WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 | 8 |

«НИКОЛАЙ СЕМЁНОВИЧ ЛЕСКОВ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В 11 ТОМАХ * ТОМ 1 Русская Виртуальная Библиотека Im Werden Verlag Mnchen 2006 © Собрание сочинений в 11 томах. Т. 1 Государственное издательство ...»

-- [ Страница 6 ] --

Степан был рад, что есть ему с кем показать свою артистическую удаль, и еще смелее запел:

Напой мово коня Среди синя моря, Чтобы ворон конь напился, Бран ковер не замочился И не мокор был, — сухой.

Высокою, замирающею трелью он вывел последние слова. А Настя с этой ноты свободно продолжала:

Сострой, милый, терем Из маковых зерен, Были б двери, каравати, Можно б там приятно спати С тобой, милый мой!

— Важно! На отличку! Спасибо, спасибо, молодайка! — кричали ребята. А Настя вся закраснелась и ушла в толпу. Она никогда не думала о словах этой народной опе ретки, а теперь, пропевши их Степану, она ими была недовольна. Ну да ведь довольна не довольна, а из песни слова не выкинешь. Заведешь начало, так споешь уж все, что стоит и в начале, и в конце, и в середине. До всего дойдет.

IV Рожь поспела, и началось жниво. Рожь была неровная: которую жали, а которая шла под косу. Прокудины жали свою, а Степан косил свою. Не потому он косил, что бы его рожь была хуже прокудинской: рожь была такая же, потому что и обработка была одинакая, да и загоны их были в одном клину;

но Степан один был в дворе. Ему и скосить-то впору было поспеть за людьми, а уж о жнитве и думать нечего.

На Степане на одном весь дом лежал. Он и в поле работал, как прочие, и в дворе управлялся. Всюду нужно было поспеть;

переменить его было некому. Все прочие на работаются да тут же под крестцами в поле и опять ложатся, чтоб не томиться ходьбой ко дворам. Только разве баба очередная в семье пойдет вечером домой, на завтра обед готовить. А Степан через день, а через два уж непременно, должен был ходить на ночь домой, чтоб утром там поделать все, что по домашнему быту требуется и чего бабы не осилеют. А утром опять с людьми зауряд косою махал, пока плечи разломит.

Жаркий день был.

Высоко стоит солнце на небе, Горячо печет землю-матушку, — Мочи нет жать колосистой ржи.

Жницы обливались потом и, распрямляясь по временам, держались руками за наболевшие от долгого гнутья поясницы. Настя гнала свою постать и ставила сноп за снопом. Рожь на ее постати лощинкою вышла густая, а серп притупился. Перед сумер ками, как уж солнцу садиться, Настя стала, повесила серп на руку, задумалась и глядит вдаль;

а через два загона Степан оперся о косье к смотрит на Настю. Заметила Настя, что Степан на нее смотрит, покраснела и, присев в рожь, начала спешно жать.

На другой день Настя раз пять замечала, что, как она ни встанет отдохнуть, все Степан на нее смотрит. Ей показалось, что он стережет ее нарочно. Вечером Степан пришел на прокудинский загон попросить кваску напиться и побалакать. Но в страду и бабы не разговорчивы: плечи у них болят, поясницы ломит, а тут жар пеклый, духо та несусветная, — не до веселостей уж.

— Отбей завтра, Настя, свежего кваску-то, — говорила Домна.

— Хорошо.

— Да, а то уж Москву увидишь с вашего квасу, — заметил Степан.

— Вот невестка завтра нового сделает — приходи пить.

— Беспременно приду. Приходить, молодайка?

— Да мне что ж? Коли хочешь, приходи.

— Да ты небось квасу-то не горазда делать.

— Как умею.

— Шла бы ты, Домна, сделала.

— Завтра ее день стряпаться.

— Да, да, да! Стало, ее черед.

— А то как же?

— Часто вам доводится?

— Да на третий день всё. Трое ведь нас, опричь свекрухи.

Степан простился и ушел на свой загон. Он прокосил еще два раза, закинул на плечо косу и пошел по дороге домой.

— Что рано шабашишь? — крикнул Степану косивший сосед.

— Коса затупилась, отбить надо дома, — отвечал Степан и скрылся за пригор ком.

Дожали прокудинские бабы, поужинали и стали ложиться спать под крестцами, а Настя пошла домой, чтобы готовить завтра обед. Ночь была темная, звездная, но безлунная. Такие ночи особенно хороши в нашей местности, и народ любит их боль ше светлых, лунных ночей. Настя шла тихая и спокойная. Она перешла живой мостик в ярочке и пошла рубежом по яровому клину. Из овсов кто-то поднялся. Настя испу галась и стала.

— Ты, знать, испугалась, Настасья Борисовна? — сказал поднявшийся. Настя уз нала по голосу Степана.

— Я отдохнул тут маленько, — продолжал он и, вскинув на плечо свою косу, по шел рядом с Настею.

Насте показалось, что Степан нарочно поджидал ее. Ей было как-то неловко.

— Чего ты всегда такая суровая, Настасья Борисовна? Давно я хотел тебя об этом спросить, — проговорил Степан, глядя в лицо Насте.

— Такая родилась, — отвечала Настя.

— Нет, не такая ты родилась.

— А ты почему знаешь? — проговорила Настя после долгой паузы.

— Нет, знаю. Я про тебя все разузнал.

— На что ж тебе было разузнавать про меня?

— Да так.

— Делать тебе, видно, нечего.

— Угадала!

— Да право.

— Нет, так... Погуторить мне с тобой хотелось.

— Не о чем тебе со мной гуторить, — отвечала Настя, потупив голову и прибав ляя шагу.

Ей все становилось неловче;

Степан ей казался страшным, и она от него бежала.

— Что ты бежишь? — спросил Степан.

— Ко двору спешу.

— Чего опешить, ночь еще велика.

Настя промолчала.

— Посидим, — сказал Степан.

Настя не отвечала.

— Посидим, — повторил Степан и взял Настю за руку.

Настя оттолкнула нетерпеливо его руку и гневно сказала:

— Это что затеял!

— Бог с тобой! Чего ты! Неш я худое думал? Я только так, побалакать с тобой, — отвечал Степан, нимало не сконфузясь. — Я вот что, Настасья...

Настя шла молча.

— Слышь, что ль? Я... по тебе просто умираю.

Настя не поднимала глаз и все шла.

— Скажи словцо-то! — приставал Степан.

— Что тебе сказать?

— Полюби меня.

— Поди ты с любовью!

— Ведь мы с тобой оба горькие.

— Так что ж.

— То-ись, господи, как бы я тебя уважал-то!

Настя не отвечала.

— Так ведь жизнь-то наша пропадает, — продолжал Степан.

— Мало, видно, тебе еще твоего горя-то, любви захотел.

— Да неш любовь-то горе?

— А то радость небось из нее будет?

— Да хоть бы пропасть за тебя, так бога б благодарил.

Настя опять не отвечала.

— Горький я, — произнес Степан.

— Полно плакаться, у тебя неш мало.

— Да что они мне? тьфу! Больше ничего. Меня твоя душа кроткая да доля кру чинная совсем с ума свели. Рученьки мои опускаются, как о тебе згадаю.

— Что болтать! Когда ты меня зазнал-то? Когда полюбить-то было?

— Тянет меня к тебе, вот словно сила какая, на свет бы не глядел;

помер бы здали тебя.

— Прощай! — сказала Настя, повернув к своему задворку.

— Касатка моя! голубочка! постой на минутку.

— Прощай, не надо, — повторила Настя и ушла в двор.

Всю ночь снился Насте красивый Степан, и тоска на нее неведомая нападала. Не прежняя ее тоска, а другая, совсем новая, в которой было и грустно, и радостно, и жутко, и сладко.

Прошло три дня;

Настя не видала Степана и была этому словно рада. Он косил где-то на дальнем загоне. Настя пошла вечером опять стряпаться, а Степан опять сидел на рубеже. Хотела Настя, завидя его, свернуть, да некуда. А он ей уж навстречу идет.

— Здравствуй! — говорит.

— Здравствуй! — отвечает Настя, а сама загорелась.

— Я ждал тебя, — говорил Степан.

— Зачем ждал?

— Помолиться тебе за мою любовь за горькую.

— Ничего из этого не будет, — отвечала Настя.

— Да за что ж так! Аль ты мне не веришь?

— У тебя есть жена, ребята. Их смотри лучше.

— Я все равно пропаду без тебя.

— Я этому не причинна.

— Противен я тебе, что ли? так ты так и скажи.

Настя промолчала.

— Дай хоть рученьку подержать.

Настя ничего не отвечала и не отняла руки, за которую ее взял Степан. Так они дошли до Настиного задворка.

— Скажи: будешь ты меня любить? — спросил Степан.

— Прощай, — отвечала Настя и скользнула в ворота.

Ей было жаль Степана. Его она подвела под свою теорию, что всем бы людям было счастье любовное, если б люди тому не мешали. Настя чуяла, что она любит Степана и что ей его любить не следует.

Отстряпалась Настя;

старик запряг ей телегу, и она повезла сама в поле пищу.

— Нехай лошадь там останется до вечера, — сказал свекор. — Мне не по себе, пусть кто из ребят вечером приведет али Домка приедет.

Повезла Настя обед. Под ярочком, слышит она, дитя плачет. Смотрит, бабочка идет в одной рубахе, два кувшина тащит со щами да с квасом, на другой руке у нее ребенок сидит, а другое дитя бежит издали, отстало и плачет.

— Мама! мама! ножки устали, ой, мама! — кричит ребенок, а мать идет, будто не слыша его плача. Не то это с сердцов, не то с усталости, а может, с того и с другого.

Нагнала Настя мальчика, остановила лошадь и посадила ребенка в телегу. Дитя ей показалось будто знакомым. Мать, услышав, что ребенок перестал плакать, огляну лась. Настя узнала в ней Степанову жену.

— Уморилась ты, бабочка? — сказала Настя Степановой жене.

— Смерть устала, — отвечала та.

— Садись, я тебя довезу.

Баба поблагодарила, отдала Насте грудного ребенка, поставила кувшины и села.

— Что ты малого-то заморила? — спросила Настя, гладя по голове мальчика, который жевал данную ему Настей пышку.

— А пусто ему будь! Измучил он меня. Тут тяжела, а он орет. Чего увязался? — крикнула она на мальчика.

Мальчик ничего не отвечал и, дернув носом, опять укусил конец пышки.

— Любит, знать, тебя, — заметила Настя.

— Как же! Баловаться ему хочется: «К бате пойду!» — передразнила она ребен ка. — Далеко ушел?

— Видно, отца любит?

— Да как же! Все баловство одно.

Настя рассматривала Степанову жену. Теперь она показалась ей совсем хоро шенькой, но в глазах у нее она заметила какое-то злое выражение.

У прокудинского загона Степанова жена сошла и понесла свои кувшины;

а за нею по колкому жнивью, подхватывая ножонки, побежал мальчик, догладывая свою пышку.

Весь этот день Настя жала не разгинаясь и все думала о себе, о Степане, о его жене, о своем муже, о Степановых детях, о людях, наконец опять о себе и о Степане. Выхо дило, по-Настиному, что Степан этот — жалкий человек, и жена его — тоже жалкий человек, и сама она, Настя, — жалкий человек;

а любить ей Степана не приходится. Да и не то что Степана, а и никого уж, решила она, не приходится. «Другие так правда, дарма что замужние, да любят, ну а мне, — думала Настя, — как?.. Каков он ни есть свой закон, надо его соблюдать. А жизнь-то, жизнь! так она и канула и гинула. Хоть бы лихой был у меня муж, хоть бы тиранил меня, мучил бы, да только б человек он был, как люди. Хоть бы намучил, да было б мне с ним хоть узнать, уведать, что такая есть за любовь на свете! А то, что я такое? Ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена... » Настя заплакала и, смаргивая слезы, жала с каким-то азартом, чтобы не видали ее заплаканных глаз.

Как свечерело, Домна уехала;

наработавшаяся девка-батрачка упала под крестец и заснула мертвым сном. В поле стало тихо. Спал народушко, и ни голоса нигде не было слышно человеческого. Грусть, тоска одолела Настю. Не спалось ей: то ей каза лось, что около нее что-то ползает, то ноги у нее немели, то по телу ходили мураш ки, и становилось страшно. Настя встала, прошлась по загону, облокотилась на один крестец и стала смотреть на луг, по которому бежит Гостомля. «Ведь вот поди ж, какая я зародилась! — думала Настя. — Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я... и устали на меня нет». Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспом нила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. «У Степана славные песни», — сказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:

Ах ты, горе великое, Тоска-печаль несносная!

Куда бежать, тоску девать?

В леса бежать — листья шумят, Листья шумят, часты кусты, Часты кусты ракитовы.

Пойду с горя в чисто поле, В чистом поле трава растет, Цветы цветут лазоревы.

Сорву цветок, совью венок, Совью венок милу дружку, Милу дружку на головушку:

«Носи венок — не скидывай, Терпи горе — не сказывай».

Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня. Настя сначала ду мала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел:

Как изгаснет зорька ясная, Как задремлет свекровь лютая, А моя жена сварливая, — Выходи, моя лебедушка, Во зеленую дубровушку, Во густой куст во калиновой.

Соловьем я свистну, молодец, На мой посвист ты откликнешься Перепелочкою-пташечкой, Свое горе позабудем мы, Простим грусть-тоску сердечную.

Выходи, моя зазнобушка, На совет, любовь, на радощи, — На зеленую кроватушку.

Приголубь меня, касаточка!

Расчеши мне кудри русые;

Посмотреть дай в очи черные, Целовать дай плечи белые.

«Господи! чтой-то он меня словно манит своей песнею», — подумала Настя, сбро сила с крестца два верхние снопа и, свернувшись на них, уснула.

V Был Настин черед стряпаться, но она ходила домой нижней дорогой, а не рубе жом. На другое утро ребята, ведя раненько коней из ночного, видели, что Степан шел с рубежа домой, и спросили его: «Что, дядя Степан, рано поднялся?» Но Степан им ничего не отвечал и шибко шел своей дорогой. Рубашка на нем была мокра от росы, а свита была связана кушаком. Он забыл ее развязать, дрожа целую ночь в ожидании Насти.

В этот же день, в полудни, Степан приходил на прокудинский загон попросить водицы. Напился, взглянул на Настю и пошел.

— Иль Степанушка невесел! Что головушку повесил? — сказала ему Домна. — Аль жена вчера избранила?

— Да, — отвечал нехотя Степан и совсем ушел.

Жнитва оставалось только всего на два дни. Насте опять нужно было идти стря пать. Свечерело. Настя дошла до ярочка и задумалась: идти ли ей рубежом или нижней дорогой. Ей послышалось, что сзади кто-то идет. Она оглянулась, за нею шел Степан.

— Я тебя выжидал, — сказал он, весь встревоженный.

Настя растерялась. Какую дорогу ни выбирать, было все равно.

— Слушай, Степан!

— Говори.

— Я ведь тебе лиха никакого не сделала?

— Иссушила ты меня. Вот что ты мне сделала. Разума я по тебе решился.

— Нет, ты вот что скажи: ты за что хочешь быть моим ворогом?

— Убей меня бог на сем месте! — крестясь, проговорил Степан.

— Ты ведь знаешь мою жизнь. И без того она не мила мне: на свет бы я не смот рела, а ты еще меня ославить хочешь.

— Кто тебя хочет ославить? — сумрачно ответил Степан.

— Чего ты за мной гоняешься? Чего не даешь мне проходу?

— Люблю тебя.

— Ах ты господи! — воскликнула Настя, всплеснув руками, и пошла рубежом.

Степан пошел за нею.

— Отойди, Степан! — сказала Настя, сделав несколько шагов, и остановилась.

Степан стоял молча.

— Отойди, прошу тебя в честь! — повторила Настя.

— Не гони. Мне только и радости, что посмотреть на тебя.

— Ну ведь ты ж видел меня нынче.

— При людях. Я хочу без людей тебя видеть.

— Мать царица небесная! Вот напасть-то на мою головушку бедную, — прогово рила Настя, вздохнув, и, пожав плечами, пошла опять своей дорогой.

А Степан идет за нею молчаливый и убитый.

Настя прошла шагов сотню и опять остановилась и засмеялась.

— Не смейся! — сказал Степан.

— Да какой смех! Горе мое над тобою смеется. Чего ты, как тень сухая, за мной тащишься?

— Жить я без тебя не могу.

— Ведь жил же до сих пор.

— А теперь не могу. Я убью тебя, — сказал Степан, бросив на землю косу с крю ком и свиту.

— Да убей. Хоть сейчас убей. Мне что моя жизнь! Только ты ж за меня пострада ешь.

— Я и себя убью, — мрачно проговорил Степан.

— А дети?

— Все равно я и так-то им не отец. Жизнь моя вся в тебе. Я порешил, что я с со бою сделаю.

— Что?

— Удавлюсь, вот что!

— О, дурак, дурак! — сказала Настя, покачав головою, с ласковым укором.

— Сядь, — произнес Степан.

— Все равно и так.

— Сядь. Неш от этого что сделается? — умолял Степан с сильным дрожанием в голосе.

Насте стало жаль Степана. Она села на заросший буйной травой рубеж, а Степан сел подле нее и, уставив в колени локти, подпер голову руками. Они долго молчали.

Степан заплакал.

— Перестань, — сказала Настя и взяла его за руку.

— Что мне жить без тебя, — проговорил Степан сквозь слезы.

— Перестань плакать! — повторила Настя. — Ты мужик, слезы — бабье дело;

тебе стыдно.

— Э! толкуй! — отвечал с нетерпением Степан.

— Все, может, пройдет.

— Как же оно пройдет? Хорошо тебе, не любя, учить, а кабы ты в мое сердце за глянула.

Настя вздохнула.

— Ты вот что, Степан! Ты не попрекай меня этим, сердцем-то. Сердце ничье не видно... Что ты все о себе говоришь, а я молчу, ты с этого и берешь?

Степан поднял голову и стал слушать.

— Глупый ты, — продолжала Настя. — Я не из тех, не из храбрых, не из бойких.

Хочешь знать, я греха таить не стану. Я сама тебя люблю;

может, еще больше твоего.

Степан обнял Настю: она его не отталкивала.

— Да что из ней, из любви-то нашей, выйдет? — Горе. Поверь, горе.

— Пускай и горе.

Настя положила свою руку на плечо Степана и, шевеля его русыми кудрями, сказала:

— Нет, ты слушай. Мне горе все равно. Я горя не боюсь. А ты теперь хоть кой-как да живешь. Ты мужик, твоя доля все легче моей. А как мы с тобой свяжемся, тогда-то что будет?

— Что ты захочешь.

— Право, ты глупый! Что ж тут хотеть-то? Не захочу ж я разлучить жену с мужем или отца с детьми. Чего захотеть-то?

Степан молчал.

— А в полюбовницы, как иные прочие, я, Степан, не пойду. У меня коли любовь, так на всю мою жисть одна любовь будет.

— Я тебе отцом, матерью в гробу клянусь.

— О-о, дурак! Не тронь их.

— Как ты захочешь, так все и будет. Горя я с тобой никакого не побоюсь. Хочешь уйдем, хочешь тут будем жить. Мне все равно, все;

лишь бы ты меня любила.

— Чтоб не жалеть, Степан...

— Неш ты станешь жалеть.

— Я тебе сказала, и что сказала, того не ворочаю назад.

— А мне хоть умереть возле тебя, так ту ж пору рад.

Степан потянул к себе Настю. Настя вздрогнула под горячим поцелуем. Она хо тела еще что-то говорить, но ее одолела слабость. Лихорадка какая-то, и истома в теле, и звон в ушах. Хотела она проговорить хоть только: «Не целуй меня так крепко;

дай отдохнуть!», хотела сказать: «Пусти хоть на минуточку!..», а ничего не сказала...

— Пора ко дворам, Настя, — сказал Степан, увидя забелевшуюся на небе полоску зари.

Настя лежала в траве, закрыв лицо рукавом, и ничего не отвечала. Степан пов торил свои слова. Настя вздрогнула, поспешно поднялась и стала, отвернувшись от Степана.

— Пойдем, — сказал Степан, — а то ребята из ночного поедут, увидят нас.

— Ах, Степа! Что только мы наделали? — обернувшись к нему, проговорила Нас тя. Лицо ее выражало ужас, любовь и страдание.

— Ничего, — отвечал совершенно счастливый Степан.

— Да, как же, ничего! — проговорила с нежным упреком Настя, и на устах ее мелькнула улыбка, а на лице выступила краска стыда.

Они шли молча до самого прокудинского задворка.

— Степан! — крикнула Настя, когда они уже простились и Степан, оставив ее, шибко пошел к своему двору.

Степан оглянулся. Настя стояла на том же месте, на котором он ее оставил.

— Поди-ка сюда! — поманула его Настя.

Он подошел.

— Желанный ты мой! — проговорила Настасья, поглядев ему в глаза, обняла его за шею, крепко поцеловала и побежала к своим воротам.

Обед у Прокудиных в этот день был прескверный. Настя щи пересолила так, что их в рот нельзя было взять, а кашу засыпала такую густую, что она ушла из горшка в печке. Свекровь не столько жалела крупы или того, что жницы будут без каши, сколь ко злилась за допущение Настею злого предзнаменования: «Каша ушла из горшка, это хуже всего, — говорила она. — Это уж непременно кто-нибудь уйдет из дому».

Бабы попробовали щей и выплюнули. «Чтой-то ты, Настасья, словно с кем полюби лась!» — сказали они, смеясь над стряпухой. У нас есть поверье, что влюбленная жен щина всегда пересолит кушанье, которое готовит.

Степан перед полдниками пришел на прокудинский загон попросить квасу. Нас тя, увидя его, вспыхнула и резала такие жмени ржи, что два раза чуть не переломила серп. А Степан никак не мог найти кувшина с квасом под тем крестцом, на который ему указали бабы.

— Да что тебе, высветило, что ли? — смеясь, спрашивала Домна.

— Что высветило! Нет тут квасу, — отвечал Степан, сунувший кувшин между снопами.

Домна подошла и, удостоверившись, что кувшина действительно нет, крикнула:

— Настасья, где квас?

— Да там смотрите, — отвечала, не оборачиваясь, Настя.

— Поди сама отыщи. Нет его здесь, — проговорила Домна и стала на свою пос тать.

Насте нечего было делать. Она положила серп и пошла к крестцу, у которого стоял Степан.

— Ночуй нонче вон под тем крайним крестцом, — тихо проговорил Степан, ког да к нему подошла раскрасневшаяся Настя.

— Где квас дел? — спросила Настя.

— Ты слышишь, что я тебя прошу-то?

— Люди смотрят.

— Да говори, что ль?

— Пей да уходи скорей.

— Будешь там?

Степан достал кувшин и стал из него пить, а Настя пошла к постати.

— Настя? — вопросительно кликнул вслед Степан.

— Ну, — отвечала, оборотясь к нему, Настя, с улыбкой, в которой выражалось:

«Нечего допытываться, — разумеется, буду».

Степан нашел Настю и, уходя от нее утром, знал, как нужно браться за ворота прокудинского задворка, чтобы они отворялись без скрипа.

VI Кончились полевые работы, наступала осень с дождями, грязью, холодными ветрами и утренними заморозками. Народ работал возле домов: молотили, крыли крыши, чинили плетни. Ребята, способные владеть топором, собирались на Украину.

Домнин муж тоже собирался. Прокудин отпускал старшего сына с тем, чтобы он не пременно выслал вместо себя на весну домой Гришку. Бабы по утрам молотили с му жиками, а потом пряли. Степан редкую ночь не проводил на прокудинском задворке;

его и собаки прокудинские знали;

но в семье никто не замечал его связи с Настею. Как то филиповками, утром, зашла к Насте в пуньку Варвара попросить гребня намычки чесать, поговорила и ушла. Вечером в этот день Настя сидела со всеми и пряла. Был общий разговор, в котором Настя, по своему обыкновению, принимала самое незна чительное участие. Но вдруг, ни с того ни с сего, она охнула, уронила нитку и, сложив на груди руки, прислонилась к стенке. Взглянули на нее, а она — красная, как сукно алое, и смотрит быстро, словно как испугалась, и весело ей.

— Что тебе? — спрашивают ее.

— Ничего, — говорит.

— Как ничего! Чего ты вскрикнула?

— Так что-то, — говорит, а сама улыбается.

Встала Настя, напилась водицы и опять села за пряжу. Никто на это более не обращал внимания.

— Ох, Степа, — говорила ночью Настя, гладя русые кудри своего любовника. — Не знаешь ты ничего.

— А что знать-то, касатка?

— Дела большие на нас заходят.

— Аль горе какое?

— Горе не горе, а...

— Да говори толком.

Настя помолчала и, прижавшись к Степану, тихо проговорила:

— Я ведь тяжела.

— Что врешь! — воскликнул встревоженный Степан.

Настя взяла его руку и приложила ладонь к своему боку.

— Что ты? — спросил Степан.

— Погоди! — ответила Настя, не отпуская руки.

Ребенок скоро трепыхнулся в матери.

— Слышишь? слышишь? — спросила Настя.

— Слышу, — отвечал Степан.

Они стали думать, что им делать.

— Теперь думай со мной, что знаешь, — говорила она. — Я скорей в воду бро шусь, а уж с мужем теперь жить не стану.

Но в воду было незачем бросаться, потому что Степан ее любил, расставаться с ней не думал и только говорил:

— Дай сроку неделю: подумаю, посоветуюсь с кумом.

— Не надо говорить куму.

— Отчего?

— Да так.

— Он мой приятель.

Неделя была на исходе. От рядчика пришло к жене письмо, к которому было при ложено письмо от Домниного мужа. Писал Домнин муж отцу, что Гришка живет в Харькове у дворничихи, вдовы, замест хозяина;

что вдова эта хоть и немолодая, но баба в силах;

дело у них не без греха, и Гришка домой идти не хочет. Настю это письмо обра довало. Она не любила своего придурковатого мужа, но жалела его, и ей было приятно узнать, что и на его долю в свете что-то посеяно и что ему хорошо. Не так это дело при нял Прокудин. Он пошел в управу и продиктовал писарю такое письмо:

«Любезному нашему сыну Григорию Исаичу кланяемся, я и мать и семейные наши и хозяйка. И посылаем мы присем с матерью его наше родительское благосло вение, на веки нерушимое. А дошло до нас по слуху, что живешь ты, Григорий, у ка кой там ни есть дворничихи в Харькиве в полюбовниках, забывши свой привечный закон и лерегию, как хозяйскому сыну и женину мужу делать грех и от людей и от гос пода царя небесного. Мы тебя на такое дело не учили и теперь на него благословения не даем. А есть тебе наше родительское приказание сичас же, нимало не медлимши, идти ко двору и быть к нам к розгвинам, а непозднейча как к красной горке. Нам неко му пар подымать и прочих делов делать, так как брат твой в работе, с топором ушол.

Если ж как ты нашей воли от разу не послушаешь, то и на глаза ты мне не показывай ся. А дам я знать исправнику и по начальству, и пригонят тебя ко мне по пересылке, перебримши голову. Насчет же теперь пачпорта и не думай и не гадай, а будь ко дво ру честью, коли не хочешь, чтоб привели неволею».

Затем следовали поклоны и благословения.

В письмо вложили гривенник, чтоб оно не пропало, и страховым отправили на имя того же рядчика. С домашними об этом Прокудин не рассуждал, но все знали, что он требует Гришку, и не сомневались, что Гришка по этому требованию явится.

Домашним от этого было ни жарко, ни холодно, но Настю дрожь пробирала, когда она згадывала о мужнином возвращении.

— Так все, стало, хорошо? — спрашивала Настя сидевшего у нее в ногах на кро вати Степана.

— Видишь сама, теперь только денег нужно раздобыться.

— А много денег-то?

— Двадцать пять рублей старыми за пачпорт берет, пес этакой.

— О-о! ты поторгуйся.

— Тут, глупая, уж где торговаться! Вот в Суркове тоже писарь делает пачпорты, дешевле берет, всего по десяти старыми, так печати у него такой нет;

попадаются с его пачпортами.

— Нет, такого-то не надо.

— То-то ж и оно.

Ворота задворка скрипнули, и кто-то крикнул:

— Настя!

— Пропала я! — прошептала Настя.

— Настя, отчини! — продолжал тот же голос под самою дверью пуньки.

Степан и Настя узнали Варвару.

— Что тебе? — спросила Настя замирающим голосом.

— Отчини, дело есть.

— Ну как же, дело! Я разутая... студено... Завтра скажешь.

— Я намычки у тебя забыла.

— Нет тут твоих намычек.

— Да отчини, я погляжу.

Нечего было делать. Настя толкнула Степана на постель и, закрыв его тулупом, отворила дрожащими руками двери пуньки.

Варвара, как только перенесла ногу через порог, царапнула серничком и, увидав Степановы сапоги, ударила кулаком по тулупу и захохотала.

— Чего тебя разнимает! — сказал, вставая, Степан.

Настя, совершенно потерявшаяся, молчала.

— Вот он где, милый дружок, — продолжая смеяться, говорила Варвара.

— Бери свои намычки, где они тут, и убирайся, — строго сказал Степан.

— Что больно грозен! Не ширись крепко.

— А вот я тебе покажу, что я грозен. Если ты перед кем только рот разинешь, так не я буду, если я тебе его до ушей не раздеру. Ты это помни и не забывай.

— Грех-то какой, — проговорила Настя, когда вышла Варвара. — Кто эту беду ждал?

— Никакой беды не будет.

— Не говори этого, Степа. Она всем разблаговестит. Она это неспроста зашла.

— Не посмеет.

Однако Степан ошибся. Бабы стали подсмеивать Насте Степаном.

Отдала Настя Степану сукно, три холста да девять ручников;

у кума он занял четыре целковых и поехал в К. Оттуда вернулся мрачный, как ночь темная. Даже пос тарел в один день.

— Что? — спрашивала его Настя.

— Пропало дело.

— Как так, Степанушка?

— Обманул, собака. Взял деньги, а пачпортов не дал. «Привози, говорит, еще столько ж».

— Да ты б требовал.

— Что мелешь! Острога неш нет. Как требовать-то в таком деле.

— Горе наше с тобой.

— Не радость.

— Как же теперь быть?

— И сам не знаю.

— Донести еще денег, что ли?

— Не поможет, уж это видно, что все на обман сделано.

Горевали много. Однако порешили бежать, как потеплеет. Настя была в боль шом затруднении. Ей хотелось скрыться, пока никто не знает о: ее беременности.

Так ей не привелось сделать.

На масленице, наигравшись и накатавшись, народ сел ужинать, и у Прокудиных вся семья уселась за стол. Только что стали есть молочную лапшу, дверь отворилась, и вошел Гришка.

Настя как стояла, так и онемела. Поздоровался Гришка с отцом, с матерью, поз доровался и с женою;

а она ему ни слова.

Пошли все спать. Только старик долго сидел еще с Григорьем. Все его расспра шивал;

но потом и сам полез на полати, а сына отпустил к жене.

Да жены-то Григорий не нашел в пуньке. Дверь была отворена, и кровать стояла пустая.

VII От Прокудиных до Степанова двора было всего с полверсты: только перейти бу горок да лощинку. Настя перебежала бугор и села на снегу в лощинке. Она сегодня не ждала к себе Степана и не знала теперь, как его вызвать;

а домой она решилась не возвращаться. Ночь была довольно холодная, и по снегу носилась легкая сероватая пыль: можно было ожидать замяти. Настя крепко прозябла в одной свите и пошла к Степанову двору. В избе еще был свет. Настя потихоньку заглянула в окно. Степан сидел на лавке и подковыривал пенькою детские лапотки. В сенях кто-то стукнул две рью. Настя испугалась, отбежала за амбарчик и оттуда продолжала глядеть на окно.

В хуторе было тише, чем в поле, но по улице все-таки мелась снежная пыль. Видно было, что кура разыгрывается. Настя, пожимаясь от стужи, не сводила глаз с освещен ного окна Степановой избы. Наконец огонь потух, и в тишине ночи, сквозь завывание ветра, Настя услыхала, как стукнула дверная клямка. Настя в ту же минуту завела пе сенку и, пропев слова три, замолчала и стала смотреть на ворота.

— Ктой-то будто запел? — сказал, ворочаясь на лавке, Степанов тесть.

— Это тебе показалось, — отозвалась старуха, зевая и крестя рот. — Кто теперь станет петь на дворе? Кура курит, вот и кажется бог знает что.

В избе уснули, а Степан пролез в подворотню, тревожно осмотрелся и кашлянул.

Из-за амбара выступила Настя и назвала его по имени.

— Что такое? — сказал, подскочив к ней, взволнованный Степан.

— Муж пришел.

— Что врешь!

— Пришел.

— Как же ты ушла?

— Так, вышла, да и пошла: вот и все.

— Как же теперь быть?

— Про то тебе знать: ты мужик. Я куда хочешь пойду, только домой не вернусь.

— Иззябла ты?

— Иззябла.

— Где ж тебе согреться?

— Ах, да не знаю! Что ты меня спрашиваешь, про что я не знаю.

— К куму разве!

— Далеко. Я совсем застыла.

— Хочешь в овин?

— Ах, какой ты мудреный! Да веди куда хочешь.

В овине тоже было холодно, но все-таки не так, как на дворе. Степан распахнул свой тулуп, посадил Настю в колена и закрыл ее полами.

Стали думать да гадать, что им делать. Степан все гнул на то, чтоб Настя верну лась домой и жила бы кое-как, скрывая все, пока он собьется с средствами и добудет паспорты;

а между тем и потеплеет. Насте эта препозиция не понравилась. Она и слушать не хотела.

— И не говори ты мне этого, — сказала она Степану. — С мужем жить надо, я знаю как, как мужней жене. А я себя делить промеж двух не стану. Не любишь ты меня, так я одна уйду.

— Да куда ж ты уйдешь?

— Куда глаза глядят.

Степану стало жаль Насти. Он любил ее, и хотя казалось ему, что Настя дурит, но он успокоил ее и решился бежать с нею.

Утром до свету он отправился к куму, а Настя целый день просидела в темной овинной яме, холодная и голодная. Разнесся слух, что Степан пропал и Настя пропа ла. Варвара тут же решила, что они сбежали вместе. Целый день об этом толковали на хуторах. У Прокудиных в избе все молчали и нехотя отвечали соседям, приходив шим расспрашивать, что? да как? да каким манером она вышла? в какую пору и куда пошла?

— Кабы знали, куда пошла, так и толковать бы не о чем было, — отвечал с нетер пением старик Прокудин.

Гришка, как дурак, скалил зубы и ничего не говорил, только глупо улыбался;

Ву кол ездил к кузнецу и к Костиковой жене, но не привез никаких слухов о Насте.

У Степана в избе ад стоял. Жена его плакала, рыдала, проклинала Настасью, зва ла мужа «голубем», «другом милым» и толкала сынишку, который, глядя на мать, тоже ревел и кричал: «Тятя! тятя! где наш тятя?» В овинной яме ничего этого не было слышно. Настя слышала только по временам сильное биение своего сердца и от холода беспрестанно засыпала. Пробуждаясь, она осторожно подползала к выходу и смотрела, светло ли еще на дворе, и затем опять за бивалась в уголок и засыпала. Начало темнеть, Настя с нетерпением ждала Степана и вздрагивала при малейшем шорохе, который производили мыши. «Ну, если придут садить овин? — думала она. — Пропала тогда моя головушка!» Но овин садить не при ходили. Всем было не до овина. Наконец совсем стемнело. На дворе была так же ночь, как и в яме. Настя выползла из ямы и стала смотреть вдаль. Ей послышалось, что где-то невдалеке фыркнула лошадь, потом будто скрипнули сани и остановились. Она поду мала: «Не меня ли ищут» — и в испуге бросилась в свою яму. Через минуту за овином, с задней стороны, послышались торопливые шаги. Они раздавались все ближе, ближе, и наконец кто-то подошел к овину и спрыгнул в яму. Настя замерла.

— Где ты? — шепотом спросил Степан.

— Вот я, — отвечала шепотом же Настя, не оправившаяся от своей тревоги.

— Скорей! — Степан нашел ее руку и повел.

— Скорей! скорей иди! — говорил он.

Настя, спотыкаясь, насилу поспевала за Степаном.

— Куда ты ведешь меня? — спрашивала она его, задыхаясь от усталости.

— Иди, после будем говорить, — отвечал Степан, шагая по целому снегу.

За коноплями, где была выставлена несвоженная пенька, показались сани, запря женные пегою лошадью, и на них сидел человек, — Скорей! — крикнул он, завидя Степана с Настею.

Степан обхватил Настю рукою, и они бегом побежали к саням.

Добежав до саней, Настя упала на них. Степан тоже прыгнул в сани, а сидевший в них мужик сразу погнал лошадь. Это был Степанов кум Захар. Он был большой при ятель Степану и вызвался довезти их до Дмитровки. Кроме того, Захар дал Степану три целковых и шесть гривен медью, тулуп для Насти, старые валенки, кошель с пи рогами и старую накладную, которая должна была играть роль паспорта при встрече с неграмотными заставными солдатами. Это было все, чем мог поделиться Захар с своим другом.

Лошадь у Захара была чудесная: сытая, крепкая и проворная. К утру они, не кор мя ни разу, приехали в Дмитровку. У заставы друзья простились. Захар поехал на пос тоялый двор кормить лошадь, а Степан с Настею отправились в обход города и, выйдя опять на большую дорогу, пошли по направлению к Севску. Решено у них было идти в Николаев, где, слышно, живет много наших беглых, приписаться там и жить под чужими именами. Для осторожности они положили не называть друг друга при лю дях своими именами. Настасья называла Степана Петром, а он ее Марьею. Дорогою они то шли пешком, то подъезжали, за дешевую плату, на обратных подводах. Таким образом на шестой день к вечеру они добрались до Н — а и остановились ночевать на постоялом дворе у какого-то орловского дворника. В это время в Н — е был поли цмейстером толстый полковник, известный необыкновенною ловкостью в преследо вании раскольников и беспаспортных. Его знали по целой Черниговской губернии, а в Дубовке, в Новозыбкове, в Клинцах, в Климовом посаде и вообще, где жили русские беспоповцы, его боялись как огня;

матери даже детей пугали им, как на Кавказе пу гали именем Алексея Петровича Ермолова. У полковника каждый дворник был на отчете, и на заставах стояли солдаты, обязанные спрашивать у всех паспорты. Но как дворникам не всегда была охота допытывать своих гостей, а люди могут проходить в город и не в заставу, а по всякой улице, то полковник от времени до времени делал ночные ревизии по постоялым дворам и забирал всех, кто казался ему подозритель ным. От самого Орла до самого Киева спросите любого пешехода, он и теперь еще непременно скажет, что нет строже города как Н — н. «Обойди ты Нежин да пройди умненько Киев, так и свет белый перед тобой откроется, — ступай — посвистывай!» Так говорят до сих пор, хоть нынче уж в Н — не не те порядки, какие были назад тому четыре, пять лет.

Сделал полковник ночью ревизию в дворе орловского мещанина и забрал на съезжую Степана и Настю. Растерявшаяся и перепуганная Настя спросонья ничего не могла разобрать: мундиры, солдаты, фонари, ничего она не понимала, о чем ее спра шивают, и не помнила, что отвечала. До съезжей их вели рядом с Степаном, но ни о чем не позволяли говорить. Настя была спокойна: она только смотрела в глаза Сте пану и пожимала ему руку. Они были связаны рука за руку тоненькою веревочкою.

Степан был бледен и убит.

В части их рассадили по разным местам. Настю на женскую половину, а Степана на мужскую. Настя этого не ожидала. Она говорила: «Это мой муж. Не разлучайте меня с мужем». Ее, разумеется, не послушались и толкнули в двери. Она ждала, что днем ее спросят и сведут с Степаном, но ее целый день даже никто и не спросил. Она всех расспрашивала сквозь дверную решетку о Степане, но никто ей ничего не отве чал, а иные из солдат еще посмеивались.

— Я Степан, — говорил один.

— Брешет, молодка, он Сидор. Вот я так настоящий Степан.

— Ну-к что ж, что не Степан! Я хочь не Степан, дак еще лучше Степана разува жу, — отвечал первый, и поднимался хохот. В коридоре хохотали солдаты, а в арес тантской две нарумяненные женщины, от которых несло вином и коричневой помадой.

Настя перестала спрашивать и молча просидела весь день и вторую ночь.

На другой день взяли Настю к допросу;

после нее допрашивали Степана. Они оба разбились в показаниях, и еще через день их перевели в острог. Идучи с Степа ном, Настя уговаривала его не убиваться, Но он совсем был как в воду опущенный и даже не обращал на нее никакого внимания. Это больше всего огорчало Настю, и она не знала ни дня, ни ночи покоя и недели через две поприбытии в острог родила недо ношенного, но живого ребенка. Дитя было мальчик.

Увидев малютку, Настя, кажется, забыла свое горе. Она его не спускала с рук и заворачивала в свою юбку.

В арестантской казарме было холодно и сыро. С позеленелых стен и с закоптелого потолка беспрестанно падали холодные, грязные капли;

вонючие испарения стоявше го в угле деревянного ушата делали атмосферу совсем негодною для дыхания. Ребенка негде было ни выкупать, ни согреть, ни обсушить. Он недолго терпел неприветливую встречу, приготовленную ему во Христе братьями на этом свете: попищал, помор щился и умер. Настя рыдала так, что все арестантки с нею плакали. Когда пришел солдат, чтобы, взять мертвого младенца, Настя схватила трупик, прижала его к себе и не выпускала. Солдат дернул ребенка за ножки. Настя еще крепче прижала дитя и, упав с ним на нары, закрыла его своим телом. Солдат рассердился и ударил Настю.

Она не трогалась.

— Как ты смеешь драться? Ты не смеешь бить женщину. Она больная, а ты ее еще толкаешь! Позови смотрителя! — кричали арестантки.

— Цыц! — крикнул на них солдат.

— Что цыц! Нечего. Всех не перебьешь. Позови смотрителя.

Солдат плюнул и вышел.

— Смотрителя! смотрителя! — кричали женщины. — Смотрителя, а то будем весь день кричать.

Стража знала, что если не удовлетворить требования арестанток, то они испол нят свою угрозу и будут кричать, пока не придет смотритель. Позвали смотрителя.

Чиновник, опытный в обращении с заключенными, пришел в форменном сюр туке и в сопровождении четырех солдат.

— Что за шум? — крикнул он.

— Евстафьев бабу обидел, ваше скородие, — отвечало несколько голосов.

— Чем он ее обидел? Говори одна кто-нибудь!

Вышла маленькая, черноволосая бабочка из бродяг и рассказала всю историю.

— Взять мертвеца, — скомандовал смотритель.

Солдаты взялись за Настю, которая, не поднимаясь с нар, держала под своею грудью мертвого ребенка и целовала его красненькие скорченные ручки.

— Взять! — повторил опять чиновник.

Солдаты подняли Настю, развели ей руки и взяли у нее ребенка.

Она упала в ноги смотрителю и закричала.

— Тсс! — произнес, топнув ногою, смотритель.

— Не могу! не могу, — говорила Настя, ударяя себя одною рукою в грудь, а другою крепко держалась за полу смотрительского пальто. — Только дайте мне показать его отцу. Хоть мертвенького показать, — захлебываясь рыданиями, просила Настя.

Смотритель махнул солдату, державшему под рукою завернутого в тряпку ре бенка. Солдат сейчас по этому знаку вышел за дверь с своей ношей. Настя выпустила смотрительскую полу и, как бешеная кошка, бросилась к двери;

но ее удержали три оставшиеся солдата и неизвестно для чего завели ей назад руки.

— Злодей! черт! Чтоб тебя гром разбил! Чтоб ты своих детей не взвидел, анафе ма! — кричала Настя, без слез, дерзко смотря в глаза смотрителю.

— В карцер ее, — скомандовал смотритель.

Солдаты вывели Настю за двери. Но, когда они вышли, чиновник, выйдя вслед за арестанткой, отменил свое приказание и велел ее отвести не в карцер, а в больницу.

Через полчаса смотритель сам зашел в больницу. Настя сидела на полу и рыда ла. Койки все были заняты, и несколько больных помещались на соломенных тюфя ках на полу.

Увидев смотрителя, она стала на колени, сложила руки и, горько плача, сказала:

— Голубчик вы мой! Не сердитесь на меня. Я не помню, что я говорила. Дайте мне... Пустите меня к моему деточке! Дайте мне хоть посмотреть на него, на крошеч ного!

Настя опять зарыдала, и нельзя было разобрать за рыданиями, что она еще го ворила.

— Слушай! — произнес смотритель.

Настя рыдала.

— Слушай! — повторил он. — Слушай! тебе говорю, а то уйду, если будешь ре веть.

— Нет, нет, я... перестану... не буду... Только пус... пус... пустите меня к ребен ку! — говорила шепотом Настя, сдерживая душившие ее рыдания.

— Не реви, будь смирная, я тогда велю тебя пустить.

Настя махнула рукою, сжала свою грудь и тем же тихим, прерывающимся голо сом отвечала:

— Да... я... бу... ду смир... смир... смир... ная. Вели... те меня пустить к моему ре...

бенку.

Она сидела смирно и плакала, всхлипывая, как наказанное дитя. Даже глаза ее глядели как-то детски.

Смотритель посмотрел на Настю и вышел.

Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме ос трожной стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: «Вот я, вот! Это за мною? Это мое дитя там?» Но это все было не за нею.

Наконец часа через полтора пришел солдат и крикнул: «Бродяга Настасья!» Настя вскочила с окна и бросилась к нему, говоря:

— Это я, я. Скорее, скорей, миленький.

— Погоди. Поспеешь с козами на торг! — отвечал солдат и не спеша повел Настю в часовню.

Часовенка, где ставили мертвых, была маленькая, деревянная. Выстроена она была на черном дворе и окрашена серою краской. Со двора острожного ее было сов сем не видно. Убранство часовни состояло из довольно большого образа Знамения божией матери, голубого деревянного креста, покрытого белым ручником, да двух длинных скамеек, на которых ставили гробы. Теперь одна из этих скамеек была пуста, а на другой лежал Настин ребенок.

Настя, вскочив в часовню, бросилась к своему сокровищу, обняла дитя и впилась в него губами.

А ребенок был такой маленький и худенький. Еще в материной утробе он замо рился, и там ему было плохо;

там он делил с матерью ее горе и муки. Теперь он ле жал твердый, замерзший. На нем уже была надета рубашечка, которую ему сшили и прислали Настины подруги, арестантки бродяжного отделения. А личико у него было синее, сдвинутое в горькую гримасу, с каким-то старческим выражением невыносимой муки. Точно он, взглянув на что-то ужасное, почувствовал ужасную боль, сморщился от этой боли и умер, унося с собою в могилу знак оттиснутой на нем земной муки.

VIII Настя лежала в больнице. С тех пор, как она тигрицею бросилась на железные ворота тюрьмы за уносимым гробиком ее ребенка, прошло шесть недель. У нее была жестокая нервная горячка. Доктор полагал, что к этому присоединится разлитие ос тавшегося в грудях молока и что Настя непременно умрет. Но она не умерла и поп равлялась. Состояние ее духа было совершенно удовлетворительное для тюремного начальства: она была в глубочайшей апатии, из которой ее никому ничем не удава лось вывести ни на минуту.

Степана она видела только один раз, когда он с другим арестантом, под надзо ром двух солдат, приходил в больницу с шестом, на котором выносили зловонную больничную лохань. Настя взглянула на его перебритую голову, ахнула и отвернулась к стене.

Благодаря сенатору, который в этот год ревизовал присутственные места О—ой губернии, к—ой земский суд не замедлил доставить н—ской городской полиции справки, затребованные о Степане и Насте. Дело о них перешло в уездный суд, и ме сяца через три вышло решение: «Задержанных в г. Н—не крестьян Степана Лябихова и Настасью Прокудину наказать при н—ской городской полиции, Степана шестью десятью, а Настасью сорока ударами розог через нижних полицейских служителей и затем отправить по этапу в к—сий земский суд для водворения в жительстве».

Решение это надлежащим порядком было приведено в исполнение: Степана и Настю высекли розгами и повели домой тою же дорогою, которою они оттуда бежали.

Нечего рассказывать ни о Степане, ни о Насте, как они шли и что они думали? Ка жется, ни о чем. Аппарат мыслительный в них испортился. Истрепались эти люди.

Жила ли в них еще любовь? Надо полагать, что жила. Степан на каждой оста новке все, бывало, взглянет на Настю и вздохнет. Говорить им между собою было не возможно, но два раза Настя улучила случай и сказала: «Не грусти, Степа;

я все рада за тебя принять». А Степан раз сказал ей: «Вот теперь было бы идти-то нам, Настя!

Тепло, везде ночлег, — нигде бы не попались».

Под Королевцем Степан стал жаловаться на голову. Все его сон одолевал. Не сколько этапов его везли на подводе, и он все спал крепким, тяжелым сном. Настя все порывалась к нему подойти, да ее не пускали. «Не расходиться! не расходиться!» — кричал ундер и толкал ее в пару с другой бродяжной.

В Дмитровке вывели утром этап и стали поверять у ворот.

— Степан Лябихов! — крикнул делавший перекличку ундер.

— Болен, — отвечал за Степана этапный.

— Остается, стало? — спросил перекликавший.

— Оставлен, — отвечал этапный.

Этого удара Настя уж никак не ожидала. Она все-таки видела Степана, и хоть не могла с ним говорить, не могла, даже и не рассчитывала ни на какое счастье, но видеть, видеть его было для нее потребностью. А теперь нет Степана;

он один, больной, без призора. Настя просила оставить ее;

она доказывала, что они с Степаном по одному делу, что их по закону нельзя разлучать. Над ней посмеялись и повели ее.

Рассыльный станового привел Настю к Прокудиным сумасшедшею. Она никого не узнавала. То она сидела спустя голову, молчала и, как глухонемая, не отвечала ни на один вопрос, то вдруг пропадала, бегала в одной рубашке по полям, звала Степа на и принимала за него первого встречного мужчину. Целовала, плакала над ним и звала к себе, с собою, шла куда попало и с кем попало. Были добрые люди, которые этим пользовались и даже хвалились. Жалости достойна была бедная Настя, и Сте пан, умерший от тифа в дмитровском остроге, был гораздо ее счастливей.

Перестали сумасшедшую Настю считать человеком и стали называть ее не по прежнему Настькой-прокудинской, а Настей-бесноватой.

Крылушкин узнал о Настином несчастии от Костиковой жены, которая ездила к нему советоваться о своей болезни, и велел, чтоб ее непременно к нему привезли: что он за нее никакой платы не положит. Убравшись с поля, взяли Настю и отправили в О. к Крылушкину.

Она не узнала ни Крылушкина, ни Пелагеи. Через год ровно наведались к Насте.

Она была в своем уме. С простоты рассказали ей, что она делала в сумасшествии, при нимая всех за Степана. Загорелась бедная баба. Сначала и верила и не верила;

но ей назвала Сидора, Петра, Ивана, и так все доказательно, что она перестала сомневаться.

Крылушкин, узнав об этом, очень сердился, но уж было поздно. Настя считала себя величайшей грешницей в мире, изнуряла себя самым суровым постом, молилась и просила Крылушкина устроить ее в монастырь, где она находила усладу своей растер занной душе. Игуменья душою была рада угодить Силе Иванычу и приютить Настю, да, посоветовавшись с секретарем консистории, отказалась, потому что, по правилам, ни женатому мужчине, ни замужней женщине нельзя поступить в монастырь.

— Все мне это замужество мое везде стоит, — проговорила Настя, когда Кры лушкин объявил ей отказ на ее просьбу о помещении в женский монастырь. — Буду с вами доживать век, — добавила она. — Уж никуда от вас не пойду.

— И благо, Настя. Будем жить чем бог пошлет;

будем друг друга покоить. Спаси бо, что домашние-то не требуют, — отвечал Крылушкин.

Так она и жила. Домашние Настю к себе не требовали.

Тем временем приехал в нашу губернию новый губернатор. Прогнал старых взя точников с мест и определил новых. Перетасовка шла по всем ведомствам. Каждый чиновник силился обнаружить как можно более беспорядков в части, принятой от своего предшественника, и таким образом заявить губернатору свою благонамерен ность, а в то же время дать и его превосходительству возможность заявить свою де ятельность перед высшим начальством.

В одну прекрасную июльскую ночь ворота крылушкинского дома зашатались от смелых ударов нескольких кулаков. Крылушкин выглянул в окно и увидел у своих во рот трое дрожек и человек пятнадцать людей, между которыми блестела одна каска.

Крылушкин узнал также по воловой дуге полицмейстерские дрожки. Как человек со вершенно чистый, он спокойно вышел из комнат и отпер калитку.

— Крылушкин дома? — спросил полицмейстер.

— Его, сударь, перед собой изволите видеть, — спокойно отвечал старик.

Полицмейстер смешался, ничего не сказал Крылушкину, но, оборотясь к людям, скомандовал всем войти и ввести в двор экипажи.

Крылушкин крикнул Насте, чтобы она подала ключ от ворот, и трое дрожек взъехали на зеленый двор Силы Ивановича.

— Пожалуйте, господа! — отнесся полицмейстер к двум господам, из которых один был похож на англичанина, а другой на десятеричное i. — Понятые и Егоров за нами, а остальным быть здесь до приказания, — закричал он.

Два господина, шесть мещан и полицейский унтер-офицер направились за пол ковником к крыльцу, а остальные, крикнув: «Слушаем, ашекобродие!», остались око ло дрожек.

— Веди, — обратился полицмейстер к Крылушкину.

— Милости просим, — отвечал старик и пошел вперед по лестнице.

В доме сделалась тревога, никто не спал, и везде зажглиcя свечи.

— Это что у тебя за люди? — спросил полицмейстер, указывая на стоявших в двери Пелагею и Настю.

— Одна, cударь, кухарка, а другая нездорова была, лечилась...

— Паспорты есть у них?

— Какие ж паспорты! Одна здешняя мещанка, а другая из соседнего уезда;

всего за сорок верст.

— Которая из уезда?

— Вот эта, Настасья.

Полицмейстер махнул унтеру головой;

тот отвечал: «Слушаю, ашекобродие!» Перешли в зал. Полицмейстер сел, расставил ноги и не снял каски. Англичанин сел весьма благопристойно;

а десятеричное i стал у клавикордов и наигрывал одною рукою юристен-вальс.

— Позвольте мне, господа, как хозяину, узнать теперь, чему я обязан вашим по сещением? — отнесся Крылушкин к полицмейстеру.

— А это ты сейчас, братец, узнаешь. Ты, кажется, оратор и оператор? — сказал полицмейстер.

I улыбнулся, англичанин покраснел и насупился, а Крылушкмн переспросил:

— Что изволите говорить, сударь?

— Ты лечишь?

— Лечу, милостивый государь.

— А кто тебе дал право лечить?

— Тут, сударь, такое право: ходит ко мне народ, просит помощи, а я не отказы ваю и чем умею, тем помогаю. Вот и все мое право. По моему разуму, на всяком чело веке лежит такое право помогать другим, чем может и чем умеет.

— Х-м, этого недостаточно, — проговорил англичанин, потянувшись на стуле и глядя на носки своих сапог. — Надо иметь диплом, для того чтобы лечить.

— Это, сударь, кто доктором слывет, действительно так: а кто по-простонародью простыми травками да муравками пользует, так у нас и отроду-родясь про эти дип ломы не слыхано. Этак во всякой деревне и барыне и бабке, которая дает больному лекарствица, какого знает, надо диплом иметь? Что это вы, сударь! Пока человек лека ря с дипломом-то сыщет, его уж и в поминанье запишут. Мы впросте помогаем, чем умеем, и только;

вот и все наши дипломы.

— Вы не то же самое, что деревенская лекарка. Та подает пособие скорое, до при бытия врача;

это всякому позволено. А вы лечите болезни хронические, — прогово рил англичанин.

— Какие-с?

— Хронические, застарелые.

— А точно, лечу-с. Вылечивал много болезней, от которых не только здешние, но и столичные доктора отказывались.

Англичанин улыбнулся.

— Вы принимаете больных не только соседних, но вон вы сами сказали, что у вас есть больная даже и из у езда.

— Действительно-с. У меня бывают больные из разных мест, и даже из Москвы.

Благодарю моего бога, люди кое-где знают и верят.

— А объявляешь ты своевременно о приезжих полиции? — спросил полицмей стер.

Крылушкин взглянул на него и, ничего не отвечая, опять отнесся к англичанину с вопросом:

— Вы, милостивый государь, верно, доктор?

— Я инспектор врачебной управы.

— Конечно, в университете воспитывались?

Англичанин смешался и отвечал:

— Да.

— Это и видно.

— Почему же вы это заметили? — спросил, улыбаясь, англичанин.

— Да вот, сударь, умеете с людьми говорить. Я ведь стар уже, восьмой десяток за половину пошел. Всяких людей видал. Покойнику государю, Александру Павловичу, представлялся и обласкан словом от него был. В целом городе, благодарение богу, из вестен не за пустого человека, и губернаторы, и архиереи, и предшественники вот его высокоблагородия не забывали, как меня зовут по имени и по батюшке.

Полицмейстер сконфузился, англичанин взглянул на него и стал опять смотреть на свои сапоги, i улыбнулось, а Крылушкин взял стул и, подвинув его под себя, про говорил:

— Извините, господа! Старые ноги устают.

— Сделайте милость, — поспешно отвечал англичанин и опять закраснелся.

Все не знали, что им делать. Крылушкин вывел их из затруднения.

— Что ж, господа чиновники, не имею чести знать вас по именам: обыск угодно произвести?

Все молчали.

— Ведь это что же! Ваше дело подначальное. Обижаться на вас нечего. Извольте смотреть, что вам угодно.

— Позвольте паспорты ваших больных? — спросил полицмейстер.

— Я уж вам докладывал, сударь, что у меня нет ни каких паспортов. Все мои те перешние больные люди обапольные, знаемые. А вот это, что вы изволили видеть, — обратился он к инспектору и понижая голос, — так привезена была в совершенном помешательстве рассудка. Какой же от нее паспорт было требовать?

— Это не отговорка, — сказал полицмейстер.

— Да я, кажется, сударь, и ни от чего не отговариваюсь. Все как оно есть, так вам и докладываю. Милуйте, жалуйте, за что почтете.

— Покажите ваших больных.

— Господин доктор! нельзя ли вас просить одних пройти со мною. Вы знаете, нездорового человека все тревожит. Особенно простого человека, непривычного к этому.

— Да, да, — торопливо проговорил англичанин. — Я вас прошу не беспокоиться.

Я завтра днем к вам заеду.

— Очень ценю ваше доверие, — отвечал Крьшушкин с вежливым поклоном, на который англичанин отвечал таким же поклоном.

— Вот лекарства мои, не угодно ли обревизовать?

— Это по вашей части, — заметил полицмейстер, обращаясь к i и напоминая Сквозника-Дмухановского в сцене с Гюбнером.

— Та, — отвечало i, тоже напоминая Гюбнера в сцене с Сквозником-Дмухановс ким.

Травы все оказались безвредными. Забрали только несколько порошков, опеча тали их и составили акт, к которому за неграмотных понятых подписался полицейс кий служитель из евреев.

Полицмейстер отвел англичанина в сторону и долго очень горячо с ним разгова ривал. Англичанин, по-видимому, не мог убедить полицмейстера и тоже выходил из себя. Наконец он пожал плечами и сказал довольно громко: «Ну, если вам угодно, так я вас прошу об этом в личное для меня одолжение. Я знаю мнения его превосходительства, как его врач, и ручаюсь вам за ваше спокойствие».

Полицмейстер поклонился и, выходя, сказал ундеру: «Ступай, не надо ничего».

Аптекарь взял опечатанные порошки и вместе с полицмейстером и с инспектором уехали с двора Крылушкина, а за ними пошли, переговариваясь, понятые и солдаты.

Крылушкин, проводив нежданных гостей, старался, как мог, успокоить своих до машних. Уговорил всех спать спокойно и, когда удостоверился, что все спят, сел, напи сал два письма в Москву и одно в Петербург, а в семь часов напился чайку и, положив в карман свои письма, ушел из дома.

IX Крылушкин был на почте, отдал свои письма, а потом пошел к архиерею, бе седовал с ним наедине с полчаса и вышел от него довольно спокойный. Архиерей у нас в то время был очень хороший человек, простодушный, добрый, открытый и не способный отказать ни в чем, что было в его власти или силе. Крылушкина он знал за человека, достойного всякого уважения, и принимал его без чинов. При губернской перестановке на месте из старых лиц с весом оставались только предводитель да ар хиерей. Предводителя не было в городе, и Крылушкин в защиту себе мог поставить только одного архиерея.

Но пока преосвященный написал к губернатору письмо и пока губернатор про чел это письмо и собрался призвать чиновника, чтобы поручить ему рассмотреть и по возможности удовлетворить ходатайство архиерея, случилось следующее проис шествие.

В восемь часов утра пришел к Силе Ивановичу во двор квартальный с четырьмя десятскими и спросил хозяина. Ему Палагея отвечала, что хозяина нет дома, что он вышел и она не знает, когда возвратится. Квартальный объявил, что он имеет предпи сание забрать и тотчас доставить во врачебную управу всех находящихся у Крылуш кина больных, которые могут ходить. Защиты не у кого было искать. Квартальный забрал старуху с грыжей, одиннадцатилетнюю девочку с золотушным гноетечением, молодую бабу с расперетницей да Настю и под полицейским прикрытием повел их во врачебную управу.

Сила Иваныч, выйдя успокоенный от архиерея, зашел в городской сад, погулял, посмотрел на Оку, отдохнул на лавке и поплелся домой. До его дома было добрых три версты, и старик пришел только около одиннадцати часов.

Палагея встретила его на пороге и, сбиваясь от торопливости и перепуга, расска зывала, что случилось во время его отсутствия.

— И Настю взяли? — спросил встревоженный старик.

— Повели, батюшка, Сила Иваныч.

— Таки свое сделали, — проговорил Крылушкин и теми же пятами, не заходя домой, бросился к калитке.

— Иди, беги, родимый! Заступись за нее, сироту, — говорила ему вслед старуха.

Но уж поздно было защищать Настю.

Старик, задыхаясь от усталости и тревоги, бежал около двух верст до площади, где стоят извозчики. Облитый потом, он сел на дрожки и велел везти себя в врачебную управу. Не глядя, что вынул из кармана, он дал извозчику монету и вбежал в сени. Баба и старуха сидели на окне. Старуха плакала.

— Чего? что с вами сделали? — спросил перепуганный Крылушкин.

— Отец ты наш! За что же на нас срам-то такой?

— Что, что? скорей говорите.

— Да как же на старости-то лет меня, старуху, осматривать при всех при бессты жих глазах.

— Ах, боже ты мой! — прошептал Крылушкин и вскочил в переднюю.

Здесь стояла девочка, вся красная, как от печи отошла, с слезами на глазах, и под вязывала свои больные уши.

— Боже мой! Настя! где Настя?

Девочка показала рукою на дверь канцелярии.

У двери стоял сторож, отставной солдат, и рукою держался за замок.

— Пусти, милый! — сказал Крылушкин.

— Нельзя, не велено пущать.

— Мне нужно.

— Обождите. Там члены женщину осматривают.

В это время за дверью раздался раздирающий вопль Насти.

Крылушкин вдруг толкнул солдата и вне себя вскочил в комнату.

Было поздно.

Акушер, с инструментом в руках, производил осмотр.

Крылушкин вошел в то время, когда осмотр, требующий очень немного времени, был уже кончен. Акушер, передав фельдшеру инструмент, кивнул солдатам, держав шим свидетельствованную. Настя вскрикнула, рванулась и, не успев стать на ноги, упала на пол. Потом вдруг поспешно вскочила и плюнула в лицо англичанину.

Инспектор не успел прийти в себя от этого сюрприза, как бедная женщина с раскрасневшимся лицом и бегающими глазами перескакивала от одного к другому и, с каким-то воплем, по очереди всем им плевала в глаза. Писаря бросились в другую комнату, а письмоводитель стал за шкаф и закрылся дверцей.

Настя прыгнула и к Крылушкину, вероятно с тем же намерением — плюнуть ему в глаза, но тотчас его узнала, обхватила руками шею старика и, упав головою на его грудь, тихо заплакала.

Оплеванные члены управы, совершенно растерявшись, стояли и только погля дывали друг на друга. Никому не было завидно. Всем досталось поровну.

Крылушкин с белой головой и спокойным взглядом стоял, как статуя упрека, и молча смотрел на них, прижимая к себе плачущую Настю. Наконец он покачал голо вой и сказал:

— Эх, господа! господа! А еще ученые, еще докторами зоветесь! В университетах были. Врачи! целители! Разве так-то можно насиловать женщину, да еще больную!

Стыдно, стыдно, господа! Так делают не врачи, а разве... палачи. Жалуйтесь на меня за мое слово, кому вам угодно, да старайтесь, чтобы другой раз вам этого слова не ска зали. Пусть бог вас простит и за нее не заплатит тем же вашим дочерям или женам.

Пойдем, Настя.

Крылушкин с Настей вышли.

Члены еще переглянулись. Они решительно не знали, какой оборот дать этому делу. Но прежде всего нужно было обтереться. Англичанин первый вынул из кармана батистовый платок и, отвернувшись к стене, стал вытирать свое лицо. Другие после довали его примеру.

Члены ушли в присутствие. Писаря помирали со смеху в канцелярии, письмо водитель хотел войти в присутствие, но у самой двери пырскнул, зажал рукою рот и опять вернулся в канцелярию, где можно было смеяться, не оскорбляя самолюбия членов.

— Какая неприятная случайность! — сказал англичанин.

— Да! И прямо в глаза, — заметил акушер. — Чего терпеть я не могу.

— Чего вы терпеть не можете, чтоб в глаза-то плевали? — спросил всегда веселый оператор.

— Да.

— Кто ж это любит!

— То есть не то, не в глаза;

а я говорю, что историй-то этих терпеть не могу. Ведь это по всему городу разнесут.

— Уж с тем, что возьмите, — отвечал оператор.

— Позвольте, господа. Не время шутить, а придумайте, что сделать. Ведь из это го выйдет скандал, — пояснил англичанин.

Дело ступило на серьезную ногу и решено тем, что в акте освидетельствования нужно записать Настю одержимою припадками умопомешательства и подлежащею испытанию в доме умалишенных. От сумасшедшего-де ничто не обидно.

Как сказали, так и сделали. Настя провела в сумасшедшем доме две недели, пока Крылушкин окольными дорогами добился до того, что губернатор, во внимание к ходатайству архиерея, велел отправить больную к ее родным. О возвращении ее к Крылушкину не было и речи;

дом его был в расстройстве;

на кухне сидел десятский, обязанный следить за Крылушкиным, а в шкафе следственного пристава красовалось дело о шарлатанском лечении больных купцом Крылушкиным.

Время, проведенное Настею в сообществе сумасшедших, прошло не даром. Она была доставлена посредством земского суда домой в совершенном сумасшествии. До рогою все она рвалась, и ее рассыльный вез, привязавши к телеге, а у дверей знакомой избы уперлась руками в притолки, вырвалась из рук и убежала. До самой глубокой осе ни она скиталась по окрестностям, не заходила ни под одну крышу и не говорила ни с одним человеком. Где она бродила и чем питалась, никто не знал. Говорили только, что она совсем обносилась, и видали ее пробегавшею через поля в одной рубашке. Пастухи рассказывали, что видели, как она рубашкою ловила на узеньких пережабинах Гостом ли мелкую рыбешку, которой бывает несметное количество в нашей речке;

а другие уверяли, что Настя ела эту рыбу сырую, даже живую. Совсем она зверенком стала, и все стали бояться ходить в одиночку, — «чтоб Настя-бесноватая не нагнала».

Осенью, когда речка замерзла и твердая, как камень, земля покрылась сухим сне гом, Настя в одну ночь появилась в сенях кузнеца Савелья. Авдотья ввела ее в избу, обогрела, надела на нее чистую рубашку вместо ее лохмотьев и вымыла ей щелоком голову. Утром Настя опять исчезла и явилась на другой день к вечеру. Слова от нее ни какого не могли добиться. Дали ей лапти и свиту и не мешали ей приходить и уходить молча, когда она захочет. Ни к кому другим, кроме кузнеца, она не заходила.

Зимою прошел на Гостомле слух, что дело о шарлатанском лечении больных купцом Силою Крылушкиным окончено и что после того сам губернатор призывал к себе Силу Ивановича и говорил ему, что он может свободно лечить больных простыми средства ми. Сила Иванович поблагодарил начальника губернии, но не остался в О — е, продал свой дом с густым садом и поселился на каком-то хуторке в Курской губернии возле Белых Берегов. Говорили, что туда к Силе Ивановичу съезжается видимо-невидимо всякого народа и что он еще успешнее всем помогает. Кузнечиха Авдотья настроила слабоумного Григорья непременно отвезти Настю по весне к Белым Берегам, но Настя этой зимой, во время одной жестокой куры, замерзла в мухановском лесу.

Я был в Гостомле прошлым летом. Лет пять я уже не видал родных мест. Перед тем я жил безвыездно в столице, начитался рассказов из народного быта, и мне начало сдаваться, что я, выросший на гостомельском выгоне между босоногими ровесниками, раззнакомился с народной жизнью. «Съезжу-ка я на Гостомлю, посмотрю, что там за вяло и что на место завялого выросло». Поехал. Те же поля, те же луга;

леса стали реже, и многих уж следов не осталось;

пруды обмелели, и их до половины задернуло зеленою тиною. Соседей многих уж нет: одни переселились в города, другие в вечность. Многие хутора скупили купцы и однодворцы, и мужики, освобожденные февральским мани фестом, тоже приобрели себе несколько отдельных участков и думают переноситься на них с своими постройками, «да только конопляников, говорят, жалко». Народ не то что повеселел, а заботливей как-то стал: все толкует, мерекает промеж себя. Нет прежней апатии. Прежние мальчики стали бородаты, но, спасибо им, меня не почуждались.

Ониська Косой крестить меня к себе позвал и просил, чтоб я его старшему сынишке «грамоте показал». На крестинах бабка с кашей ходила и собирала деньги. Меня с ку мой заставили три раза поцеловаться. Кумой была старая знакомая, Матрешка. Такая была девочка невзрачная, пузатая, — все гусенят, бывало, стерегла. А теперь баба хо рошая, красивая, три года как замуж вышла, и муж другой год как пошел на Украину, так и нет. Премилая кума, только губы у нее после каши были масленые. А целуется душевно и за плечи так крепко держит. Школы на хуторах нет, а есть школа, да далеко, в большой деревне. Однако из хуторных ребят многие читают очень свободно;

охоту к учению имеют огромную. Матушка моя сберегла в кладовой все мои детские книги. Я их разобрал и раздарил ребяткам. Одну книжку, «Зеркало добродетели» с картинками, я отдал маленькому Абрамке, самому лучшему читальщику. Вечером он явился ко мне с подбитым носом и с изорванной книгой.

— Возьми, — говорит, — эту книжку: а то ребята всё бьются.

— За что же они тебя бьют?

— Завидовают, что ты мне книжку хорошую дал. Возьми ее назад.

— Отдай ее тому, кому завидно.

— Всем завидно. Драться, черти, станут.

Нечего было делать. Взял я у Абрамки «Зеркало добродетели» и дал ему «До машний лечебник», последнюю книжку из старого книжного хлама.

Купил полведра водки, заказал обед и пригласил мужиков. Пришли с бабами, с ребятишками. За столом было всего двадцать три души обоего пола. Обошли по три стаканчика. Я подносил, и за каждой подноской меня заставляли выпивать первый стаканчик, говоря, что «и в Польше нет хозяина больше». А винище откупщик Ма монтов продавал такое же поганое, как и десять лет назад было, при Василье Алексан дровиче Кокореве.

За обедом мужики всё меня расспрашивали: какой на мне чин от государя. Очень было трудно им это объяснить. «Как, — говорят, — твой чин называется?» Я сказал, что на мне чин коллежского секретаря. «Где же это ты секлетарем служишь?» — до пытываются. Я сказал, что нигде не служу. Опять спрашивают: «Какой же ты секле тарь, коли не служишь? Где же твое секлетарство?» Я рассказывал, что это только наименование такое. Ничего не поняли.

Бабы спрашивали, зачем я с бородой хожу! «Так», — я говорю. «Не пристало, — говорят, — тебе». — «А без бороды-то разве лучше?» — спросил я баб. «Известно, — го ворят, — лучше». — «Чем так?» — «Глаже с лица, — говорят, — показываешься».

Бабы всё такие же. Есть очень приятные, есть и такие, что унеси ты мое горе.

В верхней Гостомле, куда была выдана замуж Настя, поставили на выгоне сель скую расправу. Был на трех заседаниях в расправе. На одном из этих заседаний моло денькую бабочку секли за непочтение к мужу и за прочие грешки. Бабочка просила, чтоб ее мужиками не секли: «Стыдно, — говорит, — мне перед мужиками;

велите ба бам меня наказать». Старшина, и добросовестные, и народ присутствовавший долго над этим смеялись. «Иди-ка, иди. Засыпьте ей два десятка, да ловких!» — заказывал старшина ребятам.

Три парня взяли бабочку под руки и повели ее за дверь. Через пять минут в сенях послышались редкие, отчетистые чуки-чук, чуки-чук, и за каждым чуканьем бабочка выкрикивала: «Ой! ой! ой! Ой, родименькие, горячо! Ой, ребятушки, полегче! Ой, по легче! Ой, молодчики, пожалейте! Больно, больно, больно!» — Ишь как блекочет! — заметил, улыбаясь, старшина.

Бабочка взошла заплаканная и, поклонившись всем, сказала:

— Спасибо на науке.

— То-то. Вперед не баловайся да мужа почитай.

— Буду почитать.

— Ну, бог простит;

ступай.

Баба поклонилась и вышла.

— Хорошо вы ее? — спросил смуглый мужичок ребят, исполнивших экзеку цию.

— Будет с нее. Навилялась во все стороны.

— Избаловалась баба;

а какая была скромница в девках.

— Ты ба не так ее, Михаила Петрович, — заметил старшине черный мужик, — надо ба ее не токма что наказать, а того-то ба, половенного-то Сидорку призвать.

— Его за что?

— Нет. Я не про то. Я говорю, чтоб его-то заставить ее побрызгать-то. Из любой руки, значит.

— Ну еще, что вздумай!

— Право.

— Нет, ты не то, дядя, говори, — крикнул молодой парень с рябым лицом. — А ты вот своему сыну отец называешься, а по сыну и невестке отец. Ты ба помолился миру, чтоба тебя на старости лет поучили.

В избе пробежал шепот.

— За что это меня поучить? — спросил несколько растерявшийся черный му жик, свекор высеченной бабы.

— За что? Небось ты знаешь за что, — погрозив рукою, сказал молодой мужик. — Ты всему делу вина;

ты...

— Полно! — крикнул старшина.

Гражданские, то есть собственно имущественные, спорные дела разбирают иног да весьма оригинально, но весьма справедливо.

За две недели до моего приезда старшину сместили за взятки;

теперь собирают ся сместить писаря. Тоже что-то за ним знают, но говорят, что надо его «подсидеть и на деле сцапать».

Как возьмутся, уж это наверное сцапают.

Прокудин и его жена умерли;

Гришка женился на солдатке, ушел в работу и не возвращался. Говорят, опять в Харькове с дворничихой сошелся. Сказывают, что он плакал по Насте, как ее оттаивали в избе и потрошили. Жениться он тоже не хотел, да отец бил его, и старики велели слушать отцовскую волю;

он женился, ушел с топором и там остался. Домна здоровая, но уже старая баба, а про всякую скоромь врать еще большая охотница. Кузнец с кузнечихой нарожали восемь штук детей и живут по-ста рому. Крылушкина в прошлом году схоронили, и вся губерния о нем очень сожалеет.

Костик разбогател, купил себе пять десятин земли, выстроил двор с лавочкой, в кото рой торгует разными крестьянскими припасами и водкой. Во хмелю такой же беспо койный и вообще большой дебошер. Когда он уж разбуянится, его унимает младший брат Егорушка, обладающий необыкновенною силою. Он связывает братца и кладет его в чулан, пока тот обрезонится. Мужички редкий не должен Костику и кланяются ему очень низко. Жена его совсем извелась.

Отец Ларион все вооружается против знахарей и доказывает крестьянам преиму щества заклинаний, но мужики всё возятся с аплечеевским солдатом. Баб бесноватых заметно гораздо меньше прежнего;

крупного воровства также, говорят, стало менее, но лошадей ужасно крадут. На ярмарке был я только раз. Там та же история. Одного мужика, Дмитрия Данилова, из моих сверстников, видели избитого.

— За что это тебя исколотили так? — спрашивали его.

Он обтирает кровь, которая льет из носа, и молчит;

а другой парень за него и говорит:

— Сапогами хотел раздобыться, да изловили, псы окаянные.

На погосте куча народа стояла. Смотрю, два мещанина в синих азямах держат за руки бабочку молоденькую, а молодой русый купчик или мещанин мыло ей в рот пихает.

— Что это такое? — говорю.

— Мылом, — говорят, — раздобывалась, да брюхатая;

так бить ее купцы не ста ли, а вот мылом кормят.

— А вы зачем даете ее мучить?

— Попалась. Сама себя раба бьет, что не чисто жнет.

— Батюшки! отнимите меня. Я ведь только на пеленочки кусочек хотела взять, — стонала баба.

Купец ковырнул ногтем еще мыла и сунул его в рот бедной женщине.

Я побежал в избу к становому. Становой сидел у раскольницы Меланьи и благо душествовал с нею за наливкой.

— Милости просим, господин честной! — сказала мне подгулявшая Меланья.

Я рассказал становому об истязании бабы и просил его идти и отнять ее. Он мах нул рукой и предложил мне наливки.

— Они, — говорит, — свое дело знают;

сами разберутся.

Я настаивал. Становой послал на погост десятского, а сам налил новый стаканчик и сказал мне:

— То-то, господа! ведь это ваше самоуправление. Чего ж вы к нам ходите? — Само управление и самоуправство, по его мнению, одно и то же.

Прежний Настин барин умер, и Маша умерла по двенадцатому году;

ее умо рили в пансионе во время повального скарлатина. Старшая ее сестрица напоминает Ольгу Ларину: «полна, бела, лицом кругла, как эта глупая луна на этом глупом не босклоне». Матушка не видит дочерней пустоты и без ума от тех, кто хвалит ее «не щечко». Зато Машин братишка, Миша, отличный мальчик. Ему теперь четырнадцать лет, и он учится в губернской гимназии. В его лета мы и не думали о том, о чем он говорит сознательно, без фраз, без аффектаций. Училища не боится, как мы его боя лись. Рассказывает, что у них уж не бьют учеников, как, бывало, нас все, от Петра Ан дреевича Аз—на, нашего инспектора, до его наперсника сторожа Леонова, которого Петр Андреевич не отделял от себя и, приглашая учеников «в канцелярию», говорил обыкновенно: «Пойдем, мы с Леоновым восписуем тя». Теперь Миша с восторгом го ворит о некоторых учителях;

а мы ни одного из своих учителей терпеть не могли и не упускали случая сделать им что-нибудь назло. Учителей Миша любит вовсе не за послабления и не за баловство.

— Вот, — говорит он, — учитель русской словесности: какая душа! Умный, доб рый, народ любит и все нам про народ рассказывает.

— А ты любишь народ? — спросил я Мишу.

— Разумеется. Кто же не любит народа?

— Ну, есть люди, что и не любят.

— У нас весь класс любит. Мы все дали друг другу слово целые каникулы учить мальчиков.

— И ты учишь?

— Учу.

— Хорошо учатся?

— О, как скоро! как понятливо!

— Ты, значит, доволен своими учениками?

— Я? Да, я доволен, только...

Нас позвали ужинать.

Когда я лег спать на диване в Мишиной комнате, он, раздевшись, достал из дере вянного сундука печатный листок и, севши у меня в ногах, спросил:

— Вы знаете эти стишки Майкова?

— Какие? прочитай.

Мальчик начал читать «Ниву». Он читал с большим воодушевлением. На поло вине стихотворения у Миши начал дрожать голос, и он с глазами, полными чистых юношеских слез, дочел:

О боже! Ты даешь для родины моей Тепло и урожай — дары святые неба;

Но, хлебом золотя простор ее полей, Ей также, господи, духовного дай хлеба!

Уже над нивою, где мысли семена Тобой насажены, повеяла весна, И непогодами не сгубленные зерна Пустили свежие ростки свои проворно:

О, дай нам солнышка! Пошли ты вёдра нам, Чтоб вызрел их побег по тучным бороздам!

Чтоб нам, хоть опершись на внуков, стариками Прийти на тучные их нивы подышать И, позабыв, что их мы полили слезами, Промолвить: «Господи! какая благодать!» Мы с Мишей крепко пожали друг другу руки, поцеловались и расстались на дру гой день большими приятелями.

РАСТОЧИТЕЛЬ ДРАМА В ПЯТИ ДЕЙСТВИЯХ (Посвящается артисту Н. Зубову) ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА И в а н М а к с и м о в и ч М о л ч а н о в, молодой купец, 30 лет. Одевается по-совре менному;

держится ловко;

носит бороду.

М а р ь я П а р м е н о в н а, жена его, 28 лет.

П а р м е н С е м е н о в и ч М я к и ш е в, тесть Молчанова, купец рослый, тяжелый, с большою проседью;

одевается по старине.

А н н а С е м е н о в н а, жена его, купчиха лет за 40.

Ф и р с Г р и г о р ь е в и ч К н я з е в, купец лет 60, бодрый, сдержанный и энергичес кий. Седые волосы на его голове острижены низко и причесаны по-кадетски;

борода довольно длинная, но узкая и тоже седая;

одет в длинный сюртук, сделанный щего левато. Вообще фигура очень опрятная. На носу золотые очки. — Первый человек в городе.

И в а н Н и к о л а е в и ч К о л о к о л ь ц о в, товарищ Молчанова, 30 лет, городской голова.

В о н и ф а т и й В и к е н т ь е в и ч М и н у т к а, думский секретарь, из поляков.

К а л и н а Д м и т р и е в и ч Д р о ба д о н ов, дядя Молчанова по женской линии, ку пец очень крупного телосложения, лет 42;

одет неряшливо.

И в а н П е т р о в и ч К а н у н н и к о в М а т в е й И в а н о в В а р е н ц о в пожилые купцы и члены Думы.

} И л ь я С е р г е е в Г в о з д е в М а р и н а Н и к о л а в н а Г у с л я р о в а, молодая женщина, лет 27, дочь няньки Ивана Молчанова, воспитанная в детстве в молчановском доме.

С т а р у х а, мать Марины, слепая.

А л е ш а Б о с ы й, помешанный, слывет юродивым: он не носит никакой обуви и зиму и летом ходит босой, в одной длинной рубашке.

С п и р и д о н О б р е з о в, старый ткач.

П а в л у ш к а Ч е л н о ч е к, мастеровой.

С л у ж а н к а в доме Мякишевых.

А л е н а слободские } С а ш а девушки.

Д р о с и д а, мать Алены.

П р и е з ж и й п а р е н ь.

Д в о е д е т е й М о л ч а н о в а.

Ф а б р и ч н ы е, к у п ц ы, м е щ а н е, п о л и ц е й с к и е, с о л д а т ы, к в а р т а л ь н ы й.

Действие происходит в 1867 году, в большом торговом городе:

1-е — в садовой беседке у Князева, 2-е — в городском доме Молчанова, 3-е — в доме Мякишевых, 4-е — в парке при молчановских фабриках, 5-е — в доме Дробадонова.

Между 1-м, 2-м, 3-м и 4-м действиями проходит несколько дней, а между 4-м и 5-м три месяца.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ Просторная садовая беседка, обращенная в летнее жилище Князева и убранная как кабинет достаточного человека, но несколько в старинном вкусе.

ЯВЛЕНИЕ К н я з е в (при поднятии занавеса сидит за старинным бюро карельской березы и чи тает письмо). «А к сему еще и то тебе, любезный Фирс Григорьевич, прибавлю, что у нас в столице ныне нечто совсем от прежнего отменилось, и хоша то и справедливо, что на всякую болезнь свое зелье растет, только ныне аптек тех уже нету, где зелье противу наших немочей приготовлялось. Суд старый рухнул, и при новых судебных выдумках я в деле, о коем ты пишешь, пособником быть считаю не безопасным. Одно, что могу тебе присоветовать, то признайся ты питомцу своему Молчанову, в чем гре шен, и ненадлежаще от него присвоенное возврати. Иной же поправки сему делу в нынешние тяжкие времена не ожидай». (Нетерпеливо дергая письмо, продолжает скоро говоркою.) «Молчанов пылок и добр, и если ты перед ним, как прочие купцы делают, хорошенько расплачешься, то он, пожалуй, и разжалобится... » (Комкает письмо.) Ду рак, а не стряпчий! Черт его знает, что он мне за ответ написал! Я его спрашивал: как мне быть, чтобы не уронить себя, чтобы оправиться в молчановском опекунском деле и сдать отчеты без приплаты, а он вон что отвечает: «отдать!» Отдать!.. Да нечего от дать, глупец!.. Расплакаться!.. Кто это видел, как Фирс Князев плачет! и перед кем? И от чего заплакать?.. Ваш новый суд! Что ж это — люди, что ль, переменились? Вздор!

Не может быть, чтоб человек с умом не сделал в России того, что хочет... Все это вы думка! Да, наконец, и граф Александр Андреич этого не может допустить. На него на полмиллиона векселей при таком суде представят, а он платить долгов не поважен.

Пустое, вздор, мечтанье, форма... Нет, меня не запугаете, и пока этот лоб наруже, на Фирса Князева узды вам не накинуть.

Слышен стук в двери.

Кто там?

ЯВЛЕНИЕ М и н у т к а (входя). Не беспокойтесь: это я.

К н я з е в. Что ты там пропадал столько времени? Велики, знать, очень секретар ские разносолы.

М и н у т к а (усаживаясь). Нет, какие там наши разносолы, а все же старуху восемь дней не видал... да ей и нездоровится.

К н я з е в. Ну что там нездоровится... псовая болезнь до поля, бабья до постели:

выспится и здорова будет.

М и н у т к а (подобострастно улыбаясь). Это так, так... они как кошки: переволоки на другое место, и опять живут... Ну ах, чтоб вы знали только зато, как я разбился...

Кажется, за ничто на свете теперь бы с постели не встал.

Ведь шутка ли, в самом деле, в восемь дней в Петербург и назад. Хороша дорога, слова нет, особенно от Питера до Владимира по чугунке, как в комнате сидишь;

но уж от Владимира...

К н я з е в (перебивая). Да, от Владимира многим не нравится... Ну да к черту это!

Расскажи ты мне теперь, братец, что же ты сделал в Петербурге по моему приказа нию? Письмо ты мне от стряпчего привез столь глупое, что я этого человека после этого сумасшедшим считаю.

М и н у т к а (осклабляясь). Нет, большого ума, большого ума человек, Фирс Григо рьевич! Не дети, а мужи, самые настоящие мужи, дельцы и те приуныли. Одно слово, как стряпчий сказал, нечего и рецептов писать, когда наши аптеки все закрыты. (Раз водит руками.) К н я з е в. Как же это, — стало быть, и ты уже без взяток жить собираешься?

М и н у т к а. А что ж поделаешь!

К н я з е в (встает и начинает ходить). А вытерпеть надеешься?

М и н у т к а. Представьте, Фирс Григорьич... чтоб вы знали, ни денег дать, ни упро сить его, ни подкупить... Как вам это нравится?

К н я з е в. А обмануть?

М и н у т к а (смотрит на Князева с изумлением и растерянно повторяет). Обма нуть...

К н я з е в. Да... обмануть?

М и н у т к а. И обмануть... Ну, чтоб вы знали, и обмануть я, Фирс Григорьич, не в надежде.

К н я з е в. Ну обойти, коли не обмануть?

Минутка молча разводит у себя под носом руками.

(Про себя.) Однако и у пиявки брюшко залубенело. (Громко.) Нет, пан Вонифатий, вижу я, что двадцать лет назад, когда тебя только что прислали из Польши на смире ние, ты смелей был. Помню я, как ты, первый раз, как я тебя у полицеймейстера за завтраком увидел, рассуждал, что «в России невозможности нет». За одно это умное слово я тебя, сосланца, возлюбил, и на службу принял, и секретарем в Думе сделал, и двадцать лет нам с тобой и взаправду невозможности не было.

М и н у т к а. То двадцать лет назад ведь говорил я, Фирс Григорьич.

К н я з е в. Да;

в эти двадцать лет ты понажился, а я... а я прожился.

М и н у т к а. Кто ж этому причиной, Фирс Григорьич? Не я тому причиной: я жил по средствам, вы же...

К н я з е в (перебивая). Молчи, сморчок!.. В тебе сидит один польский черт, а во мне семь русских чертей с дьяволом, так не тебе про то судить, кто виноват. Когда б не эти черти, я и теперь бы дома не сидел и не послал бы тебя в Питер. (Успокаиваясь.) Гово ри, велико ли время еще дадут мне на передышку?

М и н у т к а (пожав плечами). Сказали так, что дело об отчете два месяца, не более могут продержать и тогда потребуют остатки.

К н я з е в. Сколько?

М и н у т к а. На счету будет тысяч двести.

К н я з е в. Двести тысяч!.. Ты врешь!

М и н у т к а. Помилуйте, на что мне врать.

К н я з е в. На что?.. А ты соври себе, чтоб легче было отвечать.

М и н у т к а (вскакивая и дрожа). Да я-то что же здесь? Я здесь при чем же, Фирс Григорьич?

К н я з е в. Агу, дружочек! Ты здесь при чем? А не знаешь ли ты того подьячего, что нам с Мякишевым двадцать лет отчеты по молчановской опеке выводил? Что, голубь!

Я ведь бумажки прячу.

М и н у т к а, потерявшись, не знает, что сказать.

А! Ишь как дрожит! Вот тем-то вы, ляшки, и скверны. На каверзу вот тут вас взять, а если где придется стать лицом к лицу с бедою, так тут вы уж и жидки на расправу.

(Грозя пальцем.) Эй, пан, со мною не финти! (Смело.) Я крепко кован! Я знаю, куда сту паю. Я сел опекуном, так из всех должностей высел, а тебя, дурака, в Думу посадил, и... придет к тому, так... я же тебя и в тюрьму посажу. Чего дрожишь! Чего? не бойся.

Ведь новый суд над нами еще не начался, а до тех пор держись... вот тут вот... за полу мою держись, покуда... (с омерзением) покуда в нос сапогом не тресну.

М и н у т к а. Да что вы, Фирс Григорьич! Я, что ль, за новый суд! Да за ничто на све те! Тпфу! вот ему что от меня, новому суду. Я, чтоб вы знали, я всем чем угодно готов служить вам, Фирс Григорьич.

К н я з е в. Ну, всем — где тебе всем служить? Я тебя посылаю каверзить — слы шишь, каверзить. Больше вы, паны, ни на что не способны.

М и н у т к а. Да нуте бо, бог з вами, какой я пан: я такой же, как и вы, русский че ловек.

К н я з е в (презрительно). Ну врешь — такой же! — что у тебя на русской служ бе польская кость собачьим мясом обросла, так уж ты от этого и русским сделался!

Впрочем, не русись: ты мне такой и нужен, какой ты есть! Где ума потребуется, там мы своего поищем;

а ты ступай повсюду... бунтуй народ, мещан, особенно фабричных...

Заслать людей, чтобы и малому и старому твердили, что Фирс Григорьич их отец, что он застоя их;

он благодетель их и покровитель... Понимаешь? Сказать, что помните, мол, в прошлом году совсем было быть набору... а как министерский чиновник через наш город проехал да с Князевым повидался, — и набору, мол, конец. Ты все это дол жен помнить: сам ведь распускал. Теперь опять все это им напеть, да растолковать им, канальям, что я все могу сделать.

М и н у т к а. Это... это что и толковать! Этому, чтоб вы знали, они и так все верят.

К н я з е в. Знаю! И то... да! скажи, что опять в Петербурге про набор слышал... Это старо, да еще не изъездилось... Скажи и поприбавь, что я, освободившися теперь от молчановской опеки, не откажусь быть головою и... «его, мол, выберут». Это ничего, что не ты, а они выбирать будут — ты прямо говори, что выберут.

М и н у т к а (смеясь). Быдло!.. Скот, скот... бараны... я про народ-то говорю: бара ны!

К н я з е в. Да;

ступай и действуй смело, а я здесь кое о чем подумаю.

М и н у т к а. Одно только, как бы это так получше, Фирс Григорьич, пустить, что бы оно всюду прокатило?

К н я з е в. Ну, об этом ты не заботься: у нас правда молчком лежит, а брехню пус ти с уха на ухо, она пролетит с угла на угол. Ступай.

М и н у т к а (порываясь к двери). Прощайте, до свиданья.

К н я з е в. Да то еще... Да! Если что-нибудь тебе случится разузнать, что Ванюшка Молчанов неспокоен, что что-нибудь затевает...

М и н у т к а. Та дать вам знать?

К н я з е в. Да, ту ж минуту;

ту ж секунду... Слышишь: ту ж секунду. Беги сюда хоть ночь, хоть за полночь... да не ломись двором, где люди видят, а оттуда, знаешь, с выго на подергай за веревку. Я сам тебя впущу в садовую калитку.

М и н у т к а. Не учите... знаю.

К н я з е в. Не дай зевка. Мне кажется, что он недаром что-то очень тих. (Про себя.) Черт знает... я бойких людей не люблю и очень тихих не люблю тоже. Не верю я ти хим. (Минутке.) Не верю я тихим!

М и н у т к а. Фирс Григорьич, не беспокойтесь! Кто тихо ходит, того чох выдаст...

чох выдаст... хе-хе-хе, чох...

К н я з е в. Ступай.

М и н у т к а уходит.

ЯВЛЕНИЕ К н я з е в (один, медленно и с усталостию). Проклятая самая вещь чужие милли оны в руках держать: ладони сами словно клеем приклеиваются — все так и пристает к ним, так и пристает;

а потом вот как поналипнет — и трудно приходится рассчиты ваться. Две недели! Что тут можно сделать из ничего в две недели? А не сделай, — буб новый туз тебе на спину и в каторгу. Гм! Но и еще и не в том дело, что в две недели, и не в том, что из «ничего»;

а когда это? в какое время? когда я уязвлен, когда я умом помрачен и только мечтаю о сласти, когда все, наконец, уж так доведено, что Марине шагу ступить без меня невозможно... Сегодня ей уж последний удар нанесен: я вчера велел Дросиде, чтоб нынче выгнать их — и ее и мать, — если Марина еще ломаться будет. Теперь ей один выбор — идти со слепою матерью питаться желудьми или...

прийти ко мне. (Глядя на часы.) Теперь девятый час в исходе... Непременно должна бы сейчас быть... Небось закутается... идет, словно земля под ней проваливается, и все плачет. Гм! (Подумав.) А я очень люблю иногда плачущих женщин... (Страстно.) У них в это время, когда они плачут, губы такие... жаркие и всё, как бабочка на булав ке, трепещутся... Давно уж, давно я не целовал этакой! (Задумывается.). Изучились все, все уж и здешние-то приучились, как рыбы холодные на блесточку ходят, только блесточек заготавливай... Ах, эти блесточки, блесточки!.. Вот, черт возьми, вертись, как жид перед жолнером: то баба, то свое спасенье. (Садится к столу, на котором сто ят книги законов.) Неужто же в самом деле ни ум, ни закон, ничто не поможет? Нет!

чтоб выгонять вон из головы эту проклятую бабу, давай лучше законы читать стану.

Теперь мода на законы пошла. Прежде была мода на возможность, а ныне на закон.

(Раскрывает одну за другою несколько книг.) Что ж!.. Говорят, подьячий от закона пи тается: не утешит ли он и нас чем? (Читает.) «О фальшивых монетчиках». — Вот эта статья интересная. Только велика труппа требуется. (Ищет далее.) «О нарушении со юза брачного». (Останавливается и несколько секунд читает.) Муж может потребовать жену к совместному сожительству... а чтобы он не потребовал... (С досадой.) Но это опять все про нее! про нее!.. (Оглядывается на дверь.) Однако что-то вот ее и нет. (Глядя в книгу.) «О расточительстве». Вот этим законом меня хорошо было с детства отчиты вать. (Вздыхает и бросает книгу.) Все вздор! Есть только то, чего не надо;

а за что заце питься? на чем выскочить?.. На что стать да насмеяться этим и новым судам и новым людям, — того и нет!

Слышится стук в двери.

Ага, вот и она! (Откидывает крючок.) Одна?

ЯВЛЕНИЕ Д р о с и д а (входя). Одна, родимый. Да и с кем же быть-то? Не с кем.

К н я з е в. Как не с кем! Что такое?

Д р о с и д а. Да ведь ушла она, Марина-то, еще вчера ушла. Я думала, что ты уж знаешь, потому весь город знает. Я про то и идти и глаз тебе показать боялась, что ты, мол, этакой человек... гневен теперь...

К н я з е в. Ты толком мне говори. Я твоей этой болтовни ничего не понимаю. Я дома сидел: ничего не слышал, а докладывать — кто мне смеет про эти глупости до кладывать?

Д р о с и д а. А коли не знаешь, изволь, родимый, все расскажу. Я все ей баяла. Я говорю, ты вспомяни, Маринушка, что кто ведь был твоей застоей? Подумай, мол, что ты ведь мужняя жена, а муж твой есть убивец. Кто за тебя вступился? Фирс Григорьич.

Кто мужа твоего по чести спровадил в Питер да еще и денег на разживу дал — кто? все же Фирс Григорьич. Кто этот домик-то, не домик, а хоромы добрые, тебе удержал, не дал твоему мужу прогусарить? — опять же Фирс Григорьич!

К н я з е в. Ну!

Д р о с и д а. Да как же тебе, говорю, того не чувствовать? Ну, а она свое: я бы, го ворит, от мужа и сама убегла, потому что он, всем известно, разбойник;

а что хоромы, так это, говорит, ведь наши притоманные, свои хоромы: их Фирс Григорьич обманс твом выманил: говорил, чтоб только переписать за него, чтобы муж меня под дом денег занимать не заставлял;

а нынче, видно, шутку эту в правду уж повернул. Так мне плевать, говорит, на эти и хоромы. Я, говорит, нужды не боюся, а уж тела своего не продаю. Дура ты, говорю ей, так же ведь с своим с разбойником-то жила и тело ему продавала. Ну, то, говорит, закон.

К н я з е в. Скажите пожалуйста, и бабы про закон запели!

Д р о с и д а. Да, говорит, закон. Да что, мол, нам, нищим, закон! Хорошо в законе ходить, кому бог обужку дал, а у нас редкая-редкая, которая от Фирса Григорьича чем не пользовалась... Моя, говорю, дочь не хуже тебя была...

К н я з е в. Ну, это ты проезжай мимо с своей дочерью.

Д р о с и д а. Не хуже тебя, говорю, Алена-то моя была, да за счастье даже это по читала. А она с этим харк мне в глаза да говорит: змея ты, да еще змеи хуже, потому и змея своих черев не ест, а ты к чему дочь устроила. Я уж тут-то не стерпела, да и гово рю: ну, коли ты говоришь, что я свое дитя съела, то ты хуже меня будешь и свою мать съешь. Мне, говорю, от Фирса Григорьича такой приказ дан теперь, что если ты ноне своих капризов не переломишь да не пойдешь к нему, так замест того, чтобы он дом на тебя записал, вот тебе бог да порог: выходи вон отсюдова со своею матерью.

К н я з е в. Ну и что ж она?.

Д р о с и д а. Что ж ей, бесчувственной, Фирс Григорьич! Она тому и рада словно.

Прегордо плюнула еще, да и была такова. «Собирайся, маменька: наш дом-то не наш, говорит, вышел». Повязала узлы, да и след их таков.

К н я з е в. Скажите пожалуйста, какой, однако, в этой бабенке гонор сидит. (От ходя.) Ведь это... ведь это, я вам говорю (целует пальцы)... ведь это сюпер-фейн! Эта...

разомнет кости, пока ее к знаменателю приведешь. Я и этот род знаю. Знаю, знаю!

Сей род ничем же изымается, но хорош, хорош, заманчив. Дуру, как галку, сейчас подманешь, и сама и на плечо садится;

а этакую... как сокола ее надо вынашивать...

Маять ее, чтобы одурь ее взяла... чтоб отдыху ей не было, чтоб из сил выбилась, с тела спала... В них ведь это не то... не мякоть, не тело дорого... а в них... Да дьявол их знает, что в них такое! (Дросиде.) Ну и куда же она пошла?

Д р о с и д а. Да уж прежде, видно, Фирс Григорьич, у них место-то готовлено. Она так прямо, плюнувши, и говорит: стращать было вам, говорит, меня допрежь сего, да и тогда-то бы я не больно испужалась, а ноне мне спасибо вам, что выгнали. Взяла слепую мать и повела к Молчанову на дачу.

К н я з е в (вскакивая). К Молчанову? Ты врешь!

Д р о с и д а. Мне ли лгать тебе, родимый Фирс Григорьич. Сама я видела, как взя ли за угол и полем поплелись вдвоем к Молчановской слободке.

К н я з е в (проворно вскочив и расхаживая, про себя). А, брат Иван Максимыч, ты что то частенько стал мне впоперек дороги шнырить. За тебя терплю, да и от тебя тер петь — это уж не много ли будет по две собаки на день!

Слышен стук в двери.

ЯВЛЕНИЕ Те же и Минутка.

М и н у т к а (бледный и взволнованный, вбегает и обращаясь к Дросиде). Ступай отсю дова, ступай! Прикажите ей, Фирс Григорьич, поскорее вон выйти.

К н я з е в (Дросиде). Поди там подожди в саду.

Дросида уходит.

ЯВЛЕНИЕ Те же без Дросиды.

К н я з е в. Чего ты мечешься как угорелый?

М и н у т к а. Да, угорел... прекрасно вы всех нас учадили: на целый век этого угару хватит.

К н я з е в. Не ври: всякий угар пройдет, как свиньи спать лягут. Ты говори, в чем дело?

М и н у т к а. Помилуйте, да вам ведь лучше знать, в чем дело. Скажите-ка вы, где у вас черновые счеты, которыми вы меня пугали?

К н я з е в. В коробье спрятаны.

М и н у т к а (плачевно). Да что вы шутите! нам не до шуток. Нет, они точно в коро бье, да не в вашей... Их нет у вас: вы обронили их хмельной у Марины Николаевы, да и не хватитесь. Стыдно вам, Фирс Григорьич!

К н я з е в (в ужасе). Она могла Молчанову отдать их!

М и н у т к а (нервно). Да что угадывать, когда уж отдала. (Плачет.) Вот то-то вот...

винцо да бабочки... библейского Самсона и того остригли, и вас остригут! Поверьте, остригут. (К публике.) Лезет к женщине: та его терпеть не может, говорит так с ним, с омерзением с таким, что смотреть совестно, а он все к ней... С ума сошел дряхлец... Где горд, а тут уж и гордости нет.

К н я з е в (не слушая). Теперь не остается много думать... Ступай сейчас к Молча нову... не дожидайся утра, а сейчас ступай... скажи ему, что я кланяюсь ему...

М и н у т к а (перебивая). Да, теперь мириться с ним, прощенья у него просить готовы.

К н я з е в (кусая губы). Да, прощенья.

М и н у т к а (смело). Чего просить? чего просить? Напрасно, чтобы вы знали! Я уж просил — сейчас оттудова. Я как узнал, что все наши счеты и фактуры у него в руках, так первым же делом прямо бросился к нему... да не в двор, а в огород... под окна...

К н я з е в (схватывая Минутку за руку). Гм!.. да, да, чтобы украсть? Ну, ну! ну мо лодец, умно.

М и н у т к а. Чтобы посмотреть, что можно сделать...

К н я з е в. Ну!

М и н у т к а. Ну! (Нагло.) Ну и ну! Поднялся на карнизец да гляжу в окошко: вижу, свечи горят, а никого нет, как вдруг в это время кто-то хвать меня прямо за... ухо.

К н я з е в. Тебя?

М и н у т к а. Да разумеется меня! ведь вас там не было. Оказывается, что это сам господин Молчанов. Держит за ухо и говорит: «а, князевский шпион, мое почтенье»...

и хотел было людей звать. — Иван Максимыч, что вы! говорю, да бог-бо з вами! какой я шпион? Я, говорю, я, чтоб вы знали, к вам от Фирса Григорьича с тем и прислан, что бы мир сделать;

Фирс Григорьич, говорю, сами быть у вас желают... А он...

К н я з е в (нетерпеливо). Ну да;

а он? Что ж он?

М и н у т к а (вздохнув). А он... Послов, говорит, ни худых, ни хороших ни бьют, ни бранят, а жалуют. И в этом виде так и повел.

К н я з е в. Гм! все за ухо?

М и н у т к а. Да я ж вам говорю, что за ухо! (Вздохнув.) Повел в кабинет. Провел да и дал мне прочитать бумагу... Останетесь довольны, Фирс Григорьич.

К н я з е в (нетерпеливо). Что это за бумага?

М и н у т к а (тихо). В Петербург.

К н я з е в. О чем?

М и н у т к а (еще тише и спокойнее). О том, что начет на вас он дарит на детские приюты.

К н я з е в. Все двести тысяч?

М и н у т к а. С процентами... Что-с, Фирс Григорьич? Просить было, пока время было. Теперь ведь не с Молчановым — те не простят.

К н я з е в (хватая Минутку за борт). Украдь эту бумагу с почты.

М и н у т к а (спокойно). Не рвите платья понапрасну. Бумаги нет: она уже третий день тому назад пошла с нарочным. Я видел копию.

К н я з е в (бросает Минутку). Что ж это вы меня живьем, что ли, хотите в руки выдать! (Снова хватая бешено Минутку.) Ты говоришь, что поздно красть! (С азартом.) Так я же буду резать! жечь!.. душить!.. (Бежит к двери.) М и н у т к а. Что вы? что вы? Вы... вспомните вы, что вы говорите?

ЯВЛЕНИЕ Те же и Дробадонов.

Д р о б а д о н о в (показывается в это время в дверях и преграждает Князеву дорогу). Что, еще охота все душить да резать? Довольно, кажется, в свой век ты уж и крал и резал.

К н я з е в (гневно). Что это? как ты смел сюда взойти? Пошел отсюда вон!

Д р о б а д о н о в. Не прогоняй — и сам не засижусь. (Берет молча Минутку за пле чи, выставляет его за порог и запирает за ним дверь.) Не по своим делам к тебе я, а от лю дей послан. Куда ты вышвырнул Марину Гуслярову с слепою матерью из дому?

К н я з е в. На простор.

Д р о б а д о н о в. Да как же так?

К н я з е в. Так: очень просто — дом мой и власть моя.

Д р о б а д о н о в. Дом твой и власть твоя, да и твое ж ведь и бесчестье. Ты дом ку пил у них за бесценок;

сказал, что это только для того, чтоб муж Марину не неволил занимать под дом да отдавать ему на пьянство, а что они до веку будут в этом доме жить.

К н я з е в. Да ведь то-то вот видишь — я своему слову господин: хочу держу, хочу в карман прячу. Ступай проси на меня, если хочешь.

Д р о б а д о н о в. Что просить? А ты греха побойся, Фирс Григорьич. Известно нам, чего ты хочешь от Марины Николавны. Она не говорлива, да у людей-то ведь гла за — не бельма. Грешил ты много, Фирс Григорьич;

но ноне, кажется, не те бы уж твои года... Уж я старик почти, а ты ведь мне в отцы годишься. Тебе б теперь пора молиться богу да просить себе деревянного тулупа.

К н я з е в (раздражительно). Да ты кашу, что ли, ел на моих крестинах или воду выливал?

Д р о б а д о н о в. Да бог с тобой, с твоими летами, Я в том пришел тебя просить:

не доводи, пожалуйста, семью племянника Молчанова до бесконечного раздора. Ты выгнал из дому Марину;

им с матерью некуда деться было. В городе, тебя боясь, никто их не примет.

Я бы рад их душой принять, да сам с сестрой и с матерью едва мещусь: ну они, разумеется, к Молчанову пошли;

а ведь тебе и без того известно, что весь народ в одно про них твердит и путает Марину с Ваней. Теперь он их вчера приютил, а это до се мейных уже дошло, и в доме ад настал.

К н я з е в. Ага! и ад уже настал? Чего ж бы, кажется? То ездила туда кататься, те перь живет: не велико различье.

Д р о б а д о н о в. Будь миротворец — вороти ты этот дом старухе.

К н я з е в (долго глядя в глаза Дробадонову). Калина Дмитрич! Что ты — дурак или родом так?

Д р о б а д о н о в. Послушай, Фирс Григорьич! Ругательством твоим не обижаюсь.

Я не дурак, и совесть у меня чиста, и таким меня мир знает. Я беден, да в свою меру уважают меня люди. Ты меня не обидишь, да ты мне и не страшен: я не боюсь тебя.

А я тебя по-христиански прошу и советую тебе: опомнись, Фирс Григорьич, сделай хоть что-нибудь доброе: пусть не все же боятся — пусть хоть кто-нибудь тебя и любить станет.

К н я з е в. А мне, любезный, это все равно: люби не люби, да почаще взглядывай.

Д р о б а д о н о в. Положим, что и тут ты прав;

но ты подумай, что говорят-то о тебе.

К н я з е в. Плюю!

Д р о б а д о н о в. Ну отчего бы тебе те злые речи не закрыть добрым делом, чтобы сказали, что и у Князева душа есть?

К н я з е в. Плюю на то, что говорили;

плюю и на то, что скажут.

Д р о б а д о н о в. А ты не плюй.

К н я з е в. Что-о-о?

Д р о б а д о н о в. Не плюй — вот что. Погода поднимается: неравно назад откинет, в свою рожу плюнешь. (Подходит с значительной миной.) Говорят, будто ты утопил Максима Молчанова.

К н я з е в (с притворным удивлением). Неужто?

Д р о б а д о н о в. Говорят, что когда Максим Петрович написал духовную, где, обойдя всю женину родню, завещал сына в опеку тебе с Мякишевым, ты никак дож даться не мог, когда придут к тебе в руки миллионы.

К н я з е в. Ишь какой шельма народ пронзительный: ничего от него не утаишь.

Д р о б а д о н о в (подходя еще ближе). Говорят, что раз, когда вы купались втроем — ты, он, да Алеша Брылкин, — ты взял и начал окунать Максима Петровича Молча нова, да и заокунал шутя;

а как его заокунал, тогда бросился за Брылкиным Алешей, чтобы и свидетеля не было. Тот уходил, молился, плакал;

Но ты и с ним покончил.

Максим Молчанов потонул, и не нашли его. А Алешу ж Брылкина хоша и вынули и откачали, да что по нем! Уж он тебе не страшен: он с ума сошел и поднесь остался сумасшедшим и бродит в рубище;

(махнув рукой) да в том, может быть, его и счастье, что он в рассудке помешался, а то ты бы и его спровадил.

К н я з е в. Скажи пожалуйста... совсем бы уголовщина, кабы доказательства не Окой снесло.

Д р о б а д о н о в. Что по Оке несет, то в Волгу попадает, и Волгою всю Русь прохо дит, и широкому Каспию жалуется. Не кичись, что доказательств нет: былинка, трав ка шепчут их и господу и людям. Припомни: Валаам ослицею был обличен!

К н я з е в. Да ты это что пришел мне здесь читать! Я, брат, к попу хожу.

Д р о б а д о н о в. Я тебе сказываю, что народ говорит.

К н я з е в. А я тебе говорю, что я на это плюю.

Д р о б а д о н о в. Плюй, плюй, да уж к сему по крайности не согрешай. Наш день сел в беззакониях за горы, и ноне суд не прежний. Гляди, неровен час, всплывут и ста рые грехи.

К н я з е в (взволнованно). И ты про новый суд! Холера это, что ли, этот суд, что все вы так про него заговорили?

Д р о б а д о н о в. Для иных холера.

К н я з е в. А ты знаешь, что кто холеры не боится, того сама холера боится. Знать не хочу я этого суда!.. Я не пойду на этот суд, где... тебя и всякого другого такого скота посадят судить меня.

В раскрытом окне появляется смотрящий из купы сирени темного сада Алеша Босый.

Я никого не боюсь;

я ничего не боюсь;

я холеры не боюсь, чумы не боюсь, тебя не боюсь, суда не боюсь и сатаны со всей преисподней.

А л е ш а (унисоном протяжно). Утону!.. Ка-ли-и-на Дми-и-трич! Во-озьми меня отсю-ю-да. Здесь... страшно... Утону...

К н я з е в (вздрогнув). Что это! Вы меня пугать задумали! (Алеше.) Прочь, чучело!

А л е ш а, вскрикнув, убегает.

Д р о б а д о н о в. Ах ты, ругатель! Гордыня-то тебя куда уносит. Сейчас ты ничего на свете не боялся, а вот безумный старичок забрел — и ты вздрогнул. Чего ты на меня остребенился? ведь я видел, как ты задрожал... Не я его подвел сюда, а, может, это бог его послал, чтобы напомнить грех твой. Не пожалел отца ты, Фирс Григорьич, — по жалей хоть сына. Боясь тебя, никто на двор Гусляровых не пускает жить;

у меня вся хата с орех, да мать с сестрами, и тем места нет, — им некуда деться, кроме Молчанова.

Не доводи до этого. Не делай ты худой огласки. От того, что Марину взял Молчанов, великая беда может родиться. Верни им домик, где они жили, а если честью воротить не хочешь, так вот тебе Молчанов шлет три тысячи рублей за этот домик. (Вынимает пачку ассигнаций и кладет их на стол.) Возьми и выдай купчую, чтоб жили там, где жили.

К н я з е в. Тьфу, пропасть! Да что ж это такое: везде на всякий час, во всякий след Молчанов! Ему о них что за забота?

Д р о б а д о н о в. Что ж, старуха мамкою его была, а молодайка в их доме выросла, они детьми играли вместе... он человек богатый, не мот, не пьяница, не расточитель...

куда ж ему девать?

К н я з е в (подпрыгнув). Что ты сказал? что ты сказал? какое слово?

Д р о б а д о н о в. Я говорю, что его достатки миллионы, а он не пьяница, не расто читель.

К н я з е в (про себя). Расточитель! (Распрямляясь.) Фу-у! батюшки! Орлу обновила ся юность! (Громко Дробадонову.) Постой, постой!.. Да, хорошо... я дом продам — на что ж он мне? он мне не нужен, продам и завтра выдам крепость... Но постой же, братец, ведь это так нельзя. Живой человек живое и думает, и там кто его знает... Нет, я деньги с глазу на глаз брать не стану. (Берет со стола ассигнации и сует их в руки Дробадонову.) Возьми-ка, возьми пока, возьми. (Растворяет дверь.) Эй! Вонифатий Викентьич!

ЯВЛЕНИЕ Те же и Минутка.

К н я з е в. Вот я здесь домик свой, что на провалье, продал Ивану Максимови чу, и то есть не Ивану Максимовичу, а Гусляровым, Марине Гусляровой, только на Ивана Максимовича деньги, так сядь-ка напиши какую следует расписку, что деньги, мол, три тысячи рублей за сей проданный дом я от Молчанова получил и обязуюсь в месячный срок совершить на оный купчую крепость на имя Марины Гусляровой, а расписку сию положили до совершения крепости дать за руки секретарю Минутке.

(Сажая его за бюро.) Пиши так, как сказано. (Про себя с самодовольною улыбкою.) Очень бы хотелось мне видеть теперь какого-нибудь петербургского мудреца, чтобы он, глядю чи на меня теперь, сказал, что это по его разуму я делаю? Нечего больше и сказать, что Князев дом продает... А Князев душу человеческую и всю совесть мирскую под ногами затоптать собирается...

М и н у т к а. Готово.

К н я з е в (скоро подписывается. Минутке). Подпишись свидетелем. (Дробадонову.) Теперь пожалуй деньги. (Дробадонов подает.) И ты также подпишись. (Смотрит через плечо, пока тот пишет, и потом, взяв в руки бумагу, читает.) Кипец Калина... Как ты это, братец, скверно пишешь: не кипец надо писать, а купец. (Свертывает лист.) Ми нутка, спрячь.

Д р о б а д о н о в. Прощай покуда, Фирс Григорьич.

К н я з е в (быстро). А?.. Да! Прощай, прощай покудова.

Д р о б а д о н о в уходит.

ЯВЛЕНИЕ Те же без Дробадонова.

К н я з е в (посмотрев вслед Дробадонову). Ну что ж, брат Вонифатий, понял?

М и н у т к а. Дом продали, я больше ничего не понял.

К н я з е в. Ничего?

М и н у т к а (пожимая плечами). Н... ничего. (Спохватясь.) Расписку уничтожить?..

К н я з е в (злобно смеется). Ха, ха, ха! (Делая притворно свирепое лицо и наступая на Минутку.) Подай ее! подай сюда расписку!

М и н у т к а (испуганный, защищаясь и убегая). Фирс Григорьич, Фирс Григорьич, я не могу... что ж вы это в самом деле... Фирс Григорьич? Вы деньги взяли, а я должен даром...

К н я з е в. Давай, давай! я поделюсь с тобой.

М и н у т к а. А сколько же мне? (Опять убегая.) Позвольте прежде: сколько же мне?

К н я з е в (глядя на Минутку). Ну как же вас, таких-то поползней, не запугать су дами да законами? Свет умудряется: везде, на всякий час искусства новые;

а вы всё только хап да цап. Это время прошло теперь, чтоб по-нижегородски соль красть. Нет, я, брат, не в вас! Это ты вот давеча с перепугу бормотал здесь, что уж тебе теперь и прикоснуться к взяткам страшно;

а только посулили — ты уж опять и лапу суешь.

(Смеясь.) Ах ты, бесстрашный этакой! В такие времена, при таком суде брать взятки!

Нет, я не беззаконник! Теперь кто глуп, так тот пускай законы нарушает, я чту закон.

Сам на себя я, видишь, выдаю расписки. Как око, береги ее! Дом продан, только в нем не жить тому, кому его купили: на это есть закон.

М и н у т к а. Такого нет закона.

К н я з е в (нервно). Неправда, есть! (Бросает на пол к ногам Минутки лежавшую на столе пачку ассигнаций.) Бери! Три тысячи здесь: одну из них возьми себе;

остальные же две представить в Думу и объявить народу, что бог послал мне великую удачу в деле трудном и что за это я от своих щедрот плачу за бедных города всю податную недоимку. (Подумав.) А на тот год дарю на подать (с ударением) десять... нет! двадцать...

тридцать тысяч.

М и н у т к а. Что вы? что... вы? Откуда это будет?

К н я з е в. Откуда?.. Отгадай!

М и н у т к а. Нет, извините, не могу.

К н я з е в (надевая перчатку). Я клад нашел.

М и н у т к а (поникает головой и выражает недоумение). Ряхнулся!

К н я з е в. Аптеку, — понимаешь, аптеку выискал.

М и н у т к а (не понимая). Какая аптека? Что это вы, Фирс Григорьич!

К н я з е в. А что стряпчий-то писал: «нет, говорит, аптеки!» Вздор! есть аптека! И не на сей день, а на два века та аптека.

М и н у т к а (оглядываясь по сторонам в недоумении). Где вы это видите? Вы нездоро вы! Где аптека?

К н я з е в. Она вот в головах в таких премудрых, как твоя, да промеж зубов, кото рым чавкать нечего. Подай мне трость и шляпу... Нет, врете все: Фирс Князев не про пал! Пусть черви грома прячутся, а стрепету за тучами еще простора вволю.

ЯВЛЕНИЕ Те же и две слободские девушки (пролезают в дверь. Одна постарше, очень смела, другая молоденькая, робко жмется).

К н я з е в (встречая их, обнимает старшую, которая вскрикивает;

потом трется око ло младшей и, когда эта закрывает рукою глаза, сажает ее на свою постель). Побудьте здесь, Аленушка и Саша. Погрейте старичку местечко. А там вот в поставце винцо, наливка и мятные груздочки. Покушайте покуда. Я враз сейчас вернусь.

А л е н а (развязно указывая на Сашу). Она робеет, Фирс Григорьич, с непривычки.

К н я з е в (гладя Сашу по голове). Робеет. Ничего. Ты не робей: мы добрый. (Минут ке.) Ступай домой теперь. (Уходит.) ЯВЛЕНИЕ Те же без Князева.

М и н у т к а (выпустив Князева, берет свою фуражку. Про себя). Домой? Нет, я уж лучше за тобою издали пройдусь, поприсмотрю, что это ты затеял ночью. (Уходит.) Занавес падает.

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Кабинет Молчанова, убранный в современном вкусе.

ЯВЛЕНИЕ М о л ч а н о в (одет в хороший летний утренний пиджак. Выпроваживая из своей ком наты двоих детей). Ступайте с богом, резвитесь и играйте, только, пожалуйста, не ссорьтесь. (Выпускает их за дверь и говорит с порога.) Прошу вас, няня, не давайте вы им этих кошек мучить да собачек! Усердно вас прошу об этом. (Затворяет дверь и идет к письменному столу, который стоит вправо от зрителей.) Эх, не приведи господи вос питывать детей без матери, а еще хуже с плохою матерью. (Садится.) Не женитесь, добрые люди, на деньгах... Если и за свою полу недобрая женщина схватится, режьте лучше полу прочь да улепетывайте. Что это вот за жизнь моя! Как вспомню я, бывало, как я жил в Германии: до вечера на фабрике работаешь, все учишься;

домой при дешь — святая тишина в беленькой комнатке. Тишь, тишь, тишь;

про философию даже рассуждаешь. Но надокучит эта тишь чужая — бежишь на родину... бежишь...

и здесь встречаешь свару. Не по каким-нибудь таким причинам, которых отвратить нельзя, все отравляется, а вот словно в фантастическом рассказе: бог весть откудова что сыплется;

летит нежданное и засыпает человека.

ЯВЛЕНИЕ Молчанов и Минутка (который вскакивает через окно).

М о л ч а н о в (увидев в окне Минутку, делает в изумлении один шаг назад). Это что за явление? (Смеясь.) Верно, гони природу в дверь, она влетит в окно.

М и н у т к а (оправляясь). Пусть это вас не удивляет, Иван Максимыч.

М о л ч а н о в (улыбаясь). Однако довольно трудно и не удивляться. Ко мне этой дорогой никто не ходит.

М и н у т к а. В наше время не всегда можно прямой дорогой ходить. Прикажете присесть или убираться?

М о л ч а н о в (улыбаясь). Это я предоставляю на ваш выбор.

М и н у т к а. Я выбираю сесть. (Садится в конце письменного стола.) Вам угрожают большие неприятности, Иван Максимыч.

М о л ч а н о в (весело). Скажите, вы что ж, сегодня за кого?

М и н у т к а (кланяясь). За вас!

М о л ч а н о в (строго). Благодарю покорно;

но эта шутка мне не по нутру.

М и н у т к а. Фирс Князев вам приготовил западню.

М о л ч а н о в. Какую западню?

М и н у т к а. Не знаю.

М о л ч а н о в (гневно). Вонифатий Викентьич! советую вам с вашими домашними в дурачки играть, а не со мною.

М и н у т к а. Я не знаю, не знаю и не знаю. Понимаете: я, я, я хочу знать это — и не знаю;

но ждите бед. По радости, которой он полон, он сделает столь страшное, столь скверное...

М о л ч а н о в. Что на него самого будет похоже.

М и н у т к а. Вы не шутите. Я знаю его: он никогда такой не был. Это уже совсем сатана во всей славе своей. Вы присылали к нему вчера Дробадонова? Он дал расписку Князеву, что вы купили дом Гусляровой.

М о л ч а н о в. Я присылал, покупаю. Что же далее?

М и н у т к а. Расписку эту я могу... сберечь у себя и могу и возвратить вам;

а на ней что-то строится. Вы, кажется, мне не верите? Вспомните, что я ведь с вас ничего не требую за услугу.

М о л ч а н о в. Теперь я вам тем более не верю. С какой стати в вас явилось вдруг такое бескорыстное дружество ко мне, когда вы вечно служили врагу моему, Князеву?

М и н у т к а. Как умному человеку, вам бы не грех знать, что служат чаще всего не тому, кого любят.

М о л ч а н о в. А кому выгодно служить, — я это знаю. Но отчего же меня-то вы безвозмездно защищаете?

М и н у т к а. Ну, на это у меня есть свои виды.

М о л ч а н о в (вглядываясь в Минутку). Нет;

верно, не плохо ли Фирсу, или вам не плохо ли от Фирса?

М и н у т к а. Может быть и плохо Фирсу, и мне от Фирса плохо, может быть пло хо, но во всяком случае, чтоб вы знали, и вам плохо.

М о л ч а н о в. Он надоел вам?

М и н у т к а. Да, немножко. Я порешил с ним кончить, тем более что теперь к тому и время приспело. Ему спасенья больше нет.

М о л ч а н о в. Как нет спасенья? А в чем опасность заключается?

М и н у т к а. У него нечем заплатить денег, подаренных вами детским приютам.

М о л ч а н о в (удивляясь). Фирсу Григорьичу нечем платить? Я думаю, он не хочет платить?

М и н у т к а. Он не может платить. (Оглядываясь.) Мы с вами совершенно одни?

М о л ч а н о в. В этом, кажется, нет сомнения.

М и н у т к а. Полагаю также, что нет сомнения и в том, что все, о чем я буду гово рить с вами, останется навсегда между нами?

М о л ч а н о в. Я не выдавал никого.

М и н у т к а. Потрудитесь не искать с Князева ваших денег. Их негде уже искать.

Позвольте мне лучше его в Сибирь отправить. Я вам это очень советую.

М о л ч а н о в (встает). Господин Минутка, что это за тон? Что бы это могло зна чить?

М и н у т к а. Стою за свою шкуру, Иван Максимыч. Виноват перед вами во всем главным образом один Фирс. Воротить всего заграбленного у вас в течение двадцати лет невозможно. И я, и голова, и тесть ваш — все пойдем под суд и пропадем без вся кой пользы для вас. А вот я вам представлю бумажечки, по которым Фирс Григорьич один отлично прогуляется... (Отдает бумаги.) М о л ч а н о в (пересматривая). Счет, расписка в получении денег за кладовую и на кладная на какую-то мочалу... Я ничего не понимаю.

М и н у т к а. Полтора года тому назад, ровно за три месяца до вашего возвращения из-за границы, у вас сгорели амбары, а в них две тысячи пудов хлопка. Товар этот не был застрахован;

а не был он застрахован (помолчав) потому, что его совсем не было.

М о л ч а н о в (пожимая плечами в недоумении). Шарада за шарадой.

М и н у т к а. А очень просто: привезли мочалу да сожгли ее за хлопок.

М о л ч а н о в (помолчав и вздохнув). Ловко, друг мой, Фирс Григорьич!

М и н у т к а (вставая). Иван Максимыч! Я много виноват перед вами! Надеяться на какое-нибудь примирение с вами — это, разумеется, было бы довольно смешно и глупо;

но я хочу вот чего: хочу одолеть свою гадость душевную и сказать вам: простите меня, бога ради!

М о л ч а н о в (грустно). Бог вас простит! (Подает руку, которую Минутка схва тывает и мгновенно целует. Молчанов переконфуженный.) Что вы, что вы! Вонифатий Викентьич... Бог с вами! (Удерживает его за руки и ласково сажает назад в кресло.) Успо койтесь!

М и н у т к а (горячо). А я за это весь ваш, весь, весь! и уж у меня Фирс железных браслеток не минует.

М о л ч а н о в. Вонифатий Викентьич, я вижу, вы меня не понимаете. Слушая вас, поневоле вспомнишь, что «самая высшая хитрость на свете состоит в том, чтобы ни когда ни с кем не хитрить». Будучи честным человеком, каким я хоть не везде, но по некоторым статьям имею право себя считать, я ни в каких обстоятельствах не допущу вас сожалеть о вашей сегодняшней откровенности. Сказанное здесь — здесь умерло...

М и н у т к а (кланяясь). Я в этом был уверен. Я всегда уважал вас за благородного человека.

М о л ч а н о в. Но вы напрасно думаете, что я желаю мстить Князеву. Взыскание с него я уступил приютам, чтобы меня не могли долго упрашивать эти деньги ему усту пить или отсрочить их. Он не стоит этого. Но мстить... я не ищу этого. С Фирсом Гри горьичем мои счеты так велики и длинны, что их лучше не пробовать сводить. Они начались у моей колыбели и кончатся, может быть, в день смерти моей. Этот человек ехидством взошел в дружбу к моему отцу;

он оттер от него мать мою;

он уговорил отца написать завещание, по которому состояние могло перейти ко мне только в та ком случае, если я, достигнув возраста, женюсь на Мякишевой. Иначе, за руками у Мя кишева, было другое завещание, по которому, в наказание мне, целая половина этого состояния должна была поступить в пользу богаделен. По милости Князева я в наше просвещенное время в шесть лет сделался женихом четырехлетней девочки... Кроме того... кроме того, общая молва говорит, что по его же милости я менее чем через год после этого завещания сделался сиротою. Не знаю, сколько в этом правды, но...

М и н у т к а. Но правда в этом есть! есть, непременно есть.

М о л ч а н о в. Да, если верить голосу народа — это правда;

народ весь в одно слово говорит это.

М и н у т к а. Шепчет. Не говорит, а шепчет.

М о л ч а н о в. Если верить чувству крови — это правда: она кипит во мне, когда я его вижу. Как бы я ни был спокоен, стоит произнести при мне его имя — и я не свой.

Я не могу, не могу быть своим, потому что один вид его меня в бешенство приво дит. Я не могу вспомнить, глядя на этого человека, как он в восемь лет выучил меня пить сладкую водку, в десять горькую, а в пятнадцать ром и шампанское, как сам он у себя на квартире сажал мне на колени француженок да танцовщиц;

как я в его же глазах двенадцатилетним мальчиком резал штоссы и он за меня расплачивал ся... Уезжал он — я уже сам по его стопам ходил в праздники к этим танцовщицам и француженкам, проигрывал им;

поил их;

векселя им давал... Меня пороть надо было, а воспитателя повесить, а его все нахвалиться не могли. Хвалили! За что ж хва лили? Что с голоду не морил да в нанку не одевал? а он душу мою одевал в лохмотья.

(Помолчав.) Остальное все идет сплошная мерзость: в двадцать лет боязнь потерять право на имение ведет меня к женитьбе на девушке, к которой не чувствовал ника кой привязанности;

потом три года шлянья с своею тоской за границею;

и когда б не открыл мне глаз Дробадонов, когда б он не поставил меня на нынешний путь, я был бы, верно, и теперь прежним поганцем и до сих пор довел бы уж мои дела до состо яния, которого нельзя б было поправить. Так видите ли, как счеты-то мои с Фирсом длинны и как я хорошо их знаю.

М и н у т к а. О состоянии, Иван Максимович, еще не беспокойтесь. Конечно, без состояния человек все равно что не человек;

но вы... ваше состояние еще дай бог всяко му. Вы все-таки самый богатый фабрикант в целом крае.

М о л ч а н о в. Ох боже мой! вы всё о состоянии! Помилосердствуйте! На что мне жаловаться! У нас на Руси есть люди, которым тузами, капиталистами бы быть, а они у своих благодетелей приказчиками или кучерами служат, либо еще хуже того: па пиросы в веселых домах гостям подают, да не жалуются. Нам это в глупость нашу ставят;

думают, что мы уж и обиды чувствовать неспособны!.. Нет!.. (ударяя себя в грудь) чувствуем мы ее... чувствуем... так чувствуем, что, может быть, если бы об этом, о чем мы говорим с вами, на народе вслух заговорить, так тысячи сердец об самые ребра в грудях стукнулись бы... да не звери мы, чтобы место любить, и не шуты, чтобы на ветер жаловаться... (тихо) потому что и своей вины каждый из нас тоже в этом долю видит! Что Фирс! Фирс прах, ходящий на двух лапках;

а вот то, среди чего этот Фирс вырос, — это ничтожество, это холопство... это равнодушье... с которым приходится сживаться, которое приходится терпеть, — вот что, вот что непереносно! Нет... я не могу говорить об этом...

М и н у т к а. Вы успокойтесь, Иван Максимыч! Я только ведь хотел вас предупре дить... хотел сказать вам, чтобы вы... были осторожнее...

М о л ч а н о в. Благодарю вас. (Дает руку). Не думайте обо мне: я не боюсь врагов;

я себя одного боюсь.

М и н у т к а. Прощайте же, Иван Максимыч.

М о л ч а н о в. До свиданья.

Минутка идет к окну.

(Улыбаясь.) Неужто вы опять через окно?

М и н у т к а. А что ж вы думаете?.. Э! чтоб вы знали, право, так лучше.

М о л ч а н о в. Да что вы, бог с вами! Что за охота! Будто я чужой какой! будто вы не могли зайти ко мне просто по какому-нибудь своему делу!

М и н у т к а. Ох, Иван Максимыч! ох, Иван Максимыч! Как вы плохо еще его зна ете! Фирс не то, что на земле есть, а что под землею-то, и то он на семь аршин вглубь видит.

М о л ч а н о в. О, да бог с вами! Стоит ли он того, чтобы о нем постоянно думать!

Но если вы уж непременно желаете делать секрет из вашего визита, то я сейчас при несу ключ от садовой калитки и через сад вас выпущу.

М и н у т к а (останавливая его). Он нынче ночью ходил на телеграф и отправил в Петербург депешу своему поверенному и другую... (на ухо) Ефиму Гуслярову... мужу Марины Николавны.

М о л ч а н о в (вздрогнув и сжимая руку Минутке). Тссс.

М и н у т к а (тревожно). Разве нас кто слышит?

М о л ч а н о в. Нет... не то... (Живо.) О чем депеша Гуслярову?

М и н у т к а (пожимая плечами). Не знаю.

Молчанов делает нетерпеливое движение.

Не знаю, Иван Максимыч, не знаю и узнавать не хочу, потому что из его депеши ничего не узнаешь. Он пошлет депешу, что овса или гречи больше не требуется, а чи тать это следует: «потребуй к себе свою жену».

Молчанов вздрагивает.

(Минутка, сжимая его руку, говорит внушительно.) Хорошего ждать нечего: он зол на вас и на Марину Николавну. Надо быть готовым на всякое время и на всякий час все встретить... и (решительно) отпарировать.

М о л ч а н о в. Как отпарировать?

М и н у т к а. Как? (Живо.) Сегодня ехать в Петербург с Мариной Николавной вмес те: к отчету Фирса и в тюрьму! Да, вместе уезжайте, слышите! Если любите Марину Николавну, не оставляйте здесь ее: над ней беда висит не легче вашей.

М о л ч а н о в. Все это ведь пока одни лишь подозрения?

М и н у т к а (смотрит Молчанову в глаза и вздохнув). Да, подозрения;

а вы когда хо тите защищаться?

М о л ч а н о в. Когда на меня нападут, когда...

М и н у т к а (перебивая). Когда... (спохватясь) да, да, когда... когда увидим, что он против вас задумал. Да, да... Ну, я буду за ним смотреть во все глаза. А теперь, Иван Максимыч, проводите меня покудова. Неравен час, чтоб кто-нибудь к вам не зашел.

Pages:     | 1 |   ...   | 4 | 5 || 7 | 8 |



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.