WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 ||

«Борис ХАЗАНОВ Полнолуние этюды о литературе, искусстве и истории ImWerdenVerlag Mnchen 2007 © Борис Хазанов. 2007. ...»

-- [ Страница 8 ] --

Первый слой очевиден: речь идёт о лагере уничтожения, о заключённых, ко торых заставили рыть яму, куда на рассвете будут сброшены их трупы. Но, кажет ся, из ждёт другое: они будут сожжены в печах и невесомым дымом поднимутся в облачное небо. За этим кругом образов просматривается другой — воспоминания детства. Ребёнок пьёт на ночь молоко. Утром он сидит в классе на уроке музыки.

Лагерь — это немецкая школа, обречённые на смерть евреи — ученики. (Воспита ние — постоянная тема немецкой литературы). Надзиратель-эсэсовец с кинжалом у пояса, пишущий по вечерам нежные письма невесте и играющий на скрипке, — это педагог, лагерь вдалбливает то, чему нигда нельзя научиться, смерть — учитель из Германии. Сквозь всю ткань стихотворения просвечивают два женских образа: золо товолосая Гретхен, согрешившая героиня Гёте и традиционный образ Германии, — и Суламифь, возлюбленная царя Соломона, девушка с пепельными волосами. Теперь она сама станет пеплом.

Настоящее имя Целана было Пауль Анчель-Тейтлер;

он родился 23 ноября 1920 года в Черновцах, главном городе Буковины, которая до конца первой Мировой войны была коронной землёй австро-венгерской империи, затем отошла к Румынии, ныне входит в состав Украины. Как во всех еврейских семействах круга, к которому принадлежали родители Целана, его родным языком был немецкий. Вторым родным языком был румынский (Целан окончил в своём городе лицей имени великого князя Михая), кроме того, как всё образованное румынское общество, он говорил по-фран цузски. Хорошо владел русским, знал английский, древнееврейский, позднее учился итальянскому и португальскому.

Целан решил стать врачом и отправился учиться во Францию. Летом 1939 г. он приехал на каникулы к родителям. В сентябре началась война, пришлось остаться в Черновцах. Он поступил в университет. Его интересы изменились: теперь он увлечён романской филологией. В июне следующего года в Буковину вступает Красная Армия, и на один год подданные румынского короля становятся советскими гражданами. За тем город оккупируют части вермахта и румынские войска. Седьмого июля 1941 года в город прибывает эсэсовское оперативное формирование — Einsatzgruppe D. Девуш ка по имени Рут Лакнер, подруга Целана, находит убежище для семьи — маленькую румынскую фабрику;

хозяин готов помочь евреям, но родители Целана считают, что опасность преувеличена. Целан прибегает домой — матери и отца уже нет, они были отправлены в лагерь. Там они и погибли.

Самому Целану удалось бежать, правда, он угодил в румынский трудовой лагерь и находился там до февраля 1944 года. Осенью советские войска освобождают Букови ну. 24-летний Целан снова записывается в университет, но в конце войны перебирает ся в Бухарест, затем уезжает в Вену и в конце концов, в сорок девятом году, поселяется в Париже. Здесь он женидся на художнице Жизель Лестранж.

Целан писал стихи ещё в лицее. После войны его стихотворения, написанные по немецки, стали появляться в печати;

румынский поэт и критик Йон Карайон включил их в антологию современной лирики, вышедшую в Бухаресте после войны. Тогда и возник пседоним «Целан» — анаграмма фамилии Анчель. Первый поэтический сбор ник вышел в свет в Вене в 1948 году. Книжка была издана плохо, впоследствии автор включил бльшую часть стихотворений цикла (в том числе «Фугу смерти») в сборник «Мак и память». Мак, из которого добывается опиум, — это символ забытья;

память борется с жаждой забвения. Вот отрывок из стихотворения «Марианна» (перевод Вл.

Топорова):

Вдруг молния губы сведёт — приоткроется пропасть, где сломанной скрипки звучанье, и зубы, как пальцы к смычку, прикоснутся:

прекрасный тростник, запой!

Любимая, ты ведь тростник, мы шумим над тобою, как ливни, вино бесподобное ты — и глубокими чашами пьём, челнок на полях твоё сердце, но выплывет в ночи кувшин синевы, ты склоняешься к нам: засыпаем...

В 50-е и 60-е годы Целан опубликовал ещё несколько сборников, среди них «От порога к порогу», «Решётка языка», «Роза ничья, никому», «Поворот дыхания», «Нити солнца», «Насильственный свет». Нелегко перевести самые заголовки этих тонких книжечек. Подстрочники трёх коротеньких стихотворений могут дать представление о сложности адекватного переложения:

«На реках к северу от будущего / я забрасываю сеть, которую ты, / медля, отягощаешь / тенями, что написали камни».

«Не у мох губ ищи свои уста, / не за воротами — чужестранца, / не в глазах — слёзы./ Семью ночами выше странствует красное к красному, / семью сердцами глубже рука стучится в ворота, / семью розами позже журчит фонтан».

«Солнца из нитей / над серо-чёрной пустыней. / Мысль высотою / с дерево / перебирает звуки света: есть ещё / песни, чтоб петь / по ту сторону людей».

Целан дожил до признания, хотя по-настоящему его значение осознано после его смерти. Он в том ряду, где Рильке, Блок, Мандельштам, Аполлинер, Т.С.Элиот. В 1960 году ему вручили бюхнеровскую премию, самую престижную литературную на граду в Германии, он произнёс по этому поводу речь, ставшую знаменитой, — благо дарный материал для академичекских словопрений. С годами язык Целана становил ся всё концентрированней, стихи всё лаконичней, их многосмысленная загадочность часто ставила читателей в тупик, музыка становилась семантикой, и можно сказать, что его поздняя поэзия уже почти недоступна для перевода на другой язык. В одном стихотворении из сборника «Sprachgitter» (возможный перевод: ограда языка, решёт ка языка) употреблено выражение zwei Mundvoll Schweigen. По аналогии со словом Handvoll (горсть) образовано Mundvoll, «пригоршня рта». Две пригоршни молчания, два рта, полных молчания. Невозможно выразить полноту чувства заставляет влюб лённых умолкнуть. Едва ли не центральная тема поэзии Пауля Целана — пробле матичность поэтического высказывания. Так ставится под сомнение коронный тезис Хайдеггера: Язык — дом бытия. Может быть, язык — это крематорий бытия?

Целан принадлежал к поколению самоубийц, тех, кто случайно не попал в ла герь или уцелел в лагере чудом, но так и не сумел уйти от смерти: как Примо Леви, как Тадеуш Боровский, как Жан Амери. Весной 1970 года автор «Фуги смерти» бросился с парижского моста в Сену.

Улица Аси Лацис: Беньямин «Пер-Вандр, департамент Восточные Пиренеи. 25 сентября 1940 года... Хорошо помню, как я проснулась в каморке под крышей;

кто-то стучал в дверь. Протираю глаза и вижу: на пороге стоит наш друг Беньямин, один из тех, кто подался в Марсель, когда немцы вторглись во Францию. Но как он здесь очутился? Милостивая госуда рыня, произнёс он, извините, что потревожил вас. Ваш супруг сказал, что вы можете провести меня через границу...» Лизе Фитко (это отрывок из её записок) была свидетельницей последних дней Вальтера Беньямина, писателя, искусствоведа, философа и социолога, автора широ ко известных книг «Происхождение немецкой трагедии», «Берлинское детство около 1900 года», «Улица с односторонним движением», «Произведение искусства в век тех нического воспроизведения». Беньямин родился в Берлине в 1892 году, в марте трид цать третьего эмигрировал из Германии в Париж. Он числился в рядах левой интел лигенции, в двадцатых годах побывал в Москве, был евреем. Достаточно, чтобы стать врагом националсоциализма.

Между девятым и тринадцатым июня 1940 г., в дни, когда стало известно о ка питуляции Франции, два миллиона беженцев устремляются на юг;

вместе с этими толпами бредут пешком, едут на велосипедах по обочинам дорог, тащутся в крестьян ских повозках, трясутся на попутных грузовиках немецкие эмигранты. В Марселе Бе ньямину удаётся получить в американском консульстве въездную визу в Соединённые Штаты. Между тем марионеточное правительство маршала Петена в Виши заключает перемирие с Германией, одно из условий — выдача эмигрантов немецким оккупаци онным властям, поэтому французы больше не выдают изгнанникам разрешений на выезд из страны. Попытки сесть на пароход в марсельском порту безуспешны. Единс твенный выход — бегство через Пиренеи. Какие-то знакомые добывают Беньямину транзитную визу через Испанию.

На него имеется досье во французской полиции, действующей по указаниям гес тапо в неоккупированной части страны. Беньямину 48 лет. Он страдает заболеванием сердца, у него одышка и отёчные ноги. Через три месяца, с портфелем, который со ставляет все его имущество, он добрался до местечка Пор-Вандр, откуда, как говори ли, до Испании рукой подать.

На рассвете 26 сентября двинулись в путь: фрау Фитко, ещё одна женщина с сы ном-подростком и Вальтер Беньямин. Единственная относительно безопасная доро га — так называемая route Lister, по которой полтора года тому назад пробирались в обратном направлении остатки разгромленных отрядов испанских республиканцев под началом генерала Листера. Десять дней назад этой же горной тропой в Испанию бежал Лион Фейхтвангер;

ему удалось сесть в Лиссабоне на американский трансатлан тический лайнер, он спасся.

Женщины и мальчик помогают нести тяжёлый портфель. В портфеле — руко пись, которая, как объяснил Беньямин, дороже жизни. Тропинка, едва заметная сре ди кустов и колючек, идёт непрерывно вверх, солнце стоит уже довольно высоко, на поляне устраивают привал. Беньямин лежит в траве. Немного погодя он объявляет, что дальше идти не в состоянии. Пусть женщины возвращаются. Он останется здесь на ночь, а завтра, дождавшись их, с новыми силами двинется дальше.

На другой день поход продолжается. Беньямин более или менее благополучно переночевал в горах. Через девять часов пути миновали перевал. Пятнадцатилетний подросток и одна из спутниц почти волокут обессилевшего Беньямина под гору, оста лось совсем немного. Уже позади французская граница. Уже ничего не грозит. Далеко внизу, слева, виден средиземноморский берег — сверкающая гладь моря. Спуск в до лину занял два часа. Под вечер беглецы достигли испанского городка Пор-Бу.

Здесь их ожидала мрачная новость. «Мы жили в век Новых Указаний», — пишет Лиза Фитко. Чиновник таможенной службы объяснил, что, согласно приказу из Мад рида, лица, не имеющие французской выездной визы, подлежат возврату во Фран цию. Женщины и мальчик отправляются в обратный путь. Беньямину разрешено пе реночевать в деревенской гостинице. Ночью он принял смертельную дозу морфия.

Портфель с рукописью — возможно, это было окончание большого труда «Париж, столица девятнадцатого века» — бесследно исчез.

«Я разрешил загадку человека с алфавитом!» Таинственный продавец букв стоял с лотком у входа на Чистопрудный бульвар и, по-видимому, недурно зарабатывал. К вечеру весь русский алфавит был распродан.

Неподалёку на скамейке сидел иностранец, клацая зубами от холода. На другой день продавец явился с новым товаром. Турист купил буквы «В» и «Б». Ася Лацис объяс нила: плоские оловянные инициалы с лапками прикрепляются к внутренней стороне галош, чтобы в гостях не спутать свои галоши с чужими.

«Московский дневник» Вальтера Беньямина, опубликованный в Германии через сорок лет после гибели автора, охватывает два зимних месяца 1926—27 гг. Редкий ли тературный документ воспроизводит с такой свежестью и точностью дух и облик со ветской столицы тех лет. (Недавно дневник вышел в русском переводе).

По возвращении, в феврале 1927 г., Беньямин писал из Берлина другу, филосо фу Мартину Буберу о том, что его пребывание в Москве продлилось дольше, чем он предполагал. «Этот город, каким он сейчас, в данный момент предстаёт, заключает в себе, говоря схематически, все возможности, прежде всего — возможность крушения революции и возможность её успеха. И в обоих случаях это будет нечто непредвиден ное, нечто непохожее на все программы будущего...» Его мучает холод, незнание языка и уклончивость Аси. Собственно, ради неё он и приехал. И такой же притягательной силой, как эта неуловимая, недосягаемая жен щина, обладает город, где завязываются узлы европейской истории и, может быть, решается его собственная судьба. Беньямину 32 года. В Берлине у него жена и ребёнок.

Но эссе «Улица с односторонним движением» снабжено следующим посвящением:

«Эта улица называется улицей Аси Лацис...» Скользкие тротуары, по которым он бредёт в новых галошах, ежеминутно рискуя расквасить себе нос, обледенелые окна шаткого и гремучего трамвая. Мальчишка-бес призорник поёт в вагоне революционные песни, но никто ему не подаёт, «революция лишила нищих социальной опоры»: нет больше буржуа, подававших милостыню.

Иней на ресницах у женщин, сосульки на бородах мужчин. Вывески: диковинная смесь греческих и латинских букв. На улицах, несмотря на лютый мороз, стоят тогров цы горячими пирожками, яблоками, мандаринами в бельевых корзинах, прикрытых одеялами, — счастливая пора изобилия, НЭП. Повсюду лавчонки часовщиков — при весьма беспечном отношении русских к времени, которого у них всегда слишком мно го. Философ ест на улице пирожок, отламывает половинку нищему и решает гамле товский вопрос: вступать или не вступать в коммунистическую партию?

С актрисой Асей Лацис, «большевичкой из Риги», Беньямин познакомился не сколько лет тому назад, вместе путешествовали по Испании и Италии. Осенью года Беньямин получил известие из Москвы от немецкого режиссёра Бернхарда Рай ха, ученика и последователя Мейерхольда, о том, что Ася больна: нервный криз или что-то в этом роде. В своих воспоминаниях Ася Лацис пишет, что уже тогда инос транцу приехать в Советский Союз было не так просто. Беньямин добыл себе визу.

Тем временем Ася почти поправилась, она находится в полусанаторном учреждении в районе Тверской. Изредка она приходит к Беньямину в гостиницу. Это странная лю бовь, которая по большей части выражается в идеологических спорах. В конце концов проект стать коммунистом отпадает, вернувшись из СССР, Беньямин уже не возвра щается к этой мысли. Через десять лет Ася Лацис будет арестована, проведёт много лет в лагерях и ссылке, надолго переживёт Вальтера Беньямина.

Одна из дневниковых записей начинается словами: «День сплошных неудач». Он явился к Асе с подношением: билеты в Большой театр на балет «Ревизор» по Гоголю.

Но Ася не любит балет, это буржуазное искусство. К тому же она занята. Они выхо дят вместе, сыро, холодно, мимо с грохотом проезжает трамвай, Ася вспрыгивает на площадку, Беньямин бежит за трамваем, напрасно. Она машет рукой и посылает ему воздушный поцелуй.

Накануне Нового года в десять утра Ася заходит за Вальтером, он должен со провождать её к портнихе. Настроение смутное, разговаривают о пустяках, шёлковая блузка, подарок Беньямина, порвалась при попытке её надеть. За этим следуют дру гие упрёки: зачем он впутывает Райха в их отношения. Не совсем понятно, идёт ли речь об идейных разногласиях или о чувствах, всё смешано в один клубок;

впрочем, Ася относится к так называемым чувствам с нескрываемым презрением: любовь, рев ность — всё это пережитки собственнического общества. Вечером спектакль «Даёшь Европу» в театре Мейерхольда. Против ожидания Ася приходит во-время, на ней не обыкновенный яркожёлтый платок, стянутый на груди. Гладкие чёрные волосы раз делены пробором и собраны сзади в узел. В антракте они выходят на лестницу, и Ася неожиданно обнимает Беньямина. Или это ему показалось? На самом деле она прос то хочет поправить ему воротничок и галстук.

В половине двенадцатого выходят из театра, морозно, снег сверкает под фона рями. Оказывается, Беньямин даже не подумал, где они будут встречать Новый год.

Печально и молча он плетётся следом за ней. Они останавливаются перед подъездом, и философ униженно просит эту загадочную женщину поцеловать его напоследок в старом году. Она отказывается. Он возвращается в свой отель, а там — Бернхард Райх с вином и закуской. Райх рад-радёшенек, что Беньямин не у Аси, Беньямин не скрывает радости от того, что Ася не ушла к Райху. И оба чокаются.

Когда боги ушли на покой: Маргерит Юрсенар Случилось так, что чемодан с бумагами Маргерит Юрсенар десять лет пролежал в гостинице Meurice в Лозанне. В 1939 году чемодан приплыл в Америку. Открыв его, писательница обнаружила пожелтелые документы, письма забытых людей, старый хлам;

всё полетело в огонь. Неожиданно ей попалось несколько машинописных лис тков с обращением: «Дорогой Марк...» Это было начало записок Публия Элия Адри ана, предназначенных для наследника — будущего императора и философа Марка Аврелия.

Впоследствии Юрсенар рассказывала, что находка вызволила её из длительного литературного кризиса, вернула к давнему замыслу романа о римском императоре Адриане. «Есть книги, — пишет она в „Заметках к Мемуарам Адриана”, — к кото рым нельзя приступать, покуда не перешагнёшь порог сорокалетия». В юности, по сетив развалины летней резиденции Адриана в Тиволи, Юрсенар увлеклась идеей, осуществлённой тридцать лет спустя. «Мемуары» вышли в 1951 году. Книга сделала автора мировой знаменитостью, хотя и не принесла (чему не приходится удивляться) немедленного коммерческого успеха. Она существует в прекрасном русском переводе и недавно переиздана.

Столетие Маргерит Юрсенар было недавно отмечено множеством публикаций в разных странах;

среди самых заметных — обстоятельная биография, написанная жур налисткой и литературоведом Жозианой Савиньо (J. Savigneau. Marguerite Yourcenar.

L’invention d’une vie. P. 2003). Юрсенар родилась в 1903 году в Брюсселе, её мать умер ла через десять дней после родов, отец, французский дворянин, вернулся с девочкой на родину, не обременял дочь строгой опекой, зато приохотил к путешествиям. Мар гарита-Антуанетта-Жанна-Мария Гислен де Креянкур получила домашнее образо вание и официально нигде больше не училась;

это не помешало ей стать почётным доктором многих университетов. Свою обширную гуманитарную эрудицию она в большой мере приобрела самостоятельно. Восемнадцати лет опубликовала первую книжку. Псевдоним Юрсенар — анаграмма отцовской фамилии Crayencour.

Писательница вела кочевой образ жизни, наездами жила в Греции, Италии, Ис пании, повидала множество других стран, в том числе США и Канаду, путешествова ла по Африке, по Индии;

между прочим, побывала (в 1962 г.) в Ленинграде. Время от времени возвращалась в Париж, где жила в маленьких отелях. Вместе со спутницей жизни американкой Грейс Фрик поселилась в двухэтажном коттедже на острове Ма унт-Дезерт в Северной Атлантике, у берегов штата Мэйн, провела там с перерывами почти сорок лет, до своей смерти в декабре 1987 года.

Когда весной 1980 г. Маргерит Юрсенар была избрана во Французскую акаде мию, возникла проблема мундира;

Юрсенар не хотела и слышать о традиционном habit vert, зелёном кафтане с золотым позументом, и брюках с лампасами — не говоря уже о шпаге. «В крайнем случае кинжал — чтобы было чем заколоться». Немолодая полная дама, первая женщина в синклите «бессмертных» за 350 лет существования Академии, явилась в зал заседаний в чёрном бархатном одеянии — длинной юбке, из под которой выглядывали широкие штаны, и просторной блузе. Вместо треуголки — белая шаль, на отвороте блузы брошь в виде римской монеты времён Адриана. В этом виде она изображена и на юбилейной марке, выпущенной бельгийской почтой.

Маргерит Юрсенар писала романы, новеллы, воспоминания (одна из последних мемуарных книг называется «Что? Вечность»), путевые записки, эссе о современни ках — Томасе Манне, Борхесе, Кавафисе, Юкио Мишиме, — а также пьесы и стихи.

Если бы понадобилось назвать десять крупнейших французских прозаиков ХХ века, она была бы в их числе. В современной ей литературе она осталась, как и положено крупному писателю, одиночкой. Это можно отнести и к ней самой, к её образу жиз ни, к её личности и судьбе: «fille sans mre, femme sans enfant, amoureuse sans homme» (дочь без матери, женщина без детей, возлюбленная без мужчины).

В «Заметках к „Мемуарам Адриана”» есть такое место:

«Я отыскала в письмах Флобера, в томике, который усердно читала в юности, незабываемую фразу: „Когда боги древности уже не существовали, а Христа ещё не было, в эпоху от Цицерона до Марка Аврелия, настал момент, когда человек остал ся один, предоставленный самому себе”. Значительная часть моей жизни прошла в усилиях понять, а затем и описать этого человека, одинокого и вместе с тем прочно привязанного к миру».

Кесарь Адриан — римлянин II века, но это и европеец наших дней, современник Юрсенар и сама Юрсенар. Роман, как бы написанный (по замечанию одного критика) на серебряной латыни эпохи последнего цветения римской литературы, — вместе с тем и блестящий образец французской традиции: ясность, логика, благородная сдержан ность, дисциплина. Можно заметить, что наиболее выпуклые, самые удавшиеся персо нажи писательницы — отнюдь не женщины. Вот уж о ком не скажешь — дамская про за. Это относится не только к «Мемуарам Адриана», где абсолютное доминирование мужчины — черта эпохи и необходимое условие литературной игры. Начиная с героя первого романа «Алексис, или трактат о поражении» (другой перевод — «Алексис, или рассуждение о тщетной борьбе», драма любовного треугольника, где между влюблён ными мужчинами вклинивается женщина), до врача Зенона в романе «Философский камень» и старого художника Ван Фо из «Восточных рассказов» мужчины стоят в центре повествования. Женщины у Юрсенар почти всегда пассивны и обыкновенно оказывают ся на второстепенных ролях. Ещё одна черта: на первый взгляд, её не интересует (если говорить о художественной прозе) наше время. На первый взгляд.

Первый вариант повествования об Адриане, роман «Антиной» (1926), написан ный в форме диалога, был отвергнут издателем Фаскелем и уничтожен. После исто рии с чемоданом жизнь сосредоточилась вокруг Адриана и Pax Romana второго века.

Проза требует выдержки, дисциплины и долголетия. Прозу не лепят — её высекают.

В окончательной версии «Мемуаров» от наброска, прибывшего из Америки, осталась только вступительная фраза, обращение к адресату записок.

Некоторые высказывания Юрсенар, как и её архив, дают известное представле ние об её работе над романом. Нагромождение черновиков. Умопомрачительное ко личество источников. Многостраничные записи по-гречески (здесь можно вспомнить, что труд Марка Аврелия «К самому себе» написан не по-латыни, а по гречески). Вмес те с тем она заявляет, что не любит кабинетной работы, пишет где угодно: в путешес твиях, в гостиницах. Ей нередко приходится убеждаться, что задуманная книга лишь «одной ногой» стоит на эрудиции: вторая нога — магия. «Мне кажется, у большинс тва людей ложное представление об учёности писателя. Французы думают, что ты с утра до вечера роешься в книгах, наподобие книжных червей Анатоля Франса. Это не так. Если любишь жизнь во всех её, так сказать формах, всё равно каких, современных или минувших, — не помню, что из греческих авторов говорит, что преимушество прошлого перед настоящим состоит в том, что прошлое обширно, а настоящее ми молётно, — а я, между прочим, прочитала всю древнегреческую литературу, — так вот, это нормально, когда тебе приходится много читать...» (Письмо к Габриэль Жер мен от 11 января 1970 г.).

Удивительное дело: её проза, давно ставшая классической, выглядит весьма акту альной на фоне сегодняшних литературных дебатов. Например, стало общим местом утверждение, будто в наше время особенно возросла популярность литературы фак та и документа, тогда как интерес к «выдуманной литературе», fiction, угасает. Роман по-своему отвечает на тенденцию вытеснить художественную фантазию фактологией:

он выворачивает это противопоставление наизнанку. Роман имитирует человеческие документы — письма, дневники, записки, — и они оказывается убедительней всяко го подлинника. Это, конечно, не совсем ново;

эпистолярный роман — излюбленный жанр XVIII столетия, достаточно вспомнить две самых знаменитых книги: «Опасные связи» Шодерло де Лакло и гётевского «Вертера». Два других (и более демонстратив ных) примера относятся к только что ушедшему веку. Это роман Т. Уайлдера «Мар товские иды», в котором все «документы», за исключением стихов Катулла, — изоб ретение автора, и, конечно, «Мемуары Адриана», главная и наиболее известная книга Маргерит Юрсенар. Адриан, приёмный сын Траяна и римский император со 117 по 138 год, увековечил себя множеством сооружений, был инициатором кодификации права, покровителем искусств и литературы, но оставил лишь незначительное число личных документов и уж во всяком случае никаких воспоминаний не писал.

Далее, вы можете услышать сегодня вновь оживший девиз «показывать, а не рас сказывать», рассуждения о преимуществах прозы, непосредственно воспроизводящей живую жизнь, перед романами, в которых действительность более или менее постав лена под сомнение, опосредована рефлексией и т.п. Наследие автора, о котором идёт речь, обесценивает и этот тезис. Наконец, снова и снова, на протяжении теперь уже полувека, нас уверяют, что граница между серьёзной и тривиальной литературой от менена. И снова рафинированная проза Юрсенар смеётся над этой чушью.

Интервью с призраком Луи Селин Люсетт Альманзор, будущая мадам Детуш, познакомилась с Селином, когда ей было 18 лет, ему сорок один. В год, когда она родилась, он вступил в кавалерийский кирасирский полк. Мировая война началась, когда Люсетт было два года. Селин (в то время ещё не носивший этого имени) вместе со своим полком оказался во Фландрии, был ранен и контужен, получил Военный крест и медаль. Был признан негодным к военной службе, получал пенсию как инвалид войны. В Лондоне, где он служил во французском консульстве, женился на девушке из бара. Брак был недействителен и по формальным причинам, и фактически. Селин отправился в Камерун, бывшее герман ское владение в Центральной Африке, оккупированное войсками Антанты, на долж ность надзирателя за плантациями, перенёс там несколько приступов тропической малярии, заболел амёбной дизентерией, вернулся. Вступил в брак с дочерью профес сора-медика, директора медицинской школы в Ренне. В З0 лет получил диплом вра ча и расстался со второй женой. Работал в комиссии по вопросам гигиены при Лиге Наций, мотался по разным странам. Осенью 1932 года выпустил роман «Путешествие на край ночи». К этому времени связь с Люсетт длилась уже почти два года;

бракосо четание официально состоялось в 40-х годах.

Через сорок с лишним лет после смерти Луи Селина 90-летняя женщина реши лась обнародовать свои воспоминания о человеке, с которым прожила почти четверть века. Собственно, это не мемуары в обычном смысле, а слегка обработанная запись рассказов вдовы Селина своей бывшей ученице Веронике Робер. (Luсеttе Destouches.

Cline secret. P. 2003. Люсетт Детуш была в юности танцовщицей, позднее основала школу профессионального танца). Беседы ведутся то в сквере на острове Сен-Луи пос реди Сены, то в Дьеппе, где у Люсетт имеется вторая квартира, то в сауне, то в ав томобиле. Старая дама сидит за рулём, машина кружит по улицам и набережным Парижа.

Итак, Селин... Имя, которому кое чем обязана наша память. Известная притча о леопардах, периодически опустошающих храм, чтобы в конце концов их набег стал частью некоего ритуала, вспоминается всякий раз, когда заходит речь о покушении на традицию. Взлом литературной парадигмы, писательство против всяких правил и традиций — сами по себе часть традиции. «Путешествие на край ночи», первое (точ нее, первым опубликованное) и, бесспорно, лучшее художественное произведение Луи-Фердинанда Детуша, выбравшего в качестве псевдонима женское имя в честь ма тери и бабушки, было написано, когда автор работал врачом в квартале Клиши. От вергнутый Галлимаром, роман был выпущен малоизвестным издательством Деноэль и Стил, чуть было не получил Гонкуровскую премию и сразу сделал автора знамени тостью. Последовали многочисленные интервью, переводы на другие языки, литера турные поездки. Писатель выпустил ещё один роман, «Смерть в кредит», встреченный значительно холоднее. В Москве журнал «Интернациональная литература» поместил отрывок из «Путешествия на край ночи», а затем вышел в свет и весь роман в переводе Эльзы Триоле;

считалось, что роман, написанный от имени некоего Бардамю, сначала студента, затем врача, разоблачает гибнущий буржуазный мир;

на самом деле Селин разоблачал человечество. Спустя два года он посетил Советский Союз. Почти в это же время (лето 1936 г.) поглядеть на страну, где занималась заря социализма, прибыл Андре Жид. Но Жид был несравненно более авторитетной фигурой, его визит, как и то, что последовало за этим визитом, привлёк всеобщее внимание. Приезд Селина остался малоизвестным эпизодом, но оставил след в обширном памфлете «Bagatelles pour un massacre», который вызвал почти такой же шум, как и «Путешествие на край ночи», — правда, это была сенсация уже другого рода. Название обычно переводится по-русски как «Безделицы для погрома». Перевод неудачен, так как речь в этом сочи нении идёт не о еврейском погроме, а о бойне, которую будто бы устроили в Европе сами евреи.

За «Безделицами» появились ещё два произведения в этом же роде;

Селин про должал врачебную деятельность, война и немецкая оккупация мало что изменили в его жизни. Он жил с Люсетт в скверной квартире на Монмартре (на улице Лепик) в окружении кошек и собак, много писал, давал интервью газетам худшего толка, публиковал открытые письма, выражал симпатии оккупантам и проклинал евреев.

В «Первом парижском дневнике» Эрнста Юнгера (который находился при штабе командующего оккупационными силами во Франции) есть запись от 7 декабря года. Юнгер встретился с Селином в Германском институте. «Высокий, костлявый, не сколько неуклюжий, но оживляется, когда вступаешь с ним в разговор. Впрочем, это не беседа, а монолог. Глаза устремлены внутрь и мерцают из каких-то глубин — взор маньяка. Он ни на что не обращает внимания, он прикован взглядом к неведомой цели. „Смерть всегда рядом со мной” — и показывает пальцем на место рядом с крес лом на полу, словно там сидит собака. Он недоумевает, протестует — почему мы, сол даты, не расстреливаем, не вешаем, не истребляем евреев, почему люди, у которых в руках штыки, не используют их на все сто процентов. „Если бы в Париж пришли большевики, они бы вас научили, как надо прочёсывать всё население, дом за домом, квартал за кварталом. Будь у меня штык, я бы знал, что с ним делать”».

«Было поучительно (продолжает Юнгер) слушать, как он бушевал. Битых два часа подряд из него извергалась чудовищная энергия нигилизма. Такие люди слышат одну единственную мелодию, на зато она пронизывает всё их существо. Они похожи на стальные машины, которые прут вперёд, пока их не выведут из строя».

Остаётся под вопросом, в какой мере Селин был искренен. Что было убеждени ем в его эскападах и что — патологическим фиглярством в духе Фёдора Павловича Карамазова, провокацией, столь характерной и для его писаний.

Шестого июня 1944 г. произошло вторжение в Нормандию, союзники начали медленно, но верно продвигаться внутрь страны. Наконец, фронт приблизился к Па рижу — ничего другого не оставалось, как бежать. Вместе с Люсетт, с толстым тиг роподобным котом Бебером Селин оказался сперва в Баден-Бадене, потом на севере Германии, наконец, присоединился к французской колонии в городке Зигмаринген на юго-западе страны. Здесь нашло приют бежавшее из Виши правительство Петена во главе с самим маршалом, собрались французские коллаборационисты различных рангов и вообще всякий сброд. С великим трудом Люсетт и Луи, которого на родине ожидали судебный процесс и, возможно, смертный приговор, добрались до Копен гагена: там жила приятельница Селина, у которой они и поселились. Зимой 45 года датская полиция арестовала супругов. Люсетт вскоре выпустили, а Селин просидел в копенгагенской Западной тюрьме весь 46-й и половину 47 года.

Он вышел оттуда полубезумным, разрушенным человеком, передвигался с пал кой и был одет как клошар. Таким его увидели зрители в Париже и за границей, в телевизионном фильме-интервью, снятом позднее, в 1956 году. Собственно, никакой диалог (как заметил и Юнгер) был невозможен;

начав говорить, Селин не мог остано виться, жаловался на своих преследователей, клеймил врагов и изрыгал проклятья всему миру. Внешне дело обстояло так: по обвинению в сотрудничестве с оккупаци онным режимом, в измене родине и проповеди расовой ненависти парижская Судеб ная палата заочно приговорила Луи-Фердинанда Детуша к одному году тюремного заключения, денежному штрафу и конфискации половины имущества;

несколько именитых писателей вступились за Селина;

он был амнистирован и в июле 1951 г. вер нулся во Францию. На деньги, вырученные Люсетт за продажу принадлежавшего ей крестьянского двора, купили дом в Медоне близ Парижа. (Там и был снят телефильм).

Селин безвозмездно лечил бедняков, написал ещё несколько романов и умер в воз расте 65 лет от церебрального инсульта 1 июля 1961 года. Постепенно его репутация юдофоба и коллаборациониста отступила перед славой писателя, который теперь, по крайней мере во Франции, числится классиком.

Далеко не всё из того, о чём здесь кратко сказано, можно почерпнуть из воспо минаний Люсетт Детуш. Далеко не всё в её рассказах заслуживает доверия. О многом она попросту — и, очевидно, сознательно — умалчивает. Книгу читать очень интерес но. Не только потому, что это — свидетельство, пусть запоздалое, женщины, вместе с Селином прошедшей его мучительный, позорный и трагический путь и знавшей его, может быть, лучше, чем кто-либо, — в этом смысле книжка драгоценна. Но и потому, что сама Люсетт постепенно превратилась в персонаж книг Селина. Другими слова ми, стала похожа на него самого. Ведь Селин — главное и по существу единственное действующее лицо своей хаотичной, сомнамбулически-сумрачной прозы.

Часто говорят о том, что Селин реформировал французский или даже европейс кий роман. Я так не думаю. Селин разрушил роман. Совершенно так же, как он разру шил себя. Сумбурные многостраничные тексты, называемые романами Луи Селина, невозможно отнести к этому, да и к какому-либо иному жанру;

непрерывное слово извержение наводит на мысль о дезинтеграции личности. Селин отказался от сколь ко-нибудь связного повествования, от композиции, от логики и дисциплины. Ничего общего с традицией классиков XVII—XVIII веков, на которую уверенно ориентиру ется французская литература, с линией, блестяще продолженной его современника ми — Жидом, Камю, Мориаком, Жюльеном Грином.

Читатели первой книги Селина были удивлены, когда оказывалось, что «в жиз ни» автор подчас умеет говорить вполне нормальным и даже по-своему изысканным языком. Начиная с «Путешествия на край ночи» и «Смерти в кредит» и кончая позд ней трилогией о странствии через гибнущую под бомбами Германию («Из замка в за мок», «Север», «Ригодон»), — всё это, кстати, переведено сейчас на русский язык, — во французскую литературу ворвался не то чтобы язык толпы, но грязный жаргон злач ных мест и подворотен. Переводить Селина нелегко уже потому, что арго социально го дна 20-х или 30-х годов минувшего века устарело, не все эти речения понятны даже сегодняшнему французу. Подлинный же секрет состоит в том, что писатель отнюдь не «захлебнулся в выгребной яме», по смачному выражению поэта-сюрреалиста Б. Пер.

В лучших своих творениях Селин сумел сделать свою речь явлением искусства. В ней зазвучала неожиданная музыка, синкопированная, завораживающая и одуряющая, как наркотик, музыка джаза.

Великим писателем его не назовёшь — вот уж нет. Чем дальше от нас его эпоха, тем это становится очевидней, вопреки новому культу Селина. Но мы не зря вспом нили притчу о леопардах. Селин породил новую традицию. Он обогатил эстетику грязи. Его влияние огромно. В России (где с 1994 г. существует Общество Селина под председательством его переводчицы и интерпретатора Маруси Климовой) и по сей день работает немало прозаиков, пишущих «под Селина», даже если они его не читали.

Писатель — журналист — писатель Эренбург и Вайян Nous croyons devoir prvenir le public que nous ne garantissons pas l’autenthicit de ce recueil, et que nous avons mme de fortes raisons de penser que ce n’est qu’un roman.

Avertissement de l’Editeur Гладко зачёсанные, умащённые бриолином волосы, модный костюм, внешность сноба. Ухватки фата. Круг друзей: поэты-сюрреалисты, анархо-революционеры, «ком мунизаны». Любимое общество: шлюхи. Ночные странствия по кабакам. Американс кие башмаки. Виски. Марихуана. Стеклянный, временами почти мёртвый взгляд. Дьюк Эллингтон. Моцарт. Ещё виски. Взлететь и упасть. А потом написать роман.

Запись в дневнике: «Великие люди, вот кто делает историю... Но меня интересует, каким образом история даёт развернуться великим людям. Я полюбил коммунизм за то, что он разбудил большевиков, стальных мужей, львов. Сталин: человек из стали».

Ещё две записи.

Мы считаем свом долгом предупредить публику, что мы не ручаемся за подлинность этого собрания писем, и более того, у нас есть веские основания полагать, что это не что иное, как роман.

Пьер-Амбруаз-Франсуа Шодерло де Лакло, «Опасные связи». Предуведомление издателя (1782).

Цитаты из «Интимных записей» Р. Вайяна — в переводе автора статьи.

«Гуманизм стал реакционным. Гуманизм — это оружие привилегированных классов... Я против гуманизма».

«Девушка ждёт автобуса на вокзале в Маконе. Прогуливаясь, работает попкой, этого достаточно, чтобы сделать её интересной, и она это знает. Сидя, стоя — какое спокойствие и самообладание, какая уверенность в себе...» Ещё виски и дивертисмент Моцарта. Писатель живёт с женой-итальянкой, не сгибаемой коммунисткой и верной подругой, в домике на окраине деревни, в тишине и благодатном климате, в предгорье Французских Альп. Розы, орхидеи.

Чувство тревоги, внутреннее беспокойство;

выпив, он не может усидеть на месте.

Хлопнуть дверцей своего «ягуара», вывернуть с просёлочной дороги на автостраду и дать газ. Холодный, почти мёртвый взгляд. На светящемся диске не хватает несколь ких делений, чтобы оторваться от бетона и взлететь к небесам. Писатель свободен, ибо он выбрал свободу. Он свободен, ибо выбрал революцию. Он свободен, и поэтому он член коммунистической партии. Несмотря на то, что он член партии, он свободен. Всё дурное, что говорится о Советском Союзе, — клевета врагов свободы.

Запись в дневнике: «Седьмая неделя без выпивки... Советский человек не может смотреть на вещи глазами западного человека, не может мыслить так, как мыслит за падный человек, не может реагировать как он — и наоборот. Точно так же в алкоголь ное время невозможно смотреть на вещи, думать, реагировать как в трезвое время года».

Другие записи.

«В последние месяцы много занимался любовью... Мулатка Эммануэла в лесу св.

Франциска. Аромат чёрных и жёстких волос под мышками. Согласилась, как будто речь идёт о чём-то само собой разумеющемся, но смотрит с любопытством. Хотела сниматься в кино и ещё Бог знает что... Магда, в заведении на улице Capo le Case.

Изысканная учтивость римских блядей... Роланда с площади Этуаль...» «Часов в одиннадцать заснул, со снотворным, как обычно. Проснулся в десять минут первого. И — застонал: ё... твою м...! (Merde!) Какая тоска!» «Вернулся из Москвы. Две недели тому назад, когда я туда приехал, в аэропорту, в зале ожидания ещё стоял Сталин. Теперь статую закрыли белым чехлом. Скоро её уберут. Придут рабочие, повесят петлю на шею, приладят лебёдку, и поминай как звали... Теперь и мне пришлось снять со стены его портрет. Я человек несентименталь ный. Однажды я прогнал женщину, которую любил больше всего на свете;

смотрел, как она тащит свои чемоданы, спускаясь по лестнице;

она подняла ко мне лицо, зали тое слезами, это лицо отпечаталось в моём сердце, но я не заплакал... И когда Франция в июне сорокового года была разгромлена, я не пролил ни слезинки. А когда умер Сталин, я плакал. И теперь снова я плакал, плакал всё ночь. Плакал о Мейерхольде, которого убил Сталин, и плакал о Сталине-убийце».

Ответы на «анкету Пруста» (известную в России по ответам Маркса):

«Какое качество вы предпочитаете в мужчине? — Трезвый взгляд на самого себя».

«Ваш любимый цвет? — Чёрный, как волосы женщин на берегах Средиземного моря».

«Что вы больше всего не любите? — Отвечать на вопросы!» В домашней библиотеке Ильи Эренбурга стояли изящные томики — подарок друга, собрание сочинений Вайяна, выпущенное в шестидесятых годах. Сейчас в книжных магазинах Парижа можно найти только роман «Закон»;

всё остальное давно не переиздаётся.

Умерший весной 1965 года на 58-м году жизни от бронхогенного рака лёгких, некогда известный в СССР писатель и журналист Роже-Франсуа Вайян, возможно, за служивает того, чтобы считаться малым классиком французской литературы ХХ века.

Две-три книги всё-таки дают ему право на этот ранг, и прежде всего «Закон» («La Loi», гонкуровская премия 1957 г.). По-русски, в образцовом переводе Н.Жарковой, роман появился уже после смерти автора;

то, что переводилось и пропагандировалось во времена, когда Вайян состоял в рядах так называемых прогрессивных писателей За пада, другими словами, был членом компартии, носило отчётливый отпечаток этой принадлежности и забыто, по-видимому, прочно.

Я помню разговоры и споры с известным литературным критиком, старинным и близким другом, которого приводили в негодование попытки так или иначе объ яснить преклонение некоторых западноевропейских писателей перед Сталиным и советским режимом;

моему собеседнику казалось, что я склонен их оправдывать. Он не мог простить ни прокоммунистических симпатий Сартру и Симоне де Бовуар, ни двусмысленной лояльности престарелому Бернарду Шоу, ни тем более коммунисти ческих убеждений какому-нибудь Роже Вайяну.

И в самом деле, читая заметки Бовуар о чуть ли не ежегодных поездках с Сар тром в СССР, испытываешь неловкость — ведь неглупые же, в конце концов, были люди. О другой супружеской паре, Луи Арагоне и Эльзе Триоле, и говорить нечего:

их поведение порой нельзя было назвать иначе как постыдным.

Причин было много, не последнюю роль играли высокие гонорары в полноценной валюте, которые отваливали советские издательства за всё, что переводилось и выпуска лось неслыханными в Западной Европе тиражами. Но главными оставались — если не для всех, то для многих — идейные ориентации. Решающим был политизированный образ мыслей, пресловутые политические убеждения, всегда основанные на бинарной схеме: враг моего врага — мой друг, друг врага — враг. Питать отвращение к Советскому Союзу, брезгливость по отношению к корявому вождю народов, испытывать, казалось бы, вполне естественные чувства — означало оказаться в лагере правых. Быть независи мым в этой системе представлений значило зависеть, «лить воду на мельницу». Сюда присоединялась и та особая казуистика, по которой попытки неуважительно отозвать ся о политике квалифицируются как «тоже политика».

То, что эти друзья мира и социализма в свою очередь «льют на мельницу», что их известность, талант, их ум или глупость, честность или суетность безззастенчиво используются, что они затянуты в машину, в данном случае — советскую пропаган дистскую машину, как будто не доходило до их сознания.

Политическое мировоззрение может сыграть с писателем злую шутку. Полити ческое мировоззрение предписывало этим властителям дум носить шоры, запреща ло интересоваться всем, что могло оказаться разоблачительной правдой;

эти люди, как дети, могли утверждать, что ХХ съезд «открыл им глаза»;

они не хотели знать ни о коллективизации, ни о голоде, ни о тотальном сыске и всеобщем доносительстве, ни об убийствах, поставленных на конвейер, ни о системе принудительного труда, не имели представления о реальной жизни в советском государстве, о тотальной лжи и неслыханной по размаху и наглости пропаганде, — не хотели знать и поэтому ничего не знали. СССР был маяком, светочем — и в то же время оставался провинцией мира, полуазиатской страной, сама по себе она их мало интересовала, они были поглоще ны политической борьбой в собственной стране, русского языка не знали, социализм, коммунизм — эти слова в их устах имели совершенно иной смысл.

Политические убеждения не разрешали им допустить ту простую мысль, что если бы, не дай Бог, режим, подобный советскому, победил в их собственной стра не, они мгновенно лишились бы своих кафе и привычных удобств, своих клубов и редакций, возможности собираться вместе и дискутировать, говорить что думаешь и писать что хочешь, жить где вздумается и ездить по разным странам. Поборники свободы, они как будто не догадывались, а если догадывались, то не решались сказать вслух о том, что страна, внушавшая им чуть ли не религиозный пиетет, была царством тотальной несвободы. Они по-прежнему видели в Советской России бастион левых сил и защитницу всех угнетённых — между тем как режим в такой же мере заслужи вал наименование «левого», как и крайне правого, приобрёл отчётливые фашистские черты — не заметить их мог только слепой.

Но они могли бы возразить, что в их собственной стране социальная несправедли вость и социальная борьба отнюдь не были выдумкой марксистов, что в борьбе за права трудящихся коммунисты стояли на переднем крае, что в годы оккупации — память о них была свежа — партия стала активной участницей Сопротивления, что Советский Союз расколошматил Гитлера... Словом, ясно, что они могли бы сказать.

Эта филиппика понадобилась не ради того, чтобы осудить или оправдать Вайя на, — хотя в целом тема отнюдь не утратила актуальности, — но для того, чтобы оце нить, понять некоторые из приведённых выше записей, предназначенных отнюдь не для публики. Пусть не удивляет сегодняшнего читателя плач по Сталину, эти сопли, размазанные на листах дневника. Быть может, писатель оплакивал самого себя. Хо лодному снобу, каким он хотел казаться, либертену-аморалисту в манере виконта де Вальмона, героя высоко ценимого Вайяном романа Шодерло де Лакло «Опасные связи», которому (и роману, и герою) он немного подражал, — пригрезилось, что он обрёл великую веру. «Ecrits intimes» — ворох заметок, дневниковых записей, писем, набросков статей и заготовок прозы — были опубликованы вдовой Вайяна в конце 60-х годов, и, надо сказать, иные страницы этого тома принадлежат не к худшему из написанного Вайяном.

Илья Эренбург (известность Вайяна в СССР — в большой мере его заслуга) посвя тил умершему другу главу в своих мемуарах, страницы, полные недомолвок, рассчи танные одновременно и на сообразительность читателя, и на его неосведомлённость.

Но они принадлежат к немногому и лучшему, что написано на русском языке о Роже Вайяне. Эренбург привёл и выдержки из «Интимных записей», в то время рукопись ещё не была издана.

О многом, как водится, мемуарист умолчал. Между июнем и июлем 1956 года в дневнике Вайяна крупными буквами посредине листа начертано:

A NE M’INTERESSE PLUS. (Мне это больше неинтересно).

Означает ли эта запись, что он поклонялся священным коровам только потому, что это было «интересно»?

Пятьдесят шестой год: доклад Хрущёва и начало оттепели. Пятьдесят шестой год — это также советские танки в Будапеште и кровавое подавление венгерского вос стания. Но воздержимся от слишком прямолинейных толкований. Вайян подписал протест против вторжения в Венгрию. Несколько времени спустя он вышел из Фран цузской коммунистической партии, и всё же нельзя утверждать, что идеи коммуниз ма, классовой борьбы, пролетарской революции и т.д. вполне утратили для него убе дительность. Просто они перестали его интересовать. Невозможно утверждать, что он и прежде был образцовым коммунизаном. Слишком трудно было сочетать ин дивидуализм с партийной дисциплиной, сексуальную свободу и даже одержимость сексом, эксцессы, которым чуть ли не до конца жизни предавался Вайян, — с пар тийным аскетизмом, рифмовать свободомыслие с догмой, независимость художника с идеологией. Нельзя даже сказать, что его вообще перестала интересовать политика (последняя опубликованная им статья называлась «Eloge de la politique», «Похвальное слово политике»). И всё-таки.

Эренбурга можно было бы избрать как модельную фигуру, противоположную Вайяну. Эренбург любил называть себя писателем, употребляя это слово в широком смысле;

очевидно, что правильней было бы назвать его журналистом, который хотел быть не только журналистом. Кем же ещё? Писателем. И он как будто осуществился в этой роли, — как будто. Слишком многое, и не только недостаток художественного дарования, мешало блестящему, в других отношениях богато одарённому Эренбургу стать писателем-художником. На его примере можно видеть, чем отличается журна лизм от писательства: вопреки распространённому мнению, это две вещи несовмес тные. Мы говорим не только о политике в собственном смысле. Речь идёт о чём-то большем: об отношении к действительности, о способе видеть, воспроизводить и пре ображать мир.

Французское слово journal означает «журнал» в том смысле, какой это слово име ло в русском языке первой половины XIX века: дневник («журнал Печорина»);

другое значение — газета.

На примере Эренбурга хорошо видно, чему может научить многолетняя деятель ность журналиста, то есть работа для газет: оперативности, чуткости, злободневности, умению вращаться, как флюгер, спешке, которая становится рабочим методом, рито рическому суесловию, привычному злоупотреблению языком, умению навести блеск на общие места, умению носиться, как по льду на коньках, по поверхности событий, наконец, искусству маскировать тенденциозность. На примере этого автора, единс твенного европейца среди всех своих советских коллег, очень много сделавшего, очень много написавшего и отнюдь не ушедшего навсегда ad patres, — если сегодня читать его книги почти невозможно, то его путь, его личность, его гуманизм и человечес кое обаяние по-прежнему незабываемы, — на примере Ильи Григорьевича Эренбур га можно видеть, как глубоко внедрённая, регулярно, как наркотик, впрыскиваемая в кровь несвобода мысли становится, начиная по крайней мере с тридцатых годов, второй натурой;

трёхтомные мемуары «Люди, годы, жизнь», последнее и, вероятно, значительнейшее творение Эренбурга, — памятник этой несвободы.

Вайян, который совсем молодым человеком стал журналистом-газетчиком, ре портёром, объездившим весь свет, прошёл путь в противоположном направлении.

Он испытывал непреодолимую потребность быть писателем. Он им стал.

Предки Роже Вайяна были савойскими крестьянами, родители — мелкими бур жуа из провинциального городка в северном департаменте Уаза. Он окончил пре стижную Высшую нормальную школу в Париже. Как уже сказано, занялся журна листикой. Рано пристрастился к наркотикам, окунулся в богему, практиковал, вслед за своим кумиром Артюром Рембо, derglement de tous les sens (раздрызг, расстройс тво всех чувств). Пробовал себя и в художественной литературе, испытал сильнейший соблазн сюрреализма.

Словечко surral изобрёл Аполлинер. Литературная школа, присвоившая себе это название, пришедшая на смену дадаизму, сложившаяся после первой Мировой войны, ушла в прошлое (мы не касаемся сюрреализма в живописи и кино, который оказался более долговечным). Но тот, кого однажды, пусть издалека или даже спустя много лет, коснулось её веяние, вправе сказать, что сюрреалистическое письмо — не отвлечённая программа, но некая фаза в эволюции писателя. Во всяком случае, живя сегодня, невозможно не учитывать её уроки. Нельзя представить себе серьёзного про заика, который не принимал бы к сведению эксперимент сюрреализма.

Сюрреалистическому мировоззрению не надо учиться. Самые разные писатели только что минувшего века становились сюрреалистами в своих попытках вырваться из засасывающей традиционной прозы — ничего не зная о Бретоне и Супо, не инте ресуясь фрейдизмом.

Подсознание, насколько его можно вообще «осознать» и артикулировать;

снови дение — театральные подмостки подсознания или, если угодно, сверхсознания;

при чудливая образность, автоматическое письмо, сексуальный туман, «чёрный юмор», метафизический алогизм, символ, не поддающийся расшифровке, — все эти приоб ретения литературы первой трети ХХ в., разумеется, давно перестали быть новинкой и вместе с тем не утратили своей новизны.

Мы сказали: фаза, этап. Вайян, в отличие от «корифеев» — Бретона и Арагона, кстати, вступивших и в ФКП, не стал знаменосцем сюрреализма. Он был человеком другого темперамента. Когда он пытался теоретизировать, выходила путаница (при мером может служить послевоенная статья «Le Surralisme contre la Rvolution»). В его зрелом творчестве сюрреалистская юность почти не оставила следов;

ссора с Арагоном подвела черту под целой эпохой. В июне 1940 г. Франция капитулировала. Вермахт оккупировал значительную часть страны, Третью республику сменило «Французс кое государство» под началом престарелого маршала Петена в Виши. Вайян, сперва было ставший коллаборационистом, примкнул к Сопротивлению (которому позже посвятил свой первый роман), сделался настоящим бойцом — не литературным, а реальным, ушёл в подполье, ежедневно рисковал жизнью, считался специалистом по пусканию под откос поездов с немецкими солдатами и вооружением.

Герой небольшого (и отнюдь не лучшего в наследии Роже Вайяна) романа «La Fte», «Праздник», многоопытный стареющий писатель Дюк повторяет слова Вайяна:

«Мне это больше не интересно». Дюк — бывший коммунист и журналист, борец за права угнетённых, едва не расстрелянный в Алжире. Теперь он живёт на вилле среди живописной природы и только что начал роман «Праздник», который мы читаем.

У Дюка и его жены гости — начинающий писатель Жан-Марк с молоденькой женой Люси. Работа не клеится, Дюку нужна встряска, жена понимает его и молча соглаша ется отпустить мужа и Люси в трёхдневный вояж;

Жан-Марк тоже как будто не возра жает. В номере отеля, где остановились Дюк и Люси, устраивается праздник любви, описанный со знанием дела, после чего краткосрочные любовники возвращаются к супруге и супругу, и Дюк с новыми силами принимается за роман.

«Мой метод, — говорил Вайян в одном из многочисленных интервью, — превра тить каждую главу в законченную сцену. Я начинаю писать не раньше, чем представлю себе обстановку и поведение действующих лиц во всех подробностях, так что уже не могу переставить мебель, изменить диалог...». Жёсткая эстетика, трезвость и ясность повествования, дисциплинированное письмо — стиль зрелого Вайяна ориентирован на классиков XVII—XVIII веков: мадам де Севинье, герцога Сен-Симона, Шодерло де Лакло;

к ним надо присоединить Бенжамена Констана и Стендаля. От двадцатого века у Вайяна — особый остро-сладковатый сок, которым пропитана его суховатая проза:

всепроникающий эротизм.

Так написан «Закон», созданный в летнем доме на юге Аппенинского полуостро ва, в Абруццах, где одно время жил Вайян. Заголовок не лишён иронического смысла, потому что «закон» есть не что иное, как торжество произвола и беззакония. Вместе с тем речь идёт о чём-то большем, чем игра, в которую играет вся Южная Италия. Речь идёт о неизбывном, вечном законе жизни, в которой состарившихся владык побеж дают молодые хищники, чтобы уступить место хищникам следующего призыва. Это очень мрачная книга.

Играют в карты, в кости, иногда просто тянут жребий на соломинках. Выиграв ший, именуемый хозяином, padrone, получает право распоряжаться судьбой того, кто проиграл. «Хозяин» может им помыкать, как ему вздумается;

проигравший пре вращается в безмолвного раба. Между прочим, игра в «закон» удивительно напоми нает уличные игры подростков, процветавшие во времена нашего детства, в Москве, за тысячу вёрст от Италии.

Действие романа происходит в городке, где есть полиция, есть суд и так далее, но всё это — видимость. Господствуют два зверских инстинкта, идёт борьба за власть над городом и за девственность юной красотки Мариетты. Побеждает сама Мариет та — будущая хозяйка города.

Мы говорили здесь о двух совершенно разных литераторах. Ни тот, ни другой не заслуживают забвения.

Буквы Речь, произнесённая в Гейдельберге при вручении премии «Literatur im Exil» («Литература в изгнании») имени Хильды Домин.

От одного старого сидельца я слышал, что московская Бутырская тюрьма в двад цатых годах получила премию на международном конкурсе пенитенциарных учреж дений за образцово поставленное коммунальное хозяйство. Сейчас тюрьма пришла в упадок. Железные лестницы, железные воротники на окнах проржавели, в коридорах валится с потолка штукатурка. В камерах грязь. На ремонт нет денег. И можно по нять ностальгические чувства, с которыми старые надзиратели, если они ещё живы, вспоминают золотой век благополучия и порядка. Можно представить себе, как они говорят: а люди? Какие люди у нас сидели! Не то что нынешняя сволота.

В моё время порядок сохранялся. Тишина, цоканье сапог. Шествие с надзира телем по галерее вдоль ограждённого сеткой лестничного пролёта, гуськом, впереди дежурный по камере торжественно несёт парашу. Никакой связи с внешним миром, ни радио, ни газет;

самое существование застенка окутано тайной. Но зато тюрьма располагала превосходной библиотекой. Непостижимым образом в абсурдном мире следователей, ночных допросов, карцеров, фантастических «дел» и заочных судилищ сохранялись реликты старомодной добросовестности. Раз в две недели в камеру вхо дил библиотекарь. Арестанты могли заказывать книги по своему выбору.

Из обширного ассортимента наказаний, какие могло предложить своим обита телям это учреждение, худшим было лишение права пользоваться библиотекой. К счастью, следователи прибегали к нему нечасто. Возможно, они не могли оценить его действенность, так как сами книг не читали. Нетрудно предположить, что в эпоху рас цвета тайной полиции, в те послевоенные годы, когда страна испытывала особенно острую нехватку тюремной площади, когда спецкорпус, воздвигнутый ещё при нар коме Ежове, был битком набит студентами, врачами, профессорами, евреями и тому подобной публикой, библиотека не могла пожаловаться на недостаток читателей.

Бывало так, что заказанного автора не оказывалось на месте. Библиотекарь приносил что-нибудь выбранное наугад им самим. Это могли быть совершенно необыкновен ные сочинения, диковинные раритеты, о которых никто никогда не слыхал. Попада лись даже, о ужас, произведения врагов народа. Имена, выскобленные из учебников литературы, писатели, одного упоминания о которых было достаточно, чтобы загре меть туда, где обретались мы, и — получить возможность их прочесть. Тюремная биб лиотека пополнялсь за счёт литературы, изъятой при обысках и конфискованной у владельцев. Книги отправлялись в узилище следом за теми, кто их написал.

Дожив до двадцати одного года, я не удосужился прочесть многого. Я не читал «Братьев Карамазовых». Теперь их принесли в камеру, два тома издания 1922 года, перепечатка с дореволюционных матриц. Старомодная печать, старорежимная ор фография. Архаические окончания прилагательных. Буквы, вышедшие из употреб ления.

С тех пор утекло много воды. Достоевский перестал быть полузапретным авто ром. Но для меня он остался тюремным писателем. Он остался там, в старых издани ях, потому что в новых я не умею читать его с былым увлечением. Новый шрифт и современное правописание высушили каким-то образом эту прозу, уничтожили её аромат. Перелитое в новые меха, вино лишилось букета. Я убедился, что печать за ключает в себе часть художественного очарования книги. Печать хранит нечто от её содержания — я думаю, это заметили многие. Я утверждаю, что орфография и набор составляют особое измерение текста, новый рисунок букв слегка меняет его смысл.

Отпечатанный современным шрифтом, классический роман странно и невозвратимо оскудевает. Совершенно так же, как женщина, остриженная по последней моде, оде тая не так, как при первой встрече, неожиданно теряет всю свою прелесть, таинствен ность и даже ум.

В Туре, в Северо-Западной Франции, над входом в скрипторий монастыря св.

Мартина начертан латинский гексаметр: Est opus egregium sacros iam scribere libros.

Славен труд переписчика священных книг.

«Переписанное вами, братья, и вас делает в некотором отношении бессмертны ми... Ибо святые книги, помимо того, что они святы, суть постоянное напоминание о тех, кто их переписал», — говорится в сочинении гуманиста XV века Иоанна Трите мия «Похвала переписчикам».

Быть может, 42-строчная Библия Гутенберга, оттиснутая на станке с подвижны ми литерами, не вызвала восторга у первых читателей. Можно предположить, что они испытали такое же чувство, как некогда учёные александрийцы третьего века, впервые увидевшие пергаментный фолиант вместо папирусного свитка. Старый текст в новом оформлении неуловимо исказился.

Я люблю письменность. Я люблю типографские литеры. С отроче-ских лет меня зачаровывала фрактура, так называемый готический шрифт, я разглядывал твёрдые тиснёные переплёты и титульные листы немецких книг, любовался таинственной кра сотой изогнутых заглавных букв с локонами, и с тех пор «Фауст» для меня немыслим, невозможен вне готического шрифта. В новом облачении пресной, будничной лати ницы доктор и его спутник стали выглядеть словно разгримиро-ванные актёры. Всё, что пленяло воображение, манило и завораживало, как знак Макрокосма, в который вперятся Фауст, сидя под сводами своей кельи, предчувствие тайны, предвестие исти ны — всё пропало! Трезвость печати уничтожила мистику текста.

Я любил с детства изобретать алфавит, исписывал бумагу сочетаниями неви данных букв, придумывал надстрочные знаки и аббревиатуры, воображая, что в этих письменах прячется некий эзотерический смысл, и мне казалось, что письмо пред шествует информации: не смысл сообщения зашифрован в знаках алфавита, но сами знаки порождают ещё неведомый смысл. Не правда ли, отсюда только один шаг до веры в магическую власть букв, до обожествления графики.

Из трактата Sefer Jezira (Книга творения), который в некоторых рукописях носит название «Буквы отца нашего Авраама», отчего и приписывался прародителю Авраа му, хотя на самом деле был сочинён приблизительно в середине первого тысячелетия нашей эры, — из этого трактата можно узнать, что Бог создал мир тридцатью двумя путями мудрости из двадцати двух букв священного алфавита.

Из трёх букв сотворены стихии: воздух, огонь и вода. Из семи других букв воз никли семь небес, семь планет, семь дней недели и семь отверстий в голове человека.

Остальные двенадцать букв положили начало 12 знакам зодиака, 12 месяцам года и главным членам и органам человеческого тела.

«(Бог) измыслил их... и сотворил через них всё сущее, а равно и всё, чему надле жит быть созданным». Буквы — элементы не только всего, что существует реально, но и того, что существует потенциально. Подобно тому, как в алфавите скрыто всё мно гообразие текстов, включая те, что ещё не написаны, — в нём предопределено всё тво рение. Алфавит — это программа мира. Ибо творение не есть однократный акт. Тво рение продолжается вечно. И вот, дабы приобщиться к акту творения, нужно сделать последний шаг: «взойти к Нему», как сказано в XXIV главе Книги Исход, — облечься в четырёхбуквенное Имя божества.

Французский писатель, нобелевский лауреат Эли Визел рассказывает легенду об основателе хасидизма, «господине благого Имени» — Баал Шем Тов, — который ре шил воспользоваться своей властью, чтобы ускорить пришествие Мессии. Но наверху сочли, что время для этого не пришло, чаша страданий всё ещё не переполнилась. За своё нетерпение Баал Шем был наказан.

Он очутился на необитаемом острове, вдвоём с учеником. Когда ученик стал про сить учителя произнести заклинание, чтобы вернуться, оказалось, что рабби поражён амнезией: он забыл все формулы и слова. Я тебя учил, сказал он, ты должен помнить.

Но ученик тоже забыл всё, чему научился от мастера, — всё, кроме одной единствен ной, первой буквы алфавита — Алеф. А я, сказал учитель, помню вторую — Бет. Давай вспоминать дальше. И они напрягли свою память, двинулись, как два слепца, держась друг за друга, по тропе воспоминаний, и припомнили одну за другой все двадцать две буквы. Сами собой из букв составились слова, из слов сложилась волшебная фраза, магическое заклинание, и Баал Шем вместе с учеником возвратился домой. Мессия не пришёл, но зато они могли снова мечтать и спорить о нём.

Из фраз и слов, из знаков алфавита построен мир нашей памяти, и буквы на камне, под которым я буду лежать, обозначат нечто большее, нежели чьё-то имя, вы резанное на нём.

FINIS

Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.