не двигаясь приближался он к ним, — вода держала, прибой нес его, — солнце, мгновенными бликами, пробегало вдруг по воде, — блаженная легкость была в нем.

И он искал, конечно, по-прежнему, и находил, конечно, по-прежнему, ту единс твенную и неподвижную точку, с которой, только с которой, он мог увидеть, и видел, и море, и облака, и свои же, показывая их кому-то, движения;

впервые и как будто впер вые открывал он их — произвольность, их совершенную независимость от его, Максова, на них обращенного взгляда.

Сами собою получались они у него, срывались и падали… откуда-то… с той не подвижной точки, быть может, с которой он на них смотрел.

— Сами собою… сами собою… И уходя вместе с Фридрихом с пляжа, поднимаясь по лестнице, и — все с той же медлительностью, все с той же замедленностью — перекидывая через плечо еще влажное, еще пахнущее водой полотенце, он вдруг останавливался, конечно, и обер нувшись, видел вновь пляж, внизу, кабинки, тени их на песке, и… Фридрих звал его… улицу, кафе и клумбы… как будто впервые… и уже на улице, бросив их на теплый асфальт, надевал, конечно, сандалии, и вновь, и вновь перекидывал через плечо поло тенце… И что-то, значит, сошлось, наконец: так думаю я теперь;

что-то, значит, совпа ло, сошлось: совсем, совсем неожиданно.

Что-то, значит, совпало, сошлось…;

и хотя их — случайная жизнь продолжалась, конечно, по-прежнему, и Фридриховы, к примеру, знакомые, у которых они ночевали в Риге, три недели назад (Хельга и Ингмар;

назовем их так;

имена их нужны мне…) — Фридриховы, значит, знакомые (Хельга и Ингмар…) навещали их здесь, и все вместе, уже под вечер, отправлялись они в какой-нибудь — говоря языком этой жизни — бар, и в баре, после двух-трех коктейлей, под шум голосов и ту особого рода музыку, которая иг рает обычно в барах, кафе — с ее очень простым, но может быть именно потому чудесно усиливающим ощущение жизни ритмом — он вступал в беседу с какой-нибудь — как выражался Фридрих — прелестной и юной особой;

и влекущая близость ее, и запах ее духов, и этот простой ритм, которому они отдавались вдвоем, и какие-то, сами собою на ходившиеся слова, простые и легкие, и простое, легкое, быстрое, но словно изнутри осве щенное, изнутри увиденное движение, которым он подносил спичку к ее, своей сигарете, и такое же легкое, быстрое, внезапным трепетом отзывавшееся в нем, на мгновение, ког да, закуривая, она брала его руку в свои…: все это… да, все это продолжалось, конечно, по-прежнему;

но как только они выходили из бара — шли, допустим, на станцию: прово жать Фридриховых знакомых (Хельгу и Ингмара…) — все это (думаю я…) тут же и вновь совпадало — с чем-то совсем иным (обыкновенно отрицающим — жизнь…);

и само это ощущение — жизни, еще раз, меняя свою окраску, оттенок, тут же и вновь оборачива лось какими-то, совсем иными, почти забытыми чувствами, мыслями;

и была уже ночь;

светила луна;

смутные тени возникали среди деревьев;

отчетливо, гулко звучали — по каменным плитам улицы — далекие, близкие, его собственные — среди прочих — шаги;

и отставая от всех, от Фридриха, от Ингмара и от Хельги, он смотрел им вслед почти так же, наверное, как смотрел бы им вслед вон тот, вон на той скамейке сидящий молодой человек — и как если бы он сам, Макс, уходил вместе с ними все дальше… от себя самого, почти теряясь, почти исчезая…;

и все это было так странно;

так таинственно, призрач но блестели под фонарем, шелестели под ветром листья какой-нибудь липы;

ветви вяза скрывали на мгновенье луну;

и в такие минуты все опять казалось возможным;

и он вновь чувствовал в себе какую-то, почти забытую им готовность — к каким-то: безоглядным решениям… И в другие дни, вечера они не шли ни в бар, ни, допустим, в кино — вновь выходили на море, шли вдоль моря (уже вечернего, гаснущего…) — и причем обыкно венно в мою сторону, все дальше и дальше (но он, Макс, глядя вдаль и шагая вдоль моря, еще не знал, конечно же, не знал и не мог знать, что — вон там, за тем, дальним мысом, до которого они, Макс и Фридрих, ни разу, конечно, не доходили, есть еще одна бухта, и в глубине ее, почти посредине между вот этим, далеким, дальним, но все-таки видимым и еще одним, уже невидимым, неведомым ему, Максу, мысом — некая, очень маленькая, за дюной притаившаяся деревушка, та самая, куда он приехал впоследствии, много позже, в начале июня, — куда и я, теперь, могу, наконец, возвратиться…) — шли, следовательно, все дальше и дальше (в мою сторону, к дальнему мысу…);

и где-то рядом с мысом, огром ный шар солнца, медленно-медленно падая за воду, в воду, еще отбрасывал — в полнеба, в полморя — протяжные, долгие, по облакам, по воде бежавшие отблески, — и в конце концов расплывался, закатывался, превращаясь, в итоге, в красную, розовую, сужавшую ся, бледневшую, но еще долго, еще бесконечно долго медлившую над морем, над мысом полоску — заката;

и чем дальше они шли, тем пустыннее делался пляж: то ли потому, что все уходили с него понемногу, то ли потому, что они сами, Фридрих и Макс, уходили все дальше и дальше от людных мест, курортных поселков;

и в конце концов только ред кие, совсем смутные тени, выплывая из сумерек, расплывались во мраке;

и вдруг обер нувшись, остановившись, видели они, снова, луну, уже встающую над морем, в другой части неба;

и тихий свет ее, бежавший к ним по воде;

и садились, наконец, на песок;

и под шум волн, приходивших из темноты, мерцавших, падавших, вновь отступавших, с безмолвным блеском в серых глазах, с внезапной печалью, проступавшей в них, в них и в голосе, но чуть-чуть, по-прежнему, посмеиваясь над словами, смеясь над собою:

— Да… что же? — говорил, может быть, Фридрих. — Чего мы хотим, к чему мы стремимся?.. Сидеть вот так, на песке… да?.. вот так и сидеть… Да, вот так и сидеть… И чего же я, в самом деле, хотел, к чему я стремился?.. Ни чего больше нет, думал Макс, вот это море, вот эта луна… И поднимая голову, вновь и вновь видел он это море, эту луну, успокаиваясь… и как будто уже навсегда успокаиваясь, все забывая…;

Фридрих же, опять и вслух рассмеяв шись, вдруг клал руку ему на плечо;

опираясь, вставал;

шел к воде;

внезапным трепетом, в свою очередь, отзывалось в нем это краткое, легкое, быстрое, раза два или три повто рившееся, может быть, прикосновенье.

Они прожили так дней десять, две недели, быть может;

Фридрих, поначалу с не скрываемым удовольствием предававшийся этой жизни, вдруг явно начал скучать, и ссылаясь на какие-то, с театром связанные дела, предстоявшие театру гастроли, заявил, что пора возвращаться в Москву;

Макс, предполагавший возвратиться с ним вместе, решил вдруг, что он, пожалуй, останется и поживет здесь еще немного — один.

И говоря Фридриху, что он, пожалуй, останется, провожая его на станцию и стоя рядом с ним на перроне, он, Макс, то ли вообще не думал о том, как он будет жить здесь — один, то ли представлял себе эту жизнь совершенно такой же, какой она была до сих пор, вместе с Фридрихом;

но как только Фридрих, со своей всегдашней легкостью вскочив в подошедшую электричку, в последний раз кивнул ему из окна, и электричка, набирая скорость, отъехала, и он, Макс, остался вдруг совсем один — на вдруг совершен но опустевшем перроне, что-то, удивительным образом, изменилось, и в нем, и вокруг;

и все это: этот перрон, эта станция, навес и скамейки, — и желтоватый отсвет песка между шпалами, — и блеск солнца на подернутой рябью реке, — и газетный киоск пе ред станцией, — и чайка, с протяжным криком взлетевшая с крыши киоска: — все это увиделось ему как-то совсем иначе, с какой-то как будто — другой стороны, внезапно, горько и радостно.

Он вышел на море;

он возвратился домой. Он не знал, чем заняться;

он вновь вы шел из дому.

Был ветер с моря;

были большие, белые, то освещенные солнцем, то, наоборот, скрывавшие его облака;

огромная тень их ложилась вдруг на деревья, крыши, клумбы, скамейки;

и вдруг как будто соскальзывала с них, исчезала;

и вновь, и вновь появлялось откуда-то солнце… И все уже было иначе;

все совпадения кончились;

и хотя он, Макс, сидя, к примеру, в том круглом, дощатом кафе, где он так часто бывал вместе с Фридрихом, за тем же столиком и на том же месте, быть может, точно так же, и с той же замедленностью со знающих себя движений, брал в руки чашку, с остатками кофе, и ставил ее на блюдце, и смотрел, конечно, в окно, на вдруг потемневшую, опять просветлевшую улицу, и при слушивался к шуму прибоя, голосам, вплывавшим в открытую дверь…, все это уже как будто говорило ему о чем-то совсем ином, обращало к иному. Впервые — за сколько же лет? — он остался один;

он подумал вдруг, что не выдержит одиночества.

— А впрочем… Он заплатил за кофе;

он снова вышел на улицу. Он зашел, уже вечером, в бар;

странным, почти невозможным показалось ему сидеть за столиком одному;

за стой кой свободных мест не было;

он пошел домой, наконец.

И на другой день все было так же — иначе;

и лежать на песке было холодно;

слишком сильным был ветер;

и сидя на какой-нибудь скамейке, над берегом, читая, может быть, что-нибудь — мир названий разбился — отрываясь от чтения, вновь и вновь смотрел он, наверное, на море, с белыми гребнями волн, и вновь, и вновь думал, да, начинал думать, обо всех своих — нерешенностях… И все, конечно же, возврати лось — возвращалось к нему понемногу;

и как будто собирая что-то, в себе, вспоминал он, может быть, прошлую, позапрошлую, может быть, зиму, конец ее и начало, осень, ветер, блужданья по городу…;

и пошел домой, и вновь вышел на море;

и в конце кон цов, почти незаметно, та веселая, легкая и беззаботная жизнь, которой они жили здесь, вдвоем, вместе с Фридрихом, — жизнь эта, в конце концов, от него отступила: как если бы ее никогда и не было вовсе: или так, может быть, как если бы Фридрих, уехав, увез с собою саму возможность ее.

— А впрочем, хватит, хватит, может быть, убегать… А впрочем, убегать было некуда. Он остался, еще раз, один;

он был вынужден, хотел он того или нет, вновь столкнуться с самим же собою.

Он хотел этого: или так казалось ему.

— Да, хватит, хватит, действительно, убегать… — И тогда — что же? Вот именно… Да, начать все сначала, продумать свои пред посылки… Был ветер с моря, как сказано;

были большие, белые, освещенные солнцем, скры вавшие его облака;

огромная тень их ложилась вдруг на деревья, клумбы, крыши до мов;

и тогда все это вдруг темнело, стихало…;

и дождь налетал вдруг порывами;

и потом опять появлялось откуда-то солнце;

и капли дождя на деревьях, на ветках и клумбах, загорались, вспыхивали и гасли;

и совершенно ясно, в пронзительном, из-за облака хлынувшем свете, проступали все очертанья, всех деревьев, всех веток… А между тем и как только он остался один, все то, так думаю я теперь, от чего он до сих пор убегал, тут же — и как будто заполняя собою некое, вновь, как только он остался один, в нем самом, Максе, освободившееся пространство — тут же, вновь, к нему подступило;

оставшись один, вовсе не был он, разумеется, — то был, то не был он, в самом деле, — один;

и шагая, к примеру, вдоль моря, уже, допустим, вечернего, гаснущего, то — терял, разумеется, то вновь находил свою мысль;

она же, ускользая от него самого, вновь и вновь превращалась, конечно же, в мысль — для кого-то другого, ему уже неподвластную… И он вновь, как некогда, принуждал себя, конечно, к усилию;

и продлить его… нет, продлить его не мог, в общем, по-прежнему.

И значит… и значит, все было… как же?.. иначе?.. нет, так же, так же, конечно… как тогда, когда-то, давно… и как если бы, возвратившись к себе самому, он застал себя на том же месте, в той точке, где он себя — оставил.

Все было так же;

ничего, конечно, не изменилось.

А ничего и не могло измениться… Должно измениться?.. Да, должно изменить ся… И вот теперь уже думал он, продумывая свои предпосылки, об Алексее, конечно, Ивановиче, и вспоминал тот разговор, разумеется, который вели они, в моем, так ска жем, присутствии, ночью и на бульваре, полгода назад.

— И что если он был прав, в самом деле… и я лишь воображаю себе какое-то… легкое будущее… оно же никогда не наступит… — Есть ведь только то, что есть… вот сейчас… вот это море, уже вечернее… вот это облако, гаснущее… и вот эта, вот эта, между морем, облаком летящая чайка… — И ничто, никто… как сказал он в ту ночь?.. ничто, никто не избавит вас от уси лия… вот сейчас, вот здесь, в настоящем… — Вы хотите всего сразу… Ну что же… И уходя все дальше и дальше от людных мест, курортных поселков, опять и вдруг успокаиваясь, садился он, как пару дней назад, вместе с Фридрихом, на песок, и смот рел, и вновь смотрел, разумеется, на море, еще озаренное последними, розовыми, по облакам, по воде пробегавшими отблесками, с внезапной надеждой.

— Да, действительно, успокоиться, так думал он, может быть, успокоиться, и смириться, и принять, и взять на себя этот… труд жизни, эту последовательность уси лий, ежедневно возобновляемых… — И то, что не получается сегодня, получится, может быть, завтра… И вот так, мо жет быть, постепенно… так, может быть, понемногу… приближаясь к искомому… Так думал он, следовательно…;

и поднимая голову, пересыпая руками песок, вновь и вновь видел луну, в те дни как раз достигшую, может быть, своей законченной пол ноты и совершенной округлости, и тихий свет ее, бежавший к нему по воде, и возле дальнего мыса, в другой части неба, переходы, провалы последних, еще розовых, еще красных, вдруг сизых, зеленоватых, вечерних, застывших, замирающих облаков…;

и ему так хотелось, конечно… ответить, и так упорно и так настойчиво звучал этот тайный, безмолвный, безмерный, ко всей его жизни обращенный призыв, что он, Макс, закурив, может быть, сигарету, не выдерживая волнения… но радостного, но исполненного на дежды, вставал;

шел обратно;

и вновь думал, наверное, что — вот, это только сейчас, вот сейчас…, и чего бы он ни хотел, к чему бы он ни стремился, ничто, никто, в самом деле, не избавит его от усилия…, от этой, так думал он, может быть, перед ним, перед ним, Максом, не перед кем-нибудь, перед ним стоящей задачи.

— Ее нельзя решить… раз навсегда. Ее надо решать все снова и снова… каждый раз заново. И это не может быть легко… это трудно. Пусть так… — И надо каждый раз начинать все сначала… каждый день начинать все сначала… Ничего еще не потеряно… нет… ничего еще не потеряно… И с этими мыслями засыпал он, возвратившись домой;

с ними же просыпался;

начинал все сначала.

И что-то вдруг получалось у него, может быть: здесь;

само собою, может быть, получалось вдруг у него;

и вновь и вновь принуждая себя к усилию, продлевал, но все-таки продлевал он, в себе самом, искомую ясность, вожделенную собранность;

и отдельные мгновенья, пусть краткие, отрезки временами, пускай небольшие, скла дывались, может быть, в некое, обнадеживающее и отрадное целое;

и ему казалось, наверное, что и завтра все будет так же, может быть, лучше;

и вот так, может быть, постепенно… так, может быть, понемногу… И затем вдруг ничего, конечно, не получалось;

все, вдруг, разваливалось;

мысли путались;

взгляд, не в силах ни на чем задержаться, перескакивал с одного на другое;

внимание ослабевало;

и как ни пытался он восстановить, в самом себе, вчерашнюю, скажем, ясность, повторить — вчерашнюю собранность, он не только не мог повто рить их, но сами эти попытки, сами эти старания уводили его, казалось, все дальше и дальше от искомого, вдруг недоступного.

— Постепенно и понемногу?.. Как бы не так…, — думал он.

— И что-то, значит, неправильно… в чем-то я ошибаюсь… И значит… и значит, должны быть все же какие-то… совсем иные возможности… И… и нужна, конечно, ре шимость — прежде всего… готовность — к еще не изведанному… Он чувствовал — он вдруг опять, может быть, не чувствовал в себе этой решимос ти. Он хотел — он боялся этих решений.

— И никто, никто не знает, конечно, чем все это обернется… И внезапное, может быть, беспокойство охватывало его, и как бы предчувствие чего-то… мучительного: и как если бы (думаю я теперь…) та, уже давным-давно просту пающая на карте, еще не отмеченная, уже упомянутая, для нас обоих, пожалуй, важ нейшая, для него, Макса, из всех зим мучительнейшая зима, — зима, о которой он еще ничего, конечно, не знал, о которой он вообще, конечно, не думал, — как если бы, уже надвигаясь, уже — начинаясь, зима, мучительнейшая из всех, уже втайне бросала свой отсвет — свою, точней скажем, тень — на это, еще никакой зимы, конечно, не пред вещавшее, еще длившееся — здесь, почти здесь, у этого моря — лишь втайне, может быть, совсем втайне, может быть, клонившееся к осени лето… И вновь, может быть, хотелось ему — бежать;

уехать, к примеру, в Москву, почему бы и нет?..;

и с неожиданным для него самого сожалением думал он о той жизни, кото рой жил в последнее время;

о Лизе;

о Фридрихе;

однажды, через неделю, вновь дошел он до станции, где, в кассе, можно было (и до сих пор можно…) купить билет не только на электричку, но, при наличии свободных мест (говоря языком, для меня, конечно, запретным…) на любой поезд в любом направлении;

и занял очередь в эту кассу (там всегда была очередь…);

и соскучившись стоять в ней, вышел, вновь, на перрон;

посмот рел на реку, за железной дорогой, луга на том берегу;

и ни о чем не думая, не зная, что делать, пошел снова прочь, снова к морю, в тот день серому, пасмурному, с тихим и едва заметным сиянием, пробивавшимся из-за нависших над ним облаков;

и стоя у самой воды, под шум волн, набегавших на берег, крик чаек, взлетавших с него, решил, что все-таки нет… нет, он останется.

Он останется — он остался;

и хотя уже надвигалась, как сказано, начиналась, быть может, зима, мучительнейшая из зим, еще — еще никакой зимы, разумеется, не было;

еще было, все-таки, лето, все-таки море, песок, и сосны, и ветер;

и какие-то более ясные, и какие-то более темные дни;

и облака, и огромная тень их;

и дождь, и капли на ветках;

и тот особенный, одновременно прозрачный и пронзительный свет, какой только здесь, наверное, и бывает, и в котором все это вдруг вспыхивало, вдруг, на мгновение, загоралось… И он опять, и опять успокаивался, и вновь говорил себе, должно быть, что, нет, ни чего еще не потеряно, что сегодня не получающееся завтра получится…, и с оживавши ми в нем надеждами, лишь изредка его покидавшими, вновь и вновь принуждал себя, конечно, к усилию… как тогда, как когда-то.

Но и что-то еще (так думаю я теперь…) — но и что-то совсем иное, опять-таки, тоже было, пожалуй, и вновь было, наверное, в этих — тоже, если угодно: днях, вновь:

неделях.

Уже давным-давно уехал, как сказано, Фридрих;

уже все совпадения кончились.

А между тем, оставшись — и вновь оставшись один, Макс, выходя на море, сидя в кафе, и по-прежнему… да, по-прежнему, в общем, следя за своими движениями, и даже показывая их, быть может, кому-то, себе самому…, — Макс, выходя на море и сидя в кафе, по-прежнему — или, может быть, снова, — вдруг, снова, по-прежнему чувствовал и находил в себе ту бездумную, втайне задумчивую, затихающую замед ленность, которую он открыл в себе здесь…;

и в этой замедленности как будто вдруг отставал — на полшага, к примеру, — от всего, что он видел, всего, что он слышал…;

от себя самого…;

и ветер с моря, шум волн, свет и тени, дождь, налетавший поры вами: все это вдруг так тихо и медленно, так просто и скромно входило, вплывало в его бездумность, втайне задумчивую, и так, в иные минуты, легко было, отставая, ответить…, что он, Макс, — беря в руки чашку и поворачиваясь на стуле, — скидывая сандалии и садясь на песок, — вновь и вновь спрашивал себя, наверное, что это… что это было… и как будто прислушивался к чему-то, в себе, сам не зная и по-прежнему не зная к чему…;

и хотя все было — так же, еще раз, и мысль его, конечно, дробилась, и путалась, и распадалась, разумеется, на какие-то, вполне случайные мысли, ему уже неподвластные, и он собирал их, ловил ее, догонял и одергивал…, — он, Макс, вместе с тем, в то же время, — или сразу после, спохватываясь, — он вдруг смотрел, быть мо жет, на все это… неизменившееся… на эту путаницу мыслей, случайных, на свои же усилия… так же, почти так же, быть может, как смотрел он на, скажем, сосны, очерта ния облаков… откуда-то издалека… откуда-то: со стороны.

Со стороны и откуда-то: и значит, так же (думаю я теперь…) почти так же, быть может, как посмотрел и увидел он, на бульваре, однажды, ожидая Фридриха, всю свою жизнь: то ли из прошлого, то ли из будущего, то ли — непонятно откуда.

Да, еще раз, она ускользала от него, его мысль, и дробилась, и путалась, он же ловил ее, и догонял, и одергивал, и пытался, и вновь пытался продлить, в самом себе, искомую ясность, вожделенную собранность…;

но: откуда-то, непонятно откуда, смот рел он на все это… на свои же усилия, свои же старания… и как если бы все это к нему, Максу, уже почти никакого отношения не имело… или так, может быть, как если бы он, Макс, отставая от себя на полшага, отошел вдруг — на полшага в сторону — от своей же собственной жизни.

Смирение… почти безразличие.

И внезапный ветер, морской, как будто пробивался сквозь этот зазор, эту щель…, и как бы предчувствие, еще раз, каких-то, совсем иных, в самом деле, влекущих, тай ных возможностей.

Толпы людей на пляже, на улицах начали тяготить его;

оставшись один, он искал одиночества.

А там, за железной дорогой, была, и есть, как уже говорилось, река, странно близ ко, в этом месте, подходящая к морю, вновь от него отходящая…;

мостки и лодки, ка чавшиеся на воде, ударявшиеся о сваи…;

луга на том берегу. Подолгу и очень подолгу сидел он на этих мостках, глядя на воду, читая что-нибудь, ничего не читая. Хмурой рябью подергивалась река;

темнела и прояснялась;

блики солнца пробегали по ней, по бортам лодок, по сваям;

парило и медлило что-то, на другом берегу, над лугами. О чем нибудь думал он, ни о чем не думал, быть может. И уже ни о чем, быть может, не думая, вновь и вновь всматривался в этот зазор, эту щель: между собой и собой же, в этот слов но прохладный, прозрачный, все шире и шире раскрывавшийся в нем промежуток, отделявший его от его собственной жизни, от его же стараний, его же стремлений… даже надежд. Со стороны и откуда-то, со стороны и откуда-то… Ни о чем не думая, ни к чему не стремясь… Все это тоже и само по себе оборачивалось, конечно: надеждой.

И потому он не уезжал отсюда;

почти месяц прожил он здесь;

раза два или три, выстаивая очередь (в кассу…), покупал, быть может, билет (в Москву и на поезд…);

менял его;

оставался.

Он съездил в Ригу к Хельге и Ингмару;

они тоже навестили его: вместе — с кем же? вот именно — с кем же? Да, здесь, именно и почти здесь, в конце того лета, он, Макс, впервые познакомился — с Соней: с Соней (думаю я теперь: тоже здесь, именно здесь…) — с Соней, уже так давно появившейся — на этих страницах, уже так давно исчезнувшей… нет, вовсе, вовсе не исчезавшей — с этих страниц.

Они вышли все вместе на море;

был уже вечер;

Ингмар и Хельга обогнали их на пару шагов. Он спросил ее, чем она занимается;

он сообщил ей свои собственные, впол не внешние обстоятельства. Ах, вот как, он тоже живет в Москве? Она тоже? Да, она тоже. И она уезжает в Москву, завтра вечером.

— Жаль, — сказал Макс.

Она улыбнулась;

она посмотрела на море, протяжные отсветы, бегущие по воде, отражения облаков, далеких и гаснущих.

— Да, жаль, — сказала она.

Ингмар окликнул их.

И — все? Все. Он даже не спросил ее телефона в Москве;

он проводил их на стан цию, всех троих;

он постоял еще немного, один, на опустевшем — и совершенно опус тевшем перроне.

И когда он возвратился в Москву, Макс, — та, уже давным-давно проступающая, уже, если угодно, отмеченная на карте зима, медленно, очень медленно на него над вигаясь, как будто вбирая его, Макса, как будто впуская и втягивая его в себя — и как если бы (или это так кажется мне: теперь…) — как если бы она ждала его там, в Мос кве: — дождавшись, короче, его возвращения, зима, сразу же, хотя и очень медленно, началась.

А ведь между летом, с одной, и зимою, с другой стороны, бывает обычно — осень.

Бывает: обычно. Но тогда, там (думаю я теперь…) никакой осени не было. Он возвра тился в Москву, Макс, — и это было, сразу же: началом зимы, — введением в зиму;

— и длилось это начало, это введение очень долго, целую, может быть (им, Максом, едва ли вообще замеченную и если отмечаемую мною, теперь, то лишь как простое введе ние, простое начало…) — целую, значит, осень.

— И когда он возвратился в Москву, Макс, в этот огромный, таинственный, невероят ный, самый странный на свете город, тогда — что, собственно?

Лишь некая осень, простое введение, отделяет, его и меня, от этой, уже начав шейся, если угодно, зимы. — Там (думаю я…) — там все линии сходятся;

— и по какой бы дороге я ни пошел, любая дорога (думаю я…) — любая дорога приведет меня к этой зиме (уже, если угодно, начавшейся…).

Он же, Макс, — он шел к ней по всем дорогам: одновременно и сразу.

Он шел к ней сразу по всем дорогам;

— он возвратился, значит, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот го род, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще воз можное с совершенно немыслимым, — и приехав с вокзала домой, в свое решительно неописуемое, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, — занеся чемодан в комнату (и тут же задернув, наверное, шторы…) он, Макс: — а впрочем, думаю я, пой дем, для начала, по вот этой, к примеру, дороге…: он, Макс, в тот же день, например, позвонил, разумеется, Фридриху.

Он позвонил Фридриху и встретился с ним: в конце бульвара, к примеру. Он был рад этой встрече, — и Фридрих, появившись, как некогда, из глубины — беско нечно прямой, в бесконечную даль уходящей, уже начавшей, быть может, желтеть, но еще переполненной, разумеется, сумраком, тенью листвы и пятнами солнца ал леи, — Фридрих, приблизившись, улыбнулся и взял его под руку, — и он, Макс, снова, в то же мгновение, почувствовал, в себе и вокруг, что-то веселое, быстрое, легкое, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, к каким-то (так и оставшимся, следовательно, по ту сторону моей истории: если это история…) персо нажам их жизни, — и эта жизнь (здесь, думаю я, здесь, у этого моря, так легко, поч ти незаметно от него отступившая: как если бы ее никогда и не было вовсе…) — эта случайная жизнь вновь, следовательно, его обступила, и он, Макс, уже готов был ей снова отдаться: и как если бы, в свою очередь, никакого моря, никакого лета и вовсе не было — никогда… Оно было, однако, это море — и это лето (и этот песок, эти сосны, этот свет, про нзительный и прозрачный…). Все это было, однако;

— и после всего этого (после этого лета, после этого моря — и всех надежд, и всех мыслей, оживших в нем здесь…) та — случайная жизнь, которой, еще весною, он жил в Москве, вместе с Фридрихом, уже не только, или почти, не давала ему ни прежней радости, ни прежнего ощущения — жиз ни, но как будто вообще не удавалась, не давалась ему;

он стремился к иному;

уже через несколько дней он почувствовал ее — невозможность.

— Нет, хватит, хватит… так не может более продолжаться… И когда он возвратился в Москву, Макс, — Москва (этот огромный, таинственный, невероятный, самый странный на свете город…) — Москва поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно — как будто он никогда ее раньше не видел.

Был — когда он вернулся — был, наверное, совсем еще летний (лишь с первым намеком на осень…), еще совсем по-летнему жаркий и душный день;

он сошел с по езда, взял такси — и вот: улицы, мостовые, дома, и раскаленный на солнце асфальт, и машины, и шум, и грохот, и — нет, нет, я не описываю…: все это вдруг надвинулось на него (откуда-то…) — и он, Макс, с еще почти мучительной ясностью помнивший:

море — и сосны, и ветер, и облака, — почти с ужасом смотрел, должно быть, вокруг.

И когда машина взлетела на мост, Макс, ужасаясь, увидел, наконец, свое собс твенное, из всего неописуемого самое неописуемое жилище, темной громадой нави савшее над рекою… Он занес чемодан в комнату — и тут же задернул, наверное, шторы.

— И мне, думал он (задернув шторы, осматриваясь…) — и мне придется здесь — жить?..

Он позвонил Фридриху, — и встретился с ним, — и они, Фридрих и Макс, снова, как прежде, поехали, должно быть, куда-то, к кому-то…;

— но если (так думаю я те перь…) — если он, Макс, втайне надеялся и втайне рассчитывал, что, с течением вре мени, он просто-напросто привыкнет ко всему этому: к этому городу, этим улицам, этому дому и этим домам, — то он, Макс, конечно же, ошибался, и чем дальше шло время, тем острее чувствовал он — невозможность: невозможность, опять-таки: этих улиц, этого города.

— А ведь там (думаю я теперь…) — там, в этом городе (огромном, невероятном, таинственном…) — там были ведь и какие-то старые, какие-то, еще все-таки — воз можные улицы, переулки: дома, проходы, дворы…;

и я: я сам жил когда-то на такой улице, в таком дворе, в таком доме. Но он, Макс (возвратившись в Москву…) — он как будто не замечал ничего этого;

он видел лишь новое, ужасное, неописуемое.

Он видел лишь новое, ужасное, неописуемое;

— и он не только не мог привык нуть — он, на самом деле, и не хотел привыкать к этому городу, дому, домам;

слиш ком ясно помнил он море (сосны, ветер и облака…);

и шагая по какой-нибудь новой, да, неописуемой улице, среди шума, и грохота, и машин, и прохожих, и — нет, нет, я не описываю… — пытался, наверное, и разумеется, вполне безуспешно пытался снова вызвать в себе то ощущение: отстраненной замедленности, которое открылось ему, как сказано, здесь, этим летом, у этого моря. Но ни о какой замедленности, ни о какой отстраненности, не могло быть, конечно, и речи;

было лишь возбужденье, усталость, спешка, торопь и оторопь…;

и — и вновь, конечно же, как только он возвратился в Москву, — вновь, конечно же, подступило к нему все то, от чего он, еще весной, на пример, убегал, вся эта, как писал я когда-то, его собственная и все-таки чуждая ему самому, как бы внутренняя и все-таки внешняя жизнь — не-жизнь, если угодно.

Она подступила к нему — она обрушилась на него;

он пытался — он не мог соб рать свои мысли;

он был — он не был, конечно, один;

и не глядя вокруг, не в силах остановиться, все быстрей и быстрее, по какой-нибудь новой, ревущей и призрачной улице, среди шума и грохота, обращаясь к кому-то… — нет, нет, я не описываю… Он сам не знал, разумеется, что ему делать.

— Бросить все (вдруг спохватываясь…) — уехать… уехать куда-нибудь… Он не мог, однако, уехать. — Уже была, как сказано, осень, и он, Макс, снова, каждое утро, должен был платить свою дань: ненавистно-неописуемому.

— И когда он возвратился в Москву, наконец, та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная, втайне и даже откровенно сомнительная, — та, тоже, если угодно, жизнь, — не-жизнь, если угодно, — к которой, как сказано, все мы были ког да-то причастны, в которой все мы участвовали, — жизнь эта поразила и ужаснула его, должно быть, как будто он очень давно, — как будто он никогда не жил ею рань ше, — или так, может быть, как будто он просто-напросто забыл о ней, забыл ее: здесь, у этого моря. Он же и в самом деле забыл ее: здесь;

он, Макс, целое лето вообще о ней, должно быть, не думал;

и когда (возвратившись в Москву…) — когда он, Макс, на следующий, к примеру, день отправился в свое учебное, вновь скажем так, заведение, с его бессмысленными и вполне бессмысленными собраньями, лекциями…: но нет, нет и нет, я не могу, не должен и не буду ее описывать, эту жизнь, решительно неопи суемую… Она надвигается, она охватывает;

не участвовать в ней мы не можем;

и хотя реальность ее сомнительна, реальность ее, в то же время, несомненна — как боль. Она и обрушилась на него как некая боль;

он не мог не участвовать — не мог… нет, не мог больше и участвовать в ней.

А ведь он, Макс, — еще весной, например, — он, как сказано, убегал от нее — и от нее, среди прочего — в откровенно-внешнее, необязательно-легкое.

Но и эта, случайная, жизнь не удавалась, как сказано, не давалась ему теперь;

за веса, почти на каждом шагу, разрывалась;

что-то тяжелое, трудное, горькое, все ясней и отчетливей, проступало за нею;

и он не только не перескакивал через это что-то, легко и уверенно, — он, Макс, почти на каждом шагу спотыкался — останавливался:

в тоске и испуге.

И все это, внешнее, внутреннее, подавляюще-безусловное, откровенно-случай ное, — все это складывалось как будто, — уже сложилось, — в некое целое, со всех сторон, изнутри и снаружи, его обступавшее… — Выйти и вырваться, думал он, выйти и вырваться… Но как же вырваться? как же выйти? что делать?

— Жизнь (думаю я теперь…) — жизнь (но уже в каком-то ином, в каком-то — подлинном, может быть, смысле…) — жизнь вновь нашла свою тему… она же и не теряла ее… жизнь, как бы то ни было, вновь столкнулась с самой же собою;

и как ни пытался он, по привычке, просто жить дальше, что-то не получалось, что-то как будто разваливалось;

через две, три недели он оставил свои попытки.

Да он вовсе и не хотел этого… просто жить дальше;

он стремился к иному;

он скорее готов был отдаться: боли, беде и отчаянию, чем жить дальше так, как он жил до сих пор.

В беде и отчаянии была, по крайней мере, некая достоверность, несомненность и убедительность. Страдать и мучаться значило все-таки: жить.

Он был готов к этому (или так казалось ему…);

со всей решительностью шел он на обострение, на столкновение: с внешним и внутренним, сомнительным и случайным, с не-жизнью, с жизнью, с самим же собой.

Все это словно бросало ему некий вызов: отчаяние было его ответом.

И уже почти не встречаясь более с Фридрихом, не встречаясь — или, может быть, лишь однажды встретившись, после своего возвращения, с Лизой, удивленной и разо чарованной его — мрачным видом, как она выразилась, — и уж тем более не встречаясь ни с кем из прочих (не взятых мною на эти страницы…) персонажей его прошлогодней, случайной, и теперь уже без всяких сомнений закончившейся, или, вернее: им, Максом, законченной, завершенной и оборванной жизни, — все решительнее углублялся он, все глубже и глубже проваливался: в свою собственную, в свою подлинную, если угодно, жизнь, — в зиму, уже, если угодно, начавшуюся.

Все реже и реже выходил он на улицу;

платил свою дань — возвращался домой.

И надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать;

и — вновь, и вновь вспоминал он, разумеется, море, ветер, облака и надежды — уже, в общем, по кинувшие его.

Они покинули его, разумеется;

никакой замедленности, никакой отстраненности уже, как сказано, не было;

ни о каком спокойствии не могло быть, конечно, и речи;

и то, что здесь, у этого моря, еще казалось ему возможным, там, в шуме и грохоте, оказыва лось — совершенно немыслимым.

— Постепенно и понемногу? Как бы не так…, думал он.

— А ведь и это все то же, — так он однажды подумал: заплатив свою дань и воз вращаясь домой, — да, все то же стремленье к какому-то… легкому?.. к какому-то, во всяком случае, замечательному, превосходному, — так подумал он, — будущему… в котором все совпадет, все сойдется, которое… никогда не наступит… Он остановился, конечно;

он провел рукой по лицу;

как некогда и как будто впер вые, посмотрел, увидел он знакомый ему переулок;

дома и окна;

желтые листья.

— Да, все то же, все то же… одно и то же стремление… И что-то, значит, неправильно… в чем-то я ошибаюсь… И хотя он еще пытался, быть может, что-то как-то собрать, что-то как-то — на ладить, ничего, конечно, не получалось, все, конечно, разваливалось;

чем дальше шло время, тем яснее видел он невозможность: невозможность, еще раз: что-то наладить, что-то как-то собрать.

Он принуждал себя, конечно, к усилию (что, собственно, ему оставалось?..);

он не верил в него, разумеется.

— Нет, думал он… вновь думал он, это все-таки должно быть… да, должно быть легко и получаться само собою, все это… трудное… — Должно быть… должно быть… — Ну а если не получается… тогда: что же?..

Беда и отчаяние.

— Нет… нет, думал он, все не так… И все мои построения неверны, и все мои мысли ведут не туда… никуда не ведут… И так прошел месяц, — два месяца, — опали листья и выпал снег;

— и когда он выпал, однажды, Макс (все реже и реже выходивший, как сказано, из дому…) — Макс, уже вечером, в сумерках, вышел, однажды, на улицу, — переехал, на троллейбусе, через мост, — и пошел куда-то, почти не глядя и почти не думая, может быть, куда он идет. И что-то странное было в тот день на улицах, в городе, что-то особенно тягостное, возбуж денное, тревожное, зыбкое…;

но он, Макс, отдавшись своим собственным, тревожным, и зыбким, и тягостным мыслям, — и тому беспокойству (так думаю я теперь…) — ко торое, может быть, и заставляло его идти (все дальше и дальше, куда-то…) — почти не смотрел, быть может, вокруг, — и только исподволь, краем глаза, не задумываясь, проходя мимо, замечал, может быть, что-то особенное, очень странное: на улицах, в городе — и как бы некий оттенок, лежавший в тот день: на стенах домов, на снегу, на ма шинах, на лицах, на стеклах… Он пошел переулками (и там, в переулках, — там было тише, — падал, крупными хлопьями, снег, — таял, не долетев до земли, — последние желтые листья еще лежали, может быть, по краям мостовой…) — прошел, не заглянув в нее, маленькую, в снегу и в сумерках исчезавшую площадь, — дошел до бульвара: — но та, любимая им, бесконечно-прямая аллея уже расплылась: в снегу, в сумерках, в та лой воде, — и что-то странное было вокруг, — что-то тревожное, зыбкое, — и он сам не знал, куда он идет, — и шел все быстрее, по широкой, главной аллее, по талому снегу, по лужам, — и с каждым шагом беспокойство его возрастало, — и он шел так, как будто пытался, действительно, выйти: откуда-то, — и он не мог, конечно же, выйти… Что-то путалось, что-то кружилось;

что-то вдруг вспыхивало, что-то вдруг гасло;

и он шел все быстрей, все быстрее, то — обращаясь к кому-то, говоря — кому-то — что вот, он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться…, и что он не хочет, не хо чет, не хочет ни с кем говорить…, — не в силах не говорить, бросая вызов, обращаясь к кому-то, — то вдруг оставаясь один — наедине со своим беспокойством, тревогой (бо лью, бедой и отчаянием…);

и пройдя бульвар целиком, вышел, наконец, на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу (и здесь совсем было странно, и на всем, на мостовой, тротуарах, на машинах, на лицах, на стеклах, лежал некий отсвет, тревож ный и зыбкий…) — пересек ее, свернул в переулок, — налево, направо и еще раз нале во, — и прошел, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил, — и лишь увидев, сквозь снег, сумерки (сквозь боль, беду и отчаяние…): кирпичную кладку стены, и арку, и башенку, свернув в эту арку, — пройдя первый, большой двор, — вто рой, поменьше, — и оказавшись, значит, в том самом, совсем маленьком дворике (с его крытой галереей и покосившейся лестницей…), куда мы заходили так часто вместе с Верой, прошлой зимою (и который, не помню уже при каких обстоятельствах, я по казал, в свою очередь, Максу…), — сел на скамейку (ту самую…): и здесь, может быть, успокоился.

Успокоился? — Нет;

но что-то вдруг словно прояснилось в нем;

сумятица, смута и путаница отступили от него на мгновение.

— Все не так, — снова подумал он. — Все не так, все неправильно… Здесь было тихо, совсем тихо, в этом маленьком дворике;

падал, крупными хло пьями, снег;

таял, не долетев до земли;

светилось, над галереей, окно;

и укрывшись здесь, под навесом, от снега и холода, от ветра и сырости, Макс, с той внезапной, тре вожной, — с той всегда новою ясностью, которая приходит к нам всякий раз неожи данно, всякий раз как будто впервые, — и по сравнению с которой все кажется смутой, сумятицей, — Макс, укрывшись и замерев, почувствовал вдруг, что — вот сейчас, вот сейчас — что-то, быть может, решится… — Все не так, все неправильно… И все мои построения неверны, и все мои мысли никуда не ведут… — Я думал, я знаю, чего хочу. Я не знаю, я не могу этого знать… — И нужна, конечно, решимость — прежде всего, готовность — к еще неизведан ному… — Должно возникнуть что-то совсем иное… все должно измениться. Но я, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в этой жизни, я не знаю, и не могу, и не должен знать, что это будет… Он встал;

опять сел;

закурил сигарету.

— Идти, не зная, куда идешь… Но важно идти, вот что важно… — Выйти и вырваться, — думал он, — выйти и вырваться… А я как будто сам за гоняю себя во что-то… — Вот именно… я сам загоняю себя во что-то… — Я заставляю себя, я принуждаю себя к усилию… И как если бы я обязан был… думать, смотреть. Но я не обязан… я хочу этого… я не знаю, чего я хочу… — Искомая ясность? вожделенная собранность? Нет, это все не так, все непра вильно… И я должен понять все это, разобраться во всем этом, разобрать… да… раз рушить что-то в себе… — Разобрать и разрушить… неправильное, никуда не ведущее… И покуда он сидел так и думал, совсем, должно быть, стемнело;

падал снег, горело окно;

и какие-то тени двигались там, за окном;

кто-то выглянул на галерею;

открылась и снова закрылась дверь;

— а он все сидел и сидел так, на скамейке, под навесом, ук рывшись, — курил: одну сигарету и сразу за ней другую: — и как будто пытаясь что-то продлить, что-то, быть может, додумать, — и уже понимая, быть может, что, когда он встанет, уйдет, и сумятица, и смута, и путаница снова его охватят, — и что это, увы, не конец, а скорее начало: боли, беды и отчаяния.

— Ну что же, пускай беда, пусть отчаяние… Все должно измениться, что-то совсем иное — возникнуть. И это будет мучительно;

я знаю;

пусть так… — Вот, — думал он, — вот, мысль уже слабеет, и путается, и повторяет себя саму… Но я еще сижу здесь, на этой скамейке, под навесом, укрывшись… и все-таки есть… есть, конечно, какие-то, совсем иные возможности… источники жизни… Найти их… искать их… пускай в беде, пусть в отчаянии… И как бы (думаю я теперь…) — и как бы ни пытались мы что-то продлить, мы не властны, увы, продлить: что бы то ни было, дальше некоего, заранее отмеренного, может быть, срока;

и закуривая: четвертую или пятую, может быть, сигарету, он вдруг снова почувствовал: прежнее беспокойство, тревогу, и как бы нарастание: боли, беды…;

что-то, действительно, спуталось;

что-то, в самом деле, смешалось;

и он встал, опять сел, опять встал: и в последний раз посмотрев на галерею и лестницу, навес и скамейку, пошел, следовательно: куда же? Домой?

— Да, домой… куда же еще?.. Идти больше некуда, вот в чем все дело… — А как бы хотелось вернуться и вправду: домой… Что он имел в виду? Он и сам не знал, может быть… Уже все кружилось, все путалось;

уже было совсем темно;

горели, сквозь снег, фона ри;

и какой-то, очень странный, оттенок, какой-то отблеск, тревожный и зыбкий, лежал по-прежнему: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах;

и чем дальше он шел, тем более возбужденными, шумными были улицы — и тем сильнее делалось ощущение чего-то особенного, уже готового, быть может, случиться. И когда он, Макс, в тоске и спешке, в беде и отчаянии, не глядя вокруг (и вновь пройдя, может быть, сов сем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил…) — когда он снова вышел на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу: — там, на этой улице, — там вовсе не оказалось, к примеру, машин, но прямо по мостовой шли какие-то люди, что-то крича ли и что-то несли, и что-то вспыхивало, загоралось, светилось, и это было — как некий толчок, внезапно его разбудивший.

— Город (думаю я…) — город справлял в тот день один из своих — неописуемых:

разумеется — праздников;

он вспомнил об этом: только сейчас. И вспомнив, стоял в растерянности, на тротуаре;

и мимо шли люди, люди, толпы людей;

и что-то крича ли, что-то несли;

и что-то вспыхивало, что-то светилось;

и призрачным блеском отсве чивала мостовая, люди, лица, толпы людей, снег, снежная слякоть.

— Перейти эту улицу… как можно скорее… Но перейти ее оказалось совсем не просто. Кто-то толкнул его, кто-то окрикнул, задел плечом, схватил за руку: и бесконечно далеким, недостижимым казался ему — противоположный, спасительный тротуар.

Он взглянул вверх: неба не было.

Был только разорванный флагами мрак, — и снег, и снежная слякоть, — и толпы лиц, и толпы людей, — и резкие крики, и красные отсветы…;

и когда он, Макс, вы шел — вместе с толпою — на совсем и совсем широкую, безмерной ширью перед ним лежавшую площадь: — там совсем было странно, совсем было страшно;

и длинные, косые полосы света кромсали и резали мрак, снег;

флаги и лица;

и пронзительно ост рым, ужасным было вдруг охватившее его чувство бессилия: перед этой толпой, этой площадью — этим городом, этой жизнью… Но он все-таки вырвался из этой толпы, убежал с этой площади;

и вскочив, может быть, в уже отходивший троллейбус, — и вновь, наконец, возвратившись домой, — за крыв дверь и задернув шторы: нет, нет — думал он — так не может, не может, не может более продолжаться.

Так не может более продолжаться…;

и после долгой, мучительной, наполовину бессонной, наверное, ночи, он, Макс, — на следующий день — не встал с постели и не пошел: никуда;

почти до вечера пролежал он: лицом к стене, отдавшись: боли, отчая нию;

и лишь через два, через три, через пять, может быть, дней, вновь (с тайной дрожью и не очень веря в успех…) — рано утром и по уже зимним, заснеженным улицам, от правился…: нет, он вовсе не намерен был больше платить свою дань, но весьма реши тельно и вопреки всем препятствиям и всем возражениям, выговорив себе — у ненавис тно-неописуемого — целый год свободы (что, в конечном счете, оказалось совсем не так трудно, как он ожидал…) — вновь, теперь уже окончательно, возвратился домой, — во шел в комнату, закрыл дверь, задернул шторы, помедлил…: осень (думаю я…) — осень, введение, кончилась, зима же, действительно, началась.

И вот так (думаю я теперь…) — вот так, раскачиваясь: между выходом в мир и уходом в себя, — то устремляясь вперед, то поворачивая обратно, — вот так и движет ся наша жизнь: куда-то… Зима началась, следовательно;

— но если (так думаю я теперь…) — если преды дущая зима была теплой, темной и снежной, а за два года до этого — ясной, крепкой, морозной, — эта была: какой же? Он, Макс, почти не заметил ее, быть может;

но и я (теперь, здесь, поворачивая…) — как я ни всматриваюсь, как ни напрягаю я зрение — я вижу лишь отдельные дни, совсем непохожие друг на друга. Она была пасмурной, солнечной, — холодной и теплой одновременно;

была пурга, была слякоть;

был мо роз, была оттепель;

— и как ни пытаюсь я составить из всего этого нечто целое, некую зиму — все это кружится, кружится предо мною, наплывает, расплывается, исчезает… Она была никакой, одним словом;

— но это вовсе, конечно, не значит, что ее — не было.

Она была, без всяких сомнений;

и она была долгой, мучительно долгой, эта зима;

она тянулась, и длилась, и медлила;

— и он, Макс, уже почти не верил, быть может, что она когда-нибудь — кончится.

А впрочем (думаю я…) — сколько же времени она, собственно, длилась? Она (так думаю я теперь…) — странным, и удивительным, и даже, отчасти, пугающим меня об разом, совпала — для него, Макса, — с зимою: в самом простом, самом обычном, ка лендарном понимании этого слова. Пошел снег: зима началась;

— и потом, когда снег перестал — и растаял: зима, сразу же и во всех смыслах, кончилась;

и он, Макс, как будто вдруг вышел и выскочил из нее: во что-то иное, на нее, зиму, совсем, совсем непо хожее… И значит (думаю я теперь…) — речь идет, значит, о каких-нибудь четырех, или, допустим, четырех с половиною месяцах. — Но для него, Макса, эти четыре (с поло виною, предположим…) месяца — эта зима, следовательно: для него она длилась не просто долго — мучительно долго;

он не знал, разумеется, не знал и не мог знать, как и чем она кончится;

конца ей, во всяком случае, не было видно;

он, Макс, уже почти не верил в него, быть может: и как если бы (так думаю я теперь…) — как если бы, отдав шись ей, этой зиме, он шел вместе с нею — как если бы она вела его не куда-то вперед (к некоей, скажем, весне…) — но как если бы она уводила его куда-то в сторону, все дальше и дальше: по каким-то (думаю я… ) — по каким-то своим, тайным, и зимним, и темным, и запутанным, и опасным, и затерянным, в снегу, в темноте исчезавшим, терявшимся тропам… Я очень часто виделся с Максом в ту зиму: чаще, быть может, чем когда-либо раньше, когда-либо позже.

И всякий раз, когда я видел его, — всякий раз, когда я приходил к нему, напри мер, — поднимался на лифте, нажимал на кнопку звонка (и всякий раз, очень долго, он, Макс, не открывал мне, я помню, дверь: и в этом ожидании, перед дверью, было что-то томительное, тревожное, странное…) — всякий раз, когда я входил, наконец, к нему в комнату, меня тут же — как некий запах, как некое чувство — охватывало, я помню, не что, сотканное (казалось мне…) из беды и отчаяния, беспокойства, табачного дыма, бес сонницы, тайных усилий.

Я сам не знал, разумеется, что мне со всем этим делать;

я приходил к нему, разуме ется, из какой-то, совсем иной, своей собственной жизни;

я приносил ее, конечно, с со бою;

она оказывалась — здесь, в его комнате — чем-то решительно неуместным, невоз можным, ненужным;

раза два или три я попытался, я помню, заговорить с ним о моих собственных обстоятельствах, планах (связанных, к примеру, с театром: на маленькой площади…);

он не отвечал мне;

смотрел в сторону;

мне делалось стыдно;

мы оба молча ли. Но и заговорить с ним — о нем я тоже, разумеется, не решался;

решился — однаж ды;

он посмотрел на меня с упреком;

ничего не ответил. И только изредка, как будто не в силах более сдерживаться, он сам вдруг начинал говорить, и говорил в таких случаях очень быстро, шагая по комнате, останавливаясь: у окна, вновь принимаясь ходить: и обращаясь как будто не ко мне, — к кому-то другому, — к себе самому, — ни к кому…;

и это было самое, пожалуй, мучительное;

молчание было легче.

Но я все-таки заходил к нему: раз в неделю, в десять дней, например;

и просидев у него, Макса — в табачном дыму, в отчаянии — полчаса, час, вновь — почти с облег чением и в то же время с чувством бессилия, почти унизительным, — вновь, следова тельно, возвращался в свою — совсем иную, разумеется, жизнь;

к своим собственным планам, обстоятельствам, помыслам.

Мне тоже (так думаю я теперь…) — мне тоже виделось некое заострение;

обост рение;

столкновение: с чем-то;

скрещение неких линий;

неких, может быть, тем.

Театр, как сказано, некий — нет, теперь уже вполне определенный: на маленькой площади, — театр, следовательно (на маленькой площади…), уже втайне присутство вал в моих, еще бесконечно-далеких от осуществления, но уже, с неведомым прежде упорством, стремившихся к осуществлению планах, надеждах и помыслах. Я не знал по-прежнему, что мне с ним делать;

я понимал, по-прежнему, что обойтись мне без него не удастся;

Pages:     | 1 |   ...   | 2 | 3 || 5 | 6 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.