WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!

Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 ||

«Борис ХАЗАНОВ Пока с безмолвной девой проза разных лет ImWerdenVerlag Mnchen 2006 © Борис Хазанов. Пока с безмолвной девой. Проза разных лет. 2004 © «Im Werden Verlag». Некоммерческое электронное ...»

-- [ Страница 8 ] --

Ехали долго. Словно сам создатель медлил восстать от сна, смутно обозначился серо-белый, глухой зимний день. Остались позади хутора, поля, перелески, вынырну ла из белёсой мглы и потянулась вдоль дороги высокая чугунная ограда, и, наконец, лошадь стала перед воротами. Навстречу по расчищенной и успевшей снова пок рыться снегом аллее спешил привратник. Некогда поместье принадлежало польско му магнату, мрачный каменный герб над входом напоминал о далёких временах, о ра зорившемся владельце. Новые хозяева, неизвестно кто, сдавали замок кому-то. Гость расплатился с извозчиком и взошёл на ступени.

Он стоял в гулком сумрачном зале, некто, чью наружность невозможно описать, приблизился, голос, звучащий, как эхо, спросил: он ли реб Шмуэль-Арье-Лейб бен Ахиезер, прозванный Вторым Великим маггидом, господин благого Имени?

«Да, — сказал учитель, удручённый этой официальностью, — это я».

Ему указали на лифт, и реб Шмуэль прибыл на небо.

Но не выше. Небо представляло собой обширное помещение с потолочной росписью на астрономические темы. Из зала гость прошествовал в коридор, где отыс кал нужную дверь. Требовалось изложить причину визита, предъявить повестку, что нибудь такое. Но никакой письменной повестки рабби не получал. Его известили, вот и всё;

он был приглашён, но в весьма абстрактной форме. Всё это он собирался объ яснить секретарю, но не успел открыть рот, дверь из приёмной в кабинет открылась, вышло высокое лицо — выплыла дородная миловидная дама в бледнолиловом шинь оне, с брильянтами в ушах, в элегантном сером платье с вышивкой на груди. Можно было сказать, что она прекрасно сохранилась для своих лет. Секретарь выскочил из-за стола, принял у гостя цилиндр, зонт и крылатку.

Рабби Шмуэль огляделся: великолепно обставленный покой. В те времена ещё не было кино — во всяком случае, изобретение братьев Люмьер не добралось до этих мест, — а то бы мы сказали, что обстановка была как в фильме «ретро»: высокие за дёрнутые гардины на окнах, стильная мебель, библиотека, ковёр, камин. Тишина и уют. Несколько ламп, не слишком ярких, чтобы не подчёркивать возраст хозяйки, но света достаточно. Рабби Шмуэль сидел в кресле, дама поместилась напротив, красиво составив ноги в туфельках, расправила платье и сложила на лоне маленькие пухлые руки. На правом безымянном пальце обручальное кольцо, на левом перстень с голо вой Адама. Несколько времени молчали.

«Ну-с... — промолвила она. — Я вас слушаю».

Рабби растерялся: он думал, что ему будут задавать вопросы. Ожидалось, одна ко, что сперва должен высказаться посетитель, изложить свою просьбу или что там.

В конце концов была же у него какая-то цель. Подать прошение, ходатайствовать за кого-нибудь.

Он не умел притворяться и сказал:

«Прошу простить меня, я всё забыл».

«Что вы забыли?» «Я забыл, для чего я приехал».

«О! — сказала дама. — Какая разница? Я вам рада. Я рада, — пояснила она, — что вы догадались».

«Догадался? о чём?» «О том, что вас хотят видеть. Можете ли вы рассказать, как это произошло?» «Но ведь вы сами знаете».

«Мне хотелось бы услышать из ваших уст».

«Как произошло... — пробормотал рабби, снял пенсне и потер двумя пальцами спинку носа. — Я видел сон. Это был ангел. Он сказал: поднимайся, возница знает дорогу».

«Вы не удивились?» Рабби молча покачал головой. Дама милостиво кивала лиловым шиньоном.

Несколько осмелев, рабби Шмуэль заговорил:

«Но я предполагал... если позволите быть откровенным... Видите ли, мне придёт ся потом рассказать, где я был. А что я скажу? Собственно, этого не может быть...» «Не может быть, чтобы он оказался женщиной?» «Да. Извините».

«Вы не можете себе это представить?» Рабби пожал плечами.

Дама в сером помолчала.

«Это верно, — сказала она. — Он не может быть женщиной. Хотя бы потому, что нельзя не считаться с грамматикой. Всякий раз, когда о нём заходит речь, в Писании употребляется мужской род. Не говоря уже о христианстве. Им пришлось бы переде лывать все иконы».

«Как же тогда...» «Считайте, что я его замещаю».

«Вы? Разве это возможно?» «Странно, что вас это удивляет. Вы знаток Книги. Неужели вы забыли, что Мои сей, когда подошёл поближе, узнать, отчего терновник горит и не сгорает, то закрыл лицо. Как по-вашему: почему он это сделал? От сильного жара?» «Нет, конечно. Чтобы не видеть того, кто с ним говорил».

«Да, но почему? Почему он не решился взглянуть?» «На этот счёт существуют разные мнения», — сказал реб Шмуэль.

«Мнения могут быть разные. Но факт состоит в том, что человек не может встре тить его воочию. Иначе умрёшь. Волей-неволей приходится искать посредников».

Снова молчание;

гость поглядывал на горящие поленья.

«Вы разочарованы?» «Я? — сказал рабби, очнувшись. — Нет, нет... ни в коей мере».

Он насадил пенсне на свой могучий нос, постарался сидеть прямо.

Дама в сером промолвила:

«Я вижу, наш разговор как-то не клеится. Расскажите немного о себе».

«Что рассказывать... Вы, вероятно, и так всё знаете».

«Мне интересно услышать из ваших уст».

«Я живу в...» — он назвал свой городок.

«Постойте, я должна вспомнить, где это. В Польше?» «Ближе. Недалеко отсюда. Раза два выезжал по делам в Винницу, а так всё время дома. Жена моя умерла. Детей нет. Я там что-то вроде местной знаменитости. Дума ют, что я Бог весть кто и всё знаю. Но на самом деле...» «Утверждение, что мы знаем только то, что ничего не знаем, — заметила дама, — старая философская песня. Тем не менее, насколько мне известно, вы единственный человек после Израиля Баал Шема, кто владеет Именем».

«Так считается...» «Почему вы ни разу не воспользовались вашим могуществом?» «Почему я должен был им воспользоваться?» Дама хлопнула в ладоши. Обе половинки дверей неслышно распахнулись, въе хал столик, который толкал перед собой секретарь.

«Я предполагаю, — сказала хозяйка, — что вы проголодались. Дорога долгая...» Реб Шмуэль пил чай, робко взял с блюда бутерброд. Дама продолжала:

«Мы затронули интересную тему. Прежде я как-то не задумывалась. В самом деле, если бы он был женщиной... если бы он мог быть женщиной. Может быть, мир был бы чуточку совершенней!» «Но он и так совершенен», — сказал реб Шмуэль и стряхнул крошки с бороды.

«Вы в этом уверены?» Уж не провоцировала ли она бедного цадика? Реб Шмуэль взглянул на даму в сером — она улыбалась.

«Нет, — вздохнув, сказал он, — не уверен».

«Вот видите. Теперь мы можем вернуться к моему вопросу. Почему вы не восполь зовались вашей властью над Именем? Весь народ, можно сказать, смотрит на вас».

«Какой народ... захолустный городишко».

«Весь народ Израиля, — сказала дама строго, — ждёт, когда же, наконец, придёт Машиах. Когда, — она устремила взгляд в пространство, — зазвенят колокольчики его ослицы. И вот появился человек, которому свыше дано поторопить Мессию. На помнить ему о том, что... Ускорить его приход. И что же? Этот человек колеблется, медлит, чего-то ждёт. Чего вы ждёте? Пока не наступит катастрофа, всеобщая гибель, конец света? В ваших силах, — она наклонилась к гостю, — заставить его явиться. Всё проблемы были бы решены».

«Я полагаю, что это компетенция Всевышнего».

«О, нет. Увы! Поверьте мне, уж я-то знаю. Совершенство мира вовсе не в том, что к нему якобы уже нечего добавить, а в том, что мироздание подобно безупречно рабо тающему автомату. Однажды пущенный в ход, он функционирует сам собой. Начнёте копаться, передёлывать, он остановится. Речь идёт не о ремонте! Речь идёт о спасении.

Кушайте, прошу вас... берите с рыбой. Это свежая сёмга, ночью привезли... Что сдела но, то сделано!» И она развела руками.

«В таком случае, — возразил реб Шмуэль, — и Мессия не поможет».

«Его задача другая. Мир, конечно, от его пришествия не изменится. Каков он есть, таков он есть. Но люди станут чуточку счастливей. В мире будет спокойней».

«Я думаю... — проговорил реб Шмуэль, оглядывая себя, не осталось ли крошек на манишке. — Я думаю, что чаша страданий ещё не переполнилась. Там ещё есть место... Мессия явился бы преждевременно».

«Дожидаться, когда она перельётся через край! Вы бесчеловечны».

«Я?» — сказал реб Шмуэль.

Она запнулась. Цадик поднял глаза, в которых была такая бездна горя, что хозяй ка не нашлась что сказать. И разговор иссяк.

Что-то вывело даму в сером из задумчивости. Реб Шмуэль зашевелился в кресле.

«Как, вы собираетесь уже уходить? Подождите, ведь мы ещё не успели догово риться о главном. (Рабби пожал плечами). Так, значит, вы уверены, что... э?..» Реб Шмуэль ответил:

«Да. Он жесток — в этом проявляется его великое милосердие. Он несправедлив, но его несправедливость — на самом деле не что иное, как справедливость. Наказание, которое он творит, есть награда. И часть для него то же, что целое. Чаша бед ещё не полна...» «Вы это и говорите своей общине?» «Люди меня понимают. Они понимают, что евреи — не сами по себе, но часть целого. Даже если никто никогда не выезжал из местечка».

Серая дама прищурилась.

«Теперь я вижу, с кем я имею дело. Вы — жестокий старик. Вам-то что, вам те рять нечего. А что делать детям, у которых жизнь впереди, детям с глазами, полными доверия? Что делать молодым людям, которые ждут поощрения, — а вы лишаете их всякой надежды. И, в конце концов, откуда вы знаете? Кто вам дал право? Вы что — пророк? Что вы знаете о будущем?» «Ничего, — сказал цадик сокрушённо. — Но я знаю, кто он и каков он, там...» «Пожалуйста, не тычьте пальцем в потолок. Небо — здесь!» «Простите».

«Сколько вам осталось жить?» «Откуда я знаю...» «Зато я знаю».

«Сколько же?» «Вот уж этого я вам не открою».

«Но я более или менее догадываюсь».

Дама лукаво взглянула на цадика и спросила:

«Как вам понравилось моё угощение?» «Благодарю вас. Очень вкусно. Я в жизни не пробовал ни икры, ни сёмги».

«А чай?» «И чай замечательный. Что это за сорт?» «Ещё чашечку?» «Спасибо, я сыт. Кроме того, у меня, извините... проблемы с мочевым пу зырём».

«Вам надо, — дама понизила голос, — отлучиться ненадолго?» «Да, если позволите», — пробормотал рабби.

Она дала знак вошедшему секретарю, и гость поплёлся следом за ним.

Когда рабби Шмуэль после довольно продолжительного отсутствия вернулся, по его лицу было видно, что настроение у него значительно улучшилось. Дама в сером встретила его благосклонной усмешкой.

«Мне кажется, мир для вас теперь уже не так безнадёжен!» Рабби кисло улыбнулся.

«Вы спросили у меня, какой это чай, — сказала она. — Я открою вам маленький секрет. Это не чай. Это напиток бессмертия».

«Напиток... чего?» — спросил реб Шмуэль.

«Бессмертия. Отныне вы будете жить вечно».

«Но я об этом не просил!» — вскричал рабби.

«Так он решил, — сказала дама, наклонив голову, и развела руками. — Собствен но, для этого вас сюда и пригласили. Это большая награда, вы должны за неё смирен но благодарить. Разве люди не боятся смерти? Разве не мечтает каждый о том, чтобы её отсрочить?» Гость молчал, очевидно, не находя слов.

«Таким образом, у вас будет возможность проверить, так сказать, ваш прогноз...

Если я правильно поняла вашу мысль, этот народ ожидают в будущем новые... ну, скажем так: неприятности... Чаша, как вы удачно выразились, ещё не наполнилась до краёв. Машиах, как всегда, не торопится, и я, признаться, надеялась, что уговорю вас ускорить его прибытие... Минуточку, я ещё не договорила».

Реб Шмуэль нервничал, снял пенсне, снова насадил.

«Вы отказываетесь, ссылаясь на... ну, словом, считаете, что можно подождать. А так как часть есть то же, что целое, — опять-таки ваши слова, и я охотно ими восполь зуюсь, — так как евреи репрезентируют, если можно так выразиться, человечество, то ваша тактика выжидания распространяется на весь человеческий род. Вы считаете, что время для Спасителя ещё не пришло. Пусть будет так!» — сказала дама в сером, наклонилась и хлопнула цадика по колену.

«Ой, вей!» — простонал рабби.

«Вам предоставлена возможность дожить до той поры, когда вам покажется, что дальше медлить нельзя. Итак, решение по-прежнему в ваших руках, почтеннейший!

Но имейте в виду: если что-нибудь произойдёт...» «Что? что произойдёт?» — спрашивал рабби.

«Если что-нибудь случится, виноваты будете вы. Нечего ссылаться на волю Всевышнего».

Рабби Шмуэль, схватившись руками за голову, закрыв глаза, раскачивался всем телом взад-вперёд.

Дама смотрела на него.

«Ну, ну, — проворковала она. — Успокойтесь. Я пошутила. Это обыкновенный чай».

Рабби поднял на неё заплаканные глаза.

«Правда?» «Ну конечно. А теперь прошу меня извинить. Меня призывают некоторые светс кие обязанности. — Она щёлкнула пальцами, вошёл секретарь или кто он там был. — Карету пану Шмуэлю».

Реб Шмуэль, кланяясь, отступал к дверям и уже было повернулся к выходу, когда серая дама произнесла:

«Все эти эликсиры вечной жизни, яблоки молодости — сказка. Чудес на свете не бывает. Так что чай не повредит вам, не считая, может быть, лёгкого мочегонного действия... Но бессмертие вам так или иначе обеспечено. Нравится вам это или нет.

Ничего не могу для вас сделать, дорогой мой. Так он постановил».

Выйдя наружу, реб Шмуэль заметил, что небо лишь слегка посветлело, как было, когда он приехал;

он вынул часы — они показывали всё то же время, и рабби подумал, что ещё успеет вернуться до наступления дня. Между тем что-то готовилось. Вдоль ал леи сияли фонари, в окнах ярко освещенного двусветного зала двигались фигуры, снег перед замком был вытоптан, в пятнах конской мочи. Рядами стояли сани, брички, старинные колымаги. Это был день большого приёма.

Зычный голос крикнул:

«Карету пана Шмуэль-Арье-Лейб бен Ахиезера, Второго Великого маггида и гос подина благого Имени, — к подъезду!» Плечом к плечу (In Reih’ und Glied) Посвящается Сергею Эйзенштейну и Лени Рифеншталь Чтобы понять, что такое литература, достаточно прочесть один роман. Чтобы постигнуть искусство парадов, мало увидеть военный парад. Надо отвлечься от всего постороннего: от славы, патриотизма, величия победителя и т.п.

Моей дипломной работой в Академии государственных искусств были шахма ты на площади. Кони были живые, слоны принадлежали известной цирковой труп пе. Ладьи представляли собой подобия крепостных башен из раскрашенной фанеры на колёсах. На высоких подвижных постаментах под знамёнами стояли полковод цы-ферзи, два короля, белый и чёрный, медленно передвигались, сидя под своими балдахинами, под звуки труб, а пешками были молодые солдаты в шлемах и латах ландскнехтов. По обе стороны площади воздвигнуты были трибуны для публики, для удобства выполнения команд буквы и цифры были начертаны на клетках, что же касается шахматистов, то они находились с мегафонами, каждый со своей сторо ны, на специальных платформах;

прибавлю, что меня совершенно не интересовало, кто выиграет.

Успех этой работы, а также некоторые другие обстоятельства открыли передо мной широкую дорогу;

после кратковременной работы в одном похоронном бюро и двух-трёх провинциальных театрах я занимался праздничным оформлением улиц, был назначен инспектором, а затем и главным декоратором столицы.

Не буду говорить о достижениях в этой области, о предложенной мною контур ной иллюминации зданий, новой системе подсветки портретов и пр. Лучшие, наибо лее продуктивные годы я смог отдать любимому делу — композиции парадов.

Многие считают, что я преобразил искусство парадов. Я скромно принимаю эту характеристику. Парад представляет собой синтез искусств: свет, цвет, звук, гео метрия человеческих масс, динамика и гармония, пластика и мощь, обдуманное сочетание классической стройности и дисциплины с элементами модерна и даже авангарда, — да, я не стану отрицать, что эстетика современного парада не толь ко нашла в моём творчестве наиболее совершенное воплощение, но по сути дела создана мною. Спросите: кто отец современного массового зрелища, кто возродил традиции античного народного театра, игр и шествий под открытым небом? Вам назовут моё имя... До сих пор обо мне пишутся диссертации. Изобретённый мною развёрнутый строй вошёл во все руководства. Фильмы с моими работами демонс трируются во всё мире.

В качестве иллюстрации сошлюсь на большой военный парад по стучаю 50-ле тия события, хорошо вам известного и о котором в данный момент нет надобности вспоминать. Дело ведь не в поводе. Повод мимолётен, искусство остаётся. Так вот: в чём главная особенность этой композиции, в чём её оригинальность? Парад начина ется с выступления конных барабанщиков, музыка смолкает, слышен только гром ба рабанов. Они приближаются. Эскадрон построен клином, следом за двумя знаменос цами галопируют три всадника с барабанами по обе стороны седла, за ними шестеро и так далее, причём парад проходит не мимо публики, дипломатического корпуса и трибуны руководителей во главе с вождём, а движется им навстречу! Подъехав к три буне, знаменосцы опускают свои штандарты... В своё время мне понадобилось немало усилий, чтобы убедить начальство в преимуществах моего проекта: в то время как художественный совет единогласно поддержал меня, а высшая контрольная комис сия, хоть и со скрипом, но дала своё согласие, чины госбезопасности забеспокоились.

Меня выручили мои связи.

А затем знаменщики расходятся в стороны. То же делают два фланговых бара банщика, средний вольтижирует на месте, сзади подходят следующие;

весь эскадрон разворачивается наподобие веера перед зрителями. Вступает музыка, две колонны военных оркестров расходятся в свою очередь, чтобы уступить место отряду пеших знаменосцев. После чего площадь на короткое время пустеет;

звучат команды;

весь остальной сценарий вы можете проследить на экране.

Ещё один пример;

одна из моих ранних работ... Обратите внимание на этот кадр. Шеренга, плечом к плечу, спускается с парадной лестницы Мемориала побед.

Каждый шаг в точности совпадает с ритмом барабанного боя. Шаг — вспыхивающий блеск сапог — ступенька. Достигнуто абсолютное единство пространства и движения, звука и света.

Можете ли вы мне объяснить, какое отношение это имеет к идеологии?

Ещё раз хочу подчеркнуть: не надо путать искусство с политикой. В моём лице вы имеете дело с художником. Эти руки привыкли владеть пером и кистью. Они умеют обращаться с чертёжной линейкой, но никогда не касались ножа или караби на. Против меня выдвинуты фантастические обвинения, моё честное имя вываляно в грязи, раздаются требования изъять из библиотек мои теоретические труды. Дело дошло до того, что кое-кто снова, уже в который раз, вознамерился возбудить про цесс. Меня хотят упечь в тюрьму. Интересно было бы узнать, где были в те времена эти обвинители!

Не исключено, что они сами были активными пособниками режима, да, я всё больше укрепляюсь в подозрении, что именно они были пособниками — в отличие от меня. А теперь пытаются отвлечь внимание общественности от своего непригляд ного прошлого. Старая тактика, вор кричит: «Держи вора!» Позволю себе заметить, что всю свою историю, на протяжении веков и тысяче летий искусство пользовалось покровительством власти. Так было всегда и везде. Но это не значит, что оно ей служило! Искусство служит людям и самому себе. Напом ню, что я даже не был членом партии. Будучи всего лишь скромным композитором парадов, я не имел права находиться на правительственной трибуне. Я никогда не читал произведений Вождя! Не говоря уже о классиках революционного учения. Я работал, у меня не было времени этим заниматься. Я не совался в политику. Мне было абсолютно неинтересно, что там написано на всех этих плакатах и транспарантах, что выкрикивали в репродукторы зычные голоса. Свет, цвет, звук, геометрия человечес ких масс, стройность рядов и выверенность движений, одним словом — искусство.

Вот что было главным, вот что составляло суть и душу моих композиций. Вот задачи, которые я решал.

На меня хотят взвалить ответственность за то, что не имело ни малейшего отно шения к моему творчеству. Ответственность — поставим точки над i — за некрасивые дела режима. Какой абсурд! Я глубоко сочувствую судьбе погибших. Но я узнал о них только сейчас. В конце концов, мы жили в цивилизованном государстве, где сущест вовали определённые законы, которые надо было уважать. Ошибки, конечно, везде возможны, — назовите мне государство, общество, где царит полная справедливость, нет такого общества! Я полагал, что если кого-то арестовали, значит, для этого есть основания. Я никогда не слышал о концлагерях! Мы, люди искусства, живём в особом мире — в мире наших замыслов, наших грёз. Согласен, это можно поставить нам в вину. Но тогда уж будьте последовательны: обвиняйте искусство — в том, что верно самому себе.

Литература, философия, — там другое дело. Ответственность писателя за свои слова очевидна. Но для того, чтобы постигнуть искусство парадов, необходимо забыть о лозунгах, отбросить шелуху слов. Ибо в своей глубочайшей сути оно не имеет с ними ничего общего.

Опровержение Чёрного павлина Не сомневаюсь, что каждому здравомыслящему человеку мой рассказ покажется малоправдоподобным. Скажут: тут что-то не то. Либо станут говорить о мании, на важдении. Эти слова ничего не объясняют. Мы ведём себя как одержимые, но редко сознаём это. Рождённые в клетке, мы трясём и дёргаем железные прутья действитель ности, не понимая, на что мы посягаем. Я знал одного человека, который много лет гонялся за женщиной, подозревал, что она умерла, наводил справки, получал неопре делённые ответы. Он уже забыл, когда впервые её увидел, плохо помнил, как она вы глядела, годы должны были изменить её, но ему казалось, что она где-то поблизости, только что прошла мимо. Чей-то взгляд на улице напоминал её глаза, стук каблуков на лестнице — это были её шаги. Однажды удалось напасть на след: он знал, что она в городе, звонил по телефону, но никто не подходил, стучался в дверь — ему не откры вали;

наконец, подкараулил её у подъезда, шёл за ней и говорил себе, что её походка уже не так стремительна, бёдра отяжелели — и вообще пора с этим кончать. На углу, перед тем, как исчезнуть, она обернулась. Это была не она!

Неизвестно, к чему могла бы привести эта навязчивость, истоки которой зате рялись в прошлом. Но я-то хорошо помню (забыть это невозможно), когда впервые узнал о Чёрном павлине: о нём рассказывал старый дворовый пёс, потомок бездом ных бродяг с каплей благородной крови, многое повидавший в своей жизни. Было это в лучшие времена — я имею в виду, конечно, детство, когда разговаривать с жи вотными куда интересней и поучительней, чем со взрослыми, вечно занятыми вся кой чепухой.

Этот пёс, который годился мне в дедушки, любил полёживать на солнышке, на крыше сарая, — уж не знаю, как он туда забирался, — и следить умильным взором за птицами, как старцы в саду Иоакима подглядывали за юной Сусанной. О, как я жа лею, что не расспросил его подробней, где он встречался с павлином.

Я сам увидел его много лет спустя, когда ни от двора (мало похожего на сад), ни от нашего дома не осталось и следа, — правда, увидел павлина только во сне. Он за ключал в себе всё совершенство творения. Двумя-тремя днями позже я сидел, ожидая своей очереди, в приёмной врача, перелистывал бульварный журнал, мне попалась статья: там было сказано, что мифологические существа появлялись на свет в резуль тате мутаций и умирали, окружённые мистическим поклонением, не оставляя по томства. Точнее, исчезали, чтобы никто не видел, как они испустят дух. Поэтому их считали бессмертными. Вся эта галиматья, вероятно, испарилась бы из памяти, если бы не сон.

Я вспомнил, как я лежал, проснувшись, и всё ещё видел его перед собой: он стоял, распустив веером чёрный хвост, посреди лунной лужайки, а позади тускло угадывал ся, отливал серебром пруд зоопарка. Оставалось ждать, когда повторится что-нибудь подобное, и действительно, вскоре произошёл такой случай: проходя вечером мимо книжной лавки, я заметил в витрине альбом — на обложке тёмная птица с расставлен ными лапами, с чёрным султаном на голове и хвостом, похожим на ночной небосвод.

Магазин был уже закрыт, на другой день я отправился за павлином. В нашем городе не так-то много книжных магазинов и ещё меньше покупателей. Продавец скучал за прилавком. Он удивился, поджал губы и покачал головой, мы вышли на улицу взгля нуть ещё раз на витрину, и ему пришлось удивиться вторично. Вернувшись, он отом кнул изнутри стеклянную дверь и протянул мне книгу. Я был разочарован. Птица на обложке не имела ничего общего с той, которая предстала передо мной накануне в плохо освещённой витрине.

Продавец высказал предположение, что это был другой магазин. Какой, спросил я, разве есть ещё один магазин. Магазинов много, возразил он. Книжных? Да, сказал продавец, было ещё два, но они закрылись. Ему было жалко отпускать покупателя.

Он подвёл меня к полке детской литературы. Может, что-нибудь из этого, сказал он:

сказки Гауффа, легенды народов Чёрной Африки.

Я решил действовать методично и начать с простого решения. Испросил у на чальства отпуск за свой счёт. Павлины, насколько мне известно, не водоплавающие птицы, хотя и любят близость воды;

в Москве, в зоопарке, прохаживаясь вокруг боль шого пруда, я рассеянно поглядывал на его обитателей. Как вдруг заметил кого-то, с бьющимся сердцем подбежал к барьеру — конечно, это был не он. Это был австра лийский чёрный лебедь, только и всего.

Превосходный орнитологический музей на бывшей улице Герцена — как ут верждают, один из лучших в мире — заслуживал более внимательного осмотра. По сетители вроде меня были здесь редкостью. Толпа школьников, целый класс, плелась за учителем. Мне указали на дверь заведующего музеем;

я застал его в кабинете за учёными занятиями.

«Тот, кто уделяет повышенное внимание своей внешности, — задумчиво прого ворил он, поднимая голову от стола. — Шесть букв...» Я сказал: «Павлин».

Заведующий был в восторге. Такую должность обычно занимает добрый человек, несостоявшийся учёный, в ожидании скромной пенсии. Заведующий сложил газету с кроссвордом и вызвался быть моим экскурсоводом. Миновав несколько залов, мы подошли к витрине фазановых.

«Хотя иногда, — заметил он, — их относят к семейству куриных».

Я невольно залюбовался, передо нами, как живой, стоял синий с золотистым от ливом рavo cristatus, в Древнем Риме, сказал заведующий, эта птица была посвящена богине Юноне.

Я возразил: «Но меня интересует Чёрный павлин».

«Да, да... На родине павлинов, в Индии и на Цейлоне, существует два подвида, один из них, рavo cristatus nigripennis, отличается от обыкновенного чёрными блестя щими перьями на плечах, о чём говорит само название...» Он подвёл меня к следую щему чучелу.

Я извинился, сказав, что мне совестно злоупотреблять его временем. Заведующе го ждал кроссворд. Мы вернулись в кабинет.

«Надо вам сказать, что павлины, несмотря на давность одомашнивания, в общем то не отличаются от своих диких предков. Иногда встречаются разновидности с чисто белым оперением. Но что касается... — он покачал головой, уселся за рабочий стол. — Боюсь, что не сумею дать вам нужную справку. Надо поговорить с нашим консультан том. Это большой авторитет в орнитологическом мире».

У меня нет ни родственников, ни близких друзей в Москве. Гостиницы дороги.

Мне повезло: завмузеем разрешил провести ночь на диване в его кабинете. Академик консультант, старичок с облачком седых волос вокруг черепа, ласково глядя на меня снизу вверх из кресла-каталки, — это было на другой день, — сообщил, что в мире пернатых, как и во всём биологическом мире, время от времени происходят мутации.

Я заметил, что кое-что мне об этом уже известно.

«Охотно верю. Вероятность появления абсолютно чёрного представителя фаза новых крайне невелика. Тем не менее исключить этот феномен невозможно. Причуды генетики непредсказуемы».

«Значит, всё-таки это бывает?» Академик слегка развёл руками.

Я спросил: где можно его найти? Нигде, сказал он, улыбаясь, но тем не менее...

«Что — тем не менее?» «Тем не менее опровергнуть его невозможно».

Как говорит принц Гамлет: there are more things... И в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится нашей мудрости, Горацио! В небе, подумал я, и меня осенило. В общем читальном зале Ленинской библиотеки, обложившись атласами и словарями, я разглядывал карты небесного купола, каким его видели и воображали звездочёты разных веков. Увы, ничего похожего на созвездие Чёрного павлина.

Меня могут упрекнуть в суеверии, но больше, чем учёным объяснениям, я верю снам. Я пришёл к выводу, что Чёрный павлин вообще не принадлежит к сфе ре науки.

Я успел скопить кое-какие сбережения. Уволился с работы. Целый месяц ушёл на выяснение разных обстоятельств, оформление визы;

я принял меры к тому, чтобы никто из друзей и знакомых не мог меня разыскать. Конечно, я не собирался никому докладывать, что намерен уехать. Если бы я рассказал о своих планах, меня подняли бы насмех. Ольге (я ограничился тем, что позвонил ей по телефону) я сообщил, что на некоторое время — как долго, сказать не могу — прерываю с ней отношения. Она приняла это известие весьма хладнокровно. Три года тому назад она родила, убедив мужа, что это его ребёнок. Я не счёл нужным попрощаться с девочкой.

Прямых рейсов не было, я летел с пересадкой в Карачи. Прибыли с опозданием, самолёт на остров уже ушёл. Вконец измочаленный после долгих часов полёта, ожи дания следующего рейса, нового полёта в некомфортабельной машине, я, наконец, приземлился в аэропорту Катунайаке. Давно миновал сезон тропических ливней;

если бы мне сказали, что здесь вообще не бывает дождей, я бы поверил. Выйдя из са молёта на трап, спускаясь по лесенке в толпе туристов, под слепящим огнём с небес, я чувствовал себя как на раскалённой сковороде. Мне казалось, что здесь никогда не заходит солнце. От аэропорта до столицы тридцать километров. Бастовали водите ли автобусов, к забастовке присоединились таксисты и железнодорожные служащие, пришлось ночевать в гостинице неподалёку от аэродрома. Всю ночь я слышал гул самолётов. Вдобавок не функционировал кондиционер. Я лежал, обливаясь потом, под простынёй, в номере с опущенными жалюзи из бамбуковых пластинок, спал и не спал, и видел всё тот же сон.

На другой день явился мальчик в форменной курточке и предложил свои услуги.

Забастовке не видно было конца, делать нечего, я последовал за ним. Отель, жалкий на вид, представлял собой, как выяснилось, заведение двойного назначения и в этом смысле наследовал традиции древнего гостеприимства. Похвальный обычай предпи сывает хозяину уступить гостю на ночь свою жену. Посещение подвала входило в сто имость номера. За напитки, курение и что там ещё полагалось платить отдельно. Мы прошли коридор и оказались перед лифтом. Внизу находился другой коридор. Здесь, по крайней мере, было прохладней.

Бой подвёл меня к двери, вокруг которой бежали по четырёхугольнику разно цветные лампочки;

я дал мальчику сто рупий, и он исчез. За дверью оказалась прихо жая. Очень толстая женщина в сари встретила меня, склонив седую голову и прило жив сложенные вместе ладони ко лбу. За портьерой слышалось негромкое бренчание струнного оркестра.

Два музыканта играли на инструментах, похожих на лютню, с длинным грифом и маленьким корпусом в виде луковицы, — вероятно, это был ситар, — третий пот ряхивал бубном с колокольчиками. С потолка свисал светильник из цветного стек ла. Комната устлана цыновками, справа и слева находились кабины. Кажется, я был единственным посетителем. Я обернулся, услышав пощёлкивание пальцами: это была женщина, миниатюрное существо с обнажёнными руками, на которых висели браслеты, в шёлковом одеянии, похожем на переливчатое оперение птиц, — черно волосая, жёлто-смуглая, с ярким искусственным цветком над левой бровью, с глазами, как угли;

трудно было сказать, сколько ей лет. Я сбросил свою европейскую одежду и тоже облачился в шёлк.

Я лежал на подушках, огонёк теплился на треноге, девушка разминала между пальцами коричневатый комок, катала между ладонями;

она вручила мне длинную бамбуковую трубку, в которую была вделана чашечка в виде конуса, с отверстием на дне, насадила шарик на кончик иглы, разогрела и погрузила в чашечку. Я спросил на международном языке: что это, опиум?

Она выдернула иглу, шарик остался на дне.

«Если бы это был опиум, я была бы тебе не нужна».

«Почему?» Она усмехнулась моей наивности.

«Потому что — или опиум, или женщина».

Так что же это, спросил я.

«Попробуй».

Я вдохнул дым — тонкую струйку — и ничего не почувствовал. Играла слабая музыка. Зачем-то я спросил: «Ты откуда?» «Да», — сказала она.

«Ты не ответила».

«Я с севера».

«Но там идёт война».

«Я ещё дальше. Из Бенгалии».

Тут я почувствовал что снадобье начинает действовать, мне стало необыкновен но хорошо. Я потянулся к девушке с цветком на виске, чтобы поцеловать её. Где-то я читал, что в азиатских борделях не полагается сразу приступать к делу. Я был в со стоянии вести вполне разумную беседу, мне даже хотелось говорить, но, кажется, я говорил сам с собой, во всяком случае, с трудом понимал, кто из нас спрашивает, кто отвечает. Я спросил себя — или она меня спросила, — зачем я здесь. Я ответил. Да, но что ты имеешь в виду? Она тебя преследует? Или бежит от тебя? Я ответил, что дейс твительно знал человека, который гонялся за женщиной. И без всякого успеха.

«Скажи мне: как она выглядела?» «Не знаю».

«Она была похожа на меня?» «Для этого нужно, — сказал я, показывая на её сари, — чтобы ты сняла это».

«Сниму. Немного погодя».

Вопрос, продолжал я, существовала ли она на самом деле. Вопрос, существуем ли мы. Но не в этом дело. Собственно говоря, это не она, а он.

«Понимаю. Но у нас здесь только женщины».

Я забыл, как по-английски павлин. Peacock.

«Причём тут рeacock?» Я объяснил. Если только он существует на самом деле, добавил я.

Она важно кивнула.

«Разве ты его видела?» «Да ведь их сколько угодно», — сказала она, видимо, всё ещё не понимая меня.

Мне нужно было ещё о чём-то спросить, но о чём? Я не мог вспомнить. Наконец, я сказал:

«Как тебя зовут?» Она назвала своё имя, трудно было разобрать: Бхакти или Бакти, что-то похожее.

Что оно означает?

«Ты слишком много говоришь, разве для этого мы здесь? Сделать тебе ещё одну трубку?» «Если он существует, — сказал я, стараясь поточнее выразить свою мысль, — то это ещё не значит, что существуем мы. Если же это фикция, если он — изобретение моего ума, то это, по крайней мере, свидетельствует о том, что моё сознание сущест вует;

отсюда следует, что существую и я».

Выслушав меня, девушка осторожно взяла из моих рук бамбуковую трубку, — это была уже вторая трубка, — сделала длинную затяжку, вынула цветок из причёски.

У неё были узкие бёдра, прохладные ягодицы, как два продолговатых плода, тщатель но выбритая, синеватая дельта.

Это была мастерица своего дела, началось нечто такое, чего мне ни разу в жизни не дано было испытать, — после чего я окончательно уснул.

Мне удалось сговориться с водителем сингалезом, владельцем обшарпанной «тойоты». Я ожидал, что он заломит цену куда выше. Сперва он повёз меня из Котте в Коломбо, ехал через кварталы, которые считал красивыми. Здесь, по-видимому, не существовало правил уличного движения, что заставляло водителей соблюдать веж ливость, не известную в Москве. Мы двигались в нескончаемом грохоте, в лавине ма шин, у подножья небоскрёбов и мимо зданий колониальной эпохи. Проехали мимо Queen’s House, над которым теперь развевалось зелёно-оранжево-пурпурное полот нище Социалистической республики Шри Ланка;

далее начинался район дворцов и вилл, это был социализм богачей. Впрочем, другого социализма не бывает.

Полиции не было. Вместо полицейских там и сям кучками стояли с автомата ми поперёк груди солдаты в плоских английских шлемах, в куртках цвета хаки с рас пахнутым воротом, в коротких штанах. Бои с тамильскими «Тиграми освобождения» шли далеко на севере, но зловонное дыхание войны чувствовалось и здесь. Дыхание войны обдавало всех. Нас останавливали контрольные посты. Смуглый с янтарным отливом офицер разглядывал мой паспорт. Парк с широкой аллеей и дворцом, по хожим издали на вашингтонский Капитолий, был окружён пятнистыми бронетранс портёрами. Водитель остановил машину возле табачной лавчонки, вернулся с газетой, щёлкал языком и кивал, как будто ничего нового не находил в новостях. Мы снова дви нулись, он передал мне газету. Накануне президент республики — женщина — была убита выстрелом на коротком расстоянии после выступления в ратуше, а в Уру, во время налёта на военный аэродром, «Тигры» уничтожили чуть ли не всю ланкийскую авиацию. Со стороны Индийского океана приближался ураган. Жрецы храма в Ну вара-Элия по-прежнему отказываются предсказывать победу ни одной из воюющих сторон. Инфляция поднялась ещё на четыре процента. Я задремал. Меня разбудили толчки и крики, машина подпрыгивала на выбоинах, город быо позади, вдоль дороги на много километров растянулся базар сидячих и бродячих торговцев, фокусников, несовершеннолетних жриц любви, лавок и лавчонок с дарами моря и плодами земли, сильно пахло корицей, эта страна, говорят, производит больше корицы, чем весь ос тальной мир. Внезапно всё прекратилось;

автомобиль набрал скорость, навстречу не слись куртины пальм. Справа от шоссе, под бледным от зноя небом стоял недвижный серо-стальной океан. Кто-то ехал вместе с нами, очевидно, шофёр посадил попутчика, но не было сил и желания обернуться, сонливость одолевала меня.

Чахлый мотор едва тянул, когда мы поднимались наверх, потом дорога станови лась ровнее, снова подъём, это было ступенчатое нагорье. Травянистые пустоши, чай ные плантации, вот он, тот самый, знаменитый цейлонский чай. Серая зелень каза лась мёртвой. Океан отступил. Дорога вела через степь к горизонту в лиловой мгле.

«Проснись», — детский голос пропел под ухом, я повернул голову, налитую жид ким свинцом, и увидел маленькую женщину на заднем сиденье, откинувшись, она смотрела в окно. Шофёр, неподвижный, как изваяние, сжимая руль, глядел прямо перед собой.

«Раз уж ты здесь, поможешь мне найти павлина», — пробормотал я.

Она улыбнулась.

«Странный ты тип, — сказала Бхакти. — Может, у тебя не всё в порядке?» На ней, вопреки обычаю (насколько я мог об этом судить), был платок из чёрного полупрозрачного шёлка, чёрное одеяние. Она обменялась короткими фразами с во дителем, он отвечал сквозь зубы, не оборачиваясь. Прошло ещё сколько-то времени, прежде чем мы достигли окрестностей Ратнапуры.

Машина затормозила. В чём дело, спросил я. Бхакти объяснила, что шофёр от казывается ехать дальше, я поинтересовался — почему? В окрестностях нет бензоко лонок, вдобавок здесь обитает враждебное племя. Она остановила закутанную в белое, тёмную и сморщенную старуху на двуколке с быком;

колёсами служили выпиленные из цельного ствола кругляки. Ещё в самолёте я проштудировал несколько путеводи телей и был готов к тому, что тут почти не говорили по-английски. В деревне нас ок ружили пузатые голые дети. Джунгли почти вплотную подступили к селению, и над ними стоял огромный огненно-багровый шар Нас отвели в хижину из смеси песка, глины, навоза и мелкого камня. Старуха принесла поесть и пропала. Мы улеглись друг возле друга на цыновку. «Мы найдём его, — сказал я, — это хорошо, что ты здесь». Она молчала. «Ты спишь?» — «Да. И вижу тебя во сне». — «Может, и ты мне снишься?» — «Почему бы и нет. Это бывает.

Всё бывает, — сказала она, зевнув, — кроме того, чего не бывает... Я ушла оттуда. У меня есть сбережения».

От возбуждения, ожидания, предчувствия, что я у цели, я не мог заснуть. Она тоже не спала и придвинулась поближе.

«Хочешь меня? Ты успокоишься, иди ко мне... Я не могла тебе сказать раньше.

Я хотела, чтобы ты убедился, — шептала она, — таких птиц на свете нет, это сказка...

Завтра мы уедем. Я увезу тебя, мы поедем ко мне на родину. Ты всё забудешь».

«Ты лжёшь!» — сказал я. И вышел из хижины. Солнце только что закатилось. Ста руха в белом сидела на пороге. Не было слышно пения птиц, в деревне все спали.

Я рассказываю об этом, как будто мне приходилось не раз бывать в этих краях.

На самом деле я не имел представления о том, где я нахожусь. Тьма упала, словно мне навсегда потушили зрение. Медленно, но верно лес наступал на деревню. По тропе, кем-то прорубленной, уже успевшей зарасти травой, наощупь, без мысли о том, как я буду возвращаться, вернусь ли вообще, я продирался всё дальше, пока не открылась прогалина, и чёрный павлин ночи распахнул надо мною свой усыпанный звёздами хвост.

Alter Ego Магнитофонная запись, найти которую не составляло труда, — аппарат с невы нутой кассетой стоял на письменном столе, — не убедила инспектора уголовного ро зыска, он принял её за очередное литературное произведение. Ни одна из альтерна тивных версий, однако, не выдержала проверки. Опрос соседей ничего не дал, кроме того, что подтвердилось уже известное: убитый вёл замкнутый образ жизни. У него не было семьи. Дальняя родня, вдобавок проживающая в другом городе, судя по всему, давно прервала с ним отношения. Вдобавок полиция столкнулась с тем, что в кри минальных романах именуется the locked room mystery и что, к сожалению, иногда бывает в жизни: преступление в квартире, запертой изнутри.

Подозрение, что там что-то случилось, возникло не сразу. Бывает, что одинокий человек умирает у себя дома без свидетелей, и никто об этом не знает. Его перестали видеть (по утрам он выходил за хлебом). Он не подходил к телефону, в наружную дверь не достучаться. Тревогу подняла уборщица. В присутствии дворника и понятых Другое я (лат.).

были отомкнуты оба замка. Стало очевидно, что никаких других способов покинуть квартиру, кроме как выйти на лестничную площадку, у преступника не было.

Наглухо закрытые изнутри окна, восьмой этаж, гладкая наружная стена исключали возможность бегства.

Результаты осмотра подробно изложены в протоколе;

вот краткое резюме. Квар тира состоит из прихожей, довольно просторного рабочего кабинета, столовой, ком наты с диваном, которая, очевидно, служила спальней, ванной комнаты, уборной. Хо зяин занимал эти хоромы один. Особых ценностей, как-то: крупных денежных сумм, ювелирных изделий, дорогостоющих произведений искусства и т.п. не обнаружено.

Следы грабежа отсутствуют.

Согласно заключению судебно-медицинского эксперта, смерть наступила в ре зультате заполнения кровью околосердечной сумки после ранения в область серд ца. Рана нанесена колющим оружием. Труп, несколько необычно одетый, находится в сидячем положении, с головой, упавшей на письменный стол, следы крови (очень скудные) на одежде и на ковре рабочего кабинета. Здесь же валяются орудия преступ ления: шпага с прямым однодольным клинком длиной 700 мм, изогнутым эфесом и дужкой (гардой) и кинжал-дага длиной 250 мм, с прямым клинком, рукоятью для левой руки и крестовиной, концы которой направлены вперёд. Отсутствие пальце вых отпечатков указывает на то, что злоумышленник либо тщательно вытер рукоять и эфес, либо действовал в перчатках.

Интересно, что, даже находясь в критическом состоянии, произнося своё послед нее слово, человек не утратил профессиональных навыков. Связная речь (не считая двух-трёх испорченных мест), короткие паузы, как бы отмечающие новый абзац, — всё это, видимо, ввело в заблуждение инспектора. Начало записи оборвано. Соседи единогласно подтвердили, что голос принадлежит убитому.

...чужая лысая голова. Кусты дремучих бровей, борода — я не узнал себя. Мне показалось, что из зеркала на меня смотрит кто-то другой. На мне долгополый халат, древние шлёпанцы. (Примечание. Указанные вещи найдены в ванной комнате). В этом одеянии я расхаживаю по моим апартаментам, листаю книжки, включаю музыку и тотчас выключаю, подхожу к письменному столу записать мелькнувшую мысль. У меня больше нет женщин, хотя изредка, в виде отдыха, я позволяю себе смотреть пор нографические фильмы;

о бывших друзьях ничего не слышу;

телефон молчит.

Нет времени подробно рассказывать о себе, да и незачем. Я думаю, вниматель ный читатель — таких, увы, не так-то много, люди читают с пятого на десятое, отвле кает телевизор, отвлекает газета, отвлекает политика, то есть, попросту говоря, труха, которая уже завтра превратится в пыль, о литературных критиках и говорить нечего, им вообще некогда читать книги, — внимательный читатель, говорю я, мог бы собрать из моих произведений, по мелочам, по осколочкам, всю мою жизнь. Много лет под ряд я занимался тем, что выдавливал сок своего мозга на бумагу. У меня не хватало терпения дождаться, пока снова накопится драгоценная жидкость;

порой я чувство вал себя совершенно опустошённым, обезвоженным, бессильным.

Вдоволь насмотревшись... (шорох, испорченная плёнка). Так на чём я... две щётки в стакане, совершенно одинаковые... выйдя из ванной комнаты, улёгся и погрузился в раз мышления, точно вошёл в мутную тину, и тут меня легонько шлёпнули по щеке.

Оказалось, что я-таки задремал;

забвения хватило на... (голос временами гаснет;

звук передвигаемых предметов). Обратите внимание, о-о, проклятье... Так вот, что я хо тел сказать. (Говорящий собрался с силами). Заметьте, что во сне можно пережить со стояние утраты своего «я». Во сне отсутствует личное местоимение. Некто очутился в странном мире, но мир не кажется странным;

действуешь в согласии с его абсурдной логикой, замечаешь подробности. Но ощущение себя, своей личности отсутствует, словно в мозгу отключён некий центр, ответственный за самосознание. Сон без сно видца. Всё равно что увидеть мир после своей смерти, он тот же, а тебя больше нет.

Казалось бы, невозможно лишиться «самости», сохранив все её способности, а вот, пожалуйста. Трон, на котором восседает Я, пуст. Или, может быть, надо говорить об освобождении, об избавлении из оков своего «я», этой клетки, в которую мы заключе ны с тех пор, как начинаем себя сознавать?..

Так вот. Клянусь, то, что со мной случилось, не было сном. Я был бодр, я и сейчас бодр;

да, да, в здравом уме и памяти. Я в полной мере обладал своей личностью. Раз ве только последовательность мелких событий путалась: что было сперва, что было потом. Но ведь так бывает в первую минуту после того, как проснёшься... Но вот что интересно: оказалось, что к тому самому мозговому центру, который заведует само сознанием, если он вообще существует, я, конечно, не специалист, — к нему присо единился ещё один. Или это было что-то другое... кто-то другой поселился в мозгу?

Словом, не могу объяснить. Не хватает нужных слов. Скажут: вот так писатель. Да, я и в творчестве своём доходил до границ выразимого, до пределов того, что ещё можно облечь в слова;

я даже думаю, что именно поэтому теперь это произошло на самом деле. Скрипнула дверь, послышались или почудились шаги, я выбрался из уборной, где провёл довольно много времени, — обычная история, — сидел на диване в ниж нем белье, ловил шорохи, вздохи вещей. Когда, наконец, облачившись, как в мантию, в мой халат, я прошествовал в кабинет и, кашлянув, остановился на пороге, бородач, сидевший спиной ко мне за столом, не обернулся.

Я услышал его голос:

«У вас запор».

«Это моя рукопись», — сказал я.

«Вижу. Обе вещи, запор и вот это. Очевидная связь. Не правда ли?» Я спросил:

«Это ваша щётка?» «Какая щётка?» «Зубная. На полочке в ванной».

Он сложил стопкой мои листки, их довольно много, бльшая часть написана от руки, кое-что перепечатано, я всегда так работаю, машинка даёт мне возможность от влечься от самого себя, взглянуть на текст со стороны, моими, но уже как бы и не мо ими глазами. Складывает, стало быть, мои листки, поворачивается и спрашивает: что я думаю об этом сочинении?

Что я думаю, гм... Докладывать ему, что это, может быть, мой последний труд, что я шёл к нему, сам того не сознавая, долгие годы, — моё высшее достижение, мой под виг? Великий магистериум алхимиков, к которому готовились, изнуряя себя постом, простаивая на коленях ночи напролёт... Всю жизнь, с тех пор как я начал покрывать бумагу чёрными строчками, орошать её невидимыми слезами, — всю жизнь! — я меч тал создать что-то окончательное, неопровержимое, роман-приговор, роман-синтез, роман — итог и диагноз нашего нашего века, а вместе с тем и баланс моей собственной жизни... Сколько бессонных ночей, сколько сомнений... Это венец моих усилий. Баста.

Я знаю себе цену. И не люблю пафоса.

«Правильно делаете. — Кажется, он угадал мою мысль. — Пафос был бы здесь неуместен. Жалкая проза;

один язык чего стоит. Вязкий, многословный».

«Вот как?» — сказал я холодно. Меня и забавлял, и бесил этот тон. Даже если он заглядывал в рукопись, не думаю, чтобы он мог всё разобрать, всё-таки бльшая часть написана от руки, почерк у меня мелкий, да и кто теперь читает книги внимательно, так, как их следует читать. Небось, проглядел, пролистал, и готово дело, приговор вынесен.

«Послушайте... может, вы присядете? Оставим эти церемонии — давай на ты».

Я пожал плечами, на ты, так на ты, — мне было безразлично. «Куда же мне сесть, — возразил я, — ты занял моё место».

«Ничего подобного. Это моё место».

То самое место, на котором я сейчас сижу. Крутись, лента... Я ещё вполне...

Усмехнувшись, я сказал:

«Насколько я понимаю, ты мой двойник, довольно распространённый сюжет, я бы даже сказал, банальный».

«А ты другого и не заслуживаешь. Вполне в твоём духе».

Я пропустил мимо ушей эту колкость.

«В жизни так не бывает».

«Всё бывает. В том числе и то, чего не бывает... Хорошо, что ты наконец-то вспом нил о том, что существует реальная жизнь».

«Вы хотите сказать... хочешь сказать, что у меня не все дома?» «Отнюдь. Это значило бы, что и я спятил».

«Но всё-таки. Кто здесь настоящий, кто из нас существует на самом деле?» Вместо ответа (а что он мог ответить?) незваный гость — а как ещё его назвать? — хмыкнул, поднял брови, покачал головой. И всё это с таким видом, точно он разгова ривал с несмышлёнышем.

Я решил набраться терпения, объяснил, что мне трудно вести беседу с челове ком, который считает, что он — это я. По чисто грамматическим причинам: какое местоимение надо употребить?

«Ego sum Imperator Romanus et supra grammaticam! Говоришь, банальный сю жет... Забудь о литературе. Не я у тебя в гостях, а это ты, можно сказать, явился ко мне на поклон. Я — подлинник, а ты всего лишь дурная копия».

Смотрите-ка, он и латынь знает. «Вот что, — сказал я. — Забирай своё барахло и...» Я показал на дверь. Думаю, каждый на моём месте почувствовал бы себя оскорб лённым.

Ещё я хотел сказать, что не вижу необходимости продолжать дискуссию, да и час уже поздний.

«Ты всё равно не спишь».

«Ты в этом уверен?» «Понимаю, — сказал он. — Ты думаешь, что я тебе приснился. О, Господи. Если бы это было так... Да ты должен меня благодарить! Гордиться должен, что существует нечто высшее, чем ты, и в то же время часть тебя самого... Радоваться, чёрт подери, что я, наконец, здесь».

«Никто вас не звал!» «А вот это ты уже напрасно».

«Позвольте спросить: чем это вы лучше меня?» Сказав это, — лучше сказать: прошипев, — я внезапно почувствовал головокру жение, у меня это иногда бывает, — на этот раз очень сильное, — схватился за что то, — похоже, что я потерял себя на какие-то считанные секунды, но сейчас же овла дел собой. Овладел, и всё прояснилось. Я сидел в кресле за моим столом. А он стоял, нахохлившись, посреди комнаты, неряшливый, в старом халате, в полуистлевших шлёпанцах. И я почти испытывал к нему сострадание.

«Так, — сказал я. — на чём же мы остановились...» Я листал его бездарную писанину.

«Чем я лучше? — повторил я. Наш странный разговор продолжался. — Да хотя бы тем, что у меня нормально работает желудок... Что, между прочим, для литерату ры имеет немаловажное значение. А ты этого не знал? Физиология, друг мой, вели Я римский император и стою выше грамматики (фраза приписывается имп. Сигизмунду).

кое дело! При нашем сидячем образе жизни. Одно дело — вымученная проза, когда третий день нет стула, и совсем другое, если вовремя опорожнился. Чистить желудок!

Кто это сказал?» «Гиппократ».

«Прими слабительное».

«Уже принимал. Никакого результата... Послушайте, — сказал он, снова сбива ясь на вы, — ведь это уже совсем нехорошо».

«Что нехорошо?» «Какое-то раздвоение личности. Это уже пахнет психиатрией».

Я не стал возражать, — зачем?.. А, чёрт... (Шорох в магнитофоне). Ничего, сейчас справлюсь.

(Пауза, пустая плёнка).

«...отклонились от темы. Посмотри, как ты живёшь. Ты опустился, кругом грязь.

Кто-нибудь убирает твою берлогу?» «Приходит одна».

«Небось, спишь с ней... Гони её в шею».

«А это, между прочим, — сказал он, — не твоё собачье дело».

Мне пришлось строго заметить ему, что я грубостей не потерплю. Он проворчал:

«Но и ты тоже хорош».

Помолчали немного;

я снова перебрал листки. Читать я всё это, конечно, не мог, но ведь о прозе можно судить по одному абзацу. Я заявил, что никогда бы не написал такую пошлятину. Можно было бы объяснить ему в двух словах, что такое подлинная литература, что такое хороший стиль. Но зачем?

Чувствуя своё превосходство, усевшись поудобнее, я продолжал:

«Вот что я тебе скажу, братец. Ты называешь это преданностью искусству».

«Что называю?» — спросил он.

«Твой образ жизни. А на самом деле это отвратительный, граничащий с преступ лением эгоизм. Дай мне договорить. Ты отвадил от себя всех своих друзей. Вынудил жену оставить тебя, и вскоре после этого больная женщина умерла. Ты бросил детей на произвол судьбы, их воспитывает бабушка. Которой тоже не так уж много оста лось. Деньги, которые принадлежали не тебе, ты присвоил, захватил себе квартиру, ты, между прочим, не такой уж простачок, каким прикидываешься, ты... — тут я поз волил себе смачное выражение — своего не упустишь, мимо рта ложку не пронесёшь!

И всё это под предлогом того, что мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких, гениальный художник, великий писатель!».

Я впился в него глазами, надеялся, что это по крайней мере заставит его оду маться. Куда там — он насупился, нахохлился, поглядывал на меня волчьими глазами из-под клокатых бровей. Мрачно, с шумом втянул воздух в ноздри и отвёл глаза в сторону.

«Но искусство мстит! — воскликнул я, подняв палец. — Искусство мстит за под лянку! Вот результат, — я показал на пухлые папки и то, что лежало стопкой на сто ле. — Ну-ка живо, — приказал я. — Принеси какое-нибудь блюдо. Или поднос».

Он подчинился... вернее, я подчинился. Бесполезно, я думаю, пытаться объяс нить, каким образом мы опять поменялись местами. Лёгкое головокружение, минут ная потеря сознания... Впрочем, я и сейчас еле держусь... Словом, для этого понадо билось одно мгновение. Я снова стоял посреди моего опоганенного кабинета. Почему опоганенного? Сейчас станет ясно. Авантюрист, самозванец, которого никто не при глашал, который и внешне, по-моему, не так уж и был похож на меня, — мне даже подумалось, не разыгрывает ли меня кто-то, — ощерясь, сложил на подносе моё тво рение.

«Э, э! — закричал я. — Запрещаю! Не смей! Ты наделаешь пожар!» Он поднёс к стопке листов зажигалку. Комната наполнилась дымом, моя про за пылала;

он шуровал в костре, приподнимал горящие страницы чем-то подвернув шимся под руку, пепел хлопьями насился в воздухе;

совершив это ауто-да-фе, гость потребовал тряпку. Я должен был убирать следы, выносить остатки, пришлось от крыть окно. Чёрная ветреная ночь ворвалась в мою обитель. Всё это время он сидел, развалившись в моём кресле, с чрезвычайно довольным видом.

С тряпкой в руках, утирая слёзы рукавом, я стоял посреди комнаты.

«Это ваша щётка?» — спросил я снова.

«Какая щётка?» «Зубная, в ванной. Забирайте её и... и чтоб вашего духу здесь не было».

«Что это значит?» — сказал он надменно.

«А вот то и значит. Пошёл отсюда вон!» — завопил я. Моя борода трепыхалась от гнева и сквозняка. В сердцах я захлопнул окно.

«Та-ак, — медленно проговорил он. — Ты меня выгоняешь. А если я не уйду?» Я швырнул тряпку в угол, машинально отёр ладони о халат.

Он поморщился.

«Ты бы хоть руки вымыл... Ну что ж, как будет угодно вашему сиятельству. Я ведь желал тебе добра. Я ведь только напомнил. Думал, может, у него проснётся со весть...» И он задумался на минуту.

«Есть предложение. Давай расстанемся благородными противниками. Будь добр, не в службу, а в дружбу. Принеси там... из прихожей».

Тут надо бы удивиться, спросить, что ему надо. В крайнем случае сказать: сту пай сам, если тебе нужно. И остаться, наконец, одному. О, как хотелось остаться одному! Сесть в кресло, обдумать случившееся. Ничего такого я не сделал, вынес что он просил.

«Я не умею фехтовать, — сказал я. — Никогда в жизни не держал...» «Ничего, научишься. Вот это дага. Бери в левую руку. А в правую... Только, зна ешь. Надень что-нибудь поприличней. Сейчас я тебя заколю по всем правилам».

Я вернулся, на мне были алые бархатные штаны до колен, чулки, туфли с пряж ками, белая полотняная рубашка с рюшами на груди. По дороге я заглянул в ванную, мои седые кудри вокруг сверкающего черепа произвели впечатление на меня самого.

Я благоухал духами. Вошёл — на нём был такой же костюм.

Бросили жребий. Я поймал на лету шпагу, брошенную мне.

Мы отсалютовали друг другу и встали в позицию, в правой руке шпага, в левой короткий кинжал.

Несколько раз мы скрестили наше оружие. Получалось недурно. Он выкрикивал фехтовальные термины, я молча парировал.

Он засопел, глаза его засверкали, и стало ясно, что игра превращается в бой.

С полной ответственностью заявляю, что у меня не было намерения убивать его.

Кто бы он ни был. Я был очевидным образом сильнее и ловче. Мне удалось выбить у него из рук шпагу, мы сблизились почти вплотную друг к другу, и я ударил его наот машь кинжалом в грудь. Он прошептал: «Ты убил меня — свою лучшую часть...» Па дая, мой противник успел ткнуть меня своей дагой. Я пошатнулся и выронил шпагу.

Крутись, лента, крутись... Я уже почти не здесь. Я — где-то. Мне только нужно успеть договорить...

Пока с безмолвной девой Non omnis moriar.

Дни мои сочтены, врачи перестали меня обманывать, я стараюсь не видеть себя, не замечать своё иссохшее тело. Я тот, о котором говорят вполголоса. Лишь дух ос таётся бодр;

похоже, что он и умрёт последним.

А мне бы хотелось уйти во сне. Я понимаю, что такое желание недостойно фи лософа, которому подобает встретить смерть с открытыми глазами. И всё же я пред почёл бы расстаться с жизнью заочно, как расстаются с бывшей возлюбленной, послав ей письмо. Человек, умерший во сне, не знает о том, что он умер. Спящий не знает, что он спит. Оттого он как бы и не умер: ведь смерть для него — в худшем случае сновидение. Проснувшись, он узнал бы, что умер на самом деле, но он не проснётся;

узнал бы, что его уже нет, но никогда этого не узнает;

если же наша жизнь есть сон, а смерть — пробуждение от великого сна жизни, то нужно приветствовать смерть.

Секретарь всё утро просидел возле моей постели, дожидаясь, когда я начну дик товать, но, хотя сегодня я чувствую себя чуточку лучше, мне удалось выдавить из себя лишь несколько фраз. Сомневаюсь, удастся ли завершить мои записки. У меня не ос таётся времени привести в порядок написанное, — о том, чтобы отшлифовать мои периоды, не может быть и речи.

А главное, я не в силах извлечь из моей жизни столь необходимую для потомков мораль. Без поучения мои заметки будут то же, что незакрытые счета. Я стараюсь по нять, в чём состояло моё предназначение. Не то чтобы я упустил удачу, гонялся за при зраками, нельзя сказать, что я без смысла и цели израсходовал отведённые мне годы, напротив: я удостоился почестей и приумножил своё богатство. Потратив жизнь на то, чтобы жить, — каждому ясно, что я имею в виду, — я ни о чём не жалел;

не жалею и теперь. Долгое время я помогал и покровительствовал другим (многие ли отблаго дарили меня?) и находил в этом если не высший смысл, то хотя бы оправдание своей жизни. И всё же мало помалу для меня становится очевидным то, в чём я не смел себе признаться. Необъяснимая робость — не перед другими, перед собой — мешала мне отдаться своему истинному призванию. Да, я сам был создан для творчества.

Я стыдился вступить в соревнование с талантами, для которых служил лишь опо рой. Поэты эгоистичны и заносчивы, чужая щедрость для них нечто само собой разуме ющееся;

они принимают подарки с таким видом, точно оказывают вам честь, и выслу шивают похвалы, как бы снисходя к тому, кто их расточает. Тем паче никому из них не приходило в голову спросить, не хотел бы и я попытать свои силы в искусстве. Да что я говорю — таланты. Сколько виршеплётов пользовалось моим гостеприимством, моим влиянием, моей близостью к принцепсу, скольких недостойных я вывел в люди! Но не хочу преуменьшать моих заслуг. Угадать в этой жадной толпе немногих избранников, протянуть им вовремя руку — для этого тоже требуется особый дар.

Я прекрасно понимаю, что и медная статуя в атриуме не залог бессмертия. Ско рее наоборот: ведь никто, ни учёные знатоки, ни простодушные почитатели не в со стоянии предугадать, какое место на Олимпе будет отведено поэту, живущему здесь и сейчас. Найдётся ли там вообще уголок для него? При жизни превознесённый до небес, он будет забыт на другой день после смерти. А истинный избранник, никем не замеченный, займёт место рядом с небожителями.

Я умру, но не весь (Гораций, ода III, 30).

Потомки спросят с недоумением о тех, чьи имена сегодня у всех на устах: а кто это такие? И будут благоговейно повторять и передадут следующим поколениям имя того, кто сегодня никому не известен.

Не то чтобы люди были слепы, и не в том дело, что меняются вкусы.. Не слепота, но обыкновенный обман зрения виной тому, что современники венчают славой пос редственность. Вблизи маленькое кажется большим, а большое просто не умещается в поле зрения. И, однако, я вынужден возразить самому себе. Тот, чей дар был мною угадан прежде, чем услыхали о нём, не обманул моих ожиданий.

Может быть, это и было моим предназначением?

Надеюсь, мой знаменитый друг не обидится, если я скажу, что без меня он не стал бы тем, чем он стал, — без моих наставлений, без моей критики, подчас без жалостной, всегда доброжелательной. И, разумеется, без моей поддержки. Если не ошибаюсь, он был маленьким чиновником казначейства, когда был мне представлен.

Сколько лет прошло с тех пор? От робости чуть было не утратив дар речи, он показал мне свои подражания Луцилию.

Так вот, к вопросу о бессмертии... Пожалуй, можно избегнуть забвения, присло нившись к чьему-нибудь памятнику, одолжив у него, так сказать, малую толику его славы, вроде того как иные светила, по мнению одного учёного грека, испускают не собственный, а отражённый свет. В прелестной оде, одной из нескольких, которыми он почтил меня (мог бы написать и побольше!), мой друг утверждает, что не пере живёт меня. Больше того, он уверен, что мы оба умрём в один день. Это была, я думаю, шутка. О, я хочу надеяться, что это была шутка;

но, с другой стороны, кто знает? Поэ ты наделены жутким даром предвидения. Как бы то ни было, в тот день он ни о чём не подозревал. Он был явно озабочен чем-то, был самокритичен сверх всякой меры, но об этом, во всяком случае, не думал: о том, что наше свидание будет последним. Так мне кажется. Конечно, он знает, что я нездоров, и присылал справиться о моём само чувствии. Но встречаться нам больше не приходилось. Я не хочу его видеть, вернее, не хочу, чтобы он меня увидел. (Может быть, и он не хочет). Мы простимся, когда я буду лежать на погребальном костре.

Секретарь приготовился к диктовке, — на чём мы, стало быть, остановились? На злополучном правлении Трёх. На страшном времени смут, когда люди Антония, от вратительный сброд, привезли в Город отрубленную голову Туллия Цицерона. Итак, мы всё ещё топчемся в далёком прошлом.

Стоило ли вообще его ворошить? Можно ли его позабыть? Говорят, что старость живёт прошлым, но на самом деле, старея, научаешься жить сразу во всех временах;

прошлое становится настоящим, настоящее не имеет никаких преимуществ перед минувшим. Быть может, последовательность времён существует только в грамматике.

Нечто более основательное, чем хронология, управляет памятью, служит для неё упо рядочивающим началом;

нечто не подвластное бегу времени. Отложи свои таблички, приятель. Я хочу говорить только с самим собой.

Итак, этот день... он вышел навстречу... Слуги внесли меня в атриум, где я полю бовался статуей. Оттуда мы прошли прямо в сад. Отлично помню душный, бессол нечный день, с террасы мы любовались торжественным зрелищем гор, ближе к нам на обширном склоне паслись овцы. Нужно сказать, что он сделал весьма разумное употребление из поместья, которое я когда-то ему подарил: сдал землю в аренду, ос тавив себе клочок для пропитания, как он выразился;

восемь рабов вполне справля ются с обработкой.

Опишу заодно его внешность: Квинт невысок, а вернее сказать, малого роста, чуть ли не на голову ниже меня;

а ведь и я не великан. Хотя ему близко к шестидеся ти, у него как у истинного калабрийца нет ни одного седого волоса. Он прикрывает плешь, зачёсывая волосы по моде республиканских времён, с затылка на лоб. У него маленькие чёрные глазки, двойной подбородок, брюшко. Словом, он мало похож на служителя Муз.

Мы поговорили о том, о сём, я рассказал последние сплетни, он не проявил к ним интереса. Он был явно не в духе. Я упросил его пропеть мне оду, о которой пока не знают: воззвание к Мельпомене, опять-таки по примеру старика Луцилия, — но какая огромная разница!

Голос у Квинта не слишком приятный, да и манера декламировать собственные творения оставляет желать лучшего, как почти у всех поэтов. Стихи меня восхитили и вместе с тем удивили. За что он просит Музу увенчать его лавром? Разумеется, он был прав, утверждая, что первым пересадил на нашу скудную почву греческие метры, но только ли в этом его заслуга?

Разве это так мало, возразил он.

Я ответил, может быть, с излишним пылом, что стихотворение представляется мне абсолютным и что он преуменьшил свои достижения. Совершенство, до кото рого он возвысил язык, вот залог бессмертия. Вот чем он вправе гордиться. Не арки и памятники — поэзия не даст исчезнуть нашему языку. Он выслушал мою тираду, закрыв глаза.

«Нечего беспокоиться, — промолвил он, усмехнувшись, — наш язык не умрёт хотя бы потому, что не умрёт Рим».

«По-твоему, Рим вечен?» «А ты... — возразил он, — разве так не думаешь?» Я пожал плечами. «Все прежние царства исчезли — одни раньше, другие поз же».

«Исчезли под ударами врагов. Рим завершил историю. Больше ему ничего не грозит».

«Халдеи утверждали, что подобно тому, как каждому злаку, животному или че ловеку положен предел жизни, так великому государству определён срок его сущес твования. И что будто этот срок — тысяча кругооборотов Солнца. Что ты на это ска жешь?» «Римской державе, — повторил он, — ничего не грозит».

«Ты имеешь в виду конец истории, как любят это сейчас называть, мир, который нам подарен? Послушай, — сказал я, — там есть одно место... если я правильно за помнил. Ты говоришь: не умру до тех пор, пока восходит на Капитолий с безмолвной девой жрец. Это звучит двусмысленно».

Он поднял брови.

«Ведь это можно понять так, что не веки вечные жрец и весталка будут всходить по ступеням храма. Не означает ли это...» «Не означает, — сказал он. — Рим воплощает волю богов. Ни одно государство до нас не имела основания сказать так о себе».

«Но боги могут изменить свои намерения».

«Тогда мир впадёт в первоначальное варварство. Но боги этого не допустят. Я думаю, — сказал Квинт, — что Рим так прочно связал свою судьбу с верховной волей, что разделить их невозможно. Теперь судьба самих богов в свою очередь зависит от Рима. Гибель Рима означала бы гибель богов. Поэтому он вечен».

Мне показалось, что его устами говорит официальный поэт, — роль, которую он время от времени брал на себя и которая, по моему мнению, мало ему подходила. Я заметил:

«До тысячи лет ещё далеко... Мы отвлеклись. Поговорим о тебе».

«Да. Мы отвлеклись...» Мысли, занимавшие меня по дороге в Сабины, настоятельно требовали обсуж дения;

мне не терпелось высказать свои соображения по поводу его эпистолы о по этическом искусстве, которая наделала столько шума. Я было уже открыл рот — он перебил меня:

«Мне не нравится это стихотворение».

«Ты говоришь о Памятнике?» «Да. Мне не хотелось его читать».

«Почему, в чём дело?» «Оно звучит более чем самоуверенно, но, пожалуй, правильней будет сказать, что я сам себе перестал нравиться».

Я заметил ему, что такая требовательность к себе похвальна, но, будучи чрезмер ной, может стать пагубной.

«Спой ещё раз».

Он покачал головой. «Ты говоришь, абсолютные стихи. Совершенство... Так вот, я тебе отвечу. Совершенство — это смерть. Это враг искусства».

«Квинт, — возмутился я, — ты написал стихи, в которых пророчишь себе бес смертие, а теперь заявляешь, что...» Раб-подросток, красивый мальчик, подлил нам вина в стаканы. Хозяин встал и, отпив глоток, подошёл к каменной балюстраде.

«Я без конца исправляю написанное. Каждая строфа стоит мне уйму труда.

Порой я бьюсь целый день над одной строчкой, чтобы достигнуть идеального бла гозвучия, хожу взад и вперёд и скандирую одно и то же на все лады, а на другой день вижу, что эпитет, найденный мною после изнурительных поисков, ужасен, не возможен, что красота погребла чувство, что вся моя работа ничего не стоит и надо начинать сначала!» «Почаще переворачивай стило. Не твои ли слова?» «Да, да, — отвечал он с досадой, — а результат? Холодное, рассчитанное искус ство».

«Мрамор тоже холоден. Зато долговечен».

«Красивое сравнение, да что толку? Оно меня не убеждает. Катулл...» «Не говори мне о Катулле. Терпеть не могу этого поэта».

«Катулл писал необработанным стихом. Позволял себе вульгарные выражения.

Даже нарушал просодию... Но сколько в нём жизни, огня, вдохновения!» «И дурного вкуса. Впрочем, — заметил я, — это было другое время».

«Вот именно», — пробормотал он. И, словно спохватившись, выпил залпом свою чашу, протянул не глядя слуге. Я знал, что Квинт воспел этого мальчика под именем Лигурина. Не думаю, что он пылал к нему истинной страстью;

скорее это была лите ратурная стилизация.

«Вот именно, другое время. Я спрашиваю себя, не виною ли благоденствие, мир, наше сытое существование, эта сельская тишина и умеренность, эта прекрасная вил ла, всё, что я восхвалял, чему так радовался, — я спрашиваю, не виной ли они тому, что из моей поэзии исчезла живая жизнь?» «Ты предпочёл бы умереть в нищете?» «Не знаю... Не сердись на меня».

«Я не сержусь, — возразил я, хотя почувствовал себя задетым, — вернёмся луч ше к нашему разговору о языке. Я не могу представить себе настоящего поэта, кото рый не обладал бы безукоризненным слухом, разрешил бы себе хотя бы одно лишнее слово, который не был бы в высшей степени взыскателен к языку, если хочешь — не был брезглив! Без вдохновения нет поэзии, кто спорит? Но надо уметь укрощать коня, иначе он сбросит всадника».

«Укрощать коня... да. А я тебе отвечу, что слишком выверенное, слишком дис циплинированное, слишком уравновешенное искусство — это искусство старческое.

Кровь не пульсирует в нём. Такое искусство может вызывать уважение, удивлять, даже восхищать. Но заставить биться сердца — о, нет. Я разучился любить, — продолжал он, — я отвык вожделеть. Известно ли тебе, что я уже давно живу без женщины?..» «У тебя есть женщина. Это Муза».

«Я думаю, что поэту подобает умереть молодым».

Я не стал с ним спорить, он был в дурном настроении, я заметил в нём перемену, лоб и виски пожелтели, следовало предположить избыток желчи.

Несколько времени длилось молчание, он поднял на меня глаза — и, странно сказать, угадал мои мысли. Только применил их ко мне самому. «Послушай, ты вы глядишь неважно, — проговорил он. — Что с тобой?» «Со мной?» — спросил я растерянно.

Словно он смотрел в зеркало, глядя на меня, и видел себя, и читал на моём лице мою и собственную судьбу.

Он повторил:

«У тебя скверный вид. Что говорит лекарь?» «Что я поправляюсь».

«Ты говоришь мне правду?» «Конечно», — сказал я смеясь.

Pages:     | 1 |   ...   | 6 | 7 ||



© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.