WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |

«Алексей МАКУШИНСКИЙ МАКС роман ImWerdenVerlag Mnchen 2007 © Алексей Макушинский. Макс. Роман. М., „Мартис“, 1998 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное издание. 2007. ...»

-- [ Страница 2 ] --

это нечто вроде студии, если угодно. Ставят ли они какие-нибудь но вые спектакли? Конечно. Какие же? А вот какие — если эти названия вам что-нибудь говорят… И даже многое? Тем лучше, тем лучше… Куда они шли, собственно? Он не знал, куда они шли.

Да, вы правы, это как раз и будет совсем непохоже на то, что мы играем сейчас. Это будет немножко… театр в театре — и о театре (растягивая слова…). Как вы сказали?

Известная отстраненность. Вот именно… — Сама обстановка располагает к чему-то подобному;

сам зал, сцена… Сергей Сергеевич сбоку посмотрел на него.

— Пожалуй… Нет, он не узнавал ни этих домов, ни этого переулка, ни этой улицы, в которую свернули они — почему-то вдруг замолчав.

— А вы…? — сказал, наконец, Сергей Сергеевич, снова, сбоку, посмотрев на него. — Уже не в первый раз я вас вижу в театре.

— Мне все это очень нравится, — сказал Макс, — и маленькая площадь, и — все остальное… — Приятно слышать. Вы, наверное, и сами хотели бы… — Простите?

— Ну, у вас тоже есть, должно быть, какие-то (с мгновенной усмешкой, растяги вая слова…) — какие-то… театральные помыслы?

— Я не знаю. Я никогда не думал об этом. Разве это возможно?

Он вдруг представил себе — себя, выходящим на сцену из-за кулис… — Это, наверное, очень страшно?.. — сказал он.

— Что именно?

— Выйти на сцену, встать перед залом… — Конечно. Особенно поначалу. Потом: входишь в роль, привыкаешь… — Да, — сказал Макс, — но это, наверное, совсем особенное и ни с чем не сравни мое ощущение — какой-то… как бы сказать?.. раскрытости, может быть… Это очень трудно, наверное, выдержать… выстоять.

— Конечно, — снова сказал Сергей Сергеевич, снова — и снова посмотрев на него. — В этом есть даже что-то беспощадное — если угодно. Но вместе с тем, вот в чем дело, вы укрыты и спрятаны за той ролью, которую вы играете. Это уже не вы — это ваш персонаж выходит на сцену. Так, во всяком случае, — так должно быть.

Ах, вот где они оказались: — он вдруг узнал и улицу, по которой они шли, и узкий, короткий переулок, — проулок, — в который они свернули, — и ближайший дом, и сле дующий за ним, — и водосточную трубу, и тумбу, и подворотню: они сделали полукруг, они должны были выйти — выходили уже на тот самый, почти всякий раз повторяв шийся в его осенних блужданьях бульвар. Они не пошли по нему: лишь на мгновение, пересекая ее, увидел он — боковую, столь любимую им аллею, с ее совершенной пря мизной, волшебной перспективой, убегающими скамейками: там горели уже фонари, и влажным блеском отсвечивали последние, уже давным-давно облетевшие, конечно, с деревьев, но еще медлившие на сырой и темной земле, желтые, бурые листья… — Да, выйти на сцену, встать перед залом… Это тоже, — подумал он вдруг, — это, наверное, тоже какое-то… исключительное мгновенье.

— Куда вы идете, собственно?

— Домой, — Макс сказал адрес. — А вы?

— Я-то иду к метро, — ответил Сергей Сергеевич — уже как будто прощаясь.

В самом деле, метро было рядом, почти у самого выхода: с бульвара на улицу.

— Ну что же… весьма приятно было познакомиться с вами… всего наилучшего и: до свидания.

— О нет, постойте, прошу вас… Я понимаю, это, может быть, с моей стороны… но: мне бы очень хотелось… когда-нибудь… если это возможно… побывать, к приме ру, на репетиции.

Сергей Сергеевич сложил руки на груди;

пошевелил пальцами.

— Я подумаю, — так он ответил. — Позвоните мне: вот телефон. Или просто зай дите как-нибудь: второй этаж, прямо по коридору.

— Спасибо.

— Значит, — в последний раз взглянув на Макса (в последний раз убедившись, что Макс перед ним…), — значит, какие-то театральные помыслы у вас все-таки есть?..

Никаких театральных помыслов у него — все-таки — не было;

простившись с Сергеем Сергеевичем, он снова свернул на бульвар;

пошел — в обратную сторону — по боковой, конечно, аллее;

и — совсем иначе, конечно, увиделось ему все это: и эта аллея, сужавшаяся вдали, и скамейки, убегавшие вдаль, и желтые, и бурые листья — уже не шуршавшие — скользившие у него под ногами, и влажный сумрак и отблески фонарей… Совсем иначе увиделось ему все это: с той ясностью, которую он открыл в себе, блуждая по городу, и которой — в присутствии Сергея Сергеевича — у него, Макса — в нем, Максе — разумеется, не было, — и не могло, наверное, быть.

— Ее и не могло быть… конечно. Присутствие… другого, — так думал он, может быть, — отделяет нас от нас же самих… от того, что мы видим… или не видим… не можем увидеть… — Но что же… но что же делать с этим иным… незримым присутствием… в нас же… кого-то?.. Ведь мы всегда, почти всегда с кем-нибудь говорим… к кому-нибудь, всегда, обращаемся… Он, Макс, оставшись один, вновь, следовательно — тут же и разумеется — оказал ся лицом к лицу со всеми своими открытиями. И он не знал, конечно, по-прежнему, что ему со всем этим делать;

и помедлил, наверное, у какой-нибудь, в конце бульвара, скамейки;

и вновь — и вновь посмотрел на эти деревья, с их ветками, совсем уже чер ными, эти листья на влажной земле;

и пошел дальше, не справляясь с усилием;

ускоряя шаги, обращаясь к кому-то…;

и только, может быть, вдруг — пройдя бульвар целиком и сворачивая, например, в переулок — вновь, может быть, представил себе — себя, в какое-то — исключительное мгновение, выходящим на сцену из-за кулис… Теперь вот что важно. Все эти открытия, блуждания и встречи — я ничего не знал о них. Я увидел Макса однажды, закрывая дверь, в проеме арки, совсем неожиданно;

и потом, выбежав в переулок, еще раз, со спины, уходящим;

но встречи, блуждания, открытия — я не знал о них ничего, они разыгрывались без меня. Ветер набрасывался на город, гонял по улицам листья, мусор, обрывки газет;

потом стих, смирился, отпра вился восвояси;

первый снег засыпал деревья, крыши, растаял;

и пустынная, тихая, поз дняя осень еще очень долго медлила, не превращаясь — и затем превратилась все-таки в зиму;

а я жил там, в том городе, огромном, таинственном, невероятном — своей собс твенной жизнью;

и разыгрываясь где-то рядом, где-то поблизости, на тех же улицах и в тех же, соответственно, переулках, его, Максовы, блуждания, встречи, открытия разыг рывались сами по себе, без меня: — и чтобы только теперь, здесь, в этой маленькой, в ту пору, в ту осень, в ту зиму еще, ни мне, ни Максу, неведомой, и значит, несущество вавшей еще деревушке, — чтобы только теперь, здесь, на берегу моря, на краю мира, поступить, наконец, в мое распоряжение, в мое, если угодно, ведение… А между тем (думаю я…) — какие-то, еще совсем смутные мысли — о чем же? — я еще сам себе не решался сказать о чем — какие-то, еще бесконечно-далекие — от чего бы то ни было — помыслы, стремления и планы уже, наверное, были у меня в ту дале кую осень, — и в ту, не менее далекую зиму.

Я жил, значит, там (еще и еще раз…) — там, в том, огромном, таинственном, неве роятном, самом странном на свете городе, — в его, как сказано, старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части;

я бродил, как и Макс, по улицам;

я видел деревья, небо, видел снег, видел листья;

я знал этот город;

я даже любил его — иногда;

у меня были в нем свои, особенные маршруты, отличавшиеся от общеизвестных. Я ходил переулками, проходил дворами, отыскивал кратчайшие расстояния или, на оборот, отклонялся в сторону…;

и тот, в августе, в начале всего, впервые услышанный нами — призыв: я тоже слышал его, слышал его и здесь, и хотя здесь, как сказано, в го роде, на этих улицах, среди этих домов, услышать, расслышать его было, конечно же, гораздо, несравненно труднее. Но я все-таки слышал его (на этих улицах, среди этих домов…);

и вдруг останавливаясь, пытался не просто увидеть — со всей доступной мне ясностью, прямо напротив — но — я еще и сам не знал, быть может, зачем — запом нить, сохранить, удержать: и листья, летевшие по ветру, и обрывок газеты, взлетав ший в конце переулка, и первый снег, и крыши под снегом, и какие-нибудь разводы розоватого дыма над городом.

— И чего же они хотят от нас, эти разводы дыма, деревья в снегу? Они хотят, что бы мы их увидели — вот, я их вижу… — Да, я вижу их, эти деревья, уже вполне зимние, черные, с наростом снега на ветках… Но призыв их не умолкает, призыв их… да, призыв их звучит все настойчи вее. К чему-то совсем иному, быть может, — к чему же они нас призывают?..

Я еще и сам не знал, конечно, к чему;

я уже чувствовал себя — вдруг — я очень хорошо это помню — стоящим — поставленным: перед какой-то — еще не только не выполнимой — еще совершенно неопределенной — уже и все же: задачей.

Но это были, конечно, только мгновения, — предчувствия, — внезапные оста новки (в проеме арки, в глубине какого-нибудь двора…): — и еще минуту помедлив, я вновь, конечно же, возвращался в свою, тогдашнюю — теперь и отсюда уже едва различимую жизнь, со всеми ее отношениями, знакомствами, встречами, — обсто ятельствами, в той или иной мере случайными, — с ее сменою дней, вечеров и утр, засыпаний и пробуждений, — (и с ее мучительной причастностью к какой-то иной, превышавшей ее саму и как бы вбиравшей ее в себя, — к какой-то, тоже, если угодно, жизни, принудительно-обязательной, невозможно-неописуемой…): жизнь (думаю я теперь…), в которой присутствовал, разумеется, Макс (истинный герой моей истории:

если это история…), — но в которой он, Макс, присутствовал — нет, не совсем — поч ти так же, быть может, как присутствовали в ней все другие и прочие ее персонажи (еще не введенные мною или вообще не подлежащие введению на эти страницы…):

как простая данность, если угодно, не зависящая от моей воли, моих желаний, стремле ний, — смутных помыслов, — тайных надежд.

Как бы то ни было (выпадая из жизни, возвращаясь в нее…), я все-таки, значит, за помнил и — сквозь все изменения, превращения и переходы, позднейшие времена — все-таки, значит, донес, сохранил и эту осень, с ее неистовым ветром, и снег, и крыши под снегом, и тот, к примеру, какой-то, в самом начале зимы, светлый, снежный, хотя и без солнца, легкой дымкой окутанный день, когда — уже вечером, у меня дома (в той комнате, думаю я теперь, которая была когда-то моею и вокруг которой, когда-то, рас полагались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, дни, вечера…) — он, Макс, впервые рассказал мне о театре (на маленькой площади…), о Сергее Сергееви че (режиссере и устроителе…), о репетиции (на которой побывал он в тот же день…), и — уже ночью, мы вышли на улицу — впервые — как я теперь понимаю — заговорил со мной о своих осенних, важнейших открытиях.

Зато теперь, здесь — теперь и отсюда — как будто с двух сторон (моей и Мак совой…) вижу я этот день (подобно осени, только что мною описанной, поступив ший — поступающий — наконец, в мое распоряженье и веденье…) — тот день, следо вательно и с его стороны, когда, созвонившись, в самом деле, с Сергеем Сергеевичем, договорившись с ним, он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) впервые оказался на маленькой площади утром, зимою (она показалась ему чуть ме нее маленькой, чем казалась осенью, по вечерам…), вошел в пустое фойе, пустой зал, открыл и снова закрыл за собою некую, до сих пор для него, Макса, запретную дверь, прошел большое, темное, заваленное какими-то, почти неразличимыми в темноте предметами — стульями, поставленными друг на друга, фрагментами декораций, быть может — помещение за сценой, — поднялся, по темной, опять-таки, лестнице, на второй, в самом деле, этаж, и мимо еще каких-то дверей — прямо по коридору — дошел, наконец, до — пятиугольной, как выяснилось, комнаты Сергея Сергеевича;

Сергей Сергеевич, крикнув: входите, пожав ему руку и извинившись, тут же вышел куда-то;

Макс остался один;

осмотрелся: дальняя, без окон, стена шла, удивительным образом, наискось — и вдруг загибалась, образуя еще один угол и, соответственно, еще один, узкий простенок (кресло, афиша…). И были еще афиши, развешанные по стенам;

еще одно кресло;

стол;

диван у стены;

пахло же — пылью, табачным дымом, крошащимся деревом.

Он подошел к окну: маленькая площадь, заметенная снегом;

какая-то девушка, в черной короткой шубке, идущая через площадь к театру;

соседняя крыша;

редкие, большие снежинки.

— Ну, вот уже и зима…: — с радостью, но и с тайным сомнением в возможности его имени, на этих страницах (а между тем, его так действительно звали;

я, впоследс твии, очень хорошо его знал…) — с радостью, хотя и с тайным сомнением, ввожу я на эти страницы, впускаю в историю — им, т. е. Максом, уже виденного на сцене актера (он узнал его, обернувшись…), каковой, войдя неожиданно в комнату, быстрыми, лег кими шагами подойдя к Максу, к окну и сказав, зачем-то, что — вот уже и зима, пред ставился: Фридрих.

— Как, простите?

— Фридрих;

а что?

— Да нет, пожалуйста, как вам будет угодно… Они оба рассмеялись, должно быть.

— Все всегда удивляются, но так меня и вправду зовут… И таким же быстрым, легким движением — непонятно откуда, из какого-то, во всяком случае, невидимого кармана достав сигареты (на нем был длинный, се рый, широкий, с треугольным вырезом свитер…), предложив одну Максу — курите?

нет? — закурив другую, взмахнул вдруг рукою, почти полный круг описал ею в возду хе — и бросив уже погасшую, разумеется, спичку во вполне неожиданно возникшую на столе, Максом, во всяком случае, не замеченную до сих пор пепельницу, оказался вдруг на диване, ногу закинул за ногу — другая пепельница возникла рядом с ним на полу — покрутил носком, посмотрел на свои ботинки, на Макса…:

— А вы, соответственно… кто же?..

Но тут возвратился Сергей Сергеевич, вошла, вслед за ним — в черной, по-пре жнему, шубке — та девушка, которую он, Макс, видел, только что, из окна — которую видел он и на сцене — он узнал ее, наконец, — Лиза: так ее звали — посмотрела, в свою очередь, на Макса, на Сергея Сергеевича…:

— Это Макс, — сказал Сергей Сергеевич просто, — он посидит сегодня на репе тиции… — Ага, понятно, — сказала Лиза, и сбросив на диван свою шубку, остановилась, в свою очередь, у окна, рядом с Максом, улыбнулась, встала на цыпочки, заложила руки за спину, подняла их над головою, потянулась, тряхнула — светлыми, с рыжеватым отливом, тут же рассыпавшимися по плечам — волосами. — Но как же все-таки, — сказала она, — как же хочется все-таки спать… Еще так рано… так рано… — Ничего себе рано, — сказал Сергей Сергеевич. — Уже одиннадцать.

— Для нее это рано, — сказал Фридрих. — Для меня, впрочем, тоже… — Ну да, — она повернулась вдруг к Максу, — если вечером вы играете… — Потом гуляете целую ночь… — сказал Фридрих, гася сигарету.

— Ах нет, вовсе нет, — она смотрела на Макса по-прежнему. — Не верьте ему. Он сам целыми ночами… гуляет. А я, — она опять улыбнулась — и улыбнувшись, при близилась — и приблизившись, вдруг словно выступила из собственных своих очер таний;

Макс, глядя в ее светло-карие, но с очень темными, вдруг — расширившимися, вдруг — сузившимися зрачками, глаза, вдруг и почти пугаясь, почувствовал, что он почти теряется в них… в мгновенном наплыве ее духов, томительных и тягучих;

вдох нул и выдохнул… вместе с нею. — А впрочем, я тоже не всегда сижу дома… — Вот-вот, — сказал Фридрих.

И — с кем еще познакомился он в тот день? С Юлей? — возможно;

с Марией Львовной? — наверное;

с Володей, быть может, помощником Сергея Сергеевича, за глянувшим в комнату и объявившим, что — все уже в сборе?..;

еще, может быть, с кем то?..;

он был, конечно, в растерянности;

имена и лица сливались для него в единое, смутное целое;

лишь войдя, может быть, вслед за Сергеем Сергеевичем, в пустой и тем ный по-прежнему зал, справился он, наконец, с охватившим его замешательством.

— Садитесь здесь где-нибудь… где хотите… вот здесь… И после тех сборов, ожиданий, приготовлений, той легкой путаницы, которая (мы оба, впоследствии, не раз убеждались в этом…) всегда предшествует репетиции, началу ее, все опять исчезло куда-то… и пятиугольная, скажем, комната Сергея Сер геевича, и лестница, и коридор на втором этаже, и — за черными окнами — малень кая площадь, дома. Ничего этого не было больше;

был только темный, по-прежнему, зал;

и не очень ярко, на сей раз, но все-таки освещенная сцена;

и какие-то ящики, и стулья на сцене;

и подобие столика, за которым сидел Сергей Сергеевич, устроитель и режиссер: простая доска, собственно, положенная на спинки передних кресел;

и лампа, зажженная им…;

и он, Макс — он сидел в предпоследнем ряду — вновь, на верное, представил себе — себя, выходящим на сцену из-за кулис;

на сцену же вышел Фридрих;

вышла, вслед за ним, Юля: только что мной упомянутая;

еще, может быть, кто-то: из еще не упомянутых мною актеров (я, впоследствии, знал их, кажется, всех;

Макс, разумеется, тоже…);

Сергей Сергеевич, пошевелив пальцами — Макс видел его наискось, со спины — попросил сыграть целиком весь отрывок;

затем — изменив мизансцену — снова сыграть его;

и странно выхваченный из недоступного ему, Максу, целого, этот маленький, минут на десять, допустим, фрагмент — ему, Максу, лишь по названию знакомой, может быть, пьесы (совсем не той, все еще, которую сам я видел впоследствии, впервые оказавшись в театре: некоей — комедии, собственно: ее тоже, впрочем, я видел впоследствии…) — фрагмент этот сыгран был и дважды, и, наверное, трижды;

и разложен на отдельные фразы, движения;

и снова сыгран весь целиком;

и Сергей Сергеевич, подходя к сцене, делал свои замечания;

и просил Фридриха встать здесь, Лизу там;

и поднявшись на сцену, показывал Юле, как, по его мнению, следует ей играть;

и садился где-нибудь во втором, в третьем ряду;

и вновь возвращался за свой — с горевшею лампою — столик;

и хотя он, Макс, почти не понимал поначалу, а затем уже почти и не думал, быть может, о том, что, собственно, происходит на сцене, чем дальше, тем удивительнее казалось ему само это повторение: одних и тех же слов, жестов;

возвращение времени и как бы сгущенье его;

и он все снова и снова пытался представить себе, как он стоял бы там, на сцене, обращаясь к кому-то… и с таким, наверное (думал он…) — с таким острым, наверное, чувством своего присутствия — там — какое лишь очень и очень редко бывает у нас (думал он…) посреди нашей, если угодно, жизни… к которому мы так стремимся, которого мы не выдерживаем.

И потом, когда репетиция кончилась, и Сергей Сергеевич — Макс подошел к нему — спросил его, удовлетворил ли он свое любопытство, и не дождавшись отве та — ответа и не было, — заговорил с Володей, своим помощником, о — других ре петициях, и Лиза, попрощавшись с Максом — улыбнувшись и на мгновенье прибли зившись, — исчезла, вместе с Марией Львовной, за той, возле сцены, для него, Макса, вновь как будто запретною дверью, и ему оставалось лишь поблагодарить Сергея Сергеевича — что он и сделал — попрощаться с ним и уйти: — Фридрих, вполне и вполне неожиданно оказавшийся рядом с ними, спросил у Макса, куда он — взмахнув рукою — идет, и тут же, у Сергея Сергеевича, может ли он, то есть Фридрих, быть — взмахнув рукою — свободен, и не нужен ли он Сергею Сергеевичу еще, например, для чего-нибудь…;

выяснив же, что — нет, не нужен, да, может, и узнав от Макса, что — пожалуй, к метро, заявил, что он тоже, и — — Пойдемте вместе, — сказал он.

— О да, пойдемте, — ответил Макс. — Пойдемте, да, с удовольствием.

Но я пытаюсь представить себе теперь его, Максово, удивление, когда, проща ясь — с ними обоими, Сергей Сергеевич, среди прочего, сообщил Фридриху, что, в ближайшие дни, он, Сергей Сергеевич, будет, скорее всего, на даче, — Макс же, просто так, ни о чем, должно быть, не думая, спросил его, где же именно, по какой (имелось в виду: железной…) дороге находится эта дача, — когда, следовательно, Сергей Сергеевич сказал ему где, по какой.

— Не может быть, — сказал Макс.

— Простите?

— Я жил там, в детстве, каждое, почти каждое лето… — Ну, что же здесь удивительного, — ответил Сергей Сергеевич. — Это вообще известное место. Там многие жили, не вы один.

— И все-таки… странно.

Впрочем, сказал Сергей Сергеевич, если уж на то пошло, дача его находится не совсем там. Она стоит, вообще говоря, в лесу, вернее, за лесом (если идти от стан ции…) — как и еще несколько дач, у шоссе.

— Да, — сказал Макс, — я, кажется, помню. Там еще… поле, и вот, за полем — дома… Совершенно верно;

крайний из этих домов как раз и принадлежит ему, Сергею Сергеевичу.

— Но скажите, скажите, Сергей Сергеевич, там, в самом поселке, у станции, там было когда-то — не знаю, есть ли теперь, но еще три или четыре года назад было — кино… Вы помните?

— Нет.

— Вы не бывали там?

— Нет, никогда. Почему вы спрашиваете?

— Этот зал, здесь, так похож на тот, там… Вполне возможно. Этот зал, здесь, и в самом деле похож на зал, к примеру, ка кого-нибудь, деревенского или, скажем, пригородного кино: не правда ли (к Фридри ху…)?

— Да, правда, — ответил Фридрих. — Следует, впрочем, заметить, — с легким, почему-то, поклоном, — следует заметить, однако, что никакого кино здесь не было никогда.

— А что здесь было? — спросил Макс.

— Какая-то, с позволенья сказать, контора… Ну что же, идемте?

И они вышли, вдвоем, на маленькую, заметенную снегом площадь;

Фридрих, за курив сигарету, таким же странным, сложным, в то же время: легким, простым, на сей раз в другую сторону обращенным движением как будто вдруг вывернутой руки отбросил спичку, улыбнулся, и — скользя по снегу, глядя на Макса:

— Он возьмет вас… — Куда?

— Как — куда? В свою студию, разумеется… как он ее называет.

— Я и не думал об этом, — сказал Макс.

Фридрих остановился.

— Тогда что же все это значит?

— Не знаю.

Они оба, опять, рассмеялись;

они свернули в тот переулок, по которому он, Макс, шел, в прошлый раз, вместе с Сергеем Сергеевичем.

— Нет, он точно возьмет вас. В вас что-то есть такое… какая-то собранность… — Ах, если бы… — Есть, есть, уж поверьте… Вы что вообще делаете? Учитесь? Где? — Роман — это сумма запретов. — — Ну и как? Интересно? Нет? Так я и думал… — Не только не интересно, но… вполне отвратительно.

— Все вообще отвратительно, вы не находите?

А между тем, они оба смеялись по-прежнему;

быстро, легко и весело дошли они до бульвара (неузнаваемого, заметенного снегом…);

и только, может быть, вдруг, вы ходя на бульвар (Фридрих предложил ему пообедать в некоем, как он выразился, по луресторане, полукафе: здесь, рядом с метро…) — Макс, выходя на бульвар, вдруг и по-прежнему удивляясь (с внезапным чувством возвращения к чему-то, ощущением невозвратимости…) — Макс, короче, выходя на бульвар, вновь подумал, должно быть, о том, что — вот, как ни странно, у Сергея Сергеевича есть, значит, дом: там, в том, почти в том поселке, где мы с ним некогда встретились, — подумал, может быть, и об августе: начале всего, — подумал, наверное, и обо мне: обо мне, живущем теперь здесь, поворачивая обратно, — подумал, пересекая аллею, и обо всех своих осенних открытиях;

и тут же, обо всем забывая, вновь потерялся, должно быть, в тех веселых, быстрых и легких, вопросах, ответах и репликах, обмениваясь которыми свернули они с бульвара, вошли в кафе (как и большинство подобных заведений в том городе, поки нутом мною, скорее, в общем, неописуемое…), сели за столик.

— А вы, должно быть, из тех людей, — сказал Фридрих, — которые все читали, все книжки… — Ах (снова…) если бы… — Не притворяйтесь. Я вижу. Я вот ничего не читал… почти ничего.

— Вы сами притворяетесь, — сказал Макс.

— Чуть-чуть. Но правда: нет времени.

И посмотрев, действительно, на часы, пробежав глазами меню — здесь не очень вкусно, но быстро, сказал он, вы бывали здесь? — нет, никогда — подозвал офици анта — выпьем что-нибудь? я угощаю — отпустил его, постучал пальцами по столу, помолчал… — Правда, правда: нет времени… То спектакль, то репетиция… в гости тоже надо пойти… А после спектакля ничего уже делать не хочется. Так вот день за днем и прохо дит… Вы сами не знаете, в какую жизнь вы… ввязываетесь.

— Я ни во что не… ввязываюсь, — Макс улыбнулся. — Но скажите, Фридрих, на самом деле… вам ведь нравится эта жизнь, не так ли?

— Мне?

— Вам.

— Я не знаю. И да, и нет… когда как. В конце концов, мы ведь своей жизни не выбираем. А вам нравится ваша?

— Нет, — сказал Макс, — моя мне не нравится.

— Жаль, — сказал Фридрих. — Ну… приятного, во всяком случае, аппетита… И — чокнувшись с Максом:

— Давайте сразу закажем кофе, я заплачу и пойдем… мне тут надо заехать еще… в одно место. Нет, конечно, я заплачу… вы меня как-нибудь в другой раз пригласите… Лизу тоже, — он посмотрел вдруг на Макса — и вдруг улыбнувшись: быстрой, резкой, широкой, как будто отделенной от его слов, от него самого и какой-то, пожалуй, от кровенно-преднамеренною улыбкой, сразу же и вслед за тем рассмеялся.

— Конечно, — сказал Макс, — конечно.

— Ну да… вот, — (с той же улыбкой и с тем же смехом над нею…). — Бифштекс, скажем прямо, мог бы быть и помягче… Уже клонился к вечеру день;

синел в сумерках снег;

они простились возле метро;

Фридрих — взяв номер Максова и сообщив ему, в свою очередь, номер своего собствен ного телефона — сбежал, на бегу заматывая шарф, по ступенькам;

обернулся;

махнул рукою;

исчез;

Макс остался один. И оставшись один, тут же все, разумеется, вспом нил, — и вновь подумал, наверное, об августе, обо мне, — подумал, выходя на бульвар, и обо всех своих осенних открытиях. По бульвару, на сей раз, он не пошел, но — из ка кой-нибудь, по всей вероятности, телефонной кабины — телефонного автомата — поз вонив мне (был — я помню — или так мне кажется: теперь и здесь — помню — тот особенный, в трубке, отмечающий падение монеты, щелчок, какой всегда бывает, когда кто-нибудь звонит вам из автомата, кабины…) — спросив меня, может ли он зайти ко мне… вот сейчас (да, можешь, конечно…) — перешел на другую сторону улицы, свер нул по ней направо, — налево, — опять направо и еще раз налево, — и пройдя, наконец, мимо трех, с одной, и трех, с другой стороны, — фронтоны, кариатиды — домов, — под аркой и через двор, — поднялся по лестнице, нажал на кнопку звонка…;

и вот так (ду маю я теперь…) — вот так пути повествования (если это повествование…) снова сводят нас вместе… в том городе, на этих страницах.

И я вспоминаю теперь, здесь (отсюда и со своей стороны…), как я открыл ему дверь, и он, Макс — показался ли он мне: изменившимся? — нет — я не помню — слишком давно это было — Макс, как бы то ни было, сняв пальто, стряхнув снег, во шел в мою комнату (в ту комнату, следовательно, вокруг которой, когда-то, распола гались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, смутные планы, далекие помыслы…) — и тут же — не успел я сказать ему, что я видел его, мельком, в проеме арки, две, допустим, недели назад — тут же и подойдя к окну (сумерки, соседняя кры ша, двор, клумба, заметенная снегом…) сообщил мне, что — вот, недели две назад познакомился он — с одним человеком, у которого, как ни странно и как сегодня он выяснил, есть — дом, там, в том поселке, почти в том поселке, где мы с ним некогда встретились…;

и — кто же это? спросил я — и рассказав мне, следовательно, о своем знакомстве с Сергеем Сергеевичем, режиссером и устроителем, о театре, на малень кой площади, о спектаклях, о репетиции, на которой побывал он в тот день, — отойдя от окна, сев к столу, — вновь сказал, я помню, что — вот, как ни странно, у Сергея Сер геевича есть, значит, дом, там, в том поселке… помнишь, если пройти через лес?..

Я помнил: конечно.

— Ты бывал там с тех пор?

— Нет, ни разу. А ты?

— Я тоже: ни разу. Надо бы съездить туда.

— Что же, давай съездим… И… и как я ни пытаюсь, теперь, я уже не могу теперь вспомнить, о чем мы еще говорили в тот вечер… сливающийся и путающийся, теперь, для меня, с другими — в другие годы, зимы — или в тот же год, в ту же зиму, например — вечерами, проведен ными вместе с Максом, вдвоем, в его, Максовой, плывущей над городом, или в моей, как на этот раз, комнате: в этой комнате (с двумя, кстати, под углом друг к другу во двор выходившими окнами…), где (как, кстати, и в моей теперешней комнате, здесь, на берегу моря, на краю мира…) стоял один, письменный, у окна (у одного из окон…) и другой, круглый, посередине, обеденный, соответственно, стол: за ним-то мы почти вся кий раз и сидели: если, впрочем, он, Макс, не садился, в глубине комнаты, на диван (с высокой и очень высокою спинкой;

здесь, теперь, стоит простая кровать…) — и в таком случае почти всегда, я помню, опирал локоть на валик, висок на ладонь, и ногу закинув за ногу, обхватывал свободной рукою колено… Но я уже не помню, как сказано, не пом ню и не могу теперь вспомнить, о чем мы говорили в тот вечер;

и он, Макс, — так думаю я теперь — отказавшись, скорее всего, от чаю — нет, нет, сказал он, наверное, я ведь обе дал, недавно — вновь подошел, должно быть, к окну (к одному из окон, если угодно…) и перебирая книги, лежавшие, возле окна, на столе, спросил меня, может быть, читал ли я — что же? — нет, не помню, не могу теперь вспомнить;

в конце концов и как бы то ни было, мы все-таки выпили, наверное, чаю;

уже почти ночью я пошел провожать его:

как обычно.

Город же (думаю я теперь…) — город преображается ночью;

замирает;

смиряет ся;

жизнь (неописуемая…) уходит;

исчезает;

засыпает, быть может;

и сквозь эти ули цы, переулки, — дома и стены, — карнизы и крыши, — проступают вдруг очертанья какого-то… совсем другого, может быть, города: города, который когда-то здесь был, которого больше нет.

— Самое трудное, — сказал он мне вдруг, — самое трудное — это остаться в оди ночестве. Мы очень часто бываем одни, но в одиночестве бываем мы очень и очень редко… И вот этот… да, вот этот, ночной, разговор я, конечно, запомнил.

Мы шли в его, Максову, сторону, по улицам, пустым и безмолвным;

мы дошли, я очень хорошо это помню, до того, обычно: ревущего, переполненного, мучительно возбужденного, теперь же, ночью: тоже как будто смирившегося, притихшего, почти пустого проспекта, где он, Макс, садился обычно в троллейбус и где теперь, ночью, он мог бы поймать такси;

ловить его он не стал;

перейдя проспект, вышли мы на буль вар — нет, не тот самый, с его прямой и ровной аллеей, — совсем другой, загибавший ся, исчезавший: в снежном сплетении веток, сугробах, отсветах фонарей.

— Мы почти всегда с кем-нибудь говорим;

наша мысль ускользает от нас самих.

Не знаю, понимаешь ли ты меня?

Я понимал его — или так мне казалось;

я почувствовал вдруг — волнение, его охватившее.

— Проследи за своей мыслью, отстранись от нее на мгновение. Это трудно? Да, это трудно. Но эта отстраненность и есть, собственно, мысль. Все прочие мысли слу чайны, необязательны. Они есть — их могло бы, наверное, и не быть.

— И — что же?

— И вот, она ускользает от нас, наша мысль… ослабевает, сдается, дробится… и превращается, наконец, в мысль — для кого-то другого, обращается — к кому-то дру гому… — К кому же? — спросил я.

— К кому угодно, — сказал он. — К любому, сколь угодно случайному персона жу нашей… если угодно, жизни.

— Все это очень грустно, — сказал я.

— Грустно? — Ужасно… И что с этим делать?..

Он вдруг остановился, я помню: у заметенной снегом скамейки. Там было, я пом ню, дерево, уже вполне зимнее, черное, лишенное признаков, то ли вяз, то ли липа, с наростом снега на темном стволе и одной, очень длинной, тонкой, нависавшей над скамейкою веткой.

— А есть ведь только это, — сказал он, — эти ветви, эти деревья… Но мы не в си лах… ответить им, мы не выдерживаем их… безусловности.

— Да, бывают, — он поставил ногу на сиденье скамейки, — бывают, конечно, мгновения, когда все удается, — когда мы видим настоящее так, как видим обычно лишь прошлое, — когда с отстраненной ясностью движется наша мысль… Бывают:

конечно… но: так… вдруг… Они не длятся, вот в чем все дело;

они словно выпадают из жизни;

они как бы отрицают ее… Все прочее… все прочее тоже не жизнь… — Смотря что называть жизнью, — сказал я.

— Жизнью, — сказал он, — можно называть все, что угодно, и если угодно — все.

Мы оба рассмеялись, я помню.

— Как бы то ни было, — он уже не смеялся, — это должно быть — жизнью, это внезапное, редкое… Сама жизнь должна быть — как в эти минуты… — Разве это возможно? — сказал я. — Вот так, по-моему, как раз… не бывает, не может быть.

Он дотронулся до ветки рукою;

смахнул с нее снег;

посмотрел на меня.

— А мне все равно, — сказал он, — бывает так или нет. Так должно быть;

иначе… иначе я не согласен.

И я уже не помню, опять-таки, где мы простились в ту ночь;

и в конце концов поймав, должно быть, такси, он довез меня, наверное, до дому;

и я вышел из маши ны;

и проводил ее, должно быть, глазами: набирая скорость, уменьшаясь в размерах, быстро-быстро доехала она — вниз по улице — до красной, кирпичной — с далекими куполами за нею — стены;

повернула;

скрылась за поворотом.

Зима, следовательно: я же, всматриваясь, отсюда, теперь, в тот, там, покинутый мною город (со всеми его бульварами, переулками, проходами, арками…) — и то ли потому, что здесь, теперь: лето, — то ли, может быть, потому, что летом я почти всегда из него уезжал, — то ли, наконец, потому, что нечто зимнее вообще было свойственно (свойственно…) этому городу (как если бы именно зимою он обретал свой подлинный облик, свое истинное лицо…) — то ли еще по какой-то, неведомой мне причине, — как бы то ни было, я, всматриваясь, теперь и отсюда, — я вижу там, в том городе — и некие, разумеется, осени, и некие, конечно же, весны — но прежде всего и в первую очередь:

разные, друг на друга совсем непохожие, холодные и не очень холодные, бесснежные, снежные — зимы: с их морозами, оттепелями, сугробами, слякотью: и ту, конечно же — я поворачиваю обратно — ту, с которой я начал (и к которой мне еще предстоит — вер нуться, до которой мне еще нужно — добраться…) — и вот эту, далекую, раннюю, — и еще, конечно, какие-то, еще не отмеченные мною на карте.

Он сходил, еще и еще раз, в театр (на маленькой площади…);

он посмотрел еще и еще один, быть может, спектакль — и в конце концов посмотрел их, наверное, все;

больше смотреть было нечего.

Он встретился — и еще раз встретился с Фридрихом, с Лизой;

он пообедал с ним, с нею в (другом, знакомом ему…) кафе;

он побывал у Фридриха дома — на какой-то, вполне, конечно, неописуемой, заметенной снегом окраине — в очень большой, пус той, но вместе с тем, казалось, заполненной чем-то, уже словно не нуждавшимся в ве щах и предметах, и, странным образом, совсем далекой от этой безнадежной окраины, почти не соотнесенной с ней комнате;

Фридрих, садясь и вставая, наливая чай или, к примеру, каким-нибудь, одновременно простым, сложным, легким, уверенным, над самим собою смеющимся жестом поднося спичку к его, своей сигарете, рассказал ему множество, самых разных, с театром, в первую очередь, связанных, конечно, историй: о спектаклях и репетициях, о чьих-то успехах и чьих-то провалах, о Лизе, о Сергее Сер геевиче, о Марии Львовне, о других, еще не введенных на эти страницы, еще даже не упомянутых мною актерах.

Но все это было в скобках (так думал он, может быть…) — на заднем плане, — или, может быть, на полях;

совсем другое занимало его.

Жизнь нашла свою тему;

жизнь столкнулась, наконец, с самой же собой.

Жизнь нашла свою тему: что это значит? Это значит: возможность просто жить дальше была безвозвратно потеряна, навсегда уничтожена. Просто жить дальше? Ни о чем подобном уже не могло быть и речи;

но — надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать;

спрашивалось: что же?

Он стремился к безусловному: он видел, в самом себе, что-то сомнительное, слу чайное;

стремился к ясности: видел, в самом себе, что-то смутное, путаное;

он не знал по-прежнему, что ему делать.

Уже давным-давно закончилась осень: удивительно-ветреная;

закончились и блуж данья: по городу. Он платил свою дань, он возвращался домой;

и если выходил, опять, из дому, то, как правило, уже не садился в троллейбус, не переезжал через мост — шел, предположим, к реке, и дальше: по набережной. Набережная (опишем ее: она подда ется, может быть, описанию…) — набережная, загибаясь (вместе с рекою…) уводила его куда-то прочь, в сторону: и причем не только от его, Максова, решительно неопи суемого жилища, но и вообще как будто от города (улиц, проспектов…). А между тем, это был все-таки город: — и обернувшись, к примеру, он видел, вдали, и свое собствен ное жилище (темной громадой нависавшее над рекою…), и другие, на другом берегу реки, почти столь же огромные, новые, неописуемые, разумеется, здания, и машины, обгоняющие друг друга: — здесь, на набережной, ничего этого, во всяком случае, не было;

машины не ехали — машины стояли здесь: совсем неподвижно, как будто во обще неспособные к движению, заметенные снегом, уткнувшись в сугробы…;

и затем, когда стоянка кончалась, были только скамейки, деревья (с наростом снега на ветках…);

железнодорожный мост: вдалеке;

и на другом берегу реки — какие-то склады, бараки, пустыри и снова деревья: — странное (так думаю я теперь…) — как будто выпадающее из города, из сплетения улиц, проспектов, — ни с чем не соотнесенное, ни к чему не причастное, — но все-таки, в общем и целом, поддающееся описанию место.

И все, конечно же, повторялось на этих прогулках;

и деревья (с обведенными сне гом ветками…), и белые льдины (с неровными, как будто обломанными краями…), и черная, совсем черная вода между льдинами, и сугробы, и железнодорожный мост вдалеке: все это, разумеется, вновь и вновь окликало его, обращалось к нему;

требова ло ответа, призывало к усилию;

и откликаясь на этот зов, этот оклик, он вновь и вновь заставлял себя: видеть, смотреть;

и по-прежнему, конечно, искал и — в чудесной пау зе, в чарующем промежутке — находил в себе ту единственную, неподвижную точку, с которой, и только с которой, он мог увидеть, и действительно видел: мост, льдины, сугробы… Он находил ее: он снова ее терял;

он принуждал себя к усилию: он был не в силах его продлить. Все было так же: все повторялось.

— Но ведь вот же, вот я иду здесь;

вот я: без всяких сомнений… И вот они, эти сугробы, льдины, деревья… и — что же?.. Нет, думал он, мы не выдерживаем их безус ловности, мы не в силах — ответить… Нет, конечно же, нет, нет и нет, он не выдерживал их безусловности, их, своей несомненности;

все быстрей и быстрее шел он: по набережной;

и чем дальше он шел, тем тише становилось вокруг (и только далекий, совсем далекий шум города, неви димых и как будто неведомых улиц, доходил до него: откуда-то…) — но, чем дальше он шел, тем громче, резче, отделяясь от него самого и в то же время заполняя его це ликом, звучали в нем его мысли: и даже сама эта мысль о невозможности ответить, увидеть…, превращалась, может быть, в мысль для кого-то другого, ему, Максу, уже неподвластную.

— Это налетает, как ветер, и, как ветер, уносит куда-то… и вот мы говорим, гово рим, не в силах остановиться… уходим, не оборачиваясь… — И главное, это так легко, такой постыдной, такой унизительной легкостью… — Молчание — вот что трудно… вы знаете, как это трудно?..

И вот так, обращаясь к кому-то — к любому, сколь угодно случайному персона жу своей, если угодно, жизни (все более случайной, все менее — жизнью казалась она ему…) — отсутствуя — не глядя вокруг — шел он: все дальше и дальше, все быстрей и быстрее…;

и отделяясь от него самого, заполняя его целиком, его — уже, в общем: не мысль — мысль, во всяком случае, ему, Максу, уже неподвластная — двигалась как будто в каком-то (так думаю я теперь — или так думал он, может быть, вновь, на мгновение, спохватившись…), в каком-то — ей же самою и создаваемом, быть может, пространстве, по какой-то, к примеру, улице, — улице, неважно какой, по которой он шел как бы с кем-то, неважно, совершенно неважно с кем, — рассуждая о чем-то, он уже и сам не мог бы сказать о чем, — с легкостью, постыдной и унизительной.

Его как бы не было — во всяком случае, здесь, на этой набережной, у этой реки;

он не видел ни деревьев, ни сугробов, ни льдин;

лишь походя, лишь на ходу замечал он их;

и в общем, значит — не видел;

не слышал… или почти не слышал их призыва, их оклика;

не чувствовал… почти не чувствовал ни их безусловности, ни своего бессилия перед ними;

все было просто, легко, даже весело;

шагая, улыбался он, может быть, какой-то — вполне отсутствующей улыбкой.

И лишь пройдя набережную — почти до конца (она заканчивалась мостом…), вдруг, может быть, остановился — и остановившись, увидел: мост, реку, — поезд, переез жающий через мост, — деревья, льдины, сугробы.

Был, предположим, какой-нибудь, темный, пасмурный день;

большими, мокры ми хлопьями падал, может быть, снег;

вдруг, быть может, закончился;

внезапное подо бие солнца проступило сквозь сумрачную завесу. Совершенно ясно видел он все это:

и этот бледный, белесый, почти прозрачный, дрожащий в воздухе шар, — и деревья на том берегу, — и снег на ветках, снег на перилах, — и мост, и опоры моста, отразив шиеся на мгновенье в воде, — и этот бесконечный, товарный, гудящий и грохочущий поезд, переезжающий через мост, — и каждый вагон в отдельности: он мог бы сосчи тать их, наверное: совсем маленькими, почти игрушечными казались они отсюда, — и длинный, одинокий луч солнца, пробившийся сквозь снежную завесь, — осветивший на мгновение реку, льдины, сугробы, — мост, опоры моста, — последний, крошечный, исчезающий, — вот, исчезнувший, в самом деле, вагон.

— Где же я был, только что, пять минут, десять минут назад?..

Здесь, на этой набережной, у этой реки, его, во всяком случае, не было.

И теперь, когда он действительно был здесь — вот здесь, вот сейчас — теперь, когда он видел — что то же? — и реку, и льдины, и мост, — все это вновь, разумеет ся, обращалось к нему, окликало его;

и он снова, с мучительной ясностью, чувствовал свое бессилие, свою вину перед всем этим;

перед самим же собою;

почти в отчаянии смотрел он вокруг.

— Выдержать все это… выстоять: прямо напротив… — Но мы не выдерживаем, уходим… наша мысль, отделяясь от нас самих, дви жется как будто в каком-то, ей же самою и создаваемом, быть может, пространстве… — А есть ведь только это — вот здесь, вот сейчас — этот мост, и эта река, и эти льдины с обломанными краями… — Но мы не выдерживаем, — думал он, — мы не удерживаемся — вот сейчас, вот здесь — в настоящем… наша мысль, ускользая от нас самих, соскальзывает как будто в какое-то, ей же самою и создаваемое, может быть, время… какое-то, — думал он, — будущее… — Будущее? — Конечно.

Это простое соображение поразило его;

он провел рукой по лицу;

снова — как будто впервые — посмотрел и увидел он: мост, реку, льдины… — Ах, конечно, конечно… мы перескакиваем через все это… через реку и мост… мы представляем себе — себя… завтра, через неделю, неважно… и как мы идем — как мы будем идти, вместе с кем-то, неважно с кем… по какой-то улице, неважно какой… — А есть ведь только это… вот здесь, вот сейчас… Опять пошел снег, большими, мокрыми хлопьями, и всякое подобие солнца тут же, конечно, исчезло. Но он, Макс, — закурив, может быть, сигарету, прикрывая ее ру кою — он все стоял и стоял так, в конце набережной, глядя вокруг — и уже понимая, должно быть, что, как только он пойдет, к примеру, обратно, домой, все начнется снача ла, и вновь, и вновь, ускользая от него самого, его — уже, конечно, не мысль — сосколь знет, конечно, в какое-то — так думал он, может быть, — пустое и легкое будущее, в какое-то, может быть, завтра: оно же, думал он, никогда, разумеется, не наступит.

— Нет, думал он, завтра будет тоже — сегодня, снова — сегодня;

и все будет так же… так же трудно и так же мучительно, как — сейчас, здесь, на этой набережной, у этой реки… — Есть ведь только это… только это… вот здесь, вот сейчас… И он пошел, в самом деле, обратно, домой;

или, может быть, дошел до конца, до моста;

и снова остановился;

и посмотрел, как будто в последний раз, на реку, на воду…;

и сделал один шаг, другой, третий…: нет, он не шел еще — он только начинал идти: об ратно, домой;

и еще совершенно ясно — откуда-то, изнутри — видел он и этот первый, и этот второй шаг, и третий, и — чуть менее ясно — четвертый, и — еще менее — пятый;

и вновь спохватившись, вновь обернувшись, снова, в последний раз, увидел мост, опоры его, просветы между опорами, пятна снега на черной земле;

и услышал их призыв… несмолкающий;

и не справился… нет, конечно же, не справился с их безусловностью;

и был опять, значит, первый шаг, опять второй, опять третий;

ускользание;

убывание ясности;

и как будто перескакивая через… реку и льдины, деревья и ветви, ускоряя его шаги, его — уже не мысль — соскользнула, конечно, в какое-то, пустое, легкое будущее;

и в каком-то завтра, обращаясь к кому-то, говорил он, что он не хочет, не хочет ни с кем говорить;

не может не говорить… вот в чем дело;

и когда он вновь спохватился, вновь обернулся, уже, за поворотом набережной, излучиною реки, исчез и спрятался мост;

уже, пока он отсутствовал, начало, быть может, смеркаться;

и уже опять появилось, уже совсем близко подступило к нему его собственное, неописуемое, еще и еще раз, жили ще, темной громадой, безмолвной угрозой нависавшее над ним, над рекою.

— Так где же, где же я был, только что, пять минут, десять минут назад?..

И теперь он был здесь, без всяких сомнений;

и теперь он смотрел — почти в от чаянии — на эту темную, заслонявшую небо громаду, не в силах в нее… поверить;

и ни к чему, разумеется, не призывая его, она словно бросала ему некий вызов… самой своей — невозможностью;

и он не знал по-прежнему, что ему делать.

Жизнь нашла свою тему;

жизнь, столкнувшись с самой же собой, отпрянула в изумлении, в испуге, не узнавая себя саму.

Чем решительнее стремился он — к безусловному, тем более случайной, сомни тельной казалась ему его — жизнь;

но и те мгновения ясности, которых он так искал и которых он не выдерживал, жизнью тоже, разумеется, не были;

не длились;

выпадали из жизни.

— А ведь это и должно быть, собственно — жизнью, это внезапное, редкое… Должно быть, должно быть… И он все снова и снова принуждал себя, конечно, к усилию;

и пытался, и вновь пы тался продлить его… сколько мог;

и собирал свои мысли;

ловил свою мысль;

и останав ливался;

и начинал все сначала;

и опять останавливался.

Но все старания были бесполезны;

все усилия ни к чему не вели;

всякий раз не ожиданно давалась ему искомая ясность, вожделенная собранность;

удержать удав шееся, повторить его он был не властен;

чем дальше шло время, тем глубже делался этот разрыв: между данным и должным, искомым и подлежащим преодолению, от рицанием и — отсутствием жизни.

А между тем, я (живущий теперь здесь, поворачивая обратно…) — я (живущий теперь здесь…) познакомился однажды с одним, очень маленького роста человеком, уже при первой встрече поразившим меня, я помню, своей внезапной улыбкой, своими удивительно спокойными — или, может быть, наоборот: своими спокойно-удивлен ными — и словно отсылавшими куда-то, к чему-то — глазами: — с тем, следовательно (так думаю я теперь…) уже не раз, втайне, упомянутым мною, но еще не названным, еще не введенным на эти страницы персонажем моей истории (если это история…), которого он, Макс (истинный герой ее…), встретил много позже, впоследствии — кото рого ему, Максу, предстояло впоследствии встретить — совсем другой, давным-давно и сразу же отмеченной на карте зимою — ранним утром, морозным и ясным, в трамвае с обледеневшими стеклами…;

я же познакомился с ним, в общем, случайно, у своих, каких-то, тогдашних — с тех пор я потерял их из виду — тоже, в общем, случайных знакомых, в середине — или уже в конце, может быть? — почти в конце этой ранней, далекой — этой первой, если угодно, — и тоже, в общем, холодной зимы.

Его звали Алексей Иванович: имя, к которому я очень долго не мог, я помню, при выкнуть: с которым я очень долго не мог, я помню, смириться. Оно решительно не подходило ему;

но когда я пытался представить себе, какое имя подошло бы ему, или — что то же — когда я пытался найти для него какое-то другое, настоящее имя, мне всякий раз казалось, я помню, и до сих пор кажется, что такого имени нет — и не может быть: и как если бы (думал я — думаю я теперь…) — как если бы он, Алексей Иванович, вообще ни в каком имени не нуждался.

Мы вышли — случайно — вдвоем — из гостей — на улицу, пустую и темную.

Алексей Иванович тоже, как выяснилось, жил в старой части города;

нам было с ним по дороге;

уверенно и вместе с тем осторожно — как будто обдумывая каждый свой шаг — ступал он по чистому, мягкому, за вечер наметенному снегу.

— Чем вы занимаетесь? — спросил он вдруг.

Я сообщил ему свои внешние (запретные…) обстоятельства.

(Сказать ли, думаю я теперь, решусь ли я, наконец, сказать, что, как и Макс, ис тинный герой моей истории, я, живущий теперь здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, — что, как и он, Макс, я посещал в ту пору, в ту зиму — и в другие зимы, конечно — некое — решимся и скажем так — учебное — или, может быть, учебное, так сказать, заведение, где меня ничему, разумеется, не научили и ко торое — как и он, Макс, — я рассматривал, в первую очередь, как простое средство спасения от несравненно более страшного…: а впрочем, думаю я теперь, достаточно, на этой странице, для этой страницы, одного — нарушенного запрета. Как бы то ни было, я посещал его: если не каждый, то почти каждый день, если не каждое, то почти каждое утро, и я относился к нему примерно так же, как он, Макс, к своему:

с той смесью презренья и ненависти, мучительного чувства зависимости и тайного ощущения свободы, которую, т. е. смесь, я уже почти бессилен представить себе те перь — на берегу моря, на краю, соответственно, мира… Но все это, разумеется, в скобках. Закроем их…) — Алексей Иванович, сообщив мне свои, улыбнулся: внезапной — и даже как будто для него самого, Алексея Ивановича, неожиданной (так я подумал…) улыбкой. И мы еще долго шли молча, по улицам, вглубь переулков;

и была ночь, снег;

были темные, безмолвно стоявшие вокруг нас дома;

деревья, сугробы;

кружились, в темноте, в пусто те, одинокие большие снежинки;

и только изредка, вдруг, вылетала откуда-то заблу дившаяся среди домов и деревьев, фонарей и сугробов машина — и вспыхнув фарами, заскрипев тормозами, вновь уносилась куда-то, в тишь и темень, снег, ночь.

— Не правда ли, — проговорил, наконец, Алексей Иванович, — не правда ли, ночью этот город бывает — даже красив?..

— Да, правда, — сказал я в ответ. — Но, разумеется, только его старая, его — ска жем так — поддающаяся описанию часть.

— Вот именно, — он опять улыбнулся: внезапной, всегда внезапной улыбкой.

— Вообще, — сказал я, — есть что-то тревожно-влекущее в этих безмолвных, ноч ных домах… переулках, улицах, перспективах… — Разумеется, — так он ответил. — Они кажутся простым порождением некоей мысли… с которой мы вдруг совпадаем. Вот здесь я живу.

Это был узкий, не слишком длинный, всего в пять или шесть домов, переулок, как будто затерянный: в сплетении и путанице таких же, как и он сам, старых, безусловно поддающихся описанию улиц, — переулок, давным-давно и отлично известный мне:

много раз, много лет проходил я мимо этих пяти или шести, быть может, домов, а значит, и мимо вот этого, зеленой краской выкрашенного забора, мимо вот этой, поч ти сливавшейся с забором калитки: и ни разу, должно быть, не спросив — себя само го — что там, за этим забором, за этой калиткой, и есть ли там вообще что-нибудь… А там был маленький, едва различимый в темноте двор;

деревья: с обведенными сне гом ветками;

и наискось, слева от калитки, стена какого-то, фасадом, должно быть, в соседний переулок выходившего дома: стена и дверь, навес и крыльцо.

Здесь-то и жил, как выяснилось, Алексей Иванович.

— Если хотите, зайдем ко мне.

Было поздно;

я отказался.

— Тогда заходите в другой раз, — сказал он: и посмотрев на меня своими удиви тельно спокойными — своими: спокойно-удивленными, быть может, глазами, пожал мне руку и скрылся;

и калитка, я помню, захлопнулась за ним — с протяжным, долгим, что-то напомнившим скрипом;

и через несколько дней я снова встретился с ним — у тех же, его и моих — случайных, в общем, знакомых;

и в другой раз — нарушим за прет — для меня, здесь, почти все явления жизни запретны — на некоем — да, нару шим — концерте;

и в конце концов, в какой-то, я помню, очень холодный вечер, оказал ся у него дома;

пересек дверь, поднялся по лестнице, нажал на кнопку звонка: — и вот так (думаю я теперь…) той далекой и очень далекой зимою, он, Алексей Иванович, уже возник в моей жизни: с внезапной, всегда внезапной улыбкой.

Его улыбка намекала на что-то;

его глаза отсылали куда-то;

его имя не подходило ему точно так же, как не подошло бы ему никакое другое;

во всем его облике, шагах и жестах, словах и движениях не было (или так мне казалось…) ничего (или почти ничего…) лишнего: и как если бы (думал я — думаю я теперь…) — как если бы все, что он делал, и все, что он говорил, одновременно прибавляло: что-то к чему-то: жест к жестам, слово к словам, — и вместе с тем избавляло его, Алексея Ивановича, от чего то такого, что, однако, немедленно возвращалось и от чего (думал я…) он, Алексей Иванович, тут же и совершенно спокойно, вновь избавлялся: следующим жестом, сле дующим словом… Мне казалось, он почти не теряет себя из виду;

я понимал, что это немыслимо.

Я наблюдал за ним;

я пытался поймать его, так скажем, врасплох, в минуту рас сеянности;

я понял вдруг, что и он занят тем же: что, в свою очередь, объяснило мне и внезапность — улыбки, и спокойное удивление — в глазах, и те мгновенные паузы, ту, всякий раз неожиданную, напряженную — мне тоже, всякий раз, сообщавшуюся на мгновение — скованность, которую, время от времени, не очень часто, я замечал в нем.

Он следил за собою;

вдруг, посреди разговора, умолкал, я помню, с каким-то — настороженным выражением лица, как будто прислушиваясь к чему-то, удивляясь чему-то, в себе;

или вдруг несколько раз подряд повторял какой-нибудь жест — про стейший;

какое-нибудь слово — простейшее;

поднимал руку, вновь опускал ее;

гово рил: здравствуйте;

здравствуйте…;

и это всякий раз было так, как будто что-то совсем неожиданное открывалось ему в этом слове, движении;

как будто он сам не знал, что ему со всем этим делать;

как будто сталкивался вдруг с неким препятствием;

— пре одолев же его — и как будто, еще раз, введя этот жест, это слово в систему и целое всех других слов, прочих жестов — внезапной, всегда внезапной улыбкой отмечал свою победу над ним, окончание паузы.

Он пытался учесть в себе — непроизвольное: так думал я иногда;

ему это удиви тельным образом удавалось.

И когда с паузой бывало покончено, совершенную — восхищавшую меня — убе дительность обретали его жесты, слова;

я угадывал за ними — почти непрерывное, временами, конечно, ослабевавшее, но в общем, казалось мне, никогда не покидавшее его в полной мере и как бы на себя самое обращенное (так я думал…) внимание;

после довательность неких усилий;

отбор и выбор;

сумму запретов;

движение некоей мысли (так думал я в свою очередь…) — мысли, которая уже не была, разумеется, мыслью о чем-то, — которая могла быть о чем угодно, — обо всем, — ни о чем, — о себе самой, наконец, — и которая, в отличие от всех прочих (во множественном числе…) мыслей, заканчиваясь, не обрывалась, но чудесным образом переходила: в жест и движение, взгляд и улыбку, — продолжаясь и как бы додумывая в них себя же саму.

И по сравнению с ней, рядом с нею, все оказывалось, конечно — случайным, как будто падало — в необязательность: о чем я и сказал ему как-то: не помню лишь, не помню и не могу теперь вспомнить, где и как это было: у него дома, на улице: и как если бы, в самом деле (так думаю я теперь…) в связи с ним и по отношению к нему все эти внешние обстоятельства уже никакого значения не имели.

— Что? Случайным? С известной точки зрения все случайно, — сказал он. — Кро ме… самой этой точки зрения, конечно.

— И вот, — сказал я: почти неожиданно для себя самого, — вот: отказаться от всего случайного, приблизительного… — Как же, смею спросить, вы собираетесь от него — отказаться?

— Нет, — сказал я (впервые, может быть, заговорив — вообще с кем-нибудь — о своих, самых тайных и самых робких, в ту пору еще совершенно неопределенных по мыслах, стремленьях и планах…). — Нет, не здесь — там, на каких-то, еще не написан ных мною страницах… — Это другое дело, — сказал он: с внезапной — конечно — улыбкой.

Но только следующей — еще не отмеченной мною на карте — теплой, темной и снежной зимою я действительно рассказал ему о моих — к тому времени уже отчасти определившихся — хотя все еще очень и очень расплывчатых устремленьях;

его — от ветное внимание, я очень хорошо это помню, одновременно обрадовало и удивило меня.

В самом деле (так думаю я теперь…) я очень долго не мог понять природу наших, скажем так, отношений. Я искал встреч с ним — он, не избегая их, не искал встреч со мною;

я приходил к нему — он так ни разу, кажется, и не был у меня дома;

я наблюдал за ним — он знал об этом — ему было это, казалось мне, безразлично;

он сам наблю дал за мною — почти так же, казалось мне, как наблюдал он за движениями своей руки, за любым случайным прохожим на улице;

он мог, или так мне казалось, почти забыть о моем присутствии в одной комнате с ним — и вдруг с таким удивлением посмотреть на меня, как будто он вообще никогда меня раньше не видел. Лишь позд нее понял я, что и я занимаю некое — неслучайное — место в той — системе целого, которая так меня восхищала.

— Роман, — сказал мне некогда некто — некто? некогда? — Алексей Иванович сказал мне так — следующей, уже и только что отмеченной мною на карте, теплой, снежной зимою, — роман — это сумма запретов… — Роман — это сумма запретов…;

и когда я теперь, здесь, поворачивая обратно (а здесь, теперь, на море, уже перевалило через вершину, уже прошло сквозь разгар, жару, грозы, уже втайне, еще почти незаметно, но уже клонится к осени лето;

уже внезапный холод пробивается сквозь тепло;

осенняя сырость сквозь летнюю влагу;

уже выгоревшая на солнце, пожелтевшая от зноя трава намекает на возможность иной, совсем иной желтизны…) — когда я вспоминаю теперь — те, какие-то, уже не существующие более зимы — и вот эту, холодную, раннюю, уже, в свою очередь, приближающуюся, быть может, к концу — и, скажем, следующую, теплую, темную, снежную — я, вспоминая их, среди прочего, если не в первую очередь, вспоминаю, разумеется, некие книги, в то время меня занимавшие (я же — так думаю я теперь — я читал тогда гораздо и несравнимо больше, чем читаю теперь, здесь, поворачи вая обратно: и не только потому, разумеется, что здесь, теперь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, у меня просто-напросто нет, почти нет с собой книг — я, повернув обратно, приехав сюда, привез с собою лишь несколько, втайне связанных с моим собственным, скажем так, сочинением, скажем так, сочинений:

некий, уже давным-давно упомянутый мною, в белой с черными полосами обложке, роман, некую, лишь втайне и походя упомянутую — мне еще предстоит говорить о ней — пьесу: — но в первую очередь и прежде всего потому, так думаю я теперь, что, однажды начавшись, это медленное, не знающее остановки, каждый день прерыва емое, но и каждый день возобновляемое мною движение — движение куда-то, при ближение к чему-то — требует меня — к себе — целиком, и покончив с писанием, я могу лишь ездить на велосипеде, бродить вдоль моря, по дюнам, и вечером, возвра тившись домой, вновь возвращаюсь — вот к этим страницам;

тогда же, в той жизни, в том городе, хотя и вынужденный, как уже говорилось, платить свою дань: нена вистно-неописуемому, но, в известном смысле, куда более свободный, чем теперь, здесь, поворачивая обратно, я — как, кстати и разумеется, Макс: истинный герой моей истории: если это история — бросался впервые, может быть, открывая их для себя, от одного автора к другому и третьему, от стихов в прозе, от умозрений к повес твованьям…) — но — думаю я теперь — но как бы мне ни хотелось — теперь, здесь, поворачивая обратно — рассказать, например, о моих, каких-то, тогдашних, теперь уже не совсем мне понятных — исчезнувших и как бы преодоленных — наоборот: со хранившихся — или о Максовых, например, известных мне — о наших общих с ним, наконец, увлечениях, — о соответствиях, указаньях, намеках, — внезапных перспек тивах, — влияниях, противоборствах, — понятиях и сочетаньях понятий, в ту или иную эпоху важнейших для него, для меня, — или, к примеру, о тех, отчасти зна комых мне, отчасти, до знакомства с ним самим, незнакомых и от всего, что я читал до тех пор, во многом отличавшихся книгах, о которых, по большей части, и говорили мы — с Алексеем Ивановичем: — я, теперь и здесь, останавливаюсь, и как будто не в силах произнести — написать на бумаге — ни одного названия, имени, смотрю в окно (где уже клонится к осени лето…) — и не знаю — уже знаю, вернее, что с ними делать, и что от них тоже — и от них тоже придется мне — отказаться. И как если бы (думаю я теперь — и так думал я — не только думал, но и говорил я Максу когда-то — не помню лишь, опять-таки, где это было: в его, Максовой, плывущей над городом: в моей, может быть, теперь и здесь отчасти повторившейся комнате…) — как если бы (думаю, думал и говорил я…) — как если бы тот прелестный и точный мир: имен и названий, событий и дат, — мир, которого никогда, может быть, и не было вовсе, но который, как бы то ни было, был он или не был: неважно, — как если бы он распался, разбился…: и (блуждая среди обломков, тоскуя среди развалин…) — и хотя названия, конечно, остались — на звания уже неуместны: само их место исчезло.

И значит (думаю я теперь…), он так и останется, значит, неназванным — тот, к примеру, в белой с черными полосами обложке, уже давным-давно появившийся на этих страницах, в парке и в Павловске, в аллее и на скамейке, в моем собственном ро мане, роман: тот роман, иными словами, который посоветовал мне прочесть — Алек сей, конечно, Иванович, когда — следующей, уже отмеченной на карте зимою — я действительно рассказал ему о моих, в ту пору и к той зиме уже отчасти определив шихся, хотя все еще бесконечно далеких от осуществления помыслах, стремленьях и планах: — и точно так же (думаю я теперь…), как — неназванной — останется, значит, та, уже втайне мной упомянутая — я беру ее в руки: вот сейчас — пьеса, которую впол не случайно: как чаще всего и бывает — я открыл для себя в самом конце вот этой, холодной, ранней зимы — а впрочем, если память не изменяет мне, уже после неко ей, в самом конце зимы предпринятой Максом и мною поездки: попытки, первой и предварительной: повернуть обратно и к чему-то — к чему? — возвратиться.

Я же, среди прочего, прочих — о каких-нибудь (неназванных…) книгах, напри мер — разговоров, — я рассказал, разумеется, Максу о моем знакомстве с Алексеем Ивановичем;

я уже не помню теперь, как отнесся он к моему сообщению. — Зато я вспо минаю — теперь — как, среди прочего, прочих, несколько раз за эту зиму (холодную, раннюю…) возвращались мы — или, вернее, возвращался он, Макс, к тому разговору, ночному, который мы вели с ним, в самом начале зимы, на загибавшемся, заметенном снегом бульваре.

— Да, все случайно, сомнительно, — так говорил он. — Мы что-то делаем, мы куда-то идем — могли бы не делать, могли бы и не идти… — Наши мысли? — Мы их не мыслим. Они мыслятся: в нас и помимо нас, сами по себе и сами собою;

мы спохватываемся — они исчезают… — Да это и не мысли вовсе, — сказал он мне как-то (мы сидели, я помню, в его, Максовой, плывущей над городом комнате…).

— Что же это? — спросил я.

— Простое — продолжение жизни, — так он, я помню, сказал.

— Что называть жизнью? — сказал я.

— Что бы ни называть так, — сказал он. — Она продолжается в нас, вот и все. Она заполняет нас целиком;

вырваться из нее мы не в силах.

Он отдернул шторы, присел на подоконник, закурил сигарету.

— Мы живем ею;

мы думаем — нет, не о ней — мы думаем, и не можем не ду мать, о том, о чем она предлагает нам, заставляет нас — думать: и как если бы, — так или примерно так он сказал, — как если бы, не удовлетворяясь, собственно, внешним, она проникала еще и куда-то внутрь, и вот: разыгрывалась — внутри — в нас самих, не отпуская — или, может быть, лишь ненадолго отпуская нас, — сказал он, — на волю.

— Отчего, — сказал он, — отчего и наша внутренняя, как мы зовем ее, жизнь тоже оказывается — внешней, не нашей, неподвластной и чуждой нам же самим… Я не знал, что ответить.

— А ведь так не может, так не должно быть… И в общем, — он посмотрел на меня, — ничего, в общем, не надо… Надо только выйти и вырваться — из всего это го… — И как же — выйти, как же, хотел бы я знать, из всего этого — вырваться?.. Вот, кстати, послушай… И отойдя от окна, погасив сигарету, он прочитал мне, я помню, довольно длинный и очевидным образом перекликавшийся с тем, что он только что сказал мне, отрывок:

из некоего — мир названий разбился — вполне умозрительного сочинения, в ту пору, в ту зиму весьма и весьма, я помню, его увлекавшего, мне тоже знакомого;

я же, слу шая — я не помнил этого места, решительного и резкого — я подошел к окну, в свою очередь;

и там, в окне, за окном — там была, разумеется, темная, заслонявшая небо громада его, Максова, неописуемого жилища;

внезапный вызов и призрачная угроза;

но вместе с тем, там, внизу, во дворе — там были крошечные, заметенные снегом ска мейки, и такие же, совсем крошечные деревья, и фонари, уже загоревшиеся, и тихие отсветы их на тихом снегу — в своей затаившейся неподвижности, потаенном безмол вии как будто сулившие что-то, что-то втайне, подумал я, обещавшие, уводившие: от чего-то к чему-то… Все было так же: все повторялось.

Была зима, как сказано, был самый конец зимы. Зима же, думаю я теперь, зима кончается совсем по-другому, совсем не так, как, скажем, кончается лето: теперь и здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке. Зима, заканчиваясь, вспыхивает всеми своими красками, снег блестит на солнце, солнце блестит на снегу, мороз не ослабевает — напротив, мороз, после краткой, к примеру, оттепели, крепча ет, накрепко сковывая, навсегда замораживая: деревья, сугробы…, все охватывая со бою;

и конец февраля, первые числа марта кажутся, как ни странно, более зимними, чем безусловно зимний декабрь и несомненно зимний январь.

Вот так и заканчивалась та далекая, ранняя, несуществующая больше зима: вспы хивая на солнце, накрепко схваченная морозом: Макс (истинный герой моей истории:

если это история…) — Макс, выходя из дому, возвращаясь домой, смотрел на все это, яркое, крепкое, ясное — все с тем же, уже почти не покидавшим его ощущением бесси лия, в блаженном усилии…;

все это, ясное, яркое, крепкое, тут же и вновь обращало его к его собственной жизни, нашедшей свою тему, столкнувшейся с самой же собой.

То были дни — ему казалось: недели — то были, следовательно, недели и дни, тянувшиеся мучительно долго, пролетевшие мучительно быстро, в мучительном, до сих пор, пожалуй, неведомом ему напряжении. Он платил свою дань;

он возвращался домой;

спускался к реке;

доходил до моста;

вечером, вновь возвратившись, смотрел в окно, вниз, на заметенные снегом скамейки, деревья, отсветы фонарей на снегу. Он не знал по-прежнему, что ему делать.

— Жизнь нашла свою тему;

жизнь, найдя свою тему, распалась надвое, на отри цание — и отсутствие себя же самой… — Но ведь вот же, вот же, вот же она, моя жизнь… и стоит мне только подумать о чем-нибудь, чтобы ухватить ее обеими руками. Я мыслю ясно;

я держу ее крепко;

и — что же?

И все опять, конечно, разваливалось;

рассыпалось;

дробилось;

и он, Макс, все сно ва и снова, но с каким-то, пожалуй, неведомым ему прежде упорством, немедленно, на гонял, настигал свою мысль, — жизнь, — упорно от него ускользавшую;

ловил ее;

делал шаг и тут же, немедленно, останавливался;

и… и все опять, конечно же, начиналось сна чала;

и вновь, и вновь, не удерживаясь в настоящем, его — уже, конечно, не мысль — не жизнь — соскальзывала как будто в какое-то, ей же самою и создаваемое, быть может, пустое, легкое будущее, — и двигаясь как будто в каком-то, ей же самою и создавае мом, может быть, пустом и легком пространстве, уходила все дальше и дальше — от него, от себя…;

и он опять ловил ее, с неведомым прежде упорством, — выслеживал, одергивал, — останавливал.

Он уже понимал, может быть, что долго все это не продлится.

— И значит, что-то не так, что-то, значит, неправильно… То были, как сказано, дни — то были даже недели — то были, следовательно, не дели и дни, тянувшиеся, пролетевшие: в блаженном усилии, в мучительном напря жении. То была его, Максова, последняя — или так казалось ему — заранее — он был почти уверен в этом — обреченная на неудачу, безнадежная, но все же попытка: пре одолеть… подлежащее преодолению, выйти и вырваться.

— И как же вырваться, как же, думал он, выйти?..

Он выходил, вырывался… ненадолго, изредка — и потом опять, конечно же, па дал — в ту же — случайную, чуждую, внешнюю, ему самому неподвластную, как ска зано, жизнь — не-жизнь, если угодно… — А ведь это и должно быть, думал он, жизнью… это внезапное, редкое, труд ное… — Это должно быть — жизнью, это должно быть — легко… — Ах вот как? — Конечно. — Это должно быть легко… просто… как вдох или выдох.

— И что-то, значит, неправильно, в чем-то я ошибаюсь… Он пытался начать все сначала, продумать свои предпосылки. Он принуждал себя к усилию — он уже не верил в него.

— Нет, думал он, простым усилием ничего не добьешься, ничего не изме нишь… — И значит, так думал он, может быть, и значит, должны быть какие-то, совсем иные, еще не испытанные, еще не изведанные или, может быть, забытые мною воз можности… какие-то, может быть, совсем иные источники жизни… И шагая, например, вдоль реки или стоя, например, у окна, глядя во двор, вниз, на совсем крошечные, заваленные снегом скамейки, деревья, отсветы фонарей на сне гу, Макс, продумывая свои предпосылки, — Макс, как будто впервые (он понимал, разумеется, что это не так, но так казалось ему…) — и как если бы (так думаю я те перь, здесь, в конце лета, на берегу моря…) — как если бы, не выдерживая настояще го, не в силах ему ответить, он, Макс, в эти дни и недели, недели и дни, предпочитал, предпочел пустому будущему прошлое, во всяком случае, подлинное, действительно бывшее, — и в тайной надежде, быть может, найти там, в прошлом, какие-то, совсем иные, забытые им возможности, какие-то, может быть, совсем иные источники жиз ни, — Макс, короче и как будто впервые, думал, начал думать, в эти дни и недели — о разных, далеких и очень далеких, самой природой своей, своей окраской, звучанием, значеньем и смыслом друг от друга отделенных, как сказано, временах, о той, к приме ру, неистово-ветреной и теперь уже давным-давно закончившейся, как сказано, осени, когда он бродил и бродил по городу, не в силах остановиться, и в этих блужданиях открывал в себе нечто, дотоле неведомое, ранее незнакомое, то же самое, думал он, что и привело его к этому… раздору с самим же собой, — и набрел, среди прочего, на некую, очень маленькую, как сказано, площадь, — и о прошлой, к примеру (не отмеченной мною на карте…) или о позапрошлой, скажем, зиме, — о прошлом, о по запрошлом (взятом в скобки, не взятом в историю…) лете, — о его, Максовых (не упо мянутых мною…) поездках, — о нашей с ним общей, однажды (и тоже не упомянутой мною…) поездке в тот город, в отличие от Москвы утративший свое название, куда мы снова поехали с ним — отсюда, из этой маленькой, за дюной притаившейся деревуш ки — гораздо позже, впоследствии, — о дворцах и набережных, мостах и каналах, — о Ростральных колоннах, Михайловском парке, Марсовом поле, — и о том, конечно же, августе, дождливом и темном, когда мы встретились с ним, впервые, как будто впер вые, — об этом августе, неправдоподобно-далеком (так думал он, может быть, — и так думаю я теперь, здесь, в конце лета, на краю мира…) — об этом августе, об этом начале, которое (как и всякое начало, быть может…) одновременно принадлежит и не принадлежит всему последующему (всему тому, собственно, что вместе с ним и нача лось…) — точно так же, как принадлежит и не принадлежит оно всему предыдущему (всему тому, соответственно, что вместе с ним и закончилось…) — об этом кратком, единственном, в дожде и холоде, тумане, шелесте листьев затерянном, невозвратимом мгновении, — и еще, быть может, о чем-нибудь, уже совсем сказочном, призрачном, — о том, что мы еще помнили, в августе, а после как будто забыли, — о сломанных вело сипедах, вечерних встречах возле кино, шуме поездов по ночам…;

все дальше и дальше уходил он по этим, как будто впервые открывавшимся — ему, Максу — дорогам;

все глубже и глубже проваливался он в свою жизнь;

и вдруг опять оказывался на поверх ности — вот сейчас, вот здесь — в настоящем, лицом к лицу с самим собою;

и все опять было так же, так же трудно и так же мучительно;

и он не знал по-прежнему, что ему делать. Зима заканчивалась — избавление не приходило.

Зима заканчивалась;

снег блестел на солнце;

солнце вспыхивало на снегу: все бо лее ясным, все более ярким, уже почти ослепительным светом;

мороз, все усиливаясь, накрепко сковывая, странную неподвижность придавая деревьям, сугробам, самый воздух делая, наконец, неподвижным, стеклянным, мелкими льдинками опускался на землю, мелкими льдинками потрескивал под ногами;

и казалось, что — вот, вот сей час — все это оборвется, рассыплется, рухнет под собственной тяжестью…;

но все это еще держалось, сверкало, сияло, и он, Макс — как ни хотелось ему — а ему уже очень хотелось: бежать… забыться, рассеяться… пойти куда-нибудь в гости… почему бы и нет? — Макс, посреди этой яркости, крепости — щуря глаза и потирая замерзшие руки — еще упорствовал, еще не сдавался.

Нет, нет, он уже не верил в усилие;

все снова и снова думал он, что это должно быть легко и получаться само собою… это трудное, редкое… как вдох или выдох.

И были, были, конечно, какие-то, всякий раз неожиданные — и всякий раз как будто сулившие, обещавшие что-то — нет, не длившиеся, конечно, по-прежнему — выпадавшие, конечно, из жизни, — но все-таки были, пусть краткие, редкие, всякий раз неожиданно ему, Максу, удававшиеся, дававшиеся мгновения, когда вдруг и как бы сама собою, с чудесной ясностью, в чарующем промежутке, виделась ему, скажем, река, скажем, мост, блеск солнца, блеск снега, без всяких усилий.

И было — при всем напряжении, упорстве — вопреки ли, благодаря ли ему — было и что-то совсем иное, пожалуй, что-то тихое, затихающее в этих днях и неделях, неделях и днях, что-то тайное, потаенное, затаившееся…;

медленно, медленно — сквозь все прочее и все остальное — сквозь блеск и сияние — напряженье, упорство — яр кость и крепость — проступали очертанья каких-то, далеких и очень далеких, забы тых и совсем забытых времен;

все глубже и глубже проваливался он в свою жизнь;

все дальше и дальше уходил он куда-то, по каким-то, как будто впервые открывавшимся ему, Максу, дорогам: они же, пересекаясь и путаясь, все чаще и как будто с разных сто рон, из более раннего, из более позднего, подводили его к тому дождливому, холод ному и темному августу, когда мы встретились с ним: к этому краткому, единствен ному, между уже и еще, между концом и началом затерянному мгновению;

впервые в жизни, быть может, он почувствовал в нем что-то загадочное, с тех пор, быть может, утраченное, быть может — невозвратимое;

впервые в жизни, быть может, он спросил себя — что же: что же было тогда, в августе, в начале всего?.. Он сам не знал, может быть, что тогда — было.

— Был дождь, был холод, туман… падение капель, дрожание листьев… и это чувство внезапного, чудесного пробужденья… и это осеннее, робкое, радостное, с тех пор, быть может, утраченное… да, утраченное, быть может, ощущение — жизни: за бредшей — куда-то, заблудившейся и затерявшейся — где-то, среди деревьев, в тума не и холоде… И что-то скрывалось, что-то словно таилось там, в этом холоде и в этом тума не — он сам не знал что — но что-то словно окликало его оттуда, из глубины этого далекого, дождливого и темного августа, звало и манило…;

и стоя, например, у окна, глядя, по-прежнему, вниз, во двор, где уже сгущались, может быть, сумерки, и не в силах пробиться сквозь скованный холодом воздух, свет какого-нибудь, например, фо наря казался большим, стеклянным, светящимся шаром вокруг другого, поменьше, такого же, — Макс, в эти дни и недели, недели и дни (еще, все-таки, длившиеся…), и уже понимая, как сказано, что долго они не продлятся, — уже понимая, быть может, что, не выдержав, он очень скоро оставит усилия, бросит старания, и что как только он бросит их — случайное, внешнее, легкое, пускай лишь на какое-то время, захлест нет его целиком и заполнит его без остатка, — и уже стремясь, в общем, забыться, рассеяться, — пойти куда-нибудь в гости, — но еще упорствуя, еще, все-таки, не сдава ясь, — Макс, в эти дни и недели, пытался вспомнить, пока не поздно, что же все-таки было тогда, в августе, в начале всего, и вспоминал, разумеется, дождь, холод, туман, внезапное пробуждение, призыв, впервые услышанный…, и по-прежнему глядя в окно, видел те, какие-то, дачные улицы, дома, крыши, заборы, видел лес, просеки, ви дел станцию, магазин возле станции, и по разным дорогам к нему приближаясь, как будто обходил его, все снова и снова, этот замкнутый в себе мир, где мы жили каждое лето, когда-то, где мы в последний раз жили с ним в августе, который, в августе, разо мкнулся…, этот, иными словами, всего в каких-нибудь сорока минутах езды от горо да — на так называемой электричке — расположенный дачный поселок, который он, Макс, помнил, конечно — как и я его помню, теперь — наизусть, и в котором каждый дом, каждое дерево, все изгибы всех тропинок в лесу как будто хранили в себе и сквозь все изменения, превращения и переходы, позднейшие времена, как будто доносили до него, Макса, и что-то от того августа, когда мы встретились с ним, и что-то от той, уже совсем сказочной, призрачной, уже невообразимой более жизни, которая как раз и закончилась — в августе. И внезапное, безнадежное, горестное, но вместе с тем и в то же самое время как будто примирявшее его с чем-то, с самим же собою, влечение — ко всему этому охватывало его;

и — где же все это? спрашивал он себя, куда же… куда же все это делось? и как же могло случиться, что он, Макс, так странно запутался и в таком раздоре оказался вдруг с самим же собою?..

— И все, конечно, не так, все, конечно, неправильно… и должны быть, должны быть, конечно, какие-то, совсем иные возможности… источники жизни.

— Искать их, найти их… — так думал он, может быть.

Но чтобы искать их, требовалось, конечно, все то же, то же усердие, те же уси лия, то же, пускай отстраненное, тихое, затихающее, но все-таки, конечно, внимание:

то же самое напряженье, короче, в котором проходили, мелькали и проносились эти дни и недели, недели и дни: уже, в общем, кончавшиеся: он чувствовал это: и кончавшиеся именно потому, разумеется, что он, Макс, уже не выдерживал их на пряженья, уже сдавался, уже уступал.

И уже подавалась, уже, в свою очередь, сдавалась понемногу зима — нет, нет, еще сверкала, сияла на солнце, еще яркая, крепкая, морозная, ледяная…;

но уже как будто первые трещины, первые щели пробились сквозь эту крепость, уже словно первые тем ные пятна проступили сквозь эту яркость, и в этой силе уже чувствовалось бессилие, расслабленность, истома, изнеможение… Так ломается камень, так трещит и ломается лед…;

и уже понимая, конечно, что никаких — иных возможностей ему — теперь — не найти, что искать их ему еще придется когда-нибудь… после, — уже понимая, как ска зано, что, не выдержав напряженья, он бросится, скорее всего, очень скоро, в какую нибудь — откровенно-внешнюю, легкую, намеренно и нарочито случайную жизнь, — отдастся ей и забудется в ней, — и уже втайне, быть может, предчувствуя, что она, эта жизнь, уведет его — отбросит его еще дальше от того, что по-прежнему… по-преж нему, конечно, влекло и манило его, звало и окликало оттуда, из глубины того дожд ливого, темного, неправдоподобно и непоправимо далекого августа, когда мы встре тились с ним (и что же все-таки, что же было тогда?..) — Макс, с тоской и горечью все это понимая, предчувствуя — и как будто стремясь, в последнее, еще отпущенное ему мгновение, увидеть, запомнить и взять с собою — оттуда — хоть что-нибудь…, — Макс, короче, еще раз: Макс, отойдя, наконец, от своего, еще по-зимнему, конечно, закрытого, еще залепленного снегом окна, проведя рукой по лицу — и этим простым движением как будто перечеркнув и закончив: и дни и недели, и недели и дни — Макс, еще и еще раз:

Макс, отойдя, наконец, от окна, с тоской и горечью принимая свое поражение, перечер кнув дни и закончив недели, почувствовал — не просто желание, но — необходимость:

немедленно, сегодня, сию минуту, пока не поздно, поехать туда, в тот, еще и еще раз, всего в сорока минутах от города и все-таки бесконечно, непоправимо далекий поселок, где, как сказано, ни он, ни я, с того самого августа, не бывал…: я же (теперь и здесь, отсю да и со своей стороны…) — я вспоминаю теперь, как, в какой-то — воскресный (я был, следовательно, свободен от неописуемого;

Макс, разумеется, тоже…) — из всех прочих, воскресных ли, будних дней той далекой зимы теперь и здесь выделяемый мною день, я вышел на улицу — или, вернее: во двор, еще заметенный, разумеется, снегом, — и едва закрыв дверь, замер, заметив вдруг что-то — еще сам не понимая, может быть, что, — и уже весенний, влажный и теплый воздух пахнул на меня откуда-то (из каких-то щелей, каких-то трещин…), и в дальнем конце двора уже были первые черные пятна земли, за ночь проступившие из-под снега, и взлетевшая с клумбы ворона закричала вдруг каким то иным, одновременно протяжным и резким, испуганным и радостным криком, — и резко, внезапно, решительно — из уже по-весеннему оставленного мной приоткрытым окна моей комнаты — из еще по-зимнему, может быть, распахнутой мною форточки — зазвонил, вдруг, телефон, — и вдруг замер и вдруг опять зазвонил, — и я взбежал по лес тнице, подбежал к аппарату, — и быстрым, резким, решительным, каким-то, подумал я, почти деловитым голосом, Макс, оказавшийся на том конце провода, сообщил мне, что он, Макс, собирается вот сейчас, сию минуту, немедленно поехать туда, в тот поселок, где мы с ним некогда встретились;

если, сказал он, если у меня есть время, если у меня есть желание поехать с ним вместе, он ждет меня через час на вокзале. И так же быстро попрощавшись, не дожидаясь ответа, повесил трубку;

я же еще пару мгновений слушал, я помню, на моем конце провода, короткие, резкие, быстрые, как будто обгонявшие друг друга гудки.

Уже конец лета: здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке.

Уже холодные темные ночи, уже первые желтые листья сухо трепещут, испуган но вздрагивают на ветру, уже ветер шумит иначе, уже море окрасилось по-иному. Оно кажется то прозрачно-серым, то призрачно-голубым, но уже ко всему безразличным, от всего отрешенным;

в легкой дымке лежит его берег, дальний мыс, дюна;

и медлен но-медленно тают, сливаясь с ним, отраженья и отсветы — навсегда уплывающих обла ков. Все меняется: все изменилось — и хотя еще много солнца, много света вокруг, но этот свет уже холоден, тих, пронзительно ясен по-прежнему, но уже какой-то иной, как будто затаившейся ясностью: деревья, освещенные им, стоят как-то странно, одиноко и неуверенно — и как если бы — осень? — осень, медленно приближаясь, возвещала о своем приходе, раздвигая, переставляя и путая предметы (заборы, крыши, мостик через ручей…) — смещая акценты, сбиваясь с ритма;

— и только дождь, налетая порывами, все ставит вдруг на свои, еще непривычные, но уже окончательные места.

И — что же? — я остаюсь здесь? — да, конечно, я остаюсь здесь, на берегу моря, на краю мира…;

я проживу здесь и осень, и, наверное, зиму, и — сколько бы времени ни потребовало от меня это медленное, каждый день прерываемое и каждый день возобновляемое мною движение (движение куда-то, приближение к чему-то…) — столько времени и проживу я, наверное, здесь, на краю мира, на берегу, соответствен но, моря… И возвращаясь, на мгновенье, к ближайшему (уже отступившему…), я вспоминаю теперь (почти невольно вспоминаю теперь…) тот, какой-то, последний день того — прошлого (уже прошлого, всего лишь прошлого…) лета, которое мы прожили здесь вдвоем, вместе с Максом, и как мы стояли, в последний раз, на обозначенной лишь столбиком и скамейкой остановке у въезда в деревню…: когда это было? Еще недавно, уже давно: в еще совсем близком, уже отдалившемся, почти осязаемом, уже все-таки — в прошлом.

И я выхожу — теперь — из дому, и пройдя, разумеется, мимо его, Максовой, повис шей над землею мансарды, помедлив, разумеется, перед тем — с еще парящей, но уже редеющей кроною — деревом, на которое он, Макс, смотрел когда-то, утром и вечером, дохожу до остановки — теперь;

и здесь все теперь так же, почти так же, быть может, как было тогда, год назад;

тот же столбик, та же скамейка;

и так же, в тонком воздухе, кружат ся, и так же, на асфальт, на белый песок у обочины, ложатся первые, желтые и как будто те же самые листья;

и так же, из-за поворота шоссе, из-за дальнего леса, появляется, вне запно и призрачно, тот же самый, быть может, автобус;

приближается, тормозит — я не сажусь в него — отъезжает… Я остаюсь здесь: конечно.

Да, конечно, я остаюсь здесь — и время (думаю я, провожая автобус глазами…) — время (думаю я…) — пускай медленно, медленно утекая — уводит меня все дальше и дальше от — доступного, близкого, позднего, все дальше и дальше, куда то, по каким-то, как будто впервые открывающимся дорогам… И он так же, по-прежнему влечет меня: здесь и теперь, как влек его, Макса: там и тогда, этот август, уже описанный мною, это как бы по ту сторону всех прочих времен лежащее время, с его потаенной укрытостью, тихой моросью, опускавшимся небом…, этот август, еще и еще раз, когда, и в силу, конечно, каких-то, вполне случайных, пус кай по видимости, обстоятельств, я впервые в жизни, как и он, Макс, остался один и, блуждая по лесу, блуждая по улицам, услышал вдруг, как и Макс, из сплетения веток, сквозь мокрые листья, впервые, может быть, зазвучавший призыв… И в самом деле, еще и еще раз (так думаю я теперь…): чего же они хотят от нас, эти деревья, с их стволами и ветками… вот эта, скажем, осина у меня за окном, вон та, уже на дюне, сосна?..

Они хотят, может быть, чтобы мы их — увидели? Вот — отрываясь сейчас от пи сания — вот: я вижу их: прямо напротив… Они хотят, чтобы мы их — запомнили, сохранили, взяли с собою? Я запомню их, разумеется;

я буду вспоминать о них, конечно, когда-нибудь, уехав отсюда… когда это будет?.. и точно так же, как я вспоминаю теперь те, в том городе, липы и вязы, те кле ны, те, в августе, тоже сосны, тоже осины, те березы в роще, тот орешник в лесу… Но, еще и еще раз, но призыв их не умолкает, призыв их… да, призыв их звучит все настойчивее;

к чему-то еще, к чему-то совсем иному они нас призывают… Они и хотят, может быть, превратиться — во что-то иное, — в слова и фразы, к примеру, — в эпитеты, например, и сравнения, — в подъемы или, наоборот, падения ритма… Они и превращаются в них — вот сейчас.

А между тем (так я думаю…) за этим последним призывом таится, быть может, еще один, самый тихий и самый настойчивый, необъяснимый, неисчерпаемый, не от меняющий, но как будто перерастающий все остальные, поднимающийся над ними, над нами, ко всей нашей жизни обращенный, быть может, призыв… Они хотят, что бы мы их увидели, деревья, сосны, осины… Они хотят, чтобы мы их — запомнили… чтобы мы превратили их в слова, фразы… конечно. Но за всем этим… ах, за всем этим таится что-то огромное, превышающее наши возможности, бесконечно-далеко уводя щее, ни к чему не сводимое… И мы никогда не поймем, разумеется, чего же они хотят от нас, та осина, эта сосна.

Уже конец лета, уже самый конец его. И уже не просто желтеют, уже падают по немногу листья: падают еще медленно, неуверенно и неловко, еще раздумывая, еще колеблясь, подрагивая на лету — и словно пожимая плечами, с тайным упреком, с тай ным сожалением соглашаясь на что-то — но уже падают, падают непрерывно. И в этом медленном, непрерывном падении листьев уже слышится, и все отчетливей слышится, осень, ее приход, ее приближение — и словно шаги ее, по лесам и дорогам, шаги еще тихие, легкие, но уже глубоким, протяжным отзвуком наполняющие пространство.

Она приходит, проходит, смахивая, как капли дождя с деревьев, стряхивая, как листья и вместе с листьями, остатки лета, собирая в ладонях, унося их с собою, — приходит, проходит, по пути раздвигая предметы, раскрывая пространство, протяжным отзву ком наполняя округу…;

и каждый день, покончив с писанием, я, оставшийся здесь, вы хожу, разумеется, из дому, и помедлив возле мансарды, посидев на скамейке, у стол бика, ухожу, вместе с осенью, все дальше и дальше, куда-то, по тропинкам, дорогам, по листьям и по лесу, — сквозь ландшафт, как будто превращенный, на мгновенье, в ландкарту, — и дохожу, например, до того, поросшего травою холма, где мы сидели некогда с Максом — когда это было? — и где я сказал ему, глядя в долину — с теперь уже совсем пожелтевшим, разумеется, полем, но с тем же аистом, еще блуждающим по полю, — что есть ведь разные, совсем разные времена (собрать их, расставить их по местам…), — и поднимаюсь на тот, другой, тот единственный холм в округе, с которо го, и только с которого, в какой-нибудь очень ясный, осенний, к примеру, день, видна бывает, вдруг, тоненькая, чуть более светлая, чем лес, синеющий на горизонте, чуть бо лее темная, чем небо, синеющее над лесом, тоненькая, совсем тоненькая, темно-синяя полоска — чего же? — море, еще и еще раз, море, внезапно и призрачно возникающее за всеми прочими холмами, полями, между лесом и небом, сливаясь с ними, отделяясь от них.

Я вижу, я не слышу его. Оно лежит там, вдали, неподвижно, безмолвно, недости жимое, в чарующем отдалении.

Да, в самом деле (еще и еще раз…) есть разные, есть совсем разные времена. Есть разные, совсем разные времена;

но когда мы всматриваемся в них: откуда-то (вот с этого, например, тоже и уже совсем пожелтевшей травою поросшего, конечно, хол ма…) — одно из них (еще и еще раз…) — одно из них, какое-нибудь совсем, совсем раннее, неправдоподобно-далекое, не существующее более время (какой-нибудь ав густ, к примеру, дождливый и темный, холодный, почти осенний…) — одно из них невольно кажется нам: началом: началом всего: всех прочих, следовательно, и по ви димости никак не связанных с ним времен.

Он лежит там, вдали, этот август, это начало, — лежит там, вдали, недостижимый, невероятный, — отделенный от всего предыдущего (всего того, значит, что вместе с ним и закончилось…), но отделенный и от всего последующего (всего того, соответс твенно, что вместе с ним и началось…): предел, замкнутый в своих пределах, граница, замкнутая в своих границах;

и чем пристальнее я в него всматриваюсь, чем реальнее делаются его очертания (его границы, его пределы…), тем более странным и удиви тельным кажется мне, теперь, что до него был, к примеру, какой-то июль, а после — какой-то сентябрь. Никакого сентября, никакого июля, ни до, ни после, не было: был только август, начало всего. И если это все, если, значит, все прочие времена, однажды начавшись (а начались они, как сказано, в августе…), как будто вовлечены уже в какое то огромное, охватывающее и объединяющее их всех движение, — и возникая друг из друга, превращаясь друг в друга, как будто стремятся куда-то, к чему-то (и никто, конечно, не знает куда, не знает к чему…) — то, напротив, он, этот август, ни из чего не возникая, ни во что не превращаясь, не ведая ни до, ни после, ни сентября, ни июля, — он лежит где-то там, в неправдоподобном, немыслимом отдалении, — лежит непод вижно, безмолвно, как полоска заката, замедлившая над лесом, как полоска рассвета, вдруг вспыхнувшая над морем, — или, наконец, как тоненькая, едва различимая по лоска воды, где-то там, за всеми холмами, полями и перелесками…;

из любого време ни можно к нему возвратиться.

Я приехал на вокзал;

Макса там не было. Были поезда, электрички;

совсем непод вижно, опять-таки (как будто вообще не способные к движенью…) стояли они возле заметенных снегом перронов. И я бродил между ними, один, глядя на часы, думая — тоже и в свою очередь, уже тогда, как теперь, думая, конечно, об августе, начале все го, — и о том, что вот, через час, мы снова увидим эти улицы, заборы, дома, и тот дом, где жил Макс, и тот, где сам я когда-то жил, — но что мы увидим их: вот сейчас, через час, зимою, в конце зимы, в совсем… ах, в совсем другом времени.

— Там ничего, наверное, не изменилось;

там те же деревья, те же улицы, те же тро пинки в лесу. Но августа (думал я…) — августа там уже нет.

— И где же он, этот август, с его мелким дождем, тихой моросью, падением ка пель, дрожанием листьев?.. Его нет;

его никогда уже больше не будет.

— И возвратиться, на самом деле… возвратиться никуда невозможно;

а если воз можно, то как-то — совсем иначе… — Совсем иначе? — Конечно.

И что-то вдруг почувствовал я, блуждая среди электричек: какой-то (так думаю я теперь…) как будто издалека нарастающий ритм, смутное биение дальнего замысла.

Это было, я помню, внезапно: внезапно и радостно;

и близость возвращения, ощущение невозвратимости, и та веселая, легкая, втайне задумчивая тревога, которая предшествует всякой поездке, пусть краткой, всякой дороге, пусть близкой, — все это словно сливалось, сходилось с предчувствием, быть может, какого-то, совсем иного, может быть, возвращения: еще неясного, смутным замыслом проступавшего сквозь прочие мысли, чувства, — ожидание, волнение, — вокзал, перроны и поезда: август (думаю я теперь…) — август, со всеми его деревьями, тропинками, просеками, тихой моросью и мелким дождем — вдруг словно обратился ко мне, на вокзале: почти так же, быть может, как, в августе, обратились ко мне деревья, тропинки, мелкий дождь и тихая морось: с тем же призывом, как тот же призыв.

Но — я очень хорошо это помню — но когда он, Макс (истинный, еще и еще раз, герой моей истории: если это история…) — когда он, Макс, появившись — я так и не понял откуда, — пожал мне руку, и извиняясь за опоздание, посмотрел на меня какими-то, никогда прежде мною не виданными, какими-то, вдруг, возбужденно-при стальными, напряженно-тревожными и тут же, от моего ответного взгляда, усколь знувшими, я помню, глазами, — это выражение его глаз, как, впрочем, и неожидан но-крепкое, тут же, однако, ослабнувшее пожатие его руки, — все это (а все это, здесь и теперь, превратившись, наконец, в простой предмет моих занятий, усилий, дается мне совершенно просто и так же просто входит во все остальное, в поездку, уже на чавшуюся, как, скажем, снег, перроны и поезда…) — все это, пускай на мгновение, отбросило меня от моих — смутных помыслов, далеких предчувствий…;

и я стоял, на вокзале, удивляясь этому сочетанию силы и слабости, этому напряженно-пристально му возбуждению, так странно не соответствовавшему (казалось мне…) той деловитой решительности, с которой он говорил со мною по телефону. Было холодно, тихо;

до ближайшей электрички оставалось еще — минут, наверное, десять. И все эти десять минут я смотрел, я помню, в его, Максовы, неузнаваемые, возбужденно-пристальные глаза, то заглядывая в них украдкой, то пытаясь, наоборот, поймать его взгляд, удер жать и добиться ответа;

и я чувствовал, как постепенно, очень медленно, взгляд его из менялся, смягчался и как медленно, постепенно исчезала, во мне самом, охватившая меня скованность.

— Не странно ли, — спросил он меня, наконец (мы вошли, наконец, в вагон…), — не странно ли, что все это мы увидим сейчас: под снегом, в снегу?..

— Да, странно, — сказал я в ответ. — Но еще более странно, не правда ли? что все это мы увидим: вот сейчас, не тогда.

И сидя в поезде, напротив Макса (а поезд шел медленно, от станции к станции, и медленно, тихо проплывал за окнами день, морозный и солнечный…), — глядя, как и он, Макс, в окно — мы оба молчали, — я вновь думал, может быть, о каком-то, совсем ином, еще невозможном — единственно-возможном (так думал я…) возвращении;

Макс же, я помню, с уже смягчившимся, но по-прежнему напряженным выражени ем лица, глаз — и время от времени посматривая почему-то на свою руку, лежавшую у него на колене, то сжимая, то разжимая ее — Макс, с напряженным, странным, смягчившимся выражением глаз и лица, как будто высматривал что-то в окне, все сно ва и снова всматриваясь в проплывавшие мимо — столь, когда-то, знакомые — с того августа, с того последнего, в августе, дня, когда он, Макс, утром, когда я сам, вечером, в последний раз ехал по этой дороге в Москву, ни им, ни мною не виденные ни разу — станции, будки, платформы, — какие-то, все те же, заборы, — какие-то, наверное, скла ды, — деревья, далекие крыши.

Был морозный, ясный и солнечный день;

блестел снег;

темнела дорога;

медленно, бесконечно опускался шлагбаум;

вспыхивали, на мгновение, стекла затормозившей перед шлагбаумом машины;

все это было — сейчас, вот сейчас, само по себе.

Но мысль ходит своими, тайными, путями. Суть ее в одновременности, в непре рывном и одновременном движении по совсем разным, бесконечно далеко уводящим друг от друга, хотя и пересекающимся временами дорогам.

Я помнил, конечно, его, Максов, рассказ о театре (на маленькой площади…), о Сергее Сергеевиче (режиссере и устроителе…) — и о том, что — вот, как ни странно, у Сергея Сергеевича есть, значит, дом: там, в том — или, вернее: почти в том поселке, где мы некогда встретились с Максом и куда мы теперь возвращались… Нет, сказал Макс (отвечая на мой вопрос…) — нет, в театре (на маленькой площа ди…) он уже очень и очень давно не бывал. Он был, признаться, занят совсем другим.

(Ах вот как: совсем другим?..) Да, совсем другим. Но вообще… — — Что?

Вообще все это весьма и весьма интересно. Непонятно лишь, что с этим делать.

— Непонятно лишь, что ты имеешь в виду.

Он вдруг улыбнулся, я помню: впервые за всю нашу встречу (поездку…).

— Я и сам не знаю, — сказал он (улыбаясь — проплывавшим мимо деревь ям…). — Выйти на сцену, встать перед залом: в этом (так он сказал…) — в этом тоже есть, может быть, некая… безусловность — и может быть, некое чувство… победы… над чем-то.

— Да, — сказал я, — это, наверное, совсем особенное и ни с чем не сравнимое ощущение… — Вот именно.

И больше мы ни о чем подобном не говорили;

ведь мысль, еще и еще раз, ходит тайными, своими путями;

и пути эти расходятся в разные стороны, кружат по сторонам, теряются, вновь возникают, — и только изредка, вдруг, совпадают друг с другом, пересе каются, как иногда пересекаются рельсы, возле пустынной, какой-нибудь, без названия, станции, — бегут вместе, разбегаются вновь… — Мы приехали, — сказал Макс.

Ну что же: вот она, эта станция.

И когда поезд ушел, когда звук его замер вдали, мы остались, вдвоем, на плат форме, сбитые с толку, не в силах справиться с изумлением.

В самом деле, вот поезд (поезд, это как бы еще продолжение города…) — вот поезд уходит, исчезает: за выступом леса, вот даже и звук его замирает вдали, а мы остаемся, вдвоем, на этой пустынной, неузнаваемой, заметенной снегом станции, — и словно вдруг выброшенные откуда-то, словно вдруг брошенные куда-то, — в мгновен ной, после шума, движенья, мельканья, со всех сторон обступающей нас тишине… Ну что же, вот она, эта станция… Я помнил ее: зеленую, желтую, летнюю, с капля ми дождя на перилах, на листьях и ветках, с мелкими лужами в углубленьях асфальта.

Но теперь здесь была зима, был снег, солнце, деревья, с обведенными снегом — вплоть до мельчайшей веточки — ветками…;

и зима здесь казалась еще совсем крепкой, плот ной — сплошной: как если бы, уехав из города, приехав за город, мы возвратились вдруг в ее середину, в ее средоточие.

Что же: вот она, эта станция…;

и вот, на противоположной платформе, все та же, сколоченная из досок, с подпираемым деревянными столбами навесом, назад и набок чуть-чуть завалившаяся по-прежнему касса…;

и вот часы, с их минутною стрелкою…;

Макс, подойдя к перилам, сгреб снег ладонями, скрутил снежок, бросил — в ближайшее дерево: — снежок рассыпался, лишь легкую белую отметину оставив на темном ство ле… И были ступени лестницы с косой наледью — мы скользили по ним: куда-то…;

был твердый наст узкой, от станции к магазину ведущей дорожки — мы шли, то и дело оступаясь, проваливаясь, глядя вокруг…;

были сугробы, солнце, сверкавшее на снегу…;

знакомые заборы, калитки…;

колодцы, крыши, дома.

— И что же, мы действительно — здесь?..

— Да, кажется… — Кажется… Магазин же, я помню, по-прежнему был закрыт, замок висел на двери. И та, пер вая, за магазином, заколоченная в августе дверь по-прежнему была заколочена;

и та, другая, с другой стороны, тоже, на сей раз, забита.

И подняв голову, и обернувшись, я увидел вдруг чистое, зимнее, над оснеженными ветками, совсем другое, ярко-синее небо;

и вдруг промелькнул, я помню, прошумел, за деревьями, поезд;

прошумел, промелькнул…;

и все опять стихло;

и мы опять остались вдвоем, в снегу, в тишине.

— И все-таки, что же было тогда, в августе, в начале всего?..

— Был, разумеется, дождь, был, конечно, туман… и это внезапное чувство внезап ного, чудесного пробужденья… и это особенное, осеннее ощущение жизни, заблудив шейся, забредшей куда-то… Но как бы то ни было и что бы то ни было — в августе, был — теперь — снег, скрипевший у нас под ногами;

были узкие, Бог знает кем протоптанные тропинки;

и один, я помню, один-единственный, почти неподвижный в морозном воздухе, белею щий в небе дымок;

и обведенные снегом деревья;

обведенные снегом заборы;

и дома, и крыши в снегу…;

и все это, столь, когда-то, знакомое, с того августа не виденное ни разу… и, конечно, хранившее, сохранявшее в себе этот август… еще, может быть, что-то… то, что мы тогда еще помнили, а после забыли… все это, морозное, зимнее, неузнаваемое… с каждым шагом узнаваемое все лучше… все это тоже было, конеч но — вот сейчас, само по себе.

И значит, надо было приехать сюда, пройти по этим улицам, мимо этих домов, посмотреть на эти деревья, заборы, чтобы тут же и наконец убедиться, как безнадежно отторгнуты мы от того, какого-то, сохраненного ими и возвращавшегося… конечно, не возвратимого, конечно же, прошлого.

И мы в этом, действительно, убеждались — и с каждым шагом все более.

Вот так, думаю я теперь, вот так, поворачивая обратно, движемся мы — непонят но в какую сторону… — Странно, не правда ли?

— Да, правда, странно… И все-таки оно возвращалось к нам, это прошлое, оживало в нас понемногу;

и, шагая рядом с Максом, вслед за ним, оступаясь, проваливаясь, глядя вокруг, я вспоми нал, я помню, свои зимние приезды сюда, когда-то, бесконечно-давно, еще до августа, еще до начала, в какие-нибудь, скажем субботние, воскресные, скажем, дни, вместе с кем-нибудь, конечно, из взрослых — Макс опять улыбнулся — и как странно, совсем по-другому, выглядели, всякий раз, эти улицы… почти так же, быть может, как выгля дели они теперь, вот сейчас… но совсем не так, разумеется, как выглядели, к примеру, каким-нибудь, предыдущим, теперь уже совсем сказочным, призрачным, невообра зимым более летом… как странно было ходить по ним, узнавать их, не узнавать их… вот эту, терявшуюся среди сугробов: мы не свернули в нее… и вот эту, по которой мы шли: загибавшуюся, огибавшую… да, все тот же, двухэтажный, кирпичный, самый большой на этой улице дом… и превращавшуюся, ненадолго, в узкий, совсем узкий проход между двумя… все теми же, сплошными заборами… и выводившую вдруг на ту… да, мы вышли на нее, наконец… на ту, нашу улицу…;

Макс, когда мы вышли на нее, наконец, тут же, я помню, остановился.

Она была все такой же, эта улица, заваленная сугробами… нет, не такой, как в августе… такой, как когда-то, в те, какие-то, бесконечно-далекие зимы, бесконечно давно… — И все-таки, все-таки, что же было тогда, в августе, в начале всего?..

— До августа? До августа мы были дети, — сказал он. — А вот в августе, в ав густе… И с напряженным, тревожным, смягчившимся, внимательным и отрешенным вы ражением лица, то снимая, я помню, то вновь надевая перчатки, смотрел он, шагая, по сторонам… ах, подумал я вдруг, почти так же, как смотрел он, то вынимая, то снова засовывая руки в карманы, в то холодное, в августе, холодное и раннее утро, когда мы шли с ним навстречу друг другу, по вот этой же самой улице, с каждым шагом все бли же — и когда он, Макс, свернул вдруг, так неожиданно — влево? — нет, вправо — с его тогдашней и с нашей теперешней точки зрения — вправо, вправо, конечно — вон в тот просвет между — уже и опять появившимися, обведенными снегом деревьями… — Зайдем, — сказал Макс. — Конечно… зайдем.

И калитка, я помню, захлопнулась за нами… все с тем же, чуть более резким в мо розном воздухе, протяжным, ржавым, пронзительным скрипом.

Был снег повсюду, снег на дорожке, снег на деревьях — мы проскальзывали под вет ками, отгибали их — снег осыпался, холодил руки, тихо касался щек… Снег, снег повсюду, на крыше дома, и на крыше веранды, чуть более низкой, и на карнизах, оконных рамах, на крыльце, на ступеньках…;

Макс, поднявшись по ним, перегнувшись через перила, потер стекло, заглянул… я тоже… нет, там, внутри, на веранде… где мы сидели так долго, в последний день, в августе… там ничего не было видно… край стены, косяк двери… немного солнца на дощатом полу.

— Но что же, все-таки, что же было тогда, в августе, в начале всего?..

— Был, разумеется, дождь, был, конечно, туман… и это внезапное, чудесное про бужденье… и это ощущение жизни, заблудившейся, забредшей куда-то… — Но и что-то еще… что-то совсем иное… с тех пор, быть может, утраченное, быть может, невозвратимое… И как будто высматривая это — что-то еще, с тех пор, быть может, утраченное, все снова и снова всматривался он туда, в пустоту и заброшенность.

— И — что же? — спросил я его.

— Ничего, — сказал он в ответ. — Край стены, косяк двери… И мы так же долго стояли на этом крыльце, под этим навесом, как… подумал я… как я стоял здесь, когда-то, один, в тот последний, самый последний день в августе… пос ле последнего… когда его, Макса, здесь уже не было, дверь была заперта… и я не знал, что мне делать… и дождь… я помню, я помнил… дождь, стекая с навеса, струился по желобу и с нежным хлопающим звуком падал, падал на землю… и в том месте, куда он падал, была маленькая темная ямка… там тоже был теперь снег… и внезапный ветер прошумел в вершинах деревьев… и я заглянул, еще раз, в окно… и в конце концов про шел, снова, под этими… да, яблонями, отгибая их ветви… и мелкие капли оставались, конечно, на пальцах… мокрые листья касались, разумеется, щек… и улица, заваленная сугробами… улица, когда мы выскользнули, наконец, из-под веток, показалась мне вдруг непривычно-широкой, странно-солнечной, неожиданно-ясной.

И вот теперь мы были, действительно, здесь — пускай сейчас — здесь.

— А кстати, почему ты уехал тогда… так внезапно?..

— Сам не знаю, — сказал он. — Так… какое-то, вдруг, беспокойство… А в том доме, где сам я когда-то жил, — всегда и каждое лето, — впервые один и в последний раз в августе, — в этом доме, с его, тоже, верандой, тремя комнатами и тремя, почему-то, порогами в коридоре, соединяющими их, — с еще одной, как будто добавоч ной, проходной и темной комнатой в глубине, — в этом так знакомом мне доме, как ни какой другой дом никогда, конечно, не будет и не может мне быть знаком, — в доме этом жили теперь — и до сих пор живут, наверное, — некие… нет, в общем, незнакомые мне, вполне чужие мне люди. И они действительно жили там, дорожки были расчищены, сол нце сверкало в окнах.

И уже как будто сдвинулось что-то, заколебалось и вышло из равновесия: кажет ся, ели у забора, те самые, на которые я смотрел когда-то, утром и вечером — как буд то впервые и в последний раз в августе — расступились и поредели немного: и даже снег, лежавший на них теперь, не в силах был соединить их в тот прежний, сплошной ряд, почти без просветов… — Странно, странно, не правда ли?..

Мы вошли в лес;

все исчезло.

Совсем узкой, едва различимой, почти нехоженой была здесь тропинка… и теря лась, и вновь возникала, и пересекала, вдруг, проложенную кем-то лыжню, и совпада ла с нею, и снова от нее отделялась… И когда исчезли из виду дома, исчезли крыши, исчезли заборы, лес, обступив нас, запахнулся за нами;

и вот: поляна, прогалина;

вот: осины, орешник;

и ветки, и веточ ки, обведенные, разумеется, снегом;

и солнце, терявшееся в их бесконечно-сложном сплетении;

пушистой, уже чуть-чуть красноватой каймою оттенявшее их рисунок;

и:

тот же зов, тот же оклик, тот же, конечно, призыв… несмолкающий;

безмолвие;

не подвижность.

И я снова думал, глядя вокруг, об ответе… о каком-то, так думал я, может быть, совсем ином, еще невозможном, единственно-возможном, думал я, возвращении… движении во времени, круженье в пространстве.

И мы шли все дальше, все дальше;

и вот: еще поляна, другая прогалина;

и через поляну, вдали: дерево, дуб, с раздвоенным внизу стволом;

совсем черный на белом снегу;

совсем черный в прозрачной синеве неба;

и просека, и снова тропинка;

и еловый лес, и сосновый;

и все это, все это… а все это тоже было, конечно, вот сейчас, само по себе… все это, с того августа не виденное ни разу… все это уводило, конечно, куда-то еще дальше, к каким-то, уже совсем сказочным, призрачным, невообразимым более зимам, в их сере дину, их средоточие… Зима, думал я, оступаясь, проваливаясь, глядя вокруг, зима — это самое глубокое время года;

все прочие времена поверхностны рядом с ней.

Все прочие времена поверхностны, но зима уводит куда-то, приближает к чему то, запутывает следы, сбивает с дороги, возвращает к невозвратимому…;

и мы шли уже совсем тихо, молча, никого ни о чем не спрашивая, ни себя самих, ни друг друга, — и словно вдруг примиренные с чем-то, с самими собою, — отдаваясь и радуясь: круженью в пространстве, движенью во времени… И замечательно (думаю я теперь…) — в высшей степени и во всех отношениях замечательно, разумеется, что, углубляясь, петляя, не спрашивая никого ни о чем, мы прошли — то самое место, — то место, с которого я начал и до которого мне еще нужно добраться, — ту самую первую точку на карте, легкий изгиб тропинки, где много поз же, впоследствии, Макс, остановившись, закурил сигарету, и помолчав, помедлив, ска зал вдруг, что, во всяком случае, он, Макс — поворачивает обратно, — что мы прошли его, не остановившись и даже не закурив, — и что, значит, лишь я один, отсюда, издале ка, вижу этот маленький, едва различимый (легкий изгиб тропинки…) направленный в будущее (возвращающий в прошлое…) важнейший для меня указатель.

А мы шли все дальше, все дальше, петляя и углубляясь — и зашли, наконец, так далеко, что вдруг, в мгновенном просвете, увидели, за отпрянувшими соснами: поле — и сделав еще несколько шагов, — за полем, в мгновенном просвете: дома — и тут, разуме ется, все углубления кончились.

Вот так, думаю я теперь, вот так, поворачивая обратно, движемся мы — нет, не понятно в какую сторону… И вот, значит, эти дома, это поле, эта, так думаю я теперь и так думал я, может быть, стоя, рядом с Максом, на краю леса, в снегу, эта, тоже — граница, — граница, отделявшая, некогда, тот замкнутый в себе мир (лес, поселок и станция…), который мы обошли теперь: почти целиком, прошли теперь: до конца, — от всего остального, прочего, уже безразличного…, — простая граница, сама по себе уже не имевшая, для нас обоих, тогда, когда-то, никакого, почти никакого значения… Ну что же, теперь она получила его, и теперь мы идем через поле, по совсем уз кой, опять-таки, обледеневшей, то и дело заметаемой снегом тропинке, и после углуб ленной неподвижности леса здесь, на ветру, и пусто, и холодно, и ветер, ветер, вокруг нас, пробегая по полю, подбрасывает, закручивает мгновенные всполохи снега… И уже отделяются друг от друга дома, как будто расходятся в разные стороны, уже видны окна, крыши, заборы, уже совершенно ясно, во всяком случае, виден самый край ний из этих домов, двухэтажный, за высокими соснами… — Мне кажется, я вообще здесь никогда не бывал… — Я тоже. Никогда, никогда… И я уже видел ее, ту, прекраснейшую из сосен, с ее нежным красноватым стволом и веткой, тянущейся к самому дому…;

и потом мы завернули за угол, пошли вдоль забора, прошли ворота… незапертые, и обогнув дом, услышали, а затем и увидели, в просвете между двумя другими домами — в просвете, вернее, между двумя, отде лявшими их друг от друга заборами — за еще одним, поменьше, полем — шоссе, и обошли их все, эти пять, шесть, может быть, я не помню, домов, двухэтажных, почти одинаковых, и возвратились к воротам, и у ворот, конечно, остановились.

Они не были заперты;

одна створка отставала, чуть-чуть, от другой;

дом же, глу боко в саду, за высокими соснами, казался заброшенным, почерневшим от времени, дождя и снега, огромным, необитаемым.

Зимою, думаю я теперь, зимою сумерки подступают издалека и наступают вне запно;

самый воздух делается понемногу прозрачнее, тоньше — и утончаясь, редея, вдруг, в какое-то, всегда краткое, неуловимое, всякий раз неожиданное мгновение, оборачивается уже давным-давно таившейся за ним темнотою… — Подойдем поближе, — сказал Макс.

И я опять видел ее, прекраснейшую из сосен, у самого дома, чуть поодаль от всех остальных…;

но мы еще долго шли к ней, к ней и к дому, по нерасчищенной, но отчет ливо проступавшей под снегом, асфальтовой, твердой дорожке, с птичьими, и только с птичьими, я помню, следами. И были, я помню, сосновые иглы, мелкие веточки на снегу;

и дом, сосна перед домом то исчезали, то вновь появлялись за другими, соответс твенно, соснами;

и очертания веток, стволов, как бывает в сумерках, то вдруг расплы вались, то вдруг странную, тревожную четкость обретали в сгущавшейся синеве… — И мы никогда не поймем, разумеется, чего же они хотят от нас… с их ствола ми, с их ветками… Там никого не было в доме, ни Сергея Сергеевича, вообще никого.

Была большая, открытая, летняя, заметенная снегом терраса;

был круглый стол на террасе;

снег лежал на нем толстым, плотным, тяжелым, с одного края почернев шим, я помню, слоем;

были птичьи следы повсюду, на столе, на перилах;

была дверь и окно возле двери с запертыми изнутри ставнями;

ничего, никого больше не было…;

Макс, взойдя по ступенькам, обернулся, посмотрел на меня;

я же, отступив, я помню, на пару шагов назад, смотрел, в свою очередь, на — сосну, прекраснейшую из сосен, теперь уже совсем, совсем близкую.

Она стояла сама по себе, отделенная от всех остальных, прямо перед выходивши ми в поле окнами, высокая, с нежным красноватым стволом и одной, очень длинной, выбивающейся из общей игры ветвей и уже совсем синим снегом обведенною, укры тою веткою… веткою, которая шла поначалу чуть вверх, потом, вдруг, загибалась и как будто пытаясь дотянуться до чего-то, прикоснуться к чему-то, долго, бесконечно долго тянулась к дому, к окну, так, впрочем, и не дотягиваясь до них… И чем дольше я смот рел на нее, тем сильнее делалась, во мне самом, меня самого чуть-чуть удивлявшая, пожалуй, решимость… ответить, и я смотрел на нее почти так же… почти так же, быть может, как я смотрел, в августе, на те, к примеру, какие-то, с тех пор так безнадежно по редевшие ели перед тем, каким-то, окном… на дорогу, черневшую когда-то за ними… с тем же самым, отстраненным, радостным, вновь, следовательно, возвратившимся ко мне изумлением… и как если бы я не только не видел ни разу этой сосны… я же и не видел ее никогда… но вообще никогда, ничего… впервые, как будто впервые.

— Да, конечно, выйти на сцену, — сказал Макс… непонятно к кому обращаясь. — В самом деле и наяву… выйти на сцену, встать перед залом… какая возможность… И мы еще долго стояли так, в сумерках, на террасе и возле террасы… ведь больше идти было некуда… поездка, в общем, закончилась.

Но была еще и обратная, конечно, дорога;

и я вспоминаю теперь, как, в послед ний раз оглянувшись, пошли мы, снова, к воротам;

и снова открыли и снова закрыли их за собою;

и тут же, снова, остановились: там, за полем, пройденный нами лес — лес, через который нам вновь предстояло идти — лежал уже черной, четкой, далекой, ис чезающей, сплошною чертою, и тоненькая, красноватая полоска заката, замедлившая над ним, казалась уже совсем холодной, почти ледяной на уже позеленевшем, помер кшем, замирающем небе… И казалось почти невозможным снова войти туда, в темноту, неподвижность.

— Пойдем к шоссе, поймаем машину… Мы не пошли к шоссе, мы пошли, все-таки, через поле, через лес… не узнавая его, натыкаясь на внезапные ветки, оступаясь… все быстрей и быстрее.

И вот опять, уже совсем смутные, очертанья домов, крыш… и я еще видел, с тру дом, но все-таки видел… мы не свернули на нее… ту тропинку, по которой шел я когда-то один, по которой шли мы, впоследствии, к станции… и вот опять… замедляя шаги… мой дом, Максов дом, наша улица.

Зима, как сказано, — это самое глубокое время года;

все прочие времена поверх ностны рядом с ней.

Все прочие времена поверхностны, но зима уводит куда-то, приближает к чему то…;

и вновь оказавшись на этой улице, так знакомой, неузнаваемой, я снова вспомнил, конечно, и вновь вспоминал, разумеется, те, какие-то, невообразимо-далекие, вполне сказочные, субботние, воскресные дни… и как странно, совсем по-другому, выглядела, всякий раз, эта улица… как совсем странно, совсем и совсем по-другому, выглядела она поздно вечером, когда я выходил, ненадолго, из дому, вместе с кем-нибудь, обычно, из взрослых… Макс, шагавший рядом со мною, думал, казалось мне, о чем-то своем, мне неведомом… как странно и удивительно было смотреть на все это, эти дома, эти кры ши, ночные, зимние, безмолвные, затаившиеся… Уже было совсем темно;

уже горели редкие, тусклые фонари;

желтоватый отсвет их лежал на снегу;

тени домов, очертанья деревьев, притянутые, на мгновение, светом, тут же вновь отступали, терялись;

улица, проваливаясь в темноту, заканчивалась где то рядом, в двух шагах, за углом;

сугробы казались огромными…;

и все это, подступая вплотную, обхватывая, почти обнимая, как будто заворачивало, укрывало, укутыва ло — его, меня, нас — в какое-то, сотканное, казалось, из мороза и мрака, из снега и света, из скрипа шагов на снегу и быстрых снежных касаний, — огромное, неожи данно-теплое, удивительно-мягкое, первыми звездами, думал я, как будто расшитое покрывало… Уже было совсем темно;

горели, чуть-чуть подрагивая, редкие, тусклые фонари;

лаяла, вдалеке, собака;

умолкала;

вновь принималась лаять…;

и уже не было, уже не могло быть выхода из всего этого, из снега и света, из мороза и мрака…;

и эти улицы, заканчиваясь за углом, не вели уже никуда…;

и эти деревья уже не были больше деревьями, но призрачно разрастаясь, превращались, где-то там, в вышине, в снежный мрак, безмерную ночь…;

и Макс, шагавший рядом со мною, уже не был более Максом, но был лишь смутной тенью, скрипом шагов на снегу…;

и я отставал от него, и смотрел ему вслед, и терял его, на мгновенье, из виду, и оставался совсем один, в темноте, в тишине, укутанный, укрытый и спрятанный…;

и ближайшая звезда была ближе ближайшего дерева…;

и уже не могло быть, не было выхода…;

и эти улицы не вели уже никуда…;

и эти объятия были тугими, мягкими одновременно…;

и это покрывало огромным, теплым, темным и снежным…;

и кроме него, и за ним, в целом мире, в целом свете, вообще ничего уже не было.

Станция;

поезд.

И думая, разумеется, каждый о своем, одновременно о разном, мы всю дорогу молчали, и в окне была, разумеется, ночь, призраки наших лиц, далекие огни, внезап ные станции.

И лишь возвратившись в город, простившись с Максом — он же, Макс, прощаясь со мною, посмотрел на меня почти так же, с тем же самым, напряженным, тревожным, возбужденно-пристальным выражением глаз, с каким он смотрел на меня, на том же или, может быть, на соседнем перроне, в начале нашей поездки — она закончилась, следовательно, тем же, с чего началась — и так же крепко, и так же быстро выпустив ее, пожал мою руку, и таким же быстрым, решительным, почти деловитым голосом сказав мне: вот и все, до свиданья…, исчез (его, Максово, совершенно неописуемое жи лище находилось — заметим в скобках — и до сих пор, надо думать, находится — всего в каких-нибудь пятнадцати минутах ходьбы от вокзала;

мне же еще надо было ехать на метро, затем на трамвае…): — лишь возвратившись в город, простившись с Максом, еще раз, добравшись до дому и входя в подъезд, обернувшись, я вдруг снова почувство вал быстрое, влажное (из каких-то щелей, каких-то трещин…) — влажное, сумрачное дуновенье весны;

и затем уже чувствовал его постоянно, с каждым днем все отчетливее;

и через несколько дней от зимы и мороза, от сиянья и снега, силы и крепости не оста лось уже и следа;

и город, улицы, тротуары и мостовые, облака и деревья, дворы и кры ши, карнизы и окна, — все это вдруг растеклось, расплылось, — все это, подгоняемое влажным, весенним, порывами налетающим ветром, — все это поплыло вдруг куда-то, само, конечно же, не зная куда.

И все-таки: что же было тогда, в августе, в начале всего?

Отступая в прошлое, события и вещи меняют свою природу;

время, лежащее между ними и нами, высвечивает их по-новому и поворачивает к нам по-иному;

вол шебную легкость обретают их очертания.

Но есть блаженные минуты, как сказано, — блаженные минуты, когда само на стоящее видим мы так, как видим обычно лишь прошлое, с той же отстраненностью, с тем же вниманием, свободные, пусть ненадолго, от всего случайного, всей сумятицы, путаницы…, возвращенные к себе самим и в то же время приподнятые над самими собою, совершенно ясно, прямо напротив…, — блаженные минуты, которые бывали, пожалуй, и до, бывали (бывают…), конечно, и после этого августа, и которые тогда, в августе… что же?

Ах (думаю я теперь…) он сам, этот август, со всеми его деревьями, улицами, тро пинками, просеками, — дождем, туманом и холодом, — сменою дней, вечеров, засы паний и пробуждений, — вдохом и выдохом, — он сам кажется мне, теперь и отсюда, одной такой, блаженной минутой, чудесным образом растянувшейся: на целый, на це лый месяц… Вот как? — Конечно.

Был август, начало всего;

шел дождь;

темнела дорога;

дрожали, еще не падая, мок рые желтые листья;

в лесу уже пахло грибами, горькой прелью, влажной землею;

ство лы деревьев терялись в сумрачной дымке… И все это словно входило в меня, само собою, вместе с дыханием…;

и, впервые в жизни оставшись один, я бродил, как сказано, по улицам, по лесу, сам не зная зачем, просто так…;

и смотрел вокруг, удивляясь, как будто впервые…;

и было это особенное, еще раз, тревожное, потаенное, тайное, осеннее ощущение жизни, дождя и холода, тумана и влаги, мокрых листьев, мелких капель, по рукаву стекающих на руки…, ощу щение жизни, отпущенной, впервые, на волю — и тут же, конечно, заблудившейся, затерявшейся где-то, среди деревьев, в тумане и холоде…, заблудившейся, затеряв шейся — и как будто вобравшей, впитавшей в себя этот холод, туман, падение капель, дрожание листьев… неотделимой от них.

А ведь все уже начиналось, как сказано, начиналось, завязывалось…;

и я уже слы шал его весь целиком, этот безмерный, безмолвный, неумолкающий, из трех, если не четырех призывов состоящий призыв…;

и уже думал, уже думал, как сказано, об отве те…;

и после всех блужданий были, как сказано, долгие, бесконечно-долгие вечера…;

и я вспоминаю теперь, как, отрываясь, к примеру, от чтения — я очень много читал тогда, в августе — я впервые прочитал тогда некие — мир названий разбился — очень и очень многое, во мне самом, определившие сочинения — они тоже были: призы вом…, — как, сидя, например, в моей комнате — первой из трех, ближайшей к веран де — за столом, отрываясь от чтения, я открывал тетрадь, и брал ручку, и прислуши ваясь к шелесту веток, шуму сада, падению капель — нет, я еще не знал о чем, что — я не решался еще ничего написать, — и поднимал голову, и смотрел в окно, в темноту за окном, — и оттуда из темноты, вместе с тенью стола и призраком лампы, смотрел на меня, казалось мне, кто-то, — кто-то прежде неведомый, решительно незнакомый, упорно и пристально… И я вставал, я помню, вставал, уходил и заходил, в одну, в дру гую, зажигая в них свет, и медлил в третьей — столовой, собственно — проходной и как бы добавочной комнате, и садился — неужели он до сих пор стоит там? — на узкий, с круто изогнутыми, по бокам его, деревянными ручками, зеленой тканью обитый ди ван, и снова вставал, уходил, и шел на веранду, и выходил на крыльцо, и посмотрев на блестящие, мокрые, из открытой двери у меня за спиною, из окна моей комнаты ос вещенные листья сирени, отсветы фонаря на асфальте, за забором и елями, и вдохнув, еще и еще раз, уже ночной, влажный, травою и зеленью, невидимым лесом, дождем и далью пахнущий воздух, вновь и вновь возвращался, конечно, в мою — с зажженной лампою на столе, с тенями и сумраком по углам, так знакомую, как никакая другая никогда уже мне знакома не будет, разумеется, — комнату, и еще не решаясь — нет, не решаясь ничего написать — не зная как, не зная о чем — как будто ждал, прислу шиваясь, чтобы сами собою, откуда-то, из какого-то, так думаю я теперь, как будто впервые, в августе, услышанного мною безмолвия, вместе с шелестом веток, падением капель, пришли ко мне слова, мысли… неприходившие. И вновь, поднимая голову, смотрел я, конечно, в окно, и оттуда, из темноты, смотрел на меня по-прежнему кто то, совсем, казалось мне, незнакомый, упорно и пристально…, стоял там, в саду, за ок ном, стоял, смотрел на меня…, и вдруг — я гасил свет — исчезал, вместе с призраком лампы, исчезал, уходил, вновь — я зажигал другую лампу, возле кровати — но уже как будто вдали появлялся, и опять, и опять уходил, и наверное, еще долго, так думал я, уже засыпая, еще очень и очень долго, наверное, всю ночь, может быть, бродил где-то там, среди пустых домов, застывших деревьев, по дорогам и улицам, бесконечно… И когда я гасил свет, ночь, с ее далекими звуками, протяжными отзвуками, шумом сада, перекличкою поездов, охватывала меня, окружала, окутывала…;

и мне снились какие то станции, какие-то полустанки, разъезды, рельсы, шпалы, мосты…;

и на другое утро все начиналось сначала, и я подходил к окну, отдергивал шторы, и смотрел, все с тем же, уже почти не покидавшим меня удивлением, на все ту же сирень, те же ели, серое небо, и одевался, натягивал свитер, надевал сапоги, куртку, и выходил из дому, и по еще не проснувшимся лужам, взрывая их сон, шел, как сказано, к станции…;

и вот так, как сказано, увидел я Макса — истинного героя моей истории: если это история — Макса, с которым мы уже были когда-то знакомы, в той, какой-то, предшествующей, в августе, в начале всего от нас обоих отступившей и отдалившейся жизни, — с которым мы встре тились, в августе — как будто впервые.

Pages:     | 1 || 3 | 4 |   ...   | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.