WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 8 |

«Алексей МАКУШИНСКИЙ МАКС роман ImWerdenVerlag Mnchen 2007 © Алексей Макушинский. Макс. Роман. М., „Мартис“, 1998 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2007. ...»

-- [ Страница 3 ] --

И вот — тропинка, корни, трава, и поезд через поляну, и снова вечер, и улица, и фонари, уже загоревшиеся… И на другое утро он сам зашел ко мне, как уже говорилось, и вошел, вслед за мной, в мою комнату, и спросил меня, что я читаю, я сказал что, он ответил цита той, я узнал ее, улыбнулся, он тоже, через заднюю, в глухом заборе, калитку вышли мы, как сказано, в лес… И в другой какой-то, чуть более светлый, чем все остальные, смутно-дымчатый, тающий, уже почти готовый раскрыться, не раскрывавшийся день мы разожгли костер, в березовой роще, и он вдруг заговорил со мною о будущем, и о том, что мы будем делать с ним через год, через два, и о каких-то, я помню, экзаменах, которые нам следовало или, наоборот, по его мнению, как раз не следовало сдавать, и вдруг замолчал, и опять улыбнулся, и длинной, кем-то когда-то оструганной и с одно го конца обгоревшею палкою поворошил, улыбаясь, в огне, и следя за дымом, подни мавшимся среди редких ветвей, я сказал ему, что я напишу когда-нибудь — нет, я не сказал ему, разумеется, — я еще сам не знал что, — и он опять, и опять улыбнулся… И потом опять были пасмурные, опять и снова темные дни… И все это было одним, одним-единственным, чудесно-растянутым, чудесным, кратким мгновением… И был последний день, дождь, и магазин возле станции, и зал, вновь, впоследс твии, найденный, и белые стены, и фанерные кресла, и дорога, и пруд, и другой ма газин, у шоссе, и грузовик, и небо над убегающими деревьями, и вино, и веранда, и ночь, и внезапная ясность, и, я помню, тетрадь, вновь раскрытая, и какие-то, наконец, непонятно откуда, вместе с шелестом веток и сами собой приходившие, вполне слу чайные, конечно, слова, фразы… о чем-то, я сам не знал, быть может, о чем… о каких то деревьях, каких-то дорогах, поездах и станциях, шпалах, рельсах, далеких огнях…, и стремленье к иным словам, лучшим фразам, почти, я помню, невыносимое…, и вот, как сказано, звезды, среди невидимых облаков, и забор, и калитка, и как будто соби равшее в себе все стремленья, надежды, исполнение всех надежд сулившее, странным образом, ощущение мокрой древесины под ладонями, неровной и трудной, мелких капель, навсегда остающихся, конечно, на пальцах…, и как ни хотелось мне зайти к нему, Максу, разбудить его, сказать ему что-нибудь, я не стал будить его, не зашел к нему, ничего не сказал. И на другое утро Макса там уже не было, дверь была заперта, и вновь начавшийся дождь струился, стекая с навеса, по желобу, и с нежным хлопаю щим звуком падал, падал на землю, и внезапный ветер прошумел в вершинах деревь ев, и калитка, в последний раз, закрылась, помедлив, за мною.

Вот так и закончился этот август, начало всего. И уже понимая, наверное, что я прощаюсь со всем этим — уже навсегда, я побродил еще немного по улицам, по лесу, и постоял у тех бревен, в березовой роще, где мы жгли с ним костер, и в конце концов, вечером, уехал, как и он, Макс, в Москву, в этот огромный, таинственный, невероят ный, самый странный на свете город, — в этот город, еще и еще раз, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, еще возможное с совер шенно немыслимым, — и где — через неделю? — через две недели, быть может? — в какой-то — упомянем о нем, наконец — уже совсем холодный, осенний, иссиня-белым туманом окутанный день, мы снова встретились с Максом: у него… да, у него, Макса:

в его, решительно-неописуемом, как уже много раз говорилось, жилище. И едва за кончившись, август (а вместе с ним и поселок, и станция, и лес, и тропинки, и просе ки…) — август, едва закончившись, тут же, удивительным образом, отступил от нас, от меня и от Макса — в неправдоподобную, никаким временем не измеримую даль;

и когда мы встретились с Максом в Москве, все уже было иначе;

и был этот город, вокруг нас, огромный, невероятный, таинственный, со всеми его, еще возможными или уже невозможными улицами, переулками и домами;

и та, принудительно-обязательная, подавляюще-безусловная и решительно-неописуемая, опять-таки, жизнь, в которой мы оба участвовали, не могли не участвовать;

и однажды начавшись, разные, самой природой своей друг от друга отделенные времена (собрать их, расставить их по мес там…) устремились, сменяя друг друга, куда-то, к чему-то…;

и хотя здесь, в городе, ус лышать его было гораздо, несравненно труднее, я все-таки слышал, по-прежнему, тот, в августе, в начале всего, впервые услышанный нами призыв;

и уже втайне помышлял, разумеется, о каких-то, еще совершенно неопределенных писаниях;

и втайне готовил ся к ним;

и — как бы то ни было — нарушим запрет — через год (после августа…) мы оба — да, нарушим — закончили школу, и сдали, действительно, некие, заключитель ные, а затем и вступительные экзамены, — и значит, оба, каждый на свой лад, про должили так называемое образование: оно же, как сказано, никаким образованием не было, но было лишь средством спасения от несравненно более страшного…;

и сдав экзамены, и поступив, значит, каждый в свое, учебное, вновь скажем так, заведение, поехали, я помню, вдвоем — в тот совсем иной, в тот — увы, лишенный названия го род, куда мы снова поехали с ним, много позже, впоследствии, отсюда, из этой, в ту пору еще, разумеется, неведомой нам деревушки;

и съездили в Царское, я помню, Село;

и оттуда, сразу же, в Павловск;

и побродили по парку;

и зашли во дворец;

и следующее (через два года после августа…) лето он, Макс, прожил в какой-то — сов сем другой, разумеется, и очень, очень далекой, затерявшейся, как он впоследствии мне рассказывал, среди полей и перелесков деревне, в отрешенной глуши;

и затем была осень: удивительно-ветреная;

открытия и блужданья;

и жизнь нашла, наконец, свою тему;

история началась;

и он, Макс, блуждая по городу, набрел, среди прочего, на некую, очень маленькую, как сказано, площадь;

и познакомился с Сергеем Сергее вичем, устроителем, режиссером;

с Лизой и Фридрихом;

и я сам, зимою, с Алексеем Ивановичем;

и в конце зимы, наконец, мы съездили в тот поселок, где некогда, в авгус те, встретились, как будто впервые: и значит, впервые попытались — вернуться: что, в свою очередь (так думаю я теперь…) означало разрыв, теперь уже окончательный, расставание, уже, в общем, бесповоротное. И когда мы съездили в этот поселок, мои собственные, еще бесконечно далекие от осуществления планы, надежды и помыслы получили вдруг некую определенность, дотоле им, быть может, неведомую;

настоя тельность;

почти неизбежность;

он же, Макс, не выдержав напряжения, в конце кон цов оставил усилия, отдался — случайному.

Он не выдержал напряжения;

он бросился, в самом деле, в какую-то, откровенно внешнюю, намеренно и нарочито случайную жизнь: жизнь (так думаю я теперь…), которая уводила его, разумеется, все дальше и дальше от того, к чему он, Макс, по прежнему, втайне, стремился, — но вместе с тем и в то же самое время, пускай нена долго, пускай лишь по видимости, помогала ему уйти, ускользнуть и от всего того, с чем он, Макс, как ни пытался — или, вернее: с чем он, Макс, уже и не пытался, может быть, справиться.

Он убегал, следовательно;

каждый день, покончив с неописуемым, встречался он с кем-нибудь;

вместе с кем-то ехал к кому-то;

из гостей в гости;

как можно позже воз вращался домой;

ложился спать;

засыпал.

Ему было, в общем-то, все равно, куда идти, ехать;

важно было идти, ехать — куда то, с кем-то, к кому-то;

жизнь его проходила теперь на людях;

он почти не оставался теперь, он боялся теперь остаться один.

В самом деле, присутствие других людей как будто отделяет нас от нас же самих;

встречаясь с кем-нибудь, мы словно теряем себя из виду: и все, что мы делаем, все, что мы говорим, почти не затрагивает, быть может, той волшебной точки, того средоточия, которое он, Макс, блуждая по городу, открыл в себе некогда, некоей, удивительно-вет реной и теперь уже отступившей от него, Макса, в бесконечную даль, невозвратимой более осенью. Но, отделяя и отрывая нас от нас же самих, присутствие — рядом, на против — на улице, в комнате — другого человека (других людей…) вместе с тем и в то же самое время избавляет нас — пускай ненадолго, пускай лишь по видимости — от того, тоже, если угодно, присутствия, которое, когда мы остаемся одни, не позволяет нам остаться в одиночестве, — от того незримого, призрачного другого, к которому мы невольно, почти всегда обращаемся: и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы некое место (в нас самих…) — место, отведенное, быть может, для этого — как же на звать его? — собеседника? соглядатая наших мыслей? — как если бы оно заполнялось вдруг теми реальными, если угодно, людьми, с которыми мы встречаемся, говорим, идем или едем куда-нибудь, — теми случайными, если угодно, людьми, с которыми он, Макс, проводил теперь целые дни, вечера и которые, сами того не зная, как будто отвлекали на себя все то, с чем он, Макс, так упорно и так безуспешно — или, вернее:

с чем он, Макс, уже не боролся… Их было очень много теперь в его жизни;

некоторых я знал;

других нет;

пару раз, я помню, мы оказывались, вместе с Максом, в одних и тех же гостях;

но встречались мы, в общем, редко: — я жил, как сказано, там, в том, огромном, таинственном, неве роятном, самом странном на свете городе — совсем иной, своей собственной жизнью:

жизнью, в которой присутствовал, как сказано, Макс (присутствовал: вот волшебное слово…) — но в которой он, Макс, присутствовал точно так же — почти так же, быть может, — как присутствовали в ней все другие и прочие ее персонажи (Алексей Ива нович, например…) — как простая данность, еще раз, не зависящая от моей воли, же ланий, стремлений… Своей собственной жизнью жил я — в том городе;

и она, эта далекая, давняя, уже не существующая более жизнь — со всеми ее персонажами, знакомствами, встре чами, — случайными и неслучайными отношениями, — с ее мучительной причас тностью к неописуемому, принудительно-обязательному, — и с той (так думаю я теперь…) — с той сменою дней, вечеров и утр, засыпаний и пробуждений, разочаро ваний и надежд, — мгновенной радости и внезапной печали, — неудовлетворенности или, наоборот, согласия с чем-то, — задумчивости, бездумности, наконец, — с той не прерывною сменой (дней, настроений…), которая (думаю я…) — которая и составля ет, собственно, жизнь и которую уже никогда, никому не удастся, наверное, вспомнить, восстановить, воссоздать: — она тоже, если угодно, разыгрывалась — сама собою, сама по себе;

я жил ею — я не видел ее;

со всех сторон обступала она меня: — и чтобы толь ко теперь, здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, уравниваясь в правах и даже просто-напросто превращаясь во что-то совсем иное, в слова и фразы, эпитеты и сравнения, подъемы или, наоборот, падения ритма, — чтобы только те перь, здесь, на берегу моря, на краю мира, поступить, наконец, в мое распоряжение, в мое, если угодно, ведение… А между тем, еще и еще раз, уже там, в самой этой жизни, в глубине ее, уже были, как сказано, уже втайне, тоже, присутствовали, — намечались, сгущались, — не кие — из нее выраставшие, ее же и перераставшие — и как бы в иную сторону направ ленные стремления, — планы, надежды и помыслы…;

я, иными словами, — я уже ду мал — конечно — об этом превращении жизни в историю;

я уже слышал ее, истории, издалека нарастающий ритм, смутное биение дальнего замысла;

— и когда мы съез дили с Максом туда, в тот поселок, где некогда встретились, эти помыслы, планы, еще бесконечно-далекие от осуществления, обрели, как сказано, некую настоятельность, дотоле им, быть может, неведомую, некую — почти неизбежность.

— И значит, август, начало всего, и — что же? город? город, конечно… этот ог ромный, невероятный, с его старыми и новыми улицами, площадями и проспектами город… и — что же? что же?..

И ранней весною такое бывало небо, с такими, вдруг, переходами: от серого к синему, от синего к голубому, — и где-нибудь вдали, над бульваром, над черными, совсем-совсем маленькими — и вдруг: с чудесной отчетливостью — в прозрачном воз духе — прочерченными деревьями, такие бывали, вдруг, облака, — и такие просве ты, — и такие вдруг тонкие, косые лучи незримого солнца: на самом дальнем, уже почти не существующем плане: за деревьями, за облаками…;

и хотя я еще сам не знал, конечно же — что: что будет там (здесь…), на тех (на этих…) страницах, в моей, если угодно, истории, я (или так кажется мне теперь…) — я вдруг видел ее всю целиком — между вдохом и выдохом — в мгновенном, радостном расширении дыханья…;

и еще минуту помедлив, вновь, конечно же, возвращался в свою, тогдашнюю жизнь (со всеми ее персонажами, событиями, знакомствами, сменою дней, вечеров…);

и была, конеч но, весна: ранняя, поздняя (редкие встречи с Максом;

все более частые — с Алексеем Ивановичем…);

и вслед за нею — какое-то, теперь, отсюда, уже едва различимое, — но все-таки бывшее, и значит, все-таки, пускай на мгновение, возникающее на карте, — холодное? жаркое? — этого я уже не могу теперь вспомнить — но какое-то, все-таки, лето (часть его прожил я в некоем — случайном, если угодно — месте: больше я не бывал там, ни разу: в некоем — тоже: дачном, тоже: поселке — в часе езды от города, по железной, но, что существенно, по совсем другой железной дороге, в совсем другом, с моей историей никак не связанном направлении: у знакомых — да, тоже, в общем, случайных…);

и чем дальше шло время, тем ближе (выпадая из жизни, возвращаясь в нее…) — тем ближе (или так мне казалось…) подходил я к чему-то, к каким-то (так думал я, может быть…) — к каким-то, может быть, предпосылкам — моей, еще и еще раз, саму себя, исподволь, осознававшей — осознающей — истории.

Я искал указаний, намеков;

я читал тогда, летом — в конце зимы, как уже говори лось, открытую мною пьесу (назвать ее я не властен…) — ту самую пьесу, по которой (я не знал этого…) в театре, на маленькой площади (я еще не бывал там…), уже, навер ное, ставили, уже репетировали, а может быть, уже и играли — уже втайне упомяну тый мною спектакль (его-то я и видел впоследствии, впервые там оказавшись…): пьесу (думаю я теперь…), в которой, как и в некоем романе, позднее, я, при всех очевидных несходствах, при полном несоответствии: всего, что только возможно, уже, радуясь, находил (и до сих пор, перечитывая ее, нахожу…) — необъяснимое, скрытое, но все таки, и теперь и тогда, несомненное для меня соответствие: моим собственным — тог да еще очень, а впрочем еще и теперь весьма и весьма далеким от осуществления по мыслам, стремленьям и планам…;

и то, что я дошел до нее, наконец, и этот тайный прообраз моей истории (один из тайных ее прообразов…), хотя и не назван (а ни один из них назван, конечно, не будет…), но все-таки, и теперь уже со всей определеннос тью, упомянут мною на этих страницах, наполняет меня, теперь, волшебным чувс твом каких-то, волшебных, свершений и сбывшихся, наконец-то, надежд… Что-то угадывал я;

что-то — я еще сам не знал, может быть (я и до сих пор не знаю, может быть…), что — но что-то, во всяком случае, отчасти созвучное моим собствен ным планам, моим собственным помыслам открывалось мне в самом ее ритме, — в медленном, неуклонном нарастании неких событий, — и в тайной отстраненности от этих событий, — и в тайном (так думал я, может быть…) присутствии в ней — кого то еще: то совпадающего, то, удивительным образом, не совпадающего с одним из ее персонажей, с одной из ее ролей…;

и это (так думаю я теперь, сейчас, здесь…) — и это было одно из тех редких, незабываемых чтений, которые, сохраняясь, или, вернее, воз вращаясь к нам: непонятно откуда, сохраняют, или, вернее, возвращают нам, приносят с собою и какую-нибудь, случайную, если угодно, веранду, — в случайном доме, в слу чайном поселке, — и долгую летнюю ночь, — и сад, шумящий в окне, — и звук шагов у нас за спиною… — Что ты читаешь?

— Вот, посмотри.

И внезапная тень ложилась вдруг на страницу, на книгу (диалоги и реплики…) — и некие черные, совсем черные волосы оказывались вдруг рядом со мною, — и я слы шал их запах, — и тихое, рядом со мною, дыхание…: и вот так, с чарующей меня само го неожиданностью, возникает в моей истории Вера: Вера, о которой я почти не думал, быть может, повернув обратно, приехав сюда. Я не думал о ней;

я не предполагал, во всяком случае, впустить ее: в роман и в историю. А между тем, я так ясно вижу ее, теперь и отсюда, так ясно, в профиль, пожалуй: мне было бы — да, мне было бы, на верное, жаль оставить ее просто-напросто там, в той, навсегда исчезнувшей жизни;

я не могу не взять ее — я уже взял ее на эти страницы.

У нее были серые глаза и черные волосы. Глаза ее, когда я смотрел в них, напоми нали мне о каких-нибудь серых тучах над какой-нибудь серой, огромной, подернутой ветром рекою;

ее смуглое, тонкое, очень резко — в профиль — очерченное лицо как будто таилось и пряталось: в густой тени ее черных, совсем черных волос.

Как и я, она приезжала в то лето к нашим — общим, следовательно, знакомым;

раза два или три я встречал ее, вместе с кем-то, на станции;

и в эти долгие вечера, в эти ночи, когда я оставался на веранде один — и читал, как сказано, пьесу (я же пере читывал ее все снова и снова;

к концу лета я помнил ее уже почти наизусть…) и она, Вера, сообщив мне, что все уже спят, садилась, рядом со мною, в плетеное, чуть-чуть поскрипывавшее, когда она начинала качаться в нем, кресло, — я, отрываясь от чте ния, — от соответствий, планов и помыслов, — и хотя говорили мы, большей частью, о вещах, скорее, случайных, — о каких-то фильмах, я помню, которые она видела, я не видел, — или о том, что, вот, завтра утром надо бы пойти на реку искупаться, — я чувствовал, все острее, как изменяется что-то, во мне, как возникает и намечается что то — было еще не очень понятно что — между нами;

и чем темнее становилось вокруг, тем ближе придвигался к веранде сад;

и мы уже ни о чем не говорили, молчали;

и при слушиваясь к вечерним, ночным, странно отчетливым в замирающем воздухе звукам, шуму сада, шелесту веток, перекличке невидимых поездов, я снова думал, может быть, о моей, еще бесконечно-далекой от осуществления истории, со всеми ее поворотами, повторениями — так думал я, может быть, — внезапными отзвуками, возвращением невозвратимого…;

и она, Вера, покачиваясь, закуривала сигарету, и смотрела вдруг на меня;

и рука ее, с тонким, серебряным, на среднем пальце, кольцом, вдруг и как бы сама собою, соскальзывала с подлокотника ее кресла на подлокотник, соответственно, моего;

— и еще я вспоминаю какое-то, совсем раннее, ясное и тихое утро, когда мы пошли, действительно, на реку, через лес, и вдруг свернули, соблазненные ее нежным изгибом, на тропинку, ни ей, ни мне незнакомую, — и увидели вдруг, за поредевшими березами, поле, уходившее вверх, взбиравшееся на холм и уже чуть-чуть, может быть, пожелтевшее. И была, я помню, на опушке леса, ложбина, с уже грибным, горьким запахом, с прелыми листьями на влажной земле, — и тень деревьев, из-под которых мы вышли, взбиралась вместе с нами, на холм, — и затем вдруг: солнце, роса, уже про сыхавшая, — и где-то за холмом, над холмом: легкое, почти белое в утреннем свете, в завитках и росчерках, облако, с мгновенными и тайными переходами: в темноту, в черноту… Уже надвигался, накатывался: зной, день, — и поначалу казавшаяся совсем близкой, вершина холма отдалялась, упорно и медленно, — и когда мы дошли до нее, наконец, облако, со всеми своими росчерками, завитками, отшатнувшись, отлетело куда-то, вдаль, вверх, в другую часть неба, — и мы увидели другие поля, другие холмы, и рощи, и перелески, и реку, и склонившиеся над нею деревья — совсем маленькими казались они отсюда, — и блеск солнца, пробегавший по ней, — и где-то совсем да леко, между рекою и лесом, синевшим на горизонте, еще что-то блестящее, тонкой линией, едва различимое…;

и это было, я помню, так неожиданно, — и так внезапно, так радостно расширилось что-то во мне, — так сжалось, так замерло, — и так тихо было вокруг, — такое безмолвие в воздухе, в синеве неба, в полях, — такая неподвиж ность во всем, — что, не выдерживая и как будто стремясь за что-нибудь, поскорей, ухватиться, я вдруг нашел ее руку, Верину, взял ее за руку, — и крепко-крепко сжимая мою, она вдруг взмахнула другой, свободной рукою — смотри, смотри, поезд — и то блестящее, между рекою и лесом, оказалось вдруг — рельсами, насыпью, железной дорогой, чуть-чуть приподнятой над полями, — и в бесконечном, неправдоподобном, немыслимом отдалении, крошечный, почти игрушечный поезд, медленно — вагон за вагоном — мы видели, да, мы видели их — стекла их вспыхивали на солнце — медлен но, бесконечно медленно, огибая лес, поворачивал — в самом движении его была не подвижность — исчезал, скрывался за лесом, — и глядя на все это, замерев, я чувство вал себя так, как будто я столкнулся вдруг с чем-то, с какой-то, самой тайной и самой таинственной, важнейшей из моих предпосылок, — я еще сам не знал, разумеется, что мне со всем этим делать, — пространство моей истории лежало передо мною, — и когда исчез, наконец, обогнул лес и скрылся за лесом поезд, я впервые обнял ее, Веру, приблизившуюся и прижавшуюся ко мне;

— и через пару дней мы уехали, я помню, в Москву;

и затем была, разумеется, осень — осень: не помню какая — была, наконец, зима: теплая, темная, снежная: единственная из тех далеких, несуществующих более зим, похожая в чем-то на здешние, приморские зимы.

Я же, как сказано, — я, всматриваясь отсюда, теперь (здесь тоже теперь зима…) — в ту жизнь, в тот город, мною покинутый, — я, то ли потому, что летом, к примеру, я почти всегда уезжал из него (в какой-нибудь — случайный, скажем, поселок…) — то ли, может быть, потому, что нечто зимнее вообще было свойствен но (свойственно…) этому городу, — то ли еще по какой-то, неведомой мне причи не, — как бы то ни было и в первую очередь, я, всматриваясь, вижу там, в том городе, некие, друг на друга совсем непохожие, холодные и не очень холодные, бесснежные, снежные зимы, со всеми их морозами, оттепелями, пургою и вьюгою, сугробами, слякотью: и ту, конечно же — я поворачиваю обратно — ту, с которой я начал (и к которой мне еще предстоит вернуться, до которой мне еще нужно добраться…) — и ту, к примеру, холодную, раннюю, закончившуюся, в мучительном напряжении, по ездкой, первой и предварительной, — и вот теперь, значит, эту, теплую, темную, им, Максом (истинным героем моей истории: если это история…), проведенную среди случайных знакомств, случайных знакомых, для меня же (теперь и здесь, поворачи вая обратно…) неотделимую от воспоминаний об Алексее Ивановиче: об Алексее Ивановиче и — как выяснилось — о Вере.

Она жила далеко, на какой-то, вполне неописуемой, конечно, окраине;

мне тоже приходилось бывать там;

но обычно мы встречались с ней где-нибудь в городе (как она говорила…) — на бульваре, у выхода из метро — почти всегда вечером, — и если не шли куда-нибудь в гости или, скажем, в театр (нет — в какой-нибудь — не на малень кой площади…) — кружили по улицам, переулкам, уже затихавшим, терявшимся:

в снегу, в сумерках, в темноте. Я же — или так кажется мне теперь — я был с самого начала уверен, что долго все это не продлится и что она, Вера, еще немного помедлив в моей, рано или поздно, скорее рано, чем поздно, вновь возвратится в свою, мне, в общем, чуждую жизнь;

я думал об этом — без сожаления. Я и не пытался, пожалуй, перейти ту границу, которая — казалось мне, кажется мне теперь — отделяла нас друг от друга;

разговоры ее о работе, о каких-то выставках, которые она где-то устраивала, не были мне интересны;

о моих собственных планах, надеждах и помыслах я ей, ра зумеется, не рассказывал;

о других книгах говорили мы редко;

суждения ее были бес помощны;

вкусы поверхностны. Зато улыбка была пленительна;

в глазах же, обычно непроницаемых — серый ветер над серой рекою — вдруг, в иные мгновения, виделось мне что-то очень и очень печальное, сближавшее нас помимо и более всего остально го — всего, что мы говорили, всего, что могли друг другу сказать, — что-то горестное, безнадежное, внезапной жалостью отзывавшееся во мне. И я брал ее за руку: в вяза ной, я до сих пор помню, перчатке — и до сих пор помню я это ощущение теплой, в моей руке, чуть влажной от снега шерсти, близости, волнующей и печальной;

и вдруг улыбнувшись, она спрашивала меня, о чем я думаю, почему я молчу, — я целовал ее, — губы ее горели, — странно легкими, в отсветах фонарей, казались мне очертанья домов, крыш, обведенные снегом, — и поначалу отделявшее меня, разумеется, от этих крыш и этих домов (деревьев, карнизов…), ее, Верино, рядом со мною, присутствие, в конце концов уже не только не отделяло меня от них, но чудесным образом усили вая и обостряя что-то, во мне, как будто с другой, до сих пор неведомой мне стороны приближало меня к этим деревьям, карнизам (к этим крышам, домам…);

медленно, очень медленно шли мы, прижавшись друг к другу, — и прежде чем дойти до меня, заходили, почти всякий раз, в некий, совсем рядом с моим домом, совсем-совсем ма ленький, притаившийся за другими дворами, домами и словно выпадающий из горо да дворик, где, как ни странно, я ни разу до этой зимы не бывал и который она, Вера, показала мне в одну из наших первых, я помню, встреч (я же показал его впоследс твии Максу…).

Там была, я помню, кирпичная, красная, чуть-чуть возвышавшаяся над переул ком стена: с круглой, маленькой башенкой, — лестницей, исчезавшей среди склонен ных над нею деревьев, — и почти незаметной из переулка, узкой, возле башенки, ар кой: много раз, много лет проходил я мимо этой стены, ни разу (опять-таки…) — ни разу не спросив себя: что там, за нею — и есть ли там вообще что-нибудь. А там, за нею, был сначала один, большой, потом другой двор, поменьше, — и как-то странно, косо, приткнувшись друг к другу стоявшие домики: почти деревенские, почти деревян ные, с крылечками и сенями, с цветами на подоконниках, — и тут же, рядом: развали ны — уже непонятно чего: фрагмент какой-то другой, но тоже красной и тоже кирпичной стены, — большое, белое, с явно недостающим куполом здание, — узкий, огибающий это здание проход, — внезапный пустырь, — еще одна арка, — и за аркой: последний, уже совсем маленький дворик, обнесенный поверху деревянной, местами покосившейся галереей, — с горевшим, я помню, всегда горевшим над галереей окном и притаившей ся под нею скамейкой: на нее-то мы и садились. И хотя здесь кто-то, очевидным обра зом, жил, — и в освещенном, над галереей, окне появлялись вдруг смутные, быстрые, тут же исчезавшие тени, — мне всегда казалось, я помню, что никто нас не видит, не может увидеть, — и мы сами никогда здесь никого не встречали. И было странно тихо здесь, удивительно тихо;

совсем далеким казался отсюда город;

лишь смутный гул его доходил до нас иногда;

смутный отблеск его лежал на снегу;

пробегал по небу: небо же казалось отсюда — светло-дымчатым, тающим, тонким, прозрачным… И поскольку никто нас не видел — не мог видеть — Вера — я смотрел на нее — что-то округлое, мягкое вдруг по являлось в ее резко очерченном профиле — Вера, чуть-чуть наклонив голову — волосы падали ей на глаза — расстегивала сначала одну, потом другую, потом, очень медленно, третью — кнопками называют их — металлическую, с сухим треском расходившуюся застежку своей, я помню, короткой, подбитой мехом, вельветовой, темно-коричневой куртки, — и взяв мою руку, не улыбаясь, вдруг словно впускала ее куда-то, в пленитель ное, под курткой, тепло;

непроглядная темень ее волос окутывала, охватывала меня;

я же, теряясь в них — я очень хорошо это помню — и в то же время с пронзительной, за мирающей ясностью ощущая, под рукою, под курткою, шероховатую шерсть свитера, шелковую прохладу рубашки, внезапный жар, мгновенную дрожь, — и те таинственные изгибы, те мягкие, уступающие, невидимые, но словно изнутри освещенные очертания, которые, как ни странно, я уже не мог найти ночью (я находил, конечно, другие…) и ко торые вот сейчас, здесь, на берегу моря, на краю мира (я смотрю в окно: снег, дюна, заме тенная снегом…) вдруг, и непонятно откуда ко мне возвращаются, мгновенной дрожью, внезапным жаром — нет, холодом отзываются в пальцах, — я, короче, отсутствуя, почти исчезая, вместе с тем и в то же самое время — возможность, всякий раз меня поражав шая — думал, успевал подумать, с замирающей ясностью, о чем-то совсем ином, еще, как сказано, бесконечно-далеком от осуществления…;

и снова думал о том же, когда, чуть чуть отстранившись — снег, дворик и галерея вновь возникали передо мною — Вера, с безмолвным блеском в серых глазах, закуривала, например, сигарету.

Было странно тихо здесь, в этом маленьком дворике, удивительно тихо.

— Да, август, август, начало всего, и — что же? — город, город, конечно, огром ный, невероятный, таинственный, и — что же? что же?..

И конечно, теперь, здесь, поворачивая обратно и глядя в окно, я уже бессилен представить себе ту — меру расплывчатости (наоборот: ту степень определенности…), в которой все это пребывало и медлило: тогда и там: в том городе, той — снежной — зимою.

Но с тайной, как ни странно, отрадой я вспоминаю теперь какие-то, отвергнутые мною возможности, — возможные направления, по которым я не пошел, — ложные решения ложных задач, — решения, которые я принимал, и тут же отбрасывал, и вновь принимал, и, как бы то ни было, пытался продумать, по мере сил, до конца, — и представлял себе, к примеру, какой-нибудь, вполне немыслимый на этих страницах — теперь немыслимый на этих страницах — несостоявшийся, следовательно, разговор:

между — кем же и кем же? — я еще сам не знал, может быть, — я уже не знаю, может быть, кем, — между какими-то, следовательно, так и не появившимися, — или, мо жет быть, чудесным образом изменившимися на этих страницах персонажами моей истории (если это история…);

и видел, скажем, какую-то, ночную и темную улицу, по которой они шли как будто куда-то, — переулок, в который сворачивали они: — и как если бы сам я шел следом за ними, то догоняя их, то вновь от них отставая: — они же уходили все дальше, все дальше, сворачивали налево, направо, исчезали, вновь по являлись…;

и когда мы сами выходили на улицу, уже была, на улице, ночь;

в мягком воздухе падал, мягкими хлопьями, снег;

лаяла, за углом, и вдруг умолкала, и вновь принималась лаять, невидимая, собака;

пролетала машина;

исчезала: за поворотом;

сугробы казались огромными;

редкие звезды таились в тающем небе;

и я снова брал ее за руку: в вязаной, влажной перчатке;

и мы проходили, разумеется, мимо трех, с одной стороны, и трех, таких же, с другой, очень старых, но и очень хорошо сохра нившихся, бледно-зеленой краской выкрашенных домов;

и всякий, почти всякий раз еще горело, я помню, в крайнем из них, на последнем этаже, предпоследнее по счету окно: — и проснувшись, вдруг, среди ночи, в тот, как будто выпадающий из течения времени, между вчера и завтра затерянный час, когда все дневные мысли (так думаю я теперь…) поворачиваются к нам какой-то, обычно невидимой стороною, — лежа, в темноте, рядом с Верой, — я вдруг снова видел этих двоих — мне уже было почти неважно кого — опять и снова идущих — мне уже было совсем неважно куда, — и как будто отдавался, вместе с ними, их медленному, бесконечному, по пустынным, пересе кавшимся, расходившимся, в безмолвной перспективе исчезавшим, терявшимся ули цам, — бесконечному, медленному, не знающему остановки, сквозь какие-то, может быть, разные, переплетавшиеся, сближавшиеся, вновь, друг от друга отдалявшиеся времена, — сквозь какие-то, может быть, разные, совсем разные зимы, — движению;

и они все уходили, уходили от меня, эти двое;

и я догонял их;

и пытался заглянуть им в лицо;

они сворачивали в переулок;

исчезали за поворотом;

я сворачивал вслед за ними;

скользил по снегу, не в силах догнать их;

вновь, на мгновение, засыпал;

и тут же, в проеме какой-нибудь арки, вновь, может быть, просыпался;

и уже светало, быть мо жет, за окнами;

и пробиваясь сквозь узкую прорезь штор, уже скользили по стенам и потолку первые серые полосы, отблески и мерцания;

Верины волосы, рядом со мною, как будто отсвечивали, чуть-чуть, в темноте;

я целовал их;

тихо-тихо, стараясь не раз будить ее, проводил губами по спине, по плечам;

вдруг проснувшись, она спрашива ла меня, что я делаю;

улыбнувшись, засыпала опять;

вновь, в безмолвной перспективе, разворачивались переулки, проходы, дворы, пустынные улицы;

на повороте в одну из них засыпал я;

просыпался: на повороте в другую;

и вновь, уже окончательно, засы пал: в глубине какого-нибудь двора.

Наутро же все это казалось, конечно, чем-то совсем далеким, невозможным, не достижимым;

Вера, натянув свитер, красила перед зеркалом губы;

я смотрел на нее;

те — так думаю я теперь — отнюдь, разумеется, не случайные, но пожалуй, лишь на мгновение появляющиеся — не появляющиеся — на этих страницах персонажи моей тогдашней — в известном смысле и теперешней — жизни (я пишу им отсюда;

я звоню им время от времени из соседней — там есть, как сказано, почта, на почте же есть теле фон — деревушки;

они тоже мне пишут сюда…) — те, в высшей степени не случайные персонажи моей жизни, короче, с которыми, собственно, и жил я: там, в том городе, покинутом мною, в конце концов привыкли, я помню, видеть нас утром — вдвоем;

Вера, поначалу старавшаяся ни с кем из них не встречаться, тоже, в конце концов, перестала их избегать;

я варил кофе;

мы завтракали на кухне;

в обманчивой темноте подъезда я в последний раз целовал ее;

у входа в метро мы прощались;

с тайной, ко нечно, тоскою отправлялся я платить свою дань: ненавистно-неописуемому.

И вот так (думаю я теперь…) — вот так, понемногу возвращаясь ко мне, возни кает на карте эта зима: единственная, еще и еще раз, единственная из тех далеких, не существующих более зим, похожая в чем-то на здешние, приморские зимы.

Она была, в самом деле, теплой, темной и снежной;

снег, выпав однажды, шел уже почти без остановки, огромными мягкими хлопьями, засыпая дома, засыпая дере вья, карнизы, крыши, скамейки;

и вдруг, ненадолго, обрывался;

и тут же, совершенно отчетливо, как будто проведенные кем-то, какой-то, уверенной и осторожной рукою, проступали все линии, контуры: крыш, карнизов, домов;

и в другие дни, я помню, все это вдруг расплывалось, текло, чернело и таяло;

внезапные капли, на ветках деревьев, стеклянным блеском вспыхивали под каким-нибудь, например, фонарем…;

я же встре чался, как сказано, с Верой;

с Алексеем Ивановичем;

и лишь совсем редко — с Максом:

с Максом, истинным героем моей, в ту пору, в ту зиму, в том городе еще бесконечно далекой от осуществления, но уже втайне, и все решительнее, помышлявшей об осу ществлении истории.

Зима, как сказано, это самое глубокое время года;

все прочие времена поверхнос тны рядом с ней.

Уже был, значит, август: начало всего;

уже был, значит, город: огромный, невероят ный, таинственный;

и уже (так думаю я теперь…) — уже нечто театральное, уже некий театр — вообще и какой-то — но уже втайне присутствовал, может быть, в моих планах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать;

я уже, наверное, пони мал, что обойтись мне без него не удастся.

То была лишь некая мысль — некая мысль о некоем, значит, театре — мысль, подобно облаку или, скажем, туману, сгущавшаяся во мне самом. Я закрывал глаза;

я видел — вдали, в ночной и призрачной перспективе — театр: некий зал и некую сце ну: зал, отчасти похожий, пожалуй, на зал того деревенского — того пригородного, если угодно, кино, куда мы ходили некогда с Максом, куда мы зашли в последний раз в августе, — зал, как будто перенесенный оттуда, из августа, из до-августа — в город, в сплетение улиц, путаницу переулков, вместе с черными окнами, фанерными кресла ми… И что-то, казалось мне, что-то должно было случиться там, на этой сцене, в этом театре: как-то связанное, разумеется, с моей, уже упорно стремившейся к осуществле нию историей, с ее, истории, дальним замыслом, нарастающим ритмом: но я еще сам не знал, конечно же, что.

Я искал соответствий;

я очень часто ходил в театр в ту зиму (обычно, я помню, с Верой: она же и не подозревала, конечно, о моих тайных намерениях: что, в свою очередь, втайне меня забавляло…);

я посмотрел, в самых разных театрах (их весьма много в том городе: огромном, невероятном…), самые разные, совсем непохожие друг на друга, то более, то менее удачные, конечно, спектакли;

я не находил соот ветствий.

Всякий раз была какая-то пьеса — о чем-то;

и значит (так думал я — в антракте, к примеру…) — и значит, какая-то жизнь, выведенная — зачем-то — на сцену;

мне же виделось что-то простое и чистое, отрешенно-призрачное, почти абстрактное, может быть. То была лишь некая мысль, как сказано;

она двигалась: я видел ее движение;

в совершенно пустом, пленительно-абстрактном пространстве набрасывала она: некий зал и некую сцену, ряды кресел и — что же? И я открывал глаза, среди ночи, или вдруг останавливался, по дороге из театра домой, и с удивлением посмотрев на меня, Вера — вновь и вновь я брал ее за руку — вновь и вновь спрашивала меня — что слу чилось.

— Нет, ничего… Ничего и не случалось — там, на сцене, в театре. Ничего и не было больше, так думаю я теперь, был только театр, как сказано, белые стены, фанерные кресла, и го род, по которому мы возвращались домой, и — август, август, конечно.

Ничего больше не было;

а между тем, уже все, так думаю я теперь, почти все уже отсылало, уже обращало меня к моим планам и помыслам, к этой, если угодно, уже стоявшей передо мною задаче: и вечера, и ночи, и сугробы, и снег, и мелкие капли на ветках деревьев, и разводы розоватого дыма над городом, — и все соответствия, кото рые находил я, внезапные совпадения: с чем-то, уже написанным, — и даже несовпа дения, и даже несоответствия, — решения, для меня неприемлемые, — возможности, для меня невозможные, — и даже, так думаю я теперь, — и даже те неописуемые, если угодно, дома, проспекты и улицы, по которым и мимо которых ходил я, разумеется, изо дня в день, — та неописуемая, если угодно, жизнь — не-жизнь, если угодно, — к которой я был тоже, конечно — как и Макс, к примеру — причастен, в которой я тоже, конечно, участвовал, — и которая, ни к чему не призывая меня, уже словно бросала мне вызов: самой своей неописуемой невозможностью.

— И не только здесь, думал я — платя, например, свою дань, не только здесь, в самой этой жизни, приходится мне с нею — считаться, но и там, должно быть, на тех, еще не написанных мною страницах, предстоит мне посчитаться с ней — как-то… И хотя я еще сам не знал, конечно же, как, уже сами эти, все снова и снова воз вращавшиеся ко мне мысли, так думаю я теперь, уже сами по себе были, еще неуве ренным, но уже, конечно, ответом — ответом на ее вызов, и втайне поднимая меня над нею, как ничто другое, я помню, помогали мне ее — вынести… — Она есть, думал я, ее как бы нет, вот в чем дело… и то, что не поддается описанию, описывать, конечно, не следует… Но и просто-напросто вычеркнуть ее, думал я, но и взять ее, просто-напросто, в скобки я тоже, разумеется, не могу… И тогда — что же?..

И я опять останавливался — по дороге домой, заплатив свою дань;

и затем встре чался где-нибудь с Верой, у выхода из метро, или шел к Алексею Ивановичу, в глубь переулков… И все это (думаю я теперь…) — все это вновь получило, может быть, некую — на стоятельность, неизбежность, когда — смущаясь: конечно, волнуясь: конечно — я дейс твительно рассказал о моих — (я же и говорил с ним, я помню: смущаясь, волнуясь, но и с тайной надеждой на какие-то, важнейшие, указания: и как если бы он, Алексей Ивано вич — именно он и только он, может быть, — способен был придать этим мыслям, еще совсем смутным, этим помыслам, еще безнадежно расплывчатым, ту неизбежность, ту настоятельность, — ту отчетливость и ту безусловность, — которых, своими собствен ными силами, достичь они не могли, я не мог…) — когда, следовательно, я рассказал Алексею Ивановичу о моих, уже отчасти, впрочем, знакомых ему, еще безнадежно-рас плывчатых (так, во всяком случае, казалось мне, покуда я говорил…) помыслах, надеж дах и планах: о Максе, об августе и даже, кажется, о театре;

Алексей же Иванович (я ждал чего-то подобного: сказал он, я помню, — вот как? — конечно…) — Алексей же Ива нович, внимательно и даже очень внимательно (чем я немало был удивлен и за что я до сих пор ему благодарен…), выслушав мой рассказ (вполне путаный…), спросил меня, между прочим, читал ли я — мир названий разбился — и выяснив, что нет, не читал, подошел к книжному шкафу, открыл его, нашел, вынул и протянул мне тот самый — в белой с черными полосами обложке — уже давным-давно появившийся на этих, моих страницах, в моем собственном романе — роман: тот самый роман, разумеется, кото рый впоследствии, много позже, мы, Макс и я, обнаружили, как сказано (или вернее:

как рассказано мною…) в некоей, вдруг запахнувшейся за нами аллее, на некоей, уже давным-давно упомянутой мною скамейке…;

и это (так думаю я теперь…) — и это тоже было одно из моих — незабываемых чтений. Я привез его, как уже говорилось, с собою;

я снова читаю его с разных мест, с середины, с начала;

я вспоминаю, конечно, ту далекую и очень далекую, зимнюю и снежную ночь, когда, простившись с Алексеем Ивановичем (он проводил меня — он почти всякий раз провожал меня: до метро…) — возвратившись домой, выпив чаю и еще не вполне, разумеется, успокоившись после только что сделанных мною, впервые сделанных мною признаний, я открыл его, уже лежа в постели, и прочитал первую — вот она — и вторую, и третью, быть может, стра ницу, и дальше читать не смог, и заснул, и на другой день, и на третий, я помню, никак не мог вчитаться в него, в этот — так думаю я теперь — со всех сторон обозримый, от крытый — как дворец на холме — но может быть именно потому требующий терпе ния, времени (как если бы его нужно было обойти кругом, целиком, заглянуть внутрь, вновь отойти, и посмотреть на него, к примеру, с другого какого-нибудь холма, и снова приблизиться, и войти в него, наконец, неважно через какую, боковую ли, парадную дверь…) — в этот роман, следовательно, создающий свои предпосылки;

и не мог по нять поначалу, что, собственно, в нем происходит и происходит ли (думал я…) вообще что-нибудь;

и вдруг вошел в него, совпал с его ритмом;

и за один, я помню, бесконечно долго тянувшийся и очень быстро, разумеется, пролетевший, неожиданно-ясный, за окном и на снегу соседней крыши блестевший, солнечный день — я был свободен от неописуемого, я, кажется, и не выходил в тот день из дому — прочитал его почти весь;

за ночь дочитал до конца;

и на следующий день вновь стал читать его, с разных мест, с начала и с середины.

Там все иначе, конечно;

то, что мы зовем действием, происходит там в совсем ином, разумеется, теперь уже почти невообразимом более мире — мире (так думал я, отрываясь от чтения…), — превращенном, конечно, в слова и фразы, страницы и главы, преображенном и, значит, не совпадающем с самим же собою, — но впол не точном, совершенно отчетливом, — вмещающем в себя имена и названия, даты событий и сами события — события, о которых я мог бы — что я пару раз и делал, я помню, — справиться, скажем просто, в энциклопедии, — вбирающем их в себя и преображающем их вместе с собою, — сплошном и целостном, точном и строй ном — еще более стройном, наверное, еще более целостном, может быть, чем он, действительно, был — преображенном и, значит, вновь, но уже в ином смысле и куда большей мере, чем могло быть в действительности, совпадающем с самим же собою, — и вместе с тем изменяющемся — совсем не так, думал я, как будет ме няться, наверное, в моем романе, мой мир — но все-таки изменяющемся, от главы к главе и от страницы к странице — вместе с героем;

он же, как будто открывая для себя этот мир, осваиваясь — и время от времени теряясь в нем, разумеется, блуждая и заблуждаясь, видит его, тем не менее, все яснее — и все более ясным, почти так же — поначалу лишь изредка, в каких-то, может быть, лишь при повторном чтении отмечаемых читателем эпизодах, затем все чаще и под конец совсем часто — почти так же видит его, т. е. мир, как, и причем с самого начала, видит его — а вместе с ним и мы видим — незримо, или почти незримо, не вступая или почти не вступая в действие — у меня это будет иначе — иначе ли? вот вопрос — присутствующий в этом романе, его, романа, — теперь и здесь остающийся, конечно, неназванным — лишь там, следовательно, лишь на тех, его собственных, значит, страницах, пускай изредка, но все-таки появляющийся, может быть, автор…;

Алексей Иванович, ког да, через несколько дней, я снова дошел до него и сказал ему все это, посмотрев на меня, улыбнулся — внезапной, конечно, улыбкой. И в этом медленном, неуклонном приближении — к уже втайне присутствующему, заранее заданному, так сказал я, я помню, в движении этом видится мне — безусловность, и в самом деле, так думаю я теперь, сравнимая, может быть, с безусловностью — лишь чуть-чуть, скажем, колеб лемых ветром деревьев, в каком-нибудь парке, неподвижных холмов.

Алексей Иванович жил, как сказано, в старой части города;

я, как сказано, тоже;

но там, в том городе (огромном, таинственном, невероятном…) — там все расстояния огромны (невероятны, таинственны…);

и выходя из дому — обычно уже под вечер — я еще долго плутал по улицам, в тяжелых и снежных сумерках, прежде чем, свер нув, наконец, в переулок, дойти, наконец, до зеленой краской выкрашенного забо ра, войти, наконец, в почти сливавшуюся с забором калитку. Калитка же, всякий раз, захлопывалась за мною с каким-то, отчасти знакомым, ржавым скрипом пружины:

скрипом, к которому я так и не смог привыкнуть, который, всякий раз, на мгновение, отбрасывал меня куда-то, в невозвратимое…;

и я проходил через двор, поднимался по лестнице и сворачивал, по коридору, налево, как если бы…: но Алексей Иванович уже смотрел на меня своими удивленно-спокойными (и тоже, как будто, отсылавши ми куда-то…) глазами, — и с внезапной (всегда внезапной…) улыбкой впускал меня внутрь, в прихожую, — и мы сворачивали, еще раз, налево, — потом направо, по ко ридору, — и оказывались, наконец, в его, Алексея Ивановича, с тремя, я помню, боль шими, во двор выходившими окнами, комнате: комнате, которая, вопреки уже сгус тившейся по углам темноте, казалась мне как будто охваченной, освещенной снаружи падавшим снегом: деревья и ветви их за окном, стол и стулья, диван у стены, — все это приобретало постепенно тот особенный, тревожно-прозрачный оттенок, какой сооб щают предметам надвигающиеся на них, вплотную подступившие сумерки, — снеж ный отблеск, как будто стиравший границу между внутри и снаружи, между небом, двором и комнатой;

Алексей же Иванович обыкновенно до самой тьмы, до тех самых пор, когда комната уже и вовсе расплывалась в снегу, не зажигал света и никогда не задергивал штор.

Он сидел всегда на одном и том же месте, на стуле, между двумя окнами, спиною, следовательно, к двору и деревьям, я же садился обыкновенно у противоположной стены, на диван, и — мы оба молчали — оглядывал комнату, освещенную снегом: ком нату (думаю я теперь…), в которой не было ничего, почти ничего лишнего — точно так же, как ничего лишнего не было (казалось мне…) в нем самом, Алексее Иванови че, в его движениях, жестах, словах, — и в которой предметы — стол, стулья, платя ной шкаф и книжный — казались мне таким же точным выражением чего-то — чего же? — каким казались мне движения и жесты, взгляд и улыбка самого Алексея Ива новича: Алексея Ивановича, молча сидевшего на своем стуле, между двумя окнами, сливаясь с сумерками, исчезая в снегу… В самом деле, еще и еще раз, его глаза отсылали куда-то, его улыбка намекала на что-то;

его имя не подходило ему точно так же, как не подошло бы ему никакое другое;

и если (так думал я, может быть, — так, во всяком случае, думаю я теперь…) — если наши слова и поступки, наши действия и весь наш облик обыкновенно соответствуют и вместе с тем не соответствуют, обыкновенно выражают и вместе с тем искажают все то, что, в свою очередь, обыкновенно раскрывается и вместе с тем скрывается в них, — то он, Алексей Иванович (казалось мне — кажется мне теперь…) — каждый раз заново, каждым жестом и каждым движением, достигал, добивался какого-то, вполне удиви тельного — каждый раз, все снова и снова удивлявшего меня соответствия между тем, что он делал, и — чем же? — все, что он делал, короче, казалось мне продолжением, завершением или, быть может, развитием чего-то (думал я…) непрерывного, никак не названного, — какой-то, может быть, мысли: мысли, которая уже не была, разумеется, мыслью о чем-то, — которая могла быть мыслью о чем угодно, — о самой себе, — ни о чем, — и которая, в отличие от всех прочих (во множественном числе…) мыслей, закан чиваясь, не обрывалась, но чудесным образом переходила в жест и движение, взгляд и улыбку, продолжаясь — додумывая в них себя же саму. Выражалась она, разумеет ся, и в том, что он говорил, как говорил: не менее, но и не более, пожалуй, отчетливо, чем — в жестах, улыбке;

и о чем бы ни говорили мы с ним — тем более если он гово рил со мною — что тоже случалось — о вещах, мне, к сожалению, недоступных (он же, Алексей Иванович, занимался — заметим в скобках — чем-то — в конце концов я даже понял, кажется, чем — в области, если угодно, естественных и даже точных, если угод но, наук;

я был однажды в его — роман это сумма запретов — в его, все-таки, лаборато рии: поразившей меня, я помню, обилием каких-то колб, проводов, странной формы и неведомого назначения приборов, запахом, тревожным и едким…) — о чем бы ни говорили мы с ним — и даже, так думаю я теперь, и даже, время от времени, когда мы говорили с ним об иных, для меня, во всяком случае, очень и очень важных вещах, о ка ких-нибудь, например, до знакомства с ним самим мне не знакомых или, может быть, лишь по названию знакомых мне книгах, о том романе, к примеру, в белой с черными полосами обложке, который он, Алексей Иванович, посоветовал мне прочесть в ответ на мои признания, — об этом, во всех отношениях удивительном романе, не правда ли? (так или примерно так он сказал мне, я помню, когда, через несколько дней, я снова пришел к нему…) который не только, не просто — вы совершенно правы — сам создает свои предпосылки, но который (так или примерно так он сказал…) создает их — в себе же самом, по ходу дела и на ходу, от одной страницы к другой…, — как бы то ни было и о чем бы ни говорили мы с ним, я следил, я помню, не только — и временами даже не столько — за тем, что, собственно, он говорил, но прежде всего и в первую очередь за этим (казалось мне…) непрерывным, не знающим остановки, то вдруг ускорявшимся, перескакивавшим с одного на другое, опускавшим промежуточные звенья, очевидные связи, то, напротив, неспешным, подробным, возвращавшимся к одному и тому же, повторявшим, уточнявшим и как бы очищавшим, по ходу дела, себя самое, движением некоей мысли: мысли (так думал я в свою очередь…), по сравнению с которой и рядом с которой все, что он говорил, или, вернее, все то, о чем мы с ним говорили, оказывалось, в конце концов, лишь неким частным примером, отдельным случаем, — мысли, иными словами, по сравнению с которой все, почти все оказывалось — или, если угодно, каза лось мне, покуда я говорил с ним — отчасти — да, отчасти как будто — случайным.

И только изредка, еще и еще раз, но весьма, весьма редко, я замечал в нем какую то, напряженную, печальную, неожиданную — как если бы он сталкивался вдруг с не ким препятствием и не знал, что с ним делать, — мне тоже, всякий раз, сообщавшуюся на мгновение, — и тут же, впрочем, преодолеваемую им скованность, меня тоже, соот ветственно, отпускавшую… — Да, вы правы, конечно, — так или примерно так он сказал мне, я помню, когда, прочитав роман, в белой с черными полосами обложке, я снова пришел к нему, — он сам, в себе же самом, создает свои предпосылки, этот, во всех отношениях удивитель ный, не правда ли? — так сказал он, — роман. Он проводит свои границы, полагает свои пределы. Он тут же их переходит. Он очерчивает пространство, в котором он движется, в котором он мог бы двигаться… которое, двигаясь, тут же он и взрывает. И вы заметили, я полагаю, сколь многое в нем — отсутствует, сколь много в нем — под запретом. Простые решения исключены, простые ходы отвергнуты. Роман вообще, сказал он, — это — сумма запретов… В данном случае это, как ни в каком другом, очевидно.

— Вот-вот, — сказал я, — в том-то и дело. Роман — это сумма запретов… — Но он же и снимает запреты. Он движется — и двигаясь, расширяет сферу — дозволенного.

— А между тем, — сказал я, — ему, — я имел в виду автора, я назвал его, разу меется, — ему, — здесь неназванному, — в известном смысле ему было легче. Он жил в мире, — так, примерно так я сказал, — который как будто сам собою… нет, не сам собою, конечно… с трудом и усилием, может быть… но все же гораздо легче, или так мне, во всяком случае, кажется, превращался во что-то иное, в слова и фразы, к приме ру, в эпитеты, например, и сравненья, в сплошном и целостном мире, — сказал я. — А что делать с этим призрачным, с этим распавшимся миром, вокруг нас? Ведь все, в общем, распалось, разбилось… — Простейшие слова утратили свое значение… — Простейшие понятия не совпадают сами с собою… — Названия ничего не в силах назвать… — Явления ничего не являют… — Формы — бесформенны… Мы оба рассмеялись, конечно.

— Так вот… что же, что же делать с этим — распавшимся миром? В слова и фра зы он не войдет, эпитетам не поддастся, сравнения разломает. Его как бы нет, нет и слов для него. И нельзя, конечно, писать о нем так, как будто все с ним — в порядке.

Но изобразить его? показать его?.. как же?

— Вообще, показать его можно, — улыбка: внезапная, — ну… с помощью каких нибудь… разобранных образов.

— Можно, конечно. Но что это значит? Не значит ли это, — сказал я, — не значит ли это, пускай отчасти, поспособствовать распаду, нас окружающему? Не значит ли это самому сделаться его — проявлением? его орудием, может быть? Я не хочу этого.

Я хотел бы отойти от него — на возможно большее расстояние.

— Что же, я понимаю вас. Жажда некоей строгости вами владеет, некоей строй ности. Вы собираетесь, следовательно, от всего этого — отказаться? Сказать — не по казывая?

— Да… вот. Сказать… не показывая.

— Это будет очень трудно сделать, я думаю. Да и понимаете ли вы сами, от чего таким образом вы — отказываетесь?

— От чего же? — спросил я.

— От всего, — сказал он. — Или почти от всего. Как, в самом деле, собираетесь вы отделить одно от другого? еще дозволенное от уже, к примеру, запретного? дейс твительное от призрачного? отрицание от утверждения? Они сливаются друг с дру гом, они проникают друг в друга. Так, — он опять улыбнулся: внезапной, конечно, улыбкой, он смотрел на меня по-прежнему: своими спокойно-удивленными, и как будто отсылавшими куда-то, к чему-то глазами, — так — простите мне это сравнение из совсем иной области — так капля какого-нибудь красителя — чернил, например, скажем просто — так капля чернил, например, попадая в стакан с водою, в конце кон цов окрашивает собой всю воду в стакане. Всю воду, — сказал он. — И что же в таком случае у вас — остается?

— Лишь то, по-видимому, что я сумею отвоевать — у запретного… — Лишь то, очевидно, что вы сами же в свой роман и введете. Вам придется, сле довательно, начать как бы — сначала. Отказаться от мира, чтобы снова им овладеть.

Мне это нравится. Ведь и наша мысль, — так он, я помню, сказал, — начинается, в об щем, с отказа — с отказа от… — От чего же? — снова спросил я.

— От всего, что не является ею… Да, мне это нравится, — снова сказал он.

— Спасибо, — сказал я. — Но… что же?.. вы полагаете…, — я очень плохо, конеч но, представлял себе все это: тогда, когда-то, той, снежной зимою, — вы полагаете, я должен буду сказать обо всем этом… прямо и сразу?

— Это вы сами решите. Впрочем… полагаю, что нет.

— Почему?

— Ну, — сказал он, — ведь на самом деле мы никогда не начинаем сначала. Мы застаем себя — вдруг, посреди и в середине… чего-то. Мы все время движемся — к сво им же собственным предпосылкам. Мы всегда идем, как ни странно, к тому, из чего мы — исходим. На вашем месте, — он вдруг засмеялся, — на вашем месте я и это учел бы… в романе.

Я тоже засмеялся, конечно.

И вот так, думаю я теперь, вот так, в этот и в другие, например, вечера, в его, Алексея Ивановича, в снегу и в сумерках расплывавшейся комнате, или, скажем, простившись с ним, возвращаясь домой, или вновь, допустим, возвращаясь — к нему, через несколько дней, опять у него, вот так и подходил я, все ближе — вот так, вернее, он, Алексей Иванович, — и как будто вовсе того не желая, нимало о том не заботясь — все ближе и ближе подводил меня — к моим предпосылкам. Он сидел всегда на одном и том же месте, как сказано, на стуле, между двумя окнами;

он вдруг вставал, я помню;

он делал пару шагов по комнате, расплывавшейся по-прежнему в сумерках;

он снова садился. Он говорил со мной о моих планах и устремлениях так же, почти так же, быть может, как он говорил со мною о любом другом, для меня постороннем предмете;

он как будто впускал их, ненадолго, в систему и целое своих собственных мыслей;

странно-преображенными, чудесно-очищенными возвраща лись они ко мне. Он смотрел на меня своими удивительно-спокойными, своими спо койно-удивленными, если угодно, глазами, и что-то, во мне самом, успокаивалось, что-то, во мне самом, прояснялось. И когда он зажигал, наконец, свет (штор же, как сказано, он не задергивал никогда…) — тогда, я помню, — то ли потому, что свет фонаря проникал во двор с улицы, то ли еще по какой-то, неведомой мне причи не — так или иначе, двор и деревья, забор и калитка не исчезали, как обычно бывает, в той тьме, которую порождает как будто сам, зажженный в комнате свет, но свет, зажженный в комнате, освещал как будто и их, и на всех предметах, на стенах, на сту льях, лежал все тот же, снежный и сумеречный, одновременно тревожный и мягкий отблеск, лишь усиленный, как ни странно, зажженным в комнате светом… — И значит — Макс? Кто же — Макс?

— Я сам не знаю, — так говорил я. — Его так зовут, вот и все. Мы знакомы с ним с детства. Мы встретились в августе… как будто впервые. Мы и теперь видимся… пос леднее время реже… неважно. И если будет август, то будет, конечно, и он. Но что еще будет, этого я не знаю.

И я этого, в самом деле, не знал. Ведь ничего и не было больше, так думаю я те перь, ничего еще не было.

— И еще, — сказал я однажды, — и еще там буду я сам… нет, не я, не совсем я, конечно… некий автор, как бы то ни было, отчасти совпадающий, отчасти же не сов падающий, разумеется, с тем, кто вот сейчас, Алексей Иванович, сидит перед вами… Он опять засмеялся, я помню.

— Рад знакомству, — сказал он.

— Интересно лишь, — сказал я: тоже, конечно, смеясь, — интересно лишь, смогу ли я ввести в сам роман какую-нибудь… в каком-нибудь разговоре… с кем-нибудь… реплику… подобную моей предыдущей.

— Да, интересно, конечно. Вообще, — сказал он, я помню, — вообще… подойти, в самом романе, к границе, отделяющей роман от — не-романа… влекущая, конечно, возможность.

— Мы ведь с вами и говорили недавно… если помните… о неких границах, о неких пределах… о выходе за эти пределы, о переходе этих границ… в связи с тем, другим романом, — сказал я.

— Помню… кажется, — так он ответил. — Впрочем… эту границу перейти вы, конечно, не сможете. Там, — он взмахнул рукою, как будто указывая куда-то, в неоп ределенную даль, — там… в вашем романе, следовательно… как и во всяком романе… там все будет, конечно, внутри… или ничего не будет, — сказал он.

И как бы то ни было, там — в жизни — говоря ли с Алексеем Ивановичем, про стившись ли с ним, возвратившись домой — все снова и снова подходил я к неким границам — и переходил их, конечно, — с такой легкостью, какая теперь мне уже, наверное, недоступна.

В самом деле, еще и еще раз, в его присутствии и в разговоре с ним все, почти все, и даже самое важное для меня, казалось — оказывалось — отчасти — отчасти как будто случайным… — С известной точки зрения все случайно, — сказал он мне как-то, еще в самом начале нашего с ним знакомства. — Кроме… самой этой точки зрения, конечно.

И я искал ее в себе, эту точку зрения… конечно;

я наблюдал за ним, как уже гово рилось;

я втайне повторял его жесты, уверенные и простые;

я старался усвоить себе ту привычку к вниманию, которую угадывал я за ними;

я очень многому у него научился.

И я уже втайне связывал все это — с моей, еще бесконечно-далекой от осуществления историей, с ее, истории, тайным замыслом, нарастающим ритмом;

я уже понимал, мо жет быть, или втайне, быть может, догадывался, что и там, на тех, еще почти невообра зимых страницах, пойдет речь — о чем-то подобном… И все это, так думаю я теперь, все это, приближая меня к моей, еще раз и если угодно, истории, вместе с тем и в то же самое время как будто отделяло меня от нее…;

и я вспоминаю теперь какие-то, еще и еще какие-то, в ту далекую зиму, бессонные или почти бессонные ночи, когда я вдруг снова видел ее целиком, как некое целое — с еще неразличимыми, конечно, частями — и как я уже не вижу, почти не вижу или, может быть, лишь очень и очень редко вижу ее теперь… откуда-то издалека и где-то вдали… как нечто замкнутое, в себе же самом, уже завершенное, уже завершившееся… уже написанное, быть может… совершенно отчетливо.

Я как будто поднимался над нею;

я знал, в такие минуты, что я напишу ее;

я по нимал, что я мог бы… да, мог бы и не писать ее, как ни странно… что я именно потому и должен ее написать.

Я видел, короче, ее неизбежность, видел и ее, странным образом, необязатель ность. Ее вполне могло бы не быть;

мне, в такие минуты, это было почти безраз лично.

То были новые для меня самого, мне самому не совсем понятные, может быть, меня самого чуть-чуть пугавшие, может быть, ощущения…;

а между тем, этот всякий раз неожиданно совершаемый мною — сам собою, может быть, всякий раз неожидан но, совершавшийся выход: за ее, мои же пределы, казался мне — и, значит, оказывал ся — тоже, если угодно, — самой… и самой тайной, быть может, — последней, может быть, и самой последней из всех ее, моих предпосылок… И конечно, мне уже очень хотелось писать;

и внезапное беспокойство, и нетерпе ние охватывало меня временами.

— Мы поднимаемся на гору;

мы вновь спускаемся, — так я думал, — в долину… А я ведь ничего не знал, как уже говорилось;

и — что же? — думал я — что, собс твенно, будет происходить там? и что мне делать, к примеру, с театром? и — как ни пы тался я еще что-то продумать, придумать, я — спускаясь в долину — всякий раз убеж дался, что я еще ничего, ничего, конечно, не знаю.

— Ну что ж, подождите, — говорил мне Алексей, я помню, Иванович. — Подож дите. Может быть, — с внезапной улыбкой, — может быть, сама жизнь что-нибудь вам подскажет… — Вот отрадная мысль, — сказал я.

— Да, мысль, конечно, отрадная. Впрочем… всякая мысль отрадна, даже печаль ная мысль, — сказал он. — Отсутствие мысли — вот что безрадостно.

И на это мне нечего было ответить;

и я подумал, я помню, что — вот, он, Алексей Иванович, тоже знает все это… отсутствие мысли… удивительным образом. А впрочем, подумал я, кому же и знать это, как не ему?..

И — как бы то ни было — уже совсем поздно вечером мы выходили обычно на улицу;

Алексей Иванович провожал меня до метро — и почти всякий раз, я помню, предлагал мне — еще немного пройтись;

мы сворачивали на бульвар: нет, не тот са мый, с его бесконечно-прямой, в бесконечную даль уходящей аллеей — на тот, дру гой, загибавшийся, в уступах и лестницах, справа и слева: дома, с одной стороны, сто яли — и до сих пор стоят, наверное, — над, с другой же под ним, внизу: крыши их оказываются с ним почти вровень: чистым снегом отсвечивают за деревьями;

пройдя его целиком — молча и медленно — Алексей Иванович как будто обдумывал каждый свой шаг — на углу уже много раз упомянутого мною проспекта прощались: если, в другие дни, я сам не шел провожать его, обратно, в глубь переулков… И была уже, в общем, ночь;

почти ночь;

кружились, в пустоте, в темноте, одинокие большие сне жинки;

фонарь качался под ветром;

свет его дрожал на снегу;

совсем неподвижной, как будто вообще неспособной к движению казалась приткнувшаяся где-нибудь на ночь, уткнувшаяся капотом в сугроб, с тяжелым, в три слоя, наростом снега на крыше, машина;

и так ясно читались, я помню, и такой, вдруг, печальной радостью отзыва лись во мне следы и знаки ушедшей куда-то, уснувшей, уже почти невообразимой более жизни, лист газеты, спичечный коробок, красная, вязаная, с крошечными, на внешней стороне ее, ромбиками, кем-то потерянная, кем-то найденная, должно быть, перчатка, положенная, зачем-то, на тумбу…;

и теперь уже окончательно простившись с Алексеем Ивановичем, я снова бежал к метро, и еще успевал, может быть — к пос леднему вагону последнего поезда.

И конечно, я писал уже что-то — не в силах ждать и спускаясь в долину — что то, еще вполне, разумеется, приблизительное, предварительное…, но уже что-то, к примеру, об августе, когда мы встретились с Максом, как будто впервые, о падении капель, дрожании листьев, мелком дожде, тихой мороси… Эти записи у меня сохра нились;

я привез их, конечно, с собою. Они беспомощны;

в них все уже есть. Все? В них есть уже, во всяком случае, тот… еще неуверенный, но тот же самый, все-таки, ритм, который мне так важно не потерять теперь, здесь, на этих — и о котором я почти не думал, я помню, — который, следовательно, сам собою складывался — и сложился, значит, на тех, давным-давно переписанных, все снова и снова перечитываемых мною страницах…;

они же, удивительным образом — не только и даже не столько, быть может, об августе говорят они мне теперь — о той зиме, далекой и снежной, о тех вечерах, может быть, о тех, каких-то, от принудительно-обязательного свободных, мо жет быть, днях, когда я писал их — там, в той, покинутой мною, теперь и здесь от части повторившейся комнате. А между тем, как и всякое писание, быть может, это, самое раннее, уже не самое раннее, отделяло меня, разумеется, от моего, тогдашне го, настоящего;

я писал о прошлом, я думал о будущем;

я пытался представить себе, как это будет, когда-нибудь — и когда же, когда это будет? — когда я сумею спра виться с ним, наконец, с этим августом, упорно мне не дававшимся. Он не давался мне, разумеется;

очертанья его дрожали, контуры расплывались. Но уже, во всяком случае, Макс — истинный герой моей истории: если это история — Макс, истинный герой моей истории, уже шел мне навстречу откуда-то, с каждым шагом все ближе, уже падал, сорвавшись с дерева лист, мокрый, первый и желтый, кружился, падал, ложился на землю, уже поезд, пролетая сквозь шелест веток, раскрывал, распахивал невероятное, со всеми его деревьями, домами, дорогами, станциями, полустанками, разъездами, блаженной тревоги исполненное пространство… И все стихало вокруг, всякий раз, и уже как будто сгущалось, у меня за спиною, то, в себе самом затаивше еся безмолвие, откуда и приходят, наверное, откуда и приходили ко мне, сбиваясь и путаясь, какие-то, еще вполне, разумеется, приблизительные, случайные, беспечно неточные, но уже, конечно, слова, фразы, эпитеты…;

и отрываясь от этих фраз, этих слов, сознавая случайность их, не в силах найти иные, я смотрел, конечно, в окно, и там, в окне, вечером, в узкой прорези неплотно задернутых штор — там была, разу меется, тень лампы, призрак стола, лист бумаги, ручка в руке…;

и вновь, и снова, из темноты, смотрел на меня, как в августе, некто, упорно и пристально, стоял, смотрел на меня — и вновь, как только я гасил свет, отступал, уходил — и еще долго, наверное, так думал я, улыбаясь, всю ночь, может быть, бродил где-то там, по теперь уже совсем другим улицам, переулкам, пустынным и замершим… И на другой какой-нибудь, от ненавистно-неописуемого свободный, может быть, день вновь занимал я, так скажем, свою, еще вполне предварительную, опять-таки и конечно, позицию — в той комнате, покинутой мною — в той, так думаю я теперь, совсем маленькой в огромном про странстве, едва различимой, но до сих пор как будто светящейся точке, вокруг которой и располагались для меня, разумеется, все улицы, все переулки, ожидания и встречи, планы и помыслы, — и пытался, в самом деле, провести, вокруг нее, какие-то линии, и наметить какие-то повороты, и все, конечно, зачеркивал, и снова смотрел в окно, — и очерк крыш за окном, и снег, и какая-нибудь, взлетающая с клумбы ворона, и взмах ее крыльев, тяжелый, черный, дрожащий…: все это словно бросается мне навстречу оттуда, из глубины той далекой, ранней, не существующей больше зимы… Но и это были, конечно, только мгновения, только предчувствия…;

и когда мгно вения эти заканчивались, я, стряхнув безмолвие и как завесу, как некий занавес, про рвав обступившую меня тишину (но все-таки, значит, пронося, сохраняя — и значит, все-таки сохранив, пронеся, сквозь эту и прочие зимы, тот август, те ночи, то утро…) — прорвав тишину и отбросив предчувствия, я вновь, следовательно, возвращался в свое, тогдашнее, настоящее;

и встречался, может быть, с Верой — или еще, быть может, с какими-то, не взятыми мною на эти страницы, персонажами моей жизни, тогдашней;

или шел, может быть, к Алексею Ивановичу, в глубь переулков;

и мы говорили с ним, может быть, о чем-то совсем ином, о его, Алексея Ивановича, естественно-научных, к примеру, занятиях, о каких-нибудь — мир названий разбился — с моими собственны ми устремлениями никак не связанных книгах;

и уже совсем поздно вечером выходи ли, обычно, на улицу;

и как-то… я помню, да, я помню, конечно… как-то, в какой-то, похожий, в общем, на все прочие вечер — мы уже дошли до метро — я вдруг увидел, у входа на станцию — Макса: Макса, прощавшегося, как мне показалось, с какими-то — нет, я не знал их — с какими-то, значит, неизвестными мне персонажами его, Максо вой, соответственно, жизни (с каким-то молодым человеком в меховой рыжей шапке, с двумя девушками в блестящих, синих, одинаковых куртках — еще с кем-то? — да, может быть…). Я окликнул его;

он посмотрел на меня, на Алексея Ивановича, опять на меня, и довольно небрежно, как мне показалось, легким кивком головы, простив шись со своими знакомыми (каковые, в свою очередь, быстро, все разом, посмотрели на нас — и тут же скрылись в освещенном провале метро…) — быстро, решительно, чуть-чуть размахивая руками, но при всем том, вот что странно, не подавая виду, что он узнал меня, не выражая ни удивления, ни, скажем, радости — пошел в нашу сто рону.

— Вот нежданная встреча, — сказал он.

Я познакомил его с Алексеем Ивановичем.

— Очень приятно. Я уже слышал о вас.

Я смутился, я помню;

я не знал, что мне делать.

— Вот как? Я тоже слышал о вас, — сказал Алексей Иванович.

И — и мы уже шли, втроем, по бульвару;

Макс, шагая рядом со мною и обраща ясь только ко мне, но я помню, время от времени посматривая на Алексея Ивановича (Алексей Иванович тоже наблюдал за ним потихоньку: я это видел…) — Макс, обра щаясь ко мне и с каким-то, непривычным для меня возбуждением, то ускоряя, то вновь замедляя шаги, то снимая, то вновь надевая перчатки, чуть-чуть размахивая руками, чуть-чуть подергивая, почему-то, плечом, — Макс, короче, шагая рядом со мною, стал рассказывать мне — нам? — о своих новых, как выяснилось, знакомых, с которыми он только что, как я мог заметить, простился (завтра, впрочем, они опять должны встре титься…) — и с которыми я провел — вполне, в общем, весело — последние три… да, три, кажется, дня… и три, соответственно, ночи. Что они делали? Так, вообще… была большая компания… у того, высокого, в шапке… потом ездили еще на дачу к нему… сегодня утром вернулись… зашли еще в гости… здесь рядом… немного выпили… вот.

А между тем, я уже видел, вдали, ту самую, и точно так же заметенную снегом скамей ку, возле которой мы стояли когда-то — в почти такую же, зимнюю ночь — уже… да, уже больше года назад. Он тоже видел ее;

он замедлил, в очередной раз, шаги;

пос мотрел на меня: и вдруг, оборвав свой рассказ, дернув, в очередной раз, плечом, подо шел к ней, поставил на сиденье ногу и — как некогда, точно так же — взялся рукою: за ту же самую ветку. Мы улыбнулись друг другу;

все стало просто. Алексей Иванович, своими спокойно-удивленными, как обычно, глазами, посмотрел, в свою очередь, на меня, на Макса и опять на меня: как будто спрашивая и в то же время не спрашивая, что это значит.

— Здесь, — сказал я, — когда-то, мы говорили с Максом… — О чем же?

— Вот именно, — сказал вдруг Макс, — о чем же? о чем же? Если бы удалось по нять, по крайней мере, о чем… И он опять посмотрел на меня… и опять на Алексея Ивановича, и опять на меня;

вопрос и вызов были в его глазах, вдруг засмеявшихся. А что, в самом деле… почему бы и нет?..

— А в самом деле, Алексей Иванович, — сказал я, — мне давно хотелось спросить вас… знакомо ли вам это… — Это, — Макс, выпустив ветку — снег осыпался с нее на скамью — повернулся к Алексею Ивановичу, — этот выход… вот: на всеобщее обозрение… эта невозможность остаться в одиночестве, наедине с самим же собою… — Ведь мы всегда, почти всегда с кем-нибудь говорим… наша мысль ускользает от нас самих… Я ждал улыбки: внезапной;

я не дождался ее.

— Да, — вполне просто ответил Алексей Иванович, — все это мне знакомо. И что же?

— Ну: вот, — сказал Макс, — ведь с этим нельзя, никак нельзя согласиться.

— Приходится.

— Нет… так не может… так не должно быть… Он чуть-чуть подчеркивал, может быть, свое возбуждение, как будто оправдывая им неожиданность этого разговора и в то же время предлагая мне, Алексею Иванови чу не принимать его слишком всерьез.

— Так не может, и не должно быть… и значит, должны быть какие-то… Все это очень странно, конечно.

Все это было и вправду весьма, весьма странно. Алексей Иванович, по-прежне му не улыбаясь, дотронулся, в свою очередь, до той же, теперь уже черной, мокрой, с внезапными каплями, ветки.

— Странно: да… ну и что же? В конце концов, все и так достаточно странно, не правда ли?

— Да, правда, — Макс рассмеялся.

— Продолжайте, — сказал Алексей Иванович, — мне это даже нравится. Не так уж важно, в самом деле, что мы с вами в первый раз видим друг друга… и, может быть, никогда больше не встретимся… а может быть, и встретимся… все равно. Я слышал о вас, вы слышали обо мне. То, что вы говорите, весьма для меня интересно.

— Только не думайте, что я… пьян, — сказал Макс. — Я не пьян… почти нет.

— Я вижу. И — следовательно… — И следовательно, должны быть какие-то, совсем иные возможности. Это долж но быть — легко, это должно быть, собственно — жизнью… — Постойте… что именно?

— Вообще… вообще то, что дается нам с трудом и усилием… искомая ясность, вожделенная собранность… Я дождался, наконец — внезапной, очень внезапной — улыбки.

— Должно быть… должно быть… Нет, я так не думаю.

— Почему же?

— А почему, собственно, это — должно быть — легко?

— Ну… хотя бы потому, что это — бывает — легко… Я дождался еще одной — еще более внезапной — улыбки.

— Бывает: конечно. Но ведь только так… вдруг… Они не длятся, эти лучшие наши мгновения.

— Вот именно, — сказал Макс, — не длятся. Но они должны длиться, вот в чем все дело.

— Почему?

— Почему — что?

— Почему — должны — длиться? Разве это мы с вами решаем. Да, бывают, ко нечно, минуты, когда все вдруг получается само собой, совершенно просто… — Как вдох или выдох… — Как вдох или выдох. Но бывают и совсем другие минуты… часы, дни… за по бедой следует поражение… Это так — и с этим ничего, наверное, не поделаешь… как ни стараешься.

— Вот так жизнь и проходит, — сказал Макс.

— Да, пожалуй, вот так она и проходит.

— В раздоре с самой же собою, в усилиях, бессмысленных и бесплодных… — Этого мы не знаем, — ответил Алексей Иванович, — ни вы, ни я… и никто не знает, наверное. Может быть — бессмысленных, а может быть, и не совсем. Вообще, некая ясность возрастает… с течением времени.

— Вот как?

— Конечно. Ведь все повторяется… за победой следует поражение… за пораже нием снова победа… и мы сталкиваемся все с теми же трудностями… наталкиваемся на те же препятствия… преодолеваем их, все снова и снова… и в конце концов, узнаем себя же самих, овладеваем своими возможностями… к чему-то, наоборот, привыка ем… с чем-то, напротив, смиряемся… Вы этого не понимаете, вы это поймете. Вы еще очень молоды… не обижайтесь… вы хотите всего сразу… вам вольно, разумеется, во ображать себе какое-то… легкое будущее… — Ах… да… вот… будущее… легкое будущее… — Простите?

— Нет… так… Вы правы, конечно.

Он вновь дотронулся до ветки рукою;

провел по ней;

посмотрел на нее;

на свою руку;

на Алексея Ивановича.

— Вы тоже правы, — сказал Алексей Иванович.

— Простите? — сказал Макс в свою очередь.

— Вы тоже правы, конечно. Конечно, они должны… или нет, должны были бы длиться, эти наши безусловные мгновенья… конечно. И не так уж трудно, в общем, представить себе жизнь, из них состоящую… совпадающую с самой же собою. Но на самом деле… на самом деле, мы лишь приближаемся… к искомому, мы никогда, на верное, его не достигнем. Это не значит, однако, что не надо… стараться.

— Почему? — спросил Макс (в свою очередь…).

— Как — почему? Вы хотите ясности? вы ищете собранности? Вы уже хотите ее, вы уже ее ищете… И что бы вы ни воображали себе, к чему бы вы ни стремились, ничто, никто не избавит вас от усилия, от обязательности усилия… вот сейчас, в настоящем.

— Да, да, я знаю, вы правы… И вдруг, я помню, с внезапным, горестным вызовом:

— Нет, это все не так, все неправильно. И… речь вообще идет не о том.

— О чем же?

— Вот именно — о чем же? о чем же?

Он замолчал, я помню, закурил сигарету.

— Хорошо, допустим, я согласен с вами, вы правы… ничто, никто… от усилия… Но этот выход — на всеобщее обозрение… но эта невозможность остаться в одиночес тве… но этот раздор с самим же собою… вот с чем нельзя, никак нельзя согласиться. И что бы вы ни говорили мне… так не может и не должно быть… и в общем… да… что же?.. к чему все это?.. простите меня… мне не надо было… и…, — отбросив, я помню, не докуренную им сигарету, — и… да… пойдемте… уже поздно… и холодно… и по говорим лучше о чем-нибудь… — Постороннем? — с внезапной улыбкой.

— Все равно о чем, — сказал Макс.

И мы уже ни о чем, конечно, не говорили;

и свернув с бульвара, еще немного проводили Алексея Ивановича, в глубь переулков;

и прощаясь с нами, он, Алексей Иванович, в последний раз посмотрел, я помню, на Макса;

и сказал ему: до свиданья;

удачи вам…;

и Макс, отведя глаза, ничего не ответил;

и потом сказал: спасибо, да, до свиданья;

простите меня, еще раз…;

и мы пошли обратно;

и свернули, я помню, еще, и еще в один переулок;

и была уже ночь;

снова ночь;

кружились, в пустоте, в темноте, одинокие большие снежинки;

фонарь качался под ветром;

свет его дрожал на снегу…;

и я думал, конечно, об этом, так странно начавшемся, так неожиданно оборвавшемся разговоре;

и, конечно, о Максе, смущенно, горестно, или так мне казалось, молчав шем, шагавшем рядом со мною;

и об Алексее, конечно, Ивановиче, уже дошедшем, наверное, до дому;

и о той, так думал я, может быть, последовательности ежедневно возобновляемых — повторяемых, так я думал, усилий, которую с самого начала уга дывал я за жестами его и словами;

которой, в словах и жестах его, почти не было вид но;

в которой он только что, так я думал, признался.

— Любопытный персонаж, этот твой… Алексей Иванович.

— О да, конечно.

— Я глупо вел себя, — сказал Макс.

— Нет, почему же?

— Глупо, глупо, — сказал он. — К чему все это, в самом деле? Просто… я так дав но не говорил ни с кем… да… всерьез… — Вот именно. И с кем же еще говорить обо всем этом? Если вообще с кем-ни будь, то с ним, Алексеем Ивановичем.

— Мне тоже так показалось… Не с тем же… в шапке, — сказал он.

— Как, кстати, зовут его?

— Тебе это действительно хочется знать?

— Да нет, какая мне разница?..

— Андреем его зовут.

— Ну а ты-то, Макс, как ты, на самом деле… — Живешь? — закончил он за меня. — Я не живу, — сказал он.

— Что называть жизнью? — сказал я, улыбнувшись, надеясь, что и он улыб нется.

— Да что бы ни называть так, — ответил он — не улыбнувшись. — Я очень рад тебя видеть.

— Я тоже, — сказал я.

Мы вышли, наконец, на проспект, уже много раз упомянутый, теперь, ночью, почти, конечно, пустынный;

Макс, вдруг как будто встряхнувшись, как будто, подумал я и думаю я теперь, махнув рукою на что-то, в себе, взмахнул ей, рукою, и остановив, я помню, вильнувшее в нашу сторону, заскрипевшее тормозами такси, с какой-то не ожиданно-решительною интонацией сказал шоферу два адреса: сначала… потом…, открыл заднюю дверцу, сказал мне, что он сядет первым: ты выйдешь раньше…, и уже в машине, я помню, спросил меня, что я читаю… поговорим, действительно, о чем нибудь постороннем. Я назвал, разумеется, тот, здесь не названный, в белой с черными полосами обложке, роман, который перечитывал я снова и снова;

нет, я не читал его:

сказал он.

— Удивительное сочинение, — сказал я.

— Вот как? Дай мне его при случае.

— Хорошо, конечно. Мне самому дал его, кстати… — Кто?

— Алексей Иванович.

— Да… Алексей Иванович…, — сказал он, я помню — и вдруг, проведя рукой по лицу, отвернулся, и весь конец пути мы молчали, и за окном, в которое он смотрел, упорно и горестно, в ночной и призрачной перспективе сменялись, разумеется, ули цы, переулки, сугробы, стены, внезапные повороты. И проводив машину глазами, я еще немного постоял, один, в тишине — и затем прошел, разумеется, мимо трех с од ной, трех с другой стороны, бледно-зеленой краскою выкрашенных домов, прошел под аркой, прошел через двор — и еще очень долго, я помню, не мог заснуть в эту ночь, и зажигал свет, и вставал, и подходил к столу, и перечитывал, быть может, какие-то, еще вполне предварительные, но уже написанные мною страницы, и шел на кухню, и пил чай, и снова ложился, и лишь под утро заснул наконец.

— Мне кажется, он близок к отчаянию, — сказал мне Алексей Иванович, когда, снова встретившись с ним, я заговорил с ним о Максе.

— Да… может быть… И в самом деле (так думаю я теперь: теперь и здесь, поворачивая обратно…) — он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) — он и в самом деле был, вер нее: бывал — в иные дни, часы и минуты — весьма и весьма близок: к отчаянию;

почти вплотную подходил он к его, отчаяния, все более отчетливым, все яснее проступавшим границам;

— и тут же вновь, конечно, отскакивал от этих границ, отбегал: куда-нибудь в сторону;

— вблизи ли, издалека, видел их: постоянно.

Он жил все той же, как я мог убедиться, случайной, легкой, беззаботно-рассе янной жизнью: жизнью, еще и еще раз, уводившей его все дальше от того, к чему он по-прежнему — по-прежнему, конечно, стремился, — но и от всего того, разумеется, с чем он, Макс, — нет, не пытался по-прежнему справиться, — от искомой собраннос ти, от самой возможности: остановиться, помедлить, — но и от ощущения бессилия, невозможности: помедлить, остановиться, — жизнью (так думаю я теперь…) — уво дившей его, среди прочего, и от той, принудительно-обязательной, подавляюще-без условной, решительно-неописуемой, — от той, тоже, если угодно, жизни, — не-жиз ни, если угодно, — к которой он был причастен, конечно, по-прежнему, как был к ней причастен и я (я: живущий теперь, здесь, поворачивая обратно…) — и, на свой лад, Алексей, к примеру, Иванович, — и, на свой, скажем, Вера, — к которой, короче, все мы были причастны, в которой все мы участвовали и которой он, Макс, по-прежнему, каждое, почти каждое утро, платил свою, если угодно, дань: в тоске и в спешке, с отвра щением, ненавистью, мучительным — все более мучительным чувством зависимости.

Да, каждое, почти каждое утро, по-прежнему, посещал он, конечно, свое — скажем так — учебное — так сказать — заведение, где его ничему, разумеется, не научили и которое, еще и еще раз, он рассматривал, в первую очередь, как простое средство спа сения от несравненно более страшного. В самом деле, он, Макс (изнывавший — как и я — на каких-то, вполне бессмысленных лекциях, на каких-то — роман полагает, ро ман же и снимает запреты — чудовищных в своей бессмысленности собраниях, куда почти насильно заставляли его ходить…) — он не мог, разумеется, все это просто-на просто бросить, не мог и допустить, разумеется, чтобы его просто-напросто выгнали (что, кстати, вполне могло с ним случиться: почти вдохновенно, хотя и с тайным, ко нечно, по его собственному убежденью постыдным, но все-таки не покидавшим его страхом — не выгонят ли его, в самом деле — прогуливал он так называемые занятия;

все чаще и чаще, уже доехав, к примеру, утром, до учебного своего заведения, вдруг ос танавливался, закуривал сигарету, смотрел на часы, поворачивал обратно, ехал куда нибудь в гости…): — и в том, и в другом случае, как бы то ни было (мне очень жаль, конечно, вот этой — почти рвущейся от нарушенных запретов страницы…) — и в том, и в другом случае его забрали бы, разумеется, в армию: что, в свою очередь, представ ляет собою одно из самых мучительных, опасных и унизительных испытаний, предла гаемых — навязываемых нам этой жизнью, решительно, еще и еще раз, решительно неописуемой. — И все-таки она, эта жизнь (так думаю я теперь…) — со всеми ее явле ниями (ничего не являющими…), названиями (не называющими — ничего…), со всеми ее формами (вполне, в общем, бесформенными…) — и со всеми ее, вернее, нашими, с нею связанными, волнениями, опасениями, ожиданиями, — она и стремится, конеч но, — она бессильна, однако, завладеть нами полностью, без остатка. Она продолжа ется — в нас;

она проникает куда-то внутрь;

она разыгрывается — внутри. И все-таки, поучаствовав в ней, заплатив свою дань, отбыв повинность, отсидев в ней, к примеру, столько-то часов, столько-то лекций (шесть часов, три лекции, например…) — прогу ляв половину, — мы вольны распорядиться собой: как нам вздумается — отдавшись, к примеру, какой-нибудь, совсем иной, намеренно и нарочито случайной, откровенно внешней, легкой и рассеянной жизни: жизни, которая ничего от нас не требует, не внушает нам ни надежды, ни страха, — в которой мы можем участвовать, можем и не участвовать, — и которая, ни от чего нас, разумеется, не избавляя, по крайней мере поз воляет нам, пусть ненадолго, забыть о нашей зависимости, бессмысленных обязанностях, призрачных принужденьях, — забыть и обо всем остальном, — о том, к чему мы стре мимся, — о том, с чем не в силах мы справиться, — (и это, так думаю я теперь, и это есть, может быть, самый простой, не самый, конечно, удачный, но, временами, единственный доступный нам выход…).

Вот так же и он, Макс: каждый, почти каждый день встречался он с кем-нибудь;

вместе с кем-то ехал к кому-то;

из гостей в гости;

как можно позже возвращался до мой;

как можно реже оставался один.

Я (живущий теперь здесь, поворачивая обратно…) — я знал, как сказано — нет, конечно, не всех — все с новыми и новыми людьми сводила его эта жизнь — но все же некоторых из его тогдашних знакомых, из его, если угодно, тогдашней (говоря запрет ным для меня языком…) — тогдашней его компании — я тоже, как сказано, знал. Там был, я помню, некий Миша, и некий Петя, и некая — неизбежная в таких случаях — Лена: нет, конечно, я не возьму их на эти страницы: им здесь нечего делать. И были, значит, бесконечные поездки по городу: от одних знакомых к другим;

было некое мес то, где все всегда собирались, некая — (я не бывал там;

я видел, впрочем, однажды — вполне, впрочем, посредственные, как мне показалось, картины ее владельца;

видел, мельком, и его самого…) — на чердаке одного большого и сравнительно старого дома расположенная мастерская, куда можно было прийти без звонка и где, в табачном дыму, сменялись, почти непрерывно, все те же, появлялись, почти непрерывно, все новые и новые лица;

были более или менее крепкие, скажем, напитки;

иные, более или менее опасные опыты;

бессонные ночи;

безнадежные сумерки;

рассвет, встающий за окнами;

усталость, тревожная дрожь.

И некие, разумеется, девушки возникали вдруг в его жизни;

разочаровывали;

вновь исчезали.

И в этом движении, кружении город, в котором он жил по-прежнему, и улицы, по которым он бродил, когда-то, один, и переулки, проходы, бульвары, где он, Макс, совер шал когда-то свои, если угодно, открытия, — все это превращалось — почти преврати лось, наконец: в адреса и маршруты, маршруты и адреса: в расстояния, отделявшие одно место, куда он мог бы пойти, от других, куда он тоже спешил попасть: в простой фон, следовательно, на котором, уже почти не замечая его, разыгрывалась теперь его жизнь, в тоске и спешке убегавшая от себя же самой: — и как если бы (так думаю я теперь: теперь и здесь, в этой маленькой, заваленной снегом, за дюной притаившейся деревушке…) — как если бы, убегая, двигался он в каком-то, странно легком и странно податливом, ли шенном складок, изгибов, щелей и трещин пространстве, — пространстве (думаю я…) отчасти похожем, пожалуй, на то, в котором, обращенная к кому-то другому, движется, ускользая от нас самих, наша — уже, конечно, не мысль: уже не мысль, создающая, тем не менее, некий, если угодно, фон, на котором она и разыгрывается: некую улицу, по которой мы как бы идем, некую комнату, в которой мы как бы находимся… Внутреннее сделалось внешним, короче;

внешнее же, как ни странно, проще, доступнее и даже, в из вестном смысле, ближе к нам, чем все то, что мы зовем внутренним;

заменяя его собою, присутствие — рядом, напротив — на улице, в комнате — другого человека, других лю дей, пускай ненадолго, пускай лишь по видимости, избавляет нас, как уже говорилось, от того иного, призрачного присутствия, от которого, оставаясь одни, избавиться мы не в силах… И только, может быть, изредка, вдруг, видел он — действительно видел он — эти улицы, комнаты;

вдруг, выпадая из жизни, под утро, с тревожной и горестной ясностью, видел — снег за окном, рассвет, встающий за окнами, стаканы, пепельницу на столе, свою собственную руку на скатерти, Лену, уснувшую на диване, Петю, задремавшего в кресле;

вдруг, в мгновенном промельке, из окна такси, по дороге куда-то, видел — по вороты улиц, деревья, углы и стены домов, безмолвные сугробы, снежинки, отсветы фонарей на снегу…;

они же, возникнув вдруг перед ним, в мгновенном промельке, в непрерывном кружении, вновь, и причем без всяких усилий с его стороны, возвраща ли его, разумеется, в тот совсем иной мир, в то совсем иное, живое, блаженной тревоги исполненное пространство, где каждое дерево о чем-то свидетельствует и все сугробы призывают к чему-то. И значит, все-таки были… да, были, конечно же, эти краткие… нет, не длившиеся, конечно, по-прежнему, — но все-таки были — и чем дальше шло время, тем чаще (как если бы, думаю я теперь, что-то, очень медленно, исподволь, в нем самом пробуждалось, готовилось, может быть, пробудиться…) — были все-таки, еще и еще раз, эти краткие, отрицавшие его жизнь, но вместе с тем, пусть ненадолго, всякий раз как будто примирявшие его с жизнью мгновения: отстраненности, радос тной и печальной. И были, конечно, какие-то, тихие, долгие вечера, когда он, Макс, оставшись дома, в своей (при условии, разумеется, тщательно задернутых штор…) ни с чем не соотнесенной, плывущей над городом комнате, читал, предположим, что нибудь: тот самый роман, например, — в белой с черными полосами обложке — ко торый мне (живущему теперь здесь…) посоветовал прочесть Алексей Иванович, я же дал его, действительно, Максу, — и который впоследствии, много позже обнаружили мы, как сказано (как — рассказано…) в некоей, вдруг запахнувшейся за нами аллее, на некоей, как уже говорилось, скамейке: этот вполне удивительный, еще и еще раз, с его медленным, неуклонным (так думаю я теперь — и так думал он, может быть, отрыва ясь от чтения, вновь принимаясь читать…) — неуклонным, медленным, — включаю щим в себя, разумеется, и некие отступленья, паденья, — заблужденья, блужданья, — в известном смысле даже как бы предполагающим их, — а значит, и примиряющим… да, конечно, примиряющим с ними, — движением, приближением к чему-то: одновре менно искомому и уже втайне присутствующему, заранее заданному…,— этот роман, следовательно, столь многое определивший в моих собственных планах и помыслах (ему, Максу, заметим в скобках, в ту пору еще неизвестных…). Он, Макс, как бы то ни было (он сам, впоследствии, говорил мне об этом…) читал его, как и я, со все возрас тавшим ощущением близости, приятия и признанья;

несколько (так он впоследствии выразился…) вполне счастливых дней он в нем — прожил.

Он же и вообще очень много читал в эту зиму — посреди всей своей, случайной и рассеянной жизни;

чтение, подобно самой этой жизни, отвлекало его, разумеется, от всего того, с чем он боялся столкнуться;

и вместе с тем как будто поднимало его над нею;

от нее самой отвлекало его.

Но бывали — бывали, конечно, и совсем другие минуты, часы — совсем другие, например, вечера: часы и минуты столь острого отвращения к своей жизни, к себе са мому, мучительной и временами столь острой тоски, что он, Макс, уже не чувствовал в себе ни сил от нее — убежать, ни готовности убегать от нее по-прежнему.

— Нет, хватит, хватит… так не может более продолжаться… Он оставался дома, один;

брал книгу — и тут же ее откладывал;

закуривал одну, и другую, и сразу же третью, например, сигарету;

вставал;

подходил к окну;

снова садился;

снова вставал;

выходил, быть может, на улицу;

переезжал на троллейбусе через мост;

сворачивал в один переулок, в другой, в третий;

выходил, не глядя вокруг, на бульвар;

из какой-нибудь телефонной кабины, телефонного автомата звонил, быть может, кому-нибудь;

набрав номер, вешал, может быть, трубку;

вновь садился в трол лейбус;

и вновь, и вновь возвращался домой.

И все как будто разваливалось, выпадало из рук, рассыпалось на части — и только, может быть, ночью, когда он ложился спать, гасил свет, вновь, пусть ненадолго, успо каивалось, собиралось;

некие мысли, с горестной ясностью, оживали в нем — и словно кружили по комнате, в темноте, в тишине, то приближаясь, то вновь отдаляясь, то опять приближаясь ко все отчетливее проступавшим границам — отчаяния.

— Да, хватит, хватит… и тогда что же?.. вот именно… — Начать все сначала… продумать свои предпосылки… И значит?.. и значит, вновь пойти на столкновенье с собою… на обостренье… конечно.

Он и шел, в такие минуты, на столкновенье с собою.

— И нужна, значит — решимость… готовность — к еще не изведанному… Он чувствовал — он вдруг снова не чувствовал в себе этой решимости.

— Ах, конечно, конечно… так думал он, может быть… конечно мы держимся за нашу… легкую жизнь… сколь бы мало она нас ни радовала… Кто знает, в самом деле, что там… за этой завесой… что будет, если мы разорвем ее… Там, может быть, не толь ко деревья, снег, блаженная отрешенность… Там, может быть, беда и отчаяние, боль и страдание… Там, может быть, и то, и другое… там, может быть, решается — что… Там все, быть может, решается… Он хотел — он боялся этих решений. Он понимал, что ему не избежать их;

он откладывал их, вдруг засыпая, на потом, на когда-нибудь.

И потому на другой день все опять начиналось сначала;

и вчерашняя безнадеж ность уже не казалась ему такой безнадежной;

и заплатив свою дань, и покончив с неописуемым, снова ехал он к кому-нибудь в гости;

и вместе с кем-нибудь еще, быть может, к кому-то;

и все опять было просто, легко, и покуда длилось, даже, в сущности, весело.

И так, значит, жил он: все той же, случайной, легкой, рассеянной, беззаботной, но и безрадостной — в сущности — жизнью;

и как-то, в какой-то, все еще зимний, но уже с первыми проблесками медленно приближающейся весны день, эта жизнь (все время сводившая его: с кем-нибудь…) вдруг и совсем неожиданно свела (или, вернее:

снова свела…) его — с Фридрихом: с Фридрихом, о котором он и вовсе не думал, на верное, возвращаясь (по уже тающему снегу…) в свое неописуемо-неописанное жи лище (точно так же, как он не думал, почти не думал о нем всю эту зиму — теперь как будто кончавшуюся…) — поднимаясь на лифте и открывая дверь, услышав звонок и подходя к телефону, — и который, оказавшись вдруг на том конце провода, быст рым, решительным, каким-то уже весенне-веселым голосом, сообщил ему, что — вот, он, Фридрих, сейчас в гостях у — он назвал имя — у одного из их общих, как только что выяснилось — (у одного из тех случайных знакомых, которых было так много теперь в его, т. е. Максовой, случайной по-прежнему жизни и которые, думаю я, так и остались, вместе с самой этой жизнью, по ту сторону моей истории: если это история…), — что он сейчас передаст ему трубку, — но что, пока суть да дело (в трубке, за краем голоса, слышались еще голоса, шум, звон, как будто, стаканов…), он, Фридрих, — он, впрочем, уже уходит отсюда, сегодня вечером он должен быть непременно в театре — как бы то ни было и пока суть да дело, он, Фридрих, решил позвонить ему сам — и вот, значит, звонит… Макс же и вправду почти не думал о Фридрихе — всю эту зиму: и точно так же, как он не думал, почти не думал, всю эту зиму, о театре, на маленькой площади;

но го воря теперь с Фридрихом, отвечая на его расспросы (куда вы пропали? что вы делаете?

как вы живете?..) он, Макс, — или так показалось ему — услышал вдруг в его голосе что то такое, что заставило его насторожиться, прислушаться…, что-то легкое, скользящее, быстрое — и вдруг, к концу фразы, чуть-чуть замедленное, затихающе-плавное (как если бы тот, Фридрих, сам вслушивался в свой голос, в слова и фразы, произносимые им…) — влекущее, ускользающее, — что-то такое, быть может, чего он, Макс, тогда, когда-то, той далекой, очень далекой и вот, значит, снова к нему, Максу, возвращавшей ся осенью, в этом голосе, наверное, не расслышал и что теперь, вдруг — невидимое, но, как ни странно, тем более отчетливое, легко различимое — поманило его: как манит нас, скажем, некая, вдруг открывшаяся перед нами возможность. Возможность — какая же? Возможность — чего же? Этого он не знал;

но говоря теперь с Фридрихом, отвечая на его расспросы (в том смысле, примерно, что он, Макс, ничего особенного не делает и что жизнь его, в общем и целом, не изменилась…) вдруг, удивляясь, почувствовал, как — вопреки расстоянию, незримости — как и ему, Максу, сообщается, удивитель ным образом, что-то от этой скользящей легкости, ускользающей плавности, — что-то веселое, быстрое, — и что он, Макс, — что и он, Макс, невольно заговорил — нет, не с той же, не с той же, конечно, но все же, пожалуй, с какой-то — неожиданной для него самого интонацией.

— Ну, ну, понятно, — сказал в ответ Фридрих — и, в свою очередь, стал расска зывать, что он, Фридрих, занят в двух новых спектаклях (один из которых, во всяком случае, он очень советует ему посмотреть…) — что есть и еще некие, совсем новые в его жизни занятия, — но что, в общем и целом, жизнь его тоже не изменилась, — и в театре все в общем по-прежнему, — и что было бы совсем неплохо увидеться.

— Да, с радостью, — сказал Макс, и сказал это, действительно — с радостью. Они ус ловились встретиться назавтра;

но когда он, Макс, поговорив, в самом деле, с их общим, как оказалось, приятелем (каковой, перечислив своих гостей, предложил ему — тоже приехать;

Макс отказался…) — когда он, Макс, повесив трубку, вошел в свою комнату (телефон, я очень хорошо это помню, стоял в прихожей, под зеркалом…) — задернул што ры, закурил сигарету — мгновенное, вдруг вспыхнувшее (вновь вспыхнувшее…) в нем влечение: к чему-то, как-то связанному с театром, — или еще, быть может, к чему-то (он сам не знал, конечно, к чему…) — тут же, наверное, обернулось — внезапной горечью, тревожной печалью: и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы Фридрихов голос в трубке и эта простая фраза (о двух новых спектаклях…) — фраза, которую он все пов торял и повторял про себя (в двух новых спектаклях;

в двух новых спектаклях…) — как если бы эта фраза, этим голосом сказанная, вдруг, в мгновенной вспышке влечения, пе чали и горечи, показала ему, приоткрыла и позволила ему заглянуть в какую-то, совсем иную, наверное, жизнь: жизнь (так думал он, может быть…) — жизнь, которая была где-то здесь, совсем рядом, но (веселая, быстрая;

желанная, недоступная…) как будто проходила мимо, помимо него: влекла, ускользала.

И как это все чаще и чаще случалось с ним, он вновь почувствовал — невоз можность: своей собственной, настоящей, безнадежно-безрадостной жизни: этой простой замены, завесы, отделявшей — в тот вечер уже не отделявшей его: от беды и отчаяния.

Они встретились в старой части города, в конце бульвара, в конце — той самой, уже не раз упомянутой мною аллеи, особенно любимой им, то есть Максом, за ее со вершенную прямизну, бесконечную протяженность, волшебное ощущение перспек тивы, глубины, отдаления. Уже таял снег, уже чернели и оседали сугробы, и очертанья деревьев, с их черными, мокрыми, дрожащими на ветру ветками, проступили вдруг удивительно четко в прозрачном, еще холодном, но уже влажном и тонком воздухе…;

Макс, ожидая Фридриха — и может быть именно потому, что он ждал его здесь, — Макс, много раз, конечно, проходивший с тех пор мимо этого места, по этой аллее, думал, должно быть, о том, как они шли здесь с Фридрихом, после репетиции… уже больше года назад, в начале той, прошлой зимы…, и как он шел здесь вместе с Сер геем Сергеевичем, режиссером и устроителем, в конце осени, после спектакля…, и о том, как часто ходил он по этой аллее, один, как медленно, медленно шел он по ней иногда, все приближаясь и приближаясь — к тому, собственно, месту (подумал он…) — к тому просвету: между деревьями, где он теперь стоял и откуда, в прозрач ном воздухе, в волнующем отдалении, он уже видел, может быть, Фридриха, быстрой, легкой походкой, но все-таки очень медленно, так же медленно к нему приближавше гося. И в эти несколько, предположим, минут, покуда Фридрих шел к нему, прибли жаясь, — в это краткое, заранее ограниченное и вдруг, снова: чудесно-растянутое, ося заемо-длительное мгновение — Макс, в конце бульвара, в снегу — и уже не чувствуя, в общем, ни вчерашней горечи, ни даже, пожалуй, печали, ни даже влечения к чему-то иному, но словно вдруг помирившись: с самим же собою, смирившись: и даже со сво ей нынешней, настоящей, безнадежно-безрадостной жизнью — и вместе с тем (как это все чаще и чаще случалось с ним…) выпадая из нее, поднимаясь над нею — и как будто пытаясь измерить, увидеть — откуда-то — с тех пор, с той осени прошед шее время: — Макс, короче, в конце бульвара, в снегу, смотрел, должно быть, вокруг, вдаль, на эти, значит, сугробы, скамейки — ему казалось, он вообще их не видел с тех пор — деревья, с их мокрыми ветками — так же, почти так же, быть может, как он смотрел на все это — той, еще раз, бесконечно-далекой и вот, значит, снова, снова к нему, Максу, возвращавшейся осенью — откуда-то, издалека — то ли из прошлого, то ли из будущего, то ли — непонятно откуда. И все, что было с тех пор, и прошлая, и вот эта (теперь кончавшаяся…) зима, и все его блужданья, убеганья, паденья…, слу чайные встречи и поездки по городу…, все это, вдруг словно отступив от него, Макса, в мгновенную, удивительную, никаким временем не измеримую, конечно же, даль…, все это тоже, вдруг, увиделось ему, быть может, как некое… да, как некое (думал он…) однажды начавшееся и не знающее остановки движение…, движение, приближение к чему-то — еще, конечно, неведомому, но уже втайне, быть может, присутствующему, когда-то, втайне, уже, быть может, его поманившему…, приближение, движение (так думал он, может быть…) — которое началось, разумеется, вовсе не в ту осень (с ее не истовым ветром…) — и даже не в тот август (начало всего…) — которое началось еще раньше, когда-то — и которое (думал он…) — сквозь все изменения, отступления, вне запные повороты — разочарованья и даже отчаянье — которое вело его, разумеется, неизвестно куда, но все же именно туда, куда надо… туда, куда надо.

— И все правильно… все так и должно быть… Был, как сказано и как накануне, зимний, но уже с первыми проблесками весны день. Совершенно ясно видел он Фридриха, все ближе и ближе к нему подходившего;

видел деревья, сугробы;

дома и крыши их за деревьями. И если была в нем некая, все же, печаль, то уже неотделимая, может быть, от приятия и признанья, от готовности и доверия к этому, всю жизнь его охватывавшему движению — к самой этой жизни, быть может, в которую — еще чуть-чуть, должно быть, помедлив — в которую и возвратился он, наконец.

В самом деле, Фридрих был уже совсем близко, уже улыбался ему, подходя;

и он, Макс, с готовностью и доверием возвращаясь в настоящее, — в жизнь, — но тут же, че рез несколько, еще замедленных, собранных, как будто изнутри освещенных шагов, — тут же утратив, конечно, и это ощущение осязаемой длительности, и эту отчетливость мысли, уверенность взгляда (как если бы что-то дернулось, сорвалось, повернулось: и внутри, и снаружи;

и время вновь потекло незаметно, бесшумно, поспешно…) — Макс, в свою очередь двинувшись ему навстречу, тут же, следовательно, — через несколько, все более быстрых, убывающе-ясных шагов — вновь оказался в том совсем ином мире, где присутствие другого отделяет нас от нас самих (точно так же, как оно отделяет нас от, к примеру, деревьев, сугробов, скамеек…) и где, разговаривая, отвечая и спра шивая, здороваясь и прощаясь, мы словно теряем себя из виду (и точно так же, еще раз, как мы теряем из виду деревья, скамейки, сугробы…). Зато он, Макс, здороваясь с Фридрихом, отвечая и спрашивая, шагая с ним рядом и глядя на него сбоку (они не пошли по бульвару, но перейдя на другую сторону улицы, свернули по ней направо, потом налево, в один из тех узких и сравнительно тихих переулков, по которым сам я так часто ходил когда-то, в той жизни, в том городе…) — он тут же, однако, почувство вал, как ему вновь сообщается что-то веселое, быстрое…, что-то от той ускользающей, плавной, вдруг замедленной легкости, которую он услышал вчера в его голосе и с ко торой сегодня, сейчас — перебирая их общих знакомых (каковых оказалось довольно много…) — и как будто следя за своими движениями — как будто показывая их ему, т. е. Максу, — и вместе с тем чуть-чуть смеясь над ними, быть может, — Фридрих, улы баясь ему и смеясь над собою, перепрыгивал через первые лужи, скользил по послед нему снегу: — и как если бы (думаю я теперь…) — как если бы вновь возвратившись в тот мир (со всеми его адресами, маршрутами, знакомствами, встречами…), где он, Макс, прожил… да, почти целый год, — как если бы он обнаружил вдруг, что мир этот странным образом изменился за время его отсутствия, — и как если бы Фридрих, появившись в нем, привнес в него какое-то новое, и необыкновенно приятное качест во, до сих пор несвойственное ему.

— Сергей Сергеевич, кстати, передавал вам привет. Я видел его, сегодня утром, на репетиции.

— Вот как?.. Спасибо.

Все дальше и дальше шли они по этому тихому, узкому, наизусть знакомому мне переулку, и пройдя его, наконец, свернув направо и тут же, опять, налево, пош ли, значит, по той, уже не раз упомянутой мною улице, которая, спускаясь немного под гору (к красной, кирпичной — с далекими куполами за нею — стене…), вела — и привела их, в итоге, к тому, уже не раз упомянутому мною проходу: между трех, с одной, и трех, с другой стороны, очень старых, бледно-зеленой краской выкрашенных домов, — за которым был, значит, некий переулок, некий двор, некий дом. Они не зашли ко мне;

и проходя мимо этого места, этих домов (я же так ясно вижу — от сюда, теперь — их фронтоны, кариатиды, их окна, вдруг вспыхнувшие на солнце, и какое-нибудь, уже весеннее облако, проплывающее над ними…) — Макс, отделенный от себя самого, увидевший и все-таки не увидевший ни фронтонов, ни окон (и вообще, должно быть, не заметивший облака…) — если он и подумал о чем-нибудь, о нашей последней, к примеру, забытой и не описанной мною, или, может быть, о нашей пос ледней, описанной мною встрече (другой бульвар;

Алексей Иванович;

ночь…) — или об августе, скажем, начале всего — то эта мысль (возможность мысли…) прошла и пропала, должно быть, так же быстро (легко и весело…) — как он сам, Макс, прошел, вместе с Фридрихом, мимо этих домов, кариатид и фронтонов: — и возникнув, и про мелькнув, вновь потерялась, наверное, в тех веселых (быстрых и легких…) вопросах, от ветах и репликах, обмениваясь которыми уходили они все дальше и дальше — мимо красной, кирпичной (с далекими куполами за нею…) стены — налево, направо: — и чтобы вновь возвратиться сюда, и чтобы зайти ко мне, наконец — недели, кажется, через две.

(Вот так, думаю я теперь, вот так мы и кружим в пространстве, сближаясь и расходясь, проходя мимо и не оглядываясь…) — и вот так, по весенним, уже теку щим и тающим улицам, уходят они все дальше и дальше от этой, давным-давно покинутой мною точки (совсем маленькой в огромном, неизмеримом, так странно изменившемся с тех пор пространстве…) — от этой точки, еще раз, вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, все переулки (ожидания и встречи, пла ны и помыслы…) — и которая, вопреки расстоянию, отдалению, забвению, до сих пор как будто бросает свой тихий, дрожащий и гаснущий отсвет на ближайший к ней переулок, ближайшую улицу, дома и проход между ними…;

— вот так, выйдя из света, пройдя через отсвет, уходят они все дальше: исчезая, теряясь: среди ка ких-то, уже неразличимых отсюда домов (мокрых деревьев, первых луж, последнего снега…) — исчезая, теряясь: в какой-то, теперь и отсюда уже почти невозможной, невообразимой более жизни.

Куда они шли, собственно? Они зашли, наверное, в то (Фридриху, как выясни лось, тоже отлично известное: странно даже, сказал он Максу, что они до сих пор ни разу не встретились там…) — в то место, следовательно, где все всегда собирались (в ту, уже упомянутую мною однажды и, кстати, совсем недалеко от моего собственно го дома расположенную мастерскую, где я ни разу, как сказано, не бывал, Макс же был, наверное, накануне или, может быть, два дня назад, — и где каждый говорил обычно лишь с тем, с кем хотел говорить. Они и говорили друг с другом: о спектакле, который Фридрих вновь посоветовал Максу — через два дня, например — посмот реть, о других пьесах того же — отказавшись от имен и названий — очень и очень старого автора…);

выйдя оттуда, взяли такси, поехали к Фридриху — был уже ве чер — домой: на уже упомянутую мною, опять-таки — давным-давно уже мной упо мянутую — не самую дальнюю, но все же, конечно, не-описуемую — и теперь уже почти не заметенную снегом окраину. Были только отдельные, уже, с исподу и по краям, почерневшие, оседающие сугробы: у самих стен, у входа в подъезд, в крошеч ном садике — с тремя скамейками, клумбой и сломанными, как показалось Максу, качелями — отделявшем тот дом, где жил Фридрих, от соседнего и совершенно та кого же;

в подъезде, на лестнице стоял все тот же, затхлый, грустный, отчетливый, тяжелый, тягостный запах.

Но все это — безнадежное, жалкое — тут же, как и в прошлый раз, кончилось, когда — входите, входите — Фридрих впустил его внутрь, зажег свет, закрыл на ключ дверь;

и осматриваясь в уже знакомой ему, очень тесной прихожей, входя в комнату, где — опишем ее, наконец, — я, впоследствии, очень часто бывал в ней — где, как и в тот раз, все вещи — кресло, низенький столик, стоячая лампа с большим абажуром, высокое, узкое зеркало — были сдвинуты в один, дальний угол, ближе к окну, отчего, странным образом, комната одновременно казалась и не казалась пустой, но как будто заполненная — и все-таки не заполненная — чем-то, уже словно не нуждавшимся в ве щах и предметах, создавала, как и в тот раз, чуть-чуть, пожалуй, тревожное и все-таки радостное (подумал Макс…) ощущение простора, пространства…, — Макс, короче, осматриваясь, вспоминая, вновь, как и в тот раз (но в тот раз — думаю я теперь, или так думал он, может быть, — все это было в скобках, на заднем плане или, может быть, на полях…) — вновь, короче, почувствовал себя — где-то совсем далеко от этой безна дежной окраины, в каком-то совсем ином, с этой окраиной никак не связанном месте;

и у противоположной, свободной от вещей и предметов, но, по-прежнему, обклеен ной множеством мелких рисунков, фотографий стены (он узнал, снова, Лизу;

Сергея Сергеевича;

самого Фридриха — в разных ролях…) — у противоположной, свободной стены, на полу, стояла все та же… да, все та же, конечно, высокая, с узким и длинным горлышком ваза, и в ней все те же, наверное, желтые, сухие цветы — в пленительном одиночестве;

и если некий запах все-таки проникал сюда с лестницы, то, во всяком случае, странно преображаясь, меняя свою природу, он казался здесь тем — уже, для Макса, неотделимым от воспоминаний о театре (на маленькой площади…) запахом:

пыли, старого дерева, — как будто перенесенным сюда, через весь город, с маленькой площади, — и при том, что никакой пыли, старого дерева здесь, разумеется, не было.

И только в упор смотревшие окна соседнего дома (все зажженные, все одинаковые…) мучительно напоминали об окружавшей их безнадежности… — Задерните, задерните, пожалуйста, шторы… Что Фридрих и сделал (окна исчезли…);

затем, покружив по комнате, погасив верхний свет, включив большую, стоячую, и поставив на пол, у свободной стены, еще одну, совсем маленькую, непонятно откуда им, Фридрихом, извлеченную лампу (тень вазы спрыгнула на пол;

другая тень ее побежала вверх по стене…), заявил, что сейчас приготовит чай — или, может быть, кофе?

— Нет, чай, с удовольствием.

И заглянув, с позволения Фридриха — да, можно, конечно — в другую, маленькую — в прошлый раз он не бывал там — тонкой, не доходившей до потолка перегородкой от этой, большой комнаты отделенную комнату (там стояла, собственно, только кровать;

теле фон: на скомканном одеяле…) — обнаружив, возле кровати, сложенные просто-напросто в стопку, самые разные, отчасти связанные, конечно, отчасти же никак не связанные с теат ром, ему, Максу, отчасти знакомые, отчасти нет, книги (выбор их казался случайным…) — перебирая их, он услышал сначала звонок, потом Фридрихов голос из кухни — кто бы это мог быть? — потом другие, мужской (незнакомый…) и женский (неузнанный…), из прихожей, из большой комнаты, голоса: Мария Львовна — он остановился в дверях — он узнал ее, хотя и не сразу — в театре, на сцене казалась она моложе — Мария Львовна — давным-давно уже мной упомянутая — посмотрела на него темно-карими, одновремен но внимательными и смеющимися глазами: — с радостью, как некогда Фридриха (как и Фридриха, я, впоследствии, очень хорошо ее знал…) — с радостью, наконец, я впускаю ее на эти страницы: а вместе с ней и ее — на мгновение — в моей истории он вряд ли снова появится — я сам с ним не был знаком — ее — как выразился впоследствии Макс — навер ное друга и во всяком случае спутника — имя его мне известно — Евгения: там, в той жиз ни, покинутой мною, называемого, разумеется, Женей. К театру он не имел отношенья;

Макс, впоследствии, рассказывая мне о нем, сожалел, что ему, т. е. Максу, не пришлось познакомиться с ним поближе (человек весьма примечательный: сказал он, я помню…);

тогда же, в тот вечер, у Фридриха, он, Макс, занят был, в первую очередь, Марией Львов ной: Марией Львовной, которую он уже видел, как сказано, в театре, на сцене и которая там, на сцене, как, впрочем, и здесь, в жизни — а впрочем, здесь, в жизни, казалась она одновременно и моложе и старше своих — тридцати, предположим, лет. Она могла бы поспорить с Фридрихом в скользящей легкости жестов, движений (чем они, собственно, и занимались: так думаю я теперь…);

в движениях, в походке ее было, вместе с тем, что-то хрупкое, детское;

что-то мягкое, печально-нежное в чертах лица, складке губ, рисунке бро вей. Ничего расплывчатого, однако, в лице ее не было;

ничего наигранно-детского не было в ней самой. Все было четко, точно в этом лице;

в одну сторону, и как-то очень решительно, стремились темно-каштановые — под цвет глаз — волосы, волнистой линией пересекали лоб, загибались, внезапным локоном падали на правую щеку;

тревожные тени появлялись вдруг под глазами. Некое (так думаю я теперь — и так думал, может быть, Макс, наблюдая за нею в тот вечер…) — некое повелительное превосходство сквозило во всем ее облике;

Фридрих — подвигая ее кресло, подавая ей кофе — обращался к ней — с легкой, впрочем, улыбкой, почтительно, но может быть, немного слишком почтительно, слишком подчер кнуто (как будто чуть-чуть посмеиваясь, опять-таки, над ней, над собою;

она отвечала ему в том же духе…) — на вы;

на вы — скажем сразу — обращались к ней — и собственно, толь ко к ней: из актеров — в театре, на маленькой площади — все. И сразу же, теперь, здесь, поворачивая обратно, отмечаю я на этих страницах — совсем особенный, всегда тот же, какой-то (думаю я — думал Макс, наблюдая за нею…) — какой-то, пожалуй, лиловый и фиолетовый запах ее духов: напоминавший мне и напомнивший ему, Максу (мы говори ли с ним об этом впоследствии…), не столько эти цвета — тем менее: эти цветы — сколько само звучание этих слов: лиловый и — фиолетовый: не очень сильный, но как будто со всех сторон окружавший ее.

А между тем, был приготовлен: Фридрихом, и выпит, действительно, чай (кофе:

Марией Львовной…);

она жила, как выяснилось, почти по соседству.

— Я надеюсь, мы не помешали вам… — Ну что вы, Мария Львовна… вы же знаете, — (взмахнув вдруг рукою…) — я всег да, всегда… всегда рад вас видеть… И вы так давно не заходили ко мне… — Очень давно… дня четыре, я полагаю.

— И даже пять, — сказал Фридрих. — А вы узнали Марию Львовну? — (повер нувшись вдруг к Максу…).

— Конечно, — (Макс: повернувшись к Марии Львовне…). — Я вас видел когда-то на сцене.

— Ах вот как… — Макс вообще очень часто ходил к нам в театр, — сказал Фридрих, — когда-то… в прошлом году. Я даже думал, он останется — в студии.

— Ах (снова…) вот как, — Мария Львовна, глядя на Макса (он сидел спиной к лам пе, к окну…), повела в воздухе вытянутой ладонью, отстраняя его от света (он, конечно, послушался, отстранился…). — Да, я, кажется, помню… вы были однажды на репети ции… и у Сергея Сергеевича я видела вас… — Вот-вот, — сказал Фридрих. — А потом он вдруг куда-то пропал… Так куда вы пропали все-таки? — (к Максу…).

— Я сам не знаю, — (с мгновенным вздохом;

тут же все вспомнив…). — Я сам не знаю куда.

— Во всяком случае, больше не пропадайте.

— Постараюсь, — Макс улыбнулся.

— Ну и что же, Фридрих, — сказала Мария Львовна, — как твои — нет, нет — ваши — кинематографические — если позволите — увлечения?..

— Неплохо, — ответил Фридрих (закурив сигарету — и, как некогда, почти пол ный круг описав в воздухе спичкой…). — Завтра, кстати, мне надо ехать на съемки… с утра. Я вам не рассказывал, Макс? Я теперь снимаюсь в кино… в одной картине — впро чем, довольно посредственной.

— Откуда вы знаете? — спросил вдруг — если угодно: Евгений (Женя: если угод но…).

— Откуда я знаю — что?

— Что — в посредственной.

— Ну, это сразу понятно.

— Зачем же вы согласились?

— С чего-то надо было начать… Я давно хотел этого.

— А вы снимались когда-нибудь? — спросил Макс у Марии Львовны.

— Нет, никогда.

— А хотели бы?

— Не знаю… Все вообще хотят сниматься… вот и Фридрих… и другие тоже хо тят. А я не знаю… наверное, нет.

— Не верьте ей, — сказал Фридрих.

— Фридрих, Фридрих, — сказала Мария Львовна.

— А что? — сказал Фридрих. — Кино дает такие возможности… — Добиться успеха?..

— Вот именно.

— Ну, в этом смысле… в этом смысле, конечно.

— А вы смотрели, кстати…? — спросил Евгений (Женя: если угодно…). — Мир названий разбился. — — Смотрел… кажется.

— И что вы думаете?

— Так себе, — сказал Фридрих.

(Я же думаю, разумеется, о расширении сферы дозволенного: теперь, здесь, на этих страницах…) — Все это так себе, — сказал Фридрих. — Вообще мало, очень мало хороших фильмов… на свете.

— Как и хороших спектаклей, — сказала Мария Львовна.

— Хороших книг, — сказал (Женя…) Евгений.

— Людей, вещей, — сказал Фридрих. — Все ужасно, все отвратительно… — Ну а вы, — спросила Мария Львовна, повернувшись к нему, у Макса, — что вы думаете об этом?

— О чем? — спросил Макс.

— Так… вообще.

— Вообще я не знаю. Хороших фильмов, во всяком случае, мало.

— Вот-вот, — сказал Фридрих.

— Хотя даже в не очень хороших…, — сказал Евгений (Женя…)...

— Бывают… бывают… о конечно… удачные эпизоды… — Фридрих, Фридрих, — сказала Мария Львовна.

— Не обязательно эпизоды, — сказал (опять-таки: Женя…) Евгений.

— Тогда… что же?

— Ах, все равно… какие-нибудь… какие-нибудь, к примеру, деревья… — Простите?

— Ну да… какие-нибудь деревья… у какой-нибудь тихой реки… вот что бывает иногда… даже в очень плохих фильмах… вполне восхитительно.

— Бывает, — сказал Макс. — Конечно. Конечно.

— Извольте объясниться, — сказал Фридрих (гася сигарету…).

— Ну да, — сказал Макс, — какие-нибудь деревья… или какие-нибудь облака над деревьями… сквозь листья и ветви… И причем, — (Мария Львовна смотрела на него — темно-карими, еще и еще раз, внимательными, смеющимися глазами…), — и причем деревья, причем облака, увиденные — вернее: показанные — так, с такой… да, если угодно, с такой отстраненностью, с какой мы очень и очень редко… с какой мы лишь в лучшие наши мгновенья их видим… За это многое можно простить.

Мария Львовна… да, Мария Львовна по-прежнему смотрела на него — темно карими, чуть-чуть, по-прежнему, смеющимися глазами;

он чувствовал на себе этот взгляд;

он радовался ему.

— И мне кажется, я понимаю, как это делается… как задерживается на чем-ни будь камера… или, может быть, медленно, медленно переходит с одного на другое… скользит по предметам… как подбирается освещение… шумы и звуки… музыка, на конец, свой собственный ритм сообщающая тому, что мы видим… Но как бы то ни было и как бы это ни делалось, мы видим, видим все это… облака ли, деревья… задер живаемся, вместе с камерой, медлим… почти невольно, без всяких усилий.

И (думаю я теперь…) — и сама возможность говорить обо всем этом так (с такой отстраненностью…) — как будто (подумал он…) прикрывая — совсем иным — единс твенно-важное, — возможность эта сама вдруг показалась ему восхитительной, внезап ной, чудесной;

и он по-прежнему чувствовал на себе темно-карий, внимательный, сме ющийся взгляд… соглашавшийся с ним;

и вдруг вспомнил, может быть, то мгновение, на бульваре, сегодня, когда он ждал Фридриха… помирившись с собою;

и вдруг опять, может быть… отстраняясь, выпадая из жизни, посмотрел — и увидел, действительно, Фридриха, сидевшего, обхватив руками колено, на низенькой, из кухни принесенной им табуретке;

увидел комнату, фотографии;

тень вазы, сухие цветы;

Евгения (Женю…) с чашкою недопитого и уже давным-давно, по всей вероятности, остывшего чаю в руке;

Марию Львовну, еще раз;

прядь волос;

волнистую линию.

— Ах да… я знаю это, — сказала Мария Львовна, — этот… как вы говорите… отстраненный взгляд на вещи… конечно. И так бывает, правда? когда вы выходите, на пример, из кино, и вдруг совсем иначе, — она посмотрела почему-то на Фридриха, — совсем иначе видите улицу, прохожих, машины… как будто все это еще там, в той картине, которую только что вы смотрели. Да, я знаю это. И это… чудесное чувство.

— Я тоже знаю его, — сказал Фридрих. — Да, чувство… вполне чудесное. Хотя долго оно, конечно, не длится.

— А оно должно было бы, — сказал — или не сказал, может быть, Макс, — долж но было бы, наверное, длиться. А впрочем… А впрочем, ему совсем не хотелось возвращаться — всерьез — ко всем своим — не решенностям… Он и не мог бы возвратиться к ним, разумеется.

— Зато я смотрел недавно… И еще немного задержавшись на этом — так думаю я теперь — теперь, здесь, для меня, отчасти, конечно, запретном — как и все прочие — уже не совсем запретном, быть может, — и в общем — думаю я теперь — скорее отрадном явлении жизни — кино, следовательно, — разговор их — так скажем — пошел, разумеется, дальше, и перешел, может быть, на какие-то, совсем иные предметы, и Мария Львовна, в конце концов, спросила у Макса, чем, собственно, он занимается — (и ему пришлось, конечно, отве тить…) — и в конце концов поднялась, и сказала Фридриху, что — как Фридрих, навер ное, догадался — они — то есть она и Евгений — были в совсем другом месте и зашли к нему, собственно, по дороге домой… от метро — (вот так всегда, так всегда: сказал Фридрих…) — и что в общем… уже довольно поздно… и… они уходят, короче.

— А мы проводим вас, — сказал Фридрих. — Проводим их? — (к Максу…).

Уже был вечер;

уже была, почти, ночь;

Фридрих, когда они вышли на улицу, быст ро-быстро, заматывая шарф на ходу, подошел, почти подбежал вдруг к сломанным, как действительно оказалось, наклонившимся, почти падающим качелям, сгреб ладонями снег, еще лежавший на их сиденье — простой доске, собственно, укрепленной на двух металлических, вполне погнутых — одна из них зацепилась за перекладину — тру бах, — и — они завернули за угол его, т. е. Фридрихова, с уже почти погасшими окна ми, дома — обогнули другой дом, совершенно такой же — и скрутив, наконец, снежок, подбросив, снова поймав его — снова подбросив, снова поймав — вдруг, разбежавшись, улыбнувшись Марии Львовне, — и с каким-то вдруг изменившимся, с каким-то (поду мал Макс…) вдруг почти мальчишеским выражением лица, — широким, плавным, как будто (подумал Макс…), как будто… да, изнутри освещенным, поначалу замедленным, понемногу ускоряющимся движением руки, смеясь над собою, бросил его, наконец — в еще вполне зимнее, разумеется, лишенное признаков — в почти таком же, и таком же крошечном садике — с почти такими же, и на сей раз как будто не сломанными качеля ми — дерево.

— Последний снежок, — сказал он. — В этом году… Макс же, посмотрев, разумеется, на белую отметину, черный ствол и черные вет ви, вдруг, поднимая голову — и с таким чувством, наверное, как будто он вообще не видел ее, ни в этом, ни в прошлом году, например, — вдруг, поднимая голову, уви дел — среди черных ветвей — да, луну, луну, разумеется, почти полную, в тающем небе, легко и тихо плывущую над домами, вполне одинаковыми, над какими-то — они пошли дальше — вдруг, за одним из домов, открывшимися пустырями, оврага ми — снова домами — безразличную к ним, не знающую о них.

— Вот мы и пришли, — сказала Мария Львовна. — Я надеюсь увидеть вас — (к Максу…) — в театре… — Конечно… конечно.

Уже был вечер;

уже была, почти, ночь.

Ну что же, — сказал Макс, когда, простившись с Марией Львовной, Евгением, они, Макс и Фридрих, дошли снова до Фридрихова, с теперь уже совсем, почти совсем погас шими окнами, дома. — Ну что же, я пойду, пожалуй… к метро.

— Зачем, собственно? — ответил — или, вернее, спросил его Фридрих. — Зачем, собственно? Оставайтесь. Можете и переночевать у меня. Положу вас в большой ком нате… на матрасе.

Макс согласился.

Но они еще долго не ложились, наверное, спать, и вновь пили чай, и вновь говори ли, наверное, о театре (на маленькой площади…) — и о Марии Львовне, конечно (без нее и не было бы никакого театра…;

хотя — рассмеявшись — хотя есть, конечно, и другие… неплохие актеры…) — и о Сергее, должно быть, Сергеевиче, и о занятиях — в так назы ваемой студии…;

Pages:     | 1 | 2 || 4 | 5 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.